В то утро, задолго до того, как солнце пришло в Санта-Витторию, хотя городские петухи уже перекликались, словно советовались, как бы побыстрее приблизить рассвет, Народную площадь уже невозможно было пересечь по прямой.
Все обитатели Санта-Виттории, которые могли передвигать ногами, все мужчины, и все женщины, и все дети были на площади. Все повозки, какие есть в Санта-Виттории, были на площади. Все, что можно тащить или толкать, все, что имело колеса, было на площади. Все животные, на которых можно погрузить хотя бы одну бутыль с вином, были на площади. Все ослы, и все мулы, и все волы Санта-Виттории были на площади.
Когда Бомболини и члены Большого Совета вышли из Дворца Народа на площадь, им пришлось пробираться и протискиваться среди заполнивших ее людей, а потом и просто расталкивать их, чтобы добраться до фонтана Писающей Черепахи и оттуда, по Корсо Кавур, к объекту обследования.
Каждому хотелось что-то сказать Бомболини, дотронуться До него, похлопать его по спине. Какая-то женщина схватила его за локоть.
— Вот что я хочу сказать тебе, Итало. Великий ты человек! — выкрикнула она и поцеловала его в губы, а муж стоял Рядом и одобрительно улыбался.
И такой же подъем был у всех, кто толпился на Народной площади. Мэру не хотелось улыбаться — ему хотелось всем своим видом дать людям почувствовать, какой это важный день и как важно то, что им предстоит совершить. Но когда люди приветствовали его и благословляли, улыбка невольно расползалась по его лицу, и он уже не мог ее согнать. Мэр и члены Большого Совета обходили большие плетеные корзины для винограда, которые народ принес на площадь, шли мимо женщин с широкогорлыми кувшинами для воды, куда можно засунуть бутылки, перешагивали через бадьи, лохани и корзины для белья, расставленные на мостовой. Возле фонтана Пьетро Пьетросанто в качестве главнокомандующего руководил распределением сил на площади, выкрикивая слова команды.
— Собраться всем с коромыслами у фонтана! — кричал он.
— Коромысла, коромысла!.. — прокатилось по площади, и обладатели коромысел двинулись со всех сторон, расталкивая людей и прокладывая себе путь к фонтану.
— Наведешь ты тут наконец порядок или нет?! — крикнул, обращаясь к Пьетро, Бомболини.
— Конечно, наведу, — сказал Пьетро. — Я все-таки соображаю, что делаю.
И в самом деле, во всей этой' толкотне, криках и перемещениях был свой смысл и порядок, хотя это и трудно было обнаружить, как трудно чужеземцу, если ему доведется наблюдать здесь сбор урожая, увидеть во всем этом хаосе скрытую и весьма сложную логику, которая понятна лишь тому, кто собирает виноград. Так, например, все молодые и сильные мужчины уже были выстроены в ряд, с тем чтобы, когда настанет время, взять бутылки и нести их вниз, в Римские погреба; они должны были пойти первыми, потому что могли сделать больше остальных.
— Когда вы там, внизу, будете готовы, — крикнул Пьетросанто, — я буду готов здесь, наверху!
Как только Бомболини и его свита достигли Корсо Кавур и двинулись вниз по улице, молодежь принялась скандировать: «По-шли, по-шли, по-шли, по-шли…», прихлопывая в такт руками; крики эти сопровождали Бомболини, точно какой-то гигант орал вслед ему в трубу. У Толстых ворот Бомболини и его спутники остановились.
174
Где же, черт бы его побрал, этот Полента? — спросил Бомболини. — Нельзя ведь без священника.
Они постояли немного и вскоре увидели, как Полента выбежал из переулка на Корсо, — серебряный крест его вздымался и опускался над головами людей, преклонявших на его пути колена.
— Вы уж на меня не сердитесь. Все сегодня хотят получить благословение, — сказал падре Полента.
— Сегодня на это нет времени, — сказал Бомболини.
— Для господнего благословения время всегда есть. Бомболини увидел, что все вокруг закивали, и решил больше не спорить. Крики, несшиеся с площади, и так заставляли их спешить.
— Мы бы сегодня весь город могли с места сдвинуть, — сказал Витторини.
— Что город — всю гору, — сказал кто-то.
Когда они быстрым шагом огибали острый угол на Корсо, образуемый домом и лавкой Баббалуче, Бомболини вдруг словно обдало холодом — так бывает осенним днем, когда туча закроет солнце и сразу становится прохладно. Бомболини говорил потом, что у него было такое ощущение, будто чья-то ледяная рука легла ему на сердце и сжала его — не сильно, но безжалостно.
Однако они, не останавливаясь, продолжали свой путь. «Быть беде», — сказал себе Бомболини, но решил к предчувствию этому не прислушиваться. Они миновали Толстые ворота и двинулись по тропинке, что идет через виноградники к подножию горы. Шли они быстро, а потом и вовсе побежали.
— Пьетросанто, наверно, сейчас начнет, — сказал кто-то.
Как раз в эту минуту из-за горы выглянуло солнце — лучи его скользнули по стенам, опоясывающим город, заиграли на черепичных кровлях, засверкали на красно-синей рекламе на Кооперативном винном погребе, так что и реклама загорелась, как солнце.
— Вы уверены, что знаете, как это делается, падре? — спросил Бомболини. — Надеюсь, это не займет у нас много времени?
— Все здесь, вот тут, — сказал священник и постучал по книжке, которую держал в руке вместе с крестом. — Все повеления господни.
После ливня, казалось, должно было стать прохладнее, но ветер переменился и дул теперь с юга. И пасть африканской печи, которая, как мы думали, в этом году уже закрылась, разверзлась вновь. Днем снег, выпавший высоко в горах, растает и по склонам потечет свежая вода, а вода в фонтане на площади станет ледяная. Здесь же, внизу, грязь затвердеет, потом спечется, а к вечеру рассыплется пылью.
— Уж больно добрый для винограда денек, — заметил кто-то.
Говорят, когда после дождика наступает жара, в винограде прибавляется сахару и гроздья наливаются лучше. Но никто при этом не сказал другого: что для людей это будет тяжелый день. Солнце уже предвещало жару: оно было плоское, безжалостное и белесое — точно блюдце висело в небе; и нигде ни облачка, чтобы хоть немного умерить его жар. Теперь все шли молча, пока не достигли подножия горы, где находились Римские погреба. У входа все остановились, пропуская вперед священника.
— Поспешите, пожалуйста, падре, — сказал Бомболини. — Нырните туда и освятите это место.
— Дела господни не свершаются в спешке, — возразил Полента, после чего открыл черную книжицу, помусолил палец и принялся ее листать, начав с первой страницы.
— Есть же указатель, падре, — сказал Баббалуче. — Неужели нельзя заглянуть в указатель? Смотрите на букву Д — «дьявол».
Священник даже не поднял на него глаз. И продолжал заниматься своим делом. Первая партия уже двинулась вниз с грузом вина, а он не добрался еще и до середины книжки.
— А вы не можете сами сочинить молитву, падре? — негромко спросил его Витторини.
— По-моему, богу это понравилось бы, — сказал кто-то. Все кивнули.
— Что-нибудь этакое новое, свежее, — сказал Бомболини.
— Что-нибудь от сердца, а не из книги.
— Да, — сказал Бомболини. — Господу это понравится. Мне бы, к примеру, понравилось, будь я господом богом.
— Есть верный способ изгнания духов и есть неверный, — сказал падре Полента. — Все — в этой книге, и господь все по книге делает.
Первая партия носильщиков уже сложила вино на песок у входа в погреба и снова полезла в гору, когда Полента наконец нашел то, что искал.
— Изгонять! — сказал священник. И посмотрел на всех. Не на слово «дьявол», и не на слово «духи», и не на слово «привидения». А на слово «изгонять»!
Полента назидательно поднял палец кверху, мэр тотчас подскочил к нему и выхватил из его рук книгу.
— Только не потеряйте это место, падре, ради всего святого не потеряйте! — воскликнул он.
Но даже и после этого мало что сдвинулось с места. Священник долго читал про себя, потом объявил, что ему нужна вода. Воды не оказалось, ему предложили вино, но, так как в книге говорилось «вода», значит, нужна была вода. По счастью, так как накануне ночью шел дождь, в канаве вдоль дороги скопилась грязная вода. Ее принесли в кожаной шляпе Витторини — петушиные перья на ней намокли и слиплись от глины. Бомболини протянул шляпу священнику.
— Ну, идите же, падре, приступайте к благословению, — сказал он.
Полента вошел в пещеру, и несколько храбрецов вошли вместе с ним, но они старались держаться позади священника, который, вооружась крестом и кропильницей, очищал воздух и изгонял злых духов, если таковые таились где-нибудь во тьме Большой залы. Когда же он двинулся вглубь, к двум винным погребам, пробитым в задней стене и уходящим в недра горы, то даже Бомболини поотстал, так что священник в полном одиночестве вступил в первый погреб и со всего маху плюхнулся в воду. Через некоторое время он вынырнул на поверхность и принялся звать на помощь, но в первую минуту никто не поспешил к нему, ибо все считали, что там завязалась борьба между Добром и злом и, судя по всему, зло одерживало верх над добром, как иногда бывает. Наконец Бомболини и Витторини пересекли пещеру и, обнаружив, что священник стоит по пояс в воде, помогли ему выбраться на сухой песчаный пол Большой залы.
Ледяная рука снова сжала сердце Бомболини, и сердце У него — а может, душа, ибо он считал, что она помещается где-то там, возле сердца, — захолодело, как кожа у Поленты.
— Ну, вот и все, — сказал кто-то. — Теперь остается только поставить на всем крест.
Погреба были на четыре фута затоплены водой. Люди начали заходить в Большую залу, но никто не отваживался сунуться в погреба. Иные боялись даже стать у входа — из страха перед духами, изгнанными святой водой и крестом: а вдруг духи на них набросятся?
Сейчас по крайней мере пятеро утверждают, что каждый из них был первым, кто нашел выход из положения.
— Зовите сюда Лонго! — сказал кто-то. — Если кто тут и поможет, так только Лонго.
Когда пишешь историю и оглядываешься назад, то видишь, как все могло бы повернуться по-другому, если бы в ту или иную минуту кто-то поступил не так, а иначе. Если бы Фабио не отправился в тот вечер в Монтефальконе; если бы велосипед Гамбо не стоял на месте, потому что самого Гамбо зашибло камнем, и если бы Гамбо не делил комнату с женщиной по имени Габриела, а Фабио не приглянулся бы ей; если бы Томмазо Казамассима не произнес своей речи по поводу храбрых мужчин и доброго вина и, наконец, если бы на месте действия не появился Лонго, все могло бы быть иначе.
И вот все ухватились за это имя, как за спасительную соломинку, и принялись его повторять — от необтесанных каменных стен Большой залы гулким эхом отдавалось: «Лонго, Лонго!» Это имя сулило им спасение, они ждали от него чуда. Кто-то из самых молодых выбежал из погреба и помчался вверх по горе. Он бежал, пока его несли ноги, а потом выкрикнул имя Лонго, и его услышал один из тех, кто спускался вниз, — теперь уже по склону горы непрерывной чередою спускались люди, нагруженные вином; человек, услышавший имя Лонго, обернулся и передал наказ тому, что шел позади, а тот — следующему; так наказ пролетел по горе, передаваемый из уст в уста, с каждым разом поднимаясь на пятьдесят футов. К тому времени, когда Бомболини и священник вышли из пещеры на яркое солнце и посмотрели вверх, Лонго, не менее удивленный, чем все остальные жители Санта-Виттории, уже спускался вниз.
Лонго — типичный пример того, что может произойти здесь у нас с человеком. Когда он был молод, ему удалось выбраться из этих мест и уехать в Швейцарию, где оп выучился на электрика. Но однажды, после того как он побывал дома, на похоронах отца, месяца через два или три к нему на чужбину пришло письмо, в котором Констанция Казамассима сообщала, что ждет от него ребенка и что лучше ему вернуться и поступить по-честному, а но то ее отец и братья отправятся туда к нему и сделают с ним такое, о чем ей даже писать не хочется. Лонго вернулся; тут как раз подоспел сбор винограда — Лонго — то ведь унаследовал кусок земли с виноградником, — а потом родился ребенок, и вот в один прекрасный день Лонго проснулся и обнаружил, что виза у него просрочена и он уже не может уехать назад в Швейцарию, да к тому же он так прочно увяз в земле Санта-Виттории, как корень виноградной лозы, за которой он теперь ухаживает, подавляя злость.
Лонго тут нас всех избаловал. Электричество продолжало владеть всеми его помыслами, и в трезвом виде это был просто гений, первоклассный электрик при никуда не годном оборудовании. В городе не было куска провода, который Лонго в то или иное время не изолировал бы или не подсоединил. Проводка была нашим Лазарем — больным, умирающим или умершим, а Лонго был Иисусом Христом, который еженедельно чудом возрождал ее к жизни.
Для начала он заглянул в оба винных погреба, ступил в воду и обошел их вдоль стен; потом, ни слова не говоря, вышел наружу и что-то нарисовал на песке; потом поднялся на ноги, отбросил волосы с длинного, усталого, изборожденного морщинами лица и сказал:
— Я могу это сделать.
Здесь нет нужды подробно описывать все, что сделал или предполагал сделать Лонго. В подвале храма святой Марии Горящей Печи стоял старый генератор, оставшийся от бродячего цирка, когда еще жонглер чуть не убил канатоходца, приревновав его к двенадцатилетнему акробату, что повергло здешних жителей в великое смятение, все передрались и попали кто в больницу, кто в тюрьму, а нам в наследство остались жонглерские булавы и генератор, дававший свет. Лонго велел снять насос с водонапорной башни и срезать все провода, которые шли от подножия горы к Толстым воротам, и принести их в Большую залу; потом он велел притащить два лучших велосипеда, какие есть в городе, и приставить к ним четверых или пятерых самых лучших молодых велосипедистов.
Бомболини снова вышел из погребов на свет божий, так как не понимал, что замышляет Лонго, и нервничал оттого, что не понимает. Песчаная площадка перед входом в погреба была уже вся заставлена вином — его стали складывать даже на земле вокруг.
— Как там дела? — спрашивали мэра люди, приносившие вино.
— Отлично. Все идет хорошо. Все идет хорошо.
И люди улыбались. Они были взволнованны и счастливы. Они что-то делали, были чем-то заняты. Бомболини тоже что-то чертил на песке. В его распоряжении оставалось еще восемнадцать часов этих суток да семнадцать часов завтрашних. Итого тридцать пять часов. Он снова и снова складывал эти две цифры, как если бы от полученного результата могло измениться движение часовой стрелки. И с каждым разом становился все грустнее.
— В чем дело? — спросил его Витторини.
— А ни в чем. Все в порядке, — ответил Бомболини. Но тревога его не проходила: она рождена была цифрой «35».
Немцы явятся в город через тридцать пять часов. А ни одна бутылка вина еще не была спрятана.
Да, когда будут устанавливать мемориальные доски возле вечного зеленого огня, который уже горит на площади в память о каменщике Баббалуче, то рядом с доской Бомболини и Туфы должна быть доска с именем Лонго. То, что сделал в то утро Лонго, помнят здесь и будут помнить всегда.
К семи часам из подвалов водонапорной башни был извлечен насос, генератор очищен от грязи, старый пожарный брандспойт, похожий на старого усталого питона, снесен вниз с горы, а велосипеды разобраны и заново собраны с таким расчетом, чтобы колеса их, поднятые над землей, вращаясь, когда начинали крутить педали, в свою очередь заставляли вращаться колеса генератора; в результате по проводам побежал ток и лампочки засветились — сначала тускло, потом все ярче и ярче по мере того, как молодые парни крутили колеса велосипедов. Среди них был и Фабио.
— Значит, ты все-таки вернулся, — заметил, увидев его, Бомболини.
— Только на два дня — на сегодня и на завтра, — ответил Фабио. — Я не желаю присутствовать при позоре, которым мы покроем себя, когда сюда придут эти мерзавцы.
— Все будет в порядке, Фабио. Мы спасем вино.
— Пусть даже ценою своей чести. Бомболини был задет ядовитым тоном Фабио.
— Слишком ты распаляешься, Фабио. Нехорошо это. Когда человек так распаляется, мозги ему застилает туман.
Баббалуче, поправлявший кожаные ремни, которые соединяли колеса велосипеда с генератором, услышал их разговор.
— Это все крестьянская мудрость, — сказал он Фабио. — Не слушай ты его. Одни красные слова. Знаешь, что говорил мой отец? «Бойся того, кто сбивает языком сливки, — как бы у него потом масло носом не пошло». Так что будь осторожен с ним, Фабио. Когда явятся фрицы, у него весь нос будет маслом вымазан, вот увидишь.
Фабио стало тошно. И он отвернулся от Бомболини, чтобы не смотреть на этого человека, вызывавшего у него тошноту.
— Куда же подевались настоящие итальянцы? — вырвалось у него, но никто его не слышал, а если и услышал, то не откликнулся.
— Именно так я и собираюсь поступить. Когда они придут, у меня весь нос будет в масле, — сказал Бомболини.
Когда генератор набрал достаточно энергии, Лонго подключил его к насосу. Сначала — первые две-три минуты — насос продолжал бездействовать, и в Большой зале воцарился ужас. Старая смазка застыла, и механизм, точно упрямый вол, не желал сдвинуться с места; тогда Лонго стал вращать колесо рукой, и мало-помалу поршень заходил— сначала нехотя, с трудом, точно змея, когда ее подталкивает палочка заклинателя, потом с каждым разом все быстрее, потом что-то забулькало, закашляло, зачихало, потом насос вдруг заухал — ух, ух, ух, ух… — и из брандспойта полилась вода. В Большой зале грянуло такое «ура», '!то его услышали по всей горе: из старинных вентиляционных колодцев звук вырвался на луга над погребами, где пасли скот, и долетел до города.
Когда старый брандспойт прорывала вода — что случалось довольно часто, — опять-таки Лонго чинил его. Он посылал мальчишек наверх, в виноградники, и они возвращались с виноградными листьями и лозой, которыми перевязывали прорванные места в износившейся старой ткани брандспойта, словно накладывали повязки на рану, чтобы остановить кровотечение.
Под конец Лонго вышел из погребов и сел на припеке рядом с Бомболини.
— Все будет в порядке, — сказал Лонго, — Через час в первом погребе не останется ни капли воды.
Бомболини встал, взял Лонго за руку и долго тряс ее, а потом расцеловал его в обе щеки.
— Он говорит, что все будет в порядке, — объявил он Витторини.
— Да, я слышал. Все будет в порядке. Тут из погребов вышел Старая Лоза.
— Умно ты это придумал, — сказал он Лонго, — виноградные листья взять. Виноград, значит, спасает виноград. Это правильно.
— Значит, все будет в порядке, — сказал Бомболини.
— Да, все будет в порядке, — сказал хранитель вина. Вот теперь Бомболини мог отправиться назад в Санта-Витторию, и ему казалось, что еще никогда в жизни не чувствовал он себя счастливее, чем сейчас.
Туфа, как и все тут у нас, проснулся вместе с солнцем, а раз солнце взошло, то оставаться в постели он уже не мог. Ему очень хотелось полежать еще рядом с этой женщиной, но он слышал шум на площади, слышал, как волы спускаются вниз по проулкам, и понимал, что надо вставать. Но не успел он принять это решение, как почувствовал, что Катерина тоже проснулась, что она лежит и смотрит на него.
— Тебе надо поспать, — сказала она. — Это для тебя очень важно. Тебе надо полежать не день и не два, чтобы набраться сил.
Он рассмеялся, и она обиделась. Все время один из них смеялся над чем-то, что другому вовсе не казалось смешным.
— Ты в самом деле думаешь, что я наберусь сил, если целыми днями буду лежать тут, рядом с тобой?
— Ах, вот ты о чем. Поняла. Солдатские шуточки… Я не об этом думала.
— А почему? Ты же не знаешь, что такое стыд. Сама мне сказала.
Она улыбнулась.
— Это правда. Такая уж я от рождения. Это очень беспокоило моих учителей в школе. Они считали, что я могу попасть в страшную беду.
— Ну и как — попала ты в беду?
— Нет, конечно. Раз я бесстыжая, меня не тянуло К людям, с которыми можно попасть в беду.
— Вот потому-то ты и очутилась в одной постели со мной!
— Я и сама не знаю, почему я с тобой. Разве лишь потому, что мне так захотелось.
И она встала с постели.
— Что это ты? — удивился Туфа. — Крестьянин-то ведь здесь я. Мне и надо вставать первым.
— Я хочу приготовить нам что-нибудь поесть, — сказала Катерина.
— Моего голода едой не утолить.
— А бесстыжий-то, оказывается, ты.
— Не бесстыжий, а изголодавшийся, — сказал Туфа. Она шла к нему через комнату, а он на нее смотрел. На ней не было одежды, и это нисколько ее не смущало, а он подумал, что ни одна женщина в Санта-Виттории не пошла бы нагишом, ни одна не могла бы так вести себя.
— Какой ты прямой! — сказала Катерина. — Я не могла бы такое сказать. Я еще этому не научилась.
Он протянул руку и привлек ее к себе.
— Да, теперь я сам убедился, — сказал Туфа. — Все правда. У тебя нет стыда.
Когда они насладились друг другом, он снова заснул, и теперь уже она прислушивалась к звукам города и утра. Она села в постели и посмотрела на его форму — черную, замызганную, грязную, порванную. Надо от нее избавиться, прежде чем придут немцы. Форма без слов говорила, что пришлось вынести Туфе, и Катерина опечалилась. Она тихонько выбралась из постели, прошла в заднюю комнату и вышла оттуда с чемоданом, полным вещей, которые принадлежали ее мужу. Он оставил их здесь на случай, если придется бежать. Как это теперь могло пригодиться Туфе — одежда для улицы, одежда для работы в саду, одежда для охоты.
Вернувшись в спальню, Катерина посмотрела на спящего Туфу, и ей вдруг стало страшно. Сойдясь с ним, она снова поставила на жизнь, а в игре — сколько ты поставил, столько можешь и потерять.
За себя она не боялась — не потому, что была храброй, а потому, что была уверена: ни один мужчина не сможет оскорбить ее или воспользоваться ее слабостью. Такая красота, как у нее, отпугивает людей. Туфа тоже был красив, но его красота была другая. Своею красотой он как бы бросал вызов окружающим, и Катерина понимала, что люди такое не склонны терпеть. Она стала прибирать комнату, чувствуя, что ему это будет приятно, даже взялась подметать — она была рада, что он спит и не видит, как она орудует метлой. Когда же он наконец проснулся, то заявил, что голоден, по-настоящему голоден и теперь уже хочет не ее, а хлеба, смоченного оливковым маслом, и добрых черных маслин, и яйцо. Катерина отложила в сторону метлу и направилась к двери.
— Я тебе добуду яйцо, даже если ради этого придется продать себя, — сказала Катерина. И тотчас почувствовала, что ему неприятна ее шутка.
— Я пойду с тобой, — сказал Туфа и встал с постели; тут она впервые по-настоящему увидела его.
— Ты, может быть, отвернешься? — сказал он.
— Если хочешь.
— Здесь женщины поступают именно так. Когда мужчина встает с постели, они отворачиваются.
— Я этого не знала, — сказала Катерина.
— Вообще-то ничего плохого тут нет, — сказал Туфа.
— Ну, я теперь всегда буду отворачиваться, — сказала Катерина. Но она все-таки видела его, и он оказался как раз таким, как она ожидала. Родись он богатым, про него, наверное, сказали бы, что он прекрасен, что любой скульптор был бы счастлив лепить с него. Но время не прошло мимо Туфы. И на теле его остались следы, которыми жизнь метит красоту, стараясь уничтожить ее, довести до обыденного уровня. Тело его кое-где было слишком мускулистое, слишком развитое. Плечи были тяжелые, со вздутыми от физической работы бицепсами, на руках отчетливо проступали вены, а запястья утолстились, и кожа загрубела от солнца, ветра и пота. Торс же у него был худой, жилистый, твердый. Однако ничто не могло свести на нет его красоту — особенно хороши были глаза и черты лица Туфы.
— Посмотри, тут, возле кровати, есть для тебя одежда, — сказала она ему. — Это вещи моего мужа. Я подумала, что ты не станешь возражать.
— Возражать? Нет. А почему я должен возражать? — Он начал вытаскивать вещи из чемодана. — У твоего мужа был хороший вкус, — сказал Туфа.
— У него были деньги.
— Ну, а теперь можешь повернуться, — сказал Туфа.
На нем были коричневые бархатные брюки с нашитыми под коленями кусками кожи, белая полотняная рубашка с отложным воротничком, широкий коричневый кожаный пояс и темная мягкая шляпа. Он был очень хорош и сознавал это.
— Они подумают, что я помещик, — заметил Туфа.
— Пусть лучше так думают, чем знают, что ты фашистский офицер. Пошли. Ты, наверное, умираешь с голоду.
— Умираю.
Где-то на полпути между домом Малатесты и Народной площадью они вдруг увидели площадь сверху, и Туфа в изумлении остановился.
— Что это, черт возьми, они там делают? — спросил он.
— Что-то с вином — они еще вчера этим занимались, — сказала Катерина.
Она хотела было свернуть в проулок, что огибает площадь, чтобы тихо и спокойно пройти кратчайшим путем, но Туфа не пустил ее. Они вышли на площадь; Туфа остановился и стал наблюдать за происходящим.
— Ты только посмотри, как они нагружают повозки, — сказал он ей. — Надо было им сначала снять боковины, уложить вино, а потом поставить боковины на место. Это было бы в два раза быстрее. Посмотри-ка на того, что стоит перед церковью!
— Пошли! — сказала Катерина. — Это нас не касается. — Она в упор глядела на него, и наконец он оторвался от созерцания сутолоки, царившей на площади. — У нас ведь так мало времени, верно?
— Да, ты права, — сказал Туфа. — Такая уж у меня привычка. Когда вижу, как что-то делают не так, хочется поправить.
Он взял ее за руку — а этого здесь не делают при дневном свете, — и они двинулись дальше, по краю площади. Немногие заметили их. На площади в ту пору было жарко и шумно; от бычьего навоза на камнях мостовой поднимались испарения, пахло человеческим потом и вином из разбитых бутылок, а гул стоял такой, что воздух казался густым, как похлебка.
— Я за много миль чувствую запах этого города, — сказал Туфа. — Ведь у каждого города есть свой запах.
— Что-то не пойму, нравится он мне или нет, — сказала Катерина, — Прежде я терпеть не могла приезжать сюда.
— А я люблю, как тут пахнет.
— Тогда и я попытаюсь полюбить, — сказала Катерина. — Сделаю над собой усилие, чтоб привыкнуть к этому запаху.
Они как раз находились в той части площади, где стояли волы, и запах был особенно сильный, тем более что им приходилось пробираться между животными.
— В таком случае для начала тебе придется полюбить вола, — сказал Туфа. — Это первый шаг.
— Ничего подобного, — сказала Катерина, но он не понял ее.
Они прошли по краю площади и свернули в один из проулков, что ведет вниз, в ту часть Старого города, где на солнце сушатся лепешки навоза, где гуляют куры и где можно добыть яйца. Прежде чем двинуться по проулку вниз, Туфа остановился и еще раз окинул взглядом площадь.
— Тот, кто все это задумал, — круглый болван, — сказал Туфа и отвернулся; поэтому он не увидел Бомболини, который вместе с членами Большого Совета как раз в эту минуту выходил на Народную площадь, зато они увидели его.
— Вы только посмотрите на них, — сказал священник. — Ведь все в Санта-Виттории знают, что в том доме есть только одна кровать.
— Кто бы мог поверить? — заметил Бомболини. — Вот смотрю и глазам своим не верю. Чтобы Туфа и Малатеста — в одной постели… Вот вам она, демократия.
Последние два-три часа Бомболини вообще отказывался верить тому, что видели его глаза. Всю дорогу, пока он поднимался в гору, он лгал себе. Корсо Кавур к тому времени была так запружена и забита повозками, что река вина превратилась в ручеек. Объяснялось это тем, что дорога делала тут крутой поворот, а люди устали таскать вниз тяжелую ношу и потом снова лезть на гору. Повозки на повороте цеплялись друг за друга колесами, и движение вниз пришлось прекратить, чтобы пропустить тех, кто возвращался назад.
Что-то мы не так делаем, — сказал Пьетросанто.—
Не знаю, что именно, но что-то не так.
— Ничего, все образуется, — сказал мэр, и хотя оп снова почувствовал, как ледяная рука сжала ему сердце, однако в ту минуту он верил тому, что говорил.
Какой-то немец написал однажды, что умение обманывать себя доведено итальянцами до подлинного искусства.
«Ну и что? — услышав это, сказал Баббалуче. — Зато беднякам легче так жить».
«Это губит нас, — заметил как-то Фабио. — Надо же смотреть правде в глаза».
«А есть у тебя револьвер, чтоб приставить к виску?» — спросил его каменщик.
Трудно сказать, сколько еще времени мэр пребывал бы в этом состоянии самообмана, если бы Пьетросанто не увидел Туфу на другом конце площади.
— Пойду спрошу Туфу, — сказал он.
— Не к чему нам спрашивать у посторонних, как вести свои дела, — сказал Бомболини. Он был явно обижен.
— У посторонних? — возмутился Пьетросанто. — Посторонних? Да Туфа-то ведь наш. Туфа — он же «лягушка». Туфа — нашей крови. А кто ты, к примеру? Сицилиец… — И, так и не договорив, он бросился через площадь, пихая и расталкивая людей.
Катерина и Туфа прошли уже довольно далеко, когда Пьетросанто добрался до начала проулка, — они шли, не останавливаясь и не оборачиваясь.
— На площади никто даже не взглянул на нас, — сказала Катерина. — А я-то думала, что тебя здесь любят.
— Все смотрели. Из-под шалей, из-за спин волов. Они не знают, что сказать нам. Не знают, как с нами разговаривать. Не знают, как называть меня теперь — «синьор» или «дон», потому что я сплю с Малатестой.
— Ты думаешь, они знают?
Туфа посмотрел на нее сначала с удивлением, потом с нескрываемой иронией и рассмеялся — давно он так не смеялся.
— Знают ли? О господи, Катерина! — Он впервые назвал ее по имени. — Они даже знают, сколько раз это было.
— Они, наверное, очень плохо думают обо мне. — Туфа сразу стал серьезен.
— Нет, нет, они просто считают меня счастливцем.
Тут Пьетросанто схватил его за плечо. Он тяжело дышал, и лицо у него было красное, как глиняный горшок, — ведь Пьетро был уже немолод.
— Я видел, как ты смотрел на все там, на площади. Ты что-нибудь в этом понимаешь? Может, скажешь, что надо делать?
Пьетросанто уперся руками в колени и согнулся, чтобы, сделав глубокий вдох и выдох, выровнять дыхание и утишить биение сердца, а Туфа ждал, не спеша с ответом.
— Да, у меня есть план. Пьетросанто тут же выпрямился.
— Я знал, что у него есть план! — крикнул он, обращаясь к Катерине. — Он парень умный, ясно? У него есть голова на плечах. Голова! Голова!
Пьетросанто не из тех, кто в минуту волнения станет сдерживаться. Он с такой силой ударил себя ребром руки по лбу, что, ударь он так кого другого, началась бы драка. Потом он стукнул по лбу Туфу и наверняка стукнул бы Малатесту, если бы Туфа не схватил его за руку.
— План у меня не простой, — сказал Туфа.
— А вино спасти удастся?
— Если выполним его, то удастся.
Пьетросанто снял свою шляпу, ту, что с большим ястребиным пером, положенным ему, как главе армии Вольного Города Санта-Виттория, и надел ее Туфе на голову; потом он снял свою красную повязку, на которой значилось: «главнокомандующий», и нацепил ее Туфе на руку. Туфа смотрел на Катерину.
— Ну, что я могу сказать? — заметила Катерина. — Тебе идет эта шляпа.
— Если бы это было не вино… понимаешь? — сказал Туфа. — Но ведь это вино. А здесь — это все равно, что кровь, понимаешь, и не только их кровь, но моя тоже.
— Пойду раздобуду тебе яйцо, — сказала Катерина и пошла вниз по проулку.
А Пьетросанто и Туфа зашагали назад, к Народной площади. Имя Туфы летело впереди них, как бывает в Риме, когда папа выходит к народу.
«Туфа… Туфа… Туфа с нами… Туфа вернулся… Туфа… Туфа… Туфа взялся за дело… Все будет теперь в порядке, Туфа вернулся».
Когда они достигли площади, перед ними сразу открылся проход, хотя до тех пор, казалось, все стояли так плотно, что яблоку негде упасть. Тут надо воздать должное Бомболини: он увидел площадь такою, как она была, увидел всю эту неразбериху, что он создал в городе. Учитель похвалил бы его за то, что он все это увидел. Он вышел навстречу Туфе. И тут надо воздать должное Туфе. Он мог в эту минуту при поддержке народа захватить власть, но он склонился перед мэром, хотя и считал его шутом.
— Прикажи очистить площадь! — сказал Туфа. — Вели им разойтись по домам и ждать. Скажи им: пусть поедят, отдохнут и ждут.
Сначала казалось, что за этими словами ничего не последует, но потом несколько человек свернули с площади в проулки, за ними — другие, и давка стала рассасываться, и скоро проулки, ведущие с площади вверх и вниз, заполнились людьми, животными и повозками. А пока очищалась площадь, пришли добрые вести. С помощью водяного насоса удалось понизить уровень воды в погребах настолько, что обнажился верх древнего водослива, и юношу по имени Рана, что значит «лягушка» (а он действительно походил на лягушонка), вооружили большим крюком и велели нырнуть в водослив. Он обнаружил дерево, которое, видимо, лежало там так уже лет триста, потому что не только на горе, но и в долине давно уже нет никаких деревьев. Это дерево вытащили, и вода с таким грохотом устремилась вниз по водосливу, точно кто-то дернул за ручку в гигантской уборной.
«У господа все разумно. Господь — он знает… Недаром он послал нам такого лягушонка двадцать лет тому назад…»
Все согласно закивали. И в самом деле до сих пор от Раны не было никакого проку, если не считать того, что он служил объектом всеобщих насмешек.
Пока Рана возился в водосливе, люди обнаружили древние колодцы для вентиляции, очистили их от скелетов упавших туда овец и от всякой мерзости, которую нанесло за столетия, и теперь горячий африканский ветер, обжигавший тех, кто был наверху, устремился в погреба через Большую залу, и Старая Лоза сказал, что эдак через часок уже можно будет укладывать вино.
Второй приказ Туфы касался Кооперативного винного погреба. Он велел снести ту стену, что обращена к Толстой стене и небольшому проему в ней, прозванному Тощими воротами. Нашлись люди, которые не очень понимали, зачем все это.
— А ты уверен, Туфа, что так надо? — спросил Бомболини.
Туфа кивнул.
— Снесите стену, — приказал мэр.
Сначала дело шло не очень споро. Люди долбили кирпич и камни мотыгами, молотками, железными ломами, но действовали осторожно, потому что уж очень не хотелось им сносить то, что стоило немалых денег и во что было вложено немало труда. Но лишь только первые кирпичи вылетели из стены, народ всерьез взялся за дело, потому что в самом процессе уничтожения и разрушения есть что-то возбуждающее.
— Корсо — все равно что труба, понятно? — сказал Туфа. — Ну и, как любая труба, она может вместить ровно столько воды или людей, сколько вмещает, и не больше, как бы велико ни было давление снаружи.
— Понятно.
— Ты думал, что сможешь пропихнуть по этой улице все, что надо, стоит только захотеть, а ты этого очень хотел. Но существуют определенные законы — законы природы.
— Понятно.
— Мы должны найти для нашего потока более широкое русло.
— Понятно.
— А теперь скликай народ. Оставь в покое повозки и животных — скликай народ.
Стену погреба к тому времени уже разломали, и взорам всех предстало вино, неприкрытое, обнаженное, — в этом было что-то даже непристойное, как вид женщины, застигнутой без одежды в публичном месте.
— Ударьте в колокол! — сказал Туфа. Все переглянулись.
— Колокол у нас больше не звонит, — пояснил кто-то Туфе. — С ним кое-что произошло.
— Это долгая история, — сказал Бомболини.
Они все-таки ударили в колокол и послали мальчишек по улицам и проулкам, и люди скоро вышли из своих домов и сначала собрались на Народной площади, а потом выстроились длинной вереницей вдоль Корсо Кавур до самых дверей Кооперативного винного погреба и его разломанной стены. Многим удалось вздремнуть и поесть, и сейчас они протирали заспанные глаза и смахивали крошки хлеба с бороды и губ.
По мере того как люди подходили, Туфа, Пьетросанто, солдаты и Бомболини выстраивали их цепочкой, которая начиналась у разобранной стены погреба; она должна была пройти через площадку, где во время сбора урожая давят виноград, спуститься к Тощим воротам и через них, по крутой козьей тропе, достичь подножия горы.
— Нужно будет немало мужества, — сказал Туфа женщинам. — Нужна будет вся ваша стойкость.
— А мы стойкие, — сказала ему какая-то женщина.
— Если до вина касается, стойкости у нас хватит,—
сказала другая.
— Я потребую от вас больше, чем от солдат, — сказал им Туфа.
— Да уж надо думать, — сказал кто-то. В здешних местах не питают особого уважения к солдатам.
Итак, они выстроились — от Народной площади вниз по Корсо, подлинные солдаты Санта-Виттории на службе вина.
— Но ведь тут есть совсем дети, — заметил Туфа.
— На войне командир пользуется теми солдатами, какие у него под рукой, — сказал Витторини.
Туфа рассмеялся.
— Это я должен был бы сказать, — заметил он.
Они расставили стариков вперемежку с молодыми, сильных — со слабыми, чтобы люди могли подстегивать друг друга и восполнять слабость соседа. Тех, кто был слишком уж стар или болен, Туфа выводил из цепочки.
— Цепь настолько крепка, насколько крепко ее самое слабое звено, — говорил людям Бомболини, но они только отругивались, не стесняясь, прямо ему в глаза.
Вместе со всеми встала в строй и Катерина, но Туфа отозвал ее:
— Дай-ка я взгляну на твои руки.
Она протянула ему руки. Пальцы у нее были длинные и красивые. Он велел ей пойти домой и надеть перчатки.
Когда наконец всех расставили, Туфа прошел вдоль цепочки, в последний раз делая смотр. На всем протяжении от задней стены винного погреба до городской стены и дальше, вниз по горе, до входа в Римские погреба стояли люди. По пути назад Туфа делал перестановки с таким расчетом, чтобы от каждого было возможно больше пользы. Там, где спуск был крутой, он поставил людей повыше чтобы им легче было брать ношу сверху и передавать вниз. А людей постарше он расставил на местах поровнее, чтобы они меньше уставали.
Все это происходило во вторник; пошел второй час, когда Карло Туфа стал внизу в долине, в ста футах от входа в древние винные погреба, и в последний раз окинул взглядом гору — через все ее террасы до самой городской стены, до Тощих ворот и за ними тянулась длинная цепочка людей. Он знал, что люди стоят так и дальше — до самого Кооперативного погреба. Он бегом пересек песчаную площадку у входа в древние погреба.
— Вы там — готовы?
Изнутри ему крикнули, что у них уже руки чешутся от нетерпения. Тогда он выбежал наружу и, отступив немного от подножия горы, чтобы Бомболини увидел его, взмахнул рукой, подавая сигнал.
— Начали! — крикнул он, — Приступили! Передавай! — продолжал он кричать, хотя его и не могли там услышать. Но люди по всей горе криком откликнулись на его призыв, и грянуло такое «ура», что оно эхом прокати лось по долине и, наверное, было услышано не только у реки, но даже и за ней, в Скарафаджо.
«Передавай! Передавай!» — кричали люди. Слово это пролетело вверх по горе, из уст в уста, и дело пошло.
Из рук в руки потекли бутылки — тоненький ручеек бутылок, — из погреба к городским воротам, а от них вниз по горе; сначала это был ручеек, потом ритм изменился и потекла река — река вина потекла вниз по горе.
Ликующие крики скоро прекратились, поскольку день стоял жаркий и работа была нелегкая, но вино продолжало поступать вниз, и под конец пришлось создать три команды для укладки бутылок.
Не так-то легко описать, как тут хранят вино. Дело с виду простое, но чужеземцу трудно его освоить. Этому учатся с малолетства, как учатся есть ложкой суп. Никто не помнит, как он научился пользоваться ложкой — этому человека не учат, он учится сам. Вот так же и с вином. Первый ряд бутылок кладут прямо на землю, потом сверху кладут длинные дощечки, достаточно прочные, чтобы выдержать второй ряд бутылок. Второй ряд укладывают в противоположном направлении — один ряд пробками вперед другой ряд донышками вперед, — так оно и идет, ряд за рядом, восемнадцать или двадцать рядов. И все время между рядами бутылок прокладывают планочки слева от горлышка бутылки в одном ряду и справа от горлышка бутылки рядом ниже, так что бутылки сдвигаются, друг друга подталкивают и в конечном счете смыкаются очень тесно. Сооружение получается простое, но прочное, причем его можно собрать и разобрать так быстро, как только способны работать люди.
Вначале укладчики были тоже веселы, они покрикивали друг на друга: «Давай! Давай!», похлопывали по бутылкам, передавая их из рук в руки, и ряд за рядом вздымался и уходил во тьму глубокого погреба, куда еле достигал слабый свет, полученный с помощью Лонго; однако продолжалось это недолго. По мере того как сверху поступали все новые и новые бутылки вина, укладчики начали чувствовать, что они еле-еле успевают их принимать и что этот поток в конечном счете захлестнет их. Кое-кто из тех, что работали в тот день и в ту ночь в погребе, ни разу в жизни больше не брались укладывать вино, — у них все тело начинало ломить при одном воспоминании о тех сутках.
Сначала главным врагом было солнце — люди говорили, что оно, точно раскаленным утюгом, прижимает их к земле, потом их врагом стала гора. Для того чтобы не упасть, люди вынуждены были весь упор перенести на одну ногу, а другую, которая стояла выше по крутому склону, согнуть, поэтому уставали прежде всего ноги, потом они начинали ныть, а под конец и вовсе деревенели. Тогда Туфа придумал отличную штуку. Каждые десять минут Капоферро трубил в свой рог, по линии передавали еще одну бутылку, после чего люди распрямлялись, массировали ноги и делали шаг верх по горе. Это создавало ощущение движения, заставляло менять позу и разрабатывало затекшие мышцы.
Затем возникла проблема воды, и тут тоже был разработан план. Дважды трубил рог, и люди, поставив на землю бутылки, подходили к бетонным желобам, проложенным вниз по склону, и дожидались, пока до них дойдет вода. Они ждали секунд пять, вода со свистом устремлялась вниз и мчалась, точно вырвавшийся из депо поезд.
Люди пригибались к желобам и набирали в рот воды — как можно больше, а другие набирали воду в рубашки, в шляпы, в разбитые бутылки. Были и такие, которые просто ложились в желоб, чтобы вода освежила их.
На третьем часу работы стали биться бутылки. Руки уставали, потели, бутылки выскальзывали или при передаче стукались о камни — раздавался звон разбитого стекла и проклятия, потом в воздухе разносился запах вина, сначала приятный и сладкий, а затем, по мере того как вино высыхало под солнцем, — едкий и кислый. К вину примешивалась кровь. У многих не было ботинок, и, хотя у всех ступни задубились, как воловья кожа, стекло рано или поздно способно прорезать и воловью кожу, и потому, когда вдоль всей цепочки засверкало стекло, вместе с вином потекла и кровь.
К вечеру, когда солнце уже не стояло над головой, а на долину легла тень и оттуда потянуло холодком, в передаче вина возник четкий ритм — бутылки стали как бы частью людей: они не видели их, но чувствовали и, раскачиваясь слева направо, передавали из рук в руки, так что временами казалось, будто полк солдат марширует по горе.
Когда юноши, которых Туфа послал в горы нарезать сосновых веток для факелов, вернулись, он дал им новое задание. Поскольку они не устали и еще полны были сил, он расставил их вдоль цепочки, а тем, кого они сменили, разрешил выйти и отдохнуть или даже поспать в густой зелени виноградников. Это был, конечно, не отдых, а только видимость его, но людям все же стало легче, и они смогли продолжать работу.
Вместе с мужчинами трудились и женщины, и ощущение близости возникало между ними, рожденное самим ритмом работы — передачей бутылок, раскачиванием тела, исходящим от него запахом, касанием рук. Фабио, к примеру, оказался рядом с женщиной, которую прежде он едва ли замечал, но, по мере того как они работали, он вдруг увидел ее своеобразную замкнутую красоту — спокойное бесстрастное лицо, упругую силу рук, уверенные цепкие пальцы, крепкую, полную грудь, которая ровно вздымалась и опускалась, когда женщина передавала ему очередную бутылку. Где-то выше, над ним, стояла Анджела. Но это ничего не меняло. То была девушка, а это женщина,
— На что это ты так уставился? — спросила наконец женщина.
— На тебя, — сказал он. Еще неделю назад от одного этого вопроса он покраснел бы как рак и помчался бы вниз с горы.
— Ну, так держи глаза и руки там, где им положено, — сказала женщина.
— Постараюсь, хоть это и нелегко, — сказал Фабио и улыбнулся ей. («Фабио, — сказал он себе, — ты становишься козлом»).
Еще выше, за Анджелой, он увидел Катерину и решил, что, как только представится случай, постарается стать поближе к ней. Она работала среди женщин, единственная из всех в перчатках, и, хотя одета была без претензий — в костюм для охоты или для верховой езды, — она резко выделялась среди окружающих. Одежда у всех женщин потемнела от пота, у Катерины же лишь крошечные капельки пота выступили на лбу да на верхней губе.
— Богачи не потеют, как бедняки, даже когда работают, — сказала какая-то женщина, и это была правда.
Время от времени Туфа проходил вдоль цепочки, чтобы подбодрить людей, кое-кого заменить, проследить за тем, чтобы не прекращался поток вина, и тогда он на несколько минут сменял Катерину, давая eй возможность прилечь под лозами.
— Почему ты не потеешь? — спросил он ее. — Тебе было бы легче.
— Малатесты никогда не потеют, — сказала она. — Наверное, разучились, им давно не приходилось потеть.
— Каждый итальянец мечтает, чтобы наступил такой День, когда ему не придется потеть, — сказал кто-то.
— А кто же тогда будет работать на виноградниках?
— Наймем кого-нибудь, — сказал каменщик. — Наймем немцев. Они любят работать. — Так сказал Баббалуче.
Туфа в очередной раз сменил Катерину и, когда стал звать ее назад, обнаружил, что она спит под лозой. Тогда нагнулся и поцеловал ее при всех.
— Придется тебе все-таки встать, — сказал он. — Но я горжусь тобой.
И, произнеся это, Туфа понял, что впервые говорит комплимент женщине, потому что мужчины здесь не умеют говорить комплименты. Солнце к этому времени уже стало прятаться за высокую гору, что вздымается на северо-западе, и вдруг в мгновение ока исчезло за ней совсем, и тогда весь наш склон и самый город погрузились во тьму. И сразу точно сигнал пробежал по цепочке: шлеп, шлеп, шлеп — зашлепало стекло, ударяясь о подставленную ладонь, потому что стало прохладнее, а еще потому, что многие дали себе слово: если они сумеют продержаться до захода солнца, то уж наверняка продержатся весь вечер, а может, и ночь.
Вначале все шло хорошо. Повеял прохладный ветерок, а с ним пришел и туман. Он покрыл росой листья винограда, смочил землю, и охладил камни, и увлажнил кожу, высушенную за день солнцем и ветром и потрескавшуюся. Но туман все густел, и новая беда поджидала людей. Когда кто-то выходил из строя, не сразу удавалось найти, где это произошло, и восстановить прервавшуюся цепь.
«Тут… сюда… ниже… вот здесь…» — раздавались голоса, но ночью, да еще в тумане, они звучали необычно и трудно было определить, на каком расстоянии находится от тебя человек. Люди наступали на стекло, спотыкались о камни, падали — и снова начали биться бутылки. В десять часов Туфа допустил промашку. Никто ничего не ел, и по цепочке поползла усталость — она, словно тяжкая болезнь, сковывала мускулы, делала их ватными и безжизненными. И вот, чтобы поддержать в людях бодрость духа, Туфа решил: пусть каждый второй откроет бутылку, которую держит сейчас в руках, и разопьет ее с соседом. Но так как люди были голодные, многие опьянели, и бутылки стали биться еще пуще.
Под покровом темноты нас не видно было с дороги, и хотя люди мечтали о том, чтобы поскорей рассвело, они вместе с тем боялись наступления утра. Но больше всего пугало то, что, хоть они и трудились изо всех сил, Кооперативный погреб там, на горе, не был освобожден еще в наполовину, а работа с каждым часом шла все медленно.
Часу в одиннадцатом, когда дело пошло совсем худо, Туфа решил, что настало время рискнуть и дать свет. Из сосновых веток, срезанных вечером, сделали пучки, перевязали их проволокой и опустили в бочонки с бычьим жиром, туда же опустили веревки, которые должны были служить фитилями, затем запалили их и передали бочонки вниз по горе — из расчета по одному на пятьдесят футов. Затея эта была опасной. В тумане свет расползался, как под увеличительным стеклом, и издали цепочка людей походила на длинную огненную стрелу, устремленную из города вниз, к древнему погребу. Да, это было опасно, но зато люди приободрились. Дело в том, что народ здесь боится темноты. Многие мужчины боялись сделать хотя бы шаг в сторону, чтобы помочиться в виноградниках; женщины тоже работали в страхе и терпели. А при свете всем стало как-то легче.
Этот-то свет и привлек Роберто в виноградники. Когда он после полученного удара немного пришел в себя, то сразу лег спать, а проснувшись, вышел из Дворца Народа и, не обнаружив нигде Бомболини, решил прогуляться по площади, чтобы проветрить голову. Он был уверен, что город спит, как вдруг заметил огни. Тогда он спустился по Корсо и воочию увидел то, что сам породил.
— Что это с тобой приключилось? — спросил его Бомболини.
— Ты отлично знаешь, что, — сказал Роберто.
— Ах да, — вспомнил мэр. Ему казалось, что все это было много недель тому назад. — Я же это в пылу. Ты понимаешь. Это я от радости ударил тебя. От любви. Я же сицилиец.
— Сицилийцы, видно, какие-то особенные, — сказал Роберто. — Им все прощается.
Он постоял, посмотрел на то, как вино спускают с горы, и все понял, а потом пошел назад, к Кооперативному погребу. Он увидел, что почти половина, а может, и больше половины бутылок уже перекочевала оттуда; увидел и то, что люди работают не размышляя, как самые примитивные животные, как слепые мулы, которых впрягают крутить жернова при обмолоте урожая.
— Хорошо, что дело близится к концу, — заметил Роберто. — А то люди долго так не выдержат.
— То есть как это «близится к концу»? Еще добрая половина вина там осталась, — сказал мэр.
— Но не все же вы вниз отправите! Надо что-то оставить и для них.
Для этих мерзавцев мы не оставим ни капли! — услышав слова Роберто, крикнул кто-то. — Нечего распоряжаться нашим вином, дружище.
Роберто стало вдруг стыдно оттого, что он не помогает им и хотя нога у него болела, он сменил какую-то женщину и с удовольствием обнаружил, что может работать и что рядом с ним стоят Катерина Малатеста и Анджела Бомболини, — правда, он тут же ругнул себя за то, что думает о таких вещах. Работа помогла ему прийти в себя, но одна мысль тревожила его: он понимал, что неправильно они решили распорядиться вином. Передавая бутылки, он вспомнил одну историю из своего детства и подумал, что все-таки прав он и что, если он расскажет об этом людям, они поймут его.
А история была вот какая (с тех пор все жители Санта-Виттории знают про «кроличий огород»). Когда Роберто был мальчишкой, отец его разбил за домом большой огород, так как ни один итальянец не допустит, чтобы земля оставалась неиспользованной. Роберто очень стыдился этого огорода, где росли цветная капуста и другие овощи. Но эти овощи пожирали кролики, прибегавшие из ближнего леса. В первый год огород ничего не принес своему владельцу, и тогда какие-то люди рассказали отцу Роберто, что делают в таких случаях американцы. Они разбивают огород и окружают его высокой изгородью. Потом разбивают огород поменьше — специально для кроликов — и окружают его низенькой изгородью. Кролики приходят и съедают все в маленьком огороде, а большой не трогают.
«Вот она какая, Америка-то»… — говаривал его отец и постукивал себя по лбу. А в Италии, говорил он, заставили бы мальчишек всю ночь стеречь огород, но никогда бы не сделали огорода для кроликов.
— Синьора, — сказал Роберто, вспомнив об этой истории, — придется вам снова стать на свое место.
Женщина возмущенно посмотрела на него.
— Эх вы, американцы, ничего-то вы не стоите, — сказала она. — Забыли, как люди работают.
А Роберто пошел к Бомболини и рассказал ему свою историю, и Бомболини сразу понял, что он прав, что Санта-Виттории, если ее жители не хотят, чтобы немцы разобрали город по камешку и по кирпичику, нужен «кроличий огород». Весь вопрос в том, какой величины его сделать.
Мэр поделился своими соображениями с Туфой, и Туфа решил, что это дело стоящее, потом они растолковали все Пьетросанто, после чего остановили поток вина, давая людям возможность передохнуть, а сами при свете сосновых факелов созвали заседание Большого Совета.
Члены Совета заглянули в Кооперативный погреб, некоторые из них обошли ряды бутылок и попытались при-
кинуть, сколько же их тут должно быть, а потом с сокрушенным видом вышли наружу.
- Десять тысяч бутылок! — крикнул кто-то из стариков.
— Десять тысяч! Хватит! — сказал другой. — Ни кап ли больше! Больше мы не можем им оставить!
Все понимали, что это не то число, но никому не хотелось быть самым щедрым и отдавать задаром вино — ведь это значило бы идти против собственной плоти и крови. Пьетро Пьетросанто оказался крепче других и разумнее, поэтому именно Пьетро и продолжил торг.
— Сто тысяч бутылок, — сказал он.
Кто-то из стариков схватился за сердце, точно в него всадили нож.
— Иисус, Мария и святой Иосиф, — прошептал он и перекрестился.
Некоторое время все молчали: хотя времени и было мало, но, чтобы такие удары перенести, нужно время. Туфа и Роберто понимали, что ста тысяч бутылок тоже недостаточно, но сказал об этом Баббалуче и так, что поняли все.
Он принялся обзывать их жадными мерзавцами, которые готовы удавиться из-за бутылки, крохоборами, крестьянскими свиньями, а потом сказал уже такое, что в Италии не разрешается фиксировать на бумаге и произносить даже в собственном доме. Кончил же он тем, что назвал ту цифру, которую считал правильной: пятьсот тысяч бутылок.
Он был прав и в то же время неправ.
Никто из тех, в чьих жилах течет кровь людей, выдалбливавших дюйм за дюймом эти террасы в каменистых склонах горы, ни один потомок тех, чьим потом политы лозы, впервые посаженные здесь тысячу лет тому назад, не в силах был отдать пятьсот тысяч бутылок вина. Даже если это было единственно правильным решением. Всему есть предел, дальше которого человек не пойдет, даже ради собственного спасения. Но цифра была названа, и благодаря этому удалось договориться о той, реальной цифре, на которой они и остановились. Еще поспорили, еще поторговались; дело дошло до того, что иные начали плакать, а кое-кто пригрозил покончить с собой, и под конец решено было выделить для «кроличьего огорода» триста тысяч бутылок.
Вполне возможно, что в любой другой исторический момент решение о подобной цифре вызвало бы бунт в городе, но в тот вечер люди слишком устали, чтобы бунтовать, и, по правде говоря — в чем они еще не скоро себе признались, — многие прежде всего подумали о том, что тогда придется спустить вниз на триста тысяч бутылок меньше. Известие об этом явилось для людей, стоявших в цепочке, источником второго или третьего дыхания, как бывает с бегуном, когда он видит перед собой ленточку финиша. Словом, впереди наконец замаячила цель, и цель эта была достижима.
После четырех часов утра, когда солнце предупредило о своем появлении, затмив дневным светом свет факелов, Туфа подошел к человеку, нагнувшемуся, чтобы взять с пода Кооперативного погреба очередную бутылку, и отобрал ее у него.
— Хватит, — сказал Туфа. — Теперь можно идти отдыхать. Все. Это последняя бутылка.
Последняя бутылка. Ее передавали по линии бережно, с огромной нежностью. «Не уроните! — говорили люди. — Это ведь последняя». Во-первых, все считали, что она должна быть какой-то особенной, отличной от остальных, но она была такая же, как все, и трудно было поверить, что за ней не последует еще одной. Они передавали ее друг другу, как женщины передают новорожденного или как передают святую евхаристию, тело и кровь господню, да, собственно, так оно и было, поскольку это — господнее вино, а также тело и кровь Санта-Виттории.
Странное чувство овладевало людьми после того, как они выпускали из рук эту бутылку. Радости не было — было ощущение пустоты.
— А теперь что будем делать? — спросила какая-то женщина Туфу.
— Пойдем домой спать, — сказал он.
— Но ведь сейчас время вставать.
— А мы пойдем домой спать.
Люди стали расходиться; те, кто помоложе, помогали старикам: многих так согнуло, что они не сразу могли распрямиться. Процессия потянулась по Корсо Кавур, потом люди разбрелись по переулкам, исчезли в закоулках и темных нишах маленьких площадей, где еще стоял туман. Решено было, что городок будет спать до четырех часов дня; потом одни пойдут работать на виноградниках, чтобы немцы ничего не заподозрили, а другие выйдут на улицы и на площади.
Туфа поджидал Катерину. Он так устал, что не в силах был спуститься за ней.
— Этот человек спас Санта-Витторию, — сказал Бомболини Малатесте.
Туфа не любил, когда говорили такое.
— Мы еще не спасены, — сказал он, — если же все сойдет благополучно, значит, народ спас народ.
— Это мы знаем, — заметил Бомболини. — Все это знают.
— О господи, до чего же он все-таки нудный, — сказал Туфа.
— Да, господи, но до чего же он все-таки нрав, — сказала Катерина.
— Не богохульствуй, — одернул ее Туфа.
Они немного задержались в Кооперативном погребе, решив передохнуть, так как слишком устали и не могли сразу лезть в гору. Катерина задремала было, но Туфа разбудил ее.
— Пошли, — сказал он. — Они придут сюда через двенадцать часов.
— А что, если они придут раньше?
— Они не придут раньше, — сказал Туфа. — Раз им положено прийти в пять, значит, они и придут в пять.
К этому времени все уже разошлись, за исключением тех, кто был сокрыт от постороннего глаза, — тех, что еще укладывали вино в Римских погребах, да тех, что готовили кирпичи и известь, чтобы замуровать стену. Улица перед Туфой и Катериной была пуста, и позади них улица тоже была пуста, и, когда они пересекали площадь, она тоже была пуста. Если можно слышать, как спит город, то Катерина и Туфа слышали: Санта-Виттория спала.
Катерина заснула, едва успев добраться до постели. Она сняла перчатки, и Туфа увидел ее руки — они были все в волдырях и ссадинах. На столе лежало яйцо, которое она принесла, — совсем маленькое, чудо-яйцо, все еще со следами навоза, среди которого она его нашла. Туфа разбил скорлупу, выпил яйцо и уткнулся головой в подушку, сколько он так проспал, да и спал ли вообще, он не знает; вдруг он услышал крик за дверью и попытался подняться, но не смог, а через секунду у его кровати уже кто-то стоял
— Туфа! — Человек тряс его. — Туфа, вставай! Ты меня слышишь?
Туфа кивнул.
— На горе произошло такое…
Катерина не слышала, как он встал и ушел.
Экспедиционный корпус ждал отправки в Санта-Витторию. Солдаты уже в десять утра были готовы к выступлению. Они бы могли прибыть в Санта-Витторию еще до полудня, однако они стояли на улице, что ведет к площади Фроссимбоне, и ждали своего часа. Ждали той минуты, когда еще светло, но день уже начинает клониться к вечеру и самолеты, которые могли бы их обстрелять, улетают на ночь к себе на базы.
У экспедиционного корпуса был мотоцикл, за ним стоял грузовичок, за грузовичком — двадцатимиллиметровое орудие двойного назначения. Солдаты были одеты не в полевую форму, а точно на парад.
«Будь у меня цветы, я бы велел вам воткнуть цветок в петлицу, ясно?» — заявил им утром капитан фон Прум. И все кивнули.
Никому не сиделось. Солдаты расхаживали между транспортной колонной и площадью — из тени на солнце, снова в тень и снова на солнце, и, по мере того как шло время, они разговорились с той непринужденностью, какую рождает скука. С площади открывался вид на противоположный берег реки, где по склонам горы лепились деревеньки и городки, подобные Санта-Виттории.
— Скажите, пожалуйста, герр капитан, зачем их так высоко понастроили? — спросил фельдфебель Трауб.
— Потому что люди здесь очень нас любят, — сказал фон Прум.
Трауб растерялся: он не знал, смеяться ему или нет. Подождав немного, он попытался возобновить разговор.
— Восхищаюсь я этими их виноградниками, герр капитан, — сказал Трауб. — Сколько труда тут вложено.
— О да, сотни лет труда, — сказал фон Прум. — Изнурительнейшего труда.
— Вот уж не знал, что «макаронники» способны на такое, — продолжал Трауб. Капитан так на него посмотрел, что он тут же добавил: — То есть итальяшки.
— Вот так будет лучше, фельдфебель,
Приободренный этими словами капитана, Трауб решил сказать о том, что не давало ему покоя и что он мог бы оставить при себе.
— Иной раз даже как-то стыдно отбирать у них вино, — сказал Трауб.
Капитан вопросительно посмотрел на него, и Траубу ничего не оставалось, как докончить свою мысль:
— Тяжелый уж больно у них труд. Это Шнабель нам говорил, герр капитан. Он сам работал на виноградниках. «Бутылка пота за каждую бутылку вина», — говорил он.
— А потом являемся мы и забираем это вино.
— Вот именно, герр капитан,
— Постарайся-ка ты уяснить себе вот что: мы ведем войну, а войны не такая уж приятная штука.
— Да, герр капитан.
— И все, что мы делаем, мы делаем для того, чтобы помочь нашему государству, фатерланду. А все, что помогает фатерланду, — это благо.
— Совершенно верно, герр капитан.
— А теперь я скажу тебе, что написал один мудрый немец. Скажу, чтоб душа твоя успокоилась.
Тут подошли и остальные, что понравилось капитану. Ему как раз хотелось прочитать им сейчас лекцию, но так, чтобы это не выглядело лекцией.
— «Смысл жизни в том, чтобы брать». Вам ясно?
Не только Трауб, но и все остальные кивнули. Капитан повторил эти слова.
— Не мы это придумали. Такова жизнь. — Он помолчал, чтобы его слова осели в их мозгу. — Народ, который идет к могуществу, берет. Те же, кто идет ко дну, отдают.
— Это значит: немцы берут, а итальянцы отдают, — сказал Трауб.
— Таков естественный порядок вещей. И ничто не может его изменить. Сильный берет, слабый уступает. Вы считаете это неправильным?
Никто не знал, что на это ответить.
— Это нельзя назвать ни правильным, ни неправильным. Так оно есть. Такова жизнь. Факты жизни. Правда всякой жизни.
Он высказался — теперь самое время было отойти от солдат и дать им переварить эту истину, что он и сделал.
— Тогда поехали и будем брать, — сказал Хайнзик.
— В приказе говорится: в пять часов, — возразил Трауб. — Раз сказано — в пять, в пять мы там и будем.
— Ты считаешь, что это правильно? — спросил Хайнзик. — То, что он сказал?
— Да, правильно. Есть люди, которые рождены, чтобы стоять «над», и есть такие, которые рождены, чтобы стоять «под». Вот как солдаты и офицеры. Есть, скажем, фон Прум и есть Хайнзик. И фон Прум выше тебя.
— Да, это верно, — сказал Хайнзик.
— Но зато ты выше большинства «макаронников»,
— Да, это тоже верно.
На Народной площади Туфу поджидали Бомболини, Пьетросанто, Фабио и Роберто, и все тотчас двинулись вместе с ним вниз по Корсо Кавур.
— Этого нельзя описать. Надо самому увидеть. И все сразу, — сказал Бомболини.
Через Тощие ворота и дальше вниз, по дорожке, что вьется через виноградники. Солнце стояло уже высоко. Кое-где среди лоз, цепляясь за виноградные листья, еще висели клочья тумана — остальное рассеяло солнце.
— Не оборачивайся, — сказал Бомболини. — Я хочу, чтобы ты сразу все увидел.
На песчаной площадке перед входом в Большую залу высились рядами кирпичи. Люди перетаскивали их отсюда внутрь, а другие подносили цемент и известку, песок и воду, готовя смесь, которая скрепит кирпичи.
— Теперь это уже ни к чему, — сказал Бомболини, но люди точно не слышали его. — Никакого толку все равно не будет. Только зряшная потеря времени.
Но люди по-прежнему не слышали его. Теперь, при утреннем свете, Бомболини казался каким-то маленьким — он словно усох с наступлением дня. Он дотронулся до руки Туфы.
— Ну-ка взгляни. Теперь можешь смотреть. Сначала Туфа ничего не видел и не понимал, почему такое волнение, а когда увидел, то в первую минуту подумал, что это утреннее солнце сыграло с ним злую шутку или его собственные глаза издеваются над ним, хотя оп понимал, что и другие видят то, что видел он.
От Тощих ворот вниз по козьей тропе, через все виноградники и прямо ко входу в погреба тянулась блестящая багровая полоса, которая постепенно, по мере приближения к подножию горы, темнела и расширялась.
— Вино, — сказал он.
— Да, вино, — подтвердил кто-то.
Багровая полоса к тому же еще и сверкала, слепя глаза блеском тысячи разбитых бутылок, на осколках которых играло солнце.
— Если бы сам бог захотел указать немцам, где спрятано вино, он не сумел бы придумать лучше, — сказал Бомболини.
Они не могли оторвать глаз от этого багрового следа. С каждой минутой, по мере того как солнце поднималось выше, разгоняя туман, багровая полоса на тропе становилась все сочнее и гуще, а стекло переливалось все ярче, соперничая с самим солнцем. Старая Лоза вышел из погребов и посмотрел вверх, на гору.
— Не надо было нам тревожить вино, — сказал он. — Это оно мстит нам за то, что мы его потревожили.
Не в силах больше смотреть на багровый след, они пересекли песчаную площадку и вошли в Большую залу. «Козел» Кавальканти, намеревавшийся стать профессиональным гонщиком-велосипедистом и утверждавший, что может крутить колеса велосипеда два дня подряд, заставлял сейчас вращаться генератор, дававший ток лампочкам, и при свете их люди уже приготовились укладывать кирпичи, но, увидев лица Бомболини, Туфы и остальных, остановились.
— Нет никакого смысла делать это, — сказал Бомболини. — Пошли по домам спать. Багровая стрела сразила нас в самое сердце.
Никто не понял, что хотел этим сказать Капитан. Они опустились на пол в прохладном полумраке — сидели и смотрели на темную дыру в дальнем погребе, где ярусами высились бутылки вина.
— Мы проделали большой путь, — сказал кто-то. — Мы старались. Мы не сдадимся без борьбы.
Внезапно Витторини вскочил на ноги. Его отчетливо было видно в полутьме из-за формы, которую он уже надел, готовясь, как представитель традиции, человек, который не может не вызвать уважения у своего коллеги солдата, стать рядом с Бомболини на площади, когда придут немцы.
— А ну, вставайте! Есть выход, — сказал старый солдат. Давайте отмоем гору.
У каждого появились возражения, потому что все внутренне уже сдались и не в состоянии были предпринимать еще что-то, чтобы спасти вино.
— Воды нет, — сказал Гвидо Пьетросанто. — За ночь мы использовали всю до капли.
— Ничего, накачаем воду, — сказал Витторини. — Лонго! Можно поднять насос обратно на гору?
Лонго спал у стены. Покончив с работой, он выпил изрядную толику вина. Но когда его разбудили, он сказал, что, конечно, можно поднять на гору насос и генератор, а кирпичи можно укладывать и при свете факелов.
— Не хотелось бы мне быть в числе тех, кому придется будить народ, — сказал Фабио. — Я просто не мог бы смотреть людям в глаза.
— Они уже поспали два часа. И хватит, — сказал Пьетросанто.
У погребов стояли повозки, запряженные волами, на которых свозили вниз кирпич. Все расселись по повозкам, большинство тут же уснуло и всю дорогу спало. Когда волы останавливались — а иные из них устали не меньше людей, только их труд не венчала никакая награда, — их подгоняли пинками, а когда уже и пинки перестали помогать, стали стегать по животу пропитанной жиром горящей веревкой.
Куда как приятно было бы сказать, что люди отнеслись с юмором к создавшемуся положению, но это была бы неправда. Многие, когда их разбудили, просто рассвирепели.
— Вы обманули нас, — говорили они.
— Да вставайте же! — говорили им те, кто их будил. — Берите кувшины для воды, берите горшки, берите ведра. Пошли мыть гору.
Люди вставали, но злились. Снова вниз по горе протянулась цепочка. Только на этот раз все выстроились вдоль сточных желобов и, когда пошла вода, наполнили кувшины и бутылки и через виноградники двинулись со своей ношей к козьей тропе.
Сначала ничего не получалось. Вода не смывала вина— оно ведь здесь густое и темное, — а только расширяла и делала ярче след, и в воздухе скоро запахло кислятиной. Но другого выхода не было, оставалось лишь продолжать, и вот наконец в десять утра, после того как на гору было вылито не меньше ста тысяч галлонов воды, вино начало разжижаться и земля стала впитывать воду с вином. Мальчишки, привязав на спину корзины для сбора винограда, шли вниз по тропе и подбирали осколки. Настроение у людей поднялось, потому что через час-другой, если солнце не скроется и продержится ветер, земля начнет высыхать, и к полудню никто уже не сможет сказать, что здесь было. Где-то прошел дождь, хотя дождю в эту пору идти не положено, и теперь с юга, клубясь, подступали облака. Хорошо, если они и сюда принесут дождь; если же только закроют солнце, тогда беда.
— Кликните-ка священника! — приказал Бомболини.
Но прежде чем падре Полента спустился со своей звонницы, Капоферро уже стоял на небольшой площади перед Тощими воротами и, дубася палками по козьей шкуре, натянутой на барабан, взывал к солнцу.
— А ну вылезай, мерзавец, жги нас! — орал он. — Поджарь нас, свари нас, иссуши нас, сожги нас!
Капоферро принадлежит к числу тех, кто считает, что бог живет на солнце, а есть и такие, кто считает, что он живет на луне, хотя, конечно, и те и другие не говорят этого Поленте.
Как только Полента спустился наконец вниз, мэр бросился к нему.
— Нам нужны твои молитвы! — воскликнул Бомболини. — Молись, чтоб было солнце.
— Но таких молитв нет, — сказал священник. — Люди всегда молятся о дожде.
— А когда Ной сидел у себя в ковчеге, люди тоже молились о дожде? — спросил Баббалуче.
— Тогда еще настоящей религии не было, — сказал Полента.
— Да, у бедняг тогда был только бог, — заметил каменщик.
Под конец они пришли все-таки к компромиссу. Священник согласился читать молитву о дожде, но всякий Раз, как он доходил до этого слова, он умолкал, а народ скандировал: «Солнце». Порой в молитве получалось мало смысла. Но бог, должно быть, все-таки уразумел, что старались сказать ему люди, ибо таинственность для него штука привычная, и вот довольно скоро тучи перекочевали на другую гору, к Скарафаджо, и наша мокрая земля стала подсыхать.
После того как с молитвой было покончено, настало время ожидания: люди прислушивались к звукам, доносившимся из древних погребов, где возводили фальшивую стену, и ждали; другие занялись переукладкой вина в Кооперативном погребе.
Об этом подумал Фунго, городской дурачок, и, пожалуй, если учесть, как все потом обернулось, Фунго тоже заслуживает памятной доски. Есть много способов укладки вина, но наиболее распространены два способа: способ тесной укладки, которым пользуемся мы здесь, и способ свободной укладки, которым пользуются в хранилищах, где много места. При свободной укладке бутылки размещаются таким образом, чтобы они не касались друг друга. Для этого требуется много места, куда больше, чем тут у нас, зато уменьшается бой от всяких случайностей, и тем не менее пользуются этим способом только там, где есть много места. Откуда Фунго знал об этом — никому не известно, потому что Фунго не пожелал сказать. Кое-кто у нас считает, что Фунго слышит голоса, которые наставляют его, ну а кто может доказать, что он их не слышит? И вот, вместо того чтобы пойти по домам и лечь спать, укладчикам вина пришлось поработать еще в Кооперативном погребе; все утро и всю первую половину дня они раскладывали оставшиеся бутылки, и к середине дня триста тысяч бутылок почти заполнили все помещение, так что казалось, точно их там тысяч шестьсот.
Мальчишек назначили слухачами; их расставили в сточных канавах, среди камышей и зарослей тростника, что тянутся вдоль Речного шоссе, и снабдили звонкими свистульками, которые Баббалуче и его семейство нарезали за ночь из тростника. Мальчишки были расставлены далеко друг от друга, но с таким расчетом, чтобы каждый слышал свисток соседа и передавал дальше сигнал. Как только покажутся немцы, первый свистнет, свист этот подхватит следующий, потом следующий — и так до самой Санта-Виттории; таким образом мы там, наверху, сразу узнаем о приближении немцев, если они вдруг появятся раньше срока или придут позже, под покровом темноты. И значит, мы успеем убрать и припрятать все, что может нас выдать, подмести песок у входа в погреб, восстановить сломанную стену Кооперативного погреба, вывести народ с площадей и велеть людям спуститься в виноградники.
Однако больше всего волнений вызывала стена в Римских погребах.
— Как там идут дела — растет она? — спрашивали люди.
— Растет, растет, — отвечал Бомболини.
Но работа подвигалась медленно. Факелы светили плохо и дымили, и люди едва держались на ногах от усталости. Однако Бомболини не лгал: стена росла, и все знали, что она будет расти, пока не вырастет. К одиннадцати часам она достигла двух футов, к полудню — шести, а к тому времени, когда люди поели супа с хлебом и старики и иные из женщин уснули, подходила уже к восьми. В час дня в город приехал мальчишка на муле с доброй вестью. Он сообщил, что стена будет закончена к двум часам, то есть за три часа до появления немцев.
Без четверти два Итало Бомболини, и Туфа, и Пьетросанто, и Витторини, и Фабио, и Роберто, и еще двадцать членов Большого Совета Санта-Виттории прошли через Толстые ворота и начали спускаться с горы. Время от времени они останавливались, прислушиваясь, не раздастся ли свисток, но все было тихо, и они продолжали свой путь.
Люди проделали хорошую работу. Они проделали отличную работу. Можно даже сказать, едва ли на всем земном шаре найдутся люди, которые сумели бы за такое короткое время и в таких условиях возвести подобную стену. Впрочем, то, что итальянцы настоящие гении во всем, что касается камня и кирпича, — это вовсе не похвальба, а факт, установленный и подтвержденный историей.
От самого пола в том месте у задней стены Большой залы, где прежде был вход в дальний погреб, и до сводчатого потолка высились кирпичи, уложенные с таким тщанием, так аккуратно пригнанные к старой кирпичной стене, что казалось, они сами собой тут выросли, а не были положены рукой человека.
— Вы сделали великое дело для себя и для народа Санта-Виттории, — сказал Бомболини и заплакал.
То, что еще утром было зияющим отверстием, которое вело в большой древний погреб, полный вина, сейчас превратилось в прочную гладкую стену. И погреб и вино исчезли.
Многие уже спали прямо на полу, а другие, слишком уставшие, чтобы что-то слышать или даже спать, сидели, прислонясь к стене, и поэтому почти никто — во всяком случае в первую минуту — не услышал того, что сказал Туфа.
— Эту стену придется разрушить, — сказал Туфа.
Те, кто расслышал его слова или хотел расслышать, повернулись к нему.
— Почему, Туфа? — спросил кто-то.
— Стену придется разрушить, — повторил он. У Туфы временами бывает такой холодный, отчужденный, бесстрастный голос, что всем показалось, будто это сказал не он, а как бы эхо прокатилось по погребу.
— Она никуда не годится, — сказал он. — Эта стена никуда не годится. Придется ее разрушить.
Никто не заметил, как Луиджи Казамассима, возглавлявший каменщиков, поднялся со своего места у стены и, подойдя сзади к Туфе, схватил его за горло.
— Ты что, рехнулся, Туфа! — крикнул Луиджи. — Ты — фашист. Тебя наняли немцы. — Он повернулся к остальным: — Не слушайте Туфу!
— Ты говоришь так, Луиджи, потому что знаешь, что я прав.
Казамассима выпустил Туфу, тот повернулся к нему и произнес тихо, но не зло:
— Надо было тебе остановить работу, Луиджи. Надо было набраться мужества и остановить работу.
— Не могли мы остановиться, — сказал Луиджи. — Слишком мы устали, чтобы останавливаться. Мы только и могли, что вкалывать и вкалывать.
Тут все повернулись к фальшивой стене и теперь уже увидели сами.
— Да она же лезет в глаза, как новая могила, — сказал кто-то.
— Как монах в борделе, — сказал Баббалуче.
Мотоколонна капитана фон Прума должна была двинуться с площади Фроссимбоне в направлении Константиновых ворот в два тридцать пополудни, и вот в два двадцать пять фельдфебель Трауб отдал приказ завести моторы. Мотор у грузовичка завелся, но мотор у мотоцикла молчал. Трауб слез с седла мотоцикла, извинился перед капитаном фон Прумом, который сидел в коляске, и, опустившись на колени, принялся обследовать мотор. Хайнзик смотрел на него через плечо.
— Это свечи, — сказал ефрейтор. — Какая-то сволочь украла ваши свечи. Трауб совсем сник.
— Мне потребуется два дня, чтобы добыть эти свечи, — сказал он.
Хайнзик успокаивающе положил руку Траубу на плечо.
— Сейчас предпримем экспедицию, — сказал он.
И пошел по улочке, ответвлявшейся от площади; дойдя до велосипедов, стоявших в ряд на теневой стороне под маскировочной сеткой, он посмотрел вверх и вниз по улочке, нырнул под сетку и через две-три минуты снова появился на площади, поигрывая украденными свечами.
— В Италии, — сказал Хайнзик, — надо и вести себя, как «макаронники». Обирать этих мерзавцев, где только можно.
И вот всего с минутным опозданием мотоколонна двинулась к городским воротам. Мотоцикл ехал впереди, позади него — грузовичок, который под присмотром Хайнзика вел солдат. В кузове грузовичка, тесно прижавшись друг к другу, сидели еще пятеро солдат, а за грузовичком ехало орудие двойного назначения. У ворот им пришлось остановиться для проверки документов.
— Не хотел бы я ехать туда наверх, — заметил один из немецких солдат, стоявших на посту. — Ввосьмером-то!
Итальянского же солдата, стоявшего на посту, это расстроило.
— Что же людей-то так мало? — заметил он. — Это оскорбительно — неужели не ясно? Было бы человек пятьдесят, сто — ну, тогда ничего не поделаешь. Но восемь!.. Им же придется драться — хотя бы для того, чтоб защитить свою честь.
— А может, у них вовсе и нет чести, — сказал один из немцев.
Итальянец почувствовал себя задетым,
— Ты их оскорбляешь, — сказал он. — Предупреждаю тебя. Этим ты оскорбляешь меня.
Все рассмеялись.
Все равно, не хотел бы я лезть туда наверх, — повторил немец.
— Рассказать им насчет «бескровной победы», герр капитан? — спросил Трауб.
" Нет, пусть сами узнают, почитав историю, — сказал фон Прум.
В самом начале четвертого из караульной у ворот вышел сержант и вручил фельдфебелю Траубу пропуск на выезд мотоколонны.
— Санта-Виттория, да? — спросил он.
— Так точно. Санда-Виддория, — подтвердил Трауб. Они спустились вниз по длинному пологому склону, что идет от Монтефальконе к Речному шоссе, и затем повернули налево, в сторону Санта-Виттории. Движения на дороге не было, и, хотя небольшие ямки от пулеметного обстрела с воздуха создавали тряску, немцы получали удовольствие от езды. Дорога из Монтефальконе славится своей красотой. Сегодня туристы выходят здесь из автобусов и снимают дорогу и окрестности, так что, наверно, здесь и в самом деле красиво. Но люди, родившиеся тут, этого не замечают. Дорога для них — это враг, которого нужно одолеть, она измеряется количеством пролитого пота и потраченных часов.
А капитан фон Прум наслаждался. Он радовался тому, что они сдвинулись наконец с места, и ему не терпелось поскорее приступить к претворению в жизнь своих идей.
— Итак, мы вступаем в первую фазу «бескровной победы», — сказал капитан, и фельдфебель Трауб кивнул.
— Мы впишем свои имена в историю там, наверху, — сказал капитан, и Трауб снова кивнул. («И еще найдем себе могилу», — подумал он.)
Когда мотоколонна находилась примерно в миле от нашей дороги — это даже не дорога, а узкий проселок, проложенный для повозок и волов ногами волов и колесами повозок, — фон Прум поднял руку, подавая сигнал, и они остановились в тени березы, которой почему-то дали тут уцелеть.
— Мы едем с опережением срока, надо подождать, — сказал капитан.
Слева от дороги тянулись пологие холмы; капитан с фельдфебелем сошли с мотоцикла, направились к ближнему холму и стали подниматься вверх; когда они почти достигли вершины, взору их открылась паша гора и Санта-Виттория на ней. Облака, подступавшие к городу утром, сейчас надвинулись на него, — облако закрывало солнце, и город погружался в тень, потом оно проходило, и город снова заливало солнце, так что издали он выглядел чистеньким и сверкающим, а кому-то мог показаться даже таинственным: уж очень оп взобрался высоко и был так далек от мира, лежавшего у его ног.
— Вот он, — сказал капитан фон Прум. — Это и есть наш город.
— Да он такой же, как все, — сказал фельдфебель.
— Если не считать того, что это наш город.
У капитана был бинокль, и притом неплохой, и потому он мог обозреть всю дорогу, на всем ее протяжении вверх по склону и через виноградники, — он мог бы разглядеть даже людей, толпившихся у Толстых ворот.
— Там наверху, на дороге, — люди, большая группа людей, — сказал фельдфебель Трауб. Глаза у него были острее, чем у капитана, да к тому же тот дал ему свой бинокль.
— Это комиссия по встрече.
— Если бы я знал их язык, я бы мог по губам скачать, о чем они говорят, — сказал Трауб.
— А я и так могу сказать. Они говорят о погоде, о винограде и о вине. Ни о чем другом они не говорят.
Фельдфебель повел биноклем вдоль проселка вниз по горе и за поворотом, недалеко от того места, где проселок ответвляется от Речного шоссе, увидел на дороге препятствие.
— Они перегородили чем-то дорогу, капитан, — сказал фельдфебель Трауб.
— А рядом там никого не видно? Никаких признаков людей?
Трауб, как хороший солдат, тщательно осмотрел в бинокль все вокруг. Никаких признаков жизни заметно не было.
— Это повозка. Просто повозка стоит на дороге.
Фон Прум улыбнулся.
— Прелестно, чисто по-итальянски, — сказал капитан. — Детская выходка, досадная и бессмысленная.
И они зашагали вниз с холма в направлении Речного шоссе и мотоколонны.
Люди, увиденные ими на горе, возвращались из Римских погребов; это были Бомболини, Туфа и все остальные. Они уже прошли полпути вверх по горе, и никто за это время не сказал ни слова. Слишком они устали и слишком были огорчены. Они столько всего предприняли, они были так близки к победе, они уже лизнули ее и познали ее вкус, а она выскользнула из их рук. Все частицы головоломки удалось собрать и подогнать, все сработало, кроме одной детали, последней и самой главной, — двери, ведущей к вину.
— Не надо ничего говорить людям, — сказал Бомболини. — Ни к чему им знать — только расстроятся.
— Нет уж, ты им скажи, — возразил Туфа. — Они же знают все остальное. Они имеют право знать и это.
Фабио невольно улыбнулся, услышав, как бывший фашист рассуждает о доверии к народу. Когда они дошли до Уголка отдыха, места, где неизменно останавливается всякий, кто идет в гору, они тоже остановились — не только по привычке, но и потому, что не могли идти дальше, и посмотрели назад, на лежавшую внизу долину.
— Теперь вы решили умыть руки, но я вам этого не позволю, — сказал им Туфа.
— Почему ты говоришь нам об этом сейчас? — спросил кто-то.
— Потому что, надеюсь, вы уже немного пришли в себя и успокоились насчет стены, — сказал Туфа.
— Я никогда не успокоюсь, эта стена будет вечно стоять у меня перед глазами, — сказал Бомболини.
— Если немцы не заглянут в погреб, когда будут подниматься на гору, если они не заглянут туда сегодня и не заглянут туда завтра, стена будет воздвигнута заново.
— А, ну конечно, — сказал Бомболини. Никто не в состоянии был поверить Туфе. Слишком это казалось невероятным, и слишком тягостно было бы надеяться. — Конечно, немцы не заглянут туда! Они пройдут у самого входа и не заглянут туда! — Бомболини повернулся к Туфе: — Ты же сам говорил нам, какие они дотошные.
Но фальшивую стену уже начали рушить. Даже с того места, где они стояли на горе, слышно было, как застучали первые кирпичи по большим медным котлам, которыми мы здесь пользуемся, чтобы мешать вино с травами при изготовлении вермута. Эти котлы — самое ценное, что есть у нас в Санта-Виттории, — были снесены вниз и спрятаны вместе с вином, чтобы немцы не могли их увезти.
Главной бедою в фальшивой стене были кирпичи. Это были не новые, а очень старые кирпичи, но за многие сотни лет выбеленные солнцем, добела отмытые тысячами зимних дождей, обточенные бесконечным множеством ветров. Как сказал Баббалуче, они выделялись на фоне остальной стены, точно монах в борделе. Так вот: их решили покрасить. Идея эта принадлежала Старой Лозе. Кирпичи сваливали в огромные медные котлы, куда вылили несколько сот бутылок нашего лучшего красного вермута, — больно было видеть, на что идет такое доброе вино.
И кирпичи начали пить. Они поглощали вино, они впитывали его в себя всеми своими порами и краснели, становились темно-красными, густо-красными, такими же темными и красными, как само вино. Пока кирпичи пили, укладчики мазали стену вокруг пролома вином, чтобы все кирпичи, когда фальшивая стена будет воздвигнута, сошлись по цвету и составили единое целое.
— Так оно и получится, как я говорил, — сказал Ста рая Лоза. — Вино спасет вино.
Тем временем люди, сидевшие в Уголке отдыха, поднялись на ноги и двинулись дальше, как вдруг Туфа увидел на проселке повозку.
— Что это там такое? — спросил он. — Кто это поставил?
— Это повозка, — сказал Бомболини. — Моя двуколка. Я разрешил Фабио делла Романья и сыну Кавальканти поставить ее там сегодня утром.
Туфа сначала огорчился, потом разозлился.
— В виде, так сказать, вызова, — пояснил Бомболини,
— А ты понимаешь, что, если из-за этой повозки они задержатся, это их взбесит? — сказал Туфа. — Ты что, не знаешь, как они любят всегда быть вовремя? Ты не знаешь, что за такие вещи они разделываются с людьми?
— Но это же ерунда, так сказать, жест, — возразил Бомболини.
— Вот так же говорил тот человек в Рокка-ди-Камера, — сказал Туфа. — Его спросили, в каком направлении находится враг, а он сказал: «Рехнуться можно, а я-то думал, что враг — это вы!» За это они расстреляли его жену и его детей, а его оставили жить, чтобы он как следует прочувствовал свою шутку.
— Я могу спуститься и столкнуть с дороги двуколку, — предложил Фабио, но Туфа сказал, что для этого уже нет времени и что лучше, чтобы никого не было возле повозки, когда придут немцы.
После этого они молча продолжали путь. В виноград-пиках было полно народу — кое-кто работал, но большинство лежало в тени под лозами и спало,
— Надо их разбудить, — сказал кто-то.
— Нет, пусть спят. Это только подтвердит мнение немцев о нас, а они считают нас лентяями, — сказал Туфа.
Когда они подходили к Толстым воротам, навстречу им вышло несколько человек.
— Ну, как стена? Как она выглядит? Все успели заделать? — посыпались вопросы.
Бомболини посмотрел на Туфу, а Туфа в свою очередь посмотрел на него.
— Нет, еще не все. Они еще там работают.
Все очень удивились и испугались, услышав это.
— Но ведь говорили… Бомболини покачал головой.
— Нет, нет, — сказал он. — Вам сказали неправду: стена еще не закончена. — Неприятно ему было говорить это. — Эх, жалко, пот с нами Маццолы, — сказал он, обращаясь к Пьетросанто.
— А мне жаль, что нет с нами Копы, — сказал Пьетросанто.
Хотя ни Копа, ни Маццола за последние годы не соорудили ничего особенного, но когда-то не было в Санта-Виттории людей более искусных в обращении с кирпичом и камнем.
— Ты сделал то, что нужно? — повернувшись к Пьетросанто, спросил Бомболини.
— Да. Все в порядке. Я позаботился о «Банде». Бомболини зажал руками уши.
— Лучше не рассказывай, — сказал он. — Я не хочу об этом слышать. — Тем не менее он не без уважения посмотрел на Пьетросанто. — Очень было страшно? Трудно тебе было?
— Нет, нетрудно, — сказал Пьетросанто. И вдруг остановился, точно ноги его попали в колодки и перед ним возник невидимый барьер. — Слышали? — спросил он. — Теперь-то вы слышали? Тихо! — рявкнул он.
И тогда они услышали, как в долине зазвучали свистки — не один, а множество, высокие, пронзительные; свист пронесся по долине и пополз вверх по горе, звонкий и чистый, как крик дикой птицы.
Немцы приближались.
Они проехали по Речному шоссе, они промчались вдоль Бешеной речки, они отыскали поворот на проселок, что ведет к подножию нашей горы, они свернули па него и вступили в долину.
Бомболини, услышав свист, побежал вверх по Корсо Кавур, пробежал несколько сот футов, потом повернулся и понесся обратно, вниз по улице, навстречу Туфе.
— Туфа! — воскликнул он. — Что мне надеть?
— То, в чем ты сейчас, — сказал Туфа. — Будь таким, как всегда.
— А что мне им сказать?
— Ничего. Отвечай, когда они будут спрашивать.
— А как мне вести себя? Я не знаю, как мне себя вести.
— Веди себя, как всегда, — сказал Туфа.
— Но я не знаю, как я себя веду.
Туфа пошел вперед, и Бомболини, поскольку Туфа шел быстро, вынужден был вприпрыжку бежать рядом с ним.
— Туфа! — взмолился он. — Ты же знаешь, что сказать. Ты же знаешь, как себя вести.
Туфа продолжал удаляться от него.
— Я хочу, чтобы ты встретил их! — кричал ему вслед Бомболини. — Я хочу, чтобы ты принял на себя командование, меня на это не хватит.
— Не я мэр Санта-Виттории, а ты, и не только мэр, но и Капитан, Предводитель народа. Разве не так они тебя зовут?
Бомболини кивнул. А в воздухе вокруг них по-прежнему звучали и звучали пронзительные свистки.
— Народ выбрал тебя, Бомболини, а не Туфу, — сказал Туфа. И добавил нечто такое, что Бомболини запомнил на всю жизнь, хотя и не понял, почему Туфа ему это сказал: — Ты будешь лучшим мэром, чем мог бы быть я.
Бомболини устал. У него началась одышка, и он еле брел.
— Ну что, Бомболини, идут? — окликнул его какой-то человек, стоявший на пороге своего дома.
Он даже не обернулся, чтобы посмотреть, кто говорит.
— Да, идут.
— Теперь уж никуда и не убежишь?
— Нет, теперь бежать некуда.
— Значит, нам остается только сидеть здесь и ждать.
— Да, это все, что нам остается, — сказал Бомболини.
Когда времени оставалось меньше часа (а капитан фон Прум подсчитал, что им понадобится 50 минут, чтобы пересечь долину и подняться по склону горы), он ударил рукой по коляске мотоцикла — раздался глухой звук: «бум», — потом поднял руку, крикнул: «Вперед!», и мотоколонна, выйдя из тени березы, двинулась по Речному шоссе. Поворот на Санта-Витторию нелегко обнаружить, так как дорога от развилки вдруг резко уходит вниз, но фельдфебель Трауб вовремя заметил ее, свернул на проселок и быстрее, чем надо бы, покатил вниз, а тут за первым же поворотом, гораздо раньше, чем он предполагал, возникла двуколка, и он вынужден был так нажать на тормоз, что фон Прум чуть не вылетел из коляски, а грузовичок, следовавший за ними, едва не врезался в мотоцикл.
Трауб слез с седла, чтобы осмотреть двуколку.
— В жизни не видал таких, — сказал он. И крутанул тяжелое, обитое железом колесо. — Дуб, — сказал он. — Железо. Тяжелая, как танк.
— Можем мы ее объехать? Или поднять? Трауб ответил капитану, что нет.
— А ты можешь дать по ней выстрел и разнести в щепы?
— В щепы я могу разнести что хотите, лишь бы это не угодило обратно в меня, — сказал фельдфебель Трауб.
— Уверен, что все там, в этом городишке, наблюдают сейчас за нами, — сказал фон Прум. — Что ж, пусть это будет им уроком.
Они отцепили от грузовичка легкое орудие двойного назначения и выкатили его на Речное шоссе, чтобы Трауб мог прицелиться как следует. Он очень старался, — пожалуй, возился немного дольше, чем хотелось бы фон Пруму, но первый выстрел сделал мастерски. Снаряд ударил в самую середину двуколки, дерево раскололось, и дубовые щепки веером полетели во все стороны. Трауб выстрелил еще и еще раз, пока наконец двуколка не развалилась на части, обнажив и распластав на песке свое уродливое нутро. Куски подобрали и отшвырнули с дороги. Так окончила свое существование сицилийская двуколка Бомболини.
— Смотрите, сколько времени ушло, — сказал Трауб. Но он был горд делом своих рук. — Занятно она подпрыгивала, прежде чем расколоться.
На дороге пыль стояла столбом, и, проехав по долине этак с полмили, они вынуждены были остановиться, вытереть глаза и рот и надеть очки. Грузовичок и орудие двойного назначения были, словно саваном, покрыты слоем тонкой белой пыли.
— За такие штуки надо заставлять их платить, — сказал Трауб. И указал назад, на двуколку. Ему понравилось держать руку на орудии, понравился запах масла и пороха, и ощущение горячего металла под пальцами, и чувство удовлетворения, которое он испытал, когда снаряд вонзился в дубовую двуколку и расколол ее. — Так учат щенят, капитан. Их не мучают, но наказывают, если они плохо себя ведут.
«Осознанная жестокость, — подумал капитан. — Просвещенная жестокость. Цивилизованная жестокость». Эту мысль он позже записал в своем дневнике.
— Тебе хочется еще по чему-нибудь пальнуть?
— Да.
Среди серых, тускло-красных и оранжевых строений — а такими делало солнце кирпич, камни и штукатурку в Санта-Виттории, — среди древних камней, протравленных дымом и старостью, выделялось одно яркое пятно — синяя с красным реклама компании «Чинцано» на крыше Кооперативного погреба.
— Хочешь по этой штуке? — спросил фон Прум. — Сумеешь попасть?
Трауб кивнул.
Первый снаряд пролетел над рекламой и ударил в склон горы, где-то За городом. Трауб объяснил нам потом, что стрелял так нарочно, чтобы ни в кого не попасть. Это была наводка, зато второй выстрел попал прямо в цель и ударил в рекламу. Увидев, что она не обрушилась, фельдфебель выстрелил в третий раз, и реклама поползла вниз и медленно скатилась с крыши, точно подстреленный гусь или дикий лебедь, который не хочет умирать и противится смерти.
— Ну что ж, я думаю, первое впечатление мы произвели, — сказал капитан фон Прум.
Теперь они двинулись дальше — много медленнее, чтобы не поднимать пыли, а кроме того, потому что продвигаться тут можно было лишь со скоростью, не превышающей скорости вола. Один из мальчишек-сигнальщиков вышел со своей свистулькой на дорогу и дул в нее с такой силой, что покраснел как рак. Немцы остановились и уставились на него.
— Что это с ним, как, по-твоему?
Мальчишка продолжал дуть в свой свисток так, что от натуги глаза у него вылезали ив орбит.
— По-моему, он — того, — сказал фельдфебель. — У них тут мальчишки целыми днями пасут коз, совсем одни, а от этого бывает помутнение рассудка.
Минут через десять они достигли подножия горы и увидели Фунго, у которого и в самом деле такой вид, точно он не в своем уме, особенно когда улыбается. Фунго подметал площадку у входа в Римские погреба.
— Еще один такой, — произнес фельдфебель Трауб. Они уже повернули и поехали было вверх — это была первая в истории попытка въехать на машине на нашу гору, — когда капитан обернулся и еще раз посмотрел на Фунго и на вход в погреба.
— Надо будет обследовать это место, — сказал он, и Трауб кивнул. — Может подойти для бомбоубежища.
На полпути вверх они остановились, чтобы дать моторам остыть. В виноградниках они увидели людей, приютившихся в тени листвы; многие из них спали.
— Приготовьтесь к тому, что нас будут встречать с чисто итальянской помпой, — сказал фельдфебелю капитан фон Прум. И добавил, что там будет и мэр в своем единственном черном костюме, выпачканном вином и навозом, и несколько стариков с флагами, в вытертых рубашках, увешанных медалями еще прошлой войны, и члены фашистской партии, которые будут клясться в вечной преданности своим поработителям. Было без десяти минут пять.
Прежде чем двинуться дальше, капитан фон Прум сорвал несколько виноградин с лозы у дороги и попробовал — виноград был кислый. На беду, Паоло Лаполла оказался подле них.
— Что это у тебя с виноградом? — спросил фон Прум. Паоло не сразу набрался храбрости ответить.
— Да он еще не созрел, — произнес он наконец. — Рановато вы приехали.
Немцы рассмеялись.
— А когда ты советовал бы нам приехать — в будущем году?
— Позже, позже, — сказал Паоло. — Много позже.
— Виноград-то у тебя кислый. А как вино?
— А-а-а, вино, — сказал Паоло. — Вино — это другое дело. Надо будет вам его попробовать.
— Попробуем, — сказал фон Прум, — попробуем. Грянул такой хохот, что Паоло испугался.
— Больно хорошо вы по-итальянски говорите, — сказал Паоло.
— Ты тоже, — сказал фон Прум.
— Так я-то ведь родился здесь, ваше превосходительство, — сказал Паоло.
Те, что стояли у Толстых ворот и везде, откуда видны были виноградники, испугались за Паоло, а еще больше испугались того, что он может сказать, но Бомболини, когда ему об этом сообщили, не испугался. Ведь сказал же Учитель, что это величайшая мудрость — прикинуться иной раз дурачком, а Паоло был мастер но этой части, да и вообще все жители Санта-Виттории постигают это искусство уже к тому времени, когда их отнимают от груди.
По всей Корсо Кавур вплоть до Народной площади люди стояли на пороге домов, и вдоль улицы, и по краям площади, потому что теперь, после того как немцы разбомбили двуколку и снарядом сорвали рекламу, глупо было делать вид, будто никто знать не знает о том, что они пожаловали сюда. Люди стояли молча и были очень спокойны — это посоветовал Бомболини, который сказал, что они должны встретить пришельцев так, как встречают похоронный катафалк: никто не станет выскакивать на улицу и бежать за катафалком, но никто и не отвернется, когда он едет мимо. Настроение у людей было скорее даже приподнятое, потому что отверстие в горе было немцами замечено, но они не сунулись туда.
Только Фабио был расстроен.
— Восемь солдат и офицер, а нас-то ведь тысяча! — сказал он. — До чего докатилась моя страна!
Когда рокот моторов достиг Корсо Кавур, Фабио покинул площадь и направился в Верхний город, а оттуда через городские ворота — в горы.
Корсо неудобна для движения, потому что, как сказал Туфа, она точно труба, зато каждый звук там резонирует.
И сейчас рокот моторов гудел в этой трубе и с ревом вырывался на площадь, так что даже те, кто стоял в дальнем ее конце, застыли.
Посреди площади стояли только двое — мэр города Итало Бомболини и Эмилио Витторини в парадном мундире своего старого полка. А позади них возвышался фонтан Писающей Черепахи.
Первым на площади появился мотоцикл. Из-за крутизны улицы люди увидели его, лишь когда он вынырнул в конце Корсо и на секунду словно повис в воздухе — одно колесо на площади, другое — на Корсо. Потом оба колеса прильнули к булыжнику площади, и мотоцикл помчался вперед.
Конечно, немцы видели двух человек, стоявших посредине, но они не направились к ним, а повернули вправо и с ревом пронеслись вокруг площади, по самому ее краю, где, прижавшись к домам, стояли люди. Объехав площадь, мотоцикл вернулся к началу Корсо. Бомболини же и Витторини по мере продвижения мотоцикла поворачивались, чтобы все время стоять к нему лицом — так поступает матадор, когда бык вылетает на арену. Но немцам одного раза показалось мало, и они вторично поехали вокруг площади, пока грузовичок и легкое орудие двойного назначения не нагнали их и не пристроились следом. На этот раз они ехали еще быстрее — громче ревел мотор и взвизгивала резина на камнях. Это производило внушительное впечатление. Невероятно внушительное. Ведь большинство жителей были уверены, что ни одна машина никогда не сможет подняться по Корсо и въехать на площадь. По знаку офицера грузовичок остановился, солдаты спрыгнули на мостовую, отцепили орудие и нацелили его на народ. Только после этого мотоцикл резко развернулся и направился к тем двоим.
Жена Витторини крикнула ему, чтобы он отскочил в сторону, но все знали, что Витторини не шелохнется. А вот про Бомболини все думали, что он кинется сейчас от мотоцикла наутек, но он продолжал стоять как вкопанный, точно знал, что ему уготована такая судьба. Кое-кто из жителей со страху отвернулся, но в эту минуту мотоцикл, отчаянно заскрежетав тормозами, остановился на расстоянии какого-нибудь фута от Бомболини и Витторини, — собственно, у самого ботинка мэра.
— Приветствуем вас в Вольном Городе Санта-Виттория — крикнул Бомболини, перекрывая гул моторов. — Мы, жители этого города, знаем, что во время войны… Дальше никто уже ничего не слышал, потому что Трауб дал газ, мотор взревел и голос мэра потонул в грохоте.
— Внимание! — рявкнул Трауб и выключил мотор. Капитан фон Прум поднялся в коляске.
— Чтоб через двадцать минут принесли на площадь шестнадцать матрасов, — приказал фон Прум.
К этому времени Витторини обрел утраченное было самообладание и, вытянувшись по всем правилам, взял «под козырек».
— …мы знаем, что во время войны… — попытался было продолжить Бомболини.
— Тихо! — рявкнул фельдфебель Трауб.
— Шестнадцать, — повторил фон Прум, обращаясь к Бомболини. — Понятно?
Бомболини кивнул.
— Я хочу, чтобы вы знали, капитан, что мы готовы и полны желания помочь вам как гостям нашего города, — смотрите на нас как на хозяев гостиницы, где вы остановились.
Бомболини продолжал говорить, но никто не слушал его. Фельдфебель сошел с мотоцикла, обошел вокруг него и открыл дверцу коляски, чтобы капитан мог выйти.
— Слова текут у него изо рта, как вода из этой черепахи, — сказал капитан фон Прум.
И они направились к фонтану.
— Продолжай, — сказал фон Прум, поворачиваясь к Бомболини. — Говори, говори.
Они обошли вокруг фонтана и внимательно его оглядели, потом прошли мимо Витторини, и капитан потрогал эполеты старого солдата.
— Знаешь, в музее тебе дали бы за это неплохие деньги! — сказал он.
Витторини по-прежнему стоял навытяжку, держа руку «под козырек». Фон Прум остановился перед мэром.
— Почему же ты замолчал? — спросил он.
— А мне больше нечего сказать, — ответил Бомболини.
— Ты думаешь, мы этому поверим? — спросил фон Прум. — Хочешь знать, что сказал про вас фельдфебель?
Бомболини кивнул.
— Он сказал, что вы, итальянцы, точно площадь — очень широкие и очень пустые.
Он произнес это нарочито громко, и кто-то засмеялся. Это был Баббалуче.
— А почему он так стоит? — спросил фон Прум.
— Он ждет, когда вы ответите на его приветствие, капитан.
Рука у Витторини — да и не только рука, а и все тело — дрожала от усилия, которого стоило ему стоять навытяжку.
— А почему я должен ему отвечать? — спросил фон Прум.
— Потому что он старый солдат, капитан.
— Ах вот оно что! — Фон Прум отошел на два шага от Бомболини, остановился напротив Витторини и, став по стойке «смирно», выбросил в приветствии руку и крикнул: «Хайль Гитлер!»
— Да здравствует Италия! — ответил ему Витторини.
— Надеюсь, мы сумеем устроить пашу жизнь здесь таким образом, чтобы и вам и нам было хорошо, — сказал Бомболини.
— Только так, — сказал немец.
Он уже снова сидел в коляске, и Трауб запускал мотор. Раздался страшный треск, но мотор не завелся. Ему словно не хотелось разрабатываться — так молодой скакун, побывавший в неволе, не сразу выбегает из конюшни, зато потом мчится во весь опор. Когда мотор наконец заработал, левая ножная педаль, раскрутившись, ударила Бомболини по ноге, и он покачнулся. Если бы он сразу упал, ничего смешного в этом бы небыло — люди даже испугались бы. Но он упал не сразу. Он падал и одновременно отступал назад, и с каждым шагом отступал все быстрее — старался удержать равновесие, и с каждым шагом терял его и, падая, хватал воздух руками. Так он прошел шагов двадцать, но его с такой скоростью влекло назад, что уже ничто не могло помочь ему удержаться, и он со всего маху грохнулся на спину, задрыгав в воздухе ногами, точно пытался сделать курбет.
Падение оглушило его, хотя ушиба он не почувствовал, но тут все и началось.
«Боже милостивый, — взмолился про себя Бомболини. — Только не это. Только не при них!»
Однако его сородичей было уже не остановить. Сначала раздались смешки — они пронеслись по площади, с каждой секундой становясь все громче. И переросли в раскатистый смех. А поскольку все звуки на Народной плошали звучат по-особому, смех этот в мгновение ока превратился в хохот, громоподобный, ухающий, самозаражающий, хохот, рождавший все новые и новые взрывы, хохот, уже не имевший никакого отношения к Бомболини, который лежал на спине посреди площади, а являвшийся реакцией на все, что они когда-либо натворили или готовились натворить.
Смех этот настиг немцев, хотя они уже спустились по Корсо Кавур, совершая первый объезд города.
— Временами я просто не понимаю этих людей, герр капитан, — сказал Трауб.
— Это потому, что они во многих отношениях еще дети, — сказал капитан фон Прум, — и реагируют на все, как дети.
— Не понимаю я их.
— Вставай! — говорил тем временем мэру Витторини. — Не можешь же ты лежать тут.
Мэр стоял на коленях и смотрел на камни мостовой, на которые он упал.
— Вот тут, — сказал он громко, — на этом самом месте, на этом камне.
Он поднялся на ноги и чиркнул носком башмака по одному из камней. Потом посмотрел на народ и утвердительно кивнул несколько раз подряд.
«Ладно, — сказал он про себя, — смейтесь, смейтесь. Сейчас вы смеетесь, а когда-нибудь вот тут, на этом самом камне, воздвигнете мне памятник».