Миновало два года с тех самых пор, как Иноземцев перебрался из Петербурга в Париж. Жизнь текла плавно, своим чередом, наполняя событиями будничными, а порой и занимательными. Иван Несторович продолжал читать лекции в Институте Пастера на улице Дюто, принимал больных на Ферроннри, иногда проводил операции для студентов, как, помнится, делал его наставник Троянов, но продолжал сторониться людей. Ни домохозяйки себе не взял, ни помощниками-лаборантами не обзавелся, предпочитая во всем справляться в одиночку.
Утро начиналось с того, что он самолично проводил дезинфекцию всех комнат, даже для этого собрал механизм на колесиках и лебедках, с системой распыления раствора хлорной извести, метелочками и несколькими выдвижными ручками с гигроскопичными наконечниками. Огромные мохнатые лапы плыли по стенам и полу, одним махом вбирали всю гадость в себя. Катишь такое устройство перед собой, напоминающее большого механического паука, а все вокруг вновь сверкает прежней белизной. Ведь белые стены и полы быстро пачкались, особенно когда за день по ним пройдется сотня пар ног. Операции и ряд хирургических манипуляций тоже оставляли свой след на белоснежных кушетке, стульях и столе лаборатории. Будучи в некоторой степени и в некотором смысле ужасным педантом, Иноземцев тотчас же стал и страстным поборником антисептики, мгновенно прославившись тем, что никогда не расставался, несмотря на ужасный запах, с флакончиком формалина, которым почти сжег свои ладони, но продолжал использовать.
Потом он отправлялся на овощной рынок и за несколько су приобретал корзинку овощей, фруктов и зелени. На пару с Мечниковым Иноземцев стал добровольным участником эксперимента в развитии идеи вечной жизни. Оба ученых были глубоко заинтересованы борьбой с вредными микробами, укорачивающими человеческую жизнь и вызывающими преждевременную и мучительную старость с ее сосудистыми, нервными и другими поражениями; изучением режимов, способствующих нормальной старости и наибольшей долговечности. Но мнения придерживались диаметрально противоположного. Илья Ильич утверждал, что следует с самого раннего детства засевать кишечник полезными микробами и удалять вредные, а для того необходимо вводить в рацион молочнокислые бактерии, отказавшись от сырой пищи. Иван Несторович же, напротив, настаивал на практике сыроедения, благодаря которому, по его мнению, кишечник сам начнет вырабатывать необходимую флору, а та в свою очередь станет успешно бороться и с бациллами Уэлша и стрептококками. А к молочнокислой среде Иноземцев относился скептически, настаивая, что продукты секреции крупного и мелкого рогатого скота никакого отношения к здоровому питанию отношения не имеют, а лишь присовокупляют к человеческим болезням свои собственные.
Споры были до того жаркими, что пришлось прибегнуть к эмпирическому пути, дабы дать истине воссиять во всем ее блеске. И оба ученых поручились, что на протяжении некоторого времени будут употреблять в пищу только то, на чем настаивали, каждую неделю записывая объективные и субъективные показатели здоровья.
Со времен бюловских приключений Иноземцев не мог без отвращения глядеть на привычную ранее кухню. Ему всюду мерещилась человечина, и он давно перешел на совершенно натуральную пищу. А наличие овощного рынка за углом и отсутствие кухарки дома привело его на путь сыроедения раньше, чем это понадобилось для эксперимента, о чем с удовольствием он вел дневниковые записи по своей незыблемой привычке постоянно записывать все любопытное.
Илья Ильич ужасался, когда видел, как тот, отодвинув от себя тарелку горячего супа, с хрустом разрезал ножом сырой капустный лист, заявляя, что с каждым днем эксперимента чувствует себя куда лучше прежнего.
– И зачем мне было изобретать пилюли от нервных и прочих расстройств?! – восклицал Иноземцев. – Следовало бы с самого начала обратиться к витализму. Мы есть передвигающаяся в пространстве химия, природный автоматон, ходячая гальваническая батарея. Органические вещества служат для нее топливом. Их можно поставлять извне и без всякого синтеза! Так как есть, в их естественном виде. А уже внутренняя наша лаборатория знает, как употребить разложенные на атомы вещества с максимальной пользой.
Надо сказать, что чувствовал Иван Несторович себя действительно отменно. Расстояние от улицы Медников до улицы Дюто ежедневно преодолевал пешком и до самого вечера как заведенный проводил в Институте, а потом и целую ночь трудился над микроскопом. И никогда прежде не чувствовал такой ясности мысли.
Теперь на пленение свое в больнице Святого Николая Чудотворца он взирал как на горький опыт, который, как всякому человеку науки, проглотить пришлось равно что горькую пилюлю. Уж если неизведанное взялся изучать – приготовься к провалам и неудачам. Постепенно разобрался в статьях своих и записях, что вывез из Петербурга. В ознаменование победы над страхами и предрассудками Иноземцев вспомнил и записал рецепт изобретенного им луноверина.
С чувством торжества и безразличия, с холодным сердцем и ясным умом, он приготовил состав, собрал кристаллики в банку из-под сухого морфия и надписал: «Яд из ядов. Луноверин. Рецепт уничтожен 9 марта 1889 года». И в шкафчике запер с лекарствами – как напоминание о торжестве над веществом, чуть не сотворившем из него самого настоящего беспринципного и уродливого монстра без души и рассудка[10].
Он с радостью отдавался работе всем сердцем и душей и умом человека, полностью владевшего собой.
Но иногда в работе наступало некое затишье, забот становилось меньше. И в такие дни деть себя было совершенно некуда! Иноземцев оборачивался, пересчитывал сделанное, и вдруг его пронзало сомнение – а он ли все это время работал с Пастером, он ли писал статьи, он ли проводил операции? И так ли действенен витализм? Человек ли он? Или механическая человекоподобная машина, андроид Жаке-Дроза?
Вообразите себе особу, которая привыкла говорить сама с собой, вдруг с ужасом обнаруживающая, что рядом нет никого, кто мог бы ответить.
Дикая, болезненная отстраненность, жажда одиночества и боязнь шума сотворили из него чучело, автоматон с функциями доктора. С ужасом Иноземцев обнаруживал, что страшно одинок. И жалость к себе гнала его вон из лаборатории. Часами он бесцельно болтался по улицам в раздумьях, придя к неутешительному мнению, что самоотречение в работе, а следовавшая за сим апатия и беспамятство – всего лишь не самая лучшая черта его характера, веществом им открытым лишь усугубленная тогда в Петербурге. И без луноверина он хоть не проявлял симптомов деменции, но, бывало, страдал тем, что вдруг терял способность что-либо ясно запоминать, мыслями пропадал в заоблачных фантазиях, теряясь в исследованиях собственного подсознания. Перечитывал собственные записи – получался редкостный бред. Было жаль потраченного времени, руки опускались, и Иноземцев с досадой признавал, что ныне нет возможности сбросить вину своей хандры на наркотик или появление шутников вроде Ульяны и французской певички – мадам Натали, и безжалостных полицейских чиновников вроде Делина и Заманского. И витализмом дурной характер не излечить.
Порой писал отцу, но письма сжигал, ибо вызывали собственные строки лишь стыд и презрение. Ощущал себя Иван Несторович позорным неудачником и бельмом в летописи родословной славной семьи Иноземцевых.
Так и продолжал спасаться бегством. Бежал от самого себя на улицы города, все равно куда, лишь бы прогнать давящую тоску и неотвязное чувство отсутствия в жилах жизни. В надежде бежал, что подобно аккумулятору сможет вобрать в себя растраченную энергию из внешнего мира, которого так боялся и которого так сторонился, но который, как и для любого живого существа, являлся источником той самой заветной энергии, что заставляет стучать сердце и исправно работать кроветворение. Он подолгу гулял на побережье Сены, поглядывал на рыбаков, неспешных и терпеливых, за тем, как мерно течет вода в реке, вспоминая родную Неву, в которой хотел в сердцах утопиться, иногда посещал русскую библиотеку на улице Валенисии или же отправлялся к Марсовому Полю посмотреть, как продвигаются строительные работы трехсотметровой (около ста пятидесяти саженей по-нашему) ажурной стальной башни, что воздвигали к открытию Всемирной выставки чудес инженерного дела. Становилось легче. Нет, все-таки витализм помогает.
А башня, такая высоченная, широкая в основании, но сужающаяся к концу, быстро захватила воображение Иноземцева. Она должна была служить входом для предстоящего мероприятия, и совершенно немыслимыми казались любые предположения, как же она удержится на запроектированной высоте. С особым любопытством Иноземцев наблюдал за ходом ее возведения, гадая, какой же она будет. Сначала появились четыре стойки, похожие на четыре слоновьи ноги – то были огромные бетонные тумбы, и доктор счел, что они достаточно прочные и весомые. Потом из тумб принялся расти металл, следом второй уровень показался – кружевной, изящный. Третий надстроили – Иноземцев оценивающе отслеживал каждую сажень, наблюдая, как быстро, точно муравьи, работают верхолазы, собирая башню из огромных деталей, поставляемых на стройку из мастерской. И так все два года. Невзирая на то что в газетах ее сплошь только и делали, что всячески бранили и грязью поливали, русскому доктору сия конструкция казалась невиданным чудом и олицетворением будущего – века науки и металла, века знаний и легкости. И он искренне огорчался, когда слышал в адрес сего произведения инженерного гения хулу, и никак не мог уразуметь, отчего вдруг все писатели и поэты Парижа разом посчитали ее дурновкусием.
Да где ж вы видели, чтобы так аккуратно, так ладненько стояли друг к другу фермы и балки да чтобы опоры имели столь изящный изгиб – и все это сплошь металл – легчайший из строительных материалов! Иноземцев каждое утро выходил на балкон полюбоваться верхушечкой «Железной дамы». А однажды так вышло, что он встречал рассвет у постели больного – мансардный этаж дома в предместье Шайо – местность холмистая. Из окна чудесно просматривалась башня вся целиком, солнце поднималось, словно взбираясь по ней на небо, доползло до шпиля и, оттолкнувшись, взмывало вверх – завораживающая красота, вот диво!
Ох, уж эти писатели, поэты и художники! Иван Несторович, кроме технической литературы, редко брал в руки книги высоких жанров. Может, оттого и не понимал людей искусства. Но за строительством башни наблюдал с большим чувством. И был рад, когда оно завершилось с триумфом инженерного слова над словом капризного бумагомарательства. А месье Мопассан во ознаменование своего презрения проводил в ресторане на первом уровне башни большую часть своего времени, если не сказать поселился в нем. Мол, дабы не лицезреть «уродливой каланчи». И чего ждать разумения от людей, поступающих так алогично?
Но сама Выставка доставила доктору лишь одни разочарования. То было еще начало мая, первые ее дни. Безумная толпа, давка, пестрая публика, пришедшая поглядеть, как поднимаются и опускаются подъемники на башне, движущиеся под наклоном, словно фуникулеры, хаос, муравейник, люди, люди, люди, которые не переставая что-то говорили, вскрикивали, визжали. С ужасом Иноземцев вспоминал и «Золотую книгу» на самом верху «Железной дамы», к которой все так рвались – оставить росчерк в память о том, что хватило смелости взобраться на такую высоту.
До «Золотой книги» Иноземцев так и не добрался, ему смелости хватило только на первый уровень. Кроме того, Иван Несторович, к своему удивлению, повстречал невообразимое количество знакомых, и случилось ему осознать некоторую степень собственной популярности. Изо всех сил старался в тени держаться, а владельца белоснежной лаборатории, который никогда не спит и живет на одних лишь овощах, продолжая экспериментировать на своем здоровье, учит бесплатно и лечит бесплатно, все равно всюду узнавали, иные своим долгом почитали не только поприветствовать, но представить своим кругам – чиновникам всяческим, инженерам, финансистам, стряпчим. Те расспрашивали Иноземцева про электричество и водопровод, собранный по его чертежам и чуть ли не его руками, про устройство охранной сигнализации, которую он воссоздал по памяти из обрывков газетной заметки, про чудо-плесень расспрашивали, способную враз излечить самые тяжелые хирургические раны и быстро избавить от любой раневой инфекции.
«И откуда только им все это стало известно?» – про себя негодовал Иноземцев.
Сжав зубы, он криво улыбался, на вопросы некоторых, чересчур докучливых, отвечал коротко, тотчас спешил удалиться, совершенно не расположенный говорить о том, в чем, к стыду своему, сам толком не разобрался.
Всего-то и хотел, что поглядеть на хирургический павильон да заглянуть в русский отдел, созданный стараниями Русского технического общества. Глава отдела – Евгений Николаевич Андреев – был одним из пациентов Иноземцева. Иван Несторович все пытался его отговорить от участия, но Евгений Николаевич ни в какую своего доктора не слушал, и, в конце концов, нервы свели того в могилу. Что стало еще одним поводом ненавидеть эту проклятую выставку.
А через неделю, после очередной лекции, к нему подошел один из студентов и, торжественно назвавшись, точно был по меньшей мере принцем крови, стал напрашиваться на частные уроки. Дескать, давно химией увлекается, мечтает заняться усовершенствованием огнестрельного оружия и оружия более устрашающего и даже имеет несколько начатых проектов, с которыми готов поделиться.
Иноземцев, еще не отошедший от горя после смерти пациента, нелюбезно покосился на юношу, одетого щегольски в белую летнюю визитку, в изящной, едва вошедшей в моду панаме на голове, с тростью и томно-придурковатой улыбкой во все ухоженное, загорелое лицо. Ему двадцати лет, верно, не было. Иван Несторович, разумеется, отверг его предложение. Какие еще, к лешему, частные уроки? С барчуками еще не возился, разжевывая очевидное. Больных уже за две сотни перевалило. Времени нет. Не ночью же учиться. Но студент не отставал, уверяя, что лучшей кандидатуры в учителя ему не сыскать, что платить он намерен две сотни франков за урок. Двести франков?! За статью Иноземцев получал сотню, за лекции нисколько, с большинства больных платы не брал, а меж тем над головой дамокловым мечом висел кредит в три тысячи, в конторе «Ф. и сыновья».
Нет, все равно нет.
Иван Несторович решительно отказал, сочтя уместным напомнить, что не имеет полноценного образования химика, что по большей части он хирург, а лекции читает в Институте лишь на благотворительных началах. А стоили они ему – эти несколько безумных часов в неделю – изрядно потрепанных нервов. Молодые люди хоть и приходили в Институт Пастера по собственной воле, но от привычных школярских проделок не отказывались. То мышей в аудиторию напустят, то клеем кафедру зальют. Иван Несторович, однако, несмотря на то что розыгрышей всяческих страшно боялся, терпеливо же все сносил со снисходительностью, присущей всем педагогам. Но заниматься частными уроками – никогда!
– Вы из какой школы? – осведомился он.
– Из Сорбонны, – горделиво ответил студент, раздражающе посверкивая белоснежной улыбкой.
Барчук, как есть барчук. И химия ему не нужна, заскучал, видно, или проделку какую задумал.
– Обратитесь к месье Дюкло, – сухо отрезал Иноземцев и, подхватив с кафедры фолианты, направился к двери.
– Но ведь сам Дюкло мне вас и рекомендовал!
«Не рекомендовал, а попытался спихнуть», – про себя проворчал Иван Несторович, шагая дальше. Но в спину ему сей студент прокричал, что якобы он не сдастся и намерений завоевать расположение педагога не оставит.
Не прошло и двух дней, как подле Иноземцева, поздним вечером спешащего в свою лабораторию на улицу Медников, остановился глухой экипаж, запряженный четверкой породистых лошадок. Со ступеньки соскочил человек, наглухо застегнутый в редингот и с надвинутым на лоб котелком. Вежливо поздоровался, назвав Иноземцева по имени, и пригласил сесть.
– Мой господин желает вас на пару слов.
Остолбеневший от неожиданности, Иван Несторович не сразу сообразил отказаться, хотя мог и окинуть наглеца недовольным взглядом, прошагать мимо. Но отчего-то не стал этого делать. Хорошо, хоть улица достаточно освещена.
Сев в экипаж, он оказался напротив высокого господина на вид лет шестидесяти, но подтянутого и с очень загорелым лицом, резко контрастирующим с сединой густой шевелюры и усов. Одет он был в дорогой сюртук, в галстуке сиял голубой бриллиант и с набалдашником на трости из драгоценного камня.
– Добрый вечер, месье Иноземцев, – проговорил седоволосый господин и протянул руку, добродушно улыбнувшись улыбкой до безумия знакомой. – Слышал много о вас, о вашей легендарной самоотверженности и преданности делу.
Иван Несторович чуть склонил голову в знак приветствия и благодарности, но не из излишней горделивости или заносчивости, он впился глазами в лицо незнакомца, пытаясь вспомнить, где мог видеть его. Загадочный господин показался Иноземцеву уже где-то не раз виденным. Пред глазами вся жизнь пронеслась за пару минут, пока он выискивал в закоулках памяти, когда прежде сталкивался с ним и где мог встречать ранее эту белоснежную нагловатую улыбку.
– Фердинанд Мари Лессепс, – тот вновь протянул руку, и Иноземцев только сейчас сообразил ее пожать. – Прошу простить меня, совсем забыл представиться. Привык уже, что все и вся меня знают.
«Ах, вот оно что, Фердинанд Лессепс! – просиял Иноземцев. – Человек, без лица коего не обходился ни один газетный выпуск, ни одно уважающее себя газетное издание, человек, который соединил моря Красное и Средиземное, построив Суэцкий канал, а ныне вознамерившийся соединить океаны – Тихий с Атлантикой – с помощью другого канала, на Панамском перешейке».
В общем, пред Иноземцевым сидел дипломат, предприниматель, политик, родственник императрицы Евгении – самый известный из французов, обогативший свою нацию на миллионы франков и на миллионы франков же ее обанкротивший. Ибо сколь удачна была затея с первым каналом, столь же провальна оказалась идея со вторым. То ли спешка сыграла свою роль, то ли геологические изыскания подвели, то ли авантюрные наклонности семьи Лессепсов, являющейся потомками Генриха Четвертого – отчаянного ловкача и комбинатора среди королей, но все в итоге обернулось едва ли не крахом. Весь мир ныне ждал лишь одного – чем закончится операция под названием «Панама».
Но Иноземцев-то зачем понадобился великому инженеру и финансисту?
– Дело в моем непоседливом отпрыске, – поспешил тот ответить на немой вопрос, застывший в застекленных очками глазах русского доктора. – Ромэн Виктор Лессепс – мой внук. Он подходил к вам дня два назад, не так ли?
Иноземцев махнул головой, тотчас вспомнив назойливого студента, обещавшего двести франков за урок. Лица деда и внука имели много общих черт, и улыбка эта была у них одна на двоих, возможно, и нравом авантюрным обладали оба в равной степени.
– Он одержим, – горестно вздохнул Лессепс, перестав вдруг улыбаться. – Связался с революционерами-анархистами и грезит оружием и баррикадами. Те и рады принять дурачка. Человек, который умеет обращаться с бомбой, всегда на вес золота. Да, еще если этот дурачок с такой фамилией и так богат. Ромэн спит и видит себя революционером. Решил, что химия – его конек, хотя, сразу признаюсь, он не имеет к ней никаких способностей. Его эксперименты не доведут до добра, он спалит дом и сам убьется.
Иноземцев опустил голову, тут же вспомнив себя и то, как его беспрестанно величали «бомбистом». Ему стало жаль бедного юношу.
– Я обратился сначала к месье Дюкло, – продолжал предприниматель, – что ныне преподает в Сорбонне. Тот, выслушав мои сетования, немного подумал и порекомендовал мне вас. Уж не обижайтесь, месье Иноземцев, на слова профессора, но они были сказаны с некой долей восхищения и звучали примерно так: «Если вы желаете, чтобы у мальчика пропала всякая охота к науке, отведите его к месье Иноземцеву. Более угрюмой и нелюдимой личности во всем Париже не сыскать, он – как настоящий средневековый алхимик с внешностью современного молодого человека. Сам с собой больше разговаривает, нежели с кем бы то ни было. Обитает в одиночестве, на пушечный выстрел никого к себе не подпускает, кроме своей собаки, которой, кстати говоря, даже клички не дал». Вы загадочный человек, месье Иноземцев, и поселились в месте весьма загадочном. Знаете, как в Париже любят таинственное и мистифицируют все, что хоть сколько-нибудь связано с непостижимой тайной? Я думаю, у вас бы получилось отговорить Ромэна бросить его затеи с селитрой, порохом, ртутью и прочими небезопасными игрушками.
– Совершенно не представляю, как мне удастся это сделать, – покачал головой изумленный Иноземцев. – Неужели я так дурно преподаю у Пастера, что ко мне обращаются с такими странными просьбами?
– О, я пытался предупредить ваше негодование. Возможно, вы меня все же не так поняли… Вовсе вы не дурно читаете ваши лекции! И об этом говорит безумное рвение Ромэна Виктора, с которым он приступил к экспериментам, после того как стал посещать улицу Дюто. Напротив, во время лекций вы дали ему несколько новых идей, но, увы, которые он не в силах осуществить. Целая тонна бумаги была изведена и разорвана в клочья, множество этих причудливых медицинских сосудов разбито… Я бы хотел, чтобы вы увели его в сторону, обратили внимание на что-нибудь другое, что принесло бы пользу человечеству. Он грезит о мире, а изобретает бомбу! Это очернит навеки славное имя Лессепсов, которое и без того вовлечено в огромный скандал. К тому же кому, как не вам, известно, сколь губительно может быть случайное изобретение.
Иноземцев побелел, лицо его вытянулось:
– Что вы имеете в виду?
– Причину, по которой вас выслали из Петербурга, причину, по которой вы едва не расстались с рассудком, месье Иноземцев. А может, и с жизнью!
– Кто вам сказал? Месье Мечников? – вскочил Иноземцев, но тотчас же ударился затылком о потолок экипажа и бухнулся обратно на скамейку.
– Нет, что вы! Как раз напротив. Он ничего не сказал; потому-то мне пришлось воспользоваться другими источниками, – предприниматель встревоженно потянулся рукой к доктору, словно желая предупредить его чрезмерно нервную реакцию. – Больно? Зачем же так подпрыгивать? Вот, поглядите, ушиблись…
Было в этом движении столько сожаления, что Иноземцев несколько смягчился. Но по-прежнему взирал на миллионера с недоверием.
Лессепс достал из кармана в несколько раз свернутый пожелтевший газетный лист, по русским буквам и знакомому шрифту в нем Иван Несторович тотчас же узнал «С.-Петербургские ведомости». Под огромным заголовком «Сенсация года» одной лентой вился подзаголовок: «Горький опыт Иноземцева И. Н. с алкалоидами, закончившийся в лечебнице для душевнобольных».
Невольно Иноземцев взял газету в руки и стал читать. Словно сквозь века тянулись строчки, перед глазами возникли серые стены, световой фонарь на потолке, за стеклом трепыхались ласточки, редкое движение открываемой-закрываемой двери, заходил, выходил надзиратель, в ушах стояла оглушительная тишина. Повеяло смрадом одиночества…
– И вы доверите своего внука помешенному? – холодно спросил тот. Статья заставила доктора ощутить сильнейший приступ презрения к себе. К финансисту. Ко всей его семье. Ко всему миру. Иноземцев едва не швырнул бумагу к ногам Лессепса. Его пальцы сжались, бумага издала надрывный хруст, будто затрещали ломающиеся кости.
– Да, – с необъяснимыми для доктора уверенностью и упрямством воскликнул Лессепс. Он сделал вид, что совершенно не замечает гримасы негодования на лице собеседника. – Не двести – пять сотен франков за урок! Вы не только ваши кредиты вскоре погасите, но и обзаведетесь солидным капиталом. Но помните – ваша задача очень узка. Нужно, чтобы у Ромэна пропала всякая охота к науке.
Голос его зазвучал на мгновение зловеще, ультимативно. Иноземцев ощутил укол в сердце, точно вдруг щелкнул невидимый капкан. Но Лессепс, либо заметив испуганный взгляд доктора, либо решив сменить интонацию, тотчас заговорил о другом:
– И не советую пользоваться услугами банковской конторы «Эф. и сыновья», они явные прохиндеи. Делайте вложения в банк «Насиональ». Скажете, что от меня – вас обслужат как принца. Пять сотен франков за урок – немалые деньги. Нехорошо, если они вдруг попадут не в те руки. Вы же – я уверен – направите их в нужное русло.
Подмигнув Иноземцеву, он поднял руку, сделал два коротких удара перстнями по оконцу за спиной.
– Улица Медников, будьте добры, Дидье.
Тотчас карета покачнулась – видимо, месье в рединготе сел рядом с кучером.
– Ну так вы поможете нам? – осведомился Лессепс, разворачиваясь к поникшему Иноземцеву, когда карета тронулась. Иван Несторович поднял на того взгляд обреченного.
– Разве у меня есть выбор?
– Нет, что вы! – возмутился Лессепс. – Не смейте думать, что я намереваюсь вас шантажировать. Эту статью я показал только ради одного – напомнить, сколь пагубен путь изобретателя, забредшего во тьму неизведанного. Я бы не хотел, чтобы мой внук стал жертвой, впрочем, как и я, веяний нового времени и, как ни прискорбно об этом говорить, авантюристов и мошенников, расплодившихся вследствие технического прогресса. Все, что угодно, но только не бомбы, анархисты и прочие ужасы. Прошу лишь следить за его обучением и его работами. Вот ваша задача.
Карета, покачиваясь, скользила вдоль пустынных в поздний час улиц, сквозь морок тумана, пронизанный неясным фонарным светом. Какое-то время оба молчали, думая каждый о своем, был лишь слышен глухой отстук колес о мостовую и скрип рессор. Вскоре экипаж остановился. Лессепс крепко пожал доктору руку, пожелал всяческих удач, и они расстались. Воистину этот человек мог уговорить самого дьявола. Что для него пара миллионов обманутых французов и Иноземцев в придачу?
На следующий день, а точнее, уже поздний вечер, белоснежная лаборатория Иноземцева содрогнулась от настойчивого звонка. Вихреподобный внук месье Лессепса рассыпался в приветствиях и словах благодарности, а следом взлетел по лестнице на второй этаж.
– Вот, значит, каково оно – логово алхимика нового времени, – восхищенно воскликнул он, разглядывая комнату с рабочим столом посередине. Гриффон прыгал под его ногами, радостно виляя хвостом.
«Предатель, вероятно, столь радушно и грабителей, поди, встретил», – подумал Иноземцев.
– Мне будет о чем рассказать. Не каждому выпадает честь попасть в чертоги магического реализма научного прогресса. Удивительно, а ламп вы не пожалели, все освещено, как днем. А где же вы спите? Всюду лишь рабочие кабинеты.
– Нигде, – отрезал Иноземцев и придвинул к краю стола несколько учебников. – Я вообще никогда не сплю. Приступим. У меня мало времени.
Как и предрекал великосветский дед Ромэна, тот не имел никаких способностей к науке. Химия представлялась ему некой романтической особой, которую нужно покорить во что бы то ни стало. Он посвящал ей сонеты, упоенно рифмуя формулы, смысл которых едва понимал, пускался в фантазирование, плел восторженную чушь и вздыхал. Со снисходительной миной Иноземцев оглядел тома его писанины, бережно поданной в бюваре ярко-алого цвета, и не нашел там ни единой хоть мало-мальски толковой мысли, сплошь какие-то метафизические домыслы, плоды воображения и небывальщина.
Но сосредоточенно прочел: уселся в кресло, придвинул светильник, велел ученику штудировать какой-то учебник по солям и кислотам, а сам стал читать. И чем больше он погружался в чтение, тем больше холодело и сжималось его сердце. Лессепс-дед был прав – внук ступил на весьма скользкую дорожку. Ведь сам Иноземцев года три назад таким же болваном был. Беспросветным болваном. Перед глазами проплывали картины прошлого, наводящие лишь жгучий стыд на сердце. Видел себя доктор в квартире на Мойке, огнем пылающей, когда погорела паяльная лампа, и во флигеле Обуховской больницы, где он лабораторию устроил, которую то индийские слоны посещали, то воздушные лунные призраки[11]. И чего ему стоило излечиться от подобной напасти.
Когда последняя страница была дочитана, а корочка кроваво-красной, революционной папочки захлопнута, Иноземцев встал и шумно вздохнул. Юноша оторвал от учебника взгляд и тоже встал. Не встал, а порывисто вскочил и, приложив руки к груди, выдохнул:
– Что? Как вы это находите?
Иноземцев приподнял брови и опять вздохнул:
– Вы обладаете несомненным талантом, – ответил он. И заметив, как побледнел молодой человек, добавил: – Талантом литератора. Но отнюдь не ученого.
Юноша сначала застыл с удивленной миной, а потом обессиленно рухнул обратно в кресло.
– Неужели вам не понравилось? А бездымный порох, а бесшумный выстрел? А мои опыты с нитроцеллюлозой и пироксилином? А гранатки, которые можно было бы…
– Вам известно, как переводится слово «порох» с китайского? – прервал Лессепса-младшего Иноземцев.
– Что? Нет, неизвестно. Я не говорю по-китайски…
– Огонь медицины.
– О, впервые слышу. Однако как поэтично и звучно сказано…
– Китайцы искали эликсир бессмертия, а изобрели порох. Случайно, – Иноземцев, замолчав, призадумался. На лице его застыла мученическая гримаса, заметив кою юноша тотчас осекся и замолчал.
– Ваш труд мне напомнил басню одного моего соотечественника, – продолжал Иван Несторович, подняв голову и глядя прямо в глаза юному Лессепсу. И лицо его стало непроницаемо строгим. – Мартышка и очки. Не слышали?
– Очки? Слышал… Да, у Лафонтена тоже есть нечто подобное… кажется.
– Так вот, вы, месье, и есть та самая мартышка, – неожиданно вскричал Иноземцев, следом гневно указав пальцем на папку с рукописью, – а это необходимо сжечь. Сейчас же. Потому что вы нагородили невероятнейшей нелепицы, и если хоть что-то из того, что вы навыдумывали, воплотить в жизнь, то жизни этой самой можно лишиться и других лишить. Не кажется ли, что уж чрезвычайно рано вы засели за написание собственных работ? Лавуазье себя мните? Еще года не прошло учебы, а уже за нитроглицерин беретесь. Что вы знаете, к примеру, о едком натре? Какова его растворимость? А? Что это вы, мой друг, замолчали? Каково взаимодействие его с углекислым газом? Отвечайте! Урок уже в самом разгаре. Вы хотя бы представляете себе, что мы вдыхаем и что выдыхаем? Опять молчание, мой друг!
От такого неожиданного напора юноша вжался в кресло и побледнел так, что совершенно слился с белой его спинкой.
– А я заметил ваш отсутствующий взгляд на лекциях, – продолжал наступать учитель, – вы постоянно глядите в окно, подперев ладонью подбородок, и вовсе не мои слова заносите в свой блокнот, а нечто собранное в четырехстопный ямб или хорей. Не так ли? Летая в облаках, вы намереваетесь работать с нитроцеллюлозой, пироксилином и прочими взрывчатыми веществами, бризантность которых чрезвычайно высока! Весьма удивлен, что вам до сих пор не оторвало руки! Порох, оружие, взрыв – это тончайший математический расчет, доля ошибки – и вы взлетите на воздух вместе со всеми вашими идеями!
– Месье! – испуганно возразил юноша.
Но Иноземцев мгновенно оборвал попытку вступить в противоречие.
– На этом сегодняшний урок окончен, – проговорил он тоном более спокойным. – Можете быть свободны. И если вы вдруг пожелаете вернуться, то соблаговолите принести мне пепел от сожженных ваших рукописей. И тогда мы с вами продолжим. Лишь при абсолютном, полном и безоговорочном подчинении воле учителя возможен продуктивный учебный процесс.
– Месье… – было опять начал Ромэн.
– Вы свободны. Всего доброго.
Едва не плача, Лессепс-младший вылетел из белоснежной лаборатории, даже позабыв поначалу свою революционного цвета папку, панаму и трость, потом вернулся, поспешно схватил все и убежал так, что пятки сверкали.
Когда тяжелая входная дверь хлопнула, Иван Несторович вздохнул, оттер капельки пота с висков и поплелся подсоединять сигнализацию. Как он ловко и быстро справился с незадачливым пареньком – у того, поди, охота до пироксилинов и ртутей на несколько жизней вперед пропала, коли, конечно, правдива та индийская теория о перерождении душ, о которой так любят рассуждать теософы и оккультисты. Да и обошлось все кругом-бегом всего одним уроком.
Но Иноземцев ошибся.
Лессепс-младший вернулся через несколько дней и молча поставил перед несколько удивленным, но старавшимся этого не показать доктором бонбоньерку с пеплом.
– Вот, Учитель, как вы просили, – торжественно произнес он не без сарказма. Но, сказав это, тотчас испугался и опасливо стал ждать очередного взрыва негодования. Иноземцев лишь окинул юношу взглядом, преисполненным строгости, стиснул зубы и велел сесть. Ромэн тихо опустился на стул, глядя на Ивана Несторовича по-щенячьи с надеждой. Доктор тотчас же вспомнил себя в детстве и свое домашнее воспитание, которым занимался отец с присущим ему педантизмом.
– Задача всякого учителя, – проронил Иван Несторович, – склонить ученика к усердию. Задача каждого дитяти – сопротивляться всем попыткам своего воспитателя – так заведено природой, от этого никуда не деться. Но требуется в нем воспитать человека вопреки всем попыткам сопротивления. Человеком он станет таким, что его значение прямо пропорционально усердиям учителя и обратно пропорционально сопротивлению ученика.
«Тряпичную куклу воспитывать нет смысла, – про себя продолжил доктор. – Если сопротивление будет равняться нулю, то в итоге ведь не получится ничего. На ноль делить нельзя… Я же был, кажется, той самой тряпичной куклой. Кто знает, что может получиться из этого настойчивого паренька. Но попробовать стоит».
– Человека? – не удержался от вопроса юноша. – Химика, быть может?
– Человека – в первую очередь. Сознательного и рационального. Эти качества присущи и хорошему химику.
Некоторое время Иноземцев молчал, вспоминая то, что слышал от Нестора Егоровича в детстве о принципах воспитательного процесса. Нестор Егорович слыл в этой области знатоком. Человеком он был столь же блестящим, как и фармацевтом.
– Выкиньте из головы, – начал Иноземцев, тряхнув головой, будто отгоняя облако воспоминаний, – все ваши бредовые и несостоятельные идеи с селитрой и ртутью, гранатками и прочим чудовищным бредом, которым вы наводнили эту милую бонбоньерку, – с этими словами он демонстративно отправил ее в урну для мусора. – Начнем с самых азов: из чего состоит физическое тело и что называется веществом…
Лессепс подавил унылую гримасу, раскрыл тетради и приступил к записям.
Медленно, нет – муторно, еле-еле и кое-как продвигалось обучение юноши. Казалось, оно просто стояло на месте, а движение было иллюзорно. Иноземцев тянул время как мог, разжевывая лекции с кропотливостью и неспешностью палача, должного продлить мучения жертвы. Никто ведь не требовал превратить юношу в Ломоносова или Бертолле. Однако мучения эти могли либо развить в ученике усидчивость, либо заставить его сдаться и бежать. Иноземцев наблюдал и взвешивал. Он ждал, когда можно будет решиться на настоящие уроки. Иногда Ромэн начинал скулить, поглядывая в сторону ровного ряда реторт, колб и перегонного аппарата, просил перейти к практике, но Иван Несторович настойчиво игнорировал всяческие происки помешать ему в достижении конечной цели – либо ненависти, чувства полного отвращения бедного юноши к науке, или полной покорности процессу обучения.
Увы, метод Иноземцев приближал Ромэна к первому, нежели ко второму. Усердия Иноземцев не добился, покорности тоже. Таким возвышенным натурам, с ветром в голове вместо серого вещества, ни в коем случае, ни под каким предлогом нельзя было и близко подходить к лаборатории. Лессепс отвлекался раз по двадцать за урок. Просто беда! Сам того не замечая, застывал, глядя перед собой, принимался шептать, а потом, совершенно не слушая слов Иноземцева, записывал что-то на полях тетради. Опять столбики стихов, что еще? Когда Иван Несторович бросил затею отучить его от этой странной напасти, Ромэн осмелел и стал зачитывать ему свои творения. Тот с унылой миной на лице выслушивал – лишь бы дитя не вешалось, как говорится, пусть потешится. Так, быть может, он скорее поймет, что химия ему вовсе не нужна, отдастся воле вдохновения и забудет дорогу на улицу Ферроннри.
Все же времени на него Иноземцев тратил уймищу и душевных сил тоже. Изучение спор стало. Кроме того, едва появлялся этот паренек на пороге, находила на Иноземцева страшная скука – никогда спать не хотелось, но едва тот сядет, тетрадями обложится, веки начинают тяжелеть, и Иван Несторович, сам того не замечая, клевал носом. Клевал носом, механически продолжая что-то втолковывать, а перед глазами возникала перинка мягкая, подушки, одеяла стеганые. Как же хотелось спать, будто целую вечность не спал. Хотя ведь так оно и было, что за сон – за столом или в кресле? Господи боже, почему у него в доме нет кровати? Надо все-таки приобрести…
Как назло, едва ученик покидал своды лаборатории – ни в одном глазу, хоть стреляйся. А тотчас же вернуться к делу не получалось, всеми мыслями Иноземцева завладевал внук Лессепса – уж слишком близко к сердцу доктор воспринимал сей воспитательный процесс. Все ждал и взвешивал, наблюдал и готовился неведомо к чему. Сам себе боялся признаться, что ничего путного из этой затеи не выйдет. Одно оставалось – надеяться, что юноша начнет совсем изнывать со скуки и забросит мечту стать химиком до лучших времен или уж насовсем, как его дед того желает.
Так и провели несколько месяцев – один упрямец испытывал другого. Голова Иноземцева постепенно и помимо его воли заполнялась совершенно ненужными сведениями. Его ученик был редким болтуном – вероятно даже, именно это наводило на Ивана Несторовича смертельную тоску – и четверти часа Ромэн не мог усидеть в тишине, и десяти минут не мог выдержать научных объяснений. Если бы Иноземцеву платили за то, чтобы он помог постичь хоть в малой степени азы того предмета, что давал, а не наоборот, то он уже через неделю, не раздумывая, выставил бы Ромэна вон за неимением никаких способностей. Но мальчишке не хватало одного маленького шажочка, чтобы понять, что тщания над учебниками напрасны. Он думал о чем угодно, только не о химии, но продолжал упорно являться к Иноземцеву, изводить его, упирая на то, что вот весна закончится, и я возьмусь за ум, вот летний зной минует, и я обязательно стану прилежней. Вместо уроков Иван Несторович порой внимал одной пустой болтовне вперемешку между тремя-четырьмя минутами обучения.
Заочно он перезнакомился со всеми Лессепсами, побывал в Египте, узнал о правителе Исмаил-паше, его сыне Тауфике, много таинственных тонкостей в строительстве каналов, о каких-то коварных инспирациях, обо всех самых знаменитых анархистах светского мира Парижа, даже о некоторых тайных обществах, узнал об месье Эйфеле – инженере, сконструировавшем ту красавицу-башню, – он был лучшим другом Лессепса-деда, оказывается, и к каналу руки приложил, о его бесстрашной племяннице, которая ведет все записи дяди, чертежи и живет с ним на третьем уровне этой самой башни, где у инженера кабинет, жилые комнаты и лаборатория.
– Мадемуазель Боникхаузен – самая отчаянная девушка из тех, кого я знаю. Именно она вдохновила меня заняться наукой. – О племяннице месье Эйфеля Ромэн говорил с особым жаром и вопреки некоторым недовольствам своей семьи имел намерения на ней жениться. Иноземцев с непроницаемым выражением лица и частым поглядыванием на часы слушал юношу, в уме подсчитывая, сколько времени он сегодня отведет на очередную лавину новостей, парижских сенсаций и восторженных рассказов о запершей себя в башне, чахнущей над чертежами невестой.
Последнее Иноземцева даже удивило, он и мысли допустить не мог, по утрам любуясь «Железной дамой», что там, внутри, можно жить. Ведь когда он был на Выставке, едва нашел смелость подняться на первый этаж и через минуту сбежал оттуда, всем телом ощутив, как ходит ходуном под ногами пол башни. Как же, должно быть, шатко на втором и третьем уровнях сего строения! Конечно же, при строительстве был учтен коэффициент ветра, и колебания макушки не превышают более семи дюймов, но это нисколько не успокаивало Ивана Несторовича. Пол под ногами должен быть твердым, и никак иначе.
А Ромэн Лессепс не умолкал, живописуя, какой чудесный вид открывается с высоты двух сотен метров, какие там, на башне, чудесные кофейни, залы, и о прочей ерунде.
«О каких кофейнях может идти речь, коли в воздухе стоит дребезжание всех кофейных чашечек разом!» – внутренне возмущался Иван Несторович.
Никогда! Никогда больше он не совершит такого необдуманного безумия и не предпримет попытки еще раз подняться наверх. Уж лучше любоваться красотой кружевного металла издалека.
Стрелки подползли к десяти вечера, и только Иноземцев приготовился наконец поставить точку в сегодняшнем занятии, как раздался звонок. От неожиданности оба подскочили. Иван Несторович побелел, ибо все нутро его прожгло от смутного и тревожного предчувствия. Пока привыкал к этим дьявольским трелям, что издавал электрический колокольчик за день десятки раз, он успел изучить весь диапазон тревожности его звука и даже порой упражнялся в угадывании, с каким диагнозом к нему явились, больной ли, почта или соседи. Но сейчас интуиция вдруг настойчиво шептала: не к добру, ой, не к добру звонок в такой час. Быть может, полиция? Вдруг кто разболтал про стрельбу в подвале?
Ну, к примеру, случилось убийство в квартале, соседей расспросили – те и выдали Иноземцева с его «лебелем» и всеми потрохами. Или это анархисты Ромэна про его душу пришли; небось тот им жалуется, что с селитрой не скоро опыты проводить намерен. Сейчас захватят его лабораторию, самого доктора к стулу привяжут и заставят бомбу собирать для революционных надобностей.
Вот такие мысли проносились в голове Иноземцева, пока он спускался по лестнице.
На пороге оказался почтальон – в такое время? – в форменной одежде и с сумкой наперевес – все как полагается.
«Ряженый», – отчего-то вдруг пронеслось опять в мыслях. Нет, обычный. Протянул сверток, велел расписаться в журнале.
Все еще пребывая в некоем необъяснимом страхе, Иноземцев сел прямо на первую ступеньку лестницы и развернул обертку – довольно странную, без привычных почтовых штампов, без подписи – без ничего. Внутри лежала небольшая шкатулочка с вогнутыми тонкими стекляшками, которые Иноземцев и разглядел-то не сразу, до того они были тонкими и маленькими. К стекляшкам прилагался флакон с какой-то жидкостью. Что это, черт возьми? Иноземцев повертел в руках стекляшки, едва умещающиеся на кончике пальца. Открыл бутылек и попробовал на язык содержимое – сладкое, никак раствор глюкозы.
Потом до него вдруг дошло, вернее, не дошло, а донеслось – голосом Ульяны Владимировны, – новомодное изобретение профессора Фика из Цюриха – пара роговичных линз.