Я очнулся и обнаружил, что застрял в Х-образной опоре и промок, как ирландский торф. Было еще темно. Ноги мои ниже коленей плавали в воде по одну сторону опоры, руки бороздили пену на другой стороне. Поразмыслив, я сообразил, что нахожусь под восточным концом Семидесятого причала в паре футов над уровнем моря.
Кто знает, какие силы действуют в ночи.
Я обнаружил, что не могу двигаться, и в свою очередь припомнил, как сон, что, прежде чем вырубиться, сумел расстегнуть ремень в двух петлях джинсов и пристегнуться к болту на вертикальной оси опоры.
Одна из петель лопнула. Но если бы не другая, я бы сейчас был ниже уровня моря.
Мне было достаточно тепло, чтобы подтвердить, что я еще жив, но слишком холодно, чтобы в это поверить, поэтому я решил вздремнуть еще.
Что-то касалось моего плеча, звучал голос. Вторжение отозвалось раздражающим звоном, словно от камушка, брошенного в цистерну с пропаном. Я открыл один глаз. Багор на секунду завис перед моим лицом и отодвинулся. Второй глаз открываться отказывался.
Дневной свет. Густые клочья тумана проплывают в тени причала. Вода плещет в опору, и опора скрипит. Пахнет гниющими водорослями, сохнущими рачками, креозотом, мокрым пеплом и плесневелым бельем.
Голова старика показалась и тут же ушла вниз вместе с прокатившейся под причал волной.
— Сильная прибрежная гроза прошла ночью, — сказал старик. — Молнией сожгло все постройки на причале.
— Г-м, — поддержал я.
Голова показалась снова. Первой возникла заляпанная краской фуражка на копне седых волос. Затем появились седые усы, густые, нестриженые, с табачными желтыми пятнами, и последней — недельная щетина на лице, продубленном дочерна ветром, солнцем и алкоголем. Глаза с красными прожилками сияли ослепительной голубизной и гармонировали с лиловым носом.
— Ты в порядке, шкипер? Не холодновато? Кха-кха-кха!
— Ч-ч-ч…
— Ну, будь оптимистом. Если ты мерзнешь, значит жив, кха-кха-кха!
Он взмахнул багром.
— Я живу тут рядышком.
Голова снова скрылась из виду.
— Имею пропан, форель, яйца… — Голова появилась. — И горячий душ на палубе.
— С-мое время, — умудрился выговорить я.
— Что, торопишься на пикник и хочешь знать, сколько времени?
Он багром стряхнул рака-отшельника с моего плеча.
— Чертовски поздно, шкипер, кха…
Он причалил к опоре. Отчетливый запах, смесь солярки с ацетиленом, поднимался и опускался вместе с ним.
— Ты желаешь остаться здесь или как?
Я отрицательно помотал головой.
— Тогда давай спускайся.
Я заглянул через край балки три на двенадцать. Неструганая поверхность расцарапала мне щеку, отчего закрытый глаз открылся.
Соль обожгла царапину, свет бил в глаза, а гнулся я, как накрахмаленная простыня.
Старик стоял в алюминиевом ялике в нескольких футах подо мной. На дне было раскидано разнообразное снаряжение, и я принялся инвентаризировать его равнодушно, как страховой агент, сидящий на хлорпромазине. Высокие резиновые сапоги, красная пластиковая канистра, молочный бидон на один галлон, обрывки веревок, проволоки и прочего. Ржавый гаечный ключ, погнутый штопор, головка молотка. Армейский свитер с жирными пятнами, одно деревянное весло, кварта бензола. Две удочки, один маленький якорь, краболовка; моток желтой нейлоновой лески на блестящей катушке, дюйм забортной воды с радужной пленкой, в которой покачивались пенопластовые чашечки для наживки.
Коробка-холодильника без крышки, в которой плавали в мутной ледяной жиже краб, две рыбины и четыре бутылки «будвайзера» с длинными горлышками. Одно мое прикосновение, рассудил я, и эта жижа снова застынет льдом.
— Эй, шкипер? Спускаться собираешься?
Я попытался вылететь из гнездышка, но ремень позволил мне спуститься только на треть высоты, а потом я завис. Беспомощно извиваясь, я не мог дотянуться до пряжки, да и руки слишком онемели, а сил объяснить, в чем дело, у меня не хватало. Старик подтянулся на руках вместе со своей лодчонкой, перебирая руками балки, пока не сумел заглянуть между ними.
— Надо бы показать этот узелок морским скаутам!
Он извлек откуда-то нож в ножнах с пробковой рукоятью, тонкий и изогнутый от множества заточек, и просунул клинок между балками. Пояс подался, и я, пролетев три-четыре фута, свалился в челнок. Средняя часть меня пришлась точно в холодную ванну, нога треснула о планширь, зато голова мягко приземлилась на пластиковую канистру. Лодочка неуверенно закачалась, но старик легко с ней управился.
Боль была вне всяких пропорций к повреждениям, каковы бы они ни были — так, оказывается, дает себя знать переохлаждение. Проведите ночь под открытым небом, и вы отчасти поймете, как это бывает. Сердце билось бешено и неровно — еще один симптом переохлаждения. И дышал я слишком часто, так что пострадал бы еще и от гипервентиляции, если бы аритмия не прекратилась — вместе с биением сердца — и я больше не мог вздохнуть. В экзистенциальном смысле это было хуже всего, что случилось за ночь. Старик мог только наблюдать за моими конвульсиями. Я мог только переживать их. Мы не владели положением. Когда судорога миновала, сердце забилось снова, и я стал хватать ртом воздух.
— Может, ты в порядке, может, нет, — успокаивающе заметил старик. — Тебе решать.
Я хотел заговорить, но легкие свело, и звук, который вырвался из моих голосовых связок, напоминал скрип крышки мусорного бачка.
— Гипотермия — страшная вещь, — согласился старик. — Даже выпить нельзя.
Он вел лодку от опоры к опоре. У внешнего края причала сел и завел крошечный подвесной мотор.
— Выживешь?
Я сплюнул за борт сгусток желчи.
— Признак жизни, — сказал он.
Маленькое суденышко кружило по собственной воле, пока его капитан сворачивал колпачок с бутылки пива. Потом он выправил румпель, и мы пошли по дуге через залив. Поверх планширя я мог любоваться видом береговой линии с моря, проплывавшей мимо.
С двух сотен ярдов Семидесятый причал являл собой картину опустошения. Обугленные стропила, перекосившись, торчали над руинами, первоначальный вид которых уже нельзя было восстановить. Хотя пожарные, должно быть, затопили причал и пресной, и соленой водой, развалины все еще дымились. Временное цепное ограждение перегораживало проход с улицы. Длинная желтая лента трепетала над входом, отмечая место преступления, а перед воротами стояла полицейская машина. Вероятно, все это должно было немного остыть, прежде чем эксперты по поджогам смогут раскопать то, что осталось, например трупы громил и «хамви».
Солнце как раз вставало из-за Оклендских холмов за заливом, к востоку от нас. Значит, было не намного позднее семи утра. В шести футах под моим носом перекатывалась морская вода. Мозги у меня на минуту включились в работу: я ведь немало потрудился, чтобы найти этот склад.
— Телефон? — прошептал я.
— Это что, похоже на долбаный «лендровер»? Ты завис на краю прилива, шкипер. Кха-кха-кха.
И капитан глотнул пива.
Он спросил, как меня зовут. Я ответил и спросил его о том же.
— Дэйв — меня прозвали Две Лодки.
Он оторвал два пальца от бутылки.
— Потому что я владелец двух лодок.
— С-спасибо, Дэйв.
— Не за что. Меня и самого, бывало, вытаскивали.
— Со м-мной это п-первый раз.
Он хихикнул.
— Я тебя принял за морского льва. Они любят влезть на балку передохнуть. Вдали от своего гарема. Ты не этим занимался? — он прищурился на меня. — Не от гарема спасался?
Я попробовал улыбнуться, но только прикусил себе щеки изнутри.
Он кивнул на холодильник.
— Пива хочешь?
— Н-нет. Горячую в-ванну.
Он развеселился.
— Горячая ванна может тебя прикончить, Дэнни. Как и пиво, если на то пошло.
— Вы часто бываете у этого п-причала?
— Каждые два дня.
Он выхватил из холодильника краба.
— Здесь хорошо ловятся крабы.
Клешня чуть не цапнула его за палец, и он снова уронил краба в коробку.
— Вы ст-тавите под ним к-краболовку?
— Кое-кто говорит, мол, не дело есть из залива. Тяжелые металлы, знаешь ли, токсины, красный прилив, кишечные паразиты, промышленные отходы, селениум, бактерии, сток канализации…
— Г-господи.
— Конец света, нечего и говорить. Хотя я готов, приходи и бери меня, парень. Кха-кха-кха.
Он запрокинул бутылку и допил последний глоток.
— Что там горело ночью?
— Большой склад на причале. Ничего не осталось — он бросил пустую бутылку в холодильник. — Всего один сторож, понимаешь ли. Какое-то старье. Должно быть, мухлеж со страховкой. — Он выловил свежее пиво и вскрыл бутылку. — Старая мебель и прочее вправду хорошо горит, но лопнувшее дело горит еще лучше. — Он сделал глоток.
— Кха-кха-кха.
— Вы не помните названия компании?
— Да и не знал никогда.
— А откуда знаете, что там был антиквариат?
— Знаю парня, который доставлял сюда контейнер для компании по перевозке. Из Аламеды. Он не прочь провести часок в «Носовом люке» или на Третьей улице. Я тоже там выпиваю, когда в кармане звенит.
Я знал «Носовой люк». Атавизм. Спасательные круги с разобранных кораблей на стенах, потолок затянут сетью для крепления груза, бездонные миски с салатом за три девяносто пять, пиво с добавкой доброй текилы за доллар пятьдесят, шоу дамского белья перед закрытием каждую пятницу — бесплатно.
В дни Нила Кэссиди вокруг «Носового люка» сходились и перекрещивались рельсы, железнодорожные подъезды занимали большой участок, ограниченный с севера Таунсенд-стрит, с запада — Седьмой улицей, с юга — Марипоза-стрит и длинным рядом грузовых терминалов, тянувшихся по восточному берегу залива от Третьей улицы. Рельсы когда-то уходили далеко на север, в сердце Сан-Франциско, к Маркет-стрит, и землей под ними владела Тихоокеанская железная дорога. По выросшие в высоту здания и переменившиеся времена — короче, деньги, куда большие, чем можно получить за доставку скота и железной руды, — оттеснили рельсы вместе с докерами и железнодорожниками, которые в основном и платили по счетам в «Носовом люке». Теперь многие причалы превратились в ряды гниющих свай, неопрятно торчащих из залива и препятствующих навигации и развитию района. Рельсы сняли. Бывшие грузовые склады заросли сорняками и грудами шпал и пустовали, если только в них не разбивали лагеря бездомные. Предстоящее расширение города предвещало сооружение новых бейсбольных площадок от Третьей до Таунсенд так же верно, как цунами предвещает эпидемию тифа.
— Видели когда-нибудь людей на том причале?
— Еще бы. Они когда-то устроили настоящую гостиную в устье сорокафутового контейнера — лампы, кресла, ковры, даже решетка для барбекю. Вокруг сидели люди, пили коктейли. Кстати, о коктейлях…
Он извлек из кармана под фланелевой рубахой пииту темного рома.
— Курили, любовались закатом, ловили последний луч. Выглядело вполне культурно. Эрзац-гостиная. Хочешь немного?
— С-пасибо, н-нет.
— Все равно для тебя это смертельно, — кивнул Дэйв. — Кха-кха-кха. Тебе теперь только супу да в спальный мешок, Дэнни. В твоем бюджете на шлюху хватит?
Он отвинтил колпачок.
— Не рановато ли?
— Для алкоголика в самый раз, — ответил он, возвращая бутылку в карман.
— Этим д-делом н-не занимаюсь…
— Это не дело. Это развлечение, кха-кха-кха.
Я попробовал посмеяться, но смех звучал так, будто у меня в горле пересыпаются камушки.
— Вы живете на борту?
— Дом, милый дом на поплавке буйка, — он указал рукой, — на той стороне сухих доков.
— Знали кого-нибудь из этих антикварных деляг?
— Не моя компания.
— А ваша какова?
— Такие же алкоголики, — пожал плечами старик.
— Многие алкоголики имеют дело с антиквариатом.
Он упрямо помотал головой:
— Это на другом конце стола для канапе.
— На каком же это?
— На том, на котором меня нет. Мы с тобой вполне можем оказаться на блюде посреди стола со связанными ножками в белых носочках и с яблоком во рту. Этим все равно, что есть, лишь бы есть. Таков наш мир по Дэйву Две Лодки.
— Откуда вам столько известно об этих людях?
— Э, да я их за милю отличу, и запаха не надо. Понимаешь, есть такие, приспособленные, а есть мы, остальные. Там есть и хороший народ, не пойми меня ложно. Но тот народ на причале, вот, скажем так… — он склонился ко мне. — Они никогда и рукой не помашут. Слишком хороши для Двух Лодок. И хрен с ними.
— Вполне справедливо. А чего еще они не делают?
— Черт, да я не знаю. Они на меня и не глядят. Я проплывал прямо под ними, вытаскивал ловушки. Им наплевать. Пьют, курят, болтают. Мне все было слышно.
— Все?
— Еще бы. Я ж был прямо под ними.
— А они не слышали, как работает мотор?
— Я под причал прохожу на веслах. Там того гляди запутаешься в проволоке или в чем еще. Сплошной мусор. Они на старика Дэйва и внимания не обращают.
— О чем же они разговаривали?
Рука, держащая бутылку, дрогнула, и брызги пива улетели по ветру.
— Да ни о чем.
— Должны же они были о чем-то разговаривать.
— Да о том же, о чем все говорят. Эль Ниньо. Недостатки президента. Новые игровые площадки. Цены на недвижимость. Может, они и сожгли этот склад как недвижимость.
О причине пожара я знал лучше него, но спросил:
— Они сожгли собственное здание? Чего ради?
— Набережная. Здесь собираются строить новые игровые площадки, так что земля стоит целое состояние.
— Футбольные, да?
— Чего? Нет, это для гигантов.
— Баскетбольные?
— Нет, бейсбольные площадки.
Он нахмурился.
— Ты местный?
— Конечно.
— Местных это заботит, знаешь ли.
— Что? Бейсбол?
— Ну, понятно. Кто теряет интерес к бейсболу, теряет интерес к жизни.
— Говорите за себя.
— В общем, говоря за тех, других, портовая комиссия контролирует всю набережную и причалы. Новое строительство — это большие деньги. Так пока их не выставили, они жгут свое имущество. Чтобы получить страховку. Обычное дело.
Рыба выпрыгнула из холодильника и упала в двухдюймовый слой трюмной воды на дне лодки. Дэйв ловко подхватил ее пальцами за жабры и поднял в воздух.
— Не выйдет, дорогуша, ты теперь моя. Пора тебе исполнить свое жизненное предназначение. Ты любишь форель, Дэнни?
Он слегка подправил курс.
— А как насчет морского окуня? Ты вообще поесть по-настоящему сможешь? Две Лодки сам черт на камбузе!
— Н-нет.
Он бросил рыбу обратно в коробку.
— Ну а чего тебе хочется? Посмотреть телевизор?
Я скорчил гримасу. Оказалось больно.
— Капризный поганец. Ну, можешь посмотреть, как я ем. Жареный морской окунь, крабовый салат, горячий кофе с ромом, парень!
Он потер пузо бутылкой с пивом.
— Разве не жизнь?
— Кофе хорошо б-бы.
— И немного рома тебе тоже не повредит. Только смотри, осторожней.
— Я вообще осторожный.
— Да уж вижу. А что тебе по-настоящему нужно, так это шлюха в спальном мешке.
Военный госпитальный корабль, белый, как мел, с красными крестами на бортах, втаскивали в Бетлехемский сухой док. Грохот отбойных молотков, сварочных аппаратов и портальных кранов раздавался в облаке брызг вокруг него.
— К-какая у них была машина?
— Вроде железной коробки для завтраков, выкрашенной черной краской.
— А кто за рулем?
— Парни. Ты хоть раз видел, чтоб такую водила женщина?
— П-пожалуй, нет.
— Женщины для такого слишком умны. Зато была красотка на «бумере».
— Что за красотка?
— Маленькая брюнетка. Такая, знаешь… — он описал плавную линию своей бутылкой, — штучка. Всегда одета как надо, не то что те парни из «хамви».
— Те парни… Один повыше другого?
— Точно, да ведь это всегда так. То есть возьми любых двух…
— А женщину вы вблизи видели?
— Только в бинокль, кха-кха-кха.
— Какого цвета был «БМВ»?
— Черный и все стекла притемненные.
— Еще что-нибудь? Необычное?
— Ага. Один парень из «хамви» раз наставил на нее пушку.
— Пушку? Из-за чего это?
— Убей, не знаю. Я вытаскивал ловушки в полумиле от них, у меня своих забот хватало.
— На этой штуке?
— Не-а.
Мы уже обогнули сухой док, и он показал мне на деревянную лодку футов тридцати в длину.
— Я тогда плавал на «Рамми нэйшн». Если бы не посмотрел, и не увидел бы, что там девица.
— А брюнетка вас видела?
— Может, и нет. Я был в рубке. В общем, парень убрал свою зажигалку, и они дальше занимались своими делами. Хотя красотка выкинула забавную штуку.
— Мне п-полезно посмеяться.
— Рад служить. Когда она указала на мою лодку, парень с пушкой глянул в мою сторону, потом снова на нее, и пистолет вроде как опустил. И знаешь, что сделала эта крошка? Она рассмеялась ему в лицо.
— Правда? Она смеялась над человеком, направившим на нее пистолет?
— Преспокойнейшим образом. Я бы сказал, ей и вправду было смешно, и плевать, что на уме у того парня. Крепкая малышка.
— Вы ее никогда не встречали в «Носовом люке»?
— Нет. А вот двое парней из «хамви» пару раз заскакивали на глоток.
— В последнее время вы их видели?
— Вчера, — кивнул он. — Они проехали мимо бара, как раз когда я в него заходил.
Дэйв внимательно всматривался вперед.
— С ними был еще один.
— П-пож-жалуйста, расскажите.
Дэйв молчал.
— Сколько было времени, — спросил я наконец, — вы не помните?
— Как не помнить, — прищурился Дэйв. — Этак в половину водочного.
— Это когда же?
— Когда ром кончается, кха-кха-кха.
На борту «Рамми нэйшн» Дэйв размешал в чашке чая полную ложку меда. Он поил меня с ложечки и вспоминал рыбака, который провел ночь в воде, цепляясь за пенопластовый ящик холодильника.
— Когда его нашла береговая охрана, он был уже в пяти милях от Муир-бич. Пробыл в воде четырнадцать часов. Знаешь, что он надумал, чтобы согреться?
— Н-нет.
— Переехал жить в Коста-Рику, кха-кха-кха!
Сицилийские рыбаки занесли в Калифорнию средиземноморские фелуки, и «Рамми нэйшн», выстроенная по так называемому монгрейскому дизайну, сохранила большую часть старинных очертаний. Но ее латинский парус сменил одноцилиндровый дизельный двигатель, который только-только оставлял под собой место для провонявшего спального мешка и керосинки. Лодка снаружи выглядела как новенькая, а внутри была развалиной. Воздух под палубой пропитался запахом плесени. Здесь то и дело жужжала переносная донная помпа. На виду были разбросаны клеточки для Сверчков, ведра для наживки, пивные бутылки и всяческие рыбацкие принадлежности вместе с треснувшими бутылками из-под кетчупа и пустым ресторанным держателем для салфеток. Ржавая шлюп-балка для вытягивания ловушек на бушприте по правому борту выглядела так, будто прослужила все семьдесят пять лет. Единственными удобствами были: спальный мешок, судя с виду пострадавший от разрыва осколочной гранаты, стадионная подушечка, которую Дэйв подкладывал под голову, переносной телевизор и два ящика для льда. По полочкам и в ниши совершенно по-беличьи были распиханы консервные банки, лекарства, одежда и книги по морской тематике. Имелся здесь и приличный набор инструментов, потому что Дэйв работал на причалах механиком, специалистом по любым дизелям. На двери сходного трапа в дешевой рамке висело изображение злосчастного «Теймаунтского электрона» — исчезнувшего во время регаты тримарана Дональда Кроухерста. Яхта рассекала корявое море, с палубы свисали концы и тросы, на палубе ни души.
Просунув голову в сходной люк, я спокойно рассматривал эти покои, пока их владелец мазал йодом царапину у меня на бедре, что в свою очередь отчасти вернуло мне чувствительность. А когда Дэйв приступил к пулевой ране на икре с тампоном и горячим бритвенным лезвием, я обрел чувствительность сполна.
— Эти царапины, должно быть, от скоб на опоре, на которую ты вскарабкался, — сказал Дэйв. — И на руках то же самое. Конечно, я не слыхал, чтоб скобы стреляли пулями, но что можно услышать в полосе прилива.
Я переменил тему.
— Этот ялик и есть ваше второе судно?
— Не, — отозвался Дэйв, промокая йод пахнущей дизелем ветошью. — Заметил те буйки на входе?
Буйки я заметил. Но еще заметнее была десятифутовая верхушка мачты с такелажем, с антенной и радаром.
— Это мой «Полосатозадый окунь», — пояснил Дэйв, протирая рану свернутым в жгут кончиком ветоши. — Он отправился на подводные каникулы.
— Ваше второе судно на дне?
— Симпатичная, чистая дырочка, — сказал он, обозревая рану. — Должно быть, пуля в оболочке. Хоть кто-то еще соблюдает Женевские конвенции.
— Почему вы его не поднимете? — спросил я.
— А зачем? Все равно снова потонет.
Около половины десятого мы выгребли на берег, и я постоял под чуть теплыми струйками душа на причале, сколько мог вытерпеть. Потом я оделся, и Дэйв загрузил себя и меня в свой пикап — сухопутную версию всего его флота, — разъеденный коррозией полутонный «джи-эм-си», купленный на городском аукционе. Две тонны барахла — или три, если считать ржавчину, и одна — ценностей, кузов полон был ящичков для инструментов, аппаратов для дуговой сварки и двух футов мусора, включавшего вездесущие весла. Был еще стеллаж для материалов на железных уголках, заводная ручка для мотора, трубчатая струбцина на заднем бампере, грейдерный буксирный трос и вращающаяся оранжевая мигалка на крыше кабины.
Когда мы вышли на Фолсом-стрит, я от слабости и холода навалился на Дэйва, как пьяный, и стал ругаться. Дэйв, поддерживая большую часть моего веса, тоже ругался от всей души. Разодранные штанины моих джинсов, щедро измазанные кровью и йодом, клочьями болтались ниже колен. Волосы у меня свалялись и запеклись от соли. Прямой солнечный свет так больно бил в глаза, что Дэйв пристроил мне на нос очень темные солнцезащитные очки. Пешеходы обходили нас стороной.
Я все еще годился разве что на то, чтобы охлаждать дыни, поэтому Дэйв по моей просьбе достал ключи у меня из нагрудного кармана. Подходя к двери, он спросил:
— Зачем это коп припарковался там, напротив, не знаешь?
— Может, полиция нравов?
— Он куда-то звонит.
Дэйв только успел отпереть дверь, когда вторая неприметная машина зажала пикап в коробочку, и Бодич, кипя, вырвался из-за руля;
— Кестрел!
— О нет, — выговорил я, — только не «винегрет».
— Надеюсь, обойдется без стрельбы, — сказал Дэйв. — У меня йода не хватит.
Хотя на уме у него явно было другое, при виде нас Бодич резко затормозил.
— Господи боже, что за хрень с тобой случилась?
Я был тронут. Он провопил это так, словно заботился обо мне, и лицо у него побагровело, почти как прожилки в краснокочанной капусте.
— Всего лишь ласка одного из семи морей, — объяснил Дэйв, — не то бы он выглядел вроде меня, кха-кха-кха!
— Заходим, — сказал я, и Дэйв проволок меня в дверь.
— Хренов коп, — бормотал он, втаскивая меня вверх по лестнице.
— Дэйв… — сказал я поморщился, когда он уронил меня на кровать. — Что толку оскорблять полицию?
— Если ему не нравится, что его оскорбляют, зачем он стал копом? — стянув с меня ботинки, он добавил: — У тебя здесь где-нибудь есть суп?
— Нет.
— Наличные есть?
Я извлек из кармана джинсов размокшую двадцатку. На площадке лестницы появился Бодич и прислонился к косяку, сжимая в руках чемоданчик и пыхтя, как атлет, на которого он вовсе не походил.
— Разве в полиции не предъявляют требований к физической форме сотрудников? — спросил Дэйв, выжимая воду из мокрой бумажки.
— Это инспектор Бодич, — представил я. — Лейтенант, это Дэйв.
Дэйв показал Бодичу двадцатку.
— Вам купить пончик или еще что, офицер?
Взгляд Бодича прояснился.
— Это твой пикап под окнами?
— Агх…
— Регистрация просрочена на два года.
— Сукин сын слишком дымит, — немедленно отозвался Дэйв. — Ему нужен новый карбюратор, а его уже не переделаешь, понимаете. Так с завода и вышел коптящим. Я стараюсь не нарушать, лейтенант, но заводские запчасти стоят вдвое больше восстановленных. Пять сотен да еще эта хренова установка.
Никто не возразил.
— Я мог бы установить и сам, без проблем, но вот что… — Дэйв развел руками, — моя социальная страховка дает всего шесть тридцать семь в месяц.
Мы ждали.
— Купи бублик, — сказал Бодич.
Дэйв улыбнулся щербатым ртом.
— Непременно, лейтенант. Хотите к нему сливочный сыр? Лососины? Взрывчатки?
— Обычный большой кофе, — проворчал Бодич.
Дэйв вышел. Бодич спросил:
— Это что еще за алкаш?
— Он меня сегодня выловил из залива. Я его обожаю.
— Он и пахнет, как спасательный пояс.
— Вот что я вам скажу, лейтенант. Дайте мне чуть отдышаться, и мы с этим стариком выложим вам месячный объем работы. А пока просто помолчите и не мешайте мне дрожать, договорились?
Бодич погладил свой чемоданчик.
— Сегодня мне нужна только информация.
Он присмотрелся к моей ноге.
— Это не пулевая рана? Причиненная, возможно, выстрелом из огнестрельного оружия? Или это донные черви пробуравили?
— Глаза вас не обманывают.
Бодич хмыкнул, но все же заткнулся и воспользовался возможностью осмотреться в квартире — что не заняло много времени, потому что в ней было всего две комнаты, и он по обеим уже прошелся в ту ночь, когда забрал меня для допроса. Его любознательность возбудили книжные полки, протянувшиеся вдоль стен.
— Полно книг.
— Мне что, положено возражать?
Как раз в этот момент я ощутил, что терпение у меня на исходе. Усталость, какой я не испытывал с войны, расцветала пышным цветом, и перепалка с Бодичем отвлекала меня от этого ощущения.
Бодич вытащил с полки книгу и осмотрел обложку.
— Ты все это читаешь?
— Нет, — рявкнул я, — это просто звукоизоляция. По ту сторону этой стены, видите ли, расположена ванная комната публичного дома, а чего я не выношу, так это когда над ухом полощут горло в четыре утра. Это еще хуже телевизора.
Он вернул книгу на полку и открыл чемоданчик.
— Н-да, кстати, шлюхи напоминают мне о предмете сегодняшней церемонии.
— Что б вам жить и другим не мешать? — простонал я.
— Слышал когда-нибудь о царице по имени Феодора?
— Я з-знаком со множеством царственных особ.
— Эта уже умерла.
— Это едв-ва ли с-сужает…
Я не сумел закончить фразу. Все мышцы у меня свело судорогой. Если Бодич это заметил, то ничем не выдал.
— Имеется в виду шестой век нашей эры, Дэнни. Если ты знаешь каких-нибудь цариц того времени, то знаешь и эту Феодору.
— Л-лейтен-нант, мое тело в огне, ноги расп-пороты на л-ленточки, в одной п-пулевая рана, и я еще не рассказывал вам о гигантском мошенничестве. Но я н-никогда не с-слы-шал о царице по имени Ф-феодора.
Бодич странно посмотрел на меня.
— Гигантское мошенничество?
— Ч-черт в-возьми, я д-думал, люди не з-заикаются, к-когда злятся.
— Нет-нет, мне очень интересно. Если ты предпочитаешь обсудить последние события или даже физиологию, я далек от того…
— Это под-дождет. Погодите, п-пока в-вернется Дэйв.
Бодич покачал головой.
— Дэнни, — настойчиво проговорил он, — время — деньги. Так или иначе кому-то придется заговорить. Тебе или мне.
— Л-ладно, вам. Я пас.
Он извлек из чемоданчика книгу.
— Готов послушать сказку на ночь?
— Спасибо, я и так прекрасно усну.
Он открыл книгу на странице, отмеченной розовой закладкой «пока вас не было».
— Мне говорили, что это великая книга.
Любопытство оказалось сильнее меня.
— Как она называется?
— «История упадка и разрушения Римской империи».
— Ч-чтоб мне пров-валиться. Хорошая книга. С каких пор полицейские ч-читают Эдуарда Гиббона?
— С тех пор, как перешли с пончиков на бублики.
Хлопнула уличная дверь. Дэйв поднялся по лестнице, и только увидев, как он идет через комнату, я заметил, что старик хромает. Он выложил на стол мои ключи и пластиковый мешок для покупок.
— Эти китайцы заставили прихватить и пакет чипсов. Не волнуйся, суп я тоже взял, горячий и кислый. И чашечку кофейку для лейтенанта, чашечку для Дэйва и горячий бублик для лейтенанта.
Помолчав, он сказал с надеждой:
— У них кончилась приправа, так что пришлось взять луковицу.
Бодич закатил глаза.
— Я так и знал, что вам без разницы, — продолжал Дэйв, — сыр, джем, соевый соус…
Он выставлял на стол пакетики.
— Гренки для супа, банка сардин для Дэйва и…
Он торжественно, со звоном выставил коричневую бутылку.
— Пинта дешевого рома.
Он показал мне чек.
— Девятнадцать долларов шестьдесят четыре пенса.
— Как-нибудь спишу, — сказал я.
— Я его оставлю прямо на… эй, у тебя на холодильнике нет магнита?
Он снимал крышки с чашек с кофе.
— Как вам мысль, лейтенант?
Бодич кивнул. Дэйв выплеснул дюйм кофе в раковину и долил доверху ромом, после чего передал чашку Бодичу. Из своей чашки он выплеснул два дюйма, долил и ее и произнес тост:
— Пусть прилив хотя бы дважды в день выносит след красоты жизни на берег ваших душ.
Он длинно, громко глотнул.
Бодич осторожно пригубил кофе и поднял брови:
— Боже мой, неплохо! — Он показал нам пачку «Вэнтидж». — Не возражаете, если я закурю?
— И я с вами, — сказал Дэйв. — Угостите?
— Эй, — возмутился я, — вы в реанимации.
— «Вэнтидж» не дает дыма, — сказал Дэйв, прикуривая от зажигалки лейтенанта.
— Это все равно что бросить курить, — поддержал Бодич, закуривая сам.
Я подпихнул две подушки к стене и подтянулся в полусидячее положение.
— Как насчет того супа?
Кто-то застучал в уличную дверь. Зажав зубами фильтр, держа чашку с разбавленным кофе, Дэйв другой рукой открывал ящики, отыскивая ложку.
— Хотите, лейтенант?
Бодич пожал плечами и пошел вниз, дожевывая кусок бублика.
Посмотрев, как я пытаюсь удержать в руке ложку, Дэйв сказал:
— Я тебя покормлю.
— Я не голоден, — отозвался я с отвращением, уронив ложку в миску.
Дэйв подтянул стул к кровати и поднес ложку с супом к моему лицу.
— Открой рот, черт побери.
— Что здесь происходит?
Мисси, подбоченившись, стояла в дверях и критически осматривала сцену. На ней была шелковая блуза цвета чайной розы под черным жакетом, килт с большой булавкой, придерживающий разрез внизу, черные чулки и черные туфельки эльфа. Она выглядела на миллион долларов, хотя, возможно, я ее недооценивал. Бодич, поеживаясь, стоял несколькими ступеньками ниже.
Дэйв встал со стула с миской супа в одной руке, полотняной салфеткой в другой и смятением на лице, неуверенно хихикая. Ложка задребезжала по полу.
— Мисси, это Дэйв. И наоборот.
— Агх… — неуверенно выдавил Дэйв.
— Понятно, — сказала Мисси. — А почему в темных очках? — Тут она разглядела мои ноги. — Дэниел, что с тобой случилось?
— Маленький инцидент при к-купании.
Изящество выражения не помогло скрыть стук зубов. Я думал, чай Дэйва привел меня в норму, но, кажется, улучшение было временным. Меня всего била дрожь, и зубы громко клацали.
Мисси бросила позу или притворное легкомыслие и оттолкнула Дэйва в сторону.
— Ты дрожишь. Дай-ка мне.
Сняв с меня очки, она положила ладонь мне на лоб.
— Боже мой! Ты холодный, как папочкин процесс о разводе!
— Эт-то к-как?
— Да, — заинтересовался и Дэйв, — он насколько остыл?
Она набросилась на него.
— Что вы сделали с Дэнни? Кто вы такой?
— Но, маленькая леди… — начал Дэйв.
— Что вы сделали с Дэнни? — выкрикнула Мисси.
— Эй, потише, — рявкнул Дэйв, — я же его и вытащил из бутылки.
Я попытался закончить процесс представления:
— Л-лейтенант Б-бодич, М-марисса Джеймс. Я здесь охренел от…
На Бодича Мисси даже не взглянула.
— Мы встречались.
Она осмотрела Дэйва и наморщила нос.
— Замаскированный полисмен?
Дэйв хлебнул своего замаскированного кофе.
— Эй, — потребовал Бодич, — не оскверняйте чистоту штата полиции.
— Дэнни, что с тобой?
Мисси переводила взгляд с одного на другого.
— Что с Дэнни?
— Я сегодня утром выудил его из-под Семидесятого причала, — сказал Дэйв. — Он провел там ночь.
Бодич заметно встрепенулся.
— Всю ночь, — с ужасом повторила Мисси, — это правда?
— Н-ну, я н-н-начал д-д-д — черт — довольно п-поздно.
— Переохлаждение, — сказал Дэйв. — Чтобы появились симптомы, температура тела должна опуститься ниже 35 градусов. А ниже 33, — он прицокнул языком, — уже дело серьезное.
— Что с тем проклятым пожаром? — спросил Бодич.
Мисси перебила.
— Мой бог, гипотермия! Да? Вы хоть попытались его отогреть?
— Конечно, но дело идет медленно. Иной раз им ничего в себе не удержать. Чай, суп…
Дэйв неуклюже указал на свою миску. Мисси с подозрением принюхалась.
— Нельзя их отогревать слишком быстро, мэм. Тут надо осторожнее.
Мисси приложила ладонь мне ко лбу. Ладонь казалась горячей.
— Он же как ледышка!
— Не-а, — Дэйв оттопырил губы, — залив в том месте, где я его нашел, довольно мелкий. Наверняка он не холоднее, ну, шестидесяти-шестидесяти пяти градусов.
Мисси встала.
— Слушай, Дэнни, — сказала она, снимая жакет. — У тебя есть спальный мешок? Пуховое одеяло, пуховка?
Дэйв озадачено переспросил:
— Какая еще пуховка?
Я махнул рукой на свой единственный шкаф.
Мисси подскочила к нему и распахнула дверцу.
— На верхней полке, — сказала она, приподнимаясь на цыпочки, — черт, скорее же!
Она обернулась к Дэйву.
— Помогите мне.
Но у Дэйва руки были заняты супом и кофе.
— Лейтенант, снимите мне этот мешок.
Бодич, явно больше интересовавшийся тем, что мне известно о пожаре, неохотно повиновался. Мисси засунула мешок под мышку и указала:
— И тот лоскутный плед тоже.
Она вытряхнула спальник из нейлонового мешка, расстегнула молнию и накинула на меня как одеяло. Потом выхватила из рук Бодича лоскутное одеяло и ловко накрыла им спальник. И насупилась.
— Д-да, — сказал я. — Ты м-мне его подарила после той в-волшебной ночи…
— Совершенно не помню такого, — немедленно оборвала она. — Как мне лестно, что ты до сих пор сочиняешь обо мне сказки. Или гипотермия вызывает галлюцинации?
— П-пятнадцать лет.
— Не надо разговаривать. Ты бредишь и смущаешь меня.
Придерживаясь рукой за кухонный прилавок, она приподняла колено и стянула одну из своих туфелек с острыми носами.
— Агх-ха-ха, — прохмыкал Дэйв, отступая за прилавок.
— Эй! — Бодич явно тоже готов был запаниковать, — мне надо поговорить с этим парнем.
— Когда он будет пригоден для разговоров, можете поговорить, — отозвалась Мисси, расстегивая блузку. — Отвернитесь, вы оба. Закройте глаза.
Бодич чем-то напоминал бабочку, которую вот-вот расплюснут между страницами книги.
— Мисси! — запротестовал я.
— Помолчи, Дэниел. Береги силы.
Дэйв отчего-то неудержимо моргал.
— Отвернитесь, отвернитесь.
Мисси выпростала подол блузы из-за пояса килта.
— Мисс Джеймс, — сделал еще одну попытку Бодич, — это полицейское расследование. Я…
— Полицейское? Отлично. Делайте, что вам сказано, не то я спущу на вас мэра Брауна, — она нетерпеливо притопнула босой ногой, — и вы оглянуться не успеете, как ваш полицейский значок будет похож на бляшку, которая ночь провисела на троллейбусных проводах.
Бодич побледнел и невольно потянулся к тому месту, где, должно быть, уже лет двадцать пять висел его значок. Не прибавив ни слова, он повернулся к нам спиной.
— Я только вчера вечером виделась с Вилли, — добавила Мисси. — Он был с той манекенщицей, как ее там…
Расстегнув блузку, она обеими руками трудилась над застежкой юбки.
— Правду говоря, последний раз, когда я слышала о Борсалино, не то что видела его, был в кино на «Большом сне».
— «Он так же неприметен, как тарантул на бисквите», — процитировал Дэйв в кухонное окно.
— Этим о Вилли все и сказано, — согласилась Мисси, — но должна признать, у той манекенщицы ножки подлиннее, чем память букмекера.
Дэйв полуобернулся от окна, и она прикрикнула:
— Смотрите на улицу. У всех глаза закрыты?
Она шагнула из юбки.
Мисси остается женщиной, подумал я, когда она, сложив юбку, опустила ее на сиденье стула и накинула блузу на спинку. Потом с тем же непринужденным изяществом, как будто ей не более тридцати, а мне двадцать семь и мы любовники еще с колледжа, она нырнула под лоскутный плед и стала раздевать меня.
— Й-й-йа…
— Еще пару минут, джентльмены, — обратилась она к присутствующим в комнате и потом ко мне: — Ты умница. Постарайся собраться с силами.
Спуская разодранные джинсы по моим разодранным бедрам, она добавила:
— Господи Иисусе.
— Скобы, — сказал Дэйв в кухонное окно, — острые, как бабушкины присказки.
Сбросив мою одежду на пол, Мисси обхватила меня руками.
— Дэниел, — вскрикнула она, — ты ледяной!
— Н-не совсем…
Мисси встретилась со мной взглядом и храбро прижалась ко мне чем только можно. Спальник, плед и даже моя кожа начали согреваться ее теплом. Она потерлась о кончик моего носа своим:
— Ты хоть что-нибудь чувствуешь?
Я много чего чувствовал, но мой язык отказывался произносить соответствующие звуки.
Она приподняла край спальника и улыбнулась:
— Выше нос.
Я задрал голову, и она уютно подоткнула мне одеяло вокруг шеи.
— Кто-нибудь из вас, бездельники, мог бы и раньше додуматься, — сказала Мисси.
— Я с-скорей бы умер, — возмутился я.
— Агх…
— Я не знал, что на пожаре люди замерзают, — как бы оправдываясь, прокомментировал Бодич.
— Истории, — пробормотала Мисси и поуютнее устроилась в постели. — Прямо как в летнем лагере.
Я, запинаясь, дал отчет о том, как провел вчерашний вечер: как выглядели те трое, на какой машине ездили, что это как-то связано с Рени и напрямую связано с моим вчерашним звонком Бодичу, что Дэйв в разное время видел Рени на ее «БМВ» и Экстази с Торговцем Машинами на их «хамви» на Семидесятом причале и что в развалинах может обнаружиться тело Торговца Машинами.
Когда я закончил, Мисси сказала:
— Просто ужас.
Бодич задумался:
— Посмотрим, что откопает в этой каше Кларенс. Может, все и сложится.
— С чем?
— Много всякого происходит… — Он взмахнул передо мной изданием «Истории упадка и разрушения Римской империи». — У тебя эта книжка тоже есть? Читал ее?
— Читал ли я ее? — недоверчиво переспросил я. — Да ее никто не читал. Целиком, во всяком случае.
— Au contraire[13], — сказал Дэйв.
Мы все уставились на него.
— И напрасно, — продолжал Бодич, — как объяснила мне сержант Мэйсл.
— Она ее прочла? — поразился я.
— Верно, — кивнул Дэйв, — это одна из величайших книг.
Бодич шелестел страницами.
— Сержант Мэйсл говорит нам, что в ней содержится множество интересных историй. Одна из них, почти в конце, особенно интересна для собравшихся здесь сегодня.
— Истории, — уютно пробормотала Мисси.
Я взглянул на нее.
«В летнем лагере, — сказал мне ее взгляд, — мы всегда забирались вместе в спальные мешки и рассказывали друг другу истории».
«Боже, — ответил мой, — как многого я лишился в детстве».
— Агх-ха-ха. Я приготовлю еще кофе для уюта.
— Он в хол-лодильнике.
Бодич надел на кончик носа очки для чтения с усеченными сверху линзами, повернул книгу к свету от кухонного окна и отыскал нужное место.
— Ну вот. История называется «Портрет императрицы». Она о римской царице по имени Феодора, жившей с 508 по 548 год нашей эры. Позвольте заметить, что столицей Римской империи к тому времени не был Рим, потому что Константин перебрался в Византий и переименовал его в Константинополь — теперь это Стамбул — за двести лет до рождения Феодоры. Феодора была женой императора Юстиниана, не путать с Юстином, его предшественником. На чем предисловие заканчивается. Перейдем к главному:
Он прокашлялся и прочитал:
Получив верховную власть, Юстиниан воспользовался ею прежде всего для того, чтобы разделить с женщиной, которую он любил, знаменитой Феодорой, чье странное возвышение не приходится рассматривать как триумф женской добродетели.
В регентство Анастасия забота о диких зверях, содержавшихся в Константинополе, была доверена Акакию, уроженцу острова Кипр, которого по этому назначению наименовали Владыкой Зверей. После его смерти это почетное место было передано другому кандидату, несмотря на старания его вдовы, которая уже подготовила мужа и преемника. Акакий оставил трех дочерей: Комито, Феодору и Анастасию — старшей из которых тогда было не более семи лет. На торжественном празднестве их отчаявшаяся и негодующая мать отправила этих беспомощных сирот выступить как просительниц на середину театра; зеленая фракция встретила их с презрением, синяя с сочувствием, и это различие глубоко запало в память Феодоры и в будущем сказалось на правлении империей.
— Медведей использовали в разных представлениях на ипподроме, — перебил себя Бодич. — В ту эпоху он был главной спортивной ареной. Зеленые и синие были политическими фракциями — подчиненные, конечно, прихоти монарха.
— О, незабвенная монархия, — вставил Дэйв.
Бодич прищурился и продолжил:
Три сестры, выросшие красавицами, были последовательно посвящены публичным и частным удовольствиям жителей Византии; и Феодора, после того, как ей пришлось вслед за Комито выступить на сцену в платье рабыни, сумела наконец найти применение своим собственным талантам. Она не играла на флейте, не пела и не танцевала: ее искусство заключалось в исполнении пантомим; она преуспела в клоунаде, и когда клоуны, надувая щеки, смешными звуками и жестами жаловались на нанесенные им удары, весь константинопольский театр разражался смехом и аплодисментами. Красота Феодоры заслужила более лестную оценку и стала источником более изысканных радостей. Черты ее были тонки и правильны, ее кожа, несколько бледная, имела естественный оттенок, ее живые глаза мгновенно отражали каждое чувство, легкость движений подчеркивала грацию маленькой, но изящной фигуры; и любовь или восхищение вызвали к жизни мнение, что ни живопись, ни поэзия не способны передать несравненное совершенство ее форм. Однако эти формы обесценивались легкостью, с какой их позволялось видеть публике, и податливостью развратным желаниям. Ее чары были выставлены на продажу перед толпой горожан и иноземцев всякого ранга и ремесла: счастливый любовник, которому была обещана ночь наслаждений, не раз бывал изгнан с ее ложа более сильным или богатым.
— Здесь сноска:
На памятном ужине тридцать рабов прислуживали за столом, десять молодых людей пировали с Феодорой. Ее милость распространялась на всех.
Он всмотрелся сквозь стекла очков:
— Курсив его.
Дэйв, раскладывавший коричневый сахар по двум кофейным чашкам, тихонько спросил:
— На всех — это на все четыре десятка?
Бодич продолжал:
Она весьма неблагодарно роптала на скупость природы…
— Опять сноска.
Она желала четвертого алтаря, на котором могла бы приносить жертвы богине любви.
Бодич всмотрелся сквозь очки.
— Курсив его.
Мисси подсчитала на пальцах:
— Один, два, три…
— Вроде как придала новое значение термину четырехполосный, — заметил Дэйв. — Курсив мой, кха-кха-кха!
Но ее ропот, ее удовольствия и ее искусство останутся скрыты пеленой иносказаний языка ученых.
— Ох-х, — разочаровано вздохнул трехголосый хор.
Но Бодич, отложив в сторону Гиббона, порылся в чемоданчике и извлек вторую книгу.
— К счастью, ученая сержант Мэйсл обеспечила нас источником непристойных намеков Гиббона.
— Ах-х, — в один голос произнесли три полных любопытства голоса.
— Историка-сатирика, на которого ссылается Гиббон, звали Прокопий. Он жил в одни годы с Феодорой и Юстинианом и оставил нам книгу под названием: «Тайная история».
Бодич показал нам потрепанную обложку издания «Пенгуин классик» и открыл его на розовой закладке.
— Хотя Прокопий не вполне беспристрастен, его нельзя полностью сбрасывать со счетов, потому что он был очевидцем событий — в некотором роде. Вот что он пишет о двенадцатилетней Феодоре — и я очень рад, что моя жена этого не слышит.
В то время Феодора еще не настолько сформировалась, чтобы разделять постель с мужчиной или иметь сношение с женщиной, но она действовала как продажный мужчина, чтобы удовлетворить клиентов низшего сословия и даже рабов, которые, сопровождая своих господ в театр, пользовались случаем развлечь себя столь отвратительным образом; и значительное время она оставалась в борделе, занимаясь столь противоестественной торговлей телом. Но как только она развилась достаточно и достигла подходящего возраста, она присоединилась к женщинам, выступавшим на сцене, и немедленно стала куртизанкой того типа, который наши предки называли «ошметками армии». Потому что она не была ни флейтисткой, ни арфисткой, она не могла даже присоединиться к танцовщицам, но просто продавала свой аттракцион каждому желающему, предоставляя в его распоряжение все свое тело.
Мисси шепнула:
— Как это понимать, Дэнни: «действовала как продажный мужчина чтобы удовлетворить клиентов»?
— Я… я…
Дэйв цыкнул на нас.
Позже она во всем присоединилась к актерам и постоянно участвовала в представлениях, играя грубейшую роль в их грубых буффонадах. Она была чрезвычайно умна и отличалась злым остроумием, так что в короткое время приобрела популярность. В ней не было ни крупицы скромности, и никто не видел ее смущенной: она без малейшего промедления соглашалась на самые возмутительные запросы и принадлежала к тому сорту девиц, которые, если кто-то отлупит их или даст затрещину, мигом переводят это в шутку и разражаются смехом; и она готова была сбросить с себя одежду и представлять перед всеми до одного жителями тех мест, показывая спереди и сзади то, что правила приличия требуют прикрывать и прятать от мужских глаз.
— Что это значит, Дэнни? — не отставала Мисси.
— П-пожалуйста, не п-перебивай.
Она обычно раздразнивала своих любовников, заставляя их ждать и постоянно изобретая новые способы совокупления, так что похотливцы оказывались у ее ног. Вместо того, чтобы ожидать приглашения, она сама грубыми шутками и движением бедер заманивала всякого, кто ей попадался, особенно молоденьких юношей. Никто до нее столь полно не потворствовал своим прихотям. Часто она устраивала пирушку, где каждый приносит себе еду, с десятью и более молодыми людьми в расцвете телесных сил, считающими блуд главной целью жизни, и сходилась со всеми своими гостями по очереди на протяжении всей ночи. Доведя же их всех до истощения, она переходила к их слугам, которых бывало до тридцати, и сочеталась с каждым из них, но даже это не могло удовлетворить ее похоти.
— Ее милость распространялась на всех, — напомнил нам Дэйв.
Однажды ночью она явилась в дом знатного горожанина во время попойки и, говорят, на глазах всех гостей, стоя у их ног перед ложем, задрала свои одежды самым отвратительным образом и неприкрыто объявила свою похоть. И хотя она заставляла служить три отверстия, но еще изъявляла недовольство природой, ворча, что природа не сделала отверстия в ее сосках шире обычного, так чтобы она могла изобрести новый вид совокупления и в этой области.
— Четыре, — сказала Мисси, обмахиваясь одной рукой, — плюс один получается пять.
Она помахала еще, привлекая прохладу.
— Кажется, здесь становится жарковато.
Она обмахнула и меня.
— Ты не согрелся, Дэнни?
— Н-нет, — сказал я, — м-мне хол-лодно.
— Что это значит, Дэнни, — спросила Мисси, щекоча меня, — жертвы Венере? Как это понимать, а?
— Мисси, пожалуйста! Я же больной!
— Прокопия, — сказал Бодич, — осталось совсем немного.
Три голоса разочарованно простонали:
— У-у-у!
И часто в театре, на виду всего народа, она сбрасывала одежды и стояла посреди сцены, имея лишь пояски на интимных частях и на груди, — не потому, однако, что стыдилась открыть перед всеми и эти части, по потому, что никому не позволено появляться там совершенно обнаженным: повязка на бедрах считается обязательной. Почти неприкрытая, она раскидывалась лицом вверх на полу. Специальные служители осыпали ее интимные части ячменными зернами, и специально обученные гуси склевывали их одно за другим и глотали. Феодора не только не казалась смущенной, но поднималась с видом гордости за это представление. Потому что она не только сама не знала стыда, но более всякого стремилась возбудить подобное бесстыдство в других.
— Кстати, о птичках, — заметил Дэйв, — кха-кха-кха.
— Лучшая в мире реклама изучения классики, — заметил Бодич, закрывая Прокопия. — Там есть еще в том же духе, но, думаю, основную мысль вы ухватили.
— Мы не прочь поучиться еще, — возразила Мисси.
— Что ты делаешь вечером, милочка? — ухмыльнулся Дэйв.
Мисси не полезла в карман за ответом:
— Первым делом еду в «Сити лайт» покупать «Тайную историю» Прокопия.
Бодич показал ей обложку.
— Проверьте, чтобы вам дали перевод Вильямсона. Остальные более пуританские.
Дэйв обдумал его слова:
— Вроде как начинаешь жалеть, что не учил в свое время латынь, верно?
— Вообще-то, — сказал Бодич, закуривая сигарету, — Прокопий писал по-гречески.
— Ох, — ругнулся Дэйв, — греческий — это холмик покруче.
Бодич выдохнул клуб дыма.
— А теперь, когда я полностью завладел вашим вниманием… — сказал он и снова открыл том Гиббона.
Завладев на некоторое время восторгом и презрением столицы, она снизошла стать спутницей Гекебола, уроженца Тира, получившего в управление африканский Пентаполис. Но их союз был непрочным и преходящим. Гекебол скоро отверг дорогостоящую или неверную любовницу: она была, к ее великому отчаянию, отправлена в Александрию, и на ее трудном дальнейшем пути в Константинополь каждый восточный город восхищался и наслаждался прекрасной киприоткой, чьи достоинства, очевидно, оправдывали ее происхождение с острова Венеры. Темные торговые сделки Феодоры и весьма отвратительные предосторожности сохраняли ее от опасности, которой она более всего боялась, однако однажды, и лишь однажды, она познала материнство. Младенца сохранил и дал ему образование в Аравии его отец, на смертном ложе открывший ему, что он — сын императрицы. Ничего не подозревающий юноша, полный честолюбивых надежд, немедля поспешил в константинопольский дворец и был допущен к матери. Более его никогда не видели, даже после кончины Феодоры, за что она вполне заслуживает низкого обвинения в убийстве, столь оскорбительного для ее императорской добродетели.
Дэйв, разливая кофе, задумчиво присвистнул:
— Собственного сынка…
— Это важный момент, — кивнул Бодич. — Мы прочтем еще кое-что о Феодоре, чтобы лучше уяснить фон происходящего. Потом вернемся к истории ее сына.
В самый отчаянный момент для ее судьбы и репутации некое видение, сон или фантазия нашептали Феодоре радостную уверенность, что ей суждено стать супругой могущественного монарха. В сознании предстоящего величия, она вернулась из Пафлагонии в Константинополь, где сыграла, как искусная актриса, более достойную роль: облегчая свою нищету похвальным искусством прядения шерсти, она вела добродетельную и одинокую жизнь в маленьком доме, который впоследствии превратила в величественный храм. Ее красота при посредстве искусства устраивать случайности вскоре привлекла и пленила патриция Юстиниана, который уже царствовал с полной властью под именем своего дяди. Быть может, она сумела преувеличить ценность дара, который так часто доставался низшим из людского рода, быть может, она воспламенила, поначалу — скромными отказами и наконец — чувственными приманками, желания любовника, каковой по натуре или благочестию был привержен долгим бдениям и воздержанной диете. Когда его первая страсть стала угасать, она сохраняла прежнюю власть над его мыслями более достойными заслугами умеренности и понимания.
— Другими словами, — перебила Мисси, — во всем виновата эта сучка. Своими мерзкими уловками она поймала несчастного монарха-аскета в свою липкую зловонную паутину.
— Гиббон был англичанин, — напомнил Бодич, — и притом англичанин восемнадцатого века.
— Историю Феодоры лучше бы писать феминистке, — проворчала Мисси.
— У Гиббона их можно найти, — серьезно ответил Бодич. — Выслушайте его.
— К-кто, — спросил я, — натаскивал вас в последнее в-время?
— Определенно, сержант Мэйсл. Она специализировалась в судебной антропологии с факультативами по классике и филологии — не забыли?
— Как я м-мог?
— А почему сама эта Мэйсл не читает нам Гиббона? — осведомился Дэйв. — Она уж, наверно, приятней на вид, чем вы.
— Ох, — сухо ответил лейтенант, — сержант Мэйсл временно изгнана в Парковый участок за обвинение нашего возлюбленного шефа в сексуальных домогательствах. Ее обязанности, скажем так, дают ей меньше свободы, чем прежде. Если бы не это, уверяю вас, ее бы и дикие лошади не удержали от этого расследования. И она могла бы мне помочь.
— Чем она его соблазнила? — сухо спросила Мисси.
— Понятия не имею. Но, кажется, он подарил ей пару сережек.
— Вот как?
— Так не вернуться ли нам к нашей истории? — брюзгливо спросил Бодич.
— Да, пожалуйста.
Мисси привстала, чтобы принять от Дэйва миску супа и ложку. Одеяла соскользнули с ее плеча. По комнате пролетел ангел молчания.
Дэйв решительно сунул ей суп и попятился к столу, тут же дотянувшись до пинты рома.
— Я что, похожа на змею?
Мисси взглянула на меня большими невинными глазами.
— Правда?
— Оп-пределенно н-не похожа.
Бодич поспешно приступил к чтению.
Те, кто полагают, будто душа женщины совершенно развращается с потерей чистоты…
— Ох, — утомленно вздохнула Мисси. — В его снах!
— Цыц, женщина! — прикрикнул Дэйв и поспешно добавил, увидев ее взгляд: — Кха-кха-кха…
— Слушайте же его, — напомнил Бодич.
…с жадностью выслушают все обвинения, которые зависть или общее презрение обрушило на добродетели Феодоры, преувеличивая ее пороки и вынося строгий приговор вольным и невольным грехам совсем юной блудницы…
Однако упрек в жестокости, столь мерзкий даже в сравнении с ее не столь страшными грехами, оставил несмываемое пятно на памяти Феодоры. Ее многочисленные соглядатаи подмечали и доносили о каждом поступке, слове или взгляде, направленном против их царственной госпожи. Тех, кого они обвинили, бросали в особую тюрьму, недоступную следствию и правосудию; и ходили слухи, что пытки на дыбе и бичевание производились в присутствии тирана женского пола, недоступного мольбам или голосу жалости. Некоторые из этих несчастных жертв гибли в глубоких зловонных темницах, других же, утративших члены, разум или состояние, являли миру как живые памятники ее мстительности, каковая обычно простиралась и на детей тех, кого она заподозрила или искалечила. К сенатору или священнику, которым Феодора объявила смертный приговор или изгнание, отправляли доверенного гонца, и его исполнительность подкреплялась угрозой из ее собственных уст: «Если ты не исполнишь мое повеление, клянусь тем, кто живет вечно, с тебя кнутом спустят шкуру».
— Это цитата, — заметил Бодич.
Мисси спросила:
— А «тот, кто живет вечно» — был тот самый бог, которого зовут Богом христиане, или какое-то другое божество?
— Хороший вопрос, — похвалил Бодич. — Будь здесь сержант Мэйсл, она могла бы ответить вам, хотя вообще-то это совершенно другая тема.
Он показал нам толстую папку.
— Я еще не все прочитал. Но этот раздел называется: «Восточная империя в шестом веке». К тому времени римляне переварили идею Бога, считая его единым божеством с сыном Иисусом. Но шло много споров о том, какова природа Иисуса. Был ли он вполне человеком? Или воплощением Бога? Или он был наполовину человек и наполовину Бог? Сержант говорит, что версии какое-то время держались наравне, ересь против ереси, и в конце концов вопрос стал скорее политическим, чем богословским.
— Не-ет, — протянул Дэйв. — Какое циничное утверждение!
— А может быть, — задумчиво предположила Мисси, — если Феодора была так умна, она угрожала так гонцу, который верил в одного бога.
Мы все посмотрели на нее.
— В самом деле, — кивнул Дэйв, — Константин ввел в империи христианство двумястами годами ранее.
Теперь все смотрели на него.
— Ну и что? — продолжал он. — При чем здесь Бог?
— Откуда это вы такой ученый? — неприятным тоном спросил Бодич.
— Я четырнадцать лет плавал на торговых судах, лейтенант. До изобретения видеоплееров и спутникового телевидения мы были самым начитанным меньшинством на планете. Я, пока был в рейсе, читал, наверное, сотни две книг в год. Спросите меня о Гарольде Роббинсе.
Бодич без промедления спросил:
— Кто убил Рени Ноулс?
— Брюнетку с Семидесятого причала, — подсказал я.
Теперь пришла очередь Дэйва переводить взгляд от меня к Мисси и от Мисси к Бодичу.
— А ее кто-то убил?
— Нельзя ли вернуться к этой чертовой истории, — перебила Мисси. — Она написана эротоманом, но отлично написана, и мне хочется узнать, что было дальше.
— Я должен признать, что кое-что пропускаю, — сказал Бодич. — Общий каталог добрых дел и все такое.
— Ничего страшного, — сказала Мисси. — Держитесь злодеяний.
Благоразумие Феодоры восхвалял сам Юстиниан, и свои законы приписывал мудрому совету своей почтенной супруги, которую он принял, как Божий дар. Ее отвага проявлялась среди смятения народа и ужасов двора.
— Ну-ну, — сказала Мисси.
— В особенности во время мятежа Ника, — вмешался Дэйв, — который был сравним с беспорядками, последовавшими за убийством Калигулы. За пятьсот лет…
— Но вы отклоняетесь от темы, — перебил Бодич.
— Никто не читал: «Я, Клавдий» Роберта Грейвса?
Никто не отозвался.
— Или, может, смотрел по телевизору? — спросил Дэйв.
Мисси подняла руку.
— Одинокая жизнь у начитанного человека, — уныло проговорил Дэйв.
Мисси спросила:
— Если я не ошибаюсь, это любовная история?
— Именно так, — подтвердил Бодич.
Ее чистота с момента ее союза с Юстинианом основывается на молчании ее непримиримых врагов, и хотя дочь Акакия могла насытиться любовью, однако следует отдать должное и твердости воли, способной пожертвовать удовольствием и привычкой ради более сильного чувства долга или выгоды. Несмотря на желания и молитвы, Феодора так и не смогла родить законного сына и похоронила в младенчестве дочь, единственное дитя ее брака. Несмотря на это разочарование, ее власть была крепка и абсолютна; она сохранила, благодаря искусству или заслугам, привязанность Юстиниана, и их видимое несогласие неизменно оказывалось гибельным для царедворца, который поверил бы в его искренность…
Возможно, ее здоровье было подорвано развратной жизнью в молодости, но оно всегда было хрупким, и по совету своего врача она отправилась принимать теплые пифийские ванны. В путешествии ее сопровождали префект преторианской стражи, хранитель сокровищницы, несколько вельмож и патрициев и большой караван из четырех тысяч слуг. При ее приближении приводили в порядок дороги и возводили дворцы для ее ночлега, она же, проезжая Вифинию, оделяла щедрыми пожертвованиями церкви, монастыри и госпитали, чтобы те воззвали к небу о восстановлении ее здоровья. Наконец, на двадцать четвертом году царствования, она была пожрана раком, и ее муж, который вместо площадной танцовщицы мог бы избрать самую чистую и благородную девственницу Востока, понес невосполнимую утрату.
Бодич закрыл книгу и стянул с носа очки для чтения.
— Она умерла, когда ей было лет сорок.
Мисси, поднося ложку супа к моим губам, оглянулась на него:
— Это конец истории?
Дэйв, и я тоже, в ожидании воззрились на него.
— Не совсем, — сказал Бодич. — Помните сына?
— Сына Феодоры? — переспросила Мисси.
— Сына, которого никто больше не видел, — сказал Дэйв, — даже после ее смерти?
Бодич указал сложенными очками на том Гиббона.
— Дело в том, что сын уцелел.
— Незаконный сын Феодоры, — повторила Мисси, — остался жив?
Бодич кивнул.
— Можно сказать и так.
— Но Гиббон пишет, что сын явился во дворец, и больше его не видели. Гиббон, должно быть, вычитал об этом у Прокопия, который был там. Вы же сказали, что он там был.
Бодич кивнул.
— Гиббон действительно узнал об этом из Прокопия.
Он добыл из чемоданчика аудиокассету и, прищурившись, прочитал этикетку.
— Тезисы доклада на магистерскую степень по филологии сержанта Мэйсл называются «Сиракузский кодекс». Мы с ней не раз обсуждали его за последний год или около того. Но, — он кивнул на коробку, запихнутую на книжную полку, — я вижу, здесь есть магнитофон. Жаль, что мы не сможем просмотреть слайды.
— Да черт с ней, с техникой, — перебила Мисси. — Расскажите сами!
— Право? — с наигранным простодушием спросил Бодич.
— У вас хорошо получается.
— Глупости, — сказал Бодич.
— Ну, в самом деле, попробуйте, — подхватил Дэйв. — Вы нас всех поймали на крючок.
— Ну, я полагаю, я…
— Давайте же, лейтенант!
— Потрясите нас своей эрудицией, кха-кха-кха.
— У вас, должно быть, есть веские причины зубрить эти сведения. Почему бы не попрактиковаться на нас?
Бодич рассматривал кассету.
— Ладно. Когда я собьюсь или охрипну, в зависимости от того, что случится раньше, мы перейдем на запись.
Он положил кассету на коробку и выкопал из чемоданчика студенческую тетрадку для сочинений.
— Я делал заметки.
Мне хотелось спросить, какое отношение все это имеет к моей гипотермии и к смерти Рени Ноулс, но Мисси подтолкнула меня в плечо, не дав высказаться.
— Давай дослушаем историю. Ты же никуда не торопишься.
Бодич предложил:
— Если что-то в этом повествовании отзовется звоночком у кого-то в памяти, говорите сразу. Ко времени, когда я закончу, вы поймете, почему я обращаюсь ко всем вам.
Дэйв удивился:
— И ко мне тоже?
Бодич открыл свою тетрадку и расправил ее на кухонном прилавке.
— Если вы видели Ноулс на Семидесятом причале — да, это относится и к вам, определенно.
Дэйв поставил табуретку снаружи от стойки и, проходя мимо Бодича, позаимствовал еще одну сигарету. Блюдце он поставил между собой и Бодичем вместо пепельницы, а кофе — на таком расстоянии, чтобы было легко дотянуться. Он пристроил пятки на перекладину табурета, оперся локтями о стойку, охватил ладонью кулак, небрежно зажав в пальцах сигарету.
— Самая естественная поза на свете, — удовлетворенно заметил он.
Бодич перелистнул взад-вперед свои заметки, разгладил ладонью страничку и начал.
— Существует рукопись. Впервые обнаружена в библиотеке разграбленного замка в разгар террора во Франции, в 1794-м, потом исчезла снова в 1830-м, когда ее похитили из витрины Национальной библиотеки в Париже вместе с мелкими предметами византийской древности: монетами, статуэтками, керамикой, поясными пряжками, оружием и тому подобным. Со временем удалось вернуть лишь немногое из похищенного. Но главная ценность, унесенная похитителями, — рукопись, названная «Сиракузским кодексом». В ней содержится история сына императрицы Феодоры, иногда называемого Иоанн, хотя настоящее его имя было Теодос.
— Отлично! — воскликнула Мисси.
В своем докладе сержант Мэйсл в первую очередь указывает на обстоятельство, которое она обозначает как историческую аномалию. Иоанн упоминается Прокопием в его «Анекдотах», которые мы называем «Тайной историей», а Прокопий — авторитет, на которого ссылаются все, включая Гиббона. Есть, конечно, и другие авторитеты, но Иоанна упоминает только Прокопий. Больше почти ничего не известно. Несмотря на это, основываясь лишь на одном отрывке из Прокопия, один автор зашел настолько далеко, что сочинил целый роман об этом Иоанне. Мы оставим пока в стороне вопрос об именах, замечу только, что сержант Мэйсл разбирает вопрос об «Иоанне» Прокопия в приложении, где довольно убедительно доказывает, что в то время, когда, как предполагают, «Иоанн» исчез в Константинополе — а этот момент установлен, — Прокопий находился в Италии с великим Велизарием, у которого служил секретарем. Следовательно, Прокопий — не прямой свидетель происшедшего. Однако ради научной строгости сержант Мэйсл полностью приводит отрывок из Прокопия. То же сделаю и я.
Бодич открыл свой том «Тайной истории» на второй розовой закладке.
Случилось так, что когда Феодора еще выступала на сцене, она забеременела от одного из любовников и, необычно поздно распознав свое состояние, постаралась всеми привычными ей средствами произвести выкидыш. Но как ни старалась, она не смогла избавиться от нежеланного ребенка, поскольку к этому времени он был уже недалек от совершенного человеческого облика. Так, не добившись ничего, она принуждена была оставить свои усилия и родить дитя. Когда отец младенца увидел, что она вне себя от досады, потому что, став матерью, не могла больше продавать свое тело как обычно, он, не без оснований опасаясь, что она дойдет до детоубийства, взял дитя, признал его своим и назвал мальчика Иоанном. Затем он уехал в Аравию, где проживал. Когда пришло время его смерти, а Иоанну было немногим более десяти лет, мальчик услышал из уст отца историю своей матери и, когда его отец расстался с жизнью, исполнил над ним все положенные обряды. Вскоре после того он прибыл в Византию и дал знать о себе тем, кто в любое время имел доступ к его матери. Те, не подозревая в ней чувств, отличных от свойственных другим людям, сообщили матери о прибытии ее сына Иоанна. В страхе, что это известие дойдет до ушей ее мужа, Феодора приказала привести мальчика к себе. Когда он появился, она только раз взглянула на него и предала в руки личного слуги, которому обычно поручала подобные дела. Каким образом несчастный мальчик был изгнан из мира живых, я сказать не могу, но никто с того дня не видел его, даже после кончины императрицы.
— Почти слово в слово Гиббон, — отметила Мисси.
— Верно, — продолжал Бодич, закрывая «Тайную историю». — И до начала девятнадцатого века ничего больше о ее сыне Иоанне известно не было. Потом обнаружился «Сиракузский кодекс» и открылись подробности.
— А что с той замковой библиотекой? — спросил Дэйв.
Бодич поднял руку, останавливая его.
— Все это работа одного мошенника-книготорговца, сговорившегося с шайкой мародерствующих по замкам санкюлотов.
Он указал на кассету.
— Оставшуюся часть истории вы сможете прочесть в книге сержанта Мэйсл.
— Что?
— У нас на это нет времени.
— Но вы…
Но Бодича не удалось сбить с темы.
— С точки зрения археологии, — твердо подытожил он, — «Кодекс», когда его видели в последний раз, выглядел вполне подлинным. Если бы нам сейчас удалось получить в руки оригинал, с помощью современной технологии и знаний мы могли бы точно датировать его — гораздо точнее, чем это было возможно в 1830 году.
Бодич пробежал пальцем по странице с заметками.
— Второе приложение к тезисам сержанта Мэйсл датирует «Кодекс» по греческому языку, на котором он был написан. Там, говорит она, использовалась скоропись, с ударениями, знаками придыхания, заглавными буквами и разделением на слова, что представляло исторически определенные нововведения в греческом письме. До того слова писались без пробелов, без знаков ударений и диакритических знаков и одними заглавными буквами. Строка шла через страницу слева направо, затем следующая под ней писалась справа налево.
— Бустрофедон, — вставил Дэйв.
Мы втроем оглянулись на него. Он описал сигаретой короткую синусоиду в воздухе.
— Как бык пашет, кха-кха-кха. Мне редко выдается случай применить это словечко, — добавил он скромно. — Я как-то испытал его на западном флоте, но, — он пожал плечами, — без успеха.
— Да, в «Сиракузском кодексе» не применялся бустрофедон, — подтвердил Бодич, споткнувшись на произношении. — Но это и не минускул — письмо, которое вошло в обиход тремя столетиями позднее предполагаемой даты написания «Кодекса». Кроме того, он был написан на листах простого пергамента, а не на свитке папируса или тонкого пергамента. Это серьезный аргумент в пользу его подлинности. Исторический переход от пергаментных свитков к несшитым листам, настоящим страницам определенного размера, устанавливает время создания. «Кодекс» — это переплетенный набор таких листов. Иными словами, «Сиракузский кодекс» — это книга. Никто из наших современников никогда не признавал, что видел его, во всяком случае не признавал открыто. Сержант Мэйсл делала свой перевод по греческой копии, хранящейся в Национальной библиотеке.
— Эта полисменша переводила с греческого? — переспросил пораженный Дэйв.
— Сестричка старалась для себя, — заметила Мисси.
— Ладно. Так мальчик… Ну, Теодос не был уже мальчиком. Прокопий пишет, что, когда он появился во дворце, ему было немногим больше десяти, но «Кодекс» дает ему семнадцать. Теодосом назвал его отец, которого звали Манар, — он любил мать мальчика, несмотря на то, что она в ярости отвергла их обоих. Иоанн Креститель был в то время в Константинополе яркой звездой, и Манар дал ему это приметное имя только на то время, какое требовалось, чтобы в целости увезти ребенка от матери. На самом деле Манар не был христианином.
Как и его родители, Теодос был «богато одарен»: хорош собой, сообразителен, умен и, что неудивительно при таких обстоятельствах, честолюбив. Его отец, как намекает Гиббон, был человеком состоятельным. Он был дамасским купцом. Вот почему, когда юноша явился в Константинополь, чтобы заявить о себе матери, при нем было достаточно денег и личный слуга. Надо признать, что никто из участников драмы не был ни вполне беспомощным, ни совершенно наивным. Репутация Феодоры была известна по всему Востоку, далеко за пределами ее империи. Страх перед ней был ничуть не меньше восхищения, и один только Юстиниан доверял ей. Слугу звали Али. Это он спас жизнь Теодосу, только чтобы мальчика на его глазах… ну, до этого мы еще дойдем. И годы спустя именно Али, сам не лишенный способностей, но уже умирающий, продиктовал свою версию истории Теодоса греческому писцу в городе Сиракузы на острове Сицилия. Надо упомянуть, что очень долгое время почти все жители Римской империи общались на греческом. Латынь была языком закона, двора и западной, то есть римской, части христианской церкви. Можно также отметить, что хотя империя все еще называлась Римской, ее столица и правительство находились в Византии с тех пор, как в 330 году нашей эры туда перебрался Константин и переименовал ее. Двести лет спустя страна, которую мы теперь называем Италией, постоянно переходила из рук в руки, чаще всего в руки остготов, и это непостоянство сохранялось все тридцать восемь лет правления Юстиниана. За годы, когда он был императором, город Рим осаждали трижды, и человек, которого мы теперь знаем как папу, был сравнительно мелкой фигурой, проводившей большую часть своей карьеры в стенах осажденной Равенны. Поэтому текст рассказа Али дошел до нас на греческом, а не на латыни и не на арабском или, ну, не знаю — на коптском. Это, в свою очередь, одна из многих причин, почему «Кодекс» остался неизвестен Гиббону, который, будучи настолько осведомлен в истории, насколько это было возможно в восемнадцатом веке, вынужден был иметь дело с источниками, правда обширными и разнообразными, но не вполне попятными и в действительности включающими немалую долю фальшивок и дезинформации.
— Особенно, — добавил Дэйв, — во второй части «Упадка и разрушения», то есть в истории Феодоры, не так ли? Многое в ней опровергнуто современной наукой, в особенности главы, относящиеся к так называемой Аравии.
Мы все уставились на Дэйва.
— Когда я подписался на «Тантрик Байпасс», который шел из Нью-Орлеана в дельту Меконга, — пояснил тот, — с грузом крема для ботинок и макарон, на борту оказалось больше двух тысяч пятисот долгоиграющих пластинок и пять тысяч книг. Шкипер все время твердил, что если чертова посудина уйдет на дно, то он утонет вместе со своей библиотекой — как ни неприятно признать, так оно и произошло.
После короткого остолбенелого молчания Мисси обижено проговорила:
— Хорошо вам, но у кого еще теперь есть время заниматься древней историей?
— Уж конечно, не у тех, кто так усердно воспроизводит ее в жизни, — хмыкнул я.
— Ох! — пискнула она, — удар ниже пояса!
— Не говоря уж о том, — добавил Дэйв, — что Гиббона побудил заняться историей интерес к происхождению христианства: так что, естественно, он исключал из рассмотрения Аравию, тем более после возникновения ислама.
Тишина.
— Появление ислама, сколь мне помнится, отсчитывается от бегства Магомета в Медину около, ну, шестьсот двадцать второго года.
Общее молчание.
— Всего семьдесят пять лет, — помог нам Дэйв, — после того как Феодора покончила счеты с жизнью.
Молчание.
— Вы думали, я простой алкаш, да?
— Нет, — сказал Бодич, — я думаю, вы пьяны. Сколько вам лет?
— Шестьдесят три.
Бодич ошеломленно взглянул на него.
— На два года старше меня.
Дэйв прищурился.
— Вам стоит почаще смотреться в зеркало, лейтенант. Синеватый оттенок губ указывает, что у вас в крови недостаточно кислорода.
Бодич тронул рукой губы.
— Вам могут помочь антиоксиданты, — любезно добавил Дэйв. — Попробуйте класть побольше оливок в свой мартини. В оливках полно витамина Е, кха-кха-кха.
— Я д-думал, это у меня синие губы, — сказал я.
— Существует каталог библиотеки Гиббона, — продолжал Дэйв. — Вам это известно, лейтенант?
— Вообще-то, — кивнул Бодич — сержант Мэйсл провела исследование каталога, чтобы подобрать материал по этой истории — как я пытался вам сказать.
— И?.. — спросила Мисси.
— Ничего, — ответил Бодич. — Очевидно, если бы Гиббон знал о Теодосе, Али или «Сиракузском кодексе», он бы на него сослался.
— А теперь, — задумчиво проговорила Мисси, — если я правильно экстраполирую намеки… «Сиракузский кодекс» нашелся?
— Ага, — сказал Бодич.
— И вы расскажете нам, что произошло?
— Все в свое время.
Он перевернул страницу заметок.
— Мальцу с большим трудом удалось добраться до Феодоры; ее охраняли с фанатичным усердием. Как и следовало ожидать, среди ее придворных шло соперничество, образовывались клики и велись интриги, и вся эта толпа окружала ее. Однако в конце концов Али удалось найти дальнюю родственницу, которая служила в дамской свите Феодоры. Интрига тянула за собой интригу. Али, например, чтобы укрепить основание дела, для начала переспал с той дамой, своей собственной родственницей. Он не слишком мучился по этому поводу, пишет он, потому что она была весьма привлекательна. С другой стороны, ни он, ни Теодос не могли знать наверняка, на что идут. Единственное, что они твердо знали — это что Феодора — мать Теодоса и что Теодос может это доказать.
— Доказать? — поразилась Мисси. — Каким образом?
— Его отец завещал ему драгоценный перстень. Это кольцо тогда — и теперь — потянуло за собой много бед. «Кодекс» предполагает, но не утверждает, что это был перстень самой Феодоры, и существует запутанный апокрифический рассказ из другого источника, будто она воспользовалась им, чтобы открыться перед Юстинианом, который затем ради него женился на ней. Хотя это сообщение загадочно расходится с тем, что мы находим в «Кодексе», оно, кажется, коренится в том же недоразумении, из-за которого Теодоса называют Иоанном. Не то чтобы в то время не было других Иоаннов — их хватало с избытком. Как и у их тезки Крестителя, их имени обычно придавалось определяющее прозвище. Иоанн Рубщик, например, был сборщиком налогов и получил свое прозвище за привычку обрезать монеты, проходившие через его руки. Были там Иоанн Каппадокиец и Иоанн Горбун — который, кстати, фигурирует в истории Феодоры. Но я уклонился от темы. Али в своем «Кодексе» упоминает не одно и не два, но три кольца и говорит, что Манар на смертном одре завещал одно из них Теодосу, вместе со взрывным известием, что императрица Римской империи, пресловутая Феодора, — мать мальчика.
Али с большими подробностями описывает перстень с маленьким, но очень красивым аметистом исключительно глубокого красновато-лилового оттенка. «Винно-красный» — вставляет греческий писец, очевидно предпочтя гомеровский эпитет тому, который мог использовать Али. Камень был скромного размера, но необычной огранки — то, что современные ювелиры называют «кабошон», то есть камень без граней, зашлифованный в полушарие или купол. Он был вставлен в золотую оправу, тоже скромную, но необычайно тонкой работы и большой ценности. Перстень был сделан ремесленником, говорившим на дравидийском, работавшим на торгового партнера Манара из Южной Индии.
— Нет, — перебила Мисси, — но как же Манар мог быть уверен, что Феодора узнает перстень столько лет спустя?
— Хороший вопрос, но ответ еще лучше.
— И каков же он?
— Манар знал, что у Феодоры имеется, или имелось раньше, его точное подобие.
— Откуда знал? — спросил Дэйв.
— Он сам его ей подарил, — в один голос догадались мы с Мисси.
— Именно так, — подтвердил Бодич. — У него было два перстня, изготовленных одновременно. Ирония в том, что первый перстень послужил выкупом Феодоре за жизнь сына. Манар заказал перстни, когда она была беременна, но ей показал только один из них. Когда ребенок родился, они заключили сделку.
— Перстень за ребенка. Для такого рода сделок должно существовать название, — сказала Мисси.
— Усыновление в благородном обществе? — предложил я.
— А Феодора знала о втором перстне?
— Очень проницательный вопрос, мисс Джеймс, и ответ на него, по-видимому: нет, — кивнул Бодич. — Не знала, пока не появился Теодос и не показал ей его.
— Семнадцать лет спустя.
— Верно.
— Этот Манар, кажется, сам был довольно проницательным типом, — сказала Мисси.
Дэйв кивнул.
— Он предусмотрел и задумал удар на семнадцать лет вперед.
— Ну, — подтвердил Бодич, — как указывает сержант Мэйсл, Манар был одним из очень немногих известных нам людей, которым удалось взять верх над Феодорой. Она считалась, и считается до сих пор, наиболее коварной фигурой в западной истории, исповедующей макиавеллиевские принципы.
— Все же Манар совершил ошибку, открыв сыну имя матери, — напомнил Дэйв.
— Верно, — признал Бодич. — Однако он, надо полагать, был весьма любопытным типом. К сожалению, как и многие герои этой истории, Манар затерялся во времени, остался мучительной загадкой. Но подкупить Феодору, чтобы она доносила ребенка, было, вероятно, не слишком трудно. Она выросла в балагане. Пожалуй, ей только и требовалось, что крыша над головой, еда два-три раза в день, да, может быть, немного денег. Манар мог быть уверен, что подобная драгоценность ее соблазнит. Кроме того, надо думать, Манар заверил любовницу, что ребенок не будет ей обузой.
— Так, значит, существуют — или существовали — два перстня с аметистами, — заключила Мисси. — Но вы упомянули третий.
— Терпение! — Бодич глотнул кофе, снова перевернул страничку своих записей и прочел:
— Аудиенция у Феодоры.
— Али с ним не пошел. Теодос приказал ему остаться, предвидя возможность предательства со стороны Феодоры. Оба они не сомневались, что никакая любовная связь при дворе Феодоры не могла остаться незамеченной, и, позволив Али спать с родственницей, Феодора просто снизошла к слабости своей прислужницы. Они были уверены, что с наследником трона дело могло обернуться совсем по-другому. В самом деле, через одну-две недели с начала их связи Али ощутил перемену в отношении к нему родственницы, которую та объясняла, как он пишет, противоречием его чувства благопристойности и недостаточной деликатности любовницы.
— В постели, он хочет — хотел — сказать? — уточнила Мисси. — В отношении сексуальных запросов?
— Почти наверняка.
— Подробностей нет?
— Подробностей нет.
— Ну-у, — протянули три разочарованных голоса в унисон.
— Али был обращен в христианство и допускал связь с родственницей лишь постольку, поскольку считал ее своим долгом. Теодосу, пишет Али, было известно о каждом шаге в этой любовной связи — как и Феодоре, конечно. Ослабевший интерес любовницы оповещал о начале махинации, которая должна была привести к встрече парня с матерью. Так что, вероятно, скромность Али была вызвана более соображениями интриги, чем его принципами.
— Агх-ха-ха!
— Как мне это нравится! — воскликнула Мисси.
— Г-господи? Хоть что-н-нибудь в этой истории делалось попросту?
— Дальше! — потребовала Мисси.
— Теодос получил аудиенцию у императрицы. Однако он хитрым способом обеспечил себе возможность выйти из дворца живым. Феодору окружали сотни верных до фанатизма придворных. Али особенно опасался… — Бодич сверился с записками, — ста двенадцати убийц-лесбиянок.
— Это на греческом так? — спросила Мисси.
Бодич пожал плечами.
— Цель перевода — открыть тайны культуры, заложенные в ее языке, передавая их иной культуре via[14] ее собственного языка.
Он изящным жестом продемонстрировал: снял воображаемую тайну с одной страницы и переложил на другую.
Мы уставились на него.
— Вы уверены, что вы коп? — спросила наконец Мисси, щурясь, как от яркого света.
— Взгляните на его ботинки, — сказал Дэйв. — Конечно, коп.
— Женская стража набиралась из рядов перевоспитанных проституток, которые жили в монастыре по ту сторону Золотого Рога, содержавшемся на деньги Феодоры, и были безраздельно преданы своей освободительнице.
— Так как же два мужлана из Александрии обошли сто двенадцать убийц-лесбиянок?
— По мановению руки Феодоры, — сказал Бодич, — но важно здесь, что Теодос вошел во дворец, и вошел один. Тем временем он приказал Али скрыться вместе с аметистовым перстнем.
— Ах-х так, — протянул Дэйв.
— Х-хороший ход.
— Но как же Феодора могла без перстня отличить настоящего Теодоса от поддельного? — спросила Мисси.
Впрочем, она тут же взглянула на меня и мы хором воскликнули:
— Третий перстень!
Бодич кивнул.
— Теодос был истиной копией своего отца, походил на Манара как «два глотка вина из одного кувшина», как убедительно выразился писец Али. Должно быть, Теодос очень походил на отца, каким тот был семнадцать лет назад. Феодора не могла не заметить сходства.
— Так что же с третьим перстнем? — настаивала Мисси.
— Парень пошел в отца. Видите ли, когда Теодос прошел в огромные бронзовые ворота дворца, при нем была копия аметистового перстня.
— Дубликат дубликата! — восхитилась Мисси.
— Оч-чень по-в-византийски.
Бодич поднял два пальца:
— Точная копия, за двумя ключевыми различиями. Форма камня и выделка оправы повторялись в точности. Дело было непростое, так что Али возвращается назад, рассказывая, как они с Теодосом разыскивали мастера, способного повторить перстень и при том не проговориться.
— Где же они его нашли?
— Они отправились в Мадрас и отыскали старого партнера Манара. Я забыл записать имя того сукина сына, — Бодич сделал себе пометку. — В общем, тому была известна вся история. Оказалось, это он впервые нашел Феодору, когда она была еще шлюхой на ипподроме. Они не сошлись в цене, и вскоре он передал Феодору Манару, который имел неосторожность влюбиться в нее.
— Рассказ лучше, чем в «Тысяча и одной ночи», — подивилась Мисси. — И получше Пруста.
Она многозначительно глянула на меня.
— П-прошу прощен-ния.
Бодич кивнул.
— Если вам по душе истории, в этой есть все что требуется.
— Индийский купец, к тому времени уже состарившийся, наслаждался жизнью в Александрии. Манар наладил торговые связи с Индией, обогащавшие обоих, через его семью. Но как только до партнера стали доходить слухи о Феодоре и Юстиниане, распространявшиеся так быстро, словно тогда уже изобрели телеграф, а то и электронную почту, он счел, что жизнь в десяти тысячах миль от дома не так увлекательна, как была когда-то. Он свернул дело, распрощался с Манаром и направился обратно в Индию в уверенности, что рано или поздно переезд окажется полезен для его здоровья.
— Предусмотрительный человек — заметил Дэйв.
Бодич согласился.
— Старый партнер Манара благоразумно старался отговорить Теодоса от попытки восстановить законные права. Он бесился, вслух негодуя, какой дьявол подбил Манара рассказать Теодосу о матери. Он призвал астролога, который, как заверяет Али, составив гороскоп юноши, отказался предсказывать ему будущее и поспешно удалился. Старик готов был пойти на все. Он даже предложил Теодосу долю в своем бизнесе. Молодой человек вежливо, но твердо отказался. Как пишет в своем «Кодексе» Али, Теодоса невозможно было отклонить с пути, предназначенного ему судьбой. Он никого не хотел слушать. Не мог слушать. Он составил план, и никакие напоминания, что он смертен, не могли его остановить. Бывший партнер наконец согласился, вопреки своему желанию, помочь скопировать кольцо. Только тогда Теодос рассказал Али о своем честолюбивом замысле добиться участия в делах Феодоры. Он не мог представить, что она способна отвергнуть собственного сына.
— Глупый мальчик, — сказала Мисси. — На самом-то деле ему просто хотелось увидеться с родной матерью.
— Может быть, и так. Но честолюбие не сделало его безрассудным. Он изобрел пару предохранительных клапанов. Изготовление почти точной копии кольца было первым шагом. Али тоже был неплохим союзником.
— Вы сказали: «почти точной»?
Мисси вытянула левую руку ладонью вниз и рассматривала свои чуть согнутые пальцы. Она до сих пор носила три обручальных кольца и еще пару простых.
— Что в этой копии было «почти» точным?
— Теодос заказал копию аметистового кольца своего отца и просил золотых дел мастера соблюдать особую точность в оправе и огранке камня. Но оправа была не золотой, а медной. И аметист в перстне был заменен гранатом. Перстень получился очень похожим, но сравнительно дешевым. Цвета и выделка совпадали настолько точно, что тот, кто однажды видел оригинал, не мог не узнать копию. Но ценность была гораздо ниже… — голос у Бодича сорвался, и он закашлялся.
— Проклятье, — сказал Дэйв, отхлебывая из почти опустевшей пинтовой бутылочки. — Эта история напоминает мне тот случай, когда ураган отнес нас с капитаном Джошем к самой Кубе в тысяча девятьсот семьде…
— Тише, — предупредил Бодич, — это полицейское дело.
— И тогда было то же, — вздохнул Дэйв, — кха…
— Дэвид, — нетерпеливо перебила Мисси, — заткнитесь. Разве вы не видите, что Теодос с Али направляются в пасть смерти?
— В Гаване все было не так плохо, — признал Дэйв.
— Карты предсказывали смерть, — подтвердил Бодич. — В записях, сделанных при дворе Юстиниана, есть намеки на появление Теодоса. Пока дама-прислужница развлекалась и устраивала свидание, Феодора успела составить собственный план. Цель его была очень проста. Сын от кого бы то ни было, кроме императора, мог только подорвать ее положение. Ее особенно беспокоила реакция Юстиниана. Конечно, он хотел сына — какой монарх не хочет? — но Феодора оказалась неспособна подарить ему наследника. Из любви к ней Юстиниан смирился с отсутствием потомства. Теодос мог только раскачать лодку. Помимо всего прочего, Феодора и Юстиниан были исключительно близки. Они обсуждали все — или почти все. Они стремились приумножать состояние — оба были необычайно алчны. Они были изощренны и холодны. Не могло быть и речи о том, чтобы разделить власть, богатство, почести, дозволить нарушить хрупкое равновесие другому человеку. Кстати, Теодос назвался Иоанном в надежде, что под этим именем мать скорее узнает его. Имя было ей памятно. В конечном счете, это и ввело в заблуждение Прокопия, который, как уже было сказано, находился в то время в Италии со своим господином, полководцем Велизарием, и с римской армией. Впоследствии он услышал имя Иоанн, и это имя попало в его «Тайную историю», которая, в свою очередь, оставалась неизвестной — во всяком случае, на западе — еще тринадцать столетий после написания. Феодора, конечно, мгновенно узнала сына; и если бы не хитрые предосторожности юноши, приказала бы убить его немедленно. Только аметистовое кольцо, недоступное для нее, спасло парня. Если бы он не запасся несомненным доказательством ее прошлого и своего происхождения, представив фальшивое кольцо как доказательство существования подлинного, Феодора избавилась бы от него тут же. Капкан был расставлен. Сохранившаяся книга записей двора Юстиниана не объясняет почему, но упоминает, что бронзовые двери, обыкновенно открытые, закрылись за неким посетителем. В ожидании его прихода двух дворцовых львов три дня не кормили. Помимо угрозы, которую оно несло в себе, подлинное кольцо было истинной драгоценностью, а Феодора никогда не упускала случая приобрести что-либо ценное. Ей хотелось заполучить перстень. Теодос на это и рассчитывал. Третья деталь, продлившая жизнь юноши: Феодора знала о существовании Али. Али был для императрицы нежелательным свидетелем. Ее шпионы, заполонившие город, ничего о нем не доносили, и она предпочла действовать с осторожностью. Схватить Теодоса и затем, пыткой и прочесыванием округи, пытаться вывести на свет непокорного слугу — означало дать Али время для бегства. И потому, пустив в дело все свое немалое обаяние, а заодно танцовщиц и добрую трапезу, она, словно бы невзначай, заключила с Теодосом сделку. Хотя доказательство его происхождения выглядит надежным, сказала она, но, не осмотрев аметистового перстня и не сравнив его со вторым, она не решится представить дело перед императором. Он понял не сразу. «Со вторым?» — спросил Теодос. «Ну да, — отвечала его мать, — двойник перстня уцелел. Он давно был единственным и тайным знаком моего материнства. Я не вынесла бы расставания с ним». Затем она без обиняков высказала, что если Теодос подтвердит свои притязания, представив аметистовый перстень для формального сравнения с двойником, она примет его как сына. Она немедля представит его императору Юстиниану, как если бы он был их общим сыном. Было известно, что она обладает огромным влиянием на супруга. Искушение для Теодоса, как и было задумано, оказалось велико. Да, второй перстень. Феодора открыто объявила, что все семнадцать лет хранила его. Когда Феодор представит свой, парный, она прикажет доставить первый, хранившийся, по ее словам, в неком храме, посвященном реликвиям ее жизни до возвышения. Теодос с готовностью согласился на предложение. Однако, сказал он, предосторожности, принятые им, чтобы обезопасить перстень и его хранителя (доказательствами верности которого ее величество уже располагает), настолько сложны, что понадобятся три дня, чтобы извлечь их из тайника. О да, согласилось Феодора, такой верный слуга, безусловно, заслуживает великой награды, и, хитро добавила она, среди нас есть одно сердце, на которое Али стоит только предъявить права. «Я непременно скажу ему, — обещал Теодос и низко склонился, чтобы поцеловать порфир у ног матери. — Ожидай нашего возвращения с главными доказательствами не менее чем через три дня, но не более чем через пять», «Это будут самые долгие три дня в моей жизни», — заверила его императрица. И коснулась ладонью его щеки.
— Боже мой! — воскликнула Мисси, взвизгивая от восторга.
— Кха!
Бодич покачал головой.
— Я охрип. Мне нужно перекурить. Пусть рассказ закончит сержант Мэйсл.
— Но вы так хорошо справляетесь, — запротестовала Мисси.
— Под конец я читал прямо по ее тексту, — сказал Бодич, тщетно пытаясь скрыть кашель под привычной ворчливостью. — Мы, должно быть, уже на стороне В.
Он скормил магнитофону кассету и нажал кнопку перемотки. Потом показал нам сигареты:
— Не возражаете?
Никто не возразил. Дэйв взял одну для себя. К тому времени, как сигареты были раскурены, кассета прокрутилась. Мягкий ирландский акцепт в голосе женщины уравновешивал жестокость повествования.
«Теодос не намеревался возвращаться, потому что, увидев императрицу собственными глазами, он в ужасе распознал в ней свое рождение и свою смерть. Позже он говорил Али, что ни на миг не утратил отваги, и что разгадка этой шарады потребовала от него полной сосредоточенности. Ему оставалось только надеяться, что проделка с подложным перстнем оттянет конец его жизни. Он каждую минуту ждал, что императрица кликнет свою стражу и прикажет покончить с ним или, самое малое, нарезать с его тела дюймовые ремни, пока она не убедится, что он в самом деле не знает, где искать Али и аметистовый перстень, после чего все равно убьет его.
Мать поразила юношу красотой. Ее глаза лучились умом, и он чувствовал, что они видят его насквозь. То были, сказал он Али, глаза богини. Он разыграл разинувшего рот простофилю, что оказалось не слишком трудно: дворец был полон чудес. Евнухи, и девы, и „язвительные уроженки Амазонии“ тайком перешептывались под беседу матери и сына. Две огромные львицы возлежали по сторонам трона Феодоры. Шелковые занавеси, выкрашеные экстрактом пурпура — краски, дозволявшейся лишь царственным особам, — дышали вдоль стен. Входили и выходили люди, разодетые на все лады. Высоко под мозаикой купола лучи света пробивали дымный сумрак. Порхали туда-сюда редкостные птицы, кричавшие странными голосами, и иной раз одна из них плавно опускалась на пол, усыпленная экзотическими благовониями. Мягкие слои аравийских ковров невредимой принимали птицу, которую тут же подхватывал один из придворных бездельников, чтобы лаской и поглаживанием привести в чувство и снова отпустить в полет. И горе тому, — рассказали Теодосу — кто повредит хотя бы единое перышко. Короче, его окружали чудеса, и он без труда изобразил, что теряет голову.
Ранее мы обсуждали монофиситов и их влияние на Юстиниана и Феодору. Али говорит нам, что только вера, превосходящая, по его убеждению, любую ересь, какую могла исповедовать эта дьяволица, его мать, помогла Теодосу выдержать ее вопросы. Под конец, горячо напомнив о его обещании вернуться не более чем через пять дней, она одарила Теодоса кошелем, полным золотых солиди, и великолепным конем. Многократно заверив в своем скором возвращении и в страстном желании восстановить союз с возлюбленной матерью, он был выведен дворцовой прислугой на месенскую дорогу, уходившую на запад от города.
Она не станет целовать на прощанье странника, кокетливо заявила Феодора, в надежде вскоре приветствовать поцелуем принца.
Впоследствии Теодос рассказал Али, что, когда он садился на коня, которого звали Беллерофон — прекрасного горячего коня, достойного принца, — над дорогой прямо перед ним пролетели два ворона, своим карканьем словно призывая его поторопиться. Он едва ли нуждался в подобном знамении. Он был уверен, как никогда и ни в чем не был уверен прежде, что возвращение во дворец Феодоры означает для него, самое малое, никогда более не вдохнуть воздуха свободы. Каким глупцом он был, вообразив, что эта тигрица может признать права, принадлежащие ему по рождению! Но каков дворец! Какая роскошь! Девушки! Африканские птицы! Надушенные евнухи! Обстановка, самоцветы, благовония… Однако ясно: все это не для него. Недостижимо. Наивная мечта. Надо отдать ему должное: мгновенно отринув честолюбивые замыслы, Теодос обратил мысли к способу спастись из когтей императрицы.
Составленный ими план был прост. Али оставляет у себя аметистовый перстень и за три дня до аудиенции исчезает, так что Теодос не имеет понятия о его местонахождении. Такова была суть плана, в который Феодора, признав его гибкость, не посмела вмешаться. Пока не посмела.
Пройдя сквозь западные ворота города — называвшиеся, между прочим, Золотыми воротами, — Теодос двинулся вдоль стены по часовой стрелке, пока не вышел к воротам Харисия, откуда повернул прямо на север. Эта дорога вела к Анхиалу, маленькому порту на Черном море, где он надеялся найти корабль. Если бы бегство морем не удалось, он мог, выйдя на ту же дорогу, кратчайшим путем достичь реки Данубы — ближайшей границы империи.
Полтора дня он ехал на север, не оглядываясь ни назад, ни по сторонам. С какого-то момента — Теодос не знал, когда — Али начал наблюдать за ним. План был прост. Если Теодос не появляется в течение дня, Али волен скрыться, прихватив с собой перстень как дань благодарности за годы службы. Если Теодос покажется со следами пытки, если он не один, если за ним следят, Али тоже должен скрыться. Только убедившись, что помехи не будет, он мог показаться на глаза.
Почти сразу план оказался под угрозой. Вскоре после того как Теодос покинул город, его по дороге на север обогнал гонец — не верхом и не в колеснице, без знаков императорского герба, можно сказать, гонец в штатском. Этот скороход мог нести любое поручение? послание богатому купцу, сообщение военачальнику или письмо о свидании от патриция к его любовнице. Он мог иметь и поручение от императрицы, не имеющее к ним отношения.
Теодос, конечно, ни на минуту не поверил в случайное появление королевского гонца. Тот скрылся вдали, спустился в низину, появился как малая точка на следующем холме и исчез.
Часом позже в том же направлении пробежал второй скороход, В промежутке между ними Теодосу встретился молодой человек, бегущий на юг. Еще через час он встретил нового гонца на юг. Установился порядок, который уже не изменялся.
Вскоре после полудня второго дня, когда Теодос проезжал густую купу деревьев, рядом с ним возник Али, верхом на собственной лошади. В поводу он вел двух сменных.
— Славный копь, — сказал Али.
— Да. Его зовут Беллерофон.
— Они по этому коню узнают тебя, господин.
— Да.
Али наблюдал за дворцом. Гонцы начали появляться за час до того, как Теодос сел на Беллерофона. Не в силах отгадать уловок сына, императрица предприняла собственные меры предосторожности. За неделю до встречи с ним она собрала легион скороходов, чтобы в случае, если ему удастся почему-то вырваться из дворца, сын не ушел из ее рук. Как только Теодос показался во дворце, поэт, известный тонкостью описаний в своих стихах, возможно, некий Павел Силентарий, продиктовал подробное описание внешности юноши: одежду и повадку, лицо и возраст. Конь тоже был приготовлен заранее. Подробное описание Али было получено от его любящей родственницы. Еще до того как Теодос покинул дворец, поспешно заученные сведения начали расходиться по каждой дороге из столицы, разбегаясь, как капли по спицам все быстрее вращающегося колеса. Даже в кошельке, врученном Теодосу, монеты были особые, с профилем не Юстиниана, а его предшественника Юстина. Такие давно вышли из обращения.
В каждом передаточном пункте, на расстоянии около ста стадий, или десяти миль, ждали два гонца. Первый, выслушав описание Теодоса, отправлялся назад в Константинополь, второй же в направлении от столицы. Все они высматривали Теодоса, но еще пристальнее — приметного Беллерофона. Человек может изменить внешность. Но Беллерофон выиграл множество воскресных скачек на ипподроме и зачал много великолепного потомства. Такого знаменитого жеребца не спрячешь.
Эти посланцы не умели читать — более того, ради сохранения тайны им запрещалось овладевать этим искусством. Описание Теодоса передавалось из уст в уста. Заучив его со слов прибывшего, удаляющийся от дворца гонец получал свиток с письменным описанием и отправлялся в путь. Первый гонец дожидался возвращающегося скорохода, получая, таким образом, час на отдых. Тот же порядок повторялся на каждом следующем дорожном пункте до двенадцатого от столицы, примерно в ста двадцати милях от нее, и на каждой дороге, уходящей от него, ждали несколько гонцов. Здесь грамотный эскувитор принимал доставленный свиток и зачитывал его вслух. Таким образом, информация расходилось центробежно от дворца властителей, а известия стекались к нему центростремительно. Сборщики сведений во дворце быстро установили, что Беллерофона и Теодоса видели только на одной дороге — на дороге к Анхиалу.
Пока не было признаков отклонений от намерений, высказанных Теодосом, — вернуть перстень и Али, императрица не наносила удар. Она уверенно полагалась на жадность своего сына — еще одно доказательство их родства, — которая должна была вернуть его к дверям дворца, к самым вратам гибели.
Али с Теодосом, заметив гонцов, переменили свой план соответственно. Договорившись, что чем дальше они окажутся от столицы, тем лучше, Али снова скрылся из вида, и Теодос поехал на север один. Заметив время появления скороходов, Али выбрал момент. Поздно вечером второго дня Теодосу встретился ежечасный гонец на юг. Едва тот скрылся вдали, Али присоединился к своему господину. Они перевели своих лошадей на шаг, и очень скоро их обогнал новый бегун на север. Когда он поравнялся с ними, Теодос свалил его ударом меча плашмя. Они оттащили бесчувственного юношу в кусты. Поодаль от дороги Теодос переоделся в одежду гонца, а Али — в одежду Теодоса. Затем они убили обнаженного гонца и скрыли его труп, насколько позволяла спешка. Они расседлали и отпустили трех запасных коней, отогнав их к западу от дороги в надежде, что любой крестьянин, поймав хорошую ничейную лошадь без эмблем и значков, вряд ли станет сообщать о ней властям.
Беллерофон, однако, представлял отдельную проблему, и это великолепное животное они оставили при себе, как и ту малость неприметных денег, которая у них имелись. Оружие Али и лишнюю одежду закопали, прикрыв кошелем с золотыми солиди, в расчете, что если на захоронку наткнется кто-либо, кроме императорских агентов, улики вполне могут исчезнуть бесследно.
Потом Али с Теодосом вдвоем сели на Беллерофона, и скакун быстро наверстал потерянное время. Сочтя, что поравнялись с местом, которого должен был достичь убитый гонец, Теодос сошел с седла, попрощался с Али и пешком пустился на север.
Али вспоминает, как трудно было ему, сидя в седле, сдерживать Беллерофона, пока их общий господин не скрылся за следующим холмом, убегая, подобно скороходу, навстречу в лучшем случае неверной судьбе. Хотя гонцы, как и сам Али, не умели читать, все они слышали описание подлинного Теодоса. В его же пользу был факт, что эти посланцы, как того требовало их занятие, все были в расцвете юности и здоровья, так что Теодос легко мог затеряться среди них. Беллерофон же по своей исключительности оставался их лучшим прикрытием. Белый, как новенький парус, в шестнадцать пядей ростом — его невозможно было спутать с другим конем.
Следующий посланец, направлявшийся в Константинополь, явно принял Али за Теодоса. Пять минут спустя Али рискнул обернуться. Гонец уже скрылся на юге. Али тут же развернул Беллерофона и шагом двинулся на юг. Полчаса спустя, повстречавшись с гонцом на север, он сбил его, оттащил бесчувственного юношу от дороги в овражек, переодел в одежду Теодоса и убил. Отрубив голову и старательно изувечив лицо, он спрятал ее отдельно от тела.
Теперь, одетый в одежду убитого гонца и сохранив из имущества своего господина только его острый кинжал, Али снова сел на коня и погнал Беллерофона на север, пока не счел, что продвинулся на милю дальше того места, где оказался бы сейчас гонец, останься он в живых, между тем как со следующим посланцем на юг он еще не столкнулся. И здесь, говорит нам „Кодекс“, Али совершил самое трудное деяние.
Беллерофон был великолепен: горячий, послушный и благородный конь — по словам Али, достойный царя. И потому, заведя коня в гущу деревьев, Али прочитал молитву, как за царя, прежде чем перерезать ему горло.
Пешком, ровной побежкой профессионального бегуна, Али покрыл пять или шесть миль, направляясь к следующему передаточному пункту где, к своему облегчению, нашел у колодца Теодоса, дружно евшего оливки вместе с двумя-тремя другими юношами. Среди них был направлявшийся на юг гонец. Никто как будто ничего не подозревал. При появлении Али Теодос вскочил на ноги, словно заждавшись.
— Где Фанос? — громко спросил он.
— Он наступил на гадюку, — отвечал Али.
Они задержались ровно настолько, чтобы обменяться паролем, который понадобился бы каждому для свободного прохода на север: этот пароль Теодос успел выспросить у посланного на юг гонца. Если на последнем участке никого не видели, гонец должен был сказать „отис“ — по-гречески „никто“ или „никого“…»
— Ни хрена! — вырвалось у меня.
— В чем дело? — спросил Бодич, задержав зажигалку под очередной сигаретой.
— Ш-ш-ш, — шикнула Мисси.
— Тихо, — пробурчал Дэйв.
— Остановить запись? — спросил Бодич.
— Нет! — одновременно возразили Мисси и Дэйв.
— Нет, — тихо отозвался я и покачал головой.
«…видели одного Беллерофона, — продолжалась запись, — тогда паролем становилось слово „альфа“, а „бета“ означало Беллерофона с Теодосом. Ключевым же паролем служила „гамма“, означавшая двух людей и Беллерофона была ли при них вторая лошадь, значения не имело. И в случае „гамма“ он должен был заметить положение солнца и номер следующего верстового столба. Через час после получения сигнала „гамма“ императрица намеревалась нанести удар.
Расхаживая вокруг колодца, тяжело дыша и положив руки на пояс, Али провожал взглядом Теодоса, ставшего теперь очередным посланцем на север. Гонец на юг, успевший за это время перевести дух, был не прочь посплетничать, пока отдыхает Али. Разговор он вел о том, как глуп Теодос; о том, что станется с Теодосом, когда императрица сочтет, что пора вернуть его; и как замечательно будет посмотреть вблизи на Беллерофона. В его болтовне не проскользнуло ни намека на родство между императрицей и ее жертвой. Эта информация оставалась тайной.
Казалось, не прошло и минуты, как из сгущающейся темноты вынырнул следующий гонец на юг. Прозвучало слово „отис“, и отдохнувший бегун помчался на юг, к Константинополю.
Для Али „отис“ значило, что Теодос, встретившись с этим гонцом, остался неузнанным.
Новый гонец не желал разговаривать, чему Али был только рад. Ночной воздух стал душным и жарким, и, думая о шестидесяти или семидесяти милях, которые ему предстояло одолеть бегом, он старался воспользоваться каждой минутой отдыха.
Полчаса спустя показался следующий гонец на север. И от этого Али услышал слово „отис“. Никого из разыскиваемых. Не видел он ни Беллерофона, ни слугу Али.
Посланец торопил его, и Али пустился в путь. Он на час отставал от своего господина на его смертном пути».
— На смертном пути, — прошептала Мисси.
— Смертном, — кивнул Дэйв.
«Отис», — думал я.
«Они бежали всю ночь и весь следующий день, — звучала запись. — Теодос был впереди. На каждом передаточном пункте Али передавал ему слово „отис“, и Теодос начинал следующий отрезок пути. На каждой остановке они сплетничали с другими гонцами: направлявшимися на юг и сменными. Добыча скрылась. Паролем стало „отис“. Ни коня, ни человека никто не видел.
Весть о внезапном исчезновении Беллерофона и его всадника могла достичь конца цепочки, где гонцам дозволялось отоспаться, прежде чем пуститься в обратный путь — до Константинополя на юге или до Анхиала на севере — примерно через сутки. Иными словами, когда императрица Феодора услышала бы о внезапно оборвавшемся путешествии своего сына, Али с Теодосом были бы мучительно близки к свободе. Перед ними все еще маячили серьезные преграды. Вспомним, что двое гонцов были мертвы. Скороходы были рабами, а рабы принадлежали владельцам. Их внезапное исчезновение могло выдать двух самозванцев, и здесь им не помогло бы выигранное время. У Али и Теодоса не было времени на отдых.
Достигнув на следующую ночь Анхиала, где запах моря казался запахом свободы, Али приметил около лагеря несколько растений Delphinium stavisagria, и это навело его на одну мысль. Лекарственное растение, произрастающее в Южной Европе и в восточной части Средиземноморского бассейна, было известно Али под латинским именем, которое назвала ему бабушка: hierba vomita, или буквально „тошнотная трава“. Его семена, как известно в наше время, содержат алкалоид, гарантированно вызывающий рвоту. В древнем мире они использовались в основном при тяжелом нарушении пищеварения, дизентерии и отравлении. Конечно, сильная рвота могла быть принята за результат отравления, а не лечения, на что и рассчитывал Али.
Словно предчувствуя, к чему это приведет, сообщает Али, Теодос неохотно согласился на эту меру. Он спорил, предпочитая рискнуть, полагаясь на выигранное время. Но Али указал ему, что они безоружны, лишены средств передвижения и остались почти без денег и что на них одежда рабов. От нищеты их отделяли только два перстня, но именно эти перстни мгновенно выдали бы их. Они не смели и пытаться обратить драгоценности в деньги или взятку, пока не оказались бы далеко от владений императрицы.
Как бы то ни было, Теодос не сумел предложить ничего лучше затеи Али. Оба были подменными гонцами, и на следующий день их ожидал обратный путь на юг, назад в Константинополь. Хуже того, всего в шестидесяти милях от Анхиала лежали трупы двух людей и прославленного жеребца, и дневной свет неизбежно открыл бы их армии наемных охотников.
Теодос против воли согласился на предложенную уловку. Али торопливо, не давая господину времени придумать новых возражений, разжевал дюжину семян. „Лучше я, чем господин“, — думал Али, запивая горькую кашицу жидким вином, которое давали рабам. Он хорошо знал, какую слабость вызывает hierba vomita, потому что бабушка не раз лечила его этим средством, и считал, что его господину необходимо сберечь силы на случай, если что-то пойдет не так. Семена немедленно вызвали у Али тяжелое недомогание. Теодоса серьезно встревожила такая сильная реакция, и Али, хотя не показывал вида, тоже испугался. Он, говоря современным языком, опасался передозировки. Прием семян вскоре заставил его корчиться на земле. Его постигла не только тяжелая рвота, как ожидалось, но и судороги. Возможно, рассуждал Али много позже, диктуя „Кодекс“, семена в Анхиале имели большую силу, чем в Самане, где он вырос.
В обязанности элитных кадров экскувиторов, или имперских легионеров, помимо поиска жертвы императрицы входило поддержание порядка среди отдыхающих гонцов. К суровому и мрачному представителю этой касты воинов обратился за помощью Теодос, скрывая благородную осанку заискивающими манерами. Он рассказал, что они с заболевшим Али принадлежат одному семейству из Константинополя. Если легионер должен был освободить от службы Али, что, очевидно, представлялось необходимым, то, может быть, он позволит и Теодосу задержаться, чтобы выхаживать товарища, пока тот не наберется сил для возвращения домой.
Экскувитор отказал. Согласившись, что Али выглядит негодным к тому, чтобы пробежать сто двадцать миль, он приказал приковать того к дереву на ночь или на неделю, если столько понадобится ему для выздоровления. Приказ был поспешно выполнен. Что до Теодоса, экскувитор уверенно признал его годным отправиться в Константинополь, как только рассветет, и отдал соответствующее распоряжение.
Легионер повернулся, чтобы уйти. Теодос, как с тоской вспоминает Али, всегда готовый на широкий жест в их детских играх в театр, решился на последнюю актерскую импровизацию. Однако он совершил при этом промах, забыв свое место. Он упал на одно колено, склонив голову, но положил руку на запястье экскувитора. Представитель Рима, признававшийся по всему цивилизованному миру живым воплощением абсолютной власти, не позволял себя коснуться. Экскувитор, развернувшись, обнажил меч и с ловкостью, отточенной целой жизнью, проведенной на войне, снес Теодосу голову с плеч».
— Боже мой! — вскрикнула Мисси и прижала ладонь к губам, чуть не расплескав стакан.
— Порази меня бог, — шепнул Дэйв.
«Смерть», — думал я.
На пленке слышался взволнованный ропот зала, в котором читала свою лекцию сержант Мэйсл. Но она предвидела действие своих слов на слушателей: дав им несколько секунд на выражение чувств, она закончила рассказ.
«Али описал этот момент сиракузскому писцу в мучительных подробностях. Корчась в пыли от судорог в животе, со скованными лодыжками, потрясенный Али видел, как его надежды на будущее гибнут в неверных тенях сторожевых костров. Экскувитор невозмутимо смотрел, как обезглавленное тело выплескивает остатки крови. Прожив половину жизни, Али отмечает, что у солдата, конечно, были свои проблемы, не касающиеся какого-то докучливого раба. Наверняка императрица грозила снести голову самому экскувитору, если Теодос, Али, Беллерофон, аметистовый перстень и его гранатовая копия, а возможно, даже кошель с золотом уйдут из ее рук. Такая ответственность может лишить человека сна, а тут какой-то раб смеет не только оспаривать его суждения, но еще и касаться его. Ну что ж, придется заплатить компенсацию хозяину. Столь мелкая помеха в исполнении долга в столь неподходящее время заслуживала лишь короткой расправы».
Мисси всхлипнула. По ее щекам катились слезы, и она рассеянно разглаживала складки пледа.
«Тело Теодоса еще содрогалось, — договаривал голос на пленке, — когда экскувитор вытер меч о тунику мертвого раба и, не оглядываясь, ушел, ногой откинув с дороги отрубленную голову.
Али никогда больше не видел этого экскувитора.
„О-тис“ — диктовал Али писцу тридцать лет спустя.
В ночь убийства Теодоса он повторял это снова и снова, хотя слезы и рвота мучили его до рассвета.
Последняя строка, которую продиктовал Али писцу в Сиракузах:
„Отис — Никто — Мой принц“».