Осень 1869 года выдалась прелестная: весь октябрь было еще тепло, небо чистое, дождики недолгие, а зеленщики и фруктовщики зазывали наперебой в свои лавки — персики, виноград, чернослив, гранаты, яблоки и груши лопались от сока, сами просились в рот. После приезда в Москву Вася и Сашатка в первое время часто навещали дом Новосильцевых, а потом началась учеба, и вообще времени не стало. Но скандал, приключившийся с их племянником Юрием, все переменил.
Дело вышло так. 22 октября были именины Сашатки, и Екатерина Владимировна предложила отпраздновать это событие у нее, по-семейному. Мальчики отпросились у Доната Михайловича и в начале третьего пополудни, отутюженные, начищенные, причесанные, с купленным специально в кондитерской тортом, подходили к особняку. Навстречу им выскочил Юрий в распахнутой гимназической шинели. Судя по всему, был он весьма нетрезв. (Позже выяснилось, что его отругал отец за небрежную учебу в лицее, сын ответил грубо и демонстративно хлопнул дверью; а затем, выпив коньяку, вознамерился провести вечер во всех тяжких). Налетев на набилковцев, замер, преградив им дорогу. С вызовом спросил:
— Вы какого лешего здесь торчите?
Вася ответил хладнокровно:
— Мы, во-первых, не торчим, а идем к вашим тетушкам. И потом, не «какого лешего», а по приглашению. У Сашатки сегодня именины.
— Это все равно: именины, не именины… И мои тетки не хозяйки тут, а приживалки. Мы хозяева, мы: я и мой отец. Посему — пошли вон, болваны, чтобы духу вашего в нашем доме не было!
У Антонова налились жилки на висках.
— Вы, пожалуй, не очень тут командуйте, Юрий Александрович. Можем не посмотреть, что вы барич. Вздуем так, что мало не покажется.
Лицеист выкатил глаза:
— Как ты смеешь, хам? Грязный оборванец. Я тебя в полицию отведу, и пойдешь по этапу до Сахалина. Прочь пошел, я сказал, а не то узнаешь.
Тут Сашатка попытался разрядить обстановку:
— Хорошо, хорошо, ссориться не станем. Вася, коли нас не желают видеть, можем и уйти. Как-нибудь заглянем потом.
Но его приятель не согласился:
— Чтобы уступить этому засранцу? Никогда.
— Как ты меня назвал? — вспыхнул Юра.
— Да как слышал.
— Повтори.
— Он еще и глухой, выходит.
— Я сказал: повтори.
— А, понравилось? Повторяю: вы засранец и шиш.
— Кто шиш? Я — шиш?
— Шиш и засранец.
— Я сейчас тебя буду бить.
— А силенок хватит, голубая кровушка?
— Вот сейчас увидишь. — Юра размахнулся, но коньячные пары раскоординировали его движения, и замах вышел вялым.
Между тем Вася ловко перехватил его кулак, дернул руку вниз и, будучи искусным драчуном, двинул лбом в скулу обидчика. Новосильцев взвыл.
— Ты меня ударил? Ты — меня — ударил?!
— Да господь с вами, Юрий Александрович, у меня и руки-то заняты вашими холеными ручками. Чем же я могу вас ударить?
— Ты за это ответишь, тварь.
— Надо доказать. Нет свидетелев. Ты же ведь не видел, Сашатка?
— Ничего не видел, — помотал головой Сорокин. — Я глаза закрыл от испуга.
— Слышите? Не видел. Посему ступайте, куда шли. И не трогайте мирных набилковцев.
— Я пойду в полицию.
— Скатертью дорога. Вас там, пьяного, с удовольствием встретят.
Неожиданно гимназист шморгнул носом плаксиво:
— Недоумки… ненавижу вас…
— Ну, не хнычьте, не хнычьте, Юрий Александрович. Все ж таки дворянам нюниться не пристало. — Вася издевался. — Все ж таки катковец. Будущая надежда России.
— Тварь! Подлец! — взвизгнул неприятель и, внезапно вырвав торт у Сашатки, вмазал в физиономию Антонова.
Тот стоял ошалелый — все лицо в креме, перепачканная шинель, а на шее болтается проломленная картонка.
Новосильцев же, торжествуя, быстро ретировался.
— Погуляли, нечего сказать… — проронил Вася. — Торт испорчен, вид изгажен… Как теперь появимся в доме? Стыдоба…
— Ничего, ничего, — приободрил его Сорокин. — Ехать восвояси в этаком конфузе много хуже. Объясним — тетушки поймут. И умоешься, и шинель почистишь.
— Неудобно, Саш…
— Неудобно суп вилкой кушать.
Сестры Новосильцевы, увидав Антонова, сразу же заохали, закудахтали, но ребята, по благородству своей души, выдавать племянника не хотели и проговорили туманно, что на них напали неизвестные местные драчуны. Софья повела Васю мыться, а Екатерина заметила с сожалением:
— Да, по улицам ходить иногда бывает небезопасно. Люди страх потеряли. И свободу понимают как вольницу.
— Без свободы жить тоже отвратительно, — возразил ей Сашатка. — Хуже, чем в тюрьме.
— Кто же говорит о тюрьме? Речь идет о некоей золотой середине. Строгие, но разумные законы — вот что нужно нам. Чтобы люди их соблюдали, но без унижений. Только и всего.
— А законы, говорят, пишутся только для того, чтобы их потом ловко обходить.
— Это говорят прощелыги и уховерты. Новое поколение так рассуждать не должно. Мы обязаны воспитать законопослушных людей.
— Было бы чудесно.
Сестры подарили Сашатке модные и не слишком дорогие карманные часы из Швейцарии, массово изготовленные для России. Назывались они Qualité Сальтеръ, крышки открывались сверху и снизу, а завод и перевод стрелок мог производиться специальным ключиком. Молодой человек взял их в руки потрясенно и не верил своему счастью. Наконец сказал:
— Я теряюсь… в нашем училище нет ни у кого… кроме педагогов… Ух, завидовать будут!
— Лишь бы не увели, — не без оснований заметил Вася, вышедший умытый и почищенный.
— Думаю, не посмеют: сразу ведь обнаружится — не успеют до Сухаревки дойти.
— Это правда.
— Я теперь буду вовремя всюду приходить.
— Да и я с тобой.
После праздничного застолья, сытые и довольные, размечтались. Первым высказался Антонов:
— Вот окончу весной училище и работать пойду в типографию. Для начала куплю себе точно такие же часы, а потом денег подкоплю и женюсь. Не исключено, что на Кате Сорокиной.
— Это еще посмотрим, — улыбнулся Сашатка. — Абы за кого я свою сестренку не выдам.
— Нешто я «абы кто»? — обиделся Вася. — Ты ж меня знаешь как облупленного. Я человек приличный.
— Главное, чтоб не пил.
— И не собираюсь.
Софья обратилась к Сашатке:
— Ну а ты как хотел бы жить после курса учебы?
Он смутился, посмотрел в пол.
— Коль не доведется мне в лицей поступить, так работать тоже пойду…
— Но в лицей берут лишь детей дворян…
— Я и думал: вдруг удастся обнаружить, что мой папенька — родич Милюковых? Видите: не вышло…
— Есть другой путь — усыновление. — Младшая Новосильцева отчего-то медлила. — Я, к примеру, согласна усыновить, но, с формальной точки зрения, мне потребуется согласие мужа — мы хоть и живем порознь, но развода не затевали. И не знаю, позитивно ли Вольдемар отнесется к этой затее и захочет ли давать свою фамилию — Энгельгардт. — Сделала еще одну паузу. — Катя, может, ты?
Старшая сидела с каким-то отрешенным видом.
— Что, прости?
— Может, Сашу усыновишь ты?
— A-а, конечно… — Но в словах ее не было уверенности. — Не отказываюсь нисколько. Но горячку пороть не станем. До весны еще время есть.
— Не скажи, сестренка: дело усыновления долгое. Столько инстанций надо пройти! Минимум полгода, если не больше.
Неожиданно Екатерина прервала ее резко:
— После поговорим. И ты знаешь почему.
Софья слегка смутилась:
— Хорошо, согласна. После так после.
Встав, Сашатка подошел к той стене, где висели картины его отца, сделал вид, что разглядывает их внимательно. Вслед за ним подошла Софья и воскликнула потрясенно:
— Мальчик, детка, ты плачешь?!
— Нет-нет, — лепетал Сорокин, сутулясь. — То есть папеньку вспомнил… и все такое…
Дама по-матерински обняла его:
— Ну крепись, дружочек, крепись. Ты пойдешь в лицей — я тебе обещаю. Верь мне, мы добьемся.
Отрок всхлипнул:
— Токмо вам и верю…
А когда в начале восьмого вечера Вася и Сашатка ушли, старшая набросилась на младшую:
— Ты забыла мой давнишний разговор с братом? Юра тогда сказал отцу о моем якобы намерении Сашу усыновить, и какую реакцию это вызвало! Если ты или я осуществим намерения наши, то придется съезжать отсюда: Александр сказал, что не станет терпеть под одной крышей с собой новоиспеченного крепостного «племянничка».
Младшая ответила хладнокровно:
— Ну, во-первых, брат в запале и не такое отмачивал. Александр отходчив, и его легко переубедить. Во-вторых, лучше я съеду в нумера, но спасу хорошего человека, чем терпеть стану мизантропию нашего юриста.
У Екатерины на лбу появилась трагическая морщинка.
— Ладно, ладно, посмотрим. Надо все обдумать как следует.
Но когда наутро появился в столовой нахохлившийся Юра с фиолетовым синяком на скуле и ехидно проговорил, обращаясь к теткам:
— Водите в дом шантрапу всякую, вот и результат.
Старший Новосильцев тут же вспыхнул, учинил скандал, слушать не желая доводов сестер, а в конце концов сказал жестко: чтобы этих двух набилковцев у него в особняке никогда больше не было.
Вплоть до Рождества молодые люди приходить без спроса на Никитскую опасались, а оттуда не получали никаких приглашений. Вася говорил: «Видно, передумали. Не хотят забот лишних. Честно говоря, я и не надеялся с самого начала. Ты подумай: для чего им тебя усыновлять, из каких таких высоких соображений? Только по доброте душевной? Надо быть святой, чтоб вести себя так. А они дамы хоть и славные, но не святые». И Сашатка, хоть и с горечью, но кивал: судя по всему, никакого усыновления не случится. Надо мыслить реально, без фантазий. Он попробует устроиться на работу в типографию Московского университета — ведь ее арендуют те же Катков с Леонтьевым; проявить усердие, рвение, хорошо показать себя; рассказать об отце-художнике; может, и заметят, выделят из массы и позволят в виде исключения поступить в Лицей; времена меняются, и, возможно, вскоре будут брать туда на учебу не только детей дворян. Надо ждать и надеяться.
А на Рождество Вася предложил: почему бы не отправить сестрам Новосильцевым поздравительную открытку? Это никого ни к чему не обяжет: не хотят общаться — не станут, но напомнить о себе было бы уместно.
Сочиняли поздравление сообща. Попытались в стихах — ничего не вышло, рифмы подбирались с трудом, и вообще выходило как-то постно. Перешли на прозу. Получилось так:
«Милостивые государыни Екатерина Владимировна и Софья Владимировна! Низкий Вам поклон от учащихся Набилковского училища Александра Сорокина и Василия Антонова. Поздравляем со светлым праздником Рождества Христова. Разрешите пожелать Вам здоровья, благополучия и веселья.
С самыми добрыми чувствами, Саша, Вася.»
Налепили марку (Вася полизал ее языком) и торжественно бросили в почтовый ящик.
А спустя день (почту по городу доставляли тогда оперативно, письма из Петербурга в Москву доходили и то за сутки), забирая корреспонденцию из прихожей особняка (складывалась она на специальный подносик), Софья обратилась к привратнику:
— Это все, что пришло нынче?
Тот слегка замялся:
— Никак нет-c… Приходила еще почтовая карточка… Только Юрий Александрович соизволили ея разорвать-с…
— Карточка ему?
— Нет, вам-с.
— От кого же?
— Судя по обратному адресу, из Набилковского училища.
— Ах, вот как?! — Дама помрачнела. — А обрывки где?
— Коль не выбросили еще, в мусорной корзине-с.
— Собери и мне отдай. Буду у себя.
— Слушаю-с.
Младшая из сестер Новосильцевых склеила клочки гуммиарабиком. И смогла прочесть все послание. А потом отправилась к своему племяннику. Молодой человек, полулежа в кресле, перелистывал какую-то книжку.
— Юра, как сие понять? — с ходу, с порога обрушилась на него тетка.
— Тетя Соня, о чем ты? — удивился катковец.
Женщина потрясла у него перед носом склеенной открыткой.
— Как ты смел порвать то, что тебе не предназначалось?
Нагло улыбнувшись, он проговорил:
— Полно, тетя, столько шума из-за пустяка.
— Нет, не пустяка. Это дерзость неслыханная — рвать чужие письма. Извинись, или мы поссоримся.
— Ты готова ссориться из-за этих поганцев?
— Прекрати передергивать. Карточка была адресована мне с сестрой. Не играет роли, от кого она. Главное, что не тебе. И поэтому не имеешь решительно никакого права рвать чужую собственность.
Юноша поднялся, сделавшись одного роста с сестрой своего отца. И она увидела прямо перед собой два горящих ненавистью глаза.
— Коли так, я тебе отвечу, милая тетушка. В этом доме два хозяина — папенька и я. Вас мы терпим только из жалости христианской. И вольны в своем особняке делать все, что считаем нужным. В том числе и рвать мерзкие послания.
Размахнувшись, Софья влепила ему пощечину. Он от неожиданности охнул.
— Заруби себе на носу, щенок, — ледяным шепотом произнесла дама, — это твоего здесь нет ничего. Особняк принадлежит в равных трех долях — мне, сестре и брату. Можем разделить его по суду на три части. Или требовать, чтобы Александр выкупил наши две доли. Или выплатить ему его долю и заставить съехать. Словом, я тебе посоветую впредь вести себя осторожнее. Если не хочешь оказаться на улице.
Развернулась и величественно вышла из его комнаты.
— Негодяйка! — крикнул ей племянник, держась за щеку. — Ты еще пожалеешь, старая лахудра. Папенька все узнает. Правильно, что тебя твой муж выгнал!
Но Софья не опустилась до ответа на базарную брань. Вскоре рассказала сестре о случившемся. У Екатерины брови сложились домиком.
— Ненавижу ссор… Отравляют кровь — нам, им…
— Разве это я затевала ссору, Катенька? Он порвал открытку.
— Ну, порвал и порвал. Важность не велика. Не от императора, чай.
— Ты оправдываешь его? — изумилась Софья.
— Никого не оправдываю. Никого и не осуждаю. Под одной крышей надо мирно существовать.
— Я не узнаю тебя, Катя. Что произошло? Раньше ты такой не была.
Старшая сестра покраснела, но потом, после колебаний, заговорила:
— Просто не хотела тебя огорчать… Но уж коль приходится… Я полгода назад продала Александру мою долю в нашем особняке. Он теперь владелец двух третей.
Младшая даже села.
— Катя, но зачем? Отчего в тайне от меня?
— Я хотела помочь одному человеку. Ты его не знаешь… Он женат… У него чахотка — требовались деньги для поездки во Францию на Ривьеру…
— Он поправился?
— Нет, он умер.
— Бедная моя! — Сестры обнялись и расплакались. — Ты его любила?
— Очень… Чисто платонически, правда. Он любил свою жену и не изменил ей ни разу.
— Ты идеалистка, Катюша.
— Да, я знаю…
— Как же мы поступим, если Александр все-таки решится на обострение? Я одна без тебя не останусь тут.
— Продавай ему свою долю, и поселимся где-нибудь отдельно. И никто нам не помешает поспособствовать Саше Сорокину в его судьбе.
— Может быть, и так.
Вольдемар Энгельгардт жил в особняке на Арбате. Сын Егора Антоновича Энгельгардта, бывшего директора Царскосельского лицея (в пору, когда там учился Пушкин), он боготворил своего отца, написал о нем воспоминания и пытался сочинять стихи и прозу, правда, безуспешно. В свете слыл оригиналом. Но в салонах появлялся нечасто: танцевать не любил, в карты не играл… Вел унылую жизнь холостяка, хоть и состоял в браке с Софьей Новосильцевой, но они расстались больше двадцати лет назад.
Ей тогда исполнилось семнадцать, а ему — тридцать семь. Был красив и благообразен, а она юна и порывиста. Пылко в него влюбилась и писала письма в стихах. Он вначале умиленно смеялся, но потом растрогался и всерьез задумался, а спустя полгода сделал ей официальное предложение. Свадьбу сыграли скромную и уехали на медовый месяц в Лондон — в гости к его родным (Вольдемар по матери был англичанин, Уайтакер). Но как раз первые размолвки начались у них в туманном Альбионе: девушка неожиданно поняла, что ее принц из сказки — никакой не принц, а обычный человек из плоти и крови, со своими капризами и болячками. Рухнула Мечта. Никаких рыцарских турниров, серенад под балконом и паломничества за Святым Граалем. Был традиционный утренний кофе с утренними газетами, разбирание писем, до обеда — работа в кабинете, после обеда — «мертвый час», файф-о-клок, тихие прогулки в карете, иногда — гости, иногда — театр. Это изо дня в день. Из недели в неделю.
Словом, не выдержав и полгода сосуществования, предпочли разъехаться. Но остались друзьями. И развода не оформляли. Он выплачивал ей небольшой, но приличный пенсион, на который она позволяла себе одеваться по моде. Никогда ни о чем его не просила, сознавая свою вину за несостоявшееся семейное счастье. Но в сложившихся обстоятельствах не смогла справиться с проблемами в одиночку. Испросила разрешения посетить. Вольдемар пригласил ее на следующий день, не назначив часа: дескать, буду дома, приходи, когда вздумается. И она приехала к половине второго.
Вышел ей навстречу в темном пиджаке, темном галстуке вокруг шеи и светлых брюках. Небольшая курчавая борода с проседью. Пышная седая грива волос. И монокль в правом глазу.
Тонко улыбнулся:
— О, Софи, вы такая же молодая и стройная, как в года нашей юности. — И, склонившись, приложился губами к ее руке в перчатке.
Туалет на ней был украшен перьями, юбка слегка расширена до турнюра, шляпа — тоже с перьями. Тонкая вуаль прикрывала верхнюю половину лица.
— Вы мне льстите, сударь, — улыбнулась она в ответ. — Я неплохо выгляжу, это правда, но и меньше сорока мне не дашь. Но и вам не дашь больше шестидесяти.
— Мерси бьен. Что же мы стоим? Окажите милость, проходите в библиотеку. Кофе с коньяком? Чай с лимоном? Может быть, лафит?
— Нет, благодарю, только зельтерской. В горле пересохло.
Сели в кресла друг против друга. И не торопились начинать разговор — да и что говорить, если жизнь прошла, а они упустили их совместное счастье? Все слова становятся бесполезны.
— Как дела, сударыня? — первым нарушил молчание Вольдемар. — Я читал ваши переводы с русского на французский: очень, очень мило. И еще я слышал от князя Щербатова, что открыли какого-то крепостного художника, кажется, из школы Венецианова. Якобы талант изумительный.
Сделав несколько глотков из бокала, Софья подтвердила сказанное:
— Да, мсье, так оно и есть: бывший крепостной Милюковых. Но пекусь не о нем, ибо он давно отправился к праотцам, и не о работах его, ибо у меня только две его картины — остальные по-прежнему во владении Милюковых, — а о сыне его. — И она поведала Энгельгардту всю историю знакомства с Сашей Сорокиным.
Он внимал ей с интересом, поблескивая моноклем, а потом спросил:
— Чем же я могу быть полезен? Говорите, Софи, без стеснений — сделаю, как просите. Вы хотите усыновить мальчика, дать ему фамилию нашу? Я согласен.
— Нет-нет, помилуйте, Вольдемар, — возразила дама. — На подобную просьбу я бы не отважилась. И усыновлять будет Екатерина, он возьмет фамилию Новосильцев. Но на этой почве мы рассорились с братом: он категорически против нашей затеи. Мы не сможем жить отныне с ним в особняке на Никитской. И не согласились бы вы… уступить нам часть своего дома? Не бесплатно, конечно: мы внесем необходимую сумму. Мы бы поселились во флигеле: Катя, я и приемный сын.
Муж ее буквально расцвел:
— Разумеется, дорогая, никаких возражений. Мне так одиноко бывает порой — не с кем словом перемолвиться. И такое счастье: сразу трое интересных персон под боком! Настоящее счастье. И ни о каких суммах речи быть не может. Флигель в вашем полном распоряжении.
Софья просияла:
— Вы неподражаемы, Вольдемар. Впрочем, как всегда.
— Жаль, что вы это поздно осознали…
Младшая сестра Новосильцева рассмеялась:
— Ах, какие наши годы, мсье? Все еще только впереди…
В тот же вечер Энгельгардт написал своей сестре Елизавете, жившей в Курляндии на острове Эзель[5] в замке, принадлежавшем ее мужу — барону Остен-Сакену: «Дорогая Лизхен, лучик надежды, кажется, вспыхнул в темноте моей жизни — я опять влюблен — и в кого же? — в собственную супругу! Ты не поверишь: мы сегодня встретились и так славно поговорили, что моя душа наполнилась радостью. Сестры Новосильцевы переедут ко мне во флигель вместе с приемным сыном Екатерины, и потом — как знать? — может быть, Софи перейдет со временем на мою половину? Как писал Пушкин: „И может быть, на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной…“»
Вскоре получил от Елизаветы ответ: «Дорогой Вольдемар, очень рада за тебя. Бог услышал мои молитвы и дарует тебе счастье в жизни. Мы из наших братьев и сестер лишь вдвоем остались на этом свете. У меня нога хоть и лучше, но еще болит, и хожу с тросточкой. Все мои мысли о моем Феденьке — он опять собирается на Тянь-Шань, ибо вознамерился все-таки окончить свой великий этнографический труд. Сына Роберта я, конечно, тоже люблю, но сыночек Феденька — просто свет в окошке. Дети — наша гордость и боль».
Сестры Новосильцевы переехали на Арбат в марте 1870 года.
Но, само собой, дело с усыновлением Саши Сорокина шло непросто. Ведь в Российской империи свято соблюдался принцип сословности, и крестьянин не мог быть усыновлен дворянином без согласия Его Величества. Исключение составляли незаконнорожденные дети дворян от крестьянок (но когда у них росли и законные дети, то «приемыши» не имели права на наследство). И еще: раз была жива мать Сашатки, то предписывалось взять у нее письменное согласие на усыновление с переменой фамилии.
Разумеется, нормальному человеку разобраться во всей этой казуистике было не под силу, и Екатерина Владимировна обратилась к присяжному поверенному Опельбауму Генриху Ивановичу из известной юридической фирмы «Опельбаум и сыновья». Генрих Иванович и являлся подобным «сыном», ибо основал контору его отец, Иоганн (Иван) Дитрих Мария Фердинанд Опельбаум.
Младшему Опельбауму шел в ту пору тридцать пятый год, но, пожалуй, выглядел он постарше — по причине своей лысоватости. Не носил ни усов, ни бороды, но зато блистал круглыми очками в золоченой оправе. И имел крупную расщелину между верхних резцов.
Выслушав Новосильцеву, он сказал:
— Вы позволите говорить с вами откровенно, уважаемая Екатерина Владимировна? Без обиняков?
— Натурально, дражайший Генрих Иванович, только так.
Он помедлил, обдумывая предстоящую речь.
— На сегодняшний день обстоятельства неблагоприятны. Первое: юноше уже шестнадцатый год, и в таком возрасте разрешение на усыновление получить практически невозможно. Далее: сидючи в Москве и надеясь только на одну почту, ничего не получим — надо ехать в Тверь, в Покровскую, а затем в Петербург, обращаться в канцелярию Его Величества и в Сенат. Вы согласны финансировать эти мои поездки и мое содержание в них? В-третьих, предстоят и казенные расходы: как официальные, так и неофициальные — ну, вы понимаете? — на Руси по-другому, увы, не бывает… Словом, суммы выйдут немалые. Вы согласны пойти на это?
— Да, согласна, — не задумываясь ответила дама.
— Отдавая себе отчет, что успеха верного гарантировать не могу, и оценивая шансы, скажем, «пятьдесят на пятьдесят»?
— Даже так.
Опельбаум задумался, покачавшись в кресле. И потом кивнул:
— Хорошо, я примусь за эту работу. Мы подпишем договор, и вы выплатите аванс… Но позвольте все же уточнить, — он понизил голос, — отчего вы так категорично настроены? Он ваш тайный родич? В чем здесь подоплека?
Новосильцева улыбнулась:
— Милый Генрих Иванович, можете мне не верить, как не верит мой младший брат, но никакой подоплеки тут нет. Кроме нашего с сестрой чистого желания протянуть руку помощи прелестному мальчику.
— Неужели?
— Истинная правда.
— Просто удивительно: в наше время и подобное бескорыстие…
— Мы с сестрой одинокие сентиментальные дамы, и нам хочется печься о ком-то. Заводить собаку или кошку — это слишком банально. Мы поможем юноше, у которого прекрасные перспективы.
— Дай-то бог, дай-то бог, — отозвался, щелкнув языком, Опельбаум.
— Стоит вам увидеть Сорокина, как поймете сразу: этот юноша далеко пойдет. У него глаза ангела.
Правовед согласился:
— Значит, по рукам. Сразу по получении аванса приступаю к делу.
Начались мучительные, нудные заботы: составление прошений, собирание справок и документов, заверение копий, запись к чиновникам, долгие часы ожидания у дверей кабинетов присутствий, исправление текстов, если в них обнаруживались огрехи или просто несоответствия установленным образцам…
А Сашатка не знал обо всех этих сложностях. Просто учился, бегал на занятия, в том числе и практические — в настоящей типографии, где ученики осваивали набор и верстку. Оба они с Васей делали успехи. И мечтали о скором выпуске, о работе, заработках и вообще о самостоятельной жизни. Собирались комнату снимать на двоих. На сестер Новосильцевых больше не надеялись.
Генрих Опельбаум посетил Покровскую вскоре после Пасхи. Он подъехал к дому Сороки на высоких дрожках, в котелке, сюртуке, галошах и с зонтиком, так как капал дождик. Постучал во входные двери: «Есть тут кто живой?» Вскоре появилась девушка в светло-синем платье. Вперилась в пришельца карими глазами.
— Сударь, вы к кому?
— К Александре Савельевне, с вашего позволения. Дома ли она?
— Дома, где ж ей быть, коль она второй месяц не встает с постели.
— Что, болеет?
— Да. Вроде кашель и жар уже прошли, но такая слабая, что сказать нельзя. С ложечки кормлю.
— Но в сознании. В памяти?
— Слава богу.
— Можно ея увидеть?
— Я сейчас спрошу. Как про вас сказать?
— Помните Екатерину Владимировну, приезжавшую год назад с братом вашим?
— Как не помнить! Очень, очень добрая барыня. И она, и Софья Владимировна.
— Я у них присяжный поверенный. Хлопочу по делу Александра Григорьевича.
Девушка испуганно посмотрела:
— Что с Сашаткой? Плохо, нет?
— Ничего плохого. Можно мне войти?
— Проходите, конечно.
Маменька лежала в подушках — бледная, худая, темные круги возле глаз. Немец поклонился:
— Александра Савельевна, извините за беспокойство. Но обрез времени не дает мне медлить. Я поверенный в делах мадемуазель Новосильцевой и одновременно — сына вашего. Разрешите сесть? Я сейчас объясню.
Кратко изложил суть вопроса. И закончил так:
— Коль усыновление состоится, он получит привилегии, дарованные дворянству, сможет поступить в дворянский Лицей и затем занять достойное место в жизни. Вам по вкусу сия пропозиция?
Тихим голосом женщина ответила:
— Я была бы рада за сыночка моего…
— И подпишете требуемый в этом случае документ?
— Документ? Что за документ?
— О согласии вашем на его усыновление. И о перемене фамилии.
— Перемене фамилии?
— Безусловно.
— И какая же будет его фамилия?
— Новосильцев.
Мама помолчала. Наконец, вздохнула:
— Нет, не подпишу.
— Отчего же? — удивился Генрих Иванович.
— Как же так — перемена фамилии? Он Сорокин — в память об отце. А тогда его дети станут Новосильцевыми. И Сороку, Гришеньку моего, забудут… Нет, не подпишу.
Опельбаум заволновался:
— Погодите, погодите, Александра Савельевна. Не пристало в таких вопросах рубить с плеча. Разве дело в фамилии? Кровь Сороки в нем останется, никуда не денется, перейдет к его детям, внукам, правнукам. Но одно дело — жизнь простолюдина, обывателя, и другое — образованного человека, дворянина. Помогите сыну. Не чините ему препятствий. От одной вашей закорючки счастье зависит всей его жизни. — И добавил, более спокойно: — А фамилия никуда не денется — ведь у вас еще старший сын — Константин Сорокин. Вот его дети и внуки будут Сорокины.
Мама продолжала молчать. Неожиданно к разговору присоединилась Катюха:
— Извиняюсь, конечно, что встреваю… Но молчать не могу. Маменька, голубушка, подпиши, не упрямься. Ну, Сорокины — что ж с того? Ведь Сорока — тоже не фамилия, а прозвище папенькино с детства, он Васильевым был записан, как и ты — Васильевой. Пусть уж братец станет дворянином, коли нам не выпала сия честь. Мы могли бы зваться Милюковы, коль на то пошло. Но теперь не про это речь. Подпиши, пожалуйста.
Женщина подняла веки, посмотрела трагически. Еле слышно произнесла:
— Ладно, раз ты просишь… Может, в самом деле так ему счастливее будет в жизни. Дай-то бог родимому!
Общими усилиями усадили ее в подушках, Опельбаум подал перо с дорожной чернильницей и составленный заранее документ. Словно курица лапой, мама начертала: «Александра Васильева» — и в изнеможении, будто после трудной работы, повалилась навзничь опять. Вытерла ладонями набежавшие слезы:
— Может, в самом деле… так оно счастливее… лучше…
Опасаясь, что она передумает, Генрих Иванович торопливо откланялся, отказавшись даже выпить чаю. Но уехать быстро ему не дали: улочку, где стоял дом Сороки, перегородила коляска, из которой вылез управляющий Милюкова. Коротко поклонившись, он сказал:
— Не сердитесь, милейший, но наказ имею от хозяина моего, Николая Петровича, привезти вас к нему для сурьезного разговора. Соблаговолите проехать.
— Вот еще! — заявил присяжный поверенный с вызовом. — Даже не подумаю. Это что еще за новости? Мне никто диктовать не может, с кем иметь беседу, а с кем нет.
— Безусловно, так, — согласился противник, — токмо ведь и нам никто ничего диктовать не смеет: русская глубинка, как говорится, до царя далеко и до губернатора тож. Тут у нас всякое случается. Чик! — и нет человечка. А потом где-нибудь в озере обнаруживают хладное тело.
— Ты мне угрожаешь, олух? — разозлился немец.
— Да помилуйте, разве ж я могу? Угрожать московскому господину? Да ни боже мой. Я прошу по-хорошему: отправляйтесь-ка в усадьбу Николая Петровича, а не то придется применять силу.
— Силу? Ко мне? По этапу хочешь пойти?
— Не стращайте, не надо, сударь. Никакого этапу быть не может, ибо ничего не докажете. То-то и оно. Не серчайте попусту, милостивый государь. Что ж вы разговору боитесь? Милюков, чай, не вурдалак, вашу кровь не выпьет. Дело-то минутное. Он вас спросит кой о чем, вы ему ответите — и поедете себе на здоровье. Здесь вы никому боле не нужны.
Помолчав, Опельбаум кивнул:
— Так и быть, поехали. Мне бояться нечего.
— Ну вот видите: сами и надумали. С самого начала бы так.
Оба экипажа покатили вровень: управляющий следил, чтобы дрожки Генриха Ивановича ненароком не ускользнули. Въехали в ворота усадьбы. Оглядевшись, присяжный поверенный спрятал зонт, спрыгнул наземь и, поправив галстук, в дом направился. Снял калоши у вешалки. Голову подняв, обнаружил Николая Петровича, вышедшего к лестнице. Тот одет был в домашнее: шитой курточке и сорочке апаш, в хромовых сапожках. Улыбнулся приветливо:
— Бесконечно рад, что изволили заглянуть ко мне.
Немец фыркнул:
— Коли угрожают утопить в озере, как же не изволить?
— Угрожали? Вот негодники, право слово. Я им всем задам. Как они посмели? Деревенщина, неучи — вы уж их простите. Я вас пригласил с самыми невинными чувствами, право слово. Просто любопытно. Для чего на моей земле появилось некое ответственное лицо из Москвы? Знать необходимо.
Опельбаум ответил:
— Вашу милость дело мое никак не касаемо. Интерес мой исключительно до семьи Васильевых — или же Сорокиных, как прикажете. Все, что было нужно, выяснил, и теперь собираюсь уезжать.
Николай Петрович оскалился:
— Значит, эта дура подписала свое согласие на усыновление?
Генрих Иванович подумал: «Ишь ты — шустер. Тайну разгадал. Впрочем, тут, в провинции, что за тайны? Все все знают».
Милюков продолжил:
— Только допустить сие никак невозможно.
— То есть что? — спросил посетитель. — Что невозможно?
— Я имею в виду усыновление. Ведь закон запрещает дворянам усыновлять крестьян.
— Но случаются исключения.
— Я и говорю: допустить невозможно. Никаких исключений. Посему прошу передать мне свою бумагу.
От подобной наглости наш присяжный поверенный даже растерялся.
— То есть как это — передать?
— Очень даже просто: из рук в руки.
— Да с какой же стати?
— Да с такой, что я вас прошу. И расстанемся ко взаимному удовольствию.
— Но ведь это произвол, Николай Петрович!
— Никакого произвола, помилуйте. Вы мне тихо-мирно отдаете согласие матери на усыновление и без всяких задержек оставляете здешние места. С пожеланием доброго пути.
Немец посуровел:
— Вы не отдаете себе отчета, что делаете.
— Отдаю совершенно. Каждый выступает за свой интерес. Я и выступаю как могу.
— Да и я выступаю как могу, сударь. И бумаги никакой не отдам.
— Не желаете, значит? Очень, очень жаль, — опечалился барин. — Мы могли бы поладить. А хотите, заплачу вам тысячу рублей?
— Торг бессмыслен. Разрешите откланяться.
— Нет, не разрешаю. — Милюков звонко крикнул: — Прошка, Тишка — ко мне!
Из соседних дверей появились два дюжих мужика — первый с топором, а второй с орясиной. Их намерения были недвусмысленны.
— Понимаете, Генрих Иванович? — улыбнулся негостеприимный хозяин. — Выбора у вас нет. Отдавайте бумагу.
Опельбаум попятился. Произнес сквозь зубы:
— Выбор есть всегда. — И достал из внутреннего кармана сюртука вороненый пятизарядный кольт. — Прочь с дороги, или я стреляю.
Мужики замерли.
— Сдрейфили, ребята? — продолжал улыбаться Милюков. — Так не трусьте. У него недостанет сил выстрелить.
Приободренные «ребята» двинулись на присяжного поверенного.
— Недостанет сил? — рявкнул Генрих Иванович и нажал на спусковой крючок, для начала направив дуло над головой Милюкова. Пуля угодила в хрустальную люстру, и осколки стекла посыпались вниз.
Замешательство в стане врага было оглушительным. Немец этим воспользовался, выскочил во двор и хотел было прыгнуть в бричку, но дорогу ему заступил управляющий. Что ж, пришлось и на него направить оружие.
— Прочь пошел! — приказал москвич. — Или за себя не ручаюсь.
— Тихо, тихо, милейший, — не испугался тот и попробовал отнять револьвер. — Вы в гостях, а ведете себя неправильно…
Опельбаум снова выстрелил, ранив неприятеля в плечо. Вскрикнув, управляющий перегнулся пополам от боли. А доверенное лицо Новосильцевой, оказавшись в экипаже, сам огрел коня по крупу вожжами: «Но! Но! Вперед!»
Тут на галерее появился Милюков с охотничьим ружьем. Проворчав: «Далеко не уйдешь, скотина!», он пальнул оппоненту в спину. Но рука, видно, дрогнула, и свинец полоснул по уху Генриха Ивановича. Ничего не почувствовав, присяжный поверенный лишь сильнее стал хлестать лошадь. Бричка вынеслась за ворота. Николай Петрович бахнул вслед, но уже не целясь, лишь из вредности. Крякнул: «Упустили беса. Черт его подери».
Вылетев на большак и поняв, что погони нет, Опельбаум отпустил вожжи, передал их вознице, сидевшему на козлах ни живым ни мертвым, и расслабленно рухнул на сиденье. Вытащил платок и прижал к раненному уху. Недовольно поморщился:
— Ух, кровищи сколько!.. И галоши мои пропали… — тяжело вздохнув, обратился к кучеру: — Ну, гони, гони, дядя. Нам до вечера надо быть в Твери.
Жизнь в доме Энгельгардта совершенно преобразилась: всюду в вазах теперь стояли цветы, Софья Владимировна часто играла на фортепьяно (иногда с Вольдемаром в четыре руки), а Екатерина Владимировна командовала кухаркой. Регулярно обедали вместе, а по воскресеньям принимали гостей — заходили на огонек Фет и Дружинин, а Сашатка с Васей даже ночевали по праздникам.
И в один из таких майских вечеров 1870 года только сели в гостиной за лото, как дворецкий доложил:
— Некий господин прибыл к мадемуазель Новосильцевой. Говорит, что по неотложному делу — относительно Сороки.
Общество замерло в изумлении.
— Я сказал им, что теперь у господ лото, и просил обождать, но они настаивают, ибо очень торопятся.
— Хорошо, зови, — разрешил хозяин.
Через несколько минут на пороге гостиной появился седоватый мужчина, просто, но со вкусом одетый, хоть и с некоторой долей провинциализма. Поздоровался, шаркнув ножкой.
— С кем имеем честь? — обратился к нему Энгельгардт.
— С вашего позволения, Ноговицын Афанасий Петрович из Твери.
Сестры Новосильцевы онемели. Первой пришла в чувство Софья:
— Миль пардон, но ведь нам сказали… что вы якобы… некоторым образом…
— Отдал богу душу? — Тонко улыбнулся пришелец. — Поначалу все так и считали, но потом все разъяснилось. Дело в том, что был я в ту пору по делам в Вышнем Волочке. А слуга мой, Филька, ростом с меня и комплекции схожей, выпил лишку, да и стал перед зеркалом примерять мои платья. Душегубы-то и перепутали его со мною…
— Душегубы, значит?
— Получается, так. Ведь не сам же Филька в петлю влез в моем фраке-то?
— Да, конечно… А поймали кого-нибудь?
— И-и, да где там, ей-богу! Разве же у нас кого ловят, кроме политических?
Вольдемар спросил:
— Не желаете ли кофе, чаю? Видимо, с дороги?
Ноговицын с благодарностью поклонился:
— Оченно признателен и в другое время непременно откушал бы, но теперь спешу. Я ведь на минутку. Дабы передать Екатерине Владимировне копию того завещания старого Милюкова…
Новосильцева встала:
— Господи, неужто?
— Точно так-с. Зная все подробности дела, я не мог не поспособствовать вашим благим намерениям и…
— Так ответьте, дражайший Афанасий Петрович, отчего разгорелся сыр-бор? Отчего Милюковы не хотят огласки этого завещания?
Душеприказчик покашлял, размышляя, как сказать, но потом кивнул:
— Словом, потому… вы увидите сами из грамоты… старый Милюков — стало быть, Петр Иванович, царство ему небесное! — заявлял в документе официально, что Васильев Григорий, по прозвищу Сорока, — сын его внебрачный.
Все оцепенели.
— То есть как — его? — вырвалось у Екатерины. — Получается, что не Николая Петровича?
— Совершенно нет, а родителя его, Петра Ивановича. В сорок девять лет папенька сошелся со своей дворовой крестьянкой, и она родила ему мальчика…
— Получается, что Сорока — брат Николая Петровича?
— Младший брат, — подтвердил Ноговицын. — Более того, в завещании вы увидите, что Григорий получает не только вольную, но и обретает дворянское звание. Правда, без возможности наследования недвижимости. Вместо этого денег ему завещано без малого пятьдесят тысяч серебром.
Все молчали. Первым заговорил Энгельгардт:
— Вот и объяснение козней Милюкова. Не хотел брата признавать. Не желал делиться.
— А Григорий знал, добивался своего, но повсюду натыкался на стену. Через это пил. Через это повесился.
Из угла столовой раздались всхлипы. Все увидели заплаканного Сашатку. Вася утешал его:
— Будет, будет, приятель… Радоваться надо: если есть в тебе дворянская кровь, значит, усыновят без задержек.
— Да, да! — поспешила к нему Екатерина Владимировна. — Сашенька, голубчик, все теперь устроится, вот увидишь.
Молодой человек шмыгал носом и смущенно улыбался сквозь слезы.
А когда все пришли в себя, обнаружилось, что в гостиной больше никого нет: Ноговицына и след простыл. Будто его и не было вовсе. Вольдемар даже пошутил:
— Может, приходил к нам не он, а его фантом с того света?
Софья замахала на супруга руками:
— Не пугай, право. Я и так едва не лишилась чувств.
Собственно, вот и вся история, так счастливо закончившаяся для Сашатки Сорокина. Не прошло и года, как присяжный поверенный Опельбаум передал Екатерине Владимировне все бумаги на усыновление, в том числе и постановление Тверского и Московского губернских правлений с утверждением их Сенатом. С этого момента юноша писался Новосильцевым, дворянином. После окончания Набилковского училища без труда поступил в лицей памяти цесаревича Николая и окончил с медалью; за особые заслуги был оставлен преподавать в младших классах математику, греческий и латынь. Дослужился до статского советника.
Вася Антонов несколько лет проработал в типографии Московского университета, где попал в марксистский кружок, и отправился, после приговора суда, в ссылку под Иркутск как пропагандист-народоволец. Организовал в Иркутске подпольную типографию, снова получил срок, после революции разочаровался в марксизме и постригся в монахи. Умер перед самой войной.
Юра Новосильцев, повзрослев и узнав о дворянских корнях Сорокина, начал относиться к нему теплее — во всяком случае, не враждебно. После окончания лицея он пошел по юридической части. Был судьей и женился на своей любви с детства — Маше Щербатовой. А поскольку его отец Александр Новосильцев продолжал дружить с архитектором Милюковым, Юра подружился с его сыном — Павлом. Вместе они стояли у истоков партии конституционных демократов — кадетов. Павел сделал карьеру в политике — после февральской революции стал министром иностранных дел во Временном правительстве. Юрий же, напротив, отошел от борьбы за власть, переехал в свое имение Кочемирово и являлся предводителем дворянства г. Темникова (это под Рязанью). После революции эмигрировал, жил во Франции, в Кламаре, где и упокоился в 1920 году.
Катя Сорокина вышла замуж за унтер-офицера Захарова и переселилась к нему в Санкт-Петербург.
У Сашатки оказалась большая, дружная семья — трое сыновей и пять дочерей, внуки и внучки, и одна из них, Варя Новосильцева, стала известной балериной, танцевала в Большом театре, и на ней женился выдающийся актер Малого театра Михаил Царев.
Не забыто и наследие живописца Сороки: многие его работы можно встретить в Русском музее Петербурга и Тверском краеведческом музее. Сестры Новосильцевы, помогая его сыну, написали и об отце, слава им за это и честь. Обе они не дожили до XX века и нашли приют на одном из московских кладбищ.
Храм и погост в селе Поддубье были уничтожены при советской власти, а могилу Сороки, упокоенного как самоубийца, вне ограды, нет, не тронули. В наше время внучка живописца — балерина Новосильцева — при поддержке Союза художников России и губернатора Твери все-таки добилась установки памятного знака над захоронением прадеда. По благословению Патриарха Алексия II состоялось отпевание Григория Васильевича. Памятник открыли 19 сентября 2006 года.
Вот он, скромный, скорбный, вроде символ жизни и творчества самого Сороки — темно-серый гранит с высеченным православным крестом и надписью: «Здесь, у кладбища села Поддубья, покоится художник Григорий Сорока». Даты не указаны. Да и правильно: разве у художника есть даты? Он живет вечно — в лучших своих творениях.