Член Королевского общества мистер Джон Ванситтарт Смит, живущий на Тауэр-стрит, в доме № 147-Д наделен такой редкой целеустремленностью и столь блистательным умом, что, без сомнения, мог бы стать одним из самых выдающихся ученых нашего времени. Но он оказался жертвой разносторонности своей увлекающейся натуры, которая побуждала его добиваться отличия в разных науках вместо того, чтобы снискать себе славу в одной. В юности он достиг таких успехов в изучении ботаники и зоологии, что друзья смотрели на него, как на второго Дарвина, ему предлагали кафедру в университете, но он вдруг бросил и ботанику, и зоологию и со всей страстью ученого погрузился в изучение химии. За открытия в области спектрального анализа металлов он был избран членом Королевского общества; однако и химии он изменил, забыл путь в лабораторию, а через год вступил в Общество ориенталистов, написав исследование об иероглифических и демотических текстах в святилищах Эль Каба, чем триумфально подтвердил универсальность своих талантов, равно как и непостоянство своих научных интересов.
Но даже самые ветреные ловеласы в конце концов попадаются в чьи-то сети, не избежал их участи и Джон Ванситтарт Смит. Чем глубже он погружался в египтологию, тем более поражали его безграничные возможности, которые она открывает перед исследователем, и чрезвычайная важность науки, которая может пролить свет на зарождение человеческой цивилизации и объяснить происхождение чуть ли не всех наших наук и искусств. Потрясение было столь велико, что мистер Смит немедля женился на молодой особе, которая тоже увлекалась египтологией и писала диссертацию о фараонах Шестой династии; обеспечив себе, таким образом, надежную опору, он начал собирать материал для монографии, где все-охватность исследований Рихарда Лепсиуса соединится с вдохновенным озарением Шампольона. Работая над этим magnum opus[4], ему приходилось часто наносить визиты в Лувр, в залы Древнего Египта, которые представлены там поистине великолепной экспозицией, и вот во время последнего из этих визитов, не далее как в середине октября, он стал очевидцем в высшей степени странного события, которое, без сомнения, заслуживает того, чтобы о нем написали.
Поезда опаздывали, в Ла-Манше был шторм, и, когда наш ученый прибыл в Париж, он сильно устал и был взвинчен. У себя в номере в «Отель де Франс» на Рю Лаффит он бросился на кушетку и хотел отдохнуть часа два, но уснуть не удалось, и тогда он решил пойти в Лувр, несмотря на усталость, выяснить то, ради чего приехал, и вернуться вечерним поездом в Дьепп. Приняв этот план, он надел пальто, потому что день был дождливый и холодный, пересек Итальянский бульвар и зашагал по Авеню дель'Опера. В Лувре, где он чувствовал себя как дома, он сразу же направился к собранию папирусов, которые хотел посмотреть.
Даже самые восторженные почитатели Джона Ванситтарта Смита не отважились бы утверждать, что он хорош собою. Его лицо с орлиным носом и выдающимся вперед подбородком казалось острым, даже пронзительным — именно эти качества были свойственны его уму. В посадке головы было что-то птичье, и, когда он во время спора доказывал какое-либо положение или опровергал, он часто-часто выставлял голову, будто клевал зерно. Если бы он поглядел на свое отражение в витрине, перед которой стоял, он вполне мог бы сообразить, что внешность у него весьма неординарная, да еще воротник теплого пальто поднят до ушей. И тем не менее, когда кто-то громко сказал по-английски у него за спиной: «До чего же странный вид у этого субъекта», — он страшно огорчился.
Нашему ученому было в высшей степени свойственно мелкое тщеславие, которое проявлялось в демонстративном и доведенном до абсурда пренебрежении к тому, как он выглядит. Он сжал губы и сосредоточил все свое внимание на свитке папируса, однако сердце сжималось от обиды на все племя странствующих британцев.
— Вы правы, — произнес другой голос, — он действительно производит ошеломляющее впечатление.
— Можно подумать, — продолжал первый голос, — что от постоянного пребывания в обществе мумий он сам начал мумифицироваться.
— У него, несомненно, лицо древнего египтянина, — заметил собеседник.
Джон Ванситгарт мгновенно повернулся на сто восемьдесят градусов, готовясь уничтожить своих соотечественников язвительной насмешкой. К его изумлению и радости, двое беседующих молодых людей стояли к нему спиной и разглядывали одного из смотрителей Лувра, который полировал какую-то медную вещицу в дальнем конце зала.
— Картер уже, наверное, ждет нас в Пале-Рояле, — заметил один из молодых людей, взглянув на часы, и они двинулись к выходу, наполнив залы гулким эхом своих шагов, а наш ученый остался наедине с папирусами.
«Интересно, почему эти бездельники решили, что у него лицо древнего египтянина, — подумал Джон Ванситтарт Смит и слегка повернулся, чтобы смотритель попал в поле его зрения. Когда он увидел его лицо, то вздрогнул. Действительно, это было одно из тех лиц, которые он так хорошо изучил по древним изображениям. Правильные скульптурные черты, широкий лоб, округлый подбородок, смуглая кожа — казалось, это ожила одна из бесчисленных статуй, стоящих в зале, или поднялась из саркофага мумия в маске, или сошел со стены один из украшающих ее рельефов. О случайном сходстве не могло быть и речи. Конечно же этот смотритель — египтянин. Достаточно увидеть эти характерные острые плечи и узкие бедра, других доказательств не нужно.
Джон Ванситгарт Смит неуверенно двинулся к смотрителю, надеясь, что ему как-нибудь удастся заговорить с ним. Он не обладал искусством легко и непринужденно вступать в беседу, был то слишком резок, будто отчитывал подчиненного, то слишком сердечен, точно встретил друга, — золотая середина ему никак не давалась. Ученый подошел ближе, и смотритель повернулся к нему профилем, по-прежнему не отрывая глаз от работы. Ван-ситтарт Смит стал всматриваться в его кожу, и у него вдруг возникло ощущение, что перед ним не человек: что-то сверхъестественное было во внешности смотрителя. Висок и скула гладкие и блестящие, точно покрытый лаком пергамент. Ни намека на поры. Невозможно представить, чтобы на этой иссохшей коже выступила капля пота. Однако лоб, щеки и подбородок покрыты густой сетью тончайших морщинок, которые пересекали друг друга, образуя сложный и прихотливый узор, будто Природа решила перещеголять татуировщиков Полинезии.
— Ou est la collection de Memphis?[5] — смущенно обратился к нему ученый, на лице которого было ясно написано, что он придумал этот пустой вопрос лишь для того, чтобы вступить в разговор.
— С'est la[6], — резко ответил смотритель, указав головой на противоположный конец зала.
— Vous etes un Egyptien, n'est-ce pas?[7] — брякнул англичанин.
Смотритель поднял голову и устремил на докучливого посетителя свои странные темные глаза. Они были словно стеклянные, наполненные изнутри холодным туманным блеском; Смит никогда не видел у людей таких глаз. Он смотрел в них и видел, как в глубине возникло какое-то сильное чувство — гнев или волнение? — как оно стало разгораться, устремилось наружу и наконец обрело выражение во взгляде, где смешались ужас и ненависть.
— Non, monsieur, je suis frangais[8].
Смотритель резко отвернулся и, низко опустив голову, снова принялся начищать фигурку. Ученый в изумлении уставился на него; потом пошел к креслу в укромном уголке за дверью, сел и стал делать выписки из папирусов. Однако мысли отказывались сосредоточиться на работе. Они упорно возвращались к загадочному смотрителю с лицом сфинкса и пергаментной кожей.
«Где я видел такие глаза? — мучился Ванситтарт Смит. — Они похожи на глаза ящерицы, на глаза змеи. В глазах змеи есть membrana nictitans[9], — размышлял он, вспоминая о своем прежнем увлечении зоологией. — От ее движений глаз как бы мерцает. Да, все так, но это не главное. В его глазах живет сознание власти, мудрость — так, во всяком случае, я это расшифровал, — усталость, неизбывная усталость и беспредельное отчаяние. Может быть, это воображение играет со мной такие шутки, но, клянусь, я потрясен, такого странного чувства я никогда в жизни не испытывал! Нужно еще раз посмотреть ему в глаза». Он встал со своего кресла и пошел обходить египетские залы, однако смотритель, который вызвал у него такой интерес, исчез.
Ученый вернулся в свой укромный утолок и снова взялся за папирусы. Он нашел в них то, что искал, оставалось только записать, пока все свежо в памяти. Карандаш его быстро бегал по бумаге, но немного погодя строчки поползли в разные стороны, буквы потеряли четкость, и кончилось все тем, что карандаш упал на пол, а голова ученого склонилась на грудь. Его совершенно вымотало путешествие, и он заснул так крепко в своем одиноком убежище за дверью, что его не разбудили ни звякающие ключами сторожа, ни шаги посетителей, ни даже громкий сиплый звонок, возвестивший, что музей закрывается.
Наступили сумерки, потом совсем стемнело, Рю де Ри-воли наполнилась вечерним шумом, но вот шум стал стихать, издали, с собора Нотр Дам раздалось двенадцать ударов — полночь, а темная одинокая фигура все так же неподвижно сидела в тени двери в углу. Миновал еще час, и только тогда Ванситтарт Смит судорожно вздохнул и проснулся. Сначала он подумал, что заснул у себя в кабинете за столом. Однако в не закрытое ставнями окно ярко светила луна, и, увидев ряды мумий и строй витрин с тускло поблескивающими стеклами, он мгновенно сообразил, где находится, и вспомнил, как сюда попал. У нашего героя были крепкие нервы. К тому же его, как и все племя ученых, страстно влекла любая новизна. Он потянулся, потому что все тело у него затекло, посмотрел на часы и рассмеялся — ну и ну! Он опишет этот забавный случай в следующей статье и слегка развлечет читателя, которому готовит серьезное, глубокое исследование. Он слегка поежился от холода, но чувствовал, что отлично выспался и отдохнул. Неудивительно, что сторожа его не заметили, ведь от двери на него падала густая черная тень.
Ничем не нарушаемая тишина казалась торжественной. Ни с улицы, ни из залов музея не доносилось ни шороха, ни шелеста. Он был наедине с мертвыми мертвой цивилизации. Да, за стенами слепит мишурный девятнадцатый век, ну и что же! Здесь, в этом зале, нет ни одного предмета, будь то окаменевший колос пшеницы или коробка, где древний художник держал краски, который не выдержал бы с достоинством натиск четырех тысячелетий. Здесь собраны обломки великого древнего царства, которые выбросил нам могучий океан времени. Эти реликвии были найдены в величественных Фивах, в царственном Луксоре, в прославленных храмах Гелиополя, в сотнях ограбленных гробниц. Ученый обвел взглядом смутно вырисовывающиеся во мраке мумии, которые столько тысячелетий хранят молчание, эти останки великих тружеников, покоящиеся сейчас в такой неподвижности, и его охватило глубокое благоговение. Он вдруг почувствовал, как сам он молод и ничтожен, — такое с ним случилось в первый раз. Откинувшись на спинку кресла, он задумчиво глядел на длинную анфиладу зал, наполненных серебряным лунным светом по всему крылу огромного дворца. И вдруг увидел вдали желтый свет лампы.
Джон Ванситтарт Смит выпрямился, сердце застучало, как молот. Свет медленно приближался к нему, порой замирал, потом резко устремлялся вперед. Тот, кто его нес, двигался бесшумно, как дух. Нога словно не касалась пола, и ничто не нарушало мертвую тишину. «Грабители», — подумал англичанин. Он еще глубже забился в угол. Теперь между ним и светом было всего два зала. Вот он уже в соседнем* все такой же беззвучный. Замирая от жгучего любопытства, которое пересиливало страх, ученый вперил взгляд в лицо, словно бы плывущее в воздухе над светом лампы. Туловище было в тени, но странное сосредоточенное лицо ярко освещено. Невозможно было не узнать эти поблескивающие металлом глаза, эту мертвенную кожу. Перед Ванситтартом Смитом был смотритель, с которым он днем пытался завязать беседу.
Первый порыв ученого был выйти из-за двери и заговорить с ним. Он объяснит, какой с ним приключился казус; смотритель, конечно же, выпустит его через один из боковых входов, и он вернется к себе в отель. Но когда смотритель вступил в зал, англичанин раздумал: уж слишком таинственно крался ночной гость и слишком загадочное у него было лицо. Без сомнения, это не был один из проверочных обходов, которые совершаются в предписанные часы. Смотритель был в домашних туфлях на войлочной подошве, грудь его высоко вздымалась, он то и дело озирался по сторонам, пламя лампы трепетало от его взволнованного прерывистого дыхания. Ванситтарт Смит вжался как можно глубже в свой угол, стараясь не скрипнуть креслом, и стал внимательно наблюдать, уверенный, что смотритель пришел совершить какое-то тайное дело, может быть, даже преступление.
Смотритель двигался уверенно. Быстрым легким шагом он подошел к одной из больших витрин и, вынув из кармана ключ, отпер ее. С верхней полки снял мумию, отнес ее на свободное место и бережно, точно она была хрустальная, положил на пол. Поставив возле нее свою лампу, сел, скрестив ноги по-турецки, и принялся разматывать своими длинными дрожащими пальцами бинты и пелены, в которые она была завернута. С треском отрывались друг от друга слои пропитанного ароматическими маслами льна, по залу поплыла густая волна благовоний, на мраморный пол сыпались кусочки ароматической древесины, цветы, пахучие травы.
Джон Ванситтарт Смит понимал, что с этой мумии снимают пелены в первый раз. Процедура вызывала у него такой интерес, что он позабыл обо всем на свете. Сгорая от волнения, он высовывал из-за двери голову все дальше и дальше, как птица. Когда же наконец голова, пролежавшая в погребальных пеленах четыре тысячи лет, освободилась от последнего слоя, ему едва удалось удержать возглас изумления. На руки смотрителя хлынул водопад длинных черных блестящих волос. Следующий слой бинта освободил низкий белый лоб и слегка изогнутые брови. Потом он увидел блестящие глаза, осененные длинными пушистыми ресницами, и маленький точеный нос, и вот наконец взору открылись нежные пухлые губы и прелестно очерченный подбородок. Лицо было редкой красоты, в нем был единственный изъян — коричневое пятнышко неправильной формы в самой середине лба. Эта мумия была апофеозом искусства бальзамирования. Ванситтарт Смит глядел на красавицу, не веря своим глазам, и от восхищения даже издал горлом как бы воркующий звук.
Если наш египтолог был потрясен, то что говорить о загадочном смотрителе. Воздев руки к небу, он разразился гневными, горькими словами, потом бросился на пол рядом с мумией, обнял ее и стал целовать лоб и губы. «Ма petite![10] — рыдал он. — Ма pauvre petite![11]» Голос его прервался от горя, мелкие бесчисленные морщины на лице дрожали, меняя очертания, но в блестящих глазах — ученый ясно видел в свете лампы — не было слез, казалось, это блестят не человеческие глаза, а сталь. Несколько минут смотритель лежал, глядя на прекрасную египтянку, шептал что-то скорбно и нежно, и по его лицу пробегала судорога непереносимого страдания. Но вдруг он улыбнулся, сказал что-то на неизвестном Смиту языке и легко вскочил на ноги с решительным видом человека, который отважился на дерзостный поступок.
В центре зала находилась большая круглая витрина, где размещена великолепная коллекция древнеегипетских перстней периода Среднего царства, наш ученый много о нем писал. Именно к этой витрине и подошел смотритель, отпер ее и открыл. Поставил лампу на выступ сбоку и возле лампы — маленький фаянсовый флакон, который вынул из кармана. Потом сгреб с полки витрины пригоршню перстней и с чрезвычайно серьезным углубленным выражением стал протирать их один за другим жидкостью, которая была во флаконе, и потом подносил близко к огню лампы. Первая партия его явно разочаровала, потому что он с отвращением швырнул перстни обратно на полку и взял порцию других.
Увидев массивный перстень с большим кристаллом горного хрусталя, он, как коршун, схватил его и в страшном волнении мазнул жидкостью из флакона. С его уст сорвался крик радости, он возбужденно взмахнул руками и опрокинул флакон, жидкость вылилась на пол, и струйка побежала прямо к ногам англичанина. Смотритель выхватил из-за пазухи красный носовой платок и, вытирая пол, двинулся за струйкой в угол, где и оказался лицом к лицу с наблюдавшим за ним англичанином.
— Ради бога, простите меня, — проговорил Джон Ванситтарт Смит со всей мыслимой и немыслимой любезностью, — я попал в абсурднейшее положение: заснул в кресле за этой дверью.
— Это что же, вы подсматривали за мной? — спросил смотритель по-английски, и его мертвенное лицо исказилось от ненависти.
Ученый был человек правдивый.
— Не буду скрывать, — сказал он, — я оказался свидетелем ваших действий, и они чрезвычайно меня заинтересовали.
Смотритель вынул из-за пазухи кинжал с длинным лезвием и богато украшенной рукояткой.
— Ваша жизнь висела на волоске, — сказал он, — если бы я вас увидел десять минут назад, он пронзил бы ваше сердце. Но я убью вас и сейчас, если вы попытаетесь меня схватить или каким-нибудь способом помешать мне.
— У меня нет ни малейшего желания мешать вам, — ответил ученый. — Я оказался здесь по чистой случайности. И прошу вас только об одном: выпустите меня через какой-нибудь боковой выход, я буду бесконечно благодарен вам за вашу любезность. — Он говорил чрезвычайно учтиво, потому что смотритель по-прежнему прижимал кончик лезвия к ладони левой руки, как бы проверяя, достаточно ли кинжал острый, и лицо его сохраняло все то же грозное выражение.
— Если бы я знал… — проговорил он. — Впрочем, не все ли равно? Кто вы?
Англичанин назвал свое имя.
— Ванситтарт Смит, — повторил смотритель. — Вы что же, тот самый Ванситтарт Смит, который сделал в Лондоне сообщение о текстах Эль Каба? Я его пролистал. То, что вы написали об этом предмете, свидетельствует о вашем глубочайшем невежестве.
— Как вы смеете, сэр! — вскричал египтолог.
— Однако вы еще приличнее прочих, те и вовсе профаны с непомерным самомнением. Разгадка нашей жизни в Древнем Египте не в текстах и не в памятниках, которым вы придаете такое огромное значение, а в нашей тщательно хранимой от всех других народов философии и в наших мистических знаниях, о которых вы, по сути, ничего не пишете.
— Наша жизнь в Древнем Египте! — изумленно повторил ученый и вдруг воскликнул: — Боже мой, что с мумией? Что с ее лицом?
Таинственный смотритель быстро повернул лампу в сторону женщины, умершей четыре тысячи лет назад, и скорбно застонал. Действие воздуха погубило весь труд искусного бальзамировщика. Кожа обратилась в прах, глаза провалились, губы обесцветились и истлели, обнажив желтые зубы, только коричневое пятно на лбу осталось — единственное подтверждение, что всего несколько минут назад здесь лежала голова прекраснейшей юной женщины.
Смотритель заломил руки от ужаса и горя. Потом усилием воли овладел собой и снова устремил тяжелый взгляд на англичанина.
— Что ж, пусть, теперь мне все равно, — сказал он срывающимся голосом. — Теперь ничто не имеет значения. Я пришел сюда любой ценой выполнить то, что задумал. И выполню. Все остальное для меня просто не существует. Я искал — и нашел. Древнее проклятие разрушено. Наконец-то я могу соединиться с ней. Разве важно, как выглядит ее мертвая оболочка, важно то, что по ту сторону завесы меня ждет ее живая душа!
— Что такое вы говорите? Это же бог весть какая несообразность, — возразил Ванситтарт Смит. Он уже почти не сомневался, что перед ним — сумасшедший.
— Время не ждет, мне пора, — продолжал тот. — Настал миг, которого я ждал столько нескончаемых лет. Но сначала я должен выпустить вас. Идемте.
Взяв лампу, он двинулся прочь из зала с разоренной витриной и быстро повел ученого по длинной анфиладе египетских, ассирийских и персидских залов. В конце последнего он толкнул маленькую дверь в стене, и они стали спускаться по каменной винтовой лестнице. В лицо Ванситтарту Смиту дохнул холодный ночной воздух. Против него оказалась дверь, которая, по всей видимости, выходила на улицу. Справа от него была еще одна дверь, неплотно закрытая, и сквозь щель пробивалась полоска желтого света.
— Сюда! — властно бросил смотритель.
Ванситтарт Смит стоял в нерешительности. Он-то надеялся, что ночное приключение кончилось. Но любопытство пересилило. Разве мог он уйти, не узнав, что означает эта более чем странная история, и потому последовал за своим загадочным спутником в освещенное помещение.
Это оказалась маленькая комнатка, какие отводят консьержкам. В камине жарко пылали дрова. У стены стояла раскладная кровать, по другую сторону камина — простое деревянное кресло, в середине комнаты круглый стол и на нем остатки еды. Гость оглядел комнату и увидел, что все предметы здесь до последней мелочи поражают необычностью формы, и все старинные. Это привело его в величайшее волнение и восторг. Подсвечники, вазы на каминной полке, каминные щипцы, украшения на стенах — все вызывало мысль о глубокой древности. Суровый его спутник с тяжелым взглядом сел на край кровати, а гостю указал на кресло.
— Может быть, это Судьба так распорядилась, — заговорил он все так же по-английски, и нужно сказать, что владел он этим языком безупречно. — Может быть, ей угодно, чтобы я открыл мою тайну и предостерег дерзостных смертных, которые восстают против мудрости Природы. Я открою эту тайну вам. Можете делать с ней все, что хотите. С вами говорит человек, готовый перешагнуть порог другого мира.
Я, как вы догадались, — египтянин, но принадлежу не к тому презренному племени рабов, которые сейчас прозябают в Дельте Нила, — нет, в моих жилах течет древняя кровь мужественного могучего народа, изгнавшего семитов, оттеснившего эфиопов в пустыни Юга, построившего величественные пирамиды и храмы, которым люди дивятся по сей день, не умея создавать ничего подобного. Я появился на свет во время царствования Тут-моса Первого, за шестнадцать веков до рождения Христа. Вы отпрянули от меня. Подождите, скоро вы поймете, что бояться меня не надо, ибо я достоин жалости.
Зовут меня Соера. Отец мой был верховным жрецом в знаменитом храме Осириса в Аварисе, который стоял на берегу Бубастийского рукава Нила. Я воспитывался в храме и постигал там мистические знания, о которых рассказывается в вашей Библии. А ученик я был способный. Мне не исполнилось и шестнадцати лет, а я уже овладел всеми глубинами наук, в которые меня мог посвятить мудрейший из жрецов. После этого я стал изучать тайны Природы сам и ни с кем своими открытиями не делился.
Многое интересовало меня, но больше всего меня волновала загадка жизни, ей я отдавал все свое время, весь свой труд. Я глубоко заглянул в жизненное начало. Цель медицины состояла в том, чтобы излечить болезнь, когда она развилась. Я же считал, что можно найти средство, которое настолько укрепит организм, что он не поддастся никакой болезни, даже смерть будет бессильна против него. Не стану рассказывать вам о моих исследованиях — в этом нет нужды. Да вы вряд ли и поймете. Я проводил опыты на животных, на рабах, на самом себе. И вот наконец я получил вещество, которое, если ввести его в кровь, делает организм неуязвимым для старости, болезней, яда или кинжала убийцы. Правда, человек не обретает бессмертие, но может прожить несколько тысяч лет. Я испробовал раствор на кошке и потом травил ее самыми сильными ядами. Кошка жива и по сей день, она по-прежнему в Нижнем Египте. Ничего таинственного или сверхъестественного в моем открытии не было. Просто я создал химическое соединение, его вполне можно повторить.
Как страстно мы в молодости любим жизнь! Теперь, когда в моих руках было средство оградить себя от боли и отодвинуть смерть в неразличимую даль, мне казалось, что я вознесся над всеми человеческими страданиями. И я не задумываясь влил эту проклятую жидкость себе в вену. Потом стал искать, кого бы мне еще осчастливить. В храме Тота был молодой жрец по имени Пармес, я был очень расположен к нему — он был такой серьезный и так самозабвенно проникал в глубины наук. И вот я рассказал ему о моей тайне, он попросил меня впрыснуть ему в кровь эликсир, и я выполнил его желание. Как хорошо, думал я, теперь у меня на всю жизнь есть друг, мы одного возраста.
После этого великого открытия я стал менее усердно заниматься наукой, Пармес же продолжал свои изыскания с еще большим рвением. Каждый день я видел его в храме Тота среди колб и выпаривателей, но он почти ничего не рассказывал мне о плодах своих трудов. Что касается меня, то я вместо занятий разгуливал по городу, с восхищением его разглядывал и думал, что этим домам, дворцам и храмам суждено исчезнуть с лица земли, люди умрут, один только я буду жить и жить. Все мне кланялись, ибо слава о моей учености распространилась далеко по стране.
В это время шла война с гиксосами, воины великого фараона защищали наши восточные границы. В Аварис также прибыл новый правитель с повелением во чтобы то ни стало удержать город. Я много слышал о красоте дочери правителя, и вот однажды, когда мы с Пармесом прогуливались по улицам, мы увидели ее в носилках, которые несли на плечах рабы. Любовь поразила меня, как молния. Казалось, мое сердце вырвалось из груди и устремилось к ней. Мне хотелось броситься под ноги ее рабов и пусть бы они прошли по мне. Эта девушка для меня — единственная в мире. Жизнь без нее немыслима. И я поклялся Гором, что она будет моей. Я произнес свою клятву в присутствии жреца Тота. Лицо у него стало мрачным, как ночь, и он отвернулся от меня.
Не стану рассказывать вам, как я добивался ее внимания. Она полюбила меня так же беззаветно, как я ее. Она рассказала мне, что Пармес познакомился с ней раньше, чем я, и тоже признался в любви, но я лишь усмехнулся в ответ, ведь я знал, что ее сердце принадлежит мне. В городе вспыхнула бубонная чума, она косила людей, но я лечил больных и ухаживал за ними, ничего не боясь, да и чего мне было бояться? Она восхищалась моим бесстрашием. Тогда я открыл ей тайну эликсира и стал умолять, чтобы она позволила мне защитить ее с помощью моего искусства.
— Твоя цветущая красота никогда не увянет, — убеждал я Атму. — Все минует, все исчезнут, но мы с тобой и наша великая любовь переживем пирамиду Тефрена.
Она стала робко, застенчиво возражать.
— Но разве это справедливо? — говорила она. — Разве ты не восстал против власти богов? Если бы животворящий Осирис пожелал, чтобы мы жили так долго, разве не даровал бы он людям сам все эти нескончаемые годы?
Я опровергал ее сомнения словами самой пылкой любви, и все-таки она колебалась. Решение, которое она должна принять, слишком важное. Она просит дать ей подумать одну только ночь. Завтра утром она скажет мне, согласна или нет. Одна ночь — ведь это совсем немного. Она будет молиться Исиде, пусть богиня ее вразумит.
Я ушел с тяжелым сердцем, полный мрачных предчувствий, а она осталась в окружении своих прислужниц. Утром, после ранней службы в храме, я поспешил к ее дому. На пороге меня встретила испуганная рабыня. Ее хозяйка заболела, ей очень плохо. Обезумев, я оттолкнул слуг и бросился через зал, потом по коридору в покои моей Атмы. Она лежала на своем ложе, голова высоко в подушках, в лице ни кровинки, пустой безжизненный взгляд. На лбу горело зловещее багровое пятно. Я много раз видел эту зловещую метину, это клеймо чумы, эту печать смерти.
Что можно рассказать о том ужасном времени? Шли месяцы, а я все метался в исступлении, все глубже погружался в безумие, но избавиться от жизни не мог. Ни один умирающий от жажды араб не мечтал так о колодце с живительной прохладной водой, как я мечтал о смерти. Если бы яд или сталь могли прервать мое постылое существование, я соединился бы с моей возлюбленной в царстве, куда ведет такая узкая дверь. Что я только не делал с собой, и все было напрасно. Проклятый эликсир был непобедим. Однажды ночью, когда я лежал у себя в комнате на ложе, истерзанный мукой, ко мне пришел жрец Тота Пармес. Он встал в круг света, который изливал светильник, и посмотрел на меня глазами, в которых горела сумасшедшая радость.
— Почему ты позволил ей умереть? — спросил он. — Почему не оградил ее от болезней и старости, как оградил меня?
— Я не успел, — ответил я. — Ах да, я забыл — ты тоже любил ее. У нас общее горе, друг. Какая страшная судьба — знать, что пройдут столетия, прежде чем мы снова увидим ее. Когда-то мы ненавидели смерть — глупцы, какие же мы были глупцы!
— Ты сказал правду, — вскричал он дико и захохотал. — Но глупцом оказался только ты.
— О чем ты? — воскликнул я и приподнялся на локте. — Мне кажется, друг, ты повредился в рассудке от горя.
Все его лицо сияло радостью, он корчился и трясся, точно его поразило злое божество.
— Знаешь ли ты, куда я сейчас иду? — спросил он.
— Нет, — ответил я, — откуда же мне знать.
— Я иду к ней, — сказал он. — Она лежит за городской стеной в дальней гробнице возле двух пальм.
— Зачем же ты туда идешь? — спросил я.
— Чтобы умереть! — пронзительно крикнул он. — Слышишь — умереть! Земные путы меня больше не связывают.
— Но ведь в твоей крови мой эликсир! — воскликнули.
— Я его победил, — ответил он, — я нашел более сильный состав, который разлагает твой эликсир. Уже сейчас он борется с ним в моей крови, еще час или два— и я умру. Я полечу к ней, а ты останешься здесь на земле.
Я внимательно вгляделся в Пармеса и понял, что он говорит правду. Его горящие глаза подтвердили, что эликсир больше над ним не властен.
— Но ведь ты дашь и мне этот состав! — воскликнули.
— Никогда!
— Молю тебя мудростью Тота и величием Анубиса!
— Все твои мольбы напрасны, — жестко проговорил он.
— Так я сам составлю этот раствор!
— Тебе это не удастся; да, я его получил, но по чистой случайности. В него входит один компонент, но тебе никогда не догадаться, что это. То, что осталось от жидкости, я заключил в перстень Тота, но никто никогда больше не сможет ее получить.
— В перстень Тота! — повторил я. — А где же он, перстень Тота?
— Этого ты тоже никогда не узнаешь, — ответил он. — Да, ты победил меня, она подарила свою любовь тебе. Но кому досталась конечная победа? Я ухожу к ней и оставляю тебя здесь — влачи это горькое земное существование. А я разорвал свои цепи! Прощай, мне пора! — Он быстро повернулся и бросился прочь. Утром в городе стало известно, что жрец Тота умер.
После этого я затворился в своей лаборатории. Я должен, должен найти это сложное соединение, сила которого столь велика, что уничтожает действие моего эликсира. С рассвета и до полуночи я проводил опыты среди стеклянных сосудов и горнов. Более того, я взял все папирусы и алхимические сосуды жреца Тота. Увы, они не просветили меня. Порой мне казалось, что я вот-вот уловлю намек, случайно оброненное им слово вызывало бурные надежды, но ни одна надежда не сбывалась. И все же я месяц за месяцем трудился, как одержимый. Когда я чувствовал, что впадаю в малодушие, я шел к гробнице возле пальм. И там, стоя возле саркофага, в котором покоилась земная оболочка той, чья красота сияла подобно редкой драгоценности и была украдена смертью, я чувствовал, что моя возлюбленная рядом, она успокаивает меня, и я шептал ей, что соединюсь с ней, если только смертный ум сумеет разгадать тайну.
Пармес сказал, что заключил свой состав в перстень Тота. Я помнил это украшение. Массивный обруч, сделанный не из золота, а из более редкого и тяжелого металла, который добывают в копях на горе Харбал. Называется он платина. В платину, помнится, оправлен полый кристалл горного хрусталя, в него можно налить жидкость— довольно много капель. Пармес вряд ли скрыл свою тайну в металле перстня из одной только платины, таких в храме великое множество. Не вернее ли предположить, что эта бесценная жидкость запечатана в полость кристалла? Едва я пришел к этому заключению, как наткнулся в папирусах Пармеса на фразу, которая ясно подтверждала мою догадку: значит, какое-то количество его состава все еще существует на свете.
Но как найти перстень? Когда Пармеса готовили нести к бальзамировщику, на его руках перстня не было. Я специально расспросил тех, кто участвовал в процедуре. Не было его и среди вещей умершего жреца. Тщетно я обыскивал все комнаты и залы, где он работал или молился, тщетно заглядывал во все шкатулки и вазы, которые ему принадлежали, тщетно осматривал все его вещи. Я даже просеивал песок в пустыне в тех местах, где он любил прогуливаться; но как я ни бился, все мои труды были напрасны, перстень Тота исчез без следа. И все же, может быть, мне удалось бы одолеть последние препятствия, не обрушься на нас еще одно неожиданное бедствие.
Я уже говорил, что шла великая война с гиксосами, и эти дикари отрезали войско великого фараона в пустыне — там были военачальники, стрелки из лука, всадники. Гиксосы напали на нас, как саранча на поле пшеницы во время засухи. На огромном пространстве между опустошенным Тиром и безбрежным горько-соленым озером целыми днями лилась кровь, а ночью горели костры. Аварис был главным оплотом Египта, но мы не смогли отразить натиск дикарей. Город пал. Его правителю и воинам отрубили головы, меня же вместе с множеством других жителей города увели в плен.
Много лет я пас скот на привольных пастбищах в долине Евфрата. Умер мой хозяин, стал глубоким стариком его сын, а я был все так же силен и молод. Наконец мне удалось бежать на быстроногом верблюде, и я вернулся в Египет. Здесь жили завоеватели-гиксосы. Египтом правил их царь. От Авариса остались обгоревшие развалины, великолепный храм превратился в руины. Усыпальницы ограблены, на месте святилищ груды камней. Я не нашел и следа гробницы, где покоилась моя Атма. Ее поглотили пески пустыни; пальмы, которые пышно зеленели рядом, давно срублены. Папирусы Пармеса и реликвии храма Тота уничтожены или погребены в песках Сирийской пустыни.
И я отказался от надежды найти когда-нибудь перстень или вновь составить этот коварный яд. Я смирился и решил, что надо покорно жить, пока не иссякнет действие эликсира. Увы, вам не дано понять, какое страшное проклятие — бессмертие, ведь вам отпущен ничтожно краткий срок от колыбели до могилы! Но я-то знаю, я дорого заплатил за свое знание, река времени пронесла меня чуть ли не через всю историю человечества. Мне было более трехсот лет, когда пала Троя. Когда Геродот приехал в Мемфис, я уже прожил около двенадцати столетий. А когда на земле появилось христианство, я был свидетелем событий, происходящих на ней вот уже шестнадцать столетий. Однако, как вы видите, я вовсе не выгляжу стариком, потому что проклятый эликсир все еще действует в моей крови и охраняет от смерти, которой я так жажду. Но наконец-то, наконец-то моя нескончаемая, постылая жизнь оборвется!
Я много путешествовал и был во всех странах мира, жил среди всех племен и народов. Я знаю все языки. Я выучил их, чтобы хоть чем-то заполнить время. Вы сами представляете, как непереносимо долго оно влачилось — мрак варварства, жестокое Средневековье, медленный, о, какой медленный расцвет современной цивилизации. Но что мне все это сейчас? Я никогда не посмотрел глазами любви ни на одну женщину. Атма знает, что я хранил ей верность всю жизнь.
Я взял себе за правило читать все, что ученые пишут о Древнем Египте. Мои обстоятельства часто менялись, я бывал богат, бывал беден, однако всегда находил средства, чтобы покупать журналы, в которых пишут об открытиях археологов. Девять месяцев назад, когда я жил в Сан-Франциско, я прочел статью о находках, сделанных в окрестностях Авариса. И почувствовал, что сердце сейчас выпрыгнет у меня из груди. В статье рассказывалось, как ее автор исследовал недавно обнаруженные гробницы. В одной из них он нашел невскрытый саркофаг, внутри него, на внешнем гробе, было начертано, что здесь покоится мумия дочери правителя города, жившая во времена Тутмоса Первого. Далее я прочел, что, когда археологи сняли крышку внешнего гроба, они увидели на груди мумии массивный платиновый перстень с кристаллом горного хрусталя. Так вот где скрыл Пармес перстень Тота! Он не лгал, когда говорил, что мне его никогда не найти, ибо ни один египтянин не снимет крышку с гроба дорогого ему человека, ведь это значит отягчить свою душу великим преступлением.
Вечером того же дня я отплыл из Сан-Франциско и через несколько недель снова оказался в Аварисе, если только можно назвать именем некогда великого города остатки разрушенных стен и несколько песчаных холмов. Я поспешил к французам, которые вели там раскопки, и стал расспрашивать их о перстне. Они сказали, что и перстень и мумию передали в Булакский музей.
Я немедленно отправился в Каир, но в музее лишь узнал, что бей Огюст Мариэтт распорядился отправить их в Лувр. Я приехал в Париж и здесь, в египетском зале, наконец-то нашел останки моей возлюбленной, Атмы, и перстень, который искал почти четыре тысячи лет.
Но как до них добраться? Ведь они должны принадлежать мне, только мне! На мое счастье, в эти залы требовался смотритель. Я пошел к главному хранителю и стал убеждать его, что хорошо знаком с историей Древнего Египта. Я так хотел получить это место, что обнаружил слишком обширные познания. Хранитель ответил, что я достоин кафедры профессора, мне решительно нечего делать в кресле смотрителя. Ведь я знаю несравненно больше, чем он. Нет, нет, он переоценил мои знания, они поверхностны и разрозненны, стал возражать я и в конце концов добился, что он позволил мне перевезти то немногое, что сохранилось из моих вещей, в эту каморку. Это моя первая и последняя ночь в ней.
Вот, мистер Ванситтарт Смит, и вся моя история. Человеку столь проницательного ума, как вы, довольно того, что я рассказал. Нынче ночью непостижимая случайность позволила вам увидеть лицо женщины, которую я любил в те далекие дни. В витрине было много перстней с горным хрусталем, но я искал платиновый — тот самый, единственный, и потому проверял металл. Взглянув на камень, я сразу понял, что жидкость действительно внутри него, — о, наконец-то я избавлюсь от постылой жизни, от своего несокрушимого здоровья, которое я проклинал горше, чем самый тяжкий недуг. Теперь вы знаете обо мне все. А я — мне стало легче после моего признания. Можете рассказать мою историю своим коллегам, можете умолчать о ней. Это вам решать. Я должен попросить у вас прощения, ведь я чуть не убил вас в зале. Вы встретились там с одержимым страдальцем, который фанатично рвался к своей цели. Если бы я увидел вас раньше, до того, как совершил задуманное, я наверняка лишил бы вас возможности помешать мне или поднять тревогу. Вот дверь. Она ведет на Рю де Риволи. Доброй ночи.
Англичанин оглянулся. В узком проходе застыл худой высокий египтянин Соера, родившийся чуть ли не четыре тысячи лет назад. Миг — и дверь захлопнулась, громко лязгнула задвижка, нарушив тишину ночи.
На следующий день после возвращения в Лондон мистер Джон Ванситтарт Смит прочитал в «Таймсе» короткую заметку парижского корреспондента:
Вчера ночью в главном зале крыла, где размещаются памятники Древнего Востока, произошло очень странное событие. Служители, которые приходят по утрам убирать залы музея, увидели, что один из смотрителей лежит на полу мертвый, обняв мумию. Объятие было таким крепким, что их с величайшим трудом удалось оторвать друг от друга. Витрина, где выставлены ценные перстни, была отперта — видимо, ее хотели ограбить, на полках беспорядок. Полиция считает, что смотритель задумал украсть мумию и продать какому-то частному коллекционеру, но когда он ее поднял и понес, больное сердце не выдержало, и он умер. Судя по рассказам, это был человек неопределенного возраста, со странностями, одинокий, без единого родственника, и его трагическая безвременная смерть никому не принесла горя.
Все, кто углубленно размышлял над дневником Джойса-Армстронга, решительно отвергают утверждение, будто рассказ о необыкновенных явлениях, которые описываются там, — злостная изощренная мистификация некоего любителя мрачных и жестоких розыгрышей. Самый коварный интриган с необузданным воображением задумается, прежде чем связать леденящие кровь фантазии Джойса-Армстронга с бесспорными трагическими фактами, которые доказывают, что его фантазии — реальность. Хотя автор повествует о явлениях невероятных, даже чудовищных, наиболее образованная часть общества склоняется к мысли, что это отнюдь не вымысел и что мы должны пересмотреть свои представления после сделанных Джойсом-Армстронгом открытий. Лишь хрупкая и ненадежная преграда отделяет нас от грозных обитателей неведомого мира, которые в любую минуту могут вторгнуться к нам. Я попытаюсь изложить в своем повествовании, куда включу записки Джойса-Армстронга, в том, увы, неполном виде, как они были найдены, все известные на настоящее время сведения о том, что так волновало этого исследователя, однако я с самого начала хочу заявить читателям: быть может, кто-то усомнится в правдивости Джойса-Армстронга, но все, что касается пилота морской авиации флота Ее Величества лейтенанта Миртла и мистера Хея Коннора, не должно вызывать сомнений, их постигла та же смерть, что и автора записок.
Записки — или дневник — Джойса-Армстронга были найдены в поле, которое называется Лоуэр Хейкок, в миле к западу от деревни Уизихем, стоящей на границе между графствами Кент и Суссекс. Пятнадцатого сентября сего года Джеймс Флинн, работающий у Мэтью Додда на его ферме «Чантри» в Уизихеме, увидел на краю тропинки, идущей вдоль живой изгороди луга Лоуэр Хейкок, трубку из корня верескового дерева. Через несколько шагов он поднял разбитый бинокль. И наконец в канаве, среди зарослей крапивы, увидел раскрытую книгу в полотняном переплете, которая оказалась вовсе не книгой, а отрывным блокнотом, причем несколько листков ветер прибил к кустам изгороди и трепал возле нижних веток. Работник подобрал листки, однако еще три или четыре листка, включая первый, так и не удалось отыскать, и в этом повествовании, где так важно каждое слово, к несчастью, зияют пробелы. Работник отнес блокнот своему хозяину, тот показал его доктору Дж. Г. Атертону из Хартфильда. Этот джентльмен тотчас понял, что рукопись следует передать специалистам для изучения, и она была отправлена в Лондон, в Клуб авиаторов, где сейчас и находится.
Две первые страницы отсутствуют. Нет также одной в конце, но это ни в коей мере не мешает пониманию того, что произошло. Естественно предположить, что в отсутствующих начальных страницах мистер Джойс-Армстронг перечисляет свои рекорды в воздухе, о которых можно узнать из разных других источников и которые, как всем известно, не превзошел ни один авиатор Англии. Много лет он считался одним из самых отважных и образованных воздухоплавателей, и сочетание этих качеств дало ему возможность изобрести и испытать несколько новых авиационных приборов, в том числе и известное гироскопическое устройство, которое назвали его именем. Весь дневник написан очень аккуратно, чернилами, но последние строки нацарапаны карандашом, их едва можно разобрать — именно так и должно выглядеть послание, торопливо набросанное авиатором в летящем аэроплане. Могу также сообщить, что на последней странице и на обложке блокнота есть несколько пятен, и специалисты из министерства внутренних дел установили, что это кровь — без сомнения, кровь млекопитающего, возможно, человека. То обстоятельство, что в ней обнаружены тельца, имеющие большое сходство с малярийным микробом, а у Джойса-Армстронга была, как известно, перемежающаяся лихорадка, — удивительная демонстрация могущества современной науки, которая вооружает своими знаниями наших исследователей.
А теперь немного об авторе этого эпохального документа. Те несколько друзей, которые действительно знали его близко, говорят, что это был поэт, мечтатель и при этом талантливейший инженер и изобретатель. Человек с большим состоянием, он очень много тратил на свое увлечение воздухоплаванием. В его ангарах близ Девай-за стояло четыре аэроплана, которые принадлежали лично ему, и, как рассказывают, он за последний год поднимался в воздух более ста семидесяти раз. Характер у него был замкнутый, он нередко впадал в мрачное расположение духа и тогда избегал общества своих коллег-авиаторов. Капитан Дейнджерфилд, знавший его лучше, чем кто бы то ни было, утверждает, что по временам его эксцентричность грозила развиться в нечто более серьезное. Одним из симптомов он считал привычку Джойса-Армстронга брать с собой в полет дробовик.
Очень настораживало также Дейнджерфилда болезненное впечатление, которое произвела на его друга гибель лейтенанта Миртла. Миртл пытался поставить рекорд высоты и упал с тридцати тысяч футов. Как ни жутко об этом рассказывать, но головы у него не было, хотя изуродованное туловище и конечности были найдены. На всех встречах с друзьями-авиаторами Джойс-Армстронг, как утверждает Дейнджерфилд, неизменно спрашивал с загадочной усмешкой: «А где же все-таки голова Миртла, кто мне объяснит?»
Однажды после обеда в Школе авиаторов, которая находится под Солсбери, он завел разговор о том, что следует считать самой неотвратимой из всех опасностей, которые подстерегают авиатора. Выслушав своих коллег, которые называли кто воздушные ямы, кто дефекты в конструкции аэроплана, кто слишком большой крен при вираже, он лишь пожал плечами и отказался высказать свое мнение, а оно, судя по его выражению, не совпадало с мнением коллег.
Следует особо отметить, что после его необъяснимого исчезновения было обнаружено, что он привел все свои дела в идеальный порядок, и это дает основания предположить, что он заранее предчувствовал беду. А теперь, после этого вступления, которое я счел необходимым дать, повествование продолжит сам Джойс-Армстронг, дневник которого начинается с третьей страницы залитого кровью блокнота:
«…Однако, когда я обедал в Реймсе с Козелли и Густавом Рэймондом, в разговоре выяснилось, что ни тот ни другой и не догадываются о грозной опасности, которую таят верхние слои атмосферы. Я не стал рассказывать, что именно я думаю, но намеки мои были столь прозрачны, что, будь у них в мыслях нечто схожее, они бы непременно высказали свои предположения. Впрочем, чего от них ждать: оба они тщеславные глупцы, у них одно на уме — увидеть свои, никому не интересные имена, в газете. Замечу, что поднимались они чуть выше двадцати тысяч футов. А между тем даже многие стратонавты и альпинисты достигали куда более значительных высот, это всем известно. Опасная зона находится в верхних слоях атмосферы, если, конечно, мои предчувствия меня не обманывают.
Воздухоплавание развивается уже больше двадцати лет, и вполне резонно задать вопрос: почему же эти» грозные явления начали проявляться только сейчас. Ответ напрашивается сам собой. В прежние времена, когда двигатели аэропланов были слабые и какой-нибудь «Гном» или «Грин» с его ста лошадиными силами использовался для любой цели, возможности полетов были чрезвычайно ограничены. Теперь же почти на всех машинах устанавливают трехсотсильные двигатели, и авиаторы легко достигают больших высот, причем это никого не поражает. Многие из нас помнят, как в дни нашей юности весь мир восхищал Гарро, когда он поднялся до девятнадцати тысяч футов, а перелет через Альпы стал величайшей из сенсаций. Сейчас возможности воздухоплавания неизмеримо возросли, и многие авиаторы поднимаются на огромные высоты. Авиаторы легко достигают тридцати тысяч футов, не испытывая неприятных ощущений, если не считать холода и недостатка кислорода. Что же это доказывает? Пришелец из других миров может тысячу раз опуститься на нашу планету и ни разу не увидеть тигра. И тем не менее тигры существуют, и если ему случится сесть на землю в джунглях, его могут сожрать. В верхних слоях атмосферы есть свои джунгли, и их населяют существа пострашнее тигров. Я уверен, что настанет время, когда эти места будут тщательнейшим образом нанесены на карту. Даже и сейчас я знаю два таких места в небе. Одно находится над департаментом Атлантические Пиренеи во Франции, между Биаррицем и По. Другое — в Уилтшире, прямо над моим домом, где я сижу и пишу свой дневник. У меня есть основания предполагать, что есть и третье, оно расположено между Гамбургом и Висбаденом.
Я впервые задумался об этом, когда стали исчезать авиаторы. Все, конечно, твердили, что они упали в море, но меня такое объяснение никак не удовлетворяло. Вспомним хотя бы французского авиатора Веррье — его машину нашли неподалеку от Байонны, а вот сам он исчез без следа. Исчез также и Бакстер, хотя в Лестершире, в лесу, был обнаружен мотор его аэроплана и несколько металлических деталей. Доктор Миддлтон из Эймсбери, который наблюдал полет Бакстера в телескоп, рассказывает, что прежде, чем исчезнуть в облаках, машина, набравшая огромную высоту, вдруг несколькими рывками вздернулась вертикально вверх — доктор никогда бы не поверил, что такое возможно. Больше Бакстера никто никогда не видел. Газеты много писали об этом трагическом эпизоде, но ничего узнать так и не удалось. Было еще несколько сходных случаев, потом погиб Хей Коннор. Как потешалось наше общество над «неразрешимой загадкой небес», как изощрялась в издевательствах желтая пресса, но никто и палец о палец не ударил, чтобы добраться до сути дела. Хей спланировал на землю с огромной высоты. Из аэроплана он так и не вышел, умер прямо на сиденье. Отчего он умер? У него было больное сердце, объявили врачи. Чушь! У Хея Коннора сердце было крепче моего. Знаете, что тогда сказал Венаблз — единственный, кто был с ним рядом, когда он умирал. Так вот, он рассказывает, что Хей дрожал и на лице у него был ужас. Он умер от страха, утверждает Венаблз, но не представляет, что же его так напугало. Хей произнес одно-единственное слово: «чудовищно…» — так послышалось Венаблзу. Следствие не поняло, что это означает.
Зато я понял. Чудовища! Вот последнее слово, которое произнес бедняга Гарри Хей Коннор. Да, он действительно умер от страха, Венаблз был прав.
Потом эта история с головой Миртла. Неужели вы верите — неужели человек в здравом уме способен поверить, будто сила удара при падении в состоянии вдавить голову человека, всю, целиком, в туловище. Не знаю, может быть, теоретически такое и возможно, только лично я в жизни не поверю, что это случилось с Миртлом. А жир на его одежде? Она вся скользкая от жира, сказал кто-то во время следствия. И никто не задумался над этим — ну не странно ли? Зато я задумался — но ведь я-то думаю обо всем этом давно. Я поднимался на большую высоту три раза — Дейнджерфилд ужасно потешался, что я всегда беру с собой дробовик, но эта высота оказалась недостаточной. Теперь у меня есть новый легкий «Поль Вероне» со стасемидесятипятисильным двигателем «Робур», и завтра я без труда достигну тридцати тысяч футов. Нацелюсь на рекорд. Может быть, придется целиться и из ружья, даже стрелять. Конечно, то, что я задумал, опасно. Но если вас страшит опасность, не нужно вообще летать: облачитесь в халат, ноги — в войлочные туфли и сидите себе дома. Но я — я завтра совершу вылазку в воздушные джунгли, и если их кто-то населяет, встречи не миновать. Если я вернусь, мое имя будет у всех на устах. Если нет, эти записки объяснят, какую я поставил себе цель и какой смертью погиб, ища подтверждения своей догадке. Но только ради всего святого: никакой чепухи о несчастных случаях и тайнах небес.
Я выбрал туда для полета мой моноплан «Поль Вероне». Моноплан — идеальная машина, если вы задумали что-то серьезное. Бомон установил это еще много лет назад. Во-первых, она не боится сырости, а, судя по погоде, мне предстоит все время лететь в облаках. Мой «Поль Вероне» — маленький и изящный, послушен в управлении, как хорошо вышколенная породистая лошадь, мотор — десятицилиндровый роторный «Робур», развивает мощность до ста семидесяти пяти лошадиных сил. Модель — последнее слово авиационной техники: закрытый фюзеляж, круто выгнутое лыжное шасси, надежные тормоза, гироскопические стабилизаторы, три скорости, причем скорость изменяется изменением угла подъема плоскости крыльев — по принципу жалюзи. Я взял с собой дробовик и полтора десятка патронов. Видели бы вы физиономию моего механика Перкинса, когда я распорядился положить все это в машину. Оделся я как на Северный полюс: под комбинезоном два свитера, шерстяные носки, меховые сапоги, шлем, защитные очки. На дворе было жарко, душно, но ведь я готовился подняться на высоту Гималайских вершин, и должен был соответственно экипироваться. Перкинс понимал, что все это неспроста, и умолял меня взять его с собой. Может быть, я и взял бы, если бы летел в биплане, но моноплан — машина для одного, если хочешь взять максимальную высоту. И конечно, я захватил с собой мешок с кислородом: без него авиатор, который хочет поставить рекорд высоты, превратится в ледышку или задохнется — впрочем, возможно и то, и другое.
Прежде чем сесть в моноплан, я тщательно осмотрел крылья, штурвал, рычаг высоты. Насколько я могу судить, все было в порядке. Потом завел мотор, и машина плавно заскользила по полю. Едва лишь механики отпустили пропеллер, как она почти сразу поднялась в воздух на первой скорости. Я сделал два круга над полем возле моего дома, чтобы хорошенько разогреть мотор, помахал рукой Перкинсу и всем, кто провожал меня, выровнял крылья и дал полный газ. Миль восемь — десять мой «Поль Вероне» несся в струях попутного ветра, стремительный, как ласточка, потом я слегка приподнял его нос вверх и стал подниматься по гигантской спирали к затянувшим небо тучам. Самое главное — набирать высоту медленно, чтобы организм постепенно привыкал к все уменьшающемуся давлению.
День был душный, для сентября необычно теплый, но пасмурный, все затихло в тягостном ожидании, как всегда бывает перед дождем. Время от времени с юго-запада налетали порывы ветра, один такой неожиданный и резкий, что застал меня врасплох и на миг повернул машину чуть не на сто восемьдесят градусов. Помню, когда-то вихри, бури и воздушные ямы представляли для авиатора серьезнейшую опасность, но потом ее преодолела всепобеждающая сила, которой мы наделили наши моторы. Когда я поднялся до уровня туч — стрелка моего альтиметра показывала три тысячи футов, — пошел дождь. Нет, не пошел — хлынул! Он барабанил по крыльям, сек мне лицо, залил очки, так что я ничего не видел. Я снизил скорость, потому что было трудно бороться с такой массой дождя и ветра. Еще выше — и посыпал град, я бросился от него наутек. Один из цилиндров отказал — наверно, засорился клапан, подумал я, и тем не менее машина неуклонно и мощно набирала высоту. Немного погодя неисправность устранилась сама собой — уж не знаю, в чем там было дело, и я услышал глубокий низкий гул — все десять цилиндров пели уверенно и ровно, как один. Какое все-таки чудо наши современные глушители! Наконец-то мы получили возможность определять неполадки в работе моторов на слух. Как они стучат, визжат, скрежещут, когда что-то не в порядке! В прежние времена никто не слышал этих криков о помощи, ведь тогда их заглушал чудовищный рев мотора. Если бы только первые авиаторы могли вернуться к нам и увидеть современные аппараты, за чью красоту и совершенство они заплатили жизнью!
В половине десятого я приблизился к пелене туч. Подо мной сквозь завесу дождя смутно виднелась широко раскинувшаяся равнина Солсбери. Несколько авиаторов отрабатывали маневры на высоте не более тысячи футов, их машины были похожи на маленьких черных ласточек на фоне зеленой травы. Они наверняка недоумевали, что это я делаю так высоко, под самыми облаками. Вдруг картина, которую я видел внизу, задернулась как бы серым занавесом, и рядом, касаясь моего лица, заколыхались влажные складки тумана. Туман был липкий, холодный, тягучий. Но я поднялся над ливнем и градом, и это немалое достижение. Туча была темная и плотная, как лондонский туман. Спеша поскорее выбраться из туч, я направил машину чуть ли не вертикально вверх, и тут включилась аварийная сигнализация, я стал соскальзывать вниз. Мне и в голову не приходило, что вымокшие насквозь крылья так сильно увеличат вес самолета, и тем не менее облака мало-помалу начали редеть, скоро я вынырнул из их нижнего слоя. Над головой, на огромной высоте, был второй слой — молочно-опаловый потолок кудрявых облаков, закрывший все небо от горизонта до горизонта; внизу — темный пол туч, закрывший землю тоже от горизонта до горизонта, а в пространстве между ними — моноплан, взбирающийся вверх по широкой спирали. В этих просторах среди облаков чувствуешь себя ужасно одиноко. Однажды мимо меня пронеслась большая стая каких-то мелких водяных птиц, они летели на запад — и до чего же быстро. От плеска их крыл и мелодичных криков на душе стало теплее. Мне кажется, это были чирки, но зоолог из меня никудышный. Теперь, когда мы, люди, стали птицами, стыдно не узнавать своих братьев.
Ветер, дующий внизу, взвихривал и колыхал волнами пелену туч. Вдруг тучи бешено закрутились, образовался как бы огромный водоворот, и сквозь возникшее окно я увидел, словно через дно воронки, кусочек далекого мира. Подо мной на солидной высоте летел большой белый биплан. Наверное, вез утреннюю почту из Бристоля в Лондон. Но вот тучи затянули окно, я снова остался в своем великом одиночестве.
В начале одиннадцатого я вошел в нижнюю кромку верхнего слоя облаков. Легкие прозрачные ленты тумана быстро плыли с запада. Все это время ветер непрерывно усиливался и теперь достиг шести с половиной баллов — двадцать восемь миль в час, судя по моим приборам. Было уже очень холодно, хотя мой альтиметр показывал всего девять тысяч футов. Мотор работал идеально, машина неуклонно шла вверх. Этот слой облаков оказался толще, чем я ожидал, но вот наконец туман стал редеть, превратился в золотистое сияние, я вынырнул из него и оказался в безоблачном небе, где ослепительно сияло солнце — в вышине золото и лазурь, внизу — сверкающее серебро, эдакое безбрежное светозарное море. Было четверть одиннадцатого, стрелка барографа показывала двенадцать тысяч восемьсот футов. Я поднимался выше, выше, внимательно вслушиваясь в глубокий мягкий гул мотора, глядя то на часы, то на тахометр, то на указатель уровня бензина, то на индикатор давления масла. Про авиаторов говорят, что им неведом страх, и это поистине верно. Когда приходится держать в уме столько всего одновременно, о себе просто забываешь. Я заметил, что на определенной высоте компас перестает давать правильные показания. Например, мой на пятнадцати тысячах футов показывал юг-юго-восток. Приходилось ориентироваться по солнцу и по ветру.
Я-то надеялся, что на этих высотах царит вечный штиль, но с каждой тысячей футов шторм разыгрывался все необузданней. Все заклепки моей машины, все соединения стонали и ходили ходуном, и, когда машина накренялась во время поворота, ветер подхватывал ее, точно листок бумаги, и уносил с такой скоростью, какая и не снилась простому смертному. Но я каждый раз упорно разворачивал моноплан и ставил против ветра, потому что цель моя была куда важнее, чем просто поставить рекорд высоты. По моим расчетам, эти небесные джунгли находятся на небольшом пространстве над графством Уилтшир, и если я выйду в верхние слои атмосферы чуть дальше, весь мой труд пропадет даром.
Когда я около полудня поднялся до девятнадцати тысяч футов, ветер совсем рассвирепел, и я с тревогой поглядывал на оттяжки крыльев, ожидая, что они вот-вот лопнут или ослабнут. Я даже расчехлил лежащий сзади парашют и пристегнул его замок к кольцу на моем кожаном ремне — мало ли что, вдруг произойдет худшее. Я попал сейчас в такую переделку, когда за малейший недосмотр механика авиатор расплачивается жизнью. Но мой «Поль Вероне» мужественно противостоял натиску бури. Стойки и стропы дрожали и гудели, как струны арфы, но какое же это было великолепное зрелище — разбушевавшаяся стихия кидала и швыряла мой моноплан, как щепку, и все-таки он торжествовал над ней, властелином неба был он. Несомненно, и сам человек несет в себе частицу божественных сил, иначе ему бы не подняться столь высоко, над пределом, который определил для нас Творец, а он поднялся, благодаря бескорыстной преданности и отваге, которые он проявил, покоряя воздух. А еще твердят, что люди измельчали! Разве история человечества знает подвиг, сравнимый с этим?
Вот о чем я думал, поднимаясь по своей исполинской спирали в небо, и ветер то бил мне в лицо, то со свистом налетал из-за спины, а страна облаков внизу была так далеко, что я уже не различал больше серебряных долин и гор — они слились в плоскую сияющую поверхность. И вдруг случилось нечто чудовищное, такого я еще не испытывал. Мне и раньше доводилось попадать в воздушные вихри, которые наши соседи французы называют tourbillon[12], но никогда они не были такими бешеными. В этой гигантской бушующей реке ветра, о которой я говорил, есть, оказывается, свои водовороты, столь же беспощадные, как она сама. Миг — и меня втянуло в сердцевину одного из них. Минуты две «Поль Вероне» крутило с такой скоростью, что я чуть не потерял сознание, потом вдруг машина канула вниз, в пустоту, образовавшуюся в жерле воронки. Я падал, как камень, левым крылом к земле, и потерял почти тысячу футов. Удержал меня в сиденье только ремень, я повис на нем, свесившись через борт, растерзанный, задохнувшийся, в мороке. Но я в любых обстоятельствах могу усилием воли взять себя в руки, чего бы мне это ни стоило — для авиатора это очень важное качество. Я почувствовал, что падаю медленнее. Этот tourbillon оказался, скорее, перевернутым конусом, чем воронкой, и теперь я был в самой ее вершине. Собрав все свои силы, я перевалился на другой борт, поставил машину в горизонтальное положение, потом повернул нос чуть в сторону. И тотчас же меня вынесло вон из вихря, я снова поплыл по гигантской реке ветра. Потрясенный, но торжествующий, я продолжал свой упорный подъем. Описывая спираль, я сделал большой крюк, чтобы снова не попасть в этот чудовищный смерч, и скоро оказался над ним — уф, слава богу. В час дня альтиметр показывал двадцать одну тысячу футов над уровнем моря. К моей великой радости, я поднялся над бурей, мало того, теперь ветер стихал, каждая сотня футов это подтверждала. Зато было очень холодно, и начала подступать та особая тошнота, которую вызывает недостаток кислорода. Я в первый раз отвинтил пробку кислородного мешка и стал время от времени вдыхать глоток этого животворного газа. В мою кровь словно влилось шампанское, я ликовал, опьяненный радостью. Я кричал, пел, взмывая в ледяной безветренный мир высот.
Я очень хорошо понимаю, почему Глейшер полностью потерял сознание, а Коксуэлл был на грани бесчувствия, когда они в 1862 году поднялись в кабине воздушного шара на высоту тридцати тысяч футов: они неслись вертикально вверх с огромной скоростью. Нужно подниматься по плавной кривой под очень небольшим углом и щадить свой организм, постепенно привыкая к медленно падающему атмосферному давлению, тогда авиатору не угрожают столь катастрофические последствия. И еще я обнаружил на этой огромной высоте, что даже без кислородной маски можно дышать, не испытывая неприятных ощущений. Однако было очень холодно, мой термометр показывал ноль градусов по Фаренгейту. В половине второго высота была уже почти семь миль над уровнем моря, и я продолжал неуклонно подниматься. И тут оказалось, что разреженный воздух все хуже и хуже держит крылья моего «Поля Вероне», и потому пришлось значительно уменьшить угол подъема. Мне уже стало ясно, что, несмотря на легкий вес машины и мощный мотор, я скоро достигну потолка. А тут еще одна из свеч зажигания снова начала барахлить, в моторе появились перебои. На сердце было тяжело. Вдруг неудача?
И тут произошло удивительное явление. Что-то просвистело мимо меня, оставив длинный хвост дыма, взорвалось с громким шипением и окуталось облаком пара. Я оторопел — что бы это могло быть? Потом вспомнил, что ведь на землю постоянно сыплется град метеоритов, и если бы они почти все не сгорали в верхних слоях атмосферы, на ней было бы невозможно жить. Еще одна опасность для авиатора на больших высотах; две другие мне предстояло встретить, когда я приближался к сорока тысячам футов. Не сомневаюсь, что около внешней оболочки атмосферы риск поистине огромный.
Когда стрелка барометра остановилась на сорока одной тысяче трехстах футах, я понял: все, это предел. И причина не во мне. Физическое напряжение хоть и велико, но вполне переносимо, просто моя машина исчерпала все свои возможности. Разреженный воздух был плохой опорой для крыльев, при малейшем крене «Поль Вероне» срывался в скольжение на крыло, я с трудом заставлял его подчиняться рычагам управления. Будь мотор в идеальном состоянии, мы, может быть, и одолели бы еще тысячу футов, но он работал с перебоями, и теперь отказали уже два цилиндра из десяти. Хорошо, что я достиг зоны, к которой стремился, иначе не бывать бы мне сегодня здесь. А впрочем, действительно ли я ее достиг? Паря, точно гигантский ястреб, на высоте сорока тысяч футов, я отпустил штурвал, взял мой «Маннхейм» и стал внимательно смотреть вокруг. Небо было совершенно ясное, ни малейшего намека на присутствие тех грозных существ, которых я себе представлял.
Я уже сказал, что парил кругами. Вдруг мне пришло в голову, что стоит увеличить диаметр этих кругов и изменить свой путь в воздухе. Ведь если охотник идет в обычные земные джунгли за каким-то зверем, он исходит джунгли в поисках зверя вдоль и поперек. Мои рассуждения привели меня к выводу, что воздушные джунгли, которые я так часто рисовал в своем воображении, находятся где-то над графством Уилтшир. Это на юго-западе от моего имения. И сейчас я определил свое местонахождение по солнцу, потому что с компасом творилось бог весть что, а земли не было видно — глубоко внизу простирался безбрежный океан серебряных облаков. Однако я со всей доступной мне точностью вычислил направление и повел моноплан прямо туда. Бензина мне хватит на час-полтора, не больше, но я могу позволить себе израсходовать его весь, до последней капли и потом медленно опуститься на землю в виртуозно пологом volplane[13].
Вдруг я почувствовал какую-то перемену. Воздух впереди меня утратил свою хрустальную прозрачность. Он наполнился длинными косматыми лентами как бы очень легкого сигаретного дыма. Эти ленты медленно скручивались, свивались в кольца, они змеились, колыхались на солнце. Когда я пролетел сквозь этот дым, то почувствовал слабый вкус жира на губах, и все деревянные конструкции машины покрылись чем-то жирным и скользким. Видимо, в воздухе плыли мельчайшие частицы органического вещества. Но это не были живые организмы. Примитивная рассеянная взвесь раскинулась на много квадратных акров и обрывалась где-то у края бездны. Нет, конечно, это была не жизнь. Но, может быть, останки жизни? Или пища живых существ, пища гигантских чудовищ, ведь питаются же огромные киты крошечным планктоном, стаи которого плавают в океанах? С этой мыслью я поднял голову и увидел удивительнейшее из зрелищ, которое когда-либо представало глазам человека. Как передать словами то, что я видел в прошлый четверг?
Вообразите медузу, какие плавают у нас в море летом: по форме — колокольчик, только огромного размера, гораздо больше, насколько я могу судить, чем купол на соборе Святого Павла. Медуза была нежно-розового цвета со светло-зелеными прожилками, и эта розово-зеленая субстанция была такой тонкой и прозрачной, что сквозь нее просвечивало ярко-синее небо. Это сказочно прекрасное существо ровно, плавно пульсировало. Из него свешивались вниз два длинных зеленых усика, они медленно раскачивались взад-вперед. Дивное видение царственно проплыло надо мной, неслышное, легкое и хрупкое, как мыльный пузырь, и столь же величаво стало удаляться.
Я начал разворачивать свой моноплан, чтобы еще полюбоваться этим чудом, и тут вдруг оказался среди целой флотилии этих медуз: они были маленькие, большие, но ни одной, равной по величине той, первой. Были и крошечные, но преобладали размером с воздушный шар, причем даже форма их повторяла верхнюю часть воздушного шара. Хрупкие, изысканно расцвеченные, они были словно выдуты из тончайшего венецианского стекла. Преобладали бледно-розовый и светло-зеленые тона, но, когда солнце пронизывало эти изящно очерченные создания, они начинали радужно переливаться. Мимо меня проплыло несколько сотен этих медуз — удивительная сказочная каравелла странных, никому не ведомых воздушных кораблей — существ, чьи контуры и материя, из которых они сотворены, находятся в полной гармонии с миром этих горных высот, на земле подобное совершенство немыслимо.
Но скоро мое внимание привлек другой феномен — змеи больших высот. Длинные, тонкие фантасмагорические кольца вещества, напоминающего пар, они вились в воздухе с такой невероятной скоростью, крутясь и извиваясь, что глазу было не уследить за ними. Некоторые из этих прозрачных существ были длиной до двадцати и даже тридцати футов, но толщину их определить я затруднялся, потому что зыбкие очертания как бы таяли в небе. Эти воздушные змеи были светло-серого, дымчатого цвета с более темным узором внутри, и от этого они производили несомненное впечатление живых организмов. Одна из змей скользнула возле моего лица, и я почувствовал, как лицо обдало чем-то холодным, влажным, но субстанция была слишком эфемерна, мне и в голову не пришло, что от них можно ждать чего-то дурного, как я не ждал зла от прекрасных радужных колоколов-медуз, которых встретил раньше. Змеи были бесплотны, как сорвавшаяся с гребня волны пена.
Но мне предстояла куда более страшная встреча. С огромной высоты летело вниз багровое пятно тумана — маленькое, как мне показалось сначала, однако оно быстро росло, приближаясь ко мне, и скоро я понял, что на самом деле оно огромное, в несколько сотен квадратных футов. Состоящее из прозрачного студенистого вещества, оно тем не менее имело несравненно более четкие очертания и плотный состав, чем все виденное мною раньше. Было также больше признаков того, что это живой организм: два огромных темных диска, которые вполне могли быть глазами, и белый узкий треугольник между ними, не просто плотный, а даже твердый на вид, изогнутый и хищный, точно клюв коршуна.
От чудовища исходило ощущение злобы, жестокости; к тому же оно все время меняло цвет — бледнело до нежно-розовато-лилового и постепенно наливалось грозно-багровым, таким густым, что от твари даже падала на меня тень, когда она оказывалась между мной и солнцем. На верхней выпуклой поверхности его гигантского туловища выступало три огромных горба — я бы назвал их пузырями и, разглядев, пришел к убеждению, что они наполнены каким-то чрезвычайно легким газом, который поддерживает в разреженном воздухе эту желеобразную массу. Существо передвигалось очень быстро, легко держа скорость моноплана, и этот чудовищный эскорт сопровождал меня миль двадцать, тварь летела надо мной, как стервятник, готовый кинуться на добычу. Рассмотреть, как именно она движется, было довольно трудно из-за очень большой скорости, но мне все-таки удалось: чудовище выбрасывало вперед что-то вроде длинной конечности из вязкой субстанции, и эта конечность подтягивала корчащееся туловище. А туловище это было такое студенистое и зыбкое, что форма его беспрерывно менялась, при этом чудовище становилось все более гадким и зловещим.
Я знал, что оно замыслило недоброе. Каждая багровая вспышка его безобразного тела лишь подтверждала это. Пустые выпуклые глаза, которые ни на миг не отрывались от меня, словно бы обволакивали тягучей холодной ненавистью, которой неведома пощада. Я направил моноплан вниз, чтобы уйти от него. И в тот же миг из этой несущейся по воздуху массы молнией вылетело длинное жало и, точно плетка, стегнуло мою машину по носу. Раздалось громкое шипенье, потому что жало коснулось разогревшегося мотора, а огромное туловище мерзкой твари съежилось, словно от неожиданной боли. Я ринулся в пике, но жало снова упало на моноплан, и пропеллер перерезал его — легко, как будто прошел сквозь завиток дыма. Сзади подкралось длинное, липкое, похожее на змею щупальце, обвилось кольцом вокруг пояса и потащило меня из фюзеляжа. Я стал отрывать его от себя, мои пальцы погрузились во что-то скользкое, клейкое, и на миг я освободился, но тут еще одно щупальце обмоталось вокруг моего сапога и так дернуло за ногу, что я упал на спину.
Падая, я ухитрился выстрелить из обоих стволов дробовика, хотя и понимал, что это бесполезно — все равно, что пытаться убить слона из игрушечного ружья, ведь нет у человека оружия, которое могло бы поразить эту гигантскую тушу. И все же хоть я не целился, мой выстрел оказался на удивление удачным: дробь прорвала оболочку одного из пузырей на спине твари, и пузырь с громким треском лопнул. Теперь я окончательно убедился, что был прав в своей догадке: да, эти огромные прозрачные пузыри надуты легчайшим газом, ибо гигантское, похожее на облако чудовище мгновенно начало валиться на бок, отчаянно извиваясь в попытках обрести равновесие, причем оно разевало свой белый клюв и щелкало им в бешеной ярости. Но я уже был далеко — я ринулся на полной скорости вниз по предельно крутой кривой, пропеллер и сила притяжения несли меня к земле, как аэролит. Далеко позади виднелось тусклое багровое пятно, оно быстро уменьшалось и наконец растворилось в синем небе. Я цел и невредим выбрался из джунглей в небесах, где обитают кровожадные чудовища.
Оказавшись вне опасности, я сбросил газ, потому что спускаться на третьей скорости с такой высоты — вернейший способ угробить машину. Я планировал с восьмимильной высоты, описывая плавную великолепную спираль: вот я достиг слоя серебряных облаков, потом попал в слой грозовых туч, и, выйдя из него в проливной дождь, увидел землю. Подо мной был Бристольский залив, но в баке у меня еще оставалось немного бензина, и я пролетел двадцать миль на восток, а потом был вынужден сесть в полумиле от деревни Эшкомб. Там я купил у едущего мимо шофера три канистры бензина и в десять минут седьмого мягко приземлился на моем собственном лугу возле дома в Дивайзе, совершив путешествие, из какого не вернулся живым ни один смертный, пытавшийся его предпринять. Я видел несказанную красоту высот, я испытал несказанный ужас, попав на небе в ад: такая красота и такой ужас неведомы нам здесь, на земле.
Прежде чем представить миру мое открытие, я поднимусь туда еще раз. Причина проста: я хочу не только рассказать о том, что видел, но и предъявить доказательства. Знаю, скоро за мной полетят другие и подтвердят истинность моих утверждений, и все же я должен с самого начала добиться, чтобы мне поверили. Будет нетрудно поймать одну из этих сказочно-прекрасных радужных медуз. Плывут они по воздуху медленно, и моноплан с легкостью перехватит стаю на ее неспешном пути. Вполне возможно, что в более плотных слоях атмосферы медуза растает и я принесу на землю лишь горсть бесформенного студня. И все равно этот студень будет вещественным доказательством моих открытий. Да, я поднимусь туда, хоть риск велик. Этих багровых чудовищ не так уж много. Может быть, они мне и вовсе не встретятся. А встретятся — я сразу же ринусь в пике. Случись самое скверное, у меня с собой дробовик, и я знаю, куда…»
Дальше все страницы, к сожалению, отсутствуют. На следующей запись крупными корявыми разбегающимися буквами: «Высота сорок три тысячи футов. Я больше никогда не увижу землю. Их три, и все они подо мной. Помоги мне Бог. Какой ужасной смертью я умру!»
Вот что написал в своем дневнике Джойс-Армстронг. Самого его после этого полета никто не видел. Обломки разбившегося моноплана были обнаружены в охотничьих угодьях мистера Бадд-Лашингтона, на границе между Кентом и Суссексом, в нескольких милях от того места, где нашли блокнот. Если расчеты несчастного авиатора верны и воздушные джунгли, как он их называл, действительно находятся только над юго-западной территорией Центральных графств, то, судя по всему, моноплан унес его оттуда на полной скорости, но эти омерзительные твари догнали его и сожрали в верхних слоях атмосферы над тем местом, где были найдены печальные останки. Какое жуткое зрелище: моноплан летит на огромной высоте, а под ним, не отставая ни на фут, скользят неведомые твари, навеки отрезав авиатора от земли, вот они начинают приближаться к своей жертве… нет, если обэтом долго думать, можно сойти с ума. Я знаю, многие до сих пор потешаются, когда при них заходит речь о тех явлениях, которые я здесь описал, но даже закоренелые скептики вынуждены признать, что Джойс-Армстронг действительно исчез, и мне хочется, чтобы они задумались над словами из его дневника: «…эти записки объяснят, какую я поставил себе цель и какой смертью погиб, ища подтверждение своей догадке. Но только ради всего святого: никакой чепухи о несчастных случаях и тайнах небес».
Покуда океаны связывают воедино огромную, широко раскинувшуюся по всему свету Британскую империю, наши сердца будут овеяны романтикой. Ибо точно так же, как воды океанов испытывают воздействие Луны, душа человека подвержена воздействию этих вод, а когда главные торговые пути империи пролегают по океанским просторам, где путешественник видит столько удивительных зрелищ и слышит столько удивительных звуков и где опасность, подобно живой изгороди на проселочной дороге, постоянно сопровождает его слева и справа, странствие по ним не оставит следа разве что в совсем уже бесчувственной душе. Ныне Британия распростерлась далеко за свои пределы, и граница ее проходит по трехмильной полосе территориальных вод у каждого берега, завоеванного не столько мечом, сколько молотком, ткацким станком и киркой. Ибо в анналах истории записано: никакой властитель, никакое войско не в силах преградить путь человеку, который, имея в сейфе два пенса и хорошо зная, где он сможет превратить их в три, направит все свои помыслы на достижение этой цели. А по мере того как раздвигались рубежи Британии, раздвигались и горизонты ее сознания, покуда все люди воочию не убедились в том, что у этого острова широкий, континентальный кругозор, тогда как у Европейского континента узкий кругозор острова.
Но ничто не дается даром, и горька цена, которую нам приходится платить. Подобно тому, как в старинном предании люди, вынужденные платить дань дракону, каждый год отдавали ему одну человеческую жизнь, мы изо дня в день приносим в жертву нашей империи цвет нашей молодежи. Машина огромна, как мир, и мощна, но единственное топливо, способное приводить ее в движение, — это жизнь британцев. Вот почему, рассматривая медные мемориальные доски на стенах наших серых старинных соборов, мы видим чужеземные названия — названия, никогда не слыханные теми, кто возводил их стены, потому что Пешевар, Умбалла, Корти и Форт-Пирсон — это места, где умирают молодые британцы, оставляя после себя светлый пример да медную памятную доску. Но если бы каждому человеку ставили обелиск там, где он лег в землю, не понадобилось бы проводить пограничную линию: кордон из британских могил служил бы вечным напоминанием о том, каких высоких отметок достигла приливная англо-кельтская волна.
Так вот, это тоже, наряду с влиянием океанских просторов, связывающих нас с миром, накладывает на нас романтический отпечаток. Ведь когда у столь многих любимые и близкие находятся за морем, рискуя погибнуть от пуль горцев или от болотной лихорадки, где смерть разит внезапно, а до родины далеко, люди общаются мысленно, и бытует множество удивительных историй о вещих снах, предчувствиях или видениях, в которых мать зрит своего умирающего сына и переживает первый, самый сильный приступ горя еще до получения дурной вести. В последнее время ученый мир заинтересовался этим феноменом и даже дал ему научное наименование, но можно ли узнать об этом еще что-нибудь сверх того, что в трудный, мучительный миг душа несчастного, смертельно раненного или умирающего от болезни, способна послать самой близкой родственной душе с расстояния в десяток тысяч миль некий образ своего бедственного положения? Я далек от мысли утверждать, будто мы не наделены такой способностью, ибо из всех вещей, которые постигнет мозг, в последнюю очередь он постигнет себя: но все же к подобным вопросам надо бы подходить с большой осторожностью, потому что мне известен, по крайней мере, один случай, когда явление, произошедшее в соответствии с известными законами природы, было принято за совершенно сверхъестественное.
Джон Ванситтарт, младший партнер фирмы «Хадсон и Ванситтарт», известных экспортеров кофе с плантаций Цейлона, по происхождению был на три четверти голландцем, но по своим симпатиям — истым англичанином. Много лет проработал я его торговым агентом в Лондоне, и, когда в 1872 году Ванситтарт приехал в Англию, чтобы провести здесь трехмесячный отпуск, он обратился ко мне с просьбой снабдить его рекомендательными письмами к людям, знакомство с которыми позволило бы ему немного приобщиться к городской и сельской жизни страны. Из моей конторы он вышел, вооруженный семью такими письмами, и в течение многих недель я получал из разных концов Англии разрозненные послания, из которых узнавал, что он снискал расположение моих друзей. Потом распространился слух о его помолвке с Эмили Лоусон, представительницей младшей линии Херефордширских Лоусонов, а следом пришло и официальное известие о его бракосочетании, ибо нет у скитальца времени на долгое ухаживание, и уже пора ему было собираться в обратный путь. В Коломбо они должны были отправиться вместе на одном из принадлежавших фирме парусных кораблей с оснащением барка и водоизмещением в тысячу тонн; это плавание, сочетавшее необходимость с удовольствием, обещало стать для них дивным свадебным путешествием.
То был период наивысшего расцвета производства кофе на Цейлоне, еще до того как буквально за один сезон гнилостный грибок погубил плантации и обрек всю тамошнюю общину на годы отчаяния, покуда мужество и изобретательность ее членов не одержали одну из крупнейших коммерческих побед, известных в истории. Ведь не часто бывает, что после гибели единственной и процветающей отрасли люди не пали духом и за несколько лет создали вместо нее новую, столь же богатую. Вот почему чайные плантации Цейлона — это такой же памятник мужеству людей, как лев у Ватерлоо. Но в 1872 году ни одного облачка не появилось еще на цейлонском горизонте, и надежды кофейных плантаторов были столь же велики и столь же солнечны, как склоны гор, на которых они выращивали свои урожаи. Ванситтарт приехал в Лондон вместе со своей молодой красавицей женой. Я был представлен ей, обедал у них и в конце концов условился — поскольку и меня тоже дела призывали на Цейлон, — что я отправляюсь туда вместе с ними на борту парусника «Восточная звезда», отплывающего в следующий понедельник.
А в воскресенье вечером я свиделся с ним еще раз. Часов около девяти слуга провел его ко мне в комнату. Вид у него был встревоженный и явно нездоровый. Пожимая ему руку, я ощутил, какая она сухая и горячая.
— Не найдется ли у вас, Аткинсон, — сказал он, — сока лайма с водой? Меня мучит зверская жажда, и чем больше я пью, тем больше она разгорается.
Я позвонил и велел принести графин и стаканы.
— Вы весь горите, — сказал я. — И выглядите неважно.
— Да, я что-то совсем расклеился. Спина побаливает — похоже, легкий приступ ревматизма — и не чувствую вкуса пищи. В этом ужасном Лондоне совершенно нечем дышать. Я не привык вдыхать воздух, пропущенный через четыре миллиона легких, которые втягивают его всюду вокруг тебя. — Он выразительно помахал руками у себя перед лицом, как человек, который и впрямь задыхается.
— Ничего, морской воздух быстро вас вылечит.
— Да, тут я с вами согласен. Это то, что мне требуется. Другого врача мне не надо. Если я не буду завтра в море, я всерьез разболеюсь. Уж это точно. — Он выпил стакан сока лайма и потер костяшками пальцев себе поясницу.
— Кажется, полегче становится, — проговорил он, глядя на меня затуманенными глазами. — Так вот, Аткинсон, мне нужна ваша помощь, так как я оказался в довольно затруднительном положении.
— А в чем дело?
— Вот в чем. Заболела мать моей жены и вызвала ее к себе телеграммой. Отправиться вместе с ней я никак не мог: сами знаете, сколько у меня тут было дел. Так что ей пришлось поехать одной. А сегодня я получаю еще одну телеграмму, в которой говорится, что завтра она приехать не сможет, но сядет на корабль в среду в Фал-муте. Ведь мы, как вы знаете, зайдем в этот порт, хотя, Аткинсон, по-моему, это жестоко: требовать от человека, чтобы он верил в чудо, и обрекать его на вечные муки, если он на это неспособен. Подумайте только, на вечные муки, не больше и не меньше. — Он наклонился вперед и порывисто задышал, как человек, готовый разрыдаться.
Тут мне вспомнились многочисленные истории о злоупотреблении спиртным на острове, и я подумал, что причиной и его исступленных речей и жара в руках — выпитое бренди. Ведь лихорадочный румянец и остекленевшие глаза — верный признак опьянения. Как прискорбно было видеть столь благородного молодого человека в когтях этого дьявола, самого мерзкого из всех.
— Вам следует лечь, — заметил я не без строгости.
Он прищурил глаза, как это делают, стараясь очнуться от сна, и посмотрел на меня с удивленным видом.
— Скоро я так и поступлю, — сказал он вполне разумно. — Что-то у меня голова закружилась, но сейчас все прошло. Так о чем я говорил? Ах да, о жене, конечно. Она сядет на корабль в Фалмуте. Я же хочу плыть морем. По-моему, на море я сразу поправлюсь. Мне бы только глотнуть свежего воздуха, не прошедшего ни через чьи легкие, — это враз поставит меня на ноги. Вас же я попрошу вот о чем. Будьте другом, поезжайте в Фалмут поездом: тогда, если мы вдруг запоздаем, вы позаботитесь о моей жене. Остановитесь в отеле «Ройял», а я телеграфирую ей, что вы будете там. До Фалмута ее проводит сестра, так что никаких сложностей возникнуть не должно.
— Я с удовольствием сделаю это, — заверил его я. — По правде, мне предпочтительней проехаться поездом, потому что, пока мы доберемся до Коломбо, море успеет нам надоесть. Вам же, по-моему, необходима перемена обстановки. Ну, а сейчас я бы на вашем месте пошел и лег спать.
— Да, я лягу. Сегодня я ночую на борту судна. Знаете, — продолжал он, и глаза у него затуманились вновь, словно подернувшись пленкой, — последние несколько ночей я плохо спал. Меня мучили теололологи… то бишь теолологические… тьфу ты, в общем сомнения, которые одолевают теолологов, — договорил он с отчаянным усилием. — Я все спрашивал себя, зачем это Господь Бог создал нас и зачем. Он насылает на нас головокружение и боль в пояснице. Может, этой ночью сумею выспаться. — Он встал и с усилием выпрямился, опираясь о спинку кресла.
— Послушайте, Ванситтарт, — озабоченно сказал я, шагнув к нему и положив руку ему на рукав, — я могу постелить вам здесь. Вы не в таком состоянии, чтобы выходить на улицу. Вас развезло. Не следовало вам мешать крепкие напитки.
— Напитки! — он с глупым видом уставился на меня.
— Раньше вы умели пить и не пьянеть.
— Даю вам честное слово, Аткинсон, что за два последних дня я не выпил ни капли спиртного. Это не опьянение. Я сам не знаю, что это такое. А вы, значит, подумали, что я пьян. — Он взял мою ладонь своими пылающими руками и провел ею по своему лбу.
— О господи! — воскликнул я.
На ощупь его кожа походила на атлас, под которым лежит плотный слой мелкой дроби. Она была гладкой, если прикоснуться к ней в одном месте, но оказывалась бугристой, как терка для мускатных орехов, если провести по ней пальцем.
— Ничего, — сказал он с улыбкой, увидев испуг на моем лице. — У меня однажды была сильная потница, тоже что-то в этом роде.
— Но это явно не потница.
— Нет, это Лондон. Это оттого, что я надышался дурным воздухом. Но завтра все пройдет. На корабле есть врач, так что я буду в надежных руках. Ну, я пойду.
— Никуда вы не пойдете, — сказал я, усаживая его обратно в кресло. — Дело серьезное. Вы не уйдете отсюда, пока вас не осмотрит врач. Посидите тут — я мигом.
Схватив шляпу, я поспешил к дому врача, жившего по соседству, и привел его с собой. Комната была пуста, Ванситтарт ушел. Я позвонил. Слуга сообщил, что, как только я вышел, джентльмен велел вызвать кеб и уехал в нем. Извозчику он приказал вести его на пристань.
— У джентльмена был больной вид? — спросил я.
— Больной, как же! — улыбнулся слуга. — Нет, сэр, он все время распевал во весь голос.
Эти сведения не были такими утешительными, как показалось моему слуге, но я рассудил, что он отправился прямиком на «Восточную звезду», и коль скоро на борту есть врач, моя помощь ему больше не нужна. Тем не менее, вспоминая его жажду, его горячие руки, его остекленелый взгляд, его сбивчивую речь и, наконец, этот шершавый лоб, я испытывал неприятное чувство и лег спать с тревожными мыслями о моем госте и его визите.
Назавтра в одиннадцать часов я был на пристани, но «Восточная звезда» уже отчалила и спускалась вниз по Темзе, приближаясь к Грейвсенду. Я доехал до Грейвсенда поездом, но увидел лишь стеньги «Восточной звезды» да дымок тянущего ее буксира. Теперь я больше ничего не узнаю о моем друге до того, как присоединюсь к нему в Фалмуте. Когда я вернулся к себе в контору, меня ждала телеграмма от миссис Ванситгарт с просьбой встретить ее, и вечером следующего дня оба мы были в фалмутском отеле «Ройял», где нам надлежало дожидаться прихода «Восточной звезды». Десять дней о ней не было ничего слышно.
Эти десять дней никогда не изгладятся из моей памяти. В тот же день, когда «Восточная звезда» вышла из Темзы в открытое море, поднялся крепкий восточный ветер и яростно дул почти целую неделю без передышки. На южном побережье Англии не припомнят другого такого же неистового, ревущего, продолжительного шторма. Из окон нашего отеля открывался вид на море: окутанное туманом, с маленьким полукружьем исхлестанной дождем воды у берега внизу, оно бурлило, бушевало, тяжко вздымалось, сплошь покрытое пеной. Ветер обрушивался на волны с таким бешенством, что срывал со всех валов гребни и с ревом разбрасывал их пеной по всему заливу. Облака, ветер, волны — все стремительно неслось на запад, а я ждал и ждал, изо дня в день вглядываясь в эту безумную сумятицу стихий, в обществе бледной, молчаливой женщины, которая с глазами, наполненными ужасом, с раннего утра и до наступления темноты простаивала у окна, прижавшись лбом к стеклу и устремив неподвижный взгляд в серую стену тумана, из которой мог появиться неясный силуэт судна. Она ничего не говорила, но ее лицо выражало страх и страдание.
На пятый день я обратился за советом к одному старому морскому волку. Я бы предпочел потолковать с ним с глазу на глаз, но она увидела, что я разговариваю с ним, и тотчас подошла с дрожащими губами и мольбой во взгляде.
— Значит, семь дней, как парусник вышел из Лондона, — рассуждал он, — а штормит уже пять дней. Так вот, Ла-Манш пуст — его как вымело этим ветром. Тут есть три возможности. Заход в порт на французской стороне. Вполне вероятная вещь.
— Нет, нет, Ванситтарт знал, что мы здесь. Он бы телеграфировал.
— Ах да, конечно. Ну что ж, тогда он мог спасаться от шторма в открытом море, и если так, то сейчас он, наверное, где-то не так далеко от Мадейры. Это точно, мэм, поверьте моему слову.
— А что же еще? Вы говорили, есть и третья возможность.
— Разве, мэм? Нет, только две. По-моему, я ничего не говорил о третьей. Ваш корабль, можете не сомневаться, далеко в Атлантике, и довольно скоро вы узнаете, где он, потому что погода меняется. Так что не волнуйтесь, мэм, и спокойно ждите вестей, а завтра вы увидите синее-синее корнуоллское небо.
Старый морской волк не ошибался в своих предположениях: утро следующего дня было тихим и ясным, и лишь на западе истаивала низкая гряда туч, как последний уходящий след отбушевавшей бури. Но никакой весточки не приходило из-за моря, и не появлялся на горизонте силуэт «Восточной звезды». Прошло еще три томительных дня, самых томительных в моей жизни, и вот в отель явился с письмом вернувшийся из плавания моряк. Я издал крик радости. Письмо было от капитана «Восточной звезды». Прочитав первые строки, я быстро закрыл листок ладонью, но она успела взяться за край и потянула его к себе.
— Я видела, что там написано, — сказала она спокойно и холодно. — Позвольте уж мне дочитать до конца.
«Милостивый государь, — гласило письмо, — мистер Ванситтарт заболел оспой, а нас так далеко отнесло вперед по курсу, что мы не знаем, как поступить, поскольку он в бреду и не может отдать распоряжение. По счислению пути мы в каких-нибудь трех сотнях миль от Фуншала, поэтому я счел за благо поспешить вперед, в Фуншал, положить там м-ра В. в больницу и дожидаться на рейде Вашего прибытия. Через несколько дней из Фалмута, насколько мне известно, отплывает в Фуншал парусное судно. Это письмо доставит бриг «Мариан», приписанный к фалмутскому порту, и его капитану причитается пять фунтов.
С уважением, капитан Хайнс».
Замечательная это была женщина, спокойная и сильная, как мужчина, даром, что по годам совсем девчонка, вчерашняя школьница. Ни слова не говоря, только решительно сжав губы, она надела шляпку.
— Вы собираетесь выйти?
— Да.
— Могу я вам чем-нибудь помочь?
— Нет, я иду к врачу.
— К врачу?
— Да. Научиться ухаживать за больным оспой.
Весь вечер она посвятила обучению, а следующим
утром мы уже отбыли на Мадейру пассажирами барка «Роза Шарона», который, подгоняемый благоприятным ветром, плыл со скоростью десять узлов. За пять дней мы прошли большое расстояние и уже находились неподалеку от острова, но на шестой наступил штиль, и наш барк застыл в неподвижности, мерно покачиваясь на слабой волне и ни на фут не продвигаясь вперед.
В десять часов вечера Эмили Ванситтарт и я стояли на полуюте, облокотясь о поручень правого борта; сзади светила полная луна, и на сверкающей воде лежала черная тень, которую отбрасывал барк и наши собственные головы. А дальше, вплоть до пустынного горизонта, простиралась широкая лунная дорожка, сверкающая и переливающаяся на мягко поднимающихся и опускающихся волнах. Глядя на воду, мы говорили о воцарившемся затишье, о шансах поймать попутный ветер, о том, какую погоду предвещает вид неба, как вдруг вода без всплеска всколыхнулась — так бывает, когда играет лосось, — и перед нами в ярком лунном свете из воды возник Джон Ванситтарт и посмотрел на нас.
Я видел его совершенно явственно, это зрелище и сейчас стоит у меня перед глазами. Луна светила прямо на него, и он был на расстоянии каких-нибудь трех весел от нас. Лицо у него опухло и кое-где было покрыто темными струпьями, глаза и рот были открыты, как у человека в состоянии крайнего изумления. С его плеч ниспадала какая-то белая материя; одна его рука была поднята к уху, другая, согнутая в локте, лежала на груди. На моих глазах он выпрыгнул из воды в воздух, и волны, пошедшие кругами по зеркальной глади воды, с тихим плеском забились о борт нашего судна. Затем его фигура снова погрузилась в воду, и я услышал резкий хруст, похожий на треск вязанки хвороста, горящей морозной ночью. Он бесследно исчез, а на том месте, где он только что был, кружился стремительный водоворот на ровной водной глади. Сколько времени простоял я там, дрожа с головы до ног, поддерживая потерявшую сознание женщину одной рукой и вцепившись в поручень другой, сказать не могу. Меня знают как человека толстокожего, не поддающегося эмоциям, но на этот раз я был потрясен до самого основания. Раз и другой постучал я ногой по палубе, чтобы удостовериться в том, что мне не отказало сознание, и все увиденное не является безумной галлюцинацией помрачившегося рассудка. Я все еще стоял в немом изумлении, когда женщина вздрогнула, открыла глаза, порывисто вздохнула, а затем выпрямилась, опершись обеими руками о поручень, и стала вглядываться в залитое лунным светом море. За один летний вечер ее лицо постарело на десять лет.
— Вы видели его призрак? — тихо спросила она.
— Что-то видел.
— Это был он! Это Джон! Он умер!
Я пробормотал что-то неубедительное, выражая сомнение в этом.
— Нет, он умер в тот же момент, в этом нет сомнения, — прошептала она. — В больнице на Мадейре. Я читала о таких вещах. Он думал обо мне. И мне явился его призрак. О, мой Джон, мой милый, любимый погибший Джон!
Она разразилась бурными рыданиями, и я отвел ее в каюту, оставив несчастную наедине с ее горем. Той ночью подул свежий восточный ветер, и на следующий день вечером мы, миновав два островка Лос-Десертос, бросили на закате якорь в Фуншалской бухте. Неподалеку от нас стояла на рейде «Восточная звезда» с желтым карантинным флагом на грот-мачте и с полуопущенным британским флагом на корме.
— Вот видите, — быстро сказала миссис Ванситтарт. Сейчас глаза ее были сухи, потому что она уже все знала.
В тот же вечер мы получили от властей разрешение подняться на борт «Восточной звезды». Капитан корабля Хайнс встречал нас на палубе; не зная, в каких словах сообщить дурные вести, он замялся, и на его грубовато-добродушном лице замешательство боролось с огорчением. Но она опередила его.
— Я знаю, что мой муж умер, — сказала она. — Он скончался вчера вечером в больнице на Мадейре, верно?
Капитан ошеломленно уставился на нее.
— Да нет же, мэм, он умер восемь дней назад в море, и нам пришлось похоронить его там, потому что мы попали в полосу безветрия и не знали, когда сможем подойти к берегу.
Вот основные факты в этой истории о том, как умер Джон Ванситгарт и как он явился своей жене в море в точке с координатами примерно 35 градусов северной широты и 15 градусов западной долготы. Более ясный случай появления призрака редко бывал описан в литературе. Речь шла именно о появлении призрака: так эту историю пересказывали, в таком виде она попала в печать и была признана учеными кругами. Наряду с многими подобными историями она послужила обоснованием для недавно выдвинутой теории телепатии. Что до меня, то я считаю телепатию доказанной, но хочу исключить этот конкретный случай из числа доказательств ее существования и высказать свое убеждение в том, что в тот лунный вечер перед нашими глазами возник, вынырнув из глубин Атлантики, не призрак Джона Ванситтар-та, а сам Джон Ванситтарт. Я всегда считал, что по какой-то странной случайности — одной из тех случайностей, которые кажутся такими невероятными и тем не менее так часто происходят, — наше судно заштилило как раз над тем местом, где за неделю до того был похоронен Ванситтарт. Остальное легко объяснимо. Корабельный врач говорит, что свинцовый груз был привязан не очень прочно, а за семь дней в трупе происходят изменения, в силу которых он всплывает на поверхность. Поднимаясь из глубин, куда оно должно было опуститься под воздействием груза, тело покойного, как объясняет врач, вполне могло обрести такую скорость, чтобы выскочить из воды. Таково мое собственное объяснение этого случая, и если вы спросите меня, что же тогда стало с телом, я должен буду напомнить вам о раздавшемся хрусте и образовавшемся водовороте. Акула ведь питается у поверхности воды и изобилует в этих водах.
Одиннадцатого сентября 81°40′ сев. шир. 2° воет, долг. Все еще лежим в дрейфе среди громадных ледяных полей. То из этих полей, где мы стоим на якоре, простирается к северу и не меньше целого английского графства. Справа и слева к горизонту идут непрерывные снежные пространства. Сегодня утром штурман говорил, что по некоторым признакам можно предположить о существовании к югу от нас массы плавучего льда. Если этот лед окажется настолько толстым, чтобы сделать невозможным наше возвращение, мы окажемся в опасном положении, так как запасы пищи, как я слышал, уже не особенно велики. Уже позднее время года, и ночи начинают снова появляться. Сегодня утром я видел звезду, мерцавшую как раз над нашим судном, первую с начала мая. Заметно серьезное недовольство среди судовой команды: многие из матросов сильно желают вернуться домой, чтобы поспеть вовремя к началу ловли сельдей, когда труд хорошо оплачивается на шотландском берегу. До сих пор их недовольство выражалось только пасмурными лицами и мрачными взглядами, но я сегодня днем слышал от младшего штурмана, что они собираются послать депутацию к капитану, чтобы заявить ему о своем неудовольствии. Я очень беспокоюсь о том, как он это примет, так как это человек бешеного нрава и очень чувствителен ко всему похожему на посягательство на его права. Рискну после обеда поговорить с ним по этому поводу. Я всегда находил, что он спокойно выслушивает от меня то, чего не стерпел бы со стороны кого-нибудь другого из состава экипажа.
Остров Амстердам, у северо-западной оконечности Шпицбергена, виден со штирборта нашего судна — неровная линия вулканических скал, пересеченных белыми рубцами, изображающими собою ледники. Интересно, когда подумаешь, что в настоящую минуту, вероятно, нет человеческого существа, которое было бы ближе к нам, чем датские поселения на юге Гренландии — добрых миль девятьсот. Капитан берет на себя большую ответственность, рискуя своим судном при таких обстоятельствах. Ни одно китобойное судно никогда не оставалось до такого позднего времени в этих широтах
Девять часов вечера. Я говорил с капитаном Креджи, и хотя результат был не совсем удовлетворителен, я должен сказать, что он выслушал то, что я имел сказать, очень спокойно и даже почтительно. Когда я кончил, на лице его появилось свойственное ему выражение железной решимости: в течение нескольких минут он быстро шагал взад и вперед по узкой каюте. Сперва я испугался, что серьезно оскорбил его, но мои предположения рассеялись, когда он опять сел на свое место и положил свою руку на мою с жестом, который граничил с лаской. В его диких, темных глазах было видно также выражение крайней нежности, что очень удивило меня.
— Слушайте, доктор, — сказал он мне, — я жалею, что я вообще взял вас с собой, право, жалею. И в эту минуту я отдал бы пятьдесят фунтов стерлингов, чтобы видеть вас стоящим невредимым на набережной Дэнди. Я иду на большой риск; к северу от нас есть рыба… Как вы смеете качать головой, сэр, когда я говорю вам, что я видел ее с мачты, — вскричал он во внезапном порыве ярости, хотя мне казалось, что я не выказывал какого бы то ни было признака сомнения. Двадцать две рыбы в столько же минут, так же верно, как то, что я живу на свете, и ни одной меньше десяти футов[14]; теперь, доктор, думаете ли вы, что я могу покинуть это место, когда только одна дьявольская полоска льда лежит между мною и моим счастьем? Если бы случилось, что завтра ветер подул с севера, мы наполнили бы корабль и ушли прежде, чем мороз застал бы нас. Если же бы ветер подул с юга— ладно, я полагаю, что людям заплачено за то, что они рискуют жизнью; что же касается меня самого, то для меня это имеет мало значения, так как ничто не привязывает меня к этому свету. Однако же, признаюсь, что мне жаль вас. Я хотел бы иметь с собой старого Ангуса Тэта, так как это был человек, отсутствия которого никто бы не почувствовал, а вы — вы говорили мне однажды, что вы помолвлены, не так ли.
— Да, — ответил я, открывая крышку медальона с карточкой Флоры.
— Черт бы вас подрал! — завопил он, вскакивая со своего стула, причем даже борода у него ощетинилась от гнева. — Что мне за дело до вашего счастья? Что я буду с нею делать, что вы мне суете под нос ее карточку?!
Я думаю, что в своей безумной ярости он готов был даже ударить меня, однако, разразившись новым проклятьем, он распахнул дверь каюты и бросился на палубу, оставив меня сильно удивленным этой необыкновенной стремительностью. В первый раз я видел его таким — до сих пор он был всегда добр и вежлив со мной. Мне слышно, как он возбужденно ходит наверху взад и вперед, в то время, как я пишу эти строки. Мне хотелось бы дать понятие о характере этого человека, но, кажется, будет большой самонадеянностью попытаться сделать это на бумаге, когда в моей собственной голове представление о нем в высшей степени неопределенно и изменчиво. Много раз я думал, что держу в руках ключ, с помощью которого мне будет нетрудно понять его, но всякий раз это вело только к разочарованию, вследствие того, что он являлся мне в каком-нибудь новом освещении, которое опрокидывало все мои умозаключения. Может быть, ни один человеческий взор никогда не остановится на этих строках; несмотря на это, я попытаюсь оставить кое-какие воспоминания о капитане Николае Креджи, которые могут быть любопытны в психологическом отношении. Наружность человека вообще дает кое-какие указания на его душевный склад. Капитан высокого роста и хорошо сложен, со смуглым, красивым лицом и судорожными движениями, что, может быть, происходит от нервности или есть следствие избытка энергии. Его рот и очертания его физиономии мужественны и решительны, но глаза — отличительная черта его лица; они самого темно-карего цвета, блестящие и страстные, со странным выражением, больше всего напоминающим ужас. Вообще выражение беспечности преобладало в них над другими чувствами, но иногда, в особенности когда он задумывается, выражение страха разливается по его лицу и усиливается до того, что совершенно изменяется характер его физиономии. Именно в это время он больше всего подвержен бурным припадкам гнева и, кажется, знает это, так как я заметил, что он запирается у себя в каюте, чтобы никто не мог подойти к нему, пока не пройдет его дурное настроение. Он спит плохо, и я слышал, как он вскрикивает по ночам, но его каюта в некотором расстоянии от моей, и мне никогда не удавалось разобрать слова, которые он произносил.
Это одна сторона его характера и самая неприятная. Только благодаря моему тесному ежедневному общению с ним я заметил это. При других обстоятельствах он приятный товарищ, начитанный и интересный, самый галантный моряк, который когда-либо ходил по палубе. Я нелегко забуду, как он управлял кораблем, когда нас захватил шторм среди плавающих льдин в начале апреля; я никогда не видел его таким живым и даже веселым, как в эту ночь, когда он расхаживал взад в вперед по мостику среди завывания ветра и блеска молний. Он говорил мне, что мысль о смерти ему приятна, а скверная вещь, когда это говорит молодой человек; ему не может быть больше тридцати, хотя в его волосах и усах уже виднеется легкая седина. Должно быть, какое-нибудь большое горе постигло его и испортило ему всю жизнь. Может быть, я сделался бы таким же, если бы потерял мою Флору — бог знает! Я думаю, что если бы не она, я мало заботился бы о том, подует ли завтра ветер с севера или с юга. Вот я слышу, как он спускается в свою каюту и запирается в ней; это показывает, что он еще в нелюбезном настроении. Итак, спать, как сказал бы старик, так как свеча сгорела до основания (мы жжем свечи с тех пор, как вернулись ночи), а повар лег спать, так что нет надежды достать другую свечу.
12-го сентября. Спокойный, ясный день; все еще лежим в том же положении. Ветер дует с юго-востока, но очень слабый. Капитан в самом лучшем настроении и извинился передо мною за завтраком за свою грубость. Однако же он все еще выглядит несколько рассеянным, и в его глазах видно дикое выражение. «Он словно очарован, сказал бы про него горец», — заметил мне наш главный механик, а он пользуется известного рода репутацией ясновидца и истолкователя снов и привидений между той частью нашей судовой команды, которая состоит из кельтов.
Странно, что суеверие имеет такую власть над этой крепкоголовой и практичной расой. Я не поверил бы, до какой степени оно доходит, если бы не наблюдал этого сам. У нас была настоящая эпидемия суеверия в это путешествие до того, что я почувствовал желание раздавать порции успокаивающих и укрепляющих нервы средств вместе с субботней дозой грога. Первый симптом этой эпидемии заключался в том, что вскоре после того, как мы покинули Шотландию, рулевые стали жаловаться, что они слышат жалобные крики и вопли сзади корабля, словно что-то следует за кораблем и не может догнать его. Этот вымысел держался в течение всего путешествия, и в темные ночи, при начале ловли тюленей, только с большим трудом можно было уговорить людей делать свою работу. Нет сомнения, что то, что они слышали, было или скрипом рулевых цепей, или криком какой-нибудь пролетной морской птицы. Я много раз вставал с кровати, чтобы прислушаться к этому шуму, но, думаю, мне не нужно даже и говорить, что я никогда не мог заметить в нем что-либо сверхъестественное. Люди, однако же, так безрассудно настойчивы относительно этого пункта, что бесполезно разубеждать их. Я говорил как-то по этому поводу с капитаном, но, к моему удивлению, он отнесся к этому очень серьезно и, казалось, в самом деле был очень расстроен тем, что я сказал ему. Я думал, что он, по меньшей мере, выше таких вульгарных иллюзий.
Все это исследование о суеверии напоминает мне о том, что мистер Мансон, наш младший штурман, видел (или, по крайней мере, говорит, что видел, что конечно же одно и то же) прошлою ночью духа. Это оказывает освежающее действие, дает приятную новую тему для разговора после вечных разговоров о медведях и китах, которыми мы пробавлялись в течение многих месяцев. Мансон клянется, что на корабле водится нечистая сила и что он не остался бы на нем ни одного дня, если бы нашел себе другое место. В самом деле, малый не на шутку напуган, и я дал ему сегодня утром немного хлорала и бромистого калия, чтобы укрепить его нервы. Он пришел в полное негодование, когда я намекнул ему, что он, вероятно, выпил лишний стакан накануне ночью, и я должен был успокоить его, стараясь сохранять самое серьезное выражение лица во время его рассказа, который, конечно, был в полном согласии с фактами.
— Я был один на мостике, — сказал он, — около четырех часов, во время средней вахты, в то самое время, когда ночь всего темнее. Была луна, но облака набегали на нее так, что нельзя было с корабля видеть вдаль. Джон Мак Лид, гарпунщик, пришел с носа и рассказал о странном шуме на носу штирборта. Я пошел вперед, и мы оба слышали этот странный звук, похожий то на плач ребенка, то на страдальческий крик женщины. Семнадцать лет я занимаюсь этим делом и никогда не слышал, чтобы тюлень, старый или молодой, производил подобные звуки. В то время как мы стояли там на носу, луна вышла из-за обдака, и мы оба увидели что-то вроде белой фигуры, двигавшейся через ледяное поле в том же направлении, в котором мы слышали крики. Мы потеряли ее на время из вида, но она опять показалась с левой стороны корабельного носа, и мы могли совершенно явственно различить ее подобно тени на льду. Я послал человека за винтовками; Мак Лид и я спустились на лед, думая, что, может быть, это был медведь. Когда мы шли по льду, я потерял из виду Мак Лида и подвигался вперед в направлении, в котором все еще слышал крики: так прошел я с милю или, может быть, больше и, когда стал обходить вокруг льдин, взгроможденных одна на другую, наткнулся на что-то, как будто поджидавшее меня. Я не знаю, что это было такое. Во всяком случае, не медведь. Это было что-то высокое, белое и прямое, и если это не был мужчина или женщина, то, клянусь, что-то худшее. Я изо всех сил бросился бежать к кораблю и страшно обрадовался, когда очутился на палубе. Я подписал условия, по которым обязан исполнять свои обязанности на корабле; на корабле я и останусь, но меня больше не заманят на лед после захода солнца.
Такова его история, которую я старался передать его собственными словами. Я думаю, что по всем вероятиям, несмотря на их отрицания, они видели медведя, поднявшегося на задние лапы, — поза, которую они часто принимают, когда встревожены чем-нибудь. В неверном освещении медведь мог иметь сходство с человеческой фигурой, в особенности для человека, нервы которого были уже несколько потрясены. Что бы это ни было, в конце концов, самое происшествие имеет злополучный характер, так как оно произвело самое неприятное действие на команду. Взгляды матросов стали еще пасмурнее, а неудовольствие их сделалось более открытым. Двойное неудовольствие: во-первых, на то, что им препятствуют принять участие в ловле сельдей, и, во-вторых, на то, что их задерживают на судне, где, как они утверждают, водится нечистая сила; это может привести их к какому-нибудь безрассудному поступку. Даже гарпунщики, самые старые и надежные между ними, приняли участие в общем волнении.
Если не считать нелепого взрыва суеверия, то дела скорее принимают более веселый вид. Массы плавучего льда, которые образовались к югу от нас, рассеялись, и вода так тепла, что это заставляет меня думать, не находимся ли мы в одной из ветвей Гольфстрима, которая проходит между Гренландией и Шпицбергеном. Здесь много маленьких медуз около корабля и изобилие креветок, так что есть полная возможность увидеть «рыбу». В самом деле, одна была видна около обеденного времени, но на таком месте, что лодками нельзя было следовать за ней.
13-го сентября. Имел интересный разговор со старшим помощником штурмана мистером Мильном, на мостике. Кажется, что наш капитан такая же большая загадка для моряков и даже для владельца судна, как и для меня. Мистер Мильн рассказывает, что, когда экипаж распускается по возвращении из путешествия, капитан Креджи исчезает и его не видят опять до наступления другого сезона, когда он спокойно входит в контору компании и спрашивает, не понадобятся ли его услуги. У него нет ни одного друга в Дэнди, равно как никто не знает его прошлого. Его положение всецело зависит от его искусства как моряка и репутации мужественного и хладнокровного человека, которую он заслужил в качестве помощника, прежде чем ему доверили отдельное командование; существует, кажется, единогласное мнение, что он не шотландец и что его имя вымышленное. Мистер Мильн думает, что он посвятил себя китобойному промыслу просто по той причине, что оно самое опасное занятие, какое только он мог выбрать, и что он ищет смерти всеми возможными способами; он привел много примеров этому, один из которых довольно любопытен, если согласен с действительностью. Кажется, что в одном случае капитан не явился в контору, и на его место был выбран заместитель. Это было во время последней русско-турецкой войны. Когда он опять вернулся следующей весной, у него была морщиноватая рана на шее, которую он, обыкновенно, старался скрыть своим галстуком. Верно или нет заключение помощника, что он участвовал в войне, я не могу знать. Это, конечно, было странное совпадение.
Ветер переменил направление и дует теперь с востока, но все еще очень слаб. Я думаю, что лед стал более сплошным, чем был вчера. Насколько хватает зрения, со всех сторон видно обширное пространство ослепительной белизны, прерываемое только случайною трещиной или темною тенью скал, взгроможденных одна на другую. К югу от нас есть узкая полоска голубой воды, которая для нас является единственным путем к спасению, но и она суживается с каждым днем. Капитан берет на себя тяжелую ответственность. Я слышал, что в чану нет больше картофеля и даже бисквиты приближаются к концу; однако он сохраняет все то же бесстрастное выражение лица и проводит большую часть дня на палубе, обозревая горизонт в свою зрительную трубу. Настроение его духа очень изменчиво, и он, кажется, избегает моего общества; однако повторения грубой сцены, произошедшей прошлой ночью, не было.
Семь часов 30 минут вечера. Я прихожу к убеждению, что нами командует сумасшедший. Ничем иным нельзя объяснить причуды капитана Креджи. Хорошо, что я вел этот журнал нашего путешествия; он послужит к нашему оправданию в случае, если нам придется принять против него какие-нибудь меры, — шаг, на который я согласился бы, только как на последнее средство. Довольно любопытно, что он сам навел меня на мысль, что объяснение его странного поведения заключается в сумасшествии, а не в простой эксцентричности. Он стоял на мостике с час тому назад, смотря по обыкновению в свою зрительную трубу, в то время как я ходил взад и вперед на шканцах. Большинство людей были внизу за чаем, так как вахты с недавнего времени не соблюдались вполне правильно. Устав ходить, я прислонился к мачте и любовался нежным румянцем, который бросало заходящее солнце на большие ледяные поля, окружающие нас. Раздавшийся около меня хриплый голос внезапно вывел меня из охватившей задумчивости; вздрогнув, я увидел что капитан спустился с мостика и стоит рядом со мною. Он пристально смотрел на лед с выражением, в котором ужас, изумление и что-то похожее на радость боролись друг другом. Несмотря на холод, большие капли пота текли по его лбу, и он был, видимо, страшно возбужден. Его члены сводила судорога, как бывает с человеком при приближении эпилептического припадка, а линии около рта резко обозначились. «Смотрите!» — прошептал он, схватив меня за руку, но все еще продолжал смотреть на далекий лед и медленно двигал головой в горизонтальном направлении, как бы следя за каким-то предметом, который двигался в поле его зрения.
— Смотрите! Вот, вот! Между ледяными скалами! Теперь она выходит сзади из-за дальней глыбы. Вы видите ее — вы должны видеть ее! Все еще там! Бежит от меня, клянусь Господом, бежит… исчезла!
Он произнес последние два слова задыхающимся шепотом, который никогда не исчезнет из моей памяти. Цепляясь за выбоинки, он старался вскарабкаться наверх бульварков, как бы надеясь бросить последний взгляд на удаляющийся предмет. У него не хватило, однако, силы для осуществления этой попытки; он отшатнулся назад к окнам салона и прислонился к ним, задыхающийся и истощенный. Его лицо так побагровело, что я испугался, что он потеряет сознание, и поэтому, не теряя времени, свел его вниз и уложил на одном из диванов в каюте. Я влил ему в рот немного водки, которая произвела на него чудесное действие, заставив краску вернуться на его побледневшее лицо и укрепив трясущиеся члены. Он приподнялся на локте и, осмотревшись кругом, чтобы убедиться, что мы одни, сделал мне знак подойти в сесть рядом с ним.
— Вы видели это, не правда ли? — спросил он все еще тем же подавленным испуганным тоном, так несвойственным этому человеку.
— Нет, я не видел ничего.
Его голова опять упала на подушки.
— Нет, он не мог видеть без зрительной трубы, — пробормотал он. — Он не мог. Это зрительная труба показала мне ее и потом глаза любви, глаза любви. Я говорю, доктор, не пускайте сюда буфетчика; он подумает, что я сумасшедший. Заприте дверь на ключ!
Я встал и сделал то, что он приказал. Он лежал спокойно некоторое время, по-видимому погрузившись в думы, потом опять приподнялся на локте и попросил еще водки.
— Вы не думаете, что я сумасшедший, доктор? — спросил он в то время, когда я ставил бутылку обратно в задний ящик. — Скажите мне теперь, как мужчина мужчине, думаете ли вы, что я сумасшедший?
— Я думаю, что у вас есть что-нибудь на душе, — ответил я, — что возбуждает вас и причиняет вам большой вред.
— Вот это верно, юноша! — вскричал он; от выпитой водки глаза его блестели. — Многое есть у меня на душе, многое! Но я могу определить широту и долготу, могу управляться со своим секстантом и справиться со своими логарифмами. Вы не можете доказать на суде, что я сумасшедший, не правда ли?
Интересно было слушать человека, лежащего на спине и хладнокровно рассуждающего о том, в здравом ли он рассудке или нет.
— Может быть, нет, — сказал я, — но все же я думаю, что вы поступили бы разумно, если бы вернулись домой как можно скорее и пожили бы спокойною жизнью некоторое время.
— Вернуться домой, а? — пробормотал он, улыбаясь. — Пожить? Вы хлопочете не столько обо мне, сколько о себе, юноша. Пожить спокойною жизнью с Флорой, красивой и маленькой Флорой. Дурные сны можно считать признаком сумасшествия?
— Иногда, — ответил я.
— Что же еще? Каковы бывают первые симптомы сумасшествия?
— Головные боли, шум в ушах, мелькание перед глазами, галлюцинации.
— А! Что такое? — прервал он меня. — Что вы называете галлюцинацией?
— Видеть вещь, которой на самом деле нет, — это галлюцинация.
— Но она была там! — простонал он про себя. — Она была там! И, встав, он отпер дверь и стал ходить медленными и нервными шагами по своей каюте, где, я не сомневаюсь, он останется до завтрашнего утра. Его нервная система, кажется, испытала страшное потрясение; во всяком случае, независимо от того, что он видел, человек этот с каждым днем становится все более загадочным, хотя я боюсь, что решение, к которому он сам пришел, правильно и что его рассудок поврежден. Я не думаю, чтобы виновная совесть играла какую-нибудь роль в его поведении. Эта мысль популярна между офицерами, а я думаю, и между командой; но я не заметил ничего, что могло бы поддержать ее. Он не похож на виновного — скорее он похож на человека, с которым жестоко обошлась судьба и на которого следует смотреть как на мученика, а не на преступника.
Ветер сегодня ночью перешел в южный. Помоги нам, Господи, если он загородит тот узкий проход, который является нашим единственным путем к спасению! Так как мы находимся на краю главного арктического ледяного поля или «барьера», как его называют китоловы, то всякий ветер с севера, разгоняя лед вокруг нас, дает нам возможность спастись, тогда как ветер с юга сгоняет весь свободный лед позади нас и заключит нас между двумя ледяными полями. Помоги нам, Господи, говорю я опять!
14-го сентября. Воскресенье и день отдыха. Мои страхи оправдались, и тонкая полоска голубой воды к югу от нас скрылась. Вокруг нас нет ничего, кроме больших неподвижных ледяных полей с их зачарованными скалами и фантастическими шпицами. Мертвая тишина, царящая над этим обширным пространством льда, ужасна. Не видно ни гребней волн, ни надутых ветром парусов, не слышно крика чаек; одна глубокая, всеобъемлющая тишина, среди которой говор матросов и скрип их сапог на белой сверкающей палубе кажутся несообразными и неуместными. Единственным нашим посетителем была полярная лисица — редкое животное на льду, хотя довольно обыкновенное в здешней стране. Она не подошла близко к кораблю, но, посмотрев на нас с некоторого расстояния, быстро побежала через лед. Это было очень странно, так как эти животные вообще совсем не знают людей и, обладая любознательным характером, становятся такими смелыми, что их легко бывает поймать. Как ни невероятно, но даже это маленькое происшествие произвело дурное впечатление на команду. «Бедная животинка-то ведь знает больше нас с вами!» Таковыми были комментарии одного из главных гарпунщиков, а другие кивали головами в знак согласия. Бесполезно пытаться приводить доводы против такого ребяческого суеверия. Они решили, что на корабле лежит проклятие, и ничто не убедит их в противном.
Капитан оставался в уединении весь день и только после полудня вышел на полчаса на шканцы. Я заметил, что его глаза были устремлены на то место, где вчера показалось привидение, и совсем уже приготовился к тому, что с ним случится новый припадок, но мои ожидания не оправдались. Казалось, он не видел меня, хотя я стоял совсем рядом с ним. Божественную службу читал, как всегда, главный механик. Любопытная вещь, что на китобойных судах служба всегда ведется по обряду англиканской церкви, хотя обычно на этих судах никогда не бывает ни одного члена этой церкви — ни между офицерами, ни между матросами. Наши люди все или католики, или пресвитерианцы, причем первые преобладают. Так как ритуал употребляется чуждый как тем, так и другим, то представители одного вероисповедания не могут жаловаться на предпочтение, оказываемое представителям другого, и те, и другие молятся с полным вниманием и набожностью, так что эта система имеет свои хорошие стороны.
Великолепный солнечный закат, который превратил ледяные поля в кровавое озеро. Я никогда не видел ничего более прекрасного и в то же время чарующего. Ветер переменился. Если он будет дуть с севера в продолжение суток, дела еще могут поправиться.
15-го сентября. Сегодня день рождения Флоры. Милая девушка! Хорошо, что она не может видеть «своего мальчика», как она имела обыкновение называть меня, запертого между ледяными полями, с помешанным капитаном и запасами продовольствия на несколько недель. Не сомневаюсь, что она подробно изучает корабельную хронику в местных газетах, чтобы увидеть, нет ли какого-нибудь известия о нас. Я должен давать пример команде и казаться веселым и беспечным, но один Бог знает, как тяжело бывает у меня на душе по временам.
Термометр показывает 19° по Фаренгейту. Есть только небольшой ветер и тот с неблагоприятной стороны. Капитан в превосходном настроении духа; я думаю, он воображает, что в течение ночи имел какое-нибудь предзнаменование или видение, потому что вошел в мою комнату рано утром и, сев на скамью, прошептал: «Это не было галлюцинацией, доктор; это было на самом деле!» После завтрака он просил меня разузнать, сколько провизии у нас осталось; мы со вторым помощником занялись этим. Ее даже меньше, чем мы ожидали. Прежде всего есть пол-чана сухарей, три бочонка солонины и весьма ограниченный запас кофе и сахара. Затем в запасе много деликатесов, в консервах лососина, супы, баранье рагу и т. д., но их ненадолго хватит для команды в пятьдесят человек. В кладовой есть два бочонка муки и неограниченный запас табаку. Всего вместе приблизительно будет достаточно, чтобы содержать людей на половинном пайке в течение восемнадцати или двадцати дней, никак не более. Когда мы доложили капитану о положении дел, он приказал созвать всех людей и обратился к ним с речью. Я никогда не видел его в более выгодном освещении. С своей высокой, стройной фигурой и смуглым оживленным лицом, он казался человеком, рожденным повелевать, и обсуждал положение с хладнокровием настоящего моряка, которое показывало, что, понимая опасность, он не упускал из виду ни одного средства к спасению.
— Ребята, — сказал он, — нет сомнения, что вы думаете, что я поставил вас в затруднительное положение, если вообще здесь есть затруднительное положение, и некоторые из вас, может быть, по этой причине испытывают чувство неудовольствия против меня. Но вы должны помнить, что в течение многих лет ни один корабль, возвращаясь домой, не давал таких барышей, как старая «Полярная Звезда», и всякий из вас имел свою долю в этих барышах. Уезжая, вы оставляете своих жен обеспеченными, в то время как другие бедняки, возвращаясь, находят своих голубушек на содержании прихода. Если благодаря мне вы попали в настоящее положение, то ведь и барышами бывали обязаны мне. С успехом мы смело рисковали раньше, так что теперь, когда наш риск завершился неудачей, у нас нет основания плакать об этом; в крайнем случае мы можем по льду достигнуть земли едедать запас тюленей, которого будет достаточно для нашего пропитания до весны. Хотя до этого не дойдет, так как вы увидите берег Шотландии прежде, чем пройдут три недели. В настоящее время всем придется перейти на половинный паек, и ни для кого не будет послабления. Мужайтесь, и вы выйдете невредимыми из этой опасности, как раньше выходили невредимыми из многих других.
Эти немногие простые слова капитана произвели чудесное действие на команду. Его прежняя непопулярность была забыта, и старый гарпунщик, о котором я уже упоминал, говоря о его суеверии, прокричал три раза «ура», к которому искренно присоединились все люди.
16-го сентября. Ветер перешел в северный в течение ночи, и есть кое-какие признаки, что он разгонит лед. Люди в хорошем настроении, несмотря на скудный порцион, на который их перевели. Пары поддерживаются в машинном отделении, так что не может быть никакого замедления в случае, если явится возможность уйти. Капитан в приподнятом настроении, хотя все еще сохраняет то дикое «зачарованное» выражение, о котором я уже упоминал. Этот взрыв веселости смущает меня больше, чем его прежняя мрачность. Я не могу понять этого. Мне кажется, я упоминал раньше о том, что одна из его странностей заключается в том, что он никогда не позволяет никому входить в свою каюту и сам делает свою постель и все остальное. К моему удивлению, он дал мне сегодня ключ и просил меня спуститься в его каюту и взглянуть который час на его хронометре, в то время как он измерял высоту солнца и луны. Это простая маленькая комната, в которой стоит умывальник и имеется несколько книг, но никаких предметов роскоши, кроме нескольких картин на стенах. Большинство из них маленькие, дешевые олеографии, но между ними одна акварель, изображавшая голову молодой дамы, привлекла мое внимание. Это был портрет, а не один из тех фантастических типов женской красоты, которые особенно нравятся морякам. Ни один художник не мог бы создать из своей собственной головы такую странную смесь силы характера и слабости. Томные, мечтательные глаза с длинными ресницами и широкий низкий лоб, которого не коснулись мысль и забота, представляли сильный контраст с резко очерченным, выдающимся подбородком и резкими очертаниями нижней губы. Внизу на одном из углов портрета было написано: «М. Б. 19 л.». Мне показалось почти невероятным, чтобы кто-нибудь в течение короткого времени девятнадцати лет существования мог развить такую силу воли, какая была отпечатана на этом лице. Она должна быть необыкновенной женщиной. Черты ее лица так околдовали меня, что хотя я бросил только мимолетный взгляд на них, я мог бы, если бы умел рисовать, воспроизвести их, линия за линией, на этой странице дневника. Я хотел бы знать, какую роль она играла в жизни нашего капитана; он повесил ее изображение в конце своей койки, так что его глаза постоянно покоятся на нем. Будь он менее скрытный человек, я мог бы позволить себе некоторые замечания насчет этого предмета в разговоре с ним. Из других вещей в его комнате нет ничего достойного упоминания: форменные сюртуки, складной стул, маленькая зрительная труба, табакерка и большое количество трубок, между ними восточная, которая, кстати сказать, проливает некоторый свет на рассказ мистера Мильна о его участии в войне, хотя связь и очень отдаленная. 11 час. 20 мин. ночи. Капитан только что пошел спать после длинного и интересного разговора на общие темы. Когда он хочет, он может быть очаровательным собеседником, так как обладает замечательною начитанностью и способностью выражать свои мнения ярко, без всякого догматизма. Ненавижу, когда меня попирают ногами в умственном отношении. Он говорил о природе души и сделал мастерский очерк взглядов Аристотеля и Платона на этот предмет. Он, кажется, имеет склонность к учению о переселении душ и доктринам Пифагора. Обсуждая эти вопросы, мы коснулись современного спиритуализма, и я сделал какой-то шутливый намек на обманы Слэда, на что, к моему удивлению, он ответил мне предостережением не смешивать невинного с виновным и доказывал, что это было бы так же логично, как заклеймить христианство, как ошибку, потому что Иуда, который исповедовал эту религию, был негодяй. Скоро после этого он пожелал мне доброй ночи и удалился в свою комнату.
Ветер свежеет и дует все с севера. Ночи темные, как в Англии. Я надеюсь, что завтра мы освободимся из наших ледяных оков.
17-го сентября. Опять привидение. Слава богу, что у меня крепкие нервы! Суеверие этих бедняков, их крайняя серьезность и убеждение, с которым они повествуют о происшедшем, привели бы в ужас всякого человека, незнакомого с их взглядами. Существует несколько версий, но общий итог всех их заключается в том, что нечто странное летало всю ночь вокруг корабля и что Санди Мак-Дональд из Питерхэда и длинный Питер Вильямсон из Шотландии видели это так же, как мистер Мильн на мостике. Так как имеется три свидетеля, то они встретят больше доверия, чем второй помощник штурмана. Я говорил с Мильном после завтрака и сказал ему, что он должен быть выше такого вздора и что, как офицер, обязан подавать людям лучший пример. Он зловеще покачал своею обветренною головою, но отвечал с характерной осторожностью.
— Может быть да, может быть нет, доктор, — сказал он. — Я не назвал бы это привидением. Я не могу сказать, чтобы я верил в морских духов и тому подобное, хотя есть много людей, утверждающих, что они видели всякую всячину; меня нелегко испугать, но, может быть, у вас у самого похолодела бы кровь в жилах, если бы вместо того, чтобы рассуждать об этом при дневном свете, вы были со мной прошлою ночью и видели какую-то белую и страшную форму, показывавшуюся то здесь, то там и кричавшую в темноте, словно маленький ягненок, который потерял свою мать. Тогда бы вы не сказали, что это только болтовня старых баб.
Я видел, что было бесполезно спорить с ним, и удовольствовался тем, что попросил его как о личном одолжении вызвать меня в следующий раз, когда появится привидение, — просьба, на которую он согласился с многочисленными восклицаниями, выражавшими надежду, что такого случая никогда не будет.
Мои ожидания сбылись, и белая пустыня позади нас прорезалась тонкими полосками воды, которые пересекали ее во всех направлениях. Наша широта сегодня 80°52′, что показывает, что лед сильно относит к югу. Если будет продолжаться благоприятный ветер, он разойдется так же скоро, как образовался. В настоящее время нам ничего не останется делать, как курить, ждать и надеяться на лучшее. Я скоро сделаюсь фаталистом. Когда имеешь дело с такими ненадежными факторами, как ветер и лед, человеку ничего другого не остается. Может быть, ветер и песок аравийских пустынь вселили в умы первых последователей Магомета наклонность преклоняться перед роком.
Тревоги, вызываемые привидением, производят весьма дурное впечатление на капитана. Я боялся, что это происшествие подействует возбуждающим образом на его чувствительный ум, и старался скрыть от него эту нелепую историю, но, к несчастию, он случайно слышал, как один из людей намекнул на нее другому, и настоял на том, чтобы ему все рассказали. Как я и ожидал, все его скрытое сумасшествие обнаружилось в самой резкой форме. Почти невероятно, что это тот же самый человек, который прошлою ночью вел со мною философский разговор, причем обнаружил тонкое критическое чутье и величайшее хладнокровие в суждениях. Он ходил взад и вперед по шканцам подобно тигру, запертому в клетке, останавливаясь по временам, чтобы развести руками с печальным жестом и посмотреть нетерпеливо на лед. Он постоянно говорил сам с собою и раз закричал: «Недолго, недолго ждать, дорогая!»
Бедный малый! Грустно видеть славного моряка и образованного джентльмена доведенным до такого состояния и думать, что воображение и иллюзии могут подавлять ум, для которого действительная опасность — только соль жизни. Был ли когда-нибудь человек в таком положении, как я — между безумным капитаном и духовидцем штурманом? Я иногда думаю, что я единственный человек в своем уме на судне, кроме, может быть, второго механика, который представляет из себя род жвачного животного и не потревожился бы нисколько из-за всех чертей Красного моря, лишь бы только они оставили его в покое и не привели бы в беспорядок его инструментов.
Лед быстро трескается, и весьма вероятно, что завтра утром мы будем в состоянии отправиться в путь. Дома подумают, что я все выдумал, когда я расскажу им все странные вещи, которые здесь случились со мною.
12 часов ночи. Я пережил сильный страх, хотя чувствую себя теперь крепче благодаря стакану водки. Однако я еще почти не пришел в себя, о чем может засвидетельствовать мой почерк. Дело в том, что я прошел через странное испытание и начинаю сомневаться, был ли я прав, называя всех на корабле сумасшедшими потому, что они открыто говорили, что видели вещи, которым мой рассудок отказывался верить! Фи! Я дурак, что позволяю такой безделице волновать себя; и, однако же, после всех тревог она имеет особенное значение, так как я не могу больше сомневаться ни в рассказе мистера Мансона, ни в рассказе помощника штурмана теперь, когда я испытал то, над чем раньше обыкновенно насмехался.
В конце концов, не было ничего особенно страшного, только крик, и больше ничего. Я не могу ожидать, чтобы тот, кто будет читать этот дневник (если только кто-нибудь когда-нибудь будет читать его), отнесся с полным сочувствием к моим ощущениям или пережил впечатление, которое случившееся произвело на меня. После ужина я вышел на палубу, чтобы покурить перед сном. Ночь была очень темная, такая темная, что, стоя под баркасом, я не мог видеть офицера на мостике. Я думаю, что уже упоминал о необыкновенной тишине, которая господствует в арктических морях. В других частях света, как бы они ни были пустынны, всегда бывает легкая вибрация воздуха — какой-нибудь слабый глухой шум, происходит ли он от отдаленных поселений людей, или от листьев деревьев, или от крыльев птиц, или даже от шелеста травы, покрывающей землю. Можно не чувствовать присутствия в воздухе звука, но тот ошибся бы, кто стал бы отрицать его существование. Только здесь в этих арктических морях эта настоящая бездонная тишина предстает перед вами во всей своей реальности. Вы замечаете, что ваша барабанная перепонка силится поймать какой-нибудь слабый шум и сильно реагирует на всякий случайный звук во внутренности судна. Будучи в таком состоянии, я прислонился к бульваркам, когда в тишине ночи со льда почти прямо передо мною раздался крик, резкий и пронзительный, начавшийся, как мне показалось, с такой высокой ноты, какой никогда не удавалось брать ни одной примадонне, поднимавшийся все выше и выше, пока он не достиг кульминационной точки в продолжительном вопле агонии, который мог быть последним криком погибшей души. Этот ужасный крик все еще звучит в моих ушах. Горе, невыразимое горе, казалось, выражалось в нем, и сильное страстное желание, и вместе с тем сквозила случайная, дикая нота ликования. Крик раздался совсем около меня, и, однако, когда я смотрел в темноту, то не мог ничего разглядеть. Я подождал несколько времени, но так как крик не повторился, то я пошел вниз. Никогда в жизни не испытывал я такого потрясения; спускаясь вниз, я встретил мистера Мильна, поднимавшегося наверх, чтобы сменить вахтенного офицера. «Ну что, доктор, — сказал он, — это болтовня старых баб? Разве вы не слышали крика? Может быть, это суеверие? Что же вы думаете насчет этого?
Я был вынужден извиниться перед честным парнем и признаться, что я был также взволнован этим, как и он. Может быть, завтра можно будет иначе взглянуть на вещи. В настоящее время я почти боюсь писать все, что я думаю. Перечтя эти строки через несколько дней, когда я освобожусь от власти всех этих ассоциаций, я буду презирать себя за выказанную слабость.
18-го сентября. Провел бессонную и тревожную ночь, в течение которой меня все время преследовал этот странный крик. Не похоже, чтобы капитан хорошо отдохнул ночью, так как его лицо угрюмо и глаза красны. Я не говорил ему о моем ночном приключении и не скажу. Он уже так беспокоен и возбужден, вскакивает, опять садится и, видимо, совершенно неспособен держаться спокойно.
Как я ожидал, сегодня утром по льду показался прекрасный проход; и мы могли поднять наш якорь и плыть около двадцати миль в западно-юго-западном направлении. Потом мы были остановлены сплошным льдом, таким же плотным, как тот, который мы оставили позади себя. Он совершенно загораживает нам ход, и нам не остается ничего иного, как стать опять на якорь и ждать, когда лед сломается, чего можно ожидать через сутки, если ветер удержится. В воде было видно много плавающих тюленей, и один из них, громадное создание, больше одиннадцати футов длины, был убит. Это — свирепые, драчливые животные, по силе, говорят, превосходящие медведя. К счастью, они медленны и неуклюжи в своих движениях, так что опасность при нападении на них на льду невелика.
Капитан, очевидно, не думает, что мы избавились от всех затруднений, угрожавших нам, хотя я не понимаю, почему он так мрачно смотрит на наше положение, так как все остальные на судне считают, что мы чудесным образом спаслись, и уверены, что теперь мы достигнем открытого моря.
— Я полагаю, что вы думаете, что все обстоит благополучно, доктор? — спросил он, когда мы остались одни после обеда.
— Я надеюсь, что так, — ответил я.
— Не следует быть слишком уверенным, и, однако, нет сомнения, что вы правы. Мы вскоре будем все в объятиях тех, кто нас любит, юноша, не так ли? Но мы не должны быть слишком уверенными.
Он немного помолчал, задумчиво раскачивая ногой.
— Слушайте, — продолжал он, — это опасное место даже при самых благоприятных обстоятельствах, предательское, опасное место. Я знал людей, внезапно погибших при подобной обстановке. Иногда малейшая ошибка вызывает гибель; одна ошибка, и вас поглощает трещина во льду, и только пузыри остаются на зеленой воде в том месте, где вы утонули.
— Забавная вещь, — продолжал он с нервным смехом, — но в течение всех тех лет, которые я провел в этой стране, мне ни разу не приходила в голову мысль сделать духовное завещание. Я не хочу сказать, чтобы я мог оставить вообще что-нибудь, тем не менее, когда человек подвергается опасности, он должен устроить все свои дела и быть готовым. Согласны ли вы со мной?
— Конечно, — ответил я, не понимая, к чему клонится этот разговор.
— Он чувствует себя лучше, зная, что все в порядке, — продолжал он. — Теперь, если со мною случится что-нибудь, я надеюсь, что вы позаботитесь о моих вещах. Их очень мало в каюте, но, сколько бы их ни было, я хотел бы, чтобы они были проданы и деньги разделены поровну между матросами. Я хочу, чтобы хронометр вы сохранили у себя, как маленькое воспоминание о нашем путешествии. Конечно, все это только предосторожность, но я думал, что мне представился благоприятный случай поговорить с вами об этом. Полагаю, что могу положиться на вас, если будет нужно?
— Вполне, — ответил я, — но раз вы заговорили об этом, то и со мною может быть то же…
— С вами, с вами! — прервал он меня. — Вам ничто не угрожает. Черт возьми, что такое может случиться с вами? Ну, я вовсе не хотел быть грубым, но мне неприятно слышать, как молодой малый, который только что начал жизнь, размышляет о смерти. Ступайте на палубу и подышите свежим воздухом, вместо того чтобы говорить вздор в каюте и поощрять меня к тому же самому.
Чем больше я думаю об этом нашем разговоре, тем меньше он мне нравится. Зачем бы человеку устраивать свои дела в то самое время, когда мы, кажется, избавились от всякой опасности? В его помешательстве должна быть какая-то последовательность. Может ли быть, что он имеет в виду самоубийство? Я припоминаю, что однажды он говорил с глубоким чувством о гнусности преступления самоистребления. Однако же я буду присматривать за ним, и хотя я не могу нарушить его уединение в каюте, но, по крайней мере, поставлю себе обязанностью оставаться на палубе все время, пока он будет находиться на ней.
Мистер Мильн смеется над моими страхами и говорит: «Это только чудачества капитана». Он сам очень розово смотрит на положение вещей. По его мнению, мы выйдем изо льда послезавтра днем, через два дня после этого минуем Жан-Мейен и увидим Шотландию через недельку с небольшим. Я надеюсь, что он не слишком оптимистически смотрит на положение дел. Его мнение может быть прекрасным противовесом мрачным предостережениям капитана, так как он старый и опытный моряк и хорошо взвешивает свои слова, прежде чем говорить…
19-го сентября. Давно надвигавшаяся катастрофа разразилась, наконец. Я почти не знаю, что писать о ней. Капитан ушел. Может быть, он опять вернется к нам невредимым, но я боюсь… боюсь. Теперь семь часов утра. Я провел всю ночь, обходя громадную льдину, лежавшую впереди нас, с отрядом матросов, в надежде найти какой-нибудь след капитана, но напрасно. Я попытаюсь рассказать, при каких обстоятельствах произошло его исчезновение. Если когда-нибудь кто-нибудь будет читать нижеследующие строки, я надеюсь, что он будет помнить, что я пишу не по догадке и не по слухам, что я, здоровый и образованный человек, точно описываю то, что произошло перед моими собственными глазами. Выводы принадлежат мне самому, но за факты я отвечаю.
Капитан оставался в прекрасном настроении духа после разговора, о котором я рассказывал. Он казался, однако же, нервным и нетерпеливым, часто меняя место с теми бесцельными, холерическими телодвижениями, которые так характерны для него по временам. В течение четверти часа он выходил на палубу семь раз только для того, чтобы поспешно сделать несколько шагов по палубе и опять спуститься вниз. Я следовал за ним каждый раз, так как в выражении его лица было что-то, что укрепляло мою решимость не выпускать его из вида. Он, казалось, заметил впечатление, которое производили на меня его движения, так как старался чрезмерною веселостью, шумным смехом при самой незначительной шутке рассеять мои опасения.
После ужина он еще раз вышел на корму, и я с ним. Ночь была темна и тиха, если не считать меланхолических завываний ветра между снастями. Густое облако поднялось с северо-запада и извилистые щупальца, высланные им впереди себя, нанесло ветром на поверхность луны, которая только по временам светила через расщелину в облаке. Капитан быстро ходил взад и вперед и потом, видя, что я все еще следую за ним по пятам, обернулся ко мне и намекнул, что он думает, что мне было бы лучше внизу; само собою разумеется, это замечание только усилило мою решимость оставаться на палубе.
Я думаю, что после этого он забыл о моем присутствии, так как стоял молча, наклонившись над бортом и смотря через большую снежную пустыню, часть которой была в тени в то время, как другая часть мистически сияла в лунном свете. Много раз я видел по его движениям, что он смотрит на свои часы; раз он пробормотал короткую фразу, из которой мне удалось разобрать только одно слово «скоро». Признаюсь, я чувствовал, как боязнь овладевает мною в то время, как я, смотря на его высокую, неясно вырисовывавшуюся в темноте фигуру, заметил, как сильно он похож на человека, пришедшего на свидание. На свидание с кем? Какое-то смутное предчувствие истины начало шевелиться в моем сознании, когда я пытался соединить одни известные мне факты с другими, но я был совершенно неприготовлен к тому, что затем последовало.
По внезапной напряженности в его позе я почувствовал, что он увидел что-то. Я подкрался к нему сзади. Он смотрел пристальным вопросительным взглядом на что-то, казавшееся облаком тумана, быстро несущимся в одну линию с кораблем. Это было тусклое, облачное тело, лишенное формы, иногда более, иногда менее видимое, смотря по тому, как падал на него свет. В этот момент блеск луны померк под балдахином тончайшего облака.
— Иду, милая, иду! — вскрикнул капитан голосом, полным невыразимой нежности и сострадания, словно успокаивая любимое существо и даруя ему милость приятную и ему самому.
То, что последовало затем, произошло в одно мгновение. Я не имел возможности вмешаться. Капитан вскочил на верхушку бульварков, другим прыжком он очутился на льду почти у ног бледной, туманной фигуры. Он протянул руки, как бы для того, чтобы обнять ее, и бежал в темноте с распростертыми руками и словами любви на устах. Я все еще стоял, оцепенелый и недвижимый, напряженно глядя вслед его удаляющейся фигуре, пока его голос не замер в отдалении. Я думал, что не увижу его больше, но в этот момент луна ярко засияла из-за облаков и осветила громадное ледяное поле. Тогда я увидел его темную фигуру уже на очень большом расстоянии, бегущую с необыкновенной быстротой через ледяную равнину. Это был последний раз, когда мы мельком видели его, может быть, последний раз в нашей жизни. Сейчас же сформировали отряд, чтобы искать его, и я присоединился к нему, но люди не чувствовали расположения к этому делу и ничего не нашли. Другой отряд был отправлен на поиски через несколько часов. Я почти не верю, что не грежу или не нахожусь под влиянием какого-то странного кошмара, в то время, как пишу эти слова.
Семь часов 30 минут вечера. Только что вернулся, разбитый и страшно утомленный, с неудачного поиска капитана. Льдина громадная; мы прошли, по крайней мере, двадцать миль по ее поверхности и не заметили никаких признаков ее окончания. Недавно был такой сильный мороз, что промерзший снег стал тверд как гранит, иначе мы нашли бы какие-нибудь следы, которые указали бы нам дорогу. Команда сильно желает, чтобы мы снялись с якоря, обогнули льдину и направились к югу, так как лед раскрылся в течение ночи и море видно на горизонте. Люди доказывают, что капитан, наверное, умер и что мы понапрасну рискуем жизнью, оставаясь здесь в то время, как нам представляется случай к спасению. Мистер Мильн и я лишь с большим трудом убедили их подождать до завтрашней ночи и были вынуждены обещать, что мы ни в коем случае не будем откладывать нашего отправления дальше этого срока. Итак, мы думаем заснуть на несколько часов и потом отправиться в последний раз на поиски.
20-го сентября, вечером. Я пересек лед сегодня утром с отрядом людей, исследуя южную часть льдины, в то время как мистер Мильн ушел в северном направлении. Мы прошли десять или двенадцать миль, не встретив признаков живого существа, кроме единственной птицы, которая летела высоко над нашими головами и которую по ее полету я принял за сокола. Южная оконечность острова суживается к концу в длинную узкую косу, которая выдается в море. Когда мы пришли к основанию этого мыса, люди остановились, но я просил их продолжать поиски до крайней оконечности мыса, чтобы у нас было нравственное удовлетворение, что мы не пренебрегли ни одним шансом разыскать капитана. Едва мы прошли сто ярдов, как Макдональд из Питерхэда закричал, что он увидел что-то впереди нас, и бросился бежать. Мы все увидели то, о чем он говорил, и также побежали. Сперва это было только неопределенное темное пятно на белизне льда, но, по мере того как мы бежали вперед, оно приняло форму человека — и человека, которого мы искали. Он лежал лицом вниз на ледяной отмели. Много мелких кристаллов льда и снежных пушинок, осыпавших его, пока он лежал, блестели на его темной морской куртке. Когда мы подошли, случайный порыв ветра увлек эти маленькие хлопья в своем водовороте, и они, рассеявшись в воздухе, частью спустились опять и частью, подхваченные еще раз струей воздуха, быстро погнались прочь в направлении к морю. В моих глазах это было просто снежным сугробом, но многие из моих товарищей утверждали, что нечто в форме женщины нагнулось над телом, поцеловало его и затем поспешно удалилось через ледяное поле. Я научился никогда не смеяться ни над чьим мнением, каким бы странным оно ни могло показаться. Несомненно то, что смерть капитана Николая Креджи не была мучительной, так как на его посиневших неподвижных чертах застыла ясная улыбка, а руки были все еще распростертыми, как будто сжимая в объятиях странного посетителя, который отозвал его в мрачный мир, лежащий за гробом.
Мы похоронили его в тот же самый день после полудня, накрыв корабельным флагом и расстреляв тридцать два фунта пороху у его могилы. Я читал похоронную службу в то время, как грубые матросы плакали, как дети, так как были многим обязаны доброте его сердца и выказывали теперь любовь, которую отталкивали его странные манеры при жизни. Он опустился в воду с глухим печальным плеском, и в то время, как я смотрел в зеленую воду, я видел, как он спускается все ниже, ниже, ниже… до тех пор, пока он не превратился в маленькое колеблющееся белое пятно, висящее на границах вечного мрака. Затем и этого уже не было видно, и он исчез. Там он будет лежать до того великого дня, когда море откажется от своих мертвецов и Николай Креджи выйдет из льда с улыбкою на лице и с окоченелыми руками, распростертыми для приветствия. Молю Бога, чтобы его жребий был счастливее в той жизни, чем в этой.
Я не буду продолжать своего дневника. Путь домой лежит открытым перед нами, и от большого ледяного поля скоро останется только воспоминание. Пройдет некоторое время, прежде чем я оправлюсь от потрясения, которое испытал во время недавних событий. Когда я начал этот рассказ о нашем путешествии, мне не приходило в голову, каким образом я буду вынужден закончить его. Я пишу эти заключительные строки в уединении каюты, все еще вздрагивая по временам, когда мне кажется, что я слышу быстрые нервные шаги покойного на палубе над моей головой. Я вошел в его каюту сегодня ночью, так как это был долг, чтобы сделать список его пожитков и занести в корабельный журнал. Все было в том же виде, как в мой предшествующий визит, кроме того, что картина, которая, как я писал, висела в конце его койки, была вырезана из своей рамы, как бы перочинным ножом, и исчезла. Этим последним звеном в странной цепи событий я заканчиваю мой дневник путешествия «Полярной Звезды».
Примечание д-ра Джона Мак Алистера старшего
Я прочел дневник моего сына, в котором рассказывается о странных событиях, сопровождавших смерть капитана «Полярной Звезды». Я вполне доверяю, что все случилось именно так, как он описывает, и даже положительно уверяю в этом, так как знаю его как человека с крепкими нервами, не обладающего пылким воображением и в высшей степени правдивого. Тем не менее история эта на первый взгляд так странна и невероятна, что я долго противился ее опубликованию. Однако же в течение последних дней мне удалось получить беспристрастное свидетельство по этому поводу, которое проливает на дело новый свет. Я ездил в Эдинбург, чтобы принять участие в митинге британского медицинского общества, и в дороге случайно встретился с доктором, со старым школьным товарищем, теперь практикующим в Девоншире. Когда я рассказал ему о случае, которому мой сын был свидетелем, он сказал мне, что был близок с этим человеком и, к немалому моему удивлению, дал мне его описание, которое вполне совпало с тем, которое было дано в дневнике, если не считать того, что он изобразил его моложе. Согласно его рассказу, капитан Креджи был обручен с молодой девушкой замечательной красоты, жившей на корнвалийском берегу; во время его отсутствия на море его возлюбленная умерла трагической смертью.
Четвертого марта 1867 года, когда мне шел двадцать пятый год, я под влиянием длительных переживаний и волнений записал в свой дневник следующие строки:
«Солнечная система, среди других бесчисленных обширных систем, совершает в безмолвном пространстве свой вечный путь к созвездию Геркулеса. Безостановочно и бесшумно вращаются, кружатся в извечной пустоте гигантские шары, из которых она состоит. В этой системе одним из самых маленьких и незначительных шаров является скопление твердых и жидких, частиц, которое мы называем Землей. Вращаясь, она несется вперед, как неслась до моего рождения и как будет нестись после моей смерти, кружащаяся тайна, неведомо откуда пришедшая и неведомо куда убегающая. На поверхности этой движущейся массы копошатся бесчисленные микроскопические существа, и одно из них — это я, Джон Мак-Витти, беспомощный, бессильный, бесцельно увлекаемый в пространстве. И, однако, наша жизнь такова, что я вынужден отдавать труду все свои слабые силы и проблески разума, чтобы получать за это известные металлические кружки, покупать на них химические элементы для питания моих постоянно разрушающихся тканей и иметь над головой крышу для защиты от непогоды. Поэтому у меня не остается времени для размышления над мировыми вопросами, с которыми мне приходится сталкиваться на каждом шагу. Но при всем своем ничтожестве по временам я все еще в состоянии чувствовать себя до известной степени счастливым, а иногда даже — как ни странно! — упиваться сознанием значительности собственной персоны».
Как сказано выше, я записал эти строки в свой дневник, и в них нашли выражение мысли, которые не были вызваны минутными, преходящими эмоциями, а постоянно владели мной и глубоко вкоренились в мое сознание.
Но вот умер мой дядя — Мак-Витти из Тленкерна, тот самый, что в свое время был председателем различных комитетов в палате общин. Он разделил свое огромное состояние между многочисленными племянниками, и у меня оказалось достаточно средств, чтобы без нужды прожить остаток дней. Вместе с тем я стал владельцем унылой и бесплодной песчаной полосы на побережье Кейтнесса, которую старик, по-моему, подарил мне в насмешку, — он обладал чувством мрачного юмора. Я работал тогда адвокатом в одном из городков средней Англии. Теперь я мог осуществить свои чаяния и, отбросив все ничтожные, низменные стремления, посвятить себя возвышенной цели познанию тайн природы.
Мой отъезд из городка, где я жил, несколько ускорило то обстоятельство, что я чуть не убил в ссоре человека; я обладаю вспыльчивым характером и в гневе теряю самообладание. Против меня не возбудили судебного преследования, но газеты тявкали по моему адресу, а люди косились на меня при встрече. Кончилось тем, что я проклял их вместе с их отвратительным, прокопченным городишком и поспешил в свое северное поместье, где надеялся обрести покой и подходящую обстановку для научных занятий и уединенных размышлений. Перед отъездом я взял из своего капитала некоторую сумму денег, и это позволило мне захватить с собой прекрасное собрание наиболее современных философских трудов, а также инструменты, химикалии и другие вещи, которые могли мне понадобиться в моем уединении.
Унаследованный мною участок представлял собой узкую, преимущественно песчаную полосу, тянувшуюся на протяжении двух с лишним миль вдоль побережья бухты Мэнси и Кейтнесса. На этом участке стоял ветхий дом из серого камня, причем никто не мог мне сказать, когда и для чего он был здесь построен. Я отремонтировал его и сделал вполне пригодным жилищем для человека с такими неприхотливыми вкусами, как у меня. Одна из комнат служила мне лабораторией, другая гостиной, а в третьей, находившейся под самой крышей, я повесил гамак, в котором и спал. В доме было еще три комнаты, но я пока не пользовался ими и отдал одну из них старухе, которая вела мое хозяйство. На многие мили вокруг не было других людей, кроме двух простых рыбацких семейств — Юнгов и Мак-Леодов, проживавших по ту сторону мыса Фергус. Перед домом расстилалась огромная бухта, а позади него возвышались два длинных обнаженных холма, над которыми в отдалении виднелись другие повыше. Между холмами лежала узкая долина, и когда ветер дул с суши, он проносился с унылым свистом, раскачивал ветви под окнами моей мансарды и шептался с ними о чем-то грустном.
Я не люблю людей. Справедливости ради замечу, что они, по-моему, как правило, не любят меня. Я ненавижу их подлое пресмыкательство, их условности, их хитрости, их полуправды и неправды. Их обижает моя резкая откровенность, мое равнодушие к их общественным установлениям, мой протест против всякого рода насилия. Сидя в своем уединенном кабинете в Мэнси, среди книг и химикалий, я мог оставаться — бездеятельный и счастливый — в стороне от шумной толпы с ее политикой, изобретениями и болтовней. Впрочем, не совсем бездеятельным: в своей маленькой норе я работал и добился кое-каких успехов. У меня есть все основания считать, что атомистическая теория Дальтона основана на недоразумении, и, кроме того, я открыл, что ртуть не является элементом.
Весь день я был занят своими дистилляциями и анализами. Нередко я забывал, что мне нужно поесть, и когда старая Медж в пять часов подавала мне чай, я обнаруживал, что мой обед все еще стоит на столе нетронутым. По ночам я читал Бэкона, Декарта, Спинозу, Канта — всех тех, кто пытался постичь непознаваемое. Эти бесплодные отвлеченные мыслители, не добившиеся никаких результатов, но щедрые на многосложные слова, напоминали мне чудаков, которые в поисках золота обнаруживают только червей и с восторгом выставляют их напоказ, как ценную находку, цель своих исканий. По временам мною овладевало беспокойство, и я совершал переходы в тридцать — сорок миль, без отдыха и еды. Когда я — худой, небритый, растрепанный — проходил через деревни, матери поспешно выбегали на дорогу и уводили детей домой, а крестьяне высыпали из кабаков, чтобы поглазеть на меня. По-моему, я получил широкую известность, как «сумасшедший барин из Мэнси». Однако я редко предпринимал такие походы, обычно довольствуясь прогулками по берегу перед своим домом, и, сделав океан своим другом и наперсником, утешал себя, покуривая крепкий черный табак.
Есть ли на свете лучший друг, чем огромное, беспокойное, волнующееся море? С каким только настроением нашего духа оно не гармонирует! Море это полнота жизни, и человек испытывает прилив бодрости, слушая его живительный шум и наблюдая, как катятся длинные зеленые волны, на гребнях которых весело дробятся солнечные лучи. Но когда свинцовые валы в ярости вздымают косматую голову и ветер ревет над ними, еще больше их раззадоривая, тогда даже самый мрачный человек чувствует, что и в природе есть такая же угрюмая меланхолия, как и в собственном существе.
В спокойные дни поверхность бухты Мэнси была гладкой и блестящей, как зеркало, и только в одном месте, недалеко от берега, воду рассекала длинная черная полоса, напоминавшая зубчатую спину какого-то спящего чудовища. Это была опасная гряда скал, известная рыбакам под названием «зубастого рифа Мэнси». Когда ветер дул с востока, волны с грохотом разбивались об утесы и брызги перелетали через мой дом, достигая находившихся позади холмов. Бухта была живописна, но открыта для сильных северных и восточных ветров, и из-за ее грозного рифа моряки редко заходили в нее. Было что-то романтическое в этом уединенном месте. Катаясь в лодке в тихую погоду и свесившись через борт, я пристально всматривался в глубь моря и различал там мерцающие, призрачные очертания огромных рыб, которые, как мне казалось, были совершенно неизвестны натуралистам, и мое воображение превращало их в духов этой пустынной бухты. Однажды в безветренную ночь, когда я стоял у самой воды, откуда-то из глубины, то усиливаясь, то ослабевая в неподвижном воздухе, в течение нескольких секунд разносился глухой стон, словно в безысходном горе кричала женщина. Я слышал это собственными ушами.
В этом уединенном приюте, между незыблемыми холмами и вечно шумящим морем, избавленный от людской назойливости, работая и размышляя, я провел больше двух лет. Постепенно я так приучил к молчанию свою старуху служанку, что она стала редко открывать рот, хотя я уверен, что, навещая два раза в год своих родственников в Уике, она за эти несколько дней полностью вознаграждала себя за вынужденное молчание. Я уже почти забыл, что являюсь членом великой семьи человечества, и привык жить среди мертвецов, книги которых я внимательно изучал, когда произошел случай, придавший моим мыслям новое течение.
После трех суток бурной погоды в июне выдался тихий, спокойный денек. Ни малейшего дуновения не чувствовалось в воздухе в тот вечер. Солнце зашло на западе за гряду багровых облаков, и на гладкую поверхность бухты легли полосы алого света. Лужи воды после прилива казались на желтом песке пятнами крови, словно здесь с трудом протащился какой-то раненый великан, оставив кровавые следы. По мере того как сгущались сумерки, бесформенные облака, нависшие над восточной частью горизонта, собрались в огромную, причудливых очертаний тучу. Барометр все еще стоял низко, и я чувствовал, что надвигается гроза. Около девяти часов вечера с моря стали доноситься глухие стоны, словно какое-то измученное существо почувствовало, что вновь приходит час его страданий. В десять часов с востока подул сильный бриз. К одиннадцати часам он усилился и в полночь разразился таким яростным штормом, какого я еще никогда не видел на этом бурном побережье.
Когда я ложился спать, галька и морские водоросли барабанили в окно моей мансарды, а ветер завывал так уныло, что, казалось, в каждом его порыве слышится стон погибающей души. К тому времени завывания бури стали для меня колыбельной песней. Я знал, что серые стены старого дома выстоят, а то, что происходит во внешнем мире, меня мало заботило. Старая Медж обычно относилась к этому с таким же равнодушием, как и я. Вот почему я очень удивился, когда около трех часов ночи меня разбудил громкий стук в дверь, и я услышал взволнованный, хриплый голос моей экономки. Я выскочил из гамака и грубо спросил ее, в чем дело.
— Эй, хозяин, хозяин! — пронзительно кричала она на своем отвратительном диалекте. — Скорее! На рифы наскочил большой корабль. Бедные люди кричат и просят о помощи. Ах, хозяин Мак-Витти! Скорее! Сойдите вниз!
— Попридержи свой язык, старая карга! — в ярости закричал я. — Что тебе до того, погибнут они или нет? Ложись спать и оставь меня в покое.
Я снова залез в свой гамак и натянул на себя одеяло. «Эти люди там, на корабле, — сказал я себе, — уже испытали ужас смерти. Если я спасу их, то через несколько лет их ждут те же самые испытания. Пусть уже лучше они погибнут сейчас, если столько выстрадали в ожидании смерти, — ведь это страшнее, чем сама смерть». После таких размышлений я попытался было снова уснуть, поскольку моя философия не только научила меня смотреть на смерть как на незначительный, весьма заурядный случай в извечной и неизменной судьбе человека, но и отняла у меня интерес к житейским делам: Но вдруг я обнаружил, что старая закваска все еще бурно бродит во мне. Несколько минут я ворочался с боку на бок, пытаясь погасить мгновенный порыв рассуждениями, которым предавался все эти долгие месяцы. Затем среди дикого завывания шторма до меня донесся глухой гул, это был выстрел сигнальной пушки. Сам не зная почему, я встал, оделся, закурил трубку и направился на взморье.
Когда я выходил из дому, стояла кромешная тьма, ветер дул с такой силой, что мне пришлось пробираться по гальке, выставив вперед плечо. Лицо у меня горело и саднило от мелких камешков, поднятых ветром, а искры из моей трубки струей тянулись позади меня, совершая в темноте какой-то фантастический танец. Я подошел к берегу, на который с диким ревом неслись огромные волны, и, прикрыв от соленых брызг глаза руками, стал всматриваться в море.
Я не мог ничего различить, но все же мне показалось, что вместе с порывами ветра до меня доносятся вопли и невнятные пронзительные крики. Продолжая всматриваться, я внезапно увидал вспышку огня, и мгновенно вся бухта и берег озарились зловещим голубым светом. Это был цветной сигнальный огонь, зажженный на борту корабля. Корабль лежал на боку посредине зазубренного рифа под таким углом, что я мог видеть всю настилку его палубы. Это была большая двухмачтовая шхуна иностранной оснастки, и находилась она примерно ярдах в двухстах от берега. При мертвенно голубом огне, шипевшем и мигавшем на самой высокой части бака, были отчетливо видны реи и развеваемые ветром ванты. С моря, из глубокой темноты, на гибнущее судно беспрерывно и неустанно катились длинные черные волны, на гребнях которых кое-где зловеще белела пена. Попадая в широкий круг, образованный светом сигнального огня, каждая волна, казалось, набирала сил, увеличивалась в объеме и еще стремительнее мчалась дальше, чтобы в следующее мгновение с грохотом и ревом обрушиться на свою жертву.
Я отчетливо видел человек десять или двенадцать обезумевших матросов, цеплявшихся за ванты с наветренной стороны. Как только при свете огня, зажженного на корабле, они увидели меня, моряки повернули ко мне бледные лица и умоляюще замахали руками. Я почувствовал, что во мне опять поднимается отвращение к этим жалким, испуганным червям. Почему они пытаются уклониться от той узкой тропки, по которой прошло все, что было в человечестве великого и благородного?
Один из них заинтересовал меня больше других. Это был высокий мужчина, который спокойно стоял в стороне, балансируя на качавшейся палубе корабля и словно не желая цепляться за веревки или за поручни. Руки у него были заложены за спину, голова опущена на грудь, но даже в этой безнадежной позе, как и во всех его движениях, были видны энергия и решимость, которые делали его мало похожим на человека, впавшего в отчаяние. Действительно, быстрые взгляды, которые он бросал вокруг себя, доказывали, что он тщательно взвешивает все возможности спасения. Хотя он несомненно видел мою темную фигуру через отделяющую нас полосу яростного прибоя, его самолюбие или какие-то другие причины не позволяли ему обратиться ко мне за помощью. Он стоял мрачный, молчаливый, загадочный, всматриваясь в черное море и ожидая, что пошлет ему судьба.
Мне казалось, что этот вопрос будет скоро решен. Пока я наблюдал за этим человеком, огромный вал, значительно выше всех и следовавший за другими, как погонщик за стадом, пронесся над кораблем. Передняя мачта сломалась почти у самого основания, и люди, цеплявшиеся за ванты, были сметены в пучину, словно рой мух. В том месте, где острый гребень рифа Мэнси врезался в киль корабля, судно начало с оглушительным треском раскалываться пополам. Человек на баке быстро перебежал через палубу и схватил какой-то белый узел, который я еще раньше заметил, но не мог понять, что это такое. Лишь после того, как он поднял узел и на него упал свет, я разглядел, что это была женщина, привязанная к перекладине рангоута поперек тела и под мышками таким образом, чтобы голова ее все время находилась над водой.
Человек бережно отнес женщину к борту и, по-видимому, начал объяснять ей, что дальше оставаться на судне невозможно. Ее ответ был очень странным: я видел, как она подняла руку и ударила мужчину по лицу. Казалось, это заставило его на мгновение умолкнуть, но потом он снова обратился к ней, объясняя, насколько я мог судить по его движениям, как нужно держаться на воде. Она отпрянула от него, но он схватил ее в свои объятия, наклонился над ней и прижался губами к ее лбу. Затем, когда огромная волна прихлынула к гибнущему кораблю, мужчина перегнулся через борт и осторожно положил женщину на гребень вала, подобно тому, как кладут ребенка в колыбель. Я видел, как ее белое одеяние промелькнуло в пене огромного вала, но затем свет начал постепенно гаснуть, и искалеченный корабль с единственным оставшимся на нем человеком погрузился в темноту.
Когда я наблюдал эту картину, сознание того, что я мужчина, победило во мне все философские доводы, и я ощутил какой-то мощный толчок. Отбросив в сторону цинизм, как принадлежность туалета, которую можно снова надеть, когда мне захочется, я кинулся к своей лодке. Старая посудина давала течь, — но что из того? Ведь я не раз тоскливо и нерешительно посматривал на флакончик с опием, и мог ли я сейчас взвешивать шансы и уклоняться от опасности? Отчаянным усилием я подтащил лодку к воде и вскочил в нее. Сперва я боялся, что ее опрокинет бушующий прибой, но после нескольких бешеных ударов веслами мне удалось выбраться в море, и лодка не затонула, хотя и наполнилась наполовину водой. Теперь я находился среди бушующих волн, лодка то взлетала на гребень огромного черного вала, то падала вниз так глубоко, что, взглянув вверх, я видел вокруг себя лишь сверкание пены на фоне темного неба. Далеко позади я слышал дикие вопли старой Медж, которая заметила меня в море и несомненно решила, что я сошел с ума.
Работая веслами, я оглядывался по сторонам, пока, наконец, не увидел на гребне мчавшейся навстречу огромной волны белое пятно. Когда женщину проносило волной мимо меня, я нагнулся и с трудом втащил ее, насквозь промокшую, в лодку. Мне не пришлось грести обратно — следующий вал подхватил нас и выбросил на оберег. Оттащив лодку подальше от воды, я поднял женщину и отнес ее в дом. Позади ковыляла экономка, громко поздравляя меня и выражая свое восхищение.
Вслед за этим во мне наступила реакция. Я понял, что моя ноша жива, по дороге к дому я приложил ухо к ее груди и услышал слабое биение сердца. Убедившись в этом, я небрежно, как вязанку дров, опустил ее у огня, который разожгла старая Медж. Я даже не взглянул на нее, чтобы убедиться, красива они или нет. Уже много лет я почти не обращал внимания на наружность женщин. Однако, лежа у себя в гамаке, я слышал, как старуха, растирая женщину, чтобы согреть ее, монотонно бормотала: «Ах, бедная милочка!», «Ах, красоточка!», из чего заключил, что спасенная мною жертва кораблекрушения была молодым и миловидным существом.
Утро после шторма выдалось тихое и солнечное. Гуляя вдоль длинной полосы нанесенного песка, я слушал тяжелое дыхание моря. Вокруг рифа оно вздымалось и бурлило, но у берега было подернуто лишь небольшой рябью. На рифе не оказалось никаких признаков шхуны, на берегу — никаких остатков кораблекрушения, но это меня не удивило, так как я знал, что в здешних водах имеется сильное подводное течение. Над местом ночной катастрофы кружили две ширококрылых чайки; иногда они подолгу парили в воздухе, словно разглядывали в волнах что-то странное. Порой я слышал их хриплые крики, как будто они рассказывали друг другу о том, что видели.
Когда я вернулся с прогулки, женщина стояла в дверях и ждала меня. Увидев ее, я начал раскаиваться, что спас ее, ибо мне стало ясно, что пришел конец моему уединению. Она была очень молода, самое большее девятнадцати лет. У нее было бледное, с тонкими чертами лицо, золотистые волосы, веселые голубые глаза и белые, как жемчуг, зубы. Ее красота была какой-то неземной. Она казалась такой белой, воздушной и хрупкой, что могла бы сойти за духа, и словно соткана была из той морской пены, из которой я вытащил ее. Она надела одно из платьев Медж и выглядела довольно странно, но вместе с тем это как-то шло ей. Когда я, тяжело ступая, поднялся по тропинке, она по-детски очаровательно всплеснула руками и бросилась мне навстречу, намереваясь, видимо, поблагодарить меня за спасение. Но я отстранил ее и прошел мимо. Кажется, это несколько озадачило ее, на глазах у нее навернулись слезы, но она все же прошла в гостиную и стала задумчиво наблюдать за мной.
— Из какой вы страны? — внезапно спросил я.
Она улыбнулась в ответ и покачала головой.
— Francais? — снова спросил я. — Deutsch? Espagnol?
Но девушка всякий раз качала головой, а затем начала что-то щебетать на незнакомом мне языке, из которого я не понял ни одного слова.
Однако после завтрака мне удалось найти ключ, с помощью которого я мог определить ее национальность. Проходя снова по берегу, я заметил, что в трещине рифа застрял кусок дерева. Я добрался до него на лодке и перевез на берег. Это был обломок ахтерштевеня шлюпки и на нем, или, точнее говоря, на прикрепленном к нему куске дерева, виднелось слово «Архангельск», написанное странными, своеобразными буквами. «Итак, — думал я, не спеша возвращаясь домой, — эта бледная девица — русская. Достойная подданная белого царя и столь же достойная обитательница берегов Белого моря!» Мне показалось странным, что такая изящная девушка могла предпринять столь длительное путешествие на таком хрупком суденышке. Вернувшись домой, я несколько раз с различными интонациями произносил слово «Архангельск», но она, видимо, не понимала меня.
Все утро я провел, запершись у себя в лаборатории, продолжая напряженно работать над исследованием аллотропических форм углерода и серы. Когда я вышел в полдень в столовую, чтобы поесть, я увидел, что она сидит у стола с иголкой и ниткой и приводит в порядок свою просохшую одежду. Я был возмущен ее присутствием, но не мог, разумеется, выгнать ее на берег, чтобы она устраивалась там как ей угодно. Вскоре она дала мне возможность познакомиться с еще одной чертой ее характера. Показав на себя, а затем на место кораблекрушения, она подняла палец, спрашивая, как я понял, одна ли она спаслась с затонувшего корабля. Я утвердительно кивнул головой. Она встретила этот ответ восклицанием бурной радости, вскочила со стула, подняла над головой платье, которое чинила, и, размахивая им в такт своим движениям, легко, как перышко, начала танцевать по комнате, а затем через открытую дверь выпорхнула из дому. Кружась, она напевала своим тоненьким голоском какую-то грубоватую, дикую песню, выражавшую ликование.
Я крикнул ей:
— Идите сюда, бесенок вы этакий, идите сюда и замолчите! — Но она продолжала танцевать. Затем она подбежала ко мне и поцеловала мне руку, прежде чем я успел отдернуть ее. Во время обеда, увидев на столе карандаш, она схватила его, написала на клочке бумаги два слова: «Софья Рамузина» и показала на себя в знак того, что это ее имя. Она передала карандаш мне, очевидно, ожидая, что я проявлю такую же общительность, но я попросту положил его в карман, показывая тем самым, что не желаю иметь с ней ничего общего.
С этого момента я начал жалеть о своем легкомыслии и поспешности, с какой спас эту женщину. Что мне за дело до того, будет ли она жить, или умрет? Я ведь не какой-нибудь пылкий юноша, чтобы совершать такие подвиги. Мне приходится терпеть в доме Медж, но она стара и безобразна и на нее можно не обращать внимания. А существо, спасенное мною, молодо и жизнерадостно и создано для того, чтобы отвлекать человека от серьезных дел. Куда бы мне ее отправить и что с ней делать? Если я сообщу о ней в Уик, то ко мне явятся чиновники, начнут везде шарить, высматривать, задавать вопросы, а мне претит даже мысль об этом. Нет, лучше уже терпеть ее присутствие.
Вскоре выяснилось, что меня подкарауливали новые неприятности. Положительно, не найти в этом мире места, где бы тебя не тревожили представители неугомонной человеческой расы, к которой принадлежу и я. По вечерам, когда солнце скрывалось за холмами и они погружались в мрачную тень, а песок сиял золотом и море переливалось ослепительными красками, я обычно отправлялся гулять по берегу. Иногда я брал с собой книгу. Так поступил я и в этот вечер и, растянувшись на песке, собрался было почитать. Но не успел я улечься, как вдруг почувствовал, что между мною и солнцем встала какая-то тень. Оглянувшись, я увидел, к своему величайшему изумлению, высокого, хорошо сложенного человека. Он стоял в нескольких ярдах и, хотя несомненно видел меня, не обращал на меня внимания. Сурово нахмурившись, он пристально смотрел через мою голову на бухту и черную линию рифа Мэнси. У него было смуглое лицо, черные волосы, короткая курчавая борода, орлиный нос и золотые серьги в ушах. Он производил впечатление человека необузданного, но по-своему благородного. На нем была выцветшая вельветовая куртка, рубашка из красной фланели и высокие, чуть не до пояса морские сапоги. Я сразу же узнал человека, которого заметил прошлой ночью на гибнущем корабле.
— Вот как! — раздраженно сказал я. — Значит, вы все же добрались до берега?
— Да, — ответил он на правильном английском языке. — Но я здесь ни при чем. Меня выбросили волны. Как бы мне хотелось утонуть. — Он говорил по-английски с легким иностранным акцентом, и его было довольно приятно слушать. — Два добрых рыбака, которые живут вон там, спасли меня и ухаживали за мной, но, по правде сказать, я не испытываю к ним благодарности.
«Ого! — подумал я. — Мы с ним одного поля ягода».
— А почему вам хотелось бы утонуть?
— Потому что там, — воскликнул он, в порыве страстного и безнадежного отчаяния выбрасывая вперед свои длинные руки, — потому что там, в этой голубой безмятежной бухте, лежит моя душа, мое сокровище, все, что я любил и для чего я жил.
— Ну, — возразил я, — люди гибнут ежедневно, и волноваться из-за этого вовсе не следует. Да будет вам известно, что вы ходите по моей земле, и чем скорее вы отсюда уберетесь, тем будет мне приятнее. Для меня вполне достаточно хлопот и с той, которую я спас.
— Которую вы спасли? — спросил он, задыхаясь.
— Да, и если вы сможете захватить ее с собой, то я буду вам очень признателен.
Секунду он смотрел на меня, словно с трудом вникал в смысл моих слов, а затем, дико вскрикнув, с удивительной легкостью помчался к моему дому. Ни до этого, ни после я не видел, чтобы человек бегал так быстро. Я бросился за ним, возмущенный вторжением, грозившим моему жилищу, но еще задолго до того, как я добежал до дома, он уже нырнул в открытую дверь. Из дома раздался пронзительный крик, а когда я подошел ближе, то услышал бас мужчины, который что-то быстро и громко говорил. Заглянув в дверь, я увидел, что девушка, Софья Рамузина, скорчившись, сидит в углу, ее повернутое в сторону лицо и вся фигура выражали страх и отвращение. Мужчина, дрожа от волнения и сверкая черными глазами, о чем-то страстно умолял ее. Когда я вошел, он сделал шаг к девушке, но она еще дальше забилась в угол, вскрикнув, подобно кролику, схваченному за горло лаской.
— Эй! — зарычал я, — оттаскивая от нее мужчину. — Ну и шум вы здесь подняли! Что вам здесь нужно? Уж не считаете ли вы, что тут постоялый двор или трактир?
— Ах, сэр, — сказал он, — прошу извинить меня. Эта женщина моя жена, и я думал, что она утонула. Вы возвратили мне жизнь.
— Кто вы такой? — грубо спросил я.
— Я из Архангельска, — просто ответил он, — русский.
— Как ваша фамилия?
— Урганев.
— Урганев! А ее зовут Софья Рамузина. Она не ваша жена. У нее нет обручального кольца.
— Мы муж и жена перед богом, — торжественно ответил он, взглянув вверх. — Мы связаны более крепкими узами, чем земные.
Пока он говорил это, девушка спряталась за меня и, схватив мою руку, стиснула ее, как бы умоляя о защите.
— Отдайте мне мою жену, сэр, — продолжал он. — Позвольте мне взять ее отсюда.
— Послушайте, вы, как вас там зовут, — сурово сказал я. — Мне эта девица не нужна, и я раскаиваюсь, что спас ее. Очень сожалею, что вообще увидел ее. Если бы она погибла, я не был бы огорчен. Но я не согласен отдать ее вам, потому что она, по-видимому, боится и ненавидит вас. Так что немедленно убирайтесь отсюда и оставьте меня в покое. Надеюсь, я никогда больше вас не увижу.
— Вы не хотите отдать ее мне? — хрипло спросил он.
— Скорее вы попадете в ад, чем я сделаю это! — сказал я.
— Ну, а что если я возьму ее силой? — воскликнул он, и его смуглое лицо потемнело еще больше.
Кровь внезапно бросилась мне в голову, и я схватил полено, лежавшее у камина.
— Уходите, — тихо сказал я. — Живо. Или я размозжу вам голову.
Сначала он нерешительно посмотрел на меня, затем повернулся и выбежал из дому. Но через минуту он вернулся и остановился у порога, глядя на нас.
— Подумайте, что вы делаете, — сказал он. — Эта женщина моя, и я возьму ее. Уж если дело дойдет до драки, то русский не уступит шотландцу.
— Ну, это мы еще посмотрим, — ответил я, бросаясь вперед, но он ушел, и я видел только его высокую фигуру, удалявшуюся в сгущающихся сумерках.
После этого в течение месяца, а может быть и двух, у нас все было спокойно. Я не разговаривал с русской девушкой, а она никогда не обращалась ко мне. Порой, когда я работал в лаборатории, она неслышно пробиралась ко мне и молча сидела, следя за мной своими большими глазами. Сперва ее вторжение раздражало меня, но со временем, убедившись, что она не пытается отвлечь меня от работы, я привык к ее присутствию. Ободренная этой уступкой, она постепенно, изо дня в день, в течение нескольких недель придвигала свой стул все ближе и ближе к моему столу, пока ей не удалось устроиться рядом со мной. В таком положении, по-прежнему ничем не напоминая о себе, она сумела сделаться весьма полезной мне, в ее руках всегда оказывалось то, что мне требовалось в данную минуту, перо, пробирка или склянка, и она безошибочно подавала мне нужную вещь. Игнорируя ее как человеческое существо, я видел в ней только полезный автомат и настолько привык к ней, что мне уже не хватало ее в тех редких случаях, когда она не заходила в комнату. У меня есть привычка разговаривать во время работы с самим собой, чтобы лучше фиксировать в мозгу полученные результаты. Девушка, должно быть, обладала удивительное слуховой памятью и всегда могла повторить оброненные мною слова, совершенно не понимая, конечно, их смысла. Меня не раз смешило, когда я слышал, как она обрушивала на старую Медж целый поток химических уравнений и алгебраических формул и заливалась звонким смехом, когда старуха качала головой, вообразив, что с ней разговаривают по-русски.
Она никогда не удалялась от дома дальше, чем на сто ярдов, а выходя, сначала смотрела в окна, чтобы убедиться, что поблизости никого нет. Она, очевидно, подозревала, что ее земляк находится где-то неподалеку, и опасалась, как бы он не похитил ее. Очень характерен был один ее поступок. В куче старого хлама у меня валялся револьвер и патроны к нему. Однажды она нашла его, немедленно вычистила и смазала. Револьвер и патроны она повесила в мешочке у дверей и, когда я отправлялся на прогулку, заставляла меня брать это оружие с собой. В мое отсутствие она запирала дверь на засов. Вообще же она выглядела довольно счастливой и охотно помогала Медж по хозяйству, когда не работала со мной. Со всеми домашними обязанностями она справлялась удивительно ловко.
Вскоре я убедился, что ее подозрения вполне обоснованны и что человек из Архангельска все еще скрывается по соседству от нас. Как-то ночью я долго не мог уснуть. Я встал и выглянул в окно. Погода была довольно пасмурная, и я едва различал очертания морского берега и лежавшей моей лодки. Но вот мои глаза освоились с темнотой, и я заметил на песке, как раз напротив двери, какое-то темное пятно, хотя прошлой ночью там ничего не было. Пока я стоял у окна мансарды и всматривался в темноту, тщетно пытаясь определить, что бы это могло быть, огромная гряда облаков, скрывавших луну, медленно разошлась, и поток холодного ясного света залил бухту и длинную полосу пустынного берега. И в тот же миг я увидал, кто бродит по ночам около моего дома. Это был он — русский. Он сидел на песке, по странному монгольскому обычаю поджав под себя ноги, подобно гигантской лягушке, и устремив взгляд, по-видимому, на окно той комнаты, где спали девушка и экономка. Свет упал на его поднятое кверху ястребиное лицо, и я вновь увидел благородные черты, глубокую складку на лбу и торчащую бороду — отличительные признаки экспансивной натуры.
В первый момент у меня появилось желание застрелить его, как браконьера, но пока я разглядывал его, мое возмущение сменилось жалостью и презрением. «Несчастный дурак! — подумал я. — Ты бесстрашно смотрел смерти в глаза, а теперь все твои мысли и желания устремлены к скверной девчонке — девчонке, которая ненавидит и избегает тебя. Тысячи женщин были бы без ума от тебя, пленившись твоим смуглым лицом и огромной, красивой фигурой, а ты добиваешься взаимности именно той, которая не желает иметь с тобой ничего общего?» Лежа в постели, я еще долго посмеивался над ним. Я знал, что мой дом заперт на крепкие замки и засовы. Меня очень мало интересовало, где проведет ночь этот странный человек, — у моего ли порога, или за сотню миль отсюда, — ведь все равно к утру его здесь не будет. И действительно, утром, когда я встал и вышел из дому, его не было и в помине, и он не оставил никаких следов своего ночного пребывания.
Однако вскоре я снова увидел его. Однажды утром, когда у меня болела голова, так как я провел много времени, склонившись над столом, а накануне вечером надышался парами одного ядовитого препарата, я отправился покататься на лодке. Проплыв несколько миль вдоль берега, я почувствовал жажду и высадился там, где, как мне было известно, впадал в море ручей с пресной водой. Этот ручеек протекал через мои владения, но устье его, у которого я оказался в тот день, находится вне их границ. Я испытал некоторое смущение, когда, утолив в ручье жажду и поднявшись на ноги, очутился лицом к лицу с русским. Сейчас я был таким же браконьером, как и он, и с первого же взгляда я понял, что ему это известно.
— Мне хотелось бы сказать вам несколько слов, — мрачно проговорил он.
— В таком случае поторапливайтесь! — ответил я, взглянув на часы. — У меня нет времени на болтовню.
— На болтовню? — рассердился он. — Что за странный народ вы, шотландцы! У вас суровая внешность и грубая речь, но такая же внешность и речь и у тех добрых рыбаков, которые приютили меня. И все-таки я не сомневаюсь, что это хорошие люди. Я уверен, что вы тоже добрый и порядочный человек, несмотря на всю вашу грубость.
— Черт бы вас побрал с вашими разговорами! — закричал я. — Говорите скорей, что вам нужно, и ступайте своей дорогой. Мне даже смотреть на вас противно.
— Ну как мне смягчить вас? — воскликнул он. — Ах, да, вот… — И он вытащил из внутреннего кармана своей вельветовой куртки крестик греческого образца. — Взгляните сюда. Пусть наша вера отличается от вашей своими обрядами, но когда мы смотрим на эту эмблему, у нас должны возникать какие-то общие мысли и чувства.
— Я не совсем уверен в этом, — ответил я.
Он задумчиво взглянул на меня.
— Вы очень странный человек, — наконец проговорил он, — и я никак вас не пойму. Вы стоите между мной и Софьей, а это опасное положение, сэр. О, пока еще не поздно, поймите, что так не должно быть! Если бы вы только знали, каких трудов мне стоило увезти эту женщину, как я рисковал своей жизнью, как я погубил свою душу! Вы — лишь маленькое препятствие на моем пути по сравнению с теми, какие мне пришлось преодолеть, ведь я могу убрать вас со своей дороги ударом ножа или камня. Но сохрани меня бог от этого, — дико закричал он. — Я низко пал… слишком низко… Все что угодно, только не это.
— Вы бы лучше вернулись к себе на родину, — заметил я, — чем шататься здесь среди этих песчаных холмов и нарушать мой покой. Когда я удостоверюсь, что вы уехали отсюда, я передам эту девушку под защиту русского консула в Эдинбурге. До тех пор я буду охранять ее сам, и ни вы, и ни один московит не отнимет ее у меня.
— А почему вы хотите разлучить меня с Софьей? — спросил он. — Уж не воображаете ли вы, что я могу обидеть ее? Да знаете ли вы, что я, не задумываясь, пожертвую жизнью, чтобы уберечь ее от малейшей неприятности? Почему вы так поступаете?
— Потому что мне так нравится, — ответил я, — и я никому не даю отчета в своих поступках.
— Послушайте! — воскликнул он, наступая на меня, причем косматая грива его волос взъерошилась, а загорелые руки сжались в кулаки. — Если бы я думал, что у вас есть хоть одна нечестная мысль по отношению к этой девушке, если бы я хотя на минуту поверил, что вы удерживаете ее у себя ради каких-то гнусных целей, — клянусь богом, я без колебаний задушил бы вас собственными руками. — Казалось, одна мысль об этом приводила его в бешенство, лицо его исказилось, а руки судорожно сжались. Я подумал, что он хочет вцепиться мне в горло.
— Не подходите ко мне, — сказал я, кладя руку на револьвер. — Если вы сделаете хоть шаг вперед, я всажу вам пулю в лоб.
Он сунул руку в карман, и я подумал, что он тоже хочет вытащить оружие, но вместо этого он достал сигарету и начал курить, быстро и глубоко затягиваясь. Несомненно, он по опыту знал, что это самое верное средство обуздать свои страсти.
— Я уже сказал вам, — проговорил он более спокойным тоном, — что моя фамилия Урганев — Алексей Урганев. По национальности я финн, но чуть не всю свою жизнь провел в других частях света. Я неугомонный человек и никогда не мог усидеть на одном месте или поселиться где-нибудь и вести спокойный образ жизни. После того как я приобрел собственный корабль, между Архангельском и Австралией не осталось ни одного порта, куда бы я не заходил. Я был груб, необуздан и свободолюбив, а между тем у меня на родине жил один молодой человек — краснобай, белоручка, мастер ухаживать за женщинами. Хитростью и обманом он отбил у меня девушку, которую я всегда считал своей и которая, как мне казалось, до этого была склонна ответить мне взаимностью. Я совершал свой очередной рейс в Гаммерфест за мамонтовой костью и, неожиданно вернувшись на родину, узнал, что мое сокровище, моя гордость выходит замуж за этого изнеженного мальчишку и что свадебная процессия отправилась уже в церковь. Понимаете, сэр, в этот момент на меня что-то накатило и я вряд ли соображал, что делаю. Я высадился на берег со своей командой, состоявшей из людей, которые плавали со мной много лет и были мне беззаветно преданы. Мы направились в церковь. Они стояли, он и она, перед священником, но свадебный обряд еще не совершился. Я бросился между ними и схватил ее за талию. Мои люди оттеснили перепуганного жениха и гостей. Мы доставили ее в порт, посадили на корабль и, подняв якорь, шли по Белому морю до тех пор, пока купола церквей Архангельска не скрылись из виду. Я отдал ей свою каюту и предоставил все удобства, а сам вместе со своей командой спал на баке. Я надеялся, что со временем ее отвращение ко мне пройдет и она согласится выйти за меня замуж где-нибудь в Англии или Франции. Мы плыли много дней. Мы видели, как позади нас за горизонтом потонул Нордкап, мы прошли вдоль мрачного норвежского побережья, но, несмотря на все мое внимание, она не хотела простить мне, что я оторвал ее от бледнолицего возлюбленного. Затем налетел этот проклятый шторм, погубивший мой корабль, разбивший все мои надежды и лишивший меня даже возможности видеть женщину, ради которой я так много рисковал. Возможно, она еще полюбит меня. Мне кажется, сэр, что у вас большой житейский опыт, — как вы думаете, она сможет забыть того человека и полюбить меня?
— Мне надоела ваша болтовня, — сказал я, отворачиваясь. — Лично я думаю, что вы величайший болван. Если вы думаете, что ваша любовь пройдет, то вам лучше как-нибудь развлечься. Если же вы считаете, что это неизлечимо, то лучшим выходом для вас будет перерезать себе глотку. Я не могу больше тратить время на эти пустяки.
С этими словами я повернулся и неторопливо зашагал, направляясь к своей лодке. Я ни разу не оглянулся, но чувствовал, что он идет за мной, так как слышал хруст песка под его ногами.
— Я рассказал вам начало своей истории, — сказал он, — но когда-нибудь вы узнаете ее конец. Вы хорошо сделаете, если отпустите девушку.
Я ничего не ответил и молча оттолкнул лодку от берега. Отплыв на некоторое расстояние, я оглянулся и увидел на желтом песке его рослую фигуру; он стоял, задумчиво глядя в мою сторону. Через несколько минут я снова оглянулся, но его уже не было.
Долгое время после этого моя жизнь протекала столь же размеренно и монотонно, как и до кораблекрушения. Иногда мне начинало казаться, что человек из Архангельска совсем убрался отсюда. Однако следы, которые я замечал на песке, и особенно кучка пепла от сигарет, как-то обнаруженная мною за холмиком, из-за которого виден был мой дом, говорили, что он все еще скрывается где-то поблизости. Мои отношения с русской девушкой оставались такими же, как и раньше. Старая Медж вначале несколько подозрительно относилась к ней, видимо, опасаясь лишиться даже той небольшой власти, какой она располагала. Но мало-помалу, видя мое полное безразличие к девушке, она примирилась с создавшимся положением и, как я уже сказал, извлекала из него пользу, поскольку наша гостья выполняла большую часть работы по хозяйству.
Я подхожу к концу своего повествования, которое я предпринял скорее для собственного удовольствия, чем с целью развлечь других. Окончание этого странного эпизода, в котором сыграли роль двое русских, было столь же непредвиденным и внезапным, как и его начало. События одной ночи избавили меня от всех неприятностей и дали возможность вновь остаться наедине со своими книгами и исследованиями, как это было до внезапного появления русских. Позвольте мне рассказать, как все это произошло.
После долгого дня, проведенного в тяжелой работе, я решил предпринять вечером продолжительную прогулку. Выйдя из дому, я сразу же обратил внимание на море. Оно было гладким, как зеркало, ни одна морщинка не бороздила его поверхности. И все же воздух был наполнен теми не поддающимися описанию звуками, о которых я уже говорил раньше, — казалось, души тех, кто лежал глубоко на дне, под этими предательскими водами, посылали своим собратьям на земле предупреждение о грядущих бедах. Жены рыбаков хорошо знали эти зловещие звуки и озабоченно поглядывали на море, ожидая увидеть бурые паруса, направляющиеся к берегу. Услышав эти звуки, я вернулся домой и взглянул на барометр. Он резко падал. Мне стало ясно, что предстоит тревожная ночь.
У подножия холмов, где я гулял в этот вечер, было мрачно и холодно, но их вершины были залиты розоватым светом, а море освещено заходящим солнцем. Небо еще не было затянуто тучами, но глухие стоны моря становились все громче и сильнее. Далеко на востоке я увидел бриг с зарифленными марселями, направлявшийся в Уик. Несомненно, его капитан, так же, как и я, правильно понял предзнаменование погоды. За бригом, нависая над водой и заволакивая горизонт, виднелась длинная, зловещая дымка. «Пожалуй, мне нужно поторопиться, — подумал я, — не то ветер может подняться раньше, чем я доберусь домой».
Находясь, по-видимому, на полпути к своему жилью, я вдруг остановился и, затаив дыхание, начал прислушиваться. Я так привык к шумам природы, вздохам бриза и всплескам волн, что любой другой звук мог расслышать на большом расстоянии. Я весь обратился в слух. Да, вот звук послышался опять, — протяжный, пронзительный крик отчаяния разнесся над песками и эхом отдался в холмах позади меня, — жалостный призыв о помощи. Он донесся со стороны моего дома. Я бросился на этот крик, увязая в песке и перескакивая через камни. Мысленно я уже представлял себе, что произошло.
Примерно в четверти мили от моего дома есть высокий песчаный холм, с которого видна вся окрестность. Добравшись до его вершины, я на мгновение остановился. Вот мой старый серый дом, вот лодка. Все выглядело так же, как и до моего ухода. Однако пока я всматривался, вновь послышался пронзительный крик, еще более громкий, чем раньше, и в следующий момент из двери дома показался русский моряк. На плече у него виднелась белая фигура девушки, и я заметил, что даже в такой спешке он нес ее бережно и почтительно. Я слышал ее дикие крики и видел, как она отчаянно сопротивляется, пытаясь вырваться из его объятий. Позади них тащилась моя старуха экономка, верная и преданная, как старый пес, который хотя и не может больше укусить, но все еще скалит беззубую пасть на врага. Она едва поспевала за ними, размахивая длинными руками и щедро осыпая насильника шотландскими проклятиями и ругательствами. Я сразу же понял, что он направляется к лодке. В моей душе внезапно вспыхнула надежда, что я доберусь до лодки раньше них. Изо всех сил я бросился бежать к берегу и, зарядив на ходу револьвер, решил раз навсегда положить конец этим вторжениям.
Но было поздно. К тому времени, когда я добежал до берега, он успел уже отплыть на добрую сотню ярдов, и я видел, как при каждом мощном ударе весел лодку высоко подбрасывало вверх. В бессильной злобе я издал дикий вопль и, как загнанный зверь, начал метаться взад и вперед по берегу. Он обернулся и увидел меня. Встав со скамьи, он изящно поклонился и махнул мне рукой. Это не был жест ликования или насмешки. Как я ни был разъярен и расстроен, я понял, что это торжественное и вежливое прощание. Затем он вновь взялся за весла, и маленькая шлюпка помчалась по морю, уходя из бухты. Солнце уже зашло, оставив на воде лишь мрачную багровую полосу, которая тянулась далеко-далеко и сливалась на горизонте с пурпурной дымкой. Быстро перерезав эту зловещую полосу, шлюпка становилась все меньше и меньше, пока ночные тени не сгустились вокруг нее и она не превратилась в маленькое пятнышко в пустынном море. Затем растворилось и это неясное пятно и его окутала темнота — темнота, которая, казалось, никогда не рассеется.
Но почему я продолжал метаться по безлюдному берегу, взбешенный, как волчица, у которой отняли ее детеныша? Может быть, потому, что я полюбил эту девушку-московитку? Нет, тысячу раз нет! Я не из тех людей, которые ради белого личика или голубых глаз готовы забыть всю свою прежнюю жизнь, изменить направление своих мыслей и отречься от многого. Мое сердце не было затронуто. Но моя гордость — о, как жестоко я был оскорблен! Подумать только, — ведь я не сумел оказать помощь этому слабому созданию, которое так умоляло меня о ней и так полагалось на меня! При этой мысли меня охватывала ярость и кровь бросалась в голову.
В эту ночь с моря подул сильный ветер. Волны в бешенстве бросались на берег, как бы стремясь разрушить его и унести с собой в море. Хаос и грохот гармонировали с моим возбужденным состоянием. Всю ночь я бродил взад и вперед по берегу, мокрый от брызг и дождя, следя глазами за белыми гребнями валов и прислушиваясь к завыванию шторма. В сердце у меня кипела злоба на русского моряка. «О, если бы только он вернулся! — восклицал я, сжимая кулаки. — Если бы только он вернулся!»
И он вернулся. Когда на востоке забрезжил серый рассвет и осветил огромную пустыню желтых бушующих волн, над которыми низко проносились мрачные облака, я вновь увидел его. В нескольких стах ярдов от меня лежал длинный черный предмет, подбрасываемый сердитыми валами. Это была моя лодка, изуродованная до неузнаваемости. Немного поодаль, на мелком месте, качалось что-то бесформенное, покрытое галькой и водорослями. Я сразу же понял, что это был мертвый русский, лежавший лицом вниз. Я бросился в воду и вытащил его на берег. И только перевернув его, я увидел, что русский моряк держал в объятиях девушку, словно защищая ее своим искалеченным телом от ярости шторма. Бурное море могло отнять у него жизнь, но всей его злобы не хватило, чтобы оторвать этого упрямого человека от любимой девушки. Судя по некоторым признакам, я понял, что в течение этой ужасной ночи даже легкомысленная женщина, наконец, поняла, что означает верное сердце и мощные руки, которые боролись за нее и так бережно охраняли ее. Иначе почему же она так нежно прижималась головкой к его широкой груди, а ее золотистые волосы переплелись с его черной бородой? И почему на его смуглом лице застыла такая ясная улыбка невыразимого счастья и ликования, что даже сама смерть не смогла стереть ее? Казалось, смерть была к нему более милостивой, чем жизнь.
Мы с Медж похоронили их на берегу пустынного Северного моря. Глубоко в желтом песке лежат они в общей могиле. В мире вокруг них будут происходить разные события. Империи будут создаваться и исчезать, будут возникать и заканчиваться великие войны, рушиться династии, но эти двое, равнодушные ко всему, вечно обнимая друг друга, будут лежать в своей одинокой могиле на берегу шумного океана. Порой мне кажется, что их души, подобно призрачным чайкам, носятся над бурными водами бухты. Над их могилой нет креста или другого какого-либо знака, но иногда старая Медж приносит сюда дикие цветы. И когда во время своих ежедневных прогулок я прохожу мимо могилы и вижу рассыпанные на песке свежие цветы, мне вспоминается странная пара, которая явилась сюда издалека и на короткое время нарушила скучное однообразие моей безрадостной жизни.
Презанятная произошла со мной история, начал рассказывать репетитор, одна из тех странных и фантастических историй, которые приключаются порой с нами в жизни. В результате я потерял, может быть, лучшее место, которое когда-либо имел или буду иметь. Но все же я рад, что в качестве частного учителя поехал в замок Торп, так как приобрел — впрочем, что именно я приобрел, вы узнаете из моего рассказа.
Не знаю, знакомы ли вы с той частью центральных графств Англии, которая омывается водами Эйвона. Она — самая английская во всей Англии. Недаром же здесь родился Шекспир, воплотивший английский гений. Это край холмистых пастбищ; на западе холмы становятся выше, образуя Молвернскую гряду. Городов в этих местах нет, но деревни многочисленны, и в каждой возвышается серая каменная церковь норманнской архитектуры. Кирпич, этот строительный материал южных и восточных графств, остался позади, и вы всюду видите камень: каменные стены, каменные плиты крыш, покрытые лишайником. Все строения здесь строги, прочны и массивны, как и должно быть в сердце великой нации.
В центре этого края, неподалеку от Ивешема, и стоял старинный замок Торп родовое гнездо сэра Джона Болламора, двух малолетних сыновей которого я должен был обучать. Сэр Джон был вдовцом, три года назад он похоронил жену и остался с тремя детьми на руках. Мальчикам было теперь одному восемь, другому десять лет, а дочурке семь. Воспитательницей при этой девочке состояла мисс Уизертон, которая стала впоследствии моей женой. Я же был учителем обоих мальчиков. Можно ли вообразить себе более очевидную прелюдию к браку? Сейчас она воспитывает меня, а я учу двух наших собственных мальчуганов. Ну вот вы уже и узнали, что именно я приобрел в замке Торп!
Замок и впрямь был очень древний, невероятно древний, частично еще донорманнской постройки, так как Болламоры, как утверждают, жили на этом месте задолго до завоевания Англии норманнами. Поначалу он произвел на меня тягостное впечатление: эти толстенные серые стены, грубые крошащиеся камни кладки, запах гнили, похожий на смрадное дыхание больного животного, источаемый штукатуркой обветшалого здания. Но крыло современной постройки радовало глаз, а сад имел ухоженный вид. Да и разве может казаться унылым дом, в котором живет хорошенькая девушка и перед которым пышно цветут розы?
Если не считать многочисленной прислуги, нас, домочадцев, было всего четверо: мисс Уизертон, тогда двадцатичетырехлетняя и такая же хорошенькая э-э, такая же хорошенькая, как миссис Колмор сейчас, ваш покорный слуга Френк Колмор — в ту пору мне было тридцать, экономка миссис Стивенс — сухая, молчаливая особа и мистер Ричардс — рослый мужчина с военной выправкой, исполнявший обязанности управляющего имением Болламора. Мы четверо всегда завтракали, обедали и ужинали вместе, а сэр Джон обычно ел один в библиотеке. Иногда он присоединялся к нам за обедом, но, в общем-то, мы не страдали от его отсутствия.
Одна грозная внешность этого человека способна была привести в трепет. Представьте себе мужчину шести футов и трех дюймов роста, могучего телосложения, с проседью в волосах и лицом аристократа: крупный породистый нос, косматые брови, мефистофельская бородка клином и такие глубокие морщины на лбу и вокруг глаз, словно их вырезали перочинным ножом. У него были серые глаза, усталые глаза отчаявшегося человека, гордые и вместе с тем внушающие жалость. Они вызывали жалость, но в то же время как бы предупреждали: только попробуйте проявить ее! Спина его сутулилась от долгих ученых занятий, в остальном же он был очень даже хорош собой для своего пятидесятипятилетнего возраста и сохранял мужскую привлекательность.
Но холодом веяло в его присутствии. Неизменно учтивый, неизменно изысканный в обращении, он был чрезвычайно молчалив и замкнут. Мне никогда не приходилось так долго прожить бок о бок с человеком и так мало узнать о нем. Дома он проводил либо в своем собственном маленьком рабочем кабинете в восточной башне, либо в библиотеке в современном крыле. Распорядок его занятий отличался такой регулярностью, что в любой час можно было с точностью сказать, где он находится. Дважды в течение дня он уединялся у себя в кабинете, в первый раз — сразу после завтрака, во второй — часов в десять вечера. По звуку захлопнувшейся за ним тяжелой двери можно было ставить часы. Остальное время он проводил в библиотеке, делая среди дня перерыв на час-другой для пешей или конной прогулки, такой же уединенной, как и все его существование. Он любил своих детей и живо интересовался их успехами в учебе, но они немного побаивались этого молчальника с нависшими лохматыми бровями и старались не попадаться ему на глаза. Да и все мы поступали так же.
Прошло немало времени, прежде чем мне стало хоть что-то известно об обстоятельствах жизни сэра Джона Болламора, так как экономка миссис Стивенс и управляющий имением мистер Ричардс из чувства лояльности по отношению к своему хозяину не болтали о его личных делах. Что касается гувернантки, то она знала не больше моего, и любопытство, которое разбирало нас обоих, способствовало в числе прочих причин нашему сближению. Однако в конце концов произошел случай, благодаря которому я ближе познакомился с мистером Ричардсом и узнал от него кое-что о прошлой жизни человека, на чьей службе я состоял.
А случилось вот что: Перси, младший из моих учеников, свалился в запруду прямо перед мельничным колесом, и, чтобы спасти его, я должен был, рискуя собственной жизнью, нырнуть следом. Насквозь промокший и в полном изнеможении (потому что я еще больше выбился из сил, чем спасенный мальчуган), я пробирался в свою комнату, как вдруг сэр Джон, услышавший возбужденные голоса, открыл дверь своего маленького кабинета и спросил меня, что случилось. Я рассказал ему о том, что произошло, заверив его, что теперь его мальчику не угрожает никакая опасность. Он выслушал меня с нахмуренным неподвижным лицом, и только напряженный взгляд да плотно сжатые губы выдавали все эмоции, которые он пытался скрыть.
— Подождите, не уходите! Зайдите сюда! Я хочу знать все подробности! проговорил он, поворачиваясь и открывая дверь.
Вот так я очутился в его маленьком рабочем кабинете, в этом уединенном убежище, порог которого, как я узнал впоследствии, в течение трех лет не переступала нога никакого другого человека, кроме служанки, приходившей сюда прибраться. Это была круглая комната (ибо располагалась она внутри круглой башни) с низким потолком, одним-единственным узким оконцем, увитым плющом, и самой простой обстановкой. Старый ковер, один стул, стол из сосновых досок да полочка с книгами — вот и все, что там было. На столе стояла фотография женщины, снятой во весь рост. Черты ее лица мне не запомнились, но я сохранил в памяти общее впечатление доброты и мягкости. Рядом с фотографией стояла большая черная лакированная шкатулка и лежали две связки писем или бумаг, перетянутые тесемкой.
Наша беседа была недолгой, так как сэр Джон Болламор заметил, что я до нитки вымок и должен немедленно переодеться. Однако после этого эпизода Ричардс, управляющий, поведал мне немало интересного. Сам он никогда не был в комнате, в которой я побывал по воле случая, и в тот же день он, сгорая от любопытства, подошел ко мне и завел разговор об этом, который мы продолжали, прогуливаясь взад и вперед по дорожке сада, в то время как мои подопечные играли поодаль в теннис на площадке.
— Вы даже не представляете, какое для вас было сделано исключение, сказал он. — Эта комната окружена такой тайной, а сэр Джон посещает ее так регулярно и с таким постоянством, что она вызывает у всех в доме почти суеверное чувство. Уверяю вас, если бы я пересказал вам все слухи, которые ходят о ней, все россказни слуг о тайных визитах в нее да о голосах, что оттуда доносятся, вы могли бы заподозрить, что сэр Джон взялся за старое.
— Взялся за старое? А что это значит? — спросил я.
Он удивленно посмотрел на меня.
— Невероятно! Неужели вы ничего не знаете о прошлой жизни сэра Джона Болламора?
— Ровным счетом ничего.
— Вы меня удивляете. Я думал, в Англии нет человека, который бы ничего не знал о его прошлом. Мне не следует распространяться об этом, но теперь вы тут свой человек, и лучше уж вы узнаете факты его биографии от меня, пока они не дошли до ваших ушей в более грубой и неприглядной форме. Подумать только, а я-то уверен был, что вы знаете, кто вас нанял на службу. Дьявол Болламор!
— Но почему Дьявол? — спросил я.
— А, вы ведь молоды, время же идет так быстро! Однако двадцать лет назад имя Дьявол Болламор гремело по всему Лондону. Он был предводителем компании самых отпетых беспутников, боксером, лошадником, игроком, кутилой, одним словом, прожигателем жизни в духе наших предков, да почище любого из них.
Я уставился на него в полном изумлении.
— Как?! — воскликнул я. — Этот тихий, погруженный в книги человек с грустным лицом?
— Величайший гуляка и распутник в Англии! Только между нами, Колмор. Но вы понимаете теперь, что женский голос у него в комнате и сейчас может навести на подозрения?
— Но что могло его так изменить?
— Любовь маленькой Берил Клер, рискнувшей выйти за него замуж. Это стало для него переломом. Он зашел в своем пристрастии к вину так далеко, что с ним перестала знаться его же собственная компания. Ведь одно дело кутила и совсем другое — пьяница. Все эти повесы пьянствуют, но не терпят в своей среде пьяниц. Он же стал рабом привычки, беспомощным и безнадежным. Вот тут-то в его жизнь и вошла она. Разглядев в этом пропащем человеке то хорошее, что в нем таилось, и поверив в его способность исправиться, она решилась пойти за него замуж, хотя это было рискованное решение, и посвятила всю жизнь тому, чтобы помочь ему вновь обрести мужество и достоинство. Вы, наверное, обратили внимание на то, что в доме нет никаких спиртных напитков? Так повелось с того дня, когда она впервые появилась здесь. Ведь для него даже сейчас выпить каплю спиртного — это все равно что тигру отведать крови.
— Значит, ее влияние удерживает его до сих пор?
— Вот это-то самое удивительное! Когда она умерла три года тому назад, все мы боялись, что он снова запьет. Она и сама боялась, что он может сорваться после ее смерти: ведь она была настоящим его ангелом-хранителем и посвятила этому жизнь. Между прочим, заметили вы у него в комнате черную лакированную шкатулку?
— Да.
— По-моему, он хранит в ней ее письма. Не было случая, чтобы он, уезжая, пусть даже на одни сутки, не взял свою черную лакированную шкатулку с собой. Вот так-то, Колмор, может быть, я рассказал вам больше того, чем следовало, но я рассчитываю на взаимность: поделитесь со мной, если узнаете что-нибудь интересное.
Я, конечно, понимал, что этот достойный человек сгорает от любопытства и чуть-чуть уязвлен тем, что я, новичок здесь, первым попал в святая святых, в недоступную комнату. Но сам этот факт поднял меня в его глазах, и с тех пор в наших отношениях появилось больше доверительности.
Отныне молчаливая и величественная фигура моего работодателя заинтересовала меня еще сильней. Мне стали понятны и удивительно человечное выражение его глаз, и глубокие морщины, избороздившие его изможденное лицо. Он был обречен вести нескончаемую борьбу, с утра до ночи держать на почтительном расстоянии страшного врага, который был всегда готов наброситься на него, врага, который погубил бы и душу его, и тело, если бы только смог снова вонзить в него свои когти. Глядя на суровую сутулую фигуру, идущую коридором или прогуливающуюся в саду, я ощущал эту нависшую над ним грозную опасность так явственно, как если бы она приняла телесную форму. Мне казалось, я почти вижу этого наипрезреннейшего и наиопаснейшего из врагов рода человеческого вот он припал к земле перед прыжком совсем близко, в тени этой фигуры, как наполовину укрощенный зверь, что крадется рядом со своим хозяином, готовый при малейшей его неосторожности вцепиться ему в горло. А умершая женщина, та женщина, которая до последнего своего вздоха отвращала от него эту опасность, тоже обрела облик в моем воображении: она представлялась моему мысленному взору смутным, но прекрасным видением. Ее ограждающе поднятые руки как бы отводили опасность от мужчины, которого она беззаветно любила.
Каким-то тонким, интуитивным образом он почувствовал мое сочувствие и на свой собственный молчаливый лад показал, что ценит его. Однажды он даже пригласил меня пойти вместе с ним на прогулку, и хотя за все время прогулки мы не перемолвились с ним ни единым словом, это было с его стороны знаком доверия, которое раньше он никому не оказывал. Кроме того, он попросил меня составить ему каталог его библиотеки (одной из лучших частных библиотек в Англии), и я проводил долгие вечерние часы в его присутствии, если не сказать в его обществе: он читал, сидя за стоим рабочим столом, а я, пристроившись в нише у окна, потихоньку наводил порядок в книжном хаосе. Несмотря на то, что между нами установились более близкие отношения, я ни разу больше не был удостоен приглашения в комнату в башне.
А затем мои чувства к нему резко изменились. Один-единственный случай все перевернул: моя симпатия к нему сменилась отвращением. Я понял, что он остался таким, каким всегда был, и приобрел еще один порок — лицемерие. Произошло же вот что.
Однажды вечером мисс Уизертон отправилась в соседнюю деревню, куда ее пригласили спеть на благотворительном концерте, а я, как обещал, зашел за ней, чтобы проводить ее обратно. Извилистая тропинка огибает восточную башню, и, когда мы проходили мимо, я заметил, что в круглой комнате горит свет. Был теплый летний вечер, и окно прямо над нашими головами было открыто. Занятые своей беседой, мы остановились на лужайке возле старой башни, как вдруг случилось нечто такое, что прервало нашу беседу и заставило нас забыть, о чем мы говорили.
Мы услышали голос — голос, безусловно, женский. Он звучал тихо — так тихо, что мы расслышали его только благодаря царившему вокруг безмолвию и неподвижности вечернего воздуха, но, пусть приглушенный, он, вне всякого сомнения, имел женский тембр. Женщина торопливо, судорожно глотая воздух, произнесла несколько фраз и смолкла. Говорила она жалобным, задыхающимся, умоляющим голосом. С минуту мы с мисс Уизертон стояли молча, глядя друг на друга. Затем быстро направились ко входу в дом.
— Голос доносился из окна, — сказал я.
— Не будем вести себя так, точно мы нарочно подслушивали, — ответила она. — Мы должны забыть про это.
В том, как она это сказала, не было удивления, что навело меня на новую мысль.
— Вы слышали этот голос раньше! — воскликнул я.
— Я ничего не могла поделать. Ведь моя комната находится выше в той же башне. Это бывает часто.
— Кто бы могла быть эта женщина?
— Понятия не имею. И предпочла бы не вдаваться в обсуждение.
Тон, каким она это сказала, достаточно красноречиво поведал мне о том, что она думает. Но если допустить, что хозяин дома вел двойную и сомнительную жизнь, то кто же тогда эта таинственная женщина, которая бывала у него в старой башне? Ведь я собственными глазами видел, как уныла и гола та комната. Она явно не жила там. Но откуда она в таком случае приходила? Это не могла быть одна из служанок: все они находились под бдительным присмотром миссис Стивенс. Посетительница, несомненно, являлась снаружи. Но каким образом?
И тут мне вдруг вспомнилось, что здание это построено в незапамятные времена и, вполне возможно, имеет какой-нибудь средневековый потайной ход. Ведь чуть ли не в каждом старом замке был подземный ход наружу. Таинственная комната находится в основании башни, и в подземный ход, если только он существует, можно спуститься через люк в полу. А вблизи — многочисленные коттеджи. Другой выход из потайного хода, возможно находится где-нибудь в зарослях куманики в соседней рощице. Я не сказал никому ни слова, но почувствовал себя обладателем тайны этого человека.
И чем больше я в этом убеждался, тем сильнее поражался искусству, с каким он скрывал свою подлинную сущность. Глядя на его суровую фигуру, я часто задавался вопросом: неужто и впрямь возможно, чтобы такой человек вел двойную жизнь? И тогда я старался внушить себе, что мои подозрения, возможно, в конце концов окажутся беспочвенными. Но как быть с женским голосом, как быть с тайными ночными свиданиями в башенной комнате? Разве поддаются эти факты такому объяснению, при котором он выглядел бы невинным? Человек этот стал внушать мне ужас. Я преисполнился отвращением к его глубоко укоренившемуся, въевшемуся в плоть и кровь лицемерию.
Только раз за все те долгие месяцы я видел его без той грустной, но бесстрастной маски, которую он носил на людях. На какой-то миг я стал невольным свидетелем того, как вырвалось наружу вулканическое пламя, которое он так долго сдерживал. Взорвался он по совершенно ничтожному поводу: достаточно сказать, что гнев его обрушился на старую служанку, которой, как я уже говорил, одной разрешалось входить в загадочную комнату. Я шел коридором, ведущим к башне (так как моя собственная комната тоже находилась в той стороне здания), когда до моих ушей внезапно долетел испуганный вскрик и одновременно — хриплый нечленораздельный рев взбешенного мужчины, похожий на рык разъяренного дикого зверя. Затем я услышал его голос, дрожащий от гнева. «Как вы посмели! — кричал он. — Как вы посмели нарушить мой запрет!» Через мгновение по коридору почти пробежала мимо меня служанка, бледная и трепещущая, а грозный голос гремел ей вдогонку. «Возьмите у миссис Стивенс расчет! И чтобы ноги вашей не было в Торпе!» Снедаемый любопытством, я не мог не последовать за несчастной женщиной и нашел ее за поворотом коридора: она прислонилась к стене, вся дрожа, как испуганный кролик.
— Что случилось, миссис Браун? — спросил я.
— Хозяин! — задыхаясь, вымолвила она. — О, как же он меня напугал! Видели бы вы его глаза, мистер Колмор. Сэр, я думала, пришел мой смертный час.
— Но что же вы такое сделали?
— Да ничего, сэр! По крайней мере, ничего такого, чтобы навлечь на себя его гнев. Только и всего, что взяла в руки эту его черную шкатулку, даже и не открывала ее, как вдруг входит он — вы и сами слышали, как его разобрало. Мне отказали от места, а я и сама рада: теперь я близко подойти-то к нему никогда бы не осмелилась.
Вот, значит, из-за чего он вспылил, — из-за лакированной шкатулки, с которой никогда не расставался. Интересно, была ли какая-нибудь связь между нею и тайными визитами дамы, чей голос я слышал, и если да, то какая? Сэр Джон Болламор был не только яростен в гневе, но и не отходчив: с того самого дня миссис Браун, служанка, убиравшаяся в его кабинете, навсегда исчезла с наших горизонтов, и больше о ней в замке Торп не слыхали.
А теперь я расскажу вам о том, как я по чистой случайности получил ответ на все эти странные вопросы и проник в тайну хозяина дома. Возможно, мой рассказ заронит в вашей душе сомнение: не заглушило ли мое любопытство голос чести и не опустился ли я до роли соглядатая? Если вы думаете так, я ничего не смогу поделать, но только позвольте заверить вас: все было в точности так, как я описываю, какой бы неправдоподобной ни казалась эта история.
Началось с того, что незадолго до развязки комната в башне стала непригодной для жилья. Обвалилась источенная червями дубовая потолочная балка. Давно прогнившая, она в одно прекрасное утро переломилась и рухнула на пол в лавине штукатурки. К счастью, сэра Джона в тот момент в комнате не было. Его драгоценная шкатулка была извлечена из-под обломков и перенесена в библиотеку, где и лежала с тех пор запертой в бюро. Сэр Джон не отдавал распоряжений отремонтировать комнату, и я не имел возможности поискать потайной ход о существовании которого подозревал. Что касается той дамы, то я думал, что это событие положило конец ее визитам, пока не услышал однажды вечером, как мистер Ричардс спросил у миссис Стивенс, с какой это женщиной разговаривал сэр Джон в библиотеке. Я не расслышал ее ответ, но по всей ее манере понял, что ей не впервой отвечать на этот вопрос (или уклоняться от ответа на него).
— Вы слышали этот голос, Колмор? — спросил управляющий.
Я признался, что слышал.
— А что вы об этом думаете?
Я пожал плечами и заметил, что меня это не касается.
— Ну, ну, оставьте, вам это так же любопытно, как любому из нас. Вы думаете, это женщина?
— Безусловно, женщина.
— Из какой комнаты доносился голос?
— Из башенной, до того как там обвалился потолок.
— А вот я не позже чем вчера вечером слышал его из библиотеки. Я шел к себе ложиться спать и, проходя мимо двери в библиотеку, услыхал стоны и мольбы так же явственно, как я слышу вас. Может быть, это и женщина…
— Тогда что?
Он выразительно посмотрел на меня.
— «Есть многое на свете, друг Горацио…» — проговорил он. — Если это женщина, то каким образом она туда попадает?
— Не знаю.
— Вот и я не знаю. Но если это то самое… впрочем, в устах практичного делового человека, живущего в конце девятнадцатого века, это, наверняка, звучит смешно. — Он отвернулся, но по его виду я понял, что он высказал далеко не все, что было у него на уме. Прямо у меня на глазах ко всем старым историям о призраках, посещающих замок Торп, добавлялась новая. Вполне возможно, что к этому времени она заняла прочное место среди ей подобных, так как разгадка тайны, известная мне, осталась неизвестной остальным.
А для меня все объяснилось следующим образом. Меня мучила невралгия, и я, проведя ночь без сна, где-то около полудня принял большую дозу хлородина, чтобы заглушить боль. В ту пору я как раз заканчивал составление каталога библиотеки сэра Джона Болламора и регулярно работал в ней с пяти до семи вечера. В тот вечер меня валила с ног сонливость: сказывалось двойное действие бессонной ночи и наркотического лекарства. Как я уже говорил, в библиотеке имелась ниша, и здесь-то, в этой нише, я имел обыкновение трудиться. Я устроился для работы, но усталость превозмогла: я прилег на канапе и забылся тяжелым сном.
Не знаю, сколько я проспал, но, когда проснулся, было совсем темно. Одурманенный хлородином, я лежал неподвижно в полубессознательном состоянии. Неясно вырисовывались в темноте очертания просторной комнаты с высокими стенами, заставленными книгами. Из дальнего окна падал слабый лунный свет, и на этом светлом фоне мне было видно, что сэр Джон Болламор сидит за своим рабочим столом. Его хорошо посаженная голова и четкий профиль выделялись резким силуэтом на фоне мерцающего прямоугольника позади него. Вот он нагнулся, и я услышал звук поворачивающегося ключа и скрежет металла о металл. Словно во сне я смутно осознал, что перед ним стоит лакированная шкатулка и что он вынул из нее какой-то диковинный плоский предмет и положил его на стол перед собой. До моего замутненного и оцепенелого сознания просто не доходило, что я нарушаю его уединение, так как он-то уверен, что находится в комнате один. Когда же, наконец, я с ужасом понял это и наполовину приподнялся, чтобы объявить о своем присутствии, раздалось резкое металлическое потрескивание, а затем я услышал голос.
Да, голос был женский, это не подлежало сомнению. Но такая в нем слышалась мольба, тоска и любовь, что мне не забыть его до гробовой доски. Голос этот пробивался через какой-то странный далекий звон, но каждое слово звучало отчетливо, хотя и тихо — очень тихо, потому что это были последние слова умирающей женщины.
«На самом деле я не ушла навсегда, Джон, — говорил слабый прерывистый голос. — Я здесь, рядом с тобой, и всегда буду рядом, пока мы не встретимся вновь. Я умираю счастливо с мыслью о том, что утром и вечером ты будешь слышать мой голос. О Джон, будь сильным, будь сильным вплоть до самой нашей встречи».
Так вот, я уже приподнялся, чтобы объявить о своем присутствии, но не мог сделать этого, пока звучал голос. Единственное, что я мог, — это застыть, точно парализованный, полулежа-полусидя, вслушиваясь в эти слова мольбы, произносимые далеким музыкальным голосом. А он — он был настолько поглощен, что вряд ли услышал бы меня, даже если бы я заговорил. Но как только голос смолк, зазвучали мои бессвязные извинения и оправдания. Он вскочил, включил электричество, и в ярком свете я увидел его таким, каким, наверное, видела его несколько недель назад несчастная служанка, с гневно сверкающими глазами и искаженным лицом.
— Мистер Колмор! — воскликнул он. — Вы здесь?! Как это понять, сударь?
Сбивчиво, запинаясь, я пустился в объяснения, рассказав и про свою невралгию, и про обезболивающий наркотик, и про свой злополучный сон, и про необыкновенное пробуждение. По мере того, как он слушал, гневное выражение сходило с его лица, на котором вновь застыла привычная печально-бесстрастная маска.
— Теперь, мистер Колмор, вам известна моя тайна, — заговорил он. — Виню я одного себя: не принял всех мер предосторожности. Нет ничего хуже недосказанности. А коль скоро вам известно так много, будет лучше, если вы узнаете все. После моей смерти вы вольны пересказать эту историю, кому угодно, но пока я жив, ни одна душа не должна услышать ее от вас, полагаюсь на ваше чувство чести. Гордость не позволит мне смирится с той жалостью, какую я стал бы внушать людям, узнай они эту историю. Я с улыбкой переносил зависть и ненависть людей, но терпеть их жалость выше моих сил.
Вы видели, откуда исходит звук этого голоса — голоса, который, как я понимаю, возбуждает такое любопытство в моем доме. Мне известно, сколько всяких слухов о нем ходит. Все эти домыслы — и скандальные, и суеверные — я могу игнорировать и простить. Чего я никогда не прощу, так это вероломного подглядывания и подслушивания. Но в этом грехе, мистер Колмор, я считаю вас неповинным.
Когда я, сударь, был совсем молод, много моложе, чем вы сейчас, я с головой окунулся в светскую жизнь Лондона, не имея ни друга, ни советника, зато с толстым кошельком, благодаря которому у меня появилась масса лжедрузей и фальшивых советчиков. Я жадно пил вино жизни, и если есть на свете человек, пивший его еще более жадно, я ему не завидую. В результате пострадал мой кошелек, пострадала моя репутация, пострадало мое здоровье. Я пристрастился к спиртному и не мог обходиться без него. Мне больно вспоминать, до чего я докатился. И тогда, в пору самого глубокого моего падения, в мою жизнь вошла самая нежная, самая кроткая душа, которую Господь Бог когда-либо посылал мужчине в качестве ангела-хранителя. Она полюбила меня, совсем пропащего, полюбила и посвятила свою жизнь тому, чтобы снова сделать человеком существо, опустившееся до уровня животного.
Но ее сразила мучительная болезнь; она истаяла и умерла у меня на глазах. В часы предсмертной муки она думала не о себе, не о своих страданиях, не о своей смерти. Все ее мысли были обо мне. Сильнее всякой боли ее терзал страх, что после того, как ее не станет, я, лишившись ее поддержки, вернусь в прежнее животное состояние. Напрасно клялся я ей, что никогда не возьму в рот ни капли вина. Она слишком хорошо знала, какую власть имел надо мной этот дьявол, ведь она столько билась, чтобы ослабить его хватку. День и ночь ей не давала покоя мысль, что моя душа может снова оказаться в его когтях.
От какой-то из подруг, приходивших навестить и развлечь больную, она услышала об этом изобретении — фонографе — и с проницательной интуицией любящей женщины сразу поняла, как она могла бы воспользоваться им для собственных целей. Она послала меня в Лондон раздобыть лучший фонограф, который только можно купить за деньги. На смертном одре она, едва дыша, сказала в него эти слова, которые с тех пор помогают мне не оступиться. Что еще в целом свете могло бы удержать меня, одинокого и неприкаянного? Но этого достаточно. Бог даст, я без стыда посмотрю ей в лицо, когда Ему будет угодно воссоединить нас! Это и есть моя тайна, мистер Колмор, и я прошу вас хранить ее, пока я жив.
Вряд ли когда-нибудь удастся точно и окончательно установить, что именно произошло между Эдвардом Беллингемом и Уильямом Монкхаузом Ли и что так ужаснуло Аберкромба Смита. Правда, мы располагаем подробным и ясным рассказом самого Смита, и кое-что подтверждается свидетельствами слуги Томаса Стайлса и преподобного Пламптри Питерсона, члена совета Старейшего колледжа, а также других лиц, которым случайно довелось увидеть тот или иной эпизод из цепи этих невероятных происшествий Главным образом, однако, надо полагаться на рассказ Смита, и большинство, несомненно, решит, что скорее уж в рассудке одного человека, пусть внешне и вполне здорового, могут происходить странные процессы и явления, чем допустит мысль, будто нечто совершение выходящее за границы естественного могло иметь место в столь прославленном средоточии учености и просвещения, как Оксфордский университет. Но если вспомнить о том, как тесны и прихотливы эти границы естественного, о том, что, несмотря на все светильники на^ки, определить их можно лишь приблизительно и что во тьме, вплотную подступающей к этим границам, скрываются страшные неограниченные возможности, то остается признать, что лишь очень бесстрашный, уверенный в себе человек возьмет на себя смелость отрицать вероятность тех неведомых, окольных троп, по которым способен бродить человеческий дух.
В Оксфорде, в одном крыле колледжа, который мы условимся называть Старейшим, есть очень древняя угловая башня. Под бременем лет массивная арка над входной дверью заметно осела, а серые, покрытые пятнами лишайников каменные глыбы, густо оплетены и связаны между собой ветвями плюща — будто мать-природа решила укрепить камни на случай ветра и непогоды. За дверью начинается каменная винтовая лестница. На нее выходят две площадки, а третья завершает; ее ступени истерты и выщерблены ногами бесчисленных поколений искателей знаний. Жизнь, как вода, текла по ней вниз и, подобно воде, оставляла на своем пути эти впадины. От облаченных в длинные мантии, педантичных школяров времен Плантагенетов до молодых повес позднейших эпох — какой полнокровной, какой сильной была эта молодая струя английской жизни! И что же осталось от всех этих надежд, стремлений, пламенных желаний? Лишь кое-где на могильных плитах старого кладбища стершаяся надпись да еще, быть может, горстка праха в полусгнившем гробу. Но цела безмолвная лестница и мрачная старая стена, на которой еще можно различить переплетающиеся линии многочисленных геральдических эмблем — будто легли на стену гротескные тени давно минувших дней.
В мае 1884 года в башне жили три молодых человека. Каждый занимал две комнаты — спальню и гостиную, — выходившие на площадки старой лестницы В одной из комнат полуподвального этажа хранился уголь, а в другой жил слуга Томас Стайлс, в обязанности которого входило прислуживать трем верхним жильцам. Слева и справа располагались аудитории и кабинеты профессоров, так что обитатели старой башни могли рассчитывать на известное уединение, и потому помещения в башне очень ценились наиболее усердными из старшекурсников. Такими и были все трое: Аберкромб Смит жил на самом верху, Эдвард Беллингем — под ним, а Уильям Монкхауз Ли внизу.
Как-то в десять часов, в светлый весенний вечер, Аберкромб Смит сидел в кресле, положив на решетку камина ноги и покуривая трубку. По другую сторону камина в таком же кресле и столь же удобно расположился старый школьный товарищ Смита Джефро Хасти. Вечер молодые люди провели на реке и потому были в спортивных костюмах, но и, помимо этого, стоило взглянуть на их живые, энергичные лица, как становилось ясно, — оба много бывают на воздухе, их влечет и занимает все, что по плечу людям отважным и сильным. Хасти и в самом деле был загребным в команде своего колледжа, а Смит был гребцом еще более сильным, но тень приближающихся экзаменов уже легла на него, и сейчас он усердно занимался, уделяя спорту лишь несколько часов в неделю, необходимых для здоровья. Груды книг по медицине, разбросанные по столу кости, муляжи и анатомические таблицы объясняли, что именно и в каком объеме изучал Смит, а висевшие над каминной полкой учебные рапиры и боксерские перчатки намекали на способ, посредством которого Смит с помощью Хасти мог наиболее эффективно, тут же, на месте, заниматься спортом. Они были большими друзьями, настолько большими, что теперь сидели, погрузившись в то блаженное молчание, которое знаменует вершину истинной дружбы.
— Налей себе виски, — сказал, наконец, попыхивая трубкой, Аберкромб Смит. — Шотландское в графине, а в бутыли — ирландское.
— Нет, благодарю. Я участвую в гонках. А когда тренируюсь, не пью. А ты?
— День и ночь занимаюсь. Пожалуй, обойдемся без виски.
Хасти кивнул, и оба умиротворенно умолкли.
— Кстати, Смит, — заговорил вскоре Хасти, — ты уже познакомился со своими соседями?
— При встрече киваем друг другу. И только.
— Хм. По-моему, лучше этим и ограничиться. Мне кое-что известно про них обоих. Не много, но и этого довольно. На твоем месте я бы не стал с ними близко сходиться. Правда, о Монкхаузе Ли ничего дурного сказать нельзя.
— Ты имеешь в виду худого?
— Именно. Он вполне джентльмен и человек порядочный. Но, познакомившись с ним, ты неизбежно познакомишься и с Беллингемом.
— Ты имеешь в виду толстяка?
— Да, его. А с таким субъектом я бы не стал знакомиться.
Аберкромб Смит удивленно поднял брови и посмотрел на друга.
— А что такое? — спросил он. — Пьет? Картежник? Наглец? Ты обычно не слишком придирчив.
— Сразу видно, что ты с ним незнаком, не то бы не спрашивал. Есть в нем что-то гнусное, змеиное. Я его не выношу. По-моему, он предается тайным порокам — зловещий человек. Хотя совсем не глуп. Говорят, в своей области он не имеет равных — такого знатока еще не бывало в колледже.
— Медицина или классическая филология?
— Восточные языки. Тут он сущий дьявол. Чиллингворт как-то встретил его на Ниле, у вторых порогов, Беллингем болтал с арабами так, словно родился среди них и вырос. С коптами он говорил по-коптски, с евреями по-древнееврейски, с бедуинами — по-арабски, и они были готовы целовать край его плаща. Там еще не перевелись старики отшельники — сидят себе на скалах и терпеть не могут чужеземцев. Но, едва завидев Беллингема — он и двух слов сказать не успел, — они сразу же начинали ползать на брюхе. Чиллингворт говорит, что он в жизни не наблюдал ничего подобного. А Беллингем принимал все как должное, важно расхаживал среди этих бедняг и поучал их. Не дурно для студента нашего колледжа, а?
— А почему ты сказал, что нельзя познакомиться с Ли без того, чтобы не познакомиться с Беллингемом?
— Беллингем помолвлен с его сестрой Эвелиной. Прелестная девушка, Смит! Я хорошо знаю всю их семью. Тошно видеть рядом с ней это чудовище. Они всегда напоминают мне жабу и голубку.
Аберкромб Смит ухмыльнулся и выколотил трубку об решетку камина.
— Вот ты, старина, и выдал себя с головой. Какой ты жуткий ревнивец! Право же, только поэтому ты на него и злишься.
— Верно. Я знал ее еще ребенком, и мне горько видеть, как она рискует своим счастьем. А она рискует. Выглядит он мерзостно. И характер у него мерзкий, злобный. Помнишь его историю с Лонгом Нортоном?
— Нет. Ты все забываешь, что я тут человек новый
— Да-да, верно, это ведь случилось прошлой зимой. Ну так вот, знаешь тропу вдоль речки? Шли как-то по ней несколько студентов, Беллингем впереди всех, а навстречу им — старуха, рыночная торговка. Лил дождь, а тебе известно, во что превращаются там поля после ливня. Тропа шла между речкой и громадной лужей, почти с реку шириной. И эта свинья, продолжая идти посреди тропинки, столкнул старушку в грязь. Представляешь, во что превратилась она сама и весь ее товар? Такая это была мерзость, и Лонг Нортон, человек на редкость кроткий, откровенно высказал ему свое мнение Слово за слово, а кончилось тем, что Нортон ударил Беллингема тростью. Скандал вышел грандиозный, и теперь прямо смех берет, когда видишь, какие кровожадные взгляды бросает Беллингем на Нортона при встрече. Черт побери, Смит, уже почти одиннадцать!
— Не спеши. Выкури еще трубку
— Не могу. Я ведь тренируюсь. Мне бы давно надо спать, а я сижу тут у тебя и болтаю. Если можно, я позаимствую твой череп. Мой взял на месяц Уильямс. Я црихвачу и твои ушные кости, если они тебе на самом деле не нужны. Премного благодарен. Сумка мне не понадобится, прекрасно донесу все в руках. Спокойной ночи, сын мой, да не забывай, что я тебе сказал про соседа.
Когда Хасти, прихватив свою анатомическою добычу, сбежал по винтовой лестнице, Аберкромб Смит швырнул трубку в корзину для бумаг и, придвинув стул поближе к лампе, погрузился в толстый зеленый том, украшенный огромными цветными схемами таинственного царства наших внутренностей, которым каждый из нас тщетно пытается править. Хоть и новичок в Оксфорде, наш студент не был новичком в медицине — он уже четыре года занимался в Глазго и Берлине, и предстоящий экзамен обещал ему диплом врача.
Решительный рот, большой лоб, немного грубоватые черты лица говорили о том, что если владелец их и не наделен блестящими способностями, то его упорство, терпение и выносливость, возможно, позволят ему затмить таланты куда более яркие. Того, кто сумел поставить себя среди шотландцев и немцев, затереть не так-то просто. Смит хорошо зарекомендовал себя в Глазго и Берлине и решил упорным трудом создать себе такую же репутацию в Оксфорде.
Он читал почти час, и стрелки часов, громко тикавших на столике в углу, уже почти сошлись на двенадцати, когда до слуха Смита внезапно донесся резкий, пронзительный звук, словно кто-то в величайшем волнении, задохнувшись, со свистом втянул в себя воздух. Смит отложил книгу и прислушался. По сторонам и над ним никого не было, а значит, помешавший ему звук мог раздаться только у нижнего соседа — у того самого, о котором так нелестно отзывался Хасти. Для Смита этот сосед был всего лишь обрюзгшим, молчаливым человеком с бледным лицом; правда, очень усердным: когда сам он уже гасил лампу, от лампы соседа продолжал падать из окма старой башни золотистый луч света. Эта общность поздних занятий походила на какую-то безмолвную связь. И глубокой ночью, когда уже близился рассвет, Смиту было отрадно сознавать, что где-то рядом кто-то столь же мало дорожит сном, как и он. И даже сейчас, обратившись мыслями к соседу, Смит испытывал к нему добрые чувства. Хасти — человек хороший, но грубоватый, толстокожий, не наделенный чуткостью и воображением. Всякое отклонение от того, что казалось ему образцом мужественности, его раздражало. Для Хасти не существовали люди, к которым не подходили мерки, принятые в закрытых учебных заведениях. Как и многие здоровые люди, он был склонен видеть в телосложении человека признаки его характера и считать проявлением дурных наклонностей то, что на самом деле было просто недостаточно хорошим кровообращением. Смит, наделенный более острым умом, знал эту особенность своего друга и помнил о ней, когда обратился мыслями к человеку, проживавшему внизу.
Странный звук больше не повторялся, и Смит уже принялся было снова за работу, когда в ночной тишине раздался хриплый крик, вернее, вопль — зов до смерти испуганного, не владеющего собой человека. Смит вскочил на ноги и уронил книгу. Он был не робкого десятка, но в этом внезапном крике ужаса прозвучало такое, что кровь у него застыла в жилах и по спине побежали мурашки. Крик прозвучал в таком месте и в такой час, что на ум ему пришли тысячи самых невероятных предположений. Броситься вниз или же подождать? Как истый англичанин, Смит терпеть не мог оказываться в глупом положении, а соседа своего он знал так мало, что вмешаться в его дела было для него совсем не просто. Но пока он стоял в нерешительности, обдумывая, как поступить, на лестнице послышались торопливые шаги, и Монкхауз Ли, в одном белье, бледный как полотно, вбежал в комнату.
— Бегите скорее вниз! — задыхаясь, крикнул он. — Беллингему плохо.
Аберкромб Смит бросился следом за Ли по лестнице в гостиную, расположенную под его гостиной, однако как ни был он озабочен случившимся, переступив порог, он невольно с удивлением оглядел ее. Такой комнаты он еще никогда не видывал — она скорее напоминала музей. Стены и потолок ее сплошь покрывали сотни разнообразных диковинок из Египта и других восточных стран. Высокие угловатые фигуры с ношей или оружием в руках шествовали вокруг комнаты, напоминая нелепый фриз. Выше располагались изваяния с головой быка, аиста, кошки, совы и среди них, увенчанные змеями, владыки с миндалевидными глазами, а также странные, похожие на скарабеев божества, вырезанные из голубой египетской ляпис-лазури. Из каждой ниши, с каждой полки смотрели Гор, Изида и Озирис, а под потолком, разинув пасть, висел в двойной петле истинный сын древнего Нила — громадный крокодил.
В центре этой необычайной комнаты стоял большой квадратный стол, заваленный бумагами, склянками и высушенными листьями какого-то красивого, похожего на пальму растения. Все это было сдвинуто в кучу, чтобы освободить место для деревянного футляра мумии, который отодвинули от стены — около нее было пустое пространство — и поставили на стол. Сама мумия — страшная, черная и высохшая, похожая на сучковатую обуглившуюся головешку, была наполовину вынута из футляра, напоминавшая птичью лапу рука лежала на столе. К футляру был прислонен древний, пожелтевший свиток папируса, и перед всем этим сидел в деревянном кресле хозяин комнаты. Голова его была откинута, полный ужаса взгляд широко открытых глаз прикован к висящему под потолком крокодилу, синие, толстые губы при каждом выдохе с шумом выпячивались.
— Боже мой! Он умирает! — в отчаянии крикнул Монкхауз Ли.
Ли был стройный, красивый юноша, темноглазый и смуглый, больше похожий на испанца, чем на англичанина, и присущая ему кельтская живость резко контрастировала с саксонской флегматичностью Аберкромба Смита.
— По-моему, это всего лишь обморок, — сказал студент-медик. Помогите-ка мне. Беритесь за ноги. Теперь положим его на диван. Можете вы скинуть на пол все эти чертовы деревяшки? Ну и кавардак! Сейчас расстегнем ему воротник, дадим воды, и он очнется. Чем он тут занимался?
— Не знаю. Я услышал его крик. Прибежал к нему. Мы ведь близко знакомы. Очень любезно с вашей стороны, что вы спустились к нему.
— Сердце стучит, словно кастаньеты, — сказал Смит, положив руку на грудь Беллингема. — По-моему, что-то его до смерти напугало. Облейте его водой. Ну и лицо же у него!
И действительно, странное лицо Беллингема казалось необычайно отталкивающим, ибо цвет и черты его были совершенно противоестественными. Оно было белым, но то не была обычная при испуге бледность, нет, то была абсолютно бескровная белизна — как брюхо камбалы. Полное лицо это, казалось, было раньше еще полнее — сейчас кожа на нем обвисла складками, и его покрывала густая сеть морщин. Темные, короткие, непокорные волосы стояли дыбом, толстые морщинистые уши оттопыривались. Светлые серые глаза были открыты, зрачки расширены, в застывшем взгляде читался ужас. Смит смотрел, и ему казалось, что никогда еще на лице человека не проступали так явственно признаки порочной натуры, и он уже более серьезно отнесся к предупреждению, полученному час назад от Хасти.
— Что же, черт побери, могло его так напугать? — спросил он.
— Мумия.
— Мумия? Как так?
— Не знаю. Она отвратительная, и в ней есть что-то жуткое. Хоть бы он с ней расстался! Уж второй раз пугает меня. Прошлой зимой случилось то же самое. Я застал его в таком же состоянии — и тогда перед ним была эта мерзкая штука.
— Но зачем же ему эта мумия?
— Видите ли, он человек с причудами. Это его страсть. О таких вещах он в Англии знает больше всех. Да только, по-моему, лучше бы ему не знать! Ах, он, кажется, начинает приходить в себя!
На мертвенно бледных щеках Беллингема стали медленно проступать живые краски, и веки его дрогнули, как вздрагивает парус при первом порыве ветра. Он сжал и разжал кулаки, со свистом втянул сквозь зубы воздух, затем резко вскинул голову и уже осмысленно оглядел комнату. Когда взгляд его упал на мумию, он вскочил, схватил свиток папируса, сунул его в ящик стола, запер на ключ и, пошатываясь, побрел назад к дивану.
— Что случилось? Что вам тут надо?
— Ты кричал и поднял ужасный тарарам, — ответил Монкхауз Ли. — Если б не пришел наш верхний сосед, не знаю, что бы я один стал с тобой делать.
— Ах, так это Аберкромб Смит! — сказал Беллингем, глядя на Смита. Очень любезно, что вы пришли. Какой же я дурак! О господи, какой дурак!
Он закрыл лицо руками и разразился истерическим смехом.
— Послушайте! Перестаньте! — закричал Смит, грубо тряся Беллингема за плечо. — Нервы у вас совсем расшатались, вы должны прекратить эти ночные развлечения с мумией, не то совсем рехнетесь. Вы и так уже на пределе.
— Интересно, — начал Беллингем, — сохранили бы вы на моем месте хоть столько хладнокровия, если бы…
— Что?
— Да так, ничего. Просто интересно, смогли бы вы без ущерба для своей нервной системы просидеть целую ночь наедине с мумией. Но вы, конечно, правы. Пожалуй, я действительно за последнее время подверг свои нервы слишком тяжким испытаниям. Но теперь уже все в порядке. Только не уходите. Побудьте здесь несколько минут, пока я совсем не приду в себя.
— В комнате очень душно, — заметил Ли и, распахнув окно, впустил свежий ночной воздух.
— Это бальзамическая смола, — сказал Беллингем.
Он взял со стола один из сухих листьев и подержал его над лампой, лист затрещал, взвилось кольцо густого дыма, и комнату наполнил острый, едкий запах.
— Это священное растение — растение жрецов, — объяснил Беллингем. Вы, Смит, хоть немного знакомы с восточными языками?
— Совсем не знаком. Ни слова не знаю.
Услыхав это, египтолог, казалось, почувствовал облегчение.
— Между прочим, — продолжал он, — после того как вы прибежали, сколько я еще пробыл в обмороке?
— Не долго. Минут пять.
— Я так и думал, что это не могло продолжаться слишком долго, сказал Беллингем, глубоко вздохнув. — Какое странное явление — потеря сознания! Его нельзя измерить. Мои собственные ощущения не могут определить, длилось оно секунды или недели. Взять хотя бы господина, который лежит на столе. Умер он в эпоху одиннадцатой династии, веков сорок назад, но если бы к нему вернулся дар речи, он бы сказал нам, что закрыл глаза всего лишь миг назад. Мумия эта, Смит, необычайно хороша.
Смит подошел к столу и окинул темную скрюченную фигуру профессиональным взглядом. Черты лица, хоть и неприятно бесцветные, были безупречны, и два маленьких, напоминающих орехи глаза все еще прятались в темных провалах глазных впадин. Покрытая пятнами кожа туго обтягивала кости, и спутанные пряди жестких черных волос падали на уши. Два острых, как у крысы, зуба прикусили сморщившуюся нижнюю губу. Мумия словно вся подобралась — руки были согнуты, голова подалась вперед, во всей ее ужасной фигуре угадывалась скрытая сила — Смиту стало жутко. Были видны истончавшие, словно пергаментом покрытые ребра, ввалившийся, свинцово-серый живот с длинным разрезом — след бальзамирования, — но нижние конечности были спеленаты грубыми желтыми бинтами. Тут и там на теле и внутри футляра лежали веточки мирра и кассии.
— Не знаю, как его зовут, — сказал Беллингем, проведя рукой по ссохшейся голове. — Видите ли, саркофаг с письменами утерян. Номер 249 вот и весь его нынешний титул. Смотрите, вот он обозначен на футляре. Под таким номером он значился на аукционе, где я его приобрел.
— В свое время он был не из последнего десятка, — заметил Аберкромб Смит.
— Он был великаном. В мумии шесть футов семь дюймов. Там он слыл великаном- ведь египтяне никогда не были особенно рослыми. А пощупайте эти крупные, шишковатые кости! С таким молодцом лучше было не связываться.
— Возможно, эти самые руки помогали укладывать камни в пирамиды, предположил Монкхауз Ли, с отвращением рассматривая скрюченные пальцы, похожие на когти хищной птицы.
— Вряд ли, — ответил Беллингем. — Его погружали в раствор натронных солей и очень бережно за ним ухаживали. С простыми каменщиками так не обходились. Обыкновенная соль или асфальт были для них достаточно хороши. Подсчитано, что такие похороны стоили бы на наши деньги около семисот тридцати фунтов стерлингов. Наш друг по меньшей мере принадлежал к знати. А как по-вашему, Смит, что означает эта короткая надпись на его ноге у ступни?
— Я уже сказал вам, что не знаю восточных языков.
— Ах, да, верно. По-моему, тут обозначено имя того, кто бальзамировал труп. И, вероятно, это был очень добросовестный мастер. Многое ли из того, чго создано в наши дни, просуществует четыре тысячи лет?
Беллингем продолжал болтать быстро и непринужденно, но Аберкромб Смит ясно видел, что его все еще переполняет страх. Руки Беллингема тряслись, нижняя губа вздрагивала, и взгляд, куда бы он ни смотрел, опять обращался к его жуткому компаньону. Но, несмотря на страх, в тоне и поведении Беллингема сквозило торжество. Глаза египтолога сверкали, он бойко, непринужденно расхаживал по комнате Беллингем походил на человека, прошедшего сквозь тяжкое испытание, от которого он еще не совсем оправился, но которое помогло ему достичь поставленной цели
— Неужели вы уходите? — воскликнул он, увидев, что Смит поднялся с дивана.
При мысли, что сейчас он останется один, к нему, казалось, вернулись все его страхи, и Беллингем протянул руку, словно хотел задержать Смита.
— Да, мне пора. Я должен еще поработать. Вы уже совсем оправились. Думаю, что с такой нервной системой вам бы лучше изучать что-нибудь не столь страшное.
— Ну, обычно я не теряю хладнокровия. Мне и раньше приходилось распеленывать мумии.
— В прошлый раз вы потеряли сознание, — заметил Монкхауз Ли.
— Да, верно. Надо заняться нервами — попринимать лекарства или подлечиться электричеством. Вы ведь не уходите, Ли?
— Я в вашем распоряжении, Нэд.
— Тогда я спущусь к вам и устроюсь у вас на диване. Спокойной ночи, Смит. Очень сожалею, что из-за моей глупости пришлось вас потревожить.
Они обменялись рукопожатием, и, поднимаясь по выщербленным ступеням винтовой лестницы, студент-медик услышал, как повернулся в двери ключ и его новые знакомые спустились этажом ниже.
Так необычно состоялось знакомство Эдварда Беллингема с Аберкромбом Смитом, и, по крайней мере, последний не имел желания его поддерживать А Беллингем, казалось, напротив, проникся симпатией к своему резковатому соседу и проявлял ее в такой форме, что положить этому конец можно было, лишь прибегнув к откровенной грубости. Он дважды заходил к Смиту поблагодарить за оказанную помощь, а затем неоднократно заглядывал к нему, любезно предлагая книги, газеты и многое другое, чем могут поделиться холостяки-соседи. Смит вскоре обнаружил, что Беллингем человек очень эрудированный, с хорошим вкусом, весьма много читает и обладает феноменальной памятью. А приятные манеры и обходительность мало-помалу заставили Смита привыкнуть к его отталкивающей внешности. Для переутомленного занятиями студента он оказался прекрасным собеседником, и немного погодя Смит обнаружил, что уже предвкушает посещения соседа и сам наносит ответные визиты.
Но хотя Беллингем был, несомненно, умен, студент-медик замечал в нем что-то ненормальное: иногда он разражался выспренними речами, которые совершенно не вязались с простотой его повседневной жизни.
— Как восхитительно, — восклицал он, — чувствовать, что можешь распоряжаться силами добра и зла, — быть ангелом милосердия или демоном отмщения!
А о Монкхаузе Ли он как-то заметил:
— Ли — хороший, честный, но в нем нет настоящего честолюбия. Он не способен стать сотоварищем человека предприимчивого и смелого. Он не способен стать мне достойным сотоварищем.
Выслушивая подобные намеки и иносказания, флегматичный Смит, невозмутимо попыхивая трубкой, только поднимал брови, качал головой и подавал незатейливые медицинские советы — пораньше ложиться спать и почаще бывать на свежем воздухе.
В последнее время у Беллингема появилась привычка, которая, как знал Смит, часто предвещает некоторое умственное расстройство. Он как будто все время разговаривал сам с собой. Поздно ночью, когда Беллингем уже не мог принимать гостей, до Смита доносился снизу его голос — негромкий, приглушенный монолог переходил иногда почти в шепот, но в ночной тишине он был отчетливо слышен.
Это бормотание отвлекало и раздражало студента, и он неоднократно высказывал соседу свое неудовольствие. Беллингем при этом обвинении краснел и сердито все отрицал; вообще же проявлял по этому поводу гораздо больше беспокойства, чем следовало.
Если бы у Смита возникли сомнения, ему не цришлось бы далеко ходить эа подтверждением того, что слух его не обманывает. Том Стайлз, сморщенный старикашка, который с незапамятных времен прислуживал обитателям башни, был не менее серьезно обеспокоен этим обстоятельством.
— Прошу прощения, сэр, — начал он однажды утром, убирая верхние комнаты, — вам не кажется, что мистер Беллингем немного повредился?
— Повредился, Стайлз?
— Да, сэр. Головой повредился.
— С чего вы это взяли?
— Да как вам сказать, сэр. Последнее время он стал совсем другой. Не такой, как раньше, хоть он никогда и не был джентльменом в моем вкусе, как мистер Хасти или вы, сэр. Он до того пристрастился говорить сам с собой — прямо страх берет. Верно, это и вам мешает. Прямо не знаю, что и думать, сэр.
— Мне кажется, все эго никак не должно касаться вас, Стайлз.
— Дело в том, что я здесь не совсем посторонний, мистер Смит. Может, я себе лишнее позволяю, да только я по-другому не могу. Иной раз мне кажется, что я своим молодым джентльменам и мать родная и отец. Случись что, да как понаедут родственники, я за все и в ответе. А о мистере Беллингеме, сэр, вот что хотелось бы мне знать: кто это расхаживает у него по комнате, когда самого его дома нет да и дверь снаружи заперта?
— Что? Вы говорите чепуху, Стайлз.
— Может, оно и чепуха, сэр. Да только я не один раз своими собственными ушами слышал шаги.
— Глупости, Стайлз.
— Как вам угодно, сэр. Коли понадоблюсь вам — позвоните.
Аберкромб Смит не придал значения болтовне старика слуги, но через несколько дней случилось маленькое происшествие, которое произвело на Смита неприятное впечатление и живо напомнило ему слова Стайлза.
Как-то поздно вечером Беллингем зашел к Смиту и развлекал его, рассказывая интереснейшие вещи о скальных гробницах в Бени-Гассане, в Верхнем Египте, как вдруг Смит, обладавший необычайно тонким слухом, отчетливо расслышал, что этажом ниже открылась дверь.
— Кто-то вошел или вышел из вашей комнаты, — заметил он.
Беллингем вскочил на ноги и секунду стоял в растерянности — он словно и не поверил Смиту, но в то же время испугался.
— Я уверен, что запер дверь. Я же наверняка ее запер, — запинаясь, пробормотал он. — Открыть ее никто не мог.
— Но я слышу, кто-то поднимается по лестнице, — продолжал Смит.
Беллингем поспешно выскочил из комнаты, с силой захлопнул дверь и кинулся вниз по лестнице. Смит услышал, что на полпути он остановился и как будто что-то зашептал. Минуту спустя внизу хлопнула дверь, и ключ скрипнул в замке, а Беллингем снова поднялся наверх и вошел к Смиту. На бледном лице его выступили капли пота.
— Все в порядке, — сказал он, бросаясь в кресло. — Дуралей пес. Распахнул дверь. Не понимаю, как это я забыл ее запереть.
— А я не знал, что у вас есть собака, — произнес Смит, пристально глядя в лицо своему взволнованному собеседнику.
— Да, пес у меня недавно. Но надо от него избавиться. Слишком много хлопот.
— Да, конечно, раз вам приходится держать его взаперти. Я полагал, что достаточно только закрыть дверь, не запирая ее.
— Мне не хочется, чтобы старик Стайлз случайно выпустил собаку. Пес, знаете ли, породистый, и было бы глупо просто так его лишиться.
— Я тоже люблю собак, — сказал Смит, по-прежнему упорно искоса поглядывая на собеседника. — Может быть, вы разрешите мне взглянуть на вашего пса?
— Разумеется. Боюсь только, что не сегодня — мне предстоит еще деловое свидание. Ваши часы не спешат? Раз так, я уже на пятнадцать минут опоздал. Надеюсь, вы меня извините.
Беллингем взял шляпу и поспешно покинул комнату. Несмотря на деловое свидание, Смит услышал, что он вернулся к себе и заперся изнутри.
Разговор этот оставил у Смита неприятный осадок. Беллингем ему лгал, и лгал так грубо, словно находился в безвыходном положении и во что бы то ни стало должен был скрыть правду. Смит знал, что никакой собаки у соседа нет. Кроме того, он знал, что шаги, которые он слышал на лестнице, принадлежали не животному. В таком случае кто же это был? Старик Стайлз утверждал, что, когда Беллингема нет дома, кто-то расхаживает у него по комнате. Может быть, женщина? Это казалось всего вероятнее. Если бы об этом узнало университетское начальство, Беллингема с позором выгнали бы из университета, и, значит, его испуг и ложь вызваны именно этим. Но все-таки невероятно, чтобы студент мог спрятать у себя в комнатах женщину и избежать немедленного разоблачения. Однако, как ни объясняй, во всем этом было что-то неблаговидное, и, принявшись снова за свои книги, Смит твердо решил: какие бы попытки к сближению ни предпринимал его сладкоречивый и неприятный сосед, он станет их решительно пресекать.
Но в этот вечер Смиту не суждено было спокойно поработать. Едва он восстановил в памяти то, на чем его прервали, как на лестнице послышались громкие, уверенные шаги — кто-то прыгал через три ступеньки, и в комнату вошел Хасти. Он был в свитере и спортивных брюках.
— Все занимаешься! — воскликнул он и бросился в свое любимое кресло. — Ну и любитель же ты корпеть над книгами! Случись у нас землетрясение и рассыпься до основания весь Оксфорд, ты бы, по-моему, преспокойно сидел себе среди руин, зарывшись в книги. Ладно уж, не стану тебе мешать. Разочек-другой затянусь да и побегу.
— Что новенького? — спросил Смит, уминая в трубке табак.
— Да ничего особенного. Уилсон, играя в команде первокурсников, сделал 70 против 11. Говорят, его поставят вместо Бедикомба, тот совсем выдохся. Когда-то он крепко бил мяч, но теперь может только перехватывать.
— Ну, это не совсем правильно, — отозвался Смит с той особой серьезностью, с какой университетские мужи науки обычно говорят о спорте.
— Слишком торопится — вырывается вперед. А с ударом запаздывает. Да, кстати, ты слышал про Нортона?
— А что с ним?
— На него иапали.
— Напали?
— Да Как раз когда он сворачивал с Хай-стрит, в сотне шагов от ворот колледжа.
— Кто же?
— В этом-то и загвоздка! Было бы точнее, если б ты сказал не «кто», а «что». Нортон клянется, что это был не человек. И правда, судя по царапинам у него на горле, я готов с ним согласиться.
— Кто же тогда? Неужели мы докатились до привидений?
И, пыхнув трубкой, Аберкромб Смит выразил презрение ученого.
— Да нет, этого еще никто не предполагал Я скорее думаю, что если бы недавно у какого-нибудь циркача пропала большая обезьяна и очутилась в наших краях, то присяжные сочли бы виновной ее. Видишь ли, Нортон каждый вечер проходил по этой дороге почти в одно и то же время. Над тротуаром в этом месте низко нависают ветви дерева — большого вяза, который растет в саду Райни. Нортон считает, что эта тварь свалилась на него именно с вяза. Но как бы то ни было, его чуть не задушили две руки, по словам Нортона, сильные и тонкие, как стальные обручи. Он ничего не видел, кроме этих дьявольских рук, которые все крепче сжимали ему горло. Он завопил во всю мочь, и двое ребят подбежали к нему, а эта тварь, как кошка, перемахнула через забор. Нортону так и не удалось ее как следует разглядеть. Для Нортона это было хорошенькой встряской. Вроде как побывал на курорте, сказал я ему.
— Скорее всего это вор-душитель, — заметил Смит.
— Вполне возможно. Нортон с этим не согласен, но его слова в расчет брать нельзя. У этого вора длинные ногти, и он очень ловко перемахнул через забор. Кстати, твой распрекрасный сосед очень бы обрадовался, услыхав обо всем этом. У него на Нортона зуб, и, насколько мне известно, он не так-то легко забывает обиды. Но что тебя, старина, встревожило?
— Ничего, — коротко ответил Смит.
Он привскочил на стуле, и на лице его промелькнуло выражение, какое появляется у человека, когда его вдруг осеняет неприятная догадка.
— Вид у тебя такой, будто что-то сказанное мною задело тебя за живое. Между прочим, после моего последнего к тебе визита ты, кажется, познакомился с господином Б., не так ли? Молодой Монкхауз Ли что-то говорил мне об этом.
— Да, мы немного знакомы. Он несколько раз заходил ко мне.
— Ну, ты достаточно взрослый, чтобы самому о себе позаботиться. А знакомство с ним я не считаю подходящим, хотя он, несомненно, весьма умен и все такое прочее. Ну да ты скоро сам в этом убедишься. Ли — малый хороший и очень порядочный. Ну, прощай, старина. В среду гонки на приз ректора, я состязаюсь с Муллинсом, так что не забудь явиться, возможно, до соревнований мы больше не увидимся.
Невозмутимый Смит отложил в сторону трубку и снова упрямо принялся за учебники. Однако вскоре понял, что никакое напряжение воли не поможет ему сосредоточиться на занятиях. Мысли сами собой обращались к тому, кто жил под ним, и к тайне, скрытой в его жилище. Потом они перескочили к необычайному нападению, о котором рассказал Хасти, и к обиде, которую Беллингем затаил на жертву этого нападения. Эти два обстоятельства упорно соединялись в сознании Смита, словно между ними существовала тесная внутренняя связь. И все же подозрение оставалось таким смутным и неясным, что его трудно было облечь в слова.
— Да будь он проклят! — воскликнул Смит, и брошенный им учебник патологии перелетел через всю комнату. — Испортил сегодня мне все вечерние занятия. Одного этого достаточно, чтобы больше не иметь с ним дела.
Следующие десять дней студент-медик был настолько поглощен своими занятиями, что ни разу не видел никого из своих нижних соседей и ничего про них не слышал. В те часы, когда Беллингем обычно приходил к нему, Смит закрывал обе двери, и, хотя не раз слышал стук в наружную дверь, он упорно не откликался. Однако как-то днем, когда он спускался по лестнице и проходил мимо квартиры Беллингема, дверь распахнулась, и из нее вышел молодой Монкхауз Ли — глаза его горели, смуглые щеки пылали гневиым румянцем. По пятам за ним следовал Беллингем — его толстое, сероватое лицо искажала злоба.
— Глупец! — прошипел он. — Вы об этом еще пожалеете.
— Очень может быть! — крикнул в ответ Ли. — Запомните, что я сказал! Все кончено! И слышать ничего не хочу!
— Но вы дали мне слово.
— И сдержу его. Буду молчать. Только уж лучше видеть крошку Еву мертвой. Все кончено, раз и навсегда. Она поступит, как я ей велю. Мы больше не желаем вас видеть.
Все это Смит поневоле услышал, но поспешил вниз, не желая оказаться втянутым в спор. Ему стало ясно одно: между друзьями произошла серьезная ссора, и Ли намерен расстроить помолвку сестры с Беллингемом. Смит вспомнил, как Хасти сравнивал их с жабой и голубкой, и обрадовался, что свадьбе не бывать. На лицо Беллингема, когда ои разъярится, было не слишком приятно смотреть. Такому человеку нельзя доверить судьбу девушки.
Продолжая свой путь, Смит лениво раздумывал о том, что могло вызвать эту ссору и что за обещание дал Монкхауз Ли Беллингему, для которого так важно, чтобы оно не было нарушено.
В этот день Хасти и Муллиис должны были состязаться в гребле, и людской поток двигался к берегам реки. Майское солнце ярко светило, и желтую дорожку пересекали темные тени высоких вязов. Справа и слева в глубине стояли серые здания колледжей — старые, убеленные сединами обители знаний смотрели высокими стрельчатыми окнами на поток юной жизни, который так весело катился мимо них. Облаченные в черные мантии профессора, бледные от занятий ученые, чопорные деканы и проректоры, загорелые молодые спортсмены в соломенных шляпах и белых либо пестрых свитерах — все спешили к синей извилистой реке, которая протекает, петляя, по лугам Оксфорда.
Аберкромб Смит расположился в таком месте, где, как подсказывало ему чутье бывалого гребца, должна была произойти — если она вообще будет решающая схватка. Он услышал вдалеке гул, означавший, что гонки начались; лодки приближались, и рев нарастал, потом раздался громовый топот ног и крики зрителей, расположившихся в своих лодках прямо под ним. Мимо Смита, тяжело дыша, сбросив куртки, промчалось несколько человек, и, вытянув шею, Смит разглядел за их спинами Хасти — он греб ровно и уверенно, а его частивший веслами противник отстал от него почти на длину лодки. Смит криком подбодрил друга, взглянул на часы и намеревался уже отправиться к себе, когда кто-то тронул его за плечо. Оглянувшись, он увидел, что рядом стоит Монкхауз Ли.
— Я заметил вас тут, — робко начал юноша. — И мне бы хотелось поговорить с вами, если вы можете уделить мне полчаса. Я живу вот в этом коттедже вместе с Харрингтоном из Королевского колледжа. Зайдите, пожалуйста, выпейте чашку чаю.
— Мне пора возвращаться, — ответил Смит. — Я сейчас усиленно зубрю. Но с удовольствием зайду на несколько минут. Я бы и сюда не выбрался, но Хасти — мой друг.
— И мой тоже. Красиво гребет, правда? У Муллинса совсем не то. Зайдемте же. Дом немного тесноват, но в летние месяцы работать тут очень приятно.
Коттедж, стоявший ярдах в пятидесяти от берега реки, представлял собой небольшое белое квадратное здание с зелеными дверьми и ставнями; крыльцо украшала деревянная решетка. Самую просторную комнату кое-как приспособили под рабочий кабинет. Сосновый стол, деревянные некрашеные полки с книгами, на стенах несколько дешевых олеографий. На спиртовке пел, закипая, чайник, а на столе стоял поднос с чашками.
— Садитесь в это кресло и берите сигарету, — сказал Ли. — А я налью вам чаю. Я вам очень благодарен, чго вы зашли, я знаю — у вас каждая минута на счету. Мне хотелось только сказать вам, что на вашем месте я бы немедленно переменил местожительство
— Что такое?
Смит, с зажженной спичкой в одной руке и сигаретой в другой, изумленно уставился на Ли.
— Да, это, конечно, звучит очень странно, и хуже всего то, что я не могу объяснить вам, почему даю такой совет, — я связан обещанием и не могу его нарушить. Но все же я вправе предупредить вас, что жить рядом с таким человеком, как Беллингем, небезопасно. Сам я намерен пока пожить в этом коттедже.
— Небезопасно? Что вы имеете в виду?
— Вот этого я и не должен говорить. Но, прошу вас, послушайтесь меня, уезжайте из этих комнат. Сегодня мы окончательно рассорились. Вы в это время спускались по лестнице и, конечно, слышали.
— Я заметил, что разговор у вас был неприятный.
— Он негодяй, Смит. Иначе не скажешь. Кое-что я начал подозревать с того вечера, когда он упал в обморок, — помните, вы тогда еще спустились к нему? Сегодня я потребовал у него объяснений, и он рассказал мне такие вещи, что волосы у меня встали дыбом. Он хотел, чтобы я ему помог. Я не ханжа, но я все-таки сын священника, и я считаю, что есть пределы, которые преступать нельзя. Благодарю бога, что узнал его вовремя, — он ведь должен был с нами породниться.
— Все это превосходно, Ли, — резко заметил Аберкромб Смит — Но только вы сказали или слишком много, или же слишком мало
— Я предупредил вас.
— Раз для этого действительно есть основания, никакое обещание не может вас связывать. Если я вижу, что какой-то негодяй хочет взорвать динамитом дом, я стараюсь помешать ему, невзирая ни на какие обещания.
— Да, но я не могу ему помешать, я только могу предупредить вас.
— Не сказав, чего я должен опасаться.
— Беллингема.
— Но это же ребячество. Почему я должен бояться его или кого-либо другого?
— Этого я не могу объяснить. Могу только умолять вас уехать из этих комнат. Там вы в опасности. Я даже не утверждаю, что Беллингем захочет причинить вам вред, но это может случиться — сейчас его соседство опасно.
— Допустим, я знаю больше, чем вы думаете, — сказал Смит, многозначительно глядя в серьезное лицо юноши. — Допустим, я скажу вам, что у Беллингема кто-то живет.
Не в силах сдержать волнение, Монкхауз Ли вскочил со стула.
— Значит, вы знаете? — с трудом произнес он.
— Женщина.
Ли со стоном упал на стул.
— Я должен молчать. Должен.
— Во всяком случае, — сказал Смит, вставая, — вряд ли я позволю себя запугать и покину комнаты, в которых мне очень удобно. Вашего утверждения, что Беллингем может каким-то непостижимым образом причинить мне вред, еще недостаточно, чтобы куда-то переезжать. Я рискну остаться на старом месте, и, поскольку на часах уже почти пять, я, с вашего позволения, ухожу.
Смит коротко попрощался с молодым студентам и направился домой в теплых весенних сумерках, полусердясь, полусмеясь — так бывает с волевыми здравомыслящими людьми, когда им грозят неведомой опасностью
Как бы усердно Смит ни занимался, он неизменно позволял себе одну маленькую поблажку. Два раза в неделю, по вторникам и пятницам, он непременно отправлялся пешком в Фарлингфорд, загородный дом доктора Пламптри Питерсона, расположенный в полутора милях от Оксфорда. Доктор Пламптри Питерсон был близки другом Фрэнсиса, старшего брата Аберкромба Смита. И поскольку у состоятельного холостяка Питерсона винный погреб был хорош, а библиотека — еще лучше, дом его являлся желанной целью для человека, нуждавшегося в освежающих прогулках. Таким образом, дважды в неделю студент-медик размашисто вышагивал по темным проселочным дорогам, а потом с наслаждением проводил часок в уютном кабинете Питерсона, рассказывая ему за стаканом старого портвейна университетские сплетни или обсуждая последние новинки медицины, и особенно хирургии.
На другой день после разговора с Монкхаузом Ли Смит захлопнул свои книги в четверть восьмого — в этот час он обычно отправлялся к своему другу. Когда он выходил из комнаты, ему случайно попалась на глаза одна из книг Беллингема, и ему стало совестно, что он ее до сих пор не вернул. Как ни противен тебе человек, приличия соблюдать надо. Прихватив книгу, Смит спустился по лестнице и постучался к соседу. Ему никто не ответил, но, повернув ручку, он увидел, что дверь не заперта. Обрадовавшись, что можно избежать с Беллингемом встречи, Смит вошел в комнату и оставил на столе книгу и свою визитную карточку.
Лампа была прикручена, но Смит смог разглядеть все довольно хорошо. В комбате все было, как прежде: фриз, божества с головами животных, под потолком крокодил, на столе бумаги и сухие листья. Футляр мумии был прислонен к стене, но мумии в нем не оказалось. Не было заметно, чтобы в комнате жил кто-то еще, и, уходя, Смит подумал, что, вероятно, он был к Беллингему несправедлив Скрывай тот какой-нибудь неблаговидный секрет, вряд ли он оставил бы дверь незапертой.
На винтовой лестнице была тьма кромешная, и Смит осторожно спускался вниз, как вдруг почувствовал, что в темноте мимо него что-то проскользнуло. Чуть слышный звук, дуновение воздуха, прикосновение к локтю, но такое легкое, что оно могло просто почудиться. Смит замер и прислушался, но услышал только, как снаружи ветер шуршал листьями плюща.
— Это вы, Стайлз? — крикнул Смит.
Никакого ответа, и за спиной тишина. Он решил, что всему виной сквозняк — в старой башне полно трещин и щелей. И все же он был почти готов поклясться, что слышал совсем рядом шаги. Теряясь в догадках, Смит вышел во дворик. Навстречу по лужайке бежал какой-то человек.
— Это ты, Смит?
— Добрый вечер, Хасти!
— Ради бога, бежим скорее! Ли утонул. Мне сказал об этом Харрингтон из Королевского колледжа. Доктора нет дома. Ты можешь его заменить, только идем немедленно. Кажется, он еще жив.
— У тебя есть коньяк?
— Нет.
— Я прихвачу. Фляжка у меня на столе.
Смит бросился наверх, прыгая через три ступеньки, схватил фляжку и кинулся вниз, но, пробегая мимо двери Беллингема, увидел нечто такое, от чего дыхание у него перехватило, и он остановился, растерянно глядя перед собой.
Дверь, которую он закрыл, сейчас была распахнута, и прямо перед ним, освещенный лампой, стоял футляр. Три минуты назад он был пуст. Смит мог в этом поклясться. А сейчас в нем находилось тощее тело его страшного обитателя — он стоял мрачный и застывший, обратив темное, ссохшееся лицо к двери. Безжизненная, безучастная фигура, но Смиту почудился в ней зловещий отзвук одушевленности: искра сознания в маленьких глазах, прятавшихся в глубоких впадинах. Смита это настолько потрясло, что он совсем забыл, куда и зачем направлялся, и все смотрел на тощую, высохшую фигуру, пока его не заставил опомниться голос Хасти.
— Спускайся же, Смит! — кричал Хасти. — Ведь дело идет о жизни и смерти. Скорей! Ну, а теперь, — добавил он, когда студент-медик наконец появился в дверях, — побежали. Надо за пять минут пробежать почти милю. Жизнь человека — большая награда, чем кубок.
Плечо к плечу мчались друзья сквозь темноту, пока, задыхаясь и совсем без сил, не достигли маленького коттеджа у реки. На диване, весь мокрый, как сорванные водоросли, лежал Ли; к темным волосам его пристала зеленая тина, на свинцовых губах выступила полоска белой пены. Харрингтон студент, с которым Ли жил в коттедже, — стоя возле него на коленях, растирал его окостеневшие руки, стараясь их согреть.
— По-моему, он еще жив, — сказал Смит, положив руку на грудь юноши. Приложите к его губам ваши часы. Да, стекло помутнело. Берись, Хасти, за эту руку. Делай то же, что и я, и мы его скоро приведем в чувство.
Минут десять они работали молча, подымая и сдавливая грудь лежавшего в беспамятстве Ли. Наконец по телу его пробежала дрожь, губы шевельнулись, и Ли открыл глаза. Три студента невольно вскрикнули от радости.
— Очнись же, старина. Ну и напугал ты нас.
— Хлебните коньяку. Прямо из фляжки.
— Теперь он пришел в себя, — сказал Харрингтон, сосед пострадавшего. — Господи, до чего же я испугался! Я сидел тут и читал, а он отправился прогуляться до реки, как вдруг я услышал вопль и всплеск. Я бросился туда, но, пока разыскал его и вытащил, в нем не осталось никаких признаков жизни. Симпсон не мог пойти за доктором — он же калека, пришлось мне бежать. Просто не знаю, что бы я без вас стал делать. Правильно, старина. Попробуй сесть.
Монкхауз Ли приподнялся на локтях и дико озирался по сторонам.
— Что случилось? — спросил он. — Я весь мокрый. Ах да, вспомнил!
В глазах его мелькнул страх, и он закрыл лицо руками.
— Как же ты свалился в реку?
— Я не свалился.
— А что же случилось?
— Меня столкнули. Я стоял на берегу, что-то подхватило меня сзади, как перышко, и швырнуло вниз. Я ничего не слышал и не видел. Но я знаю, что это было.
— И я тоже, — прошептал Смит. Ли взглянул на него с удивлением.
— Значит, вы узнали? Помните мой совет?
— Да, и я, пожалуй, ему последую.
— Не знаю, о чем, черт возьми, вы толкуете, — сказал Хасти, — но на вашем месте, Харрингтон, я бы немедленно уложил Ли в постель. Еще будет время обсудить, отчего и как все произошло, когда он немного окрепнет. По-моему, Смит мы с вами можем теперь оставить их одних. Я возвращаюсь в колледж, если нам по пути — поболтаем дорогой.
Но на обратном пути они почти не разговаривали. Мысли Смита были заняты событиями этого вечера: исчезновение мумии из комнаты соседа, шаги, прошелестевшие мимо него на лестнице, и появление мумии в футляре — удивительное, уму непостижимое появление в нем ужасной твари, — а потом это нападение на Ли, точно повторившее нападение на другого человека, к которому Беллингем питал вражду. Все это соединялось в голове Смита, сплетаясь в единое целое, и подтверждалось разными мелочами, которые вызвали у него неприязнь к соседу, а также необычайные обстоятельства его первого визита к Беллингему. То, что прежде было лишь неясным подозрением, смутной, фантастической догадкой, внезапно приняло ясные очертания и четко выступило в его сознании как факт, отрицать который невозможно. И все же это было чудовищно! Невероятно! И недоступно пониманию! Любой беспристрастнный судья, даже его друг, тот, что шагает сейчас с ним рядом, просто-напросто сказал бы, что его обмануло зрение, что мумия все время была на своем месте, что Ли свалился в реку, как может свалиться в нее любой человек, и что при больной печени лучше всего принимать синие пилюли. Окажись на его месте кто-то другой то же самое сказал бы он сам. И все-таки он готов был поклясться, что Беллингем в душе убийца и в руках у него такое оружие, каким за всю мрачную историю человеческих преступлений никто никогда не пользовался.
Хасти направился к себе, весьма откровенно и едко посмеявшись над неразговорчивостью своего друга, что касается Аберкромба Смита, то он пересек внутренний дворик и направился к угловой башне, испытывая большое отвращение к своему обиталищу и всему, что с ним связано. Он решил последовать совету Ли и как можно скорее перебраться из этих комнат в другое место — разве возможно заниматься, все время прислушиваясь к бормотанию и шагам под тобой? Пересекая лужайку, он заметил, что в окне у Беллингема все еще горит свет, а когда он проходил по лестничной площадке, дверь отворилась и из нее выглянул сам Беллингем. Пухлое зловещее лицо его напоминало раздувшегося паука, только что соткавшего свою губительную сеть.
— Добрый вечер, — сказал он. — Не зайдете ли?
— Нет! — свирепо отрезал Смит.
— Нет? Вы, как всегда, заняты? Мне хотелось расспросить вас о Ли. К сожалению, с ним, кажется, что-то случилось.
Лицо Беллингема было серьезно, но, когда он заговорил, в глазах его мелькнула скрытая усмешка, и Смит, заметив это, едва не набросился на лингвиста с кулаками.
— Вы будете еще больше сожалеть, узнав, что Ли вполне здоров и находится вне опасности, — сказал он. — На сей раз ваша дьявольская проделка сорвалась. Не пытайтесь отпираться. Мне все известно.
Беллингем попятился от разгневанного студента и, словно обороняясь, немного притворил дверь.
— Вы с ума сошли! О чем вы говорите? Или вы утверждаете, будто я имею какое-то отношение к тому, что случилось с Ли?
— Да, — загремел Смит. — Вы и этот мешок с костями, что у вас за спиной. Вы действуете заодно. И вот что, мистер Беллингем: таких, как вы, теперь не сжигают на кострах, но у нас еще есть палач! И, черт побери, если, пока вы тут, в колледже умрет хоть один человек, я выведу вас на чистую воду, и коли вас не вздернут, то уж никак не по моей вине. И вы убедитесь, что в Англии ваши мерзкие египетские штучки не пройдут.
— Да вы буйнопомешанный, — сказал Беллингем.
— Пусть так. Только хорошенько запомните мои слова, вы еще убедитесь, что я не бросаю их на ветер.
Дверь захлопнулась. Смит, пылая гневом, поднялся к себе, заперся и полночи курил трубку, раздумывая над всем, что случилось в этот вечер.
На другое утро Беллингема не было слышно, а днем зашел Харрингтон и сообщил Смиту, что Ли уже почти совсем оправился. Весь день Смит усердно занимался, однако вечером решил все-таки навестить своего друга доктора Питерсона, к которому он отправился, да так и не добрался накануне вечером.
Он решил, что хорошая прогулка и дружеская беседа успокоят его взвинченные нервы.
Когда Смит проходил мимо двери Беллингема, она была закрыта, но, отойдя на некоторое расстояние от башни, студент оглянулся и увидел в окне силуэт соседа: свет лампы, по-видимому, падал на него сзади, он всматривался в темноту, прижимаясь к стеклу лицом. Обрадовавшись, что сможет хоть несколько часов побыть вдали от Беллингема, Смит бодро зашагал по дороге, с наслаждением вдыхая ласковый весенний воздух. На западе между двух готических башенок виднелся серп месяца, и ажурная тень их ложилась на посеребренные плиты улицы. Дул свежий ветерок, легкие кудрявые облачка быстро бежали по небу. Колледж находился на окраине городка, и уже через пять минут Смит, оставив позади дома, оказался на одной из дорог Оксфорда, обсаженной цветущими, благоухающими кустами.
По уединенной дороге, которая вела к дому его друга, редко кто ходил, и, хотя было еще совсем рано, Смит никого не встретил. Он быстро дошел до ворот Фарлингфорда, за которым начиналась длинная, посыпанная гравием аллея. Впереди сквозь листву приветливо мигали в окнах оранжевые огоньки. Взявшись за железную щеколду калитки, Смит оглянулся на дорогу, по которой пришел. По ней что-то быстро приближалось.
Оно двигалось в тени кустов, бесшумно крадучись, — темная пригнувшаяся фигура, с трудом различимая на темном фоне. Она приближалась с удивительной быстротой. В темноте Смит разглядел только тощую шею да два глаза, которые до конца дней будут преследовать его в кошмарных снах. Смит повернулся и, вскрикнув от ужаса, бросился бежать что было сил. До оранжевых окон, означавших для него спасение, было рукой подать. Смит слыл хорошим бегуном, но так, как в эту ночь, он еще никогда не бегал.
Тяжелая калитка захлопнулась за ним, но он услышал, как она тотчас распахнулась перед его преследователем. Обезумев, он мчался сквозь тьму, слыша за собой дробный топот, и, оглянувшись, увидел, что это жуткое видение настигает его огромными прыжками, сверкая глазами, вытянув вперед костлявую руку. Слава богу, дверь была распахнута настежь. Смит увидел узкую полоску света горевшей в передней лампы. Но топот раздавался уже совсем рядом, и у самого уха Смит услышал хриплое клокотание. Он с воплем влетел в дверь, захлопнул ее, запер за собой и, теряя сознание, упал на стул.
— Господи, Смит, что случилось? — спросил Питерсон, появляясь в дверях кабинета.
— Дайте мне глоток коньяку!
Питерсон исчез и появился снова, уже с графином и рюмкой.
— Вам это необходимо, — сказал он, когда его гость выпил коньяк. — Да вы белый как мел.
Смит отставил рюмку, поднялся на ноги и перевел дух.
— Теперь я взял себя в руки, — сказал он. — Впервые в жизни я потерял над собой контроль. Все же, Питерсон, если позволите, я заночую сегодня у вас: я не уверен, что найду в себе силы пройти по этой дороге иначе, как днем. Я знаю, что это — малодушие, но ничего не могу поделать.
Питерсон с великим изумлением посмотрел на своего гостя.
— Конечно, вы заночуете у меня. Я велю миссис Берни постелить вам. Куда это вы собрались?
— Подойдемте к окну, из которого видна входная дверь. Мне хочется, чтобы вы увидели то, что видел я.
Они поднялись на второй этаж и подошли к окну, откуда были видны все подступы к дому. Подъездная аллея и окрестные поля, полные тишины и покоя, мирно купались в лунном сиянии.
— Право же, Смит, — начал Питерсон, — если бы я не знал вас как человека воздержанного, то я подумал бы бог знает что. Что же могло вас так напугать?
— Сейчас расскажу. Но куда же оно могло деться? А, вон! Смотрите же! Где дорога сворачивает, сразу за вашими воротами.
— Да-да, вижу. Незачем щипать меня за руку. Я видел, кто-то прошел. По-моему, человек довольно худой и высокий, очень высокий. Но при чем тут он? И что с вами? Вы все еще дрожите как осиновый лист.
— Просто дьявол чуть было не схватил меня за горло. Но вернемся в ваш кабинет, и я все вам расскажу.
Так он и сделал. Приветливо светила лампа, рядом на столе стояла рюмка с вином, и, глядя на дородную фигуру и румяное лицо своего друга, Смит рассказал по порядку обо всех событиях — важных и незначительных, которые сложились в столь странную цепь, начиная с той ночи, когда он увидел потерявшего сознание Беллингема перед футляром с мумией, и кончая кошмаром, который пережил всего час назад.
— Таково это гнусное дело, — заключил Смит. — Чудовищно, невероятно, но это чистая правда.
Доктор Пламптри Питерсон некоторое время молчал; на лице его читалось величайшее недоумение.
— В жизни моей не слыхал ничего подобного! — наконец произнес он. Вы изложили мне факты, а теперь поделитесь своими выводами.
— Вы можете сделать их сами.
— Но мне хочется послушать ваши. Вы же обдумывали все это, а я нет.
— Кое-какие частности остаются загадкой, но главное, мне кажется, вполне ясно. Изучая Восток, Беллингем овладел каким-то дьявольским секретом, благодаря которому возможно на время оживлять мумии или, может быть, только эту мумию. Такую мерзость он и пытался проделать в тот вечер, когда потерял сознание. Вид ожившей твари, конечно, его потряс, хотя он этого и ждал. Если помните, очнувшись, он тут же назвал себя дураком. Постепенно он стал менее чувствительным и, проделывая эту штуку, уже не падал в обморок. Беллингем, очевидно, мог оживлять ее только на недолгий срок — ведь я часто видел мумию в футляре, и она была мертвее мертвого. Думаю, что ее оживление — процесс весьма сложный. Добившись этого, Беллингем, естественно, захотел использовать мумию в своих целях. Она обладает разумом и силой. Из каких-то соображений Беллингем посвятил в свою тайну Ли, но тот, как добрый христианин, не захотел участвовать в таком деле. Они поссорились, и Ли поклялся, что откроет сестре истиниый характер Беллингема. Беллингем стремился этому помешать, что ему чуть было не удалось, когда он выпустил по следам Ли свою тварь. До того он уже испробовал силу мумии на другом человеке — на ненавистном ему Нортоне. И только по чистой случайности у него на совести нет двух убийств. Когда же я обвинил его в этом, у него появились серьезные причины убрать меня с дороги, прежде чем я расскажу обо всем кому-либо еще. Случай представился, когда я вышел из дому, ведь он знал мои привычки, знал, куда я направлялся. Я был на волосок от гибели, Питерсон, лишь по счастливой случайности вам не пришлось обнаружить утром труп на своем крыльце. Я человек не слабонервный и никогда не думал, что мне придется испытать такой смертельный страх, как сегодня.
— Мой милый, вы слишком сгущаете краски, — сказал Питерсон. — От чрезмерных занятий нервы у вас расшатались. Да как же может такое чудовище разгуливать по улицам Оксфорда, пусть даже ночью, и остаться незамеченным?
— Его видели. Жители города напуганы, ходят слухи о сбежавшей горилле. Все только об этом и говорят.
— Действительно, стечение обстоятельств удивительное. И все же, мой милый, вы должны согласиться, что сам по себе каждый из этих случаев можно объяснить гораздо естественнее.
— Как? Даже то, что случилось со мной сегодня?
— Несомненно. Когда вы вышли из дому, нервы у вас были напряжены до предела, а голова забита этими вашими теориями. За вами стал красться какой-то изможденный, изголодавшийся бродяга. Увидав, что вы кинулись бежать, он осмелел и бросился за вами. Остальное сделали ваш испуг и ваше воображение.
— Нет, Питерсон, это не так.
— Что же касается случая, когда вы обнаружили, что мумии в футляре нет, а через несколько минут увидели ее там, то ведь был вечер, лампа горела слабо, а у вас не было особых причин рассматривать футляр. Весьма вероятно, что в первый раз вы эту мумию просто не разглядели.
— Нет, это исключено.
— И Ли мог просто упасть в реку, а Нортона пытался задушить грабитель. Обвинения ваши против Беллингема, конечно, серьезны, но, если вы заявите в полицию, над вами просто посмеются.
— Я знаю. Потому я и хочу заняться этим сам.
— Каким образом?
— На мне лежит долг перед обществом, и, кроме того, мне надо позаботиться о собственной безопасности, если я не желаю, чтобы этот негодяй выжил меня из колледжа. А этого я не допущу. Я твердо решил, что должен делать. И прежде всего разрешите мне воспользоваться вашими письменными принадлежностями.
— Разумеется. Вы все найдете на том вон столике.
Аберкромб Смит уселся перед стопкой чистых листов, и целых два часа перо его скользило по бумаге. Одна заполненная страница за другой отлетала в сторону, а друг Смита, удобно расположившись в кресле, терпеливо, с неослабевающим интересом наблюдал за ним. Наконец с возгласом удовлетворения Смит вскочил на ноги, сложил листы по порядку, а последний положил на рабочий стол Питерсона.
— Будьте любезны, подпишитесь вот тут как свидетель, — сказал он.
— А что я должен засвидетельствовать?
— Мою подпись и число. Дата очень важна. От этого, Питерсон, может зависеть моя жизнь.
— Дорогой мой Смит, вы говорите чепуху. Убедительно прошу вас: ложитесь в постель.
— Напротив, никогда в жизни не взвешивал я так тщательно своих слов. И обещаю вам: как только вы подпишете, я сразу же лягу.
— Но что здесь написано?
— Я изложил тут все, что рассказал вам сегодня. И хочу, чтобы вы это засвидетельствовали.
— Непременно, — сказал Питерсон и поставил свою подпись под подписью Смита. — Ну вот! Только зачем это?
— Пожалуйста, сохраните запись, чтобы предъявить, если меня арестуют.
— Арестуют? За что?
— За убийство. Это очень вероятно. Я хочу быть готовым ко всему. Мне остается только один выход, и я намерен им воспользоваться.
— Бога ради, не предпринимайте неразумных шагов!
— Поверьте мне, неразумно было бы отказаться от моего плана. Надеюсь, вас беспокоить не придется, но я буду чувствовать себя гораздо спокойнее, зная, что у вас в руках есть объяснение моих действий. А теперь я готов последовать вашему совету и лечь, — завтра мне понадобятся все мои силы.
Иметь Аберкромба Смита врагом было не слишком-то приятно. Обычно неторопливый и покладистый, он становился грозен, когда его вынуждали к действию. Любую в жизни цель он преследовал с тем же расчетливым упорством, с каким изучал науки. В этот день он пожертвовал занятиями, но не собирался тратить его попусту. Он ни слова не сказал Питерсону о своих планах, но в девять утра уже шагал в Оксфорд.
На Хай-стрит он зашел к оружейнику Клиффорду, купил у него крупнокалиберный револьвер и коробку патронов к нему. Заложив в барабан все шесть патронов, он взвел предохранитель и положил оружие в карман пиджака. Затем направился к жилищу Хасти и застал великого гребца за завтраком; к кофейнику был прислонен «Спортивный вестник».
— А, здравствуй! Что стряслось? — воскликнул Хасти. — Хочешь кофе?
— Нет, благодарю. Надо, Хасти, чтобы ты пошел со мной и сделал то, что я попрошу.
— Конечно, дружище.
— И прихвати с собой трость потяжелее.
— Так! — Хасти огляделся. — Вот этим охотничьим хлыстом можно быка свалить.
— И еще одно. У тебя есть набор ланцетов. Дай мне самый длинный.
— Вот, бери. Ты как будто вышел на тропу войны. Еще что-нибудь?
— Нет, этого достаточно. — Смит сунул во внутренний карман ланцет и первым вышел во двор. — Мы с тобой, Хасти, не трусы, — сказал он. Думаю, что справлюсь один, а тебя пригласил из предосторожности. Мне надо потолковать кое о чем с Беллингемом. Если придется иметь дело с ним одним, ты мне, конечно, не понадобишься. Но если же я крикну, являйся немедленно и бей что есть силы. Ты все понял?
— Да. Как услышу твой крик, сразу прибегу.
— Ну так подожди тут. Возможно, я задержусь, но ты никуда не уходи.
— Стою как вкопанный.
Смит поднялся по лестнице, открыл дверь Беллингема и вошел внутрь. Беллингем сидел за столом и писал. Рядом с ним среди хаоса всяких диковинных вещей высился футляр — к нему по-прежнему был прикреплен номер 249, под которым продавалась мумия, и его страшный обитатель находился внутри, застывший и неподвижный. Смит не спеша огляделся, закрыл дверь, запер ее, вынул ключ, затем подошел к камину, чиркнул спичкой и разжег огонь. Беллингем с изумлением следил за ним, и его одутловатое лицо исказилось от гнева.
— Вы хозяйничаете, как у себя дома, — задыхаясь, сказал он.
Смит неторопливо уселся, положил на стол перед собой часы, вынул пистолет, взвел курок и положил оружие на колени. Потом вытащил из-за пазухи длинный ланцет и бросил его Беллингему.
— Ну, — сказал Смит, — беритесь за работу. Разрежьте на куски эту мумию.
— А, так вот в чем дело? — с насмешкой спросил Беллингем.
— Да, вот в чем дело. Мне объяснили, что уголовные законы тут бессильны. Но у меня в руках закон, который все быстро уладит. Если через пять минут вы не приступите к делу, клянусь создателем, я продырявлю вам череп.
— Вы намерены убить меня? — Беллингем привстал, его лицо стало серым, как замазка.
— Да.
— За что?
— Чтобы прекратить ваши злодеяния. Одна минута прошла.
— Но что я сделал?
— Я знаю, что, и вы знаете.
— Это насилие.
— Прошло две минуты.
— Но вы должны объяснить мне. Вы сумасшедший, опасный сумасшедший. Почему я должен уничтожить свою собственность? Мумия эта очень ценная.
— Вы должны разрезать ее и сжечь.
— Я не сделаю ни того, ни другого.
— Прошло четыре минуты.
Смит с неумолимым видом взял пистолет и посмотрел на Беллингема. Секундная стрелка двигалась по кругу, он поднял руку и положил палец на спусковой крючок.
— Постойте! Погодите! Я все сделаю! — взвизгнул Беллингем.
Он торопливо взял ланцет и принялся кромсать мумию, то и дело оглядываясь и каждый раз убеждаясь, что взгляд и оружие его грозного гостя устремлены на него. Под ударами острого лезвия мумия трещала и хрустела. Над ней поднималась густая желтая пыль. Высохшие благовония и всякие снадобья сыпались на пол. Вдруг, захрустев, сломался позвоночник, и темная груда рухнула на пол.
— А теперь — в огонь! — приказал Смит.
Пламя взметнулось и загудело, пожирая сухие горючие обломки. Небольшая комната напоминала кочегарку парохода, и по лицам обоих мужчин струился пот; но один, согнувшись, продолжал трудиться, а другой, с каменным лицом, по-прежнему не спускал с него глаз. От огня поднимался густой темный дым, едкий запах горящей смолы и паленых волос пропитал воздух. Через четверть часа от номера 249 осталось лишь несколько обуглившихся, хрупких головешек.
— Ну, теперь вы довольны, — прошипел Беллингем, оглянувшись на своего мучителя. Его серые глазки были полны страха и ненависти.
— Нет, я намерен уничтожить все ваши материалы. Чтобы в будущем не случалось никаких дьявольских штук. В огонь эти листья! Они, конечно, имеют к этому отношение.
— Что теперь? — спросил Беллингем, когда и листья последовали за мумией в пламя.
— Теперь свиток папируса, который лежал в тот вечер у вас на столе. По-моему, он вон в том ящике.
— Нет! — завопил Беллингем. — Не сжигайте его! Вы же не понимаете, что делаете. Это редчайший папирус. В нем заключена мудрость, которую больше нигде нельзя найти.
— Доставайте его!
— Но послушайте, Смит, вы же не можете всерьез этого требовать. Всем, что знаю, я поделюсь с вами. Я научу вас тому, о чем сказано в папирусе. Дайте мне хоть снять копию, прежде чем вы его сожжете.
Смит подошел к ящику стола и повернул ключ. Взяв желтый свиток папируса, он бросил его в огонь и придавил каблуком. Беллингем взвизгнул и попытался схватить папирус, но Смит оттолкнул его и стоял над свитком, пока тот не превратился в бесформенную груду пепла.
— Ну что же, мистер Беллингем, — сказал Смит, — думаю, я вырвал у вас все ваши ядовитые зубы. Если вы приметесь за старое, вы снова обо мне услышите. И позвольте проститься с вами: мне пора снова браться за учебники.
Вот что поведал Аберкромб Смит о необычайных происшествиях, случившихся в старейшем колледже Оксфорда весной 1884 года. Поскольку Беллингем сразу же после этого покинул университет и, по последним сведениям, находится в Судане, опровергнуть заявление Смита некому. Но мудрость людская ничтожна, а пути природы неисповедимы, и кому же дано обуздать темные силы, которые может обнаружить тот, кто их ищет!
С отроческих лет во мне жила твердая, несокрушимая уверенность в том, что мое истинное призвание — литература. Но найти сведущего человека, который проявил бы ко мне участие, оказалось, как это ни странно, невероятно трудным. Правда, близкие друзья, ознакомившись с моими вдохновенными творениями, случалось, говорили: «А знаешь, Смит, не так уж плохо!» или «Послушай моего совета, дружище, отправь это в какой-нибудь журнал», — и у меня не хватало мужества признаться, что мои опусы побывали чуть ли не у всех лондонских издателей, всякий раз возвращаясь с необычайной быстротой и пунктуальностью и тем наглядно показывая исправную и четкую работу нашей почты.
Будь мои рукописи бумажными бумерангами, они не могли бы с большей точностью попадать обратно в руки пославшего их неудачника. Как это мерзко и оскорбительно, когда безжалостный почтальон вручает тебе свернутые в узкую трубку мелко исписанные и теперь уже потрепанные листки, всего несколько дней назад такие безукоризненно свежие, сулившие столько надежд! И какая моральная низость сквозит в смехотворном доводе издателя: «из-за отсутствия места»! Но тема эта слишком неприятна, к тому же уводит от задуманного мною простого изложения фактов.
С семнадцати и до двадцати трех лет я писал так много, что был подобен непрестанно извергающемуся вулкану. Стихи и рассказы, статьи и обзоры — ничто не было чуждо моему перу. Я готов был писать что угодно и о чем угодно, начиная с морской змеи и кончая небулярной космогонической теорией, и смело могу сказать, что, затрагивая тот или иной вопрос, я почти всегда старался осветить его с новой точки зрения. Однако больше всего меня привлекали поэзия и художественная проза. Какие слезы проливал я над страданиями своих героинь, как смеялся над забавными выходками своих комических персонажей! Увы, я так и не встретил никого, кто бы сошелся со мной в оценке моих произведений, а неразделенные восторги собственным талантом, сколь бы ни были они искренни, скоро остывают. Отец отнюдь не поощрял мои литературные занятия, почитая их пустой тратой времени и денег, и в конце концов я был вынужден отказаться от мечты стать независимым литератором и занял должность клерка в коммерческой фирме, ведущей оптовую торговлю с Западной Африкой.
Но, даже принуждаемый к ставшим моим уделом прозаическим обязанностям конторского служащего, я оставался верен своей первой любви и вводил живые краски в самые банальные деловые письма, весьма, как мне передавали, изумляя тем адресатов. Мой тонкий сарказм заставлял хмуриться и корчиться уклончивых кредиторов. Иногда, подобно Сайласу Веггу[15], я вдруг переходил на стихотворную форму, придавая возвышенный стиль коммерческой корреспонденции. Что может быть изысканнее, например, вот этого, переложенного мною на стихи распоряжения фирмы, адресованного капитану одного из ее судов?
Из Англии вам должно, капитан, отплыть
В Мадеру — бочки с солониной там сгрузить.
Оттуда в Тенериф вы сразу курс берите:
С канарскими купцами вострó ухо держите,
Ведите дело с толком, не слишком торопитесь,
Терпения и выдержки побольше наберитесь.
До Калабара дальше с пассатами вам плыть.
И на Фернандо-По и в Бонни заходить.
И так четыре страницы подряд. Капитан не только не оценил по достоинству этот небольшой шедевр, но на следующий же день явился в контору и с неуместной горячностью потребовал, чтобы ему объяснили, что все это значит, и мне пришлось перевести весь текст обратно на язык прозы. На сей раз, как и в других подобных случаях, мой патрон сурово меня отчитал — излишне говорить, что человек этот не обладал ни малейшим литературным вкусом!
Но все сказанное — лишь вступление к главному. Примерно на десятом году служебной лямки я получил наследство — небольшое, но при моих скромных потребностях вполне достаточное. Обретя вдруг независимость, я снял уютный домик подальше от лондонского шума и суеты и поселился там с намерением создать некое великое произведение, которое возвысило бы меня над всем нашим родом Смитов и сделало бы мое имя бессмертным. Я купил несколько дестей писчей бумаги, коробку гусиных перьев и пузырек чернил за шесть пенсов и, наказав служанке не пускать ко мне никаких посетителей, стал подыскивать подходящую тему.
Я искал ее несколько недель, и к этому времени выяснилось, что, постоянно грызя перья, я уничтожил их изрядное количество и извел столько чернил на кляксы, брызги и не имевшие продолжения начала, что чернила имелись повсюду, только не в пузырьке. Сам же роман не двигался с места, легкость пера, столь присущая мне в юности, совершенно исчезла — воображение бездействовало, в голове было абсолютно пусто. Как я ни старался, я не мог подстегнуть бессильную фантазию, мне не удавалось сочинить ни единого эпизода, ни создать хотя бы один персонаж.
Тогда я решил наскоро перечитать всех выдающихся английских романистов, начиная с Даниэля Дефо и кончая современными знаменитостями: я надеялся таким образом пробудить дремлющие мысли, а также получить представление об общем направлении в литературе. Прежде я избегал заглядывать в какие бы то ни было книги, ибо величайшим моим недостатком была бессознательная, но неудержимая тяга к подражанию автору последнего прочитанного произведения. Но теперь, думал я, такая опасность мне не грозит: читая подряд всех английских классиков, я избегну слишком явного подражания кому-либо одному из них. Ко времени, к которому относится мой рассказ, я только что закончил чтение наиболее прославленных английских романов.
Было без двадцати десять вечера четвертого июня тысяча восемьсот восемьдесят шестого года, когда я, поужинав гренками с сыром и смочив их пинтой пива, уселся в кресло, поставил ноги на скамейку и, как обычно, закурил трубку. Пульс и температура у меня, насколько мне то известно, были совершенно нормальны. Я мог бы также сообщить о тогдашнем состоянии погоды, но, к сожалению, накануне барометр неожиданно и резко упал — с гвоздя на землю, с высоты в сорок два дюйма, и потому его показания ненадежны. Мы живем в век господства науки, и я льщу себя надеждой, что шагаю в ногу с веком.
Погруженный в приятную дремоту, какая обычно сопутствует пищеварению и отравлению никотином, я внезапно увидел, что происходит нечто невероятное: моя маленькая гостиная вытянулась в длину и превратилась в большой зал, скромных размеров стол претерпел подобные же изменения. А вокруг этого, теперь огромного, заваленного книгами и трактатами стола красного дерева сидело множество людей, ведущих серьезную беседу. Мне сразу бросились в глаза костюмы этих людей — какое-то невероятное смешение эпох. У сидевших на конце стола, ближайшего ко мне, я заметил парики, шпаги и все признаки моды двухсотлетней давности. Центр занимали джентльмены в узких панталонах до колен, высоко повязанных галстуках и с тяжелыми связками печаток. Находившиеся в противоположном от меня конце в большинстве своем были в костюмах самых что ни на есть современных — там, к своему изумлению, я увидел несколько выдающихся писателей нашего времени, которых имел честь хорошо знать в лицо. В этом обществе были две или три дамы. Мне следовало бы встать и приветствовать неожиданных гостей, но я, очевидно, утратил способность двигаться и мог только, оставаясь в кресле, прислушиваться к разговору, который, как я скоро понял, шел обо мне.
— Да нет, ей-богу же! — воскликнул грубоватого вида, с обветренным лицом человек, куривший трубку на длинном черенке и сидевший неподалеку от меня. — Душа у меня болит за него. Ведь признаемся, други, мы и сами бывали в сходных положениях. Божусь, ни одна мать не сокрушалась так о своем первенце, как я о своем Рори Рэндоме, когда он пошел искать счастья по белу свету.
— Верно, Тобиас, верно! — откликнулся кто-то почти рядом со мной. — Говорю по чести, из-за моего бедного Робина, выброшенного на остров, я потерял здоровья больше, чем если бы меня дважды трепала лихорадка. Сочинение уже подходило к концу, когда вдруг является лорд Рочестер — блистательный кавалер, чье слово в литературных делах могло и вознести и низвергнуть. «Ну как, Дефо, — спрашивает он, — готовишь нам что-нибудь?» «Да, милорд», — отвечаю я. «Надеюсь, это веселая история. Поведай мне о героине — она, разумеется, дивная красавица?» — «А героини в книге нет», — отвечаю я. «Не придирайся к словам, Дефо, — говорит лорд Рочестер, — ты их взвешиваешь, как старый, прожженный стряпчий. Расскажи о главном женском персонаже, будь то героиня или нет». — «Милорд, — говорю я, — в моей книге нет женского персонажа». «Черт побери тебя и твою книгу! — крикнул он. — Отлично сделаешь, если бросишь ее в огонь!» И удалился в превеликом возмущении. А я остался оплакивать свой роман, можно сказать, приговоренный к смерти еще до своего рождения. А нынче на каждую тысячу тех, кто знает моего Робина и его верного Пятницу, едва ли придется один, кому довелось слышать о лорде Рочестере.
— Справедливо сказано, Дефо, — заметил добродушного вида джентльмен в красном жилете, сидевший среди современных писателей. — Но все это не поможет нашему славному другу Смиту начать свой рассказ, а ведь именно для этого, я полагаю, мы и собрались.
— Он прав, мой сосед справа! — проговорил, заикаясь, сидевший с ним рядом человек довольно хрупкого сложения, и все рассмеялись, особенно тот, добродушный, в красном жилете, который воскликнул:
— Ах, Чарли Лэм, Чарли Лэм, ты неисправим! Ты не перестанешь каламбурить, даже если тебе будет грозить виселица.
— Ну нет, такая узда всякого обуздает, — ответил Чарльз Лэм, и это снова вызвало общий смех.
Мой затуманенный мозг постепенно прояснялся — я понял, как велика оказанная мне честь. Крупнейшие мастера английской художественной прозы всех столетий назначили rendez-vous[16] у меня в доме, дабы помочь мне разрешить мои трудности. Многих я не узнал, но потом вгляделся пристальнее, и некоторые лица показались мне очень знакомыми — или по портретам, или по описаниям. Так, например, между Дефо и Смоллетом, которые заговорили первыми и сразу себя выдали, сидел, саркастически кривя губы, дородный старик, темноволосый, с резкими чертами лица — это был, безусловно, не кто иной, как знаменитый автор «Гулливера». Среди сидевших за дальним концом стола я разглядел Филдинга и Ричардсона и готов поклясться, что человек с худым, мертвенно-бледным лицом был Лоренс Стерн. Я заметил также высокий лоб сэра Вальтера Скотта, мужественные черты Джордж Элиот[17] и приплюснутый нос Теккерея, а среди современников увидел Джеймса Пэйна[18], Уолтера Безента[19], леди, известную под именем «Уида»[20], Роберта Льюиса Стивенсона и несколько менее прославленных авторов. Вероятно, никогда не собиралось под одной крышей столь многочисленное и блестящее общество великих призраков.
— Господа, — заговорил сэр Вальтер Скотт с очень заметным шотландским акцентом. — Полагаю, вы не запамятовали старую поговорку: «У семи поваров обед не готов»? Или как пел застольный бард:
Черный Джонстон и в придачу десять воинов в доспехах
напугают хоть кого,
Только будет много хуже, если Джонстона ты встретишь
ненароком одного.
Джонстон происходил из рода Ридсдэлов, троюродных братьев Армстронгов, через брак породнившийся…
— Быть может, сэр Вальтер, — прервал его Теккерей, — вы снимете с нас ответственность и продиктуете начало рассказа этому молодому начинающему автору.
— Нет-нет! — воскликнул сэр Вальтер. — Свою лепту я внесу, упираться не стану, но ведь тут Чарли, этот юнец напичкан остротами, как радикал изменами. Уж он сумеет придумать веселую завязку.
Диккенс покачал головой, очевидно, собираясь отказаться от предложенной чести, но тут кто-то из современных писателей — из-за толпы мне его не было видно — проговорил:
— А что, если начать с того конца стола и продолжать далее всем подряд, чтобы каждый мог добавить, что подскажет ему фантазия?
— Принято! Принято! — раздались голоса, и все повернулись в сторону Дефо; несколько смущенный, он набивал трубку из массивной табакерки.
— Послушайте, други, здесь есть более достойные… — начал было он, но громкие протесты не дали ему договорить.
А Смоллет крикнул:
— Не отвиливай, Дэн, не отвиливай! Тебе, мне и декану надобно тремя короткими галсами вывести судно из гавани, а потом пусть себе плывет, куда заблагорассудится!
Поощряемый таким образом, Дефо откашлялся и повел рассказ на свой лад, время от времени попыхивая трубкой:
«Отца моего, зажиточного фермера в Чешире, звали Сайприен Овербек, но, женившись в году приблизительно 1617, он принял фамилию жены, которая была из рода Уэллсов, и потому я, старший сын, получил имя Сайприен Овербек Уэллс. Ферма давала хорошие доходы, пастбища ее славились в тех краях, и отец мой сумел скопить тысячу крон, которую вложил в торговые операции с Вест-Индией, завершившиеся столь успешно, что через три года капитал отца учетверился. Ободренный такой удачей, он купил на паях торговое судно, загрузил его наиболее ходким товаром (старыми мушкетами, ножами, топорами, зеркалами, иголками и тому подобным) и в качестве суперкарго посадил на борт и меня, наказал мне блюсти его интересы и напутствовал своим благословением.
До островов Зеленого мыса мы шли с попутным ветром, далее попали в полосу северо-западных пассатов и потому быстро продвигались вдоль африканского побережья. Если не считать замеченного вдали корабля берберийских пиратов, сильно напугавшего наших матросов, которые уже почли себя захваченными в рабство, нам сопутствовала удача, пока мы не оказались в сотне лиг от Мыса Доброй Надежды, где ветер вдруг круто повернул к югу и стал дуть с неимоверной силой. Волны поднималась на такую высоту, что грот-рея оказывалась под водой, и я слышал, как капитан сказал, что, хотя он плавает по морям вот уже тридцать пять лет, такого ему видеть еще не приходилось и надежды уцелеть для нас мало. В отчаянии я принялся ломать руки и оплакивать свою участь, но тут с треском рухнула за борт мачта, я решил, что корабль дал течь, и от ужаса упал без чувств, свалившись в шпигаты[21], и лежал там, словно мертвый, что и спасло меня от гибели, как будет видно в дальнейшем. Ибо матросы, потеряв всякую надежду на то, что корабль устоит против бури, и каждое мгновение ожидая, что он вот-вот пойдет ко дну, кинулись в баркас и, по всей вероятности, встретили именно ту судьбу, какой думали избежать, потому что с того дня я больше никогда ничего о них не слышал. Я же, очнувшись, увидел, что по милости провидения море утихло, волны улеглись и я один на всем судне. Это открытие привело меня в такой ужас, что я мог только стоять, в отчаянии ломая руки и оплакивая свою печальную участь; наконец я несколько успокоился и, сравнив свою долю с судьбой несчастных товарищей, немного повеселел, и на душе у меня отлегло. Спустившись в капитанскую каюту, я подкрепился снедью, находившейся в шкафчике капитана».
Дойдя до этого места, Дефо заявил, что, по его мнению, он дал хорошее начало и теперь очередь Свифта. Выразив опасение, как бы и ему не пришлось, подобно юному Сайприену Овербеку Уэллсу «плавать по воле волн», автор «Гулливера» продолжал рассказ:
«В течение двух дней я плыл, пребывая в великой тревоге, так как опасался возобновления шторма, и неустанно всматривался в даль в надежде увидеть моих пропавших товарищей. К концу третьего дня я с величайшим удивлением заметил, что корабль, подхваченный мощным течением, идущим на северо-восток, мчится, то носом вперед, то кормой, то, словно краб, повертываясь боком, со скоростью, как я определил, не менее двенадцати, если не пятнадцати узлов в час. В продолжении нескольких недель меня уносило все дальше, но вот однажды утром, к неописуемой своей радости, я увидел по правому борту остров. Течение, несомненно, пронесло бы меня мимо, если бы я, хотя и располагая всего лишь парой собственных своих рук, не изловчился повернуть кливер так, что мой корабль оказался носом к острову, и, мгновенно подняв паруса шпринтова, лисселя и фок-мачты, взял на гитовы фалы со стороны левого борта и сильно повернул руль в сторону правого борта — ветер дул северо-востоко-восток.»
Я заметил, что при описании этого морского маневра Смоллет усмехнулся, а сидевший у дальнего конца стола человек в форме офицера королевского флота, в ком я узнал капитана Марриэта[22], выказал признаки беспокойства и заерзал на стуле.
«Таким образом я выбрался из течения, — продолжал Свифт, — и смог приблизиться к берегу на расстояние в четверть мили и, несомненно, подошел бы ближе, вторично повернув на другой галс, но, будучи отличным пловцом, рассудил за лучшее оставить корабль, к этому времени почти затонувший, и добраться до берега вплавь.
Я не знал, обитаем ли открытый мною остров, но, поднятый на гребень волны, различил на прибрежной полосе какие-то фигуры: очевидно, и меня и корабль заметили. Радость моя, однако, сильно уменьшилась, когда, выбравшись на сушу, я убедился в том, что это были не люди, а самые разнообразные звери, стоявшие отдельными группами и тотчас кинувшиеся к воде, мне навстречу. Я не успел ступить ногой на песок, как меня окружили толпы оленей, собак, диких кабанов, бизонов и других четвероногих, из которых ни одно не выказывало ни малейшего страха ни передо мной, ни друг перед другом — напротив, их всех объединяло чувство любопытства к моей особе, а также, казалось, и некоторого отвращения».
— Второй вариант «Гулливера», — шепнул Лоренс Стерн соседу. — «Гулливер», подогретый к ужину,
— Вы изволили что-то сказать? — спросил декан очень строго, по-видимому, расслышав шепот Стерна.
— Мои слова были адресованы не вам, сэр, — ответил Стерн, глядя довольно испуганно.
— Все равно, они беспримерно дерзки! — крикнул декан. — Уж, конечно, ваше преподобие сделало бы из рассказа новое «Сентиментальное путешествие». Ты принялся бы рыдать и оплакивать дохлого осла. Хотя, право, не следует укорять тебя за то, что ты горюешь над своими сородичами.
— Это все же лучше, чем барахтаться в грязи с вашими йеху, — ответил Стерн запальчиво, и, конечно, вспыхнула бы ссора, не вмешайся остальные. Декан, кипя негодованием, наотрез отказался продолжать рассказ, Стерн также не пожелал принять участия в его сочинении и, насмешливо фыркнув, заметил, что «не дело насаживать добрую сталь на негодную рукоятку». Тут чуть не завязалась новая перепалка, но Смоллет быстро подхватил нить рассказа, поведя его уже от третьего лица:
«Наш герой, немало встревоженный сим странным приемом, не теряя времени, вновь нырнул в море и догнал корабль, полагая, что наихудшее зло, какого можно ждать от стихии, — сущая малость по сравнению с неведомыми опасностями загадочного острова. И, как показало дальнейшее, он рассудил здраво, ибо еще до наступления ночи судно взял на буксир, а самого его принял на борт английский военный корабль «Молния», возвращавшийся из Вест-Индии, где он составлял часть флотилии под командой адмирала Бенбоу. Юный Уэллс, молодец хоть куда, речистый и превеселого нрава, был немедля занесен в списки экипажа в качестве офицерского слуги, в каковой должности снискал всеобщее расположение непринужденностью манер и умением находить поводы для забавных шуток, на что был превеликий мастер.
Среди рулевых «Молнии» был некий Джедедия Энкерсток, внешность коего была весьма необычна и тотчас привлекла к себе внимание нашего героя. Этот моряк, от роду лет пятидесяти, с лицом темным от загара и ветров, был такого высокого роста, что, когда шел между палубами, должен был наклоняться чуть не до земли. Но самым удивительным в нем была другая особенность: еще в бытность его мальчишкой какой-то злой шутник вытатуировал ему по всей физиономии глаза, да с таким редким искусством, что даже на близком расстоянии затруднительно было распознать настоящие среди множества поддельных. Вот этого-то необыкновенного субъекта юный Сайприен и наметил для своих веселых проказ, особенно после того, как прослышал, что рулевой Энкерсток весьма суеверен, а также о том, что им оставлена в Портсмуте супруга, дама нрава решительного и сурового, перед которой Джедедия Энкерсток смертельно трусил. Итак, задумав подшутить над рулевым, наш герой раздобыл одну из овец, взятых на борт для офицерского стола, и, влив ей в глотку рому, привел ее в состояние крайнего опьянения. Затем он притащил ее в каюту, где была койка Энкерстока, и с помощью таких же сорванцов, как и сам, надел на овцу высокий чепец и сорочку, уложил ее на койку и накрыл одеялом.
Когда рулевой возвращался с вахты, наш герой, притворившись взволнованным, встретил его у дверей каюты.
— Мистер Энкерсток, — сказал он, — может ли статься, что ваша жена находится на борту?
— Жена? — заорал изумленный моряк. — Что ты хочешь этим сказать, ты, белолицая швабра?
— Ежели ее нет на борту, следовательно, нам привиделся ее дух, — ответствовал Сайприен, мрачно покачивая головой.
— На борту? Да как, черт подери, могла она сюда попасть? Я вижу, у тебя чердак не в порядке, коли тебе взбрела в голову такая чушь. Моя Полли и кормой и носом пришвартована в Портсмуте, поболе чем за две тысячи миль отсюда.
— Даю слово, — молвил наш герой наисерьезнейшим тоном. — И пяти минут не прошло, как из вашей каюты вдруг выглянула женщина.
— Да-да, мистер Энкерсток, — подхватили остальные заговорщики. — Мы все ее видели: весьма быстроходное судно и на одном борту глухой иллюминатор.
— Что верно, то верно, — отвечал Энкерсток, пораженный столь многими свидетельскими показаниями. — У моей Полли глаз по правому борту притушила навеки долговязая Сью Уильямс из Гарда. Ну, ежели кто есть там, надобно поглядеть, дух это или живая душа.
И честный малый, в большой тревоге и дрожа всем телом, двинулся в каюту, неся перед собой зажженный фонарь. Случилось так, что злосчастная овца, спавшая глубоким сном под воздействием необычного для нее напитка, пробудилась от шума и, испугавшись непривычной обстановки, спрыгнула с койки, опрометью кинулась к двери, громко блея и вертясь на месте, как бриг, попавший в смерч, отчасти от опьянения, отчасти из-за наряда, препятствовавшего ее движениям. Энкерсток, потрясенный этим зрелищем, испустил вопль и грохнулся наземь, убежденный, что к нему действительно пожаловал призрак, чему немало способствовали страшные глухие стоны и крики, которые хором испускали заговорщики. Шутка чуть не зашла далее, чем то было в намерении шалунов, ибо рулевой лежал замертво, и стоило немалых усилий привести его в чувство. До конца рейса он твердо стоял на том, что видел пребывавшую на родине миссис Энкерсток, сопровождая свои заверения божбой и клятвами, что хотя он и был до смерти напуган и не слишком разглядел физиономию супруги, но безошибочно ясно почувствовал сильный запах рома, столь свойственный его прекрасной половине.
Случилось так, что вскоре после этой истории был день рождения короля, отмеченный на борту «Молнии» необыкновенным событием: смертью капитана при очень странных обстоятельствах. Сей офицер, прежалкий моряк, еле отличавший киль от вымпела, добился должности капитана путем протекции и оказался столь злобным тираном, что заслужил всеобщую к себе ненависть. Так сильно невзлюбили его на корабле, что, когда возник заговор всей команды покарать капитана за его злодеяния смертью, среди шести сотен душ не нашлось никого, кто пожелал бы предупредить его об опасности. На борту королевских судов водился обычай в день рождения короля созывать на палубу весь экипаж, и по команде матросам надлежало одновременно палить из мушкетов в честь его величества. И вот пущено было тайное указание, чтобы каждый матрос зарядил мушкет не холостым патроном, а пулей. Боцман дал сигнал дудкой, матросы выстроились на палубе в шеренгу. Капитан, встав перед ними, держал речь, которую заключил такими словами:
— Стреляйте по моему знаку, и, клянусь всеми чертями ада, того, кто выстрелит секундой раньше или секундой позже, я привяжу к снастям с подветренной стороны. — И тут же крикнул зычно: — Огонь!
Все как один навели мушкеты прямо ему в голову и спустили курки. И так точен был прицел и так мала дистанция, что более пяти сотен пуль ударили в него одновременно и разнесли вдребезги голову и часть туловища. Столь великое множество людей было замешано в это дело, что нельзя было установить виновность хотя бы одного из них, и посему офицеры не сочли возможным покарать кого-либо, тем более что заносчивое обращение капитана сделало его ненавистным не только простым матросам, но и всем офицерам.
Умением позабавить и приятной естественностью манер наш герой расположил к себе весь экипаж, и по прибытии корабля в Англию полюбившие Сайприена моряки отпустили его с величайшим сожалением. Однако сыновний долг понуждал его вернуться домой к отцу, с каковой целью он и отправился в почтовом дилижансе из Портсмута в Лондон, имея намерение проследовать затем в Шропшир. Но случилось так, что во время проезда через Чичестер одна из лошадей вывихнула переднюю ногу, и, так как добыть свежих лошадей не представлялось возможным, Сайприен вынужден был переночевать в гостинице при трактире «Корова и бык».
— Нет, ей-богу, — сказал вдруг рассказчик со смехом, — отродясь не мог пройти мимо удобной гостиницы, не остановившись, и посему делаю здесь остановку, а кому желательно, пусть ведет далее нашего приятеля Сайприена к новым приключениям. Быть может, теперь вы, сэр Вальтер, наш «северный колдун», внесете свой вклад?
Смоллет вытащил трубку, набил ее табаком из табакерки Дефо и стал терпеливо ждать продолжения рассказа.
— Ну что ж, за мной дело не станет, — ответил прославленный шотландский бард и взял понюшку табаку. — Но, с вашего дозволения, я переброшу мистера Уэллса на несколько столетий назад, ибо мне люб дух средневековья. Итак, приступаю:
«Нашему герою не терпелось поскорее двинуться дальше, и, разузнав, что потребуется немало времени на подыскание подходящего экипажа, он решил продолжать путь в одиночку, верхом на своем благородном сером скакуне. Путешествие по дорогам в ту пору было весьма опасно, ибо, помимо обычных неприятных случайностей, подстерегающих путника, на юге Англии было очень неспокойно, в любую минуту готовы были вспыхнуть мятежи. Но наш юный герой, высвободив меч из ножен, чтобы быть наготове к встрече с любой неожиданностью, и стараясь находить дорогу при свете восходящей луны, весело поскакал вперед.
Он еще не успел далеко отъехать, как вынужден был признать, что предостережения хозяина гостиницы, внушенные, как ему казалось, лишь своекорыстными интересами, оказались вполне справедливыми. Там, где дорога, проходя через болотистую местность, стала особенно трудной, наметанный глаз Сайприена увидел поблизости от себя темные, приникшие к земле фигуры. Натянув поводья, он остановился в нескольких шагах от них, перекинул плащ на левую руку и громким голосом потребовал, чтобы скрывавшиеся в засаде вышли вперед.
— Эй вы, удалые молодчики! — крикнул Сайприен. — Неужели не хватает постелей, что вы завалились спать на проезжей дороге, мешая добрым людям? Нет, клянусь святой Урсулой Альпухаррской, я полагал, что ночные птицы охотятся за лучшей дичью, чем за болотными куропатками или вальдшнепами.
— Разрази меня на месте! — воскликнул здоровенный верзила, вместе со своими товарищами выскакивая на середину дороги и становясь прямо перед испуганным конем. — Какой это головорез и бездельник нарушает покой подданных его королевского величества? А, это soldado[23], вот кто! Ну, сэр, или милорд, или ваша милость, или уж не знаю, как следует величать достопочтенного рыцаря, — попридержи-ка язык, не то, клянусь семью ведьмами Геймблсайдскими, тебе не поздоровится!
— Тогда, прошу тебя, откройся, кто ты такой и кто твои товарищи, — молвил наш герой. — И не замышляете ли вы что-либо такое, чего не может одобрить честный человек. А что до твоих угроз, так они отскакивают от меня, как отскочит ваше презренное оружие от моей кольчуги миланской работы.
— Подожди-ка, Алден, — сказал один из шайки, обращаясь к тому, кто, по-видимому, был ее главарем. — Этот молодец — лихой задира, как раз такой, какие требуются нашему славному Джеку. Но мы переманиваем ястребов не пустыми руками. Послушай, приятель, присоединяйся к нам — есть дичь, для которой нужны смелые охотники, вроде тебя. Распей с нами бочонок канарского, и мы подыщем для твоего меча работу получше, чем попусту вовлекать своего владельца в ссоры да кровопролития. Миланская работа или не миланская, нам до того дела нет, а вот если мой меч звякнет о твою железную рубашку, худой то будет день для сына твоего отца!
Одно мгновение наш герой колебался, не зная, на что решиться: следует ли ему, блюдя рыцарские традиции, ринуться на врагов или разумнее подчиниться. Осторожность, а также и немалая доля любопытства в конце концов одержали верх, и, спешившись, наш герой дал понять, что готов следовать туда, куда его поведут.
— Вот это настоящий мужчина! — воскликнул тот, кого называли Алленом. — Джек Кейд порадуется, что ему завербовали такого удальца! Ад и вся его нечистая сила! Да у тебя шея покрепче, чем у молодого быка! Клянусь рукояткой своего меча, туго пришлось бы кому-нибудь из нас, если бы ты не послушал наших уговоров!
— Нет-нет, добрейший наш Аллен! — пропищал вдруг какой-то коротыш, прятавшийся позади остальных, пока грозила схватка, но теперь протолкнувшийся вперед. — Будь ты с ним один на один, оно и могло так статься, но для того, кто умеет владеть мечом, справиться с эдаким юнцом — сущая безделица. Помнится мне, как в Палатинате я рассек барона фон Слогстафа чуть не до самого хребта. Он ударил меня вот так, глядите, но я щитом и мечом отразил удар и в свой черед размахнулся и воздал ему втрое, и тут он… Святая Агнесса, защити и спаси нас! Кто это идет сюда?
Явление, испугавшее болтуна, и в самом деле было достаточно странным, чтобы вселить тревогу даже в сердце нашего рыцаря. Из тьмы вдруг выступила фигура гигантских размеров, и грубый голос, раздавшийся где-то над головами стоявших на дороге, резко нарушил ночную тишину:
— Сто чертей! Горе тебе, Томас Аллен, если ты покинул свой пост без важной на то причины! Клянусь святым Ансельмом, лучше бы тебе было вовсе не родиться, чем нынче ночью навлечь на себя мой гнев! Что это ты и твои люди вздумали таскаться по болотам, как стадо гусей под Михайлов день?
— Наш славный капитан, — отвечал ему Аллен, сдернув с головы шапку, примеру его последовали и остальные члены отряда. — Мы захватили молодого храбреца, скакавшего по лондонской дороге. За такую услугу, сдается мне, надлежало бы сказать спасибо, а не корить да стращать угрозами.
— Ну-ну, отважный Аллен, не принимай это так близко к сердцу! — воскликнул вожак, ибо то был не кто иной, как сам прославленный Джек Кейд. — Тебе с давних пор должно быть ведомо, что нрав у меня крутоват и язык не смазан медом, как у сладкоречивых лордов. А ты, — продолжал он, повернувшись вдруг в сторону нашего героя, — готов ли ты примкнуть к великому делу, которое вновь обратит Англию в такую, какой она была в царствование ученейшего Альфреда? Отвечай же, дьявол тебя возьми, да без лишних слов!
— Я готов служить вашему делу, если оно пристало рыцарю и дворянину, — твердо отвечал молодой воин.
— Долой налоги! — с жаром воскликнул Кейд. — Долой подати и дани, долой церковную десятину и государственные сборы! Солонки бедняков и их бочки с мукой будут так же свободны от налогов, как винные погреба вельмож! Ну, что ты на это скажешь?
— Ты говоришь справедливо, — отвечал наш герой. — А вот нам уготована такая справедливость, какую получает зайчонок от сокола! — громовым голосом крикнул Кейд. — Долой всех до единого! Лорда, судью, священника и короля — всех долой!
— Нет, — сказал сэр Овербек Уэллс, выпрямившись во весь рост и хватаясь за рукоятку меча. — Тут я вам не товарищ. Вы, я вижу, изменники и предатели, замышляете недоброе и восстаете против короля, да защитит его святая дева Мария!
Смелые слова и звучавший в них бесстрашный вызов смутили было мятежников, но, ободренные хриплым окриком вожака, они кинулись, размахивая оружием, на нашего рыцаря, который принял оборонительную позицию и ждал нападения».
— И хватит с вас! — заключил сэр Вальтер, посмеиваясь и потирая руки. — Я крепко загнал молодчика в угол, посмотрим, как-то вы, новые писатели, вызволите его оттуда, а я ему на выручку не пойду. От меня больше ни слова не дождетесь!
— Джеймс, попробуй теперь ты! — раздалось несколько голосов сразу, но этот автор успел сказать лишь «тут подъехал какой-то одинокий всадник», как его прервал высокий джентльмен, сидевший от него чуть поодаль. Он заговорил, слегка заикаясь и очень нервно.
— Простите, — сказал он, — но, мне думается, я мог бы кое-что добавить. О некоторых моих скромных произведениях говорят, что они превосходят лучшие творения сэра Вальтера, и, в общем, я, безусловно, сильнее. Я могу описывать и современное общество и общество прошлых лет. А что касается моих пьес, так Шекспир никогда не имел такого успеха, как я с моей «Леди из Лиона». Тут у меня есть одна вещица… — Он принялся рыться в большой груде бумаг, лежавших перед ним на столе. — Нет, не то — это мой доклад, когда я был в Индии… Вот она! Нет, это одна из моих парламентских речей… А это критическая статья о Теннисоне. Неплохо я его отделал, а? Нет, не могу отыскать, но, конечно, вы все читали мои книги — «Риенци», «Гарольд», «Последний барон»… Их знает наизусть каждый школьник, как сказал бы бедняга Маколей[24]. Разрешите дать вам образчик:
«Несмотря на бесстрашное сопротивление отважного рыцаря, меч его был разрублен ударом алебарды, а самого его свалили на землю: силы сторон были слишком неравны. Он уже ждал неминуемой смерти, но, как видно, у напавших на него разбойников были иные намерения. Связав Сайприена по рукам и ногам, они перекинули юношу через седло его собственного коня и повезли по бездорожным болотам к своему надежному укрытию.
В далекой глуши стояло каменное строение, когда-то служившее фермой, но по неизвестным причинам брошенное ее владельцем и превратившееся в развалины — теперь здесь расположился стан мятежников во главе с Джеком Кейдом. Просторный хлев вблизи фермы был местом ночлега для всей шайки; щели в стенах главного помещение фермы были кое-как заткнуты, чтобы защититься от непогоды. Здесь для вернувшегося отряда была собрана грубая еда, а нашего героя, все еще связанного, втолкнули в пустой сарай ожидать своей участи».
Сэр Вальтер проявлял величайшее нетерпение, пока Бульвер Литтон вел свой рассказ, и, когда тот подошел к этой части своего повествования, раздраженно прервал его:
— Мы бы хотели послушать что-нибудь в твоей собственной манере, молодой человек, — сказал он. — Анималистико-магнитическо-электро-истерико-биолого-мистический рассказ — вот твой подлинный стиль, а то, что ты сейчас наговорил, — всего лишь жалкая копия с меня, и ничего больше.
Среди собравшихся пронесся гул одобрения, а Дефо заметил:
— Право, мистер Литтон, хотя, быть может, это всего лишь простая случайность, но сходство, сдается мне, чертовски разительное. Замечания нашего друга сэра Вальтера нельзя не почесть справедливыми.
— Быть может, вы и это сочтете за подражание, — ответил Литтон с горечью и, откинувшись в кресле и глядя скорбно, так продолжал рассказ:
«Едва наш герой улегся на соломе, устилавшей пол его темницы, как вдруг в стене открылась потайная дверь к за ее порог величаво ступил почтенного вида старец. Пленник смотрел на него с изумлением, смешанным с благоговейным страхом, ибо на высоком челе старца лежала печать великого знания, недоступного сынам человеческим. Незнакомец был облачен в длинное белое одеяние, расшитое арабскими кабалистическими письменами; высокая алая тиара, с символическими знаками квадрата и круга, усугубляла величие его облика.
— Сын мой, — промолвил старец, обратив проницательный и вместе с тем затуманенный взор на сэра Овербека. — Все вещи и явления ведут к небытию, и небытие есть первопричина всего сущего. Космос непостижим. В чем же тогда цель нашего существования?
Пораженный глубиной этого вопроса и философическими взглядами старца, наш герой приветствовал гостя и осведомился об его имени и звании. Старец ответил, и голос его то крепнул, то замирал в музыкальной каденции, подобно вздоху восточного ветра, и тонкие ароматические пары наполнили помещение.
— Я — извечное отрицание не-я, — вновь заговорил старец. — Я квинтэссенция небытия, нескончаемая сущность несуществующего. В моем облике ты видишь то, что существовало до возникновения материи и за многие-многие годы до начала времени. Я алгебраический икс, обозначающий бесконечную делимость конечной частицы.
Сэр Овербек почувствовал трепет, как если бы холодная, как лед, рука легла ему на лоб.
— Зачем ты явился, чей ты посланец? — прошептал он, простираясь перед таинственным гостем.
— Я пришел поведать тебе о том, что вечности порождают хаос и что безмерности зависят от божественной ананке[25]. Бесконечность пресмыкается перед индивидуальностью. Движущая сущность — перводвигатель в мире духовного, и мыслитель бессилен перед пульсирующей пустотой. Космический процесс завершается только непознаваемым и непроизносимым…» — Могу я спросить вас, мистер Смоллет, что вас так смешит?
— Нет-нет, черт побери! — воскликнул Смоллет, давно уже посмеивавшийся. — Можешь не опасаться, что кто-нибудь станет оспаривать твой стиль, мистер Литтон!
— Спору нет, это твой и только твой стиль, — пробормотал сэр Вальтер.
— И притом прелестный, — вставил Лоренс Стерн с ядовитой усмешкой. — Прошу пояснить, сэр, на каком языке вы изволили говорить?
Эти замечания, поддержанные одобрением всех остальных, до такой степени разъярили Литтона, что он, сперва заикаясь, пытался что-то ответить, но затем, совершенно перестав собой владеть, подобрал со стола разрозненные листки и вышел вон, на каждом шагу роняя свои памфлеты и речи. Все это так распотешило общество, что в течение нескольких минут в комнате не смолкал смех. Звук его отдавался у меня в ушах все громче, а огни на столе тускнели, люди вокруг него таяли и, наконец, исчезли один за другим. Я сидел перед тлеющими в кучке пепла углями — все, что осталось от яркого, бушевавшего пламени, — а веселый смех высоких гостей превратился в недовольный голос моей жены, которая, тряся меня за плечи, говорила, что мне следовало бы выбрать более подходящее место для сна. Так окончились удивительные приключения Сайприена Овербека Уэллса, но я все еще лелею надежду, что как-нибудь в одном из моих будущих снов великие мастера слова закончат начатое ими повествование.