Часть первая Дорога Слез

Большинство войн с индейцами — если не все — являлись результатом систематического нарушения нами обязательств, данных им.

Из речи президента Соединенных Штатов Хейса в конгрессе в 1877 г.

Причудливо изогнутая опушка уходящего ввысь дремучего девственного леса, освещенная диском молодого месяца — Брата Солнца, резко вычерчивалась на фоне темного ночного неба. А он, поднимаясь все выше, минуя вершины исполинских пихт, взглядом победоносного вождя окинул протянувшуюся цепочку гор, заглянул в закоулки лесной чащи и, покрыв серебристым налетом обрывистые рыжие скалы, резко очерчивая их, остановился и повис над рекой.

Под пристальным взглядом Брата Солнца река, словно стыдясь своей наготы, покрылась плащом из мелкой зыби, переливающейся миллионами искр, и… замерла. И тогда, всматриваясь в нее, увидел удивленный месяц свое отражение. Протянув серебряные пальцы, он было хотел схватить и унести с собой свое лицо, но река вновь встрепенулась миллионами мелких искр и спрятала в них отраженный образ.

Обманутый Брат Солнца, затаив обиду, скрылся от реки за набежавшее облако. Слились с темнотой вершины вековых пихт, потонули во мраке обрывистые скалы. Только опушку леса тьма не в силах была окутать своим покрывалом. В отсветах костра она еще резче обозначила свои словно бы рваные края. Тревожные блики прыгают по ее белесой земле, перескакивают на ближайшие пни, на лица сидящих у костра людей и исчезают в подлеске.

У костра трое. Самый старший почти с головой укрыт мягко выделанной оленьей шкурой. В отсвете огня, подобно коре березы, блестят его седые волосы. Лицо, изрытое глубокими складками морщин, как земля реками, сурово и величественно. Глаза же, чуть прикрытые веками в легком прищуре, как у человека, тысячу раз смотревшего в середину солнца и пережившего много земных метелей, были такими, от взгляда которых, казалось, не могла утаиться ни одна извилина человеческой души.

Этим человеком был Сагамор[1] племени чироков.

По правую руку вождя расположился его сын — Зоркий Глаз. На вид ему около пятидесяти. По-молодому стройный, с хорошо развитой грудью, на которой отчетливо вырисовывались следы шрамов, свидетельствующих о дне посвящения,[2] он был самим олицетворением мужества и красоты. Одет Зоркий Глаз, несмотря на ночную прохладу, только в легкие штаны из оленьей кожи, украшенные по наружным швам бахромой. Низко склонив лицо над огнем, отчего было видно, что оно светлее, чем обычно бывает у индейцев, он внимательно смотрел то на отца, то на сидящего рядом, по левую его руку, человека в мундире лейтенанта армии Соединенных Штатов.

Сын вождя был младшим из троих и, как полагалось согласно индейскому обычаю, не задавал в присутствии старших вопросов, не вступал, не получив на это разрешение, в разговор, хотя слова едва держались на кончике его языка. Ни одним мускулом лица не выдавал и того, что острыми когтями пумы разрывало душу.

Сколько сидели эти трое, не произнося ни слова, трудно сказать, только, когда в ответ на немой вопрос вождя лейтенант начал говорить, дым из трубки мира, которую раскурили они по индейскому обычаю перед началом беседы, уже не струился, а вокруг костра вместо головешек появились серые столбики пепла.

— Я пришел к тебе, Великий Вождь, с дурными вестями. Пришел один потому, что хорошо знаю — мне нечего страшиться твоего народа. Мои волосы, как и твои, посеребрило время, и не мне говорить слова лжи. Твое горе является моим горем, твоя боль — моей болью. Так раскрой твое большое сердце навстречу тому, что я должен тебе сказать.

По тому, как медленно говорил лейтенант, как подыскивал нужные слова, было видно, что даются они ему нелегко.

— Слова, которые скажу, — не мои слова, и льются они не из моей души, — начал он снова, нервным движением прогрев над костром ладони и впервые посмотрев в по-прежнему невозмутимые лица сидящих перед ним индейцев. — Ты хорошо знаешь, мыслями я всегда с вами… Я друг твой… друг твоего сына, а значит, и всего твоего народа. Всеми силами, сколько мог, охранял я ваши угодья от моих соплеменников. Но силы мои иссякли. Что могу я сделать один? Даже скала, на вид нерушимая, рушится от безустанно наступающих на нее морских волн. Белые все настойчивее добиваются от Белого Великого Отца новых и новых земель, принадлежащих твоему племени. Твое племя последнее, не подписавшее согласие на переселение в отведенную вам правительством территорию.

Старый солдат на минуту умолк, свесив на грудь голову, а когда поднял ее, выдавил из себя одним духом, будто боясь, что минутой позже не хватит уже на это сил:

— Ты должен, должен, старик, повести свой народ в резервацию. — И, встретившись со взглядом вождя, вдруг выкрикнул с силой: — К дьяволу эту проклятую миссию!..

— … иссию… сию… ю… юююю, — пронеслось сквозь молчаливый лес, оттолкнулось о рыжие скалы и замерло где-то в великом просторе.

— Слушай же, белый мой брат, что скажет тебе вождь племени чироков, — начал Сагамор в наступившей тишине и, заметив, как дрогнула при этих словах тоненькая синяя жилка в уголках глаз сына, добавил: — Слушай и ты, сын мой.

День и ночь не могут жить вместе. Человек цветной кожи всегда исчезает с приходом белого, как утренний туман исчезает с восходом солнца. Кем это заведено, ты знаешь… Посмотрим. Подумаем. А когда примем решение, дадим знать.

И только лейтенант хотел встать, посчитав наступившую паузу окончанием беседы, как Сагамор движением руки предложил ему оставаться на месте.

— Выслушай меня до конца. Мы говорим с тобой от двух различных рас. Не много имеют они общего. Для индейцев прах их предков является святыней, а места упокоения окружены уважением. Бледнолицые же странствуют далеко от могил своих отцов, и делают это без особой скорби. Их религия записана на каменных плитах, в толстых говорящих книгах, с тем чтобы они не забыли ее. Религия индейцев является наследием предков, видением шаманов, а вписана она в сердца народа.

Белые укладывают своих умерших в ящики, а индейцы устраивают им могилы в пещерах, оставляя утварь, копья, украшения, потому что верят, что умершие уходят в иной мир, где для всех людей общий отец — Добрый Дух, не перестают любить зеленые долины, журчащие реки, укрытые ущелья, озера и протоки с зелеными берегами. И, тоскуя по осиротевшим сердцам оставшихся в живых, часто приходят к ним из Края Счастливых Охот, чтобы помочь, утешить, передать им свою мудрость.

Но все, как видно, идет к тому, что пройдет несколько зим, столько же весен, и здесь некому будет оплакивать могилы отцов, потому что не останется никого из потомков когда-то могущественного племени, истребленного вами — белыми…

— Ты же знаешь меня, вождь, твои уста не раз дарили мне слова дружбы, не по своей воле пришел я с дурными вестями…

— Знаю. А теперь, если мои слова дошли до твоего сердца и ты хорошо понял их, передай пославшим тебя: если мы согласимся идти в резервацию, пусть не отказано будет нам в любое время и без помех посещать могилы наших предков. Каждая частица этой земли священна для нас. Здесь каждый холм, каждая долина, каждый луг и перелесок хранят в себе либо грустные, либо радостные события давно минувшего времени. Даже скалы, на вид немые и мертвые, стоящие над побережьем, и те дрожат при воспоминании о страданиях, пережитых моим народом. И даже пыль, которую вы топчете, ласковее прикасается к нашим стопам, чем к вашим, потому что насыщена прахом наших предков, и наши босые ноги прикасаются к ней с пониманием.

Старик задумался.

— И пусть не думают пославшие тебя, что даже тогда, когда последний из индейцев станет легендой не только для них, но и для детей их детей, им удастся вычеркнуть память о тех, кто некогда заселял этот прекрасный край, кто умел любить и беречь его. Умершие не бессильны…

Мой белый брат говорит, — продолжал старик, выдержав паузу, — что не в силах один помогать нашему племени, а разве не знает он, что мыслям человека, владеющим его поступками, несвойственно, как птицам, долго оставаться в одиночестве? Стоит только одной взмахнуть крылом, как поднимется вся стайка.

Появившийся из-за облака месяц заглянул в это время в лицо старика, освещенное каким-то чудесным, незнакомым ему огнем изнутри, и, почувствовав перед ним свою слабость, потупил взгляд и слил его с пламенем костра.

— Мой белый брат просил, чтобы я раскрыл навстречу его словам свое сердце, — ну что же, утешусь возможностью сделать это. Но, раскрыв свое сердце навстречу словам брата, хочу, чтобы и он встретил мои так же. Белый человек имеет больше слов для выражения своих мыслей, но, чтобы сказать правду, их не требуется много. Те, что поведаю я, идут из глубины моего сердца. Но для того чтобы они стали и словами моего белого брата — мало одного вечера. Хватит ли у моего брата времени и терпения выслушать все, что хочет поведать ему Сагамор?

… Я родился восемьдесят лет назад, — продолжал старик, получив согласие лейтенанта выслушать его до конца, — из прожитого мной на земле я много лет вождь племени чироков. Добрый Дух Ма-ун-Ля смотрит на меня, он слышит меня, и он согласен со мной: добрые слова, если они не подкреплены добрыми делами, не обеспечат моему народу здоровья, не остановят смерти. Они не вернут ему родины, в которой он мог бы жить спокойно, в заботах о будущем своих детей.

Сердце мое болит, когда вспоминаю, сколько сказано было этих добрых слов моему народу, пользы от которых нет даже ветру, который, подхватив их, тут же разбросал, потому что они оказались лживыми и ничего не стоили. За мою долгую жизнь много белых правителей сменилось на нашей земле, столько же было дано обещаний индейским народам, но ни одно из них не было выполнено.

Старик уронил голову на грудь.

— Я уже устал. Меня утомили думы о том, как бесстыдно извращается правда о моем народе, как порождается к нему ненависть, раздвигаются пропасти недоразумений между белыми и индейцами. А ведь если белый человек захочет жить с индейцем в мире, он может это сделать, обойдясь без раздоров. Для этого надо немного — принять их как равных. На тех же правах, что и белых. Согласись, брат мой, что все люди сотворены на земле одним и тем же Добрым Духом, а вся земля одинаково служит Матерью для всех населяющих ее народов. Как реки не текут вспять, так и рожденный свободным не может жить, потеряв свободу. Привяжите коня и прикажите ему стоять на одном месте, и вы увидите, как резвость и сила покинут его тело. Скажи, откуда белые взяли право приказывать индейцам жить только в одном ими указанном месте, в то время как сами живут и двигаются, где и как им захочется?

Сейчас я прошу только одного: пусть поймет меня Великий Белый Отец, так же как понимает он или должен понимать других: если нам нельзя вернуться на собственную родину, мы охотно переселимся в Долину Горького Корня. Там племя мое будет на свободе и его не будет поджидать голодная смерть. Хау! — закончил Сагамор и встал.

Встал и белый служака. Хорошо зная индейские обычаи, он понял, что на сегодня разговор окончен и ни одно слово уже не сорвется с языка старика.

Ушел ли отец в свой типи на остаток ночи, Зоркий Глаз так и не узнал. Взволнованный услышанным, он, не произнося ни слова, проводил гостя до отведенного для него места отдыха, свернул в сторону от погруженного в глубокий сон лагеря и скрылся среди темных стволов пихт.

О чем думал он, бродя до утра по чаще? Что из рассказа отца так взволновало его, запало в душу? Он и сам, как ни старался, не мог разобраться. Может, были новью слишком долгие речи отца? У индейцев не принято тратить много времени на слова. А может, удивили слова отца о том, что мало ему одного вечера для того, чтобы слова правды об индейцах стали не только его, отца, словами, но и белого офицера. Но зачем? И потом, как понять, что мыслям человека несвойственно долгое одиночество? Не значит ли, что белый офицер не одинок в своих чувствах к индейцам? А какие они у него, эти чувства? Разве кто-нибудь может разобраться в душе белого человека? Хотя нет. Кто лучше отца читает в человеческой душе, а он вот уже много лет считает этого белого своим другом, другом индейского народа. А тот, может, только потому не трогает индейцев их племени, что обязан ему, сыну Верховного Вождя, спасением своей жизни. Впрочем, эти мысли сразу заглушались словами отца, подсказанными памятью. «У этого белого не два лица…» — сказал он как-то.

«И все-таки… какой индеец может рассказать, что его плеча касалась рука белого как брата, как друга…»

Не окутал Дух Сна и белого гостя чироков. Не согрел, не успокоил его. Зачем согласился он, испытавший на себе всю щедрость и доброту этих бесхитростных людей, взяться за эту проклятую миссию? А если бы он отказался от нее, что ждало его самого? Разжалование, лишение пенсии, до которой остались считанные дни, а может, и того хуже? А что было бы с его детьми? Да и потом, откажись он, так первый же встречный солдат, с которым он прошел не одну дорогу войны, рассмеялся бы ему в лицо: «Подумаешь, лишать себя будущего ради каких-то индейцев!»

А теперь, если согласится старик повести людей в резервацию, где неволя загубит их жизнь, разве сможет он оставаться спокойным? Сможет ли, не дрогнув, посмотреть честным людям в глаза? И разве испытает он чувство хорошо выполненного долга? Долга перед кем? Перед теми, кто послал его, или перед этими людьми племени?

Плохо, когда мысли, словно враги, обнажают свои шпаги в голове человека. А может, наоборот, может, это и к лучшему?

Тишина, слившись с предрассветной темнотой, стояла такая, будто жизнь на земле замерла, будто смерть раскинула свои покрывала над затемненным миром. Откуда-то издалека донесся крик совы. И как бы ответом на сигнал застрекотало что-то в лесу, заурчало, послышался острый треск ломаемых сучьев, и снова тишина, слышно только чуть заметное дуновение ветра.

Лейтенант прикрыл глаза. Давно это было. И треск ветвей, и довольное урчание зверя, и тишина. В тот день по приказу командира он в составе отряда должен был выследить новую стоянку чироков. После долгих поисков, когда измучены были не только люди, но и кони, решено было направиться в разные стороны. Ему достался участок старого, застоялого леса. К вечеру, потеряв ориентиры, он спутал дорогу и почти вслепую поехал напролом через сухой валежник. И тут увидел след. Свежий след ноги в мокасине. Он мог быть оставлен только индейцем племени чироков.[3] Лейтенант и сейчас хорошо не знает, почему он пошел тогда по этому следу. То ли хотел настичь того, кто прошел здесь незадолго до него, то ли, а это скорее всего, надеялся, что выведет его этот след из пугающей чащи, откуда ему уже не выбраться было без посторонней помощи.

В это время и услышал он за спиной тяжелое дыхание. И тут же конь, которого он держал под уздцы, рванулся и исчез в густых зарослях, будто и не было его рядом минутой раньше. Удар лапы черного медведя был настолько сильным и неожиданным, что о борьбе было бесполезно и думать. Уже придавленный к земле тяжелым мохнатым телом и глядя в огромную разинутую пасть, услышал он громкий воинственный клич, которым индейцы предупреждают зверя об опасности. В двух шагах от мохнатого врага стоял молодой, обнаженный до пояса индеец.

— Обернись, Большой Брат[4] мой, я должен убить тебя, потому что ты несешь смерть человеку, — сказал он.

В руках индейца блеснуло острие топора, и вот он уже рассекает горло медведя. Отпрянув в сторону и собравшись с силами, зверь оставил в покое солдата и бросился на юношу. А тот, выхватив из-за пояса нож, смело пошел навстречу опасности. Удар ножа, за ним второй, и, ломая под собой ветки кустарника, тяжелая туша рухнула на землю. Молодой воин, подойдя ближе, дотронулся до нее рукой, принося, как этого требует индейский обычай, извинение за причиненную смерть.

— Встань, — обратился он затем к пострадавшему. Но, увидев, что тело его изломано, а в глазах не перестал нарастать ужас испуга, голосом, в котором звенел металл, добавил: — Того, кто слабее меня, — я не убиваю, хоть и знаю, что ты шел по моим следам, чтобы узнать дорогу к поселку нашего племени.

И тут взгляд его упал на темное пятно возле лежащего на земле. С каждым ударом сердца оно становилось все гуще, все больше увеличиваясь в размерах. Подойдя ближе, юноша тем же ножом, что убил медведя, наклонившись, вспорол толстое сукно офицерского мундира и, когда раскрылась зияющая, рваная от когтей медведя рана чуть повыше левого соска, молча тем же ножом вырезал из своих кожаных штанов полоску, подобие бинта, перевязал раненого и взвалил его па плечо.

Хоть крепок был молодой воин, хоть мускулы его груди и рук говорили о большой силе, но после схватки с медведем, оставившим на его теле изрядные пометки, ему нелегко было идти со своей ношей.

Как долго пробыл он, раненный, в поселке чироков, теперь уже память потеряла счет. Но, наверное, столько, сколько потребовалось крепкого медвежьего бульона, который полностью помог восстановить его силы, зарубцевать раны, возродить затуманенное страхом сознание. Долго еще после того, как принес его молодой воин в поселок, мерещилась страшная разинутая пасть зверя, с острыми, как клинок ножа, белыми клыками.

В те дни и зародилось в нем теплое чувство к индейцам. Старый вождь видит в нем друга. Верит ему.

А он и в самом деле не раз отводил опасность от лагеря чироков. Но вот сын вождя, что у него на душе? Иной раз так и читается во взгляде — пришло, мол, время помериться силами. Ох и лют он к белым! Зато, к чести его надо сказать, он, как и каждый индеец, как на зверя не нападает со спины, не предупредив того об опасности, так и на человека не поднимет руку из-за угла. Только на равных, только лицом к лицу.

— И вот снова мы неравны, — шепчет лейтенант. — Ты еще молод, а я уже стар. Значит, снова не унизишь ты, сын вождя, своего достоинства, вступив в схватку с неравным.

К тому же, лейтенант это хорошо знает, ни один индеец не тронет белого, какие бы чувства ни питал к нему, если тот в лагере по доброй воле или даже пленный. Судьбой его может распорядиться только Совет Старейшин. Таков закон племени.

Весь день, с самого того часа, когда солнце, выглянув из-за горы, простерло свой ласковый лик над миром, лейтенант не переставал думать: нужно ли было ему приходить сюда с этой миссией, а если нет, то на чьей стороне была бы его совесть? И весь день ему не удавалось увидеть Сагамора, а когда последний солнечный луч, скользнув по земле золотом, стал уже блекнуть, он с тревогой в сердце посмотрел на опушку леса, где при свете костра должен будет встретиться с глазами, умеющими измерять глубину человеческой души.

В этот вечер месяц долго не выходил из-за гор. Первым приветствовал его появление старый, со сбившейся шерстью волк. Присев к земле и задрав морду прямо к светлому диску, он завыл сначала неуверенно, дрожаще, одиноко, а когда услышал, как к его призыву стали присоединяться голоса серых братьев, осмелел. И вот уже ненавистью, угрозой, настоящей песней смерти заполнился воздух:

— А-му-им… а-му-им…

Льдом сковывает сердца жителей чащ этот призыв к охоте, проникает в молчаливый, заполненный духами лес. Они тоже сначала несмело, почти неслышно, но с каждой минутой все настойчивее дают о себе знать. Вот раздался какой-то хохот, зашепталось что-то, застрекотало, резко треснуло, и опять пронеслось волчье:

— А-му-им… а-му-им…

И хоть нет ни малейшего ветерка, деревья медленно колышутся, скрещиваясь ветвями, да вершины пихт выгибаются дугой.

Леса живут ночью.

Жизнью готовящихся ко сну людей после заполненного трудами дня живет и индейская деревушка, расположившаяся широким веером типи по берегу реки, в которой каждую ночь любуется месяц своим отражением. Высоко над деревушкой поднялся и рассеялся среди деревьев дымок, уносящий с собою тепло незатейливых жилищ и запахи пищи, приготовляемой индейскими женщинами.

В кругу света, как и вчера, в том же порядке расположились вождь с сыном и их гость — белый воин.

— Скоро уже, очень скоро, — говорит старик, продолжая, как видно, давно начатую беседу, — меня уже не будет с вами — я исполню Танец Умерших на Полночном Небе. Пусть мой сын, который по обычаям наших отцов займет место вождя, и мой белый брат широко откроют уши на мои слова, наполненные делами моей жизни, историей побед и поражений племени чироков.

Взор старого вождя медленно скользнул по темным стволам деревьев, задержался на укрытых мраком типи и остановился на белом воине.

— Местность эта никогда не знала войн, — продолжал он, укрывшись поплотнее оленьей шкурой, — правда, легенда рассказывает, что когда-то очень давно над водами этой реки жили два враждующих между собой племени. Дух смерти постоянно собирал здесь щедрые урожаи. Дорога усопших была переполнена. Наконец Доброму Духу Ма-ун-Ля надоели раздоры, и он, запылав гневом, послал на территорию враждующих племен огромную птицу, которая ударами крыльев привлекла черные, как вороново крыло, тучи.

День стал ночью. Прилетевшие птицы-громы начали метать огненные копья на землю, пропитанную человеческой кровью. Запылала старая чаща. Огромные смоляные слезы скатывались по раскаленным стволам деревьев, как будто, умирая, они оплакивали свою и людей судьбу.

Но Дух Ма-ун-Ля не хотел полного уничтожения жизни. Он разогнал тучи. Потоки воды упали на пылающий лес. От жара огня и потоков воды со страшным грохотом стали раскалываться скалы и огромными глыбами разлетаться в стороны. Испугались вожди враждующих племен: «Это наша ненависть друг к другу — причина гнева Доброго Духа. Мы вызвали его гнев. Мы должны и умиротворить его». Сквозь огненные громы, которые ослепляли им глаза, и ливень, заливавший лицо, помчались вожди через развороченные скалы и выкорчеванные бурей стволы деревьев навстречу друг другу, добрались до реки, бросились в ее волны. Смыла река с их тел пестрые воинственные краски и увидела, как, обменявшись в знак дружбы поясами, протянули они друг другу руки.

Прояснилось небо. Улетели птицы-громы, и солнце вновь осветило землю своими животворными лучами. С тех пор и называется эта река Рекой Покоя. Долгое время не проливалось на ее берегах человеческой крови, а окрестные леса не слышали военных кличей. Много лет назад поселилось здесь мое племя и жило спокойно. Но Дух Скорби всегда кружится около людей. Пришли сюда бледнолицые. Построили свои жилища, обнесли их высокими заборами и открыли дорогу смерти.

Сагамор задумался, прислушиваясь к чему-то или всматриваясь во что-то, видимое только ему. Набежавший издалека ветерок пробудил ото сна деревья. Заколыхались они, зашептались о чем-то, словно хотели подсказать старику, что стерлось в его памяти годами.

— Слова мои воскрешают далекие времена, — продолжал старик, выходя из задумчивости, — ты, наверное, знаешь, мой белый брат, что река Теннесси принадлежала индейцам племени чироков. Они переселились сюда из Края Зеленого Камыша[5] после великой битвы с кавалерией генерала Балди Аллитера. Знакома тебе, конечно, и горная цепь Аппалачей, ощетинившихся своими вершинами и стремящихся, словно встревоженное стадо оленей, умчаться далеко на север. Вершины их и по сей день господствуют над почти пустынной местностью, наполняя страхом сердца смельчаков, которых странствия завели в эти места. Названия свои эти вершины берут либо от формы своей, либо рождаются легендами. Есть «Красные Галки», есть «Змеиная Вершина», «Скала Орел», «Вершина Смелого Сокола», «Поющая Скала», но наивысшая из всех — «Гора Грома».

Прижавшись к подножию этих горных великанов, извивается река Теннесси. Пронеся свои воды сквозь озеро Викидикивик в северо-западном его краю, она минует зеленые поля Алабамы, пересекает штат Теннесси и в Краю Зеленого Камыша, слившись с рекой Огайо, впадает в Миссисипи.

Во времена, которые белые обозначили 1820 годом, и пришли к берегам озера Викидикивик индейцы племени чироков, чтобы разбить здесь свои мирные типи. Широким полукругом раскинулись они, обратясь своей лицевой стороной к озеру, над водами которого, словно лепестки цветов, белели легкие каноэ из березовой коры. Именно на них проделали люди племени свой самый трудный участок пути к этой мирной долине, свободной от войн и обещающей богатую охоту.

Кроме зверья, тропы которого тесно переплетались между собой, встречались здесь также и гризли-левши, с носом, постоянно погруженным в горные цветы, запахи которых, сливаясь с запахом отдыхающего зверя, образуют постоянно парящий над землей Ванипол.

Появлялись также на мягких склонах гор не убегающие от человека старые, облезлые и полуслепые медведи. Индейцы-охотники ласково называют их Куяс Лапуск — Умирающий от старости и, чтобы не нарушить их покоя, обходят далеко стороной. Присутствие Куяс Лапуска было верным признаком, что на эти земли не ступала нога бледнолицых. Только они, охотясь, убивают старого зверя. Индейцы уважают старость. Даже во время самого жестокого голода они не тронут его Сами медведи, что поздоровей и помоложе, относясь снисходительно к старику, разрешают ему питаться убитым ими зверьем.

Вечерами, когда солнце, окровавив своими последними лучами вершины гор, скрывалось за потемневшим лесом и над землей повисала звездная сеть, казалось, что раскинули ее сами духи, спустившиеся с туч, чтобы она охраняла мир. Все отдавало себя во власть покоя — и земля и небо. Только волны озера, находящиеся в вечном движении, продолжали чуть слышно переговариваться в тенистых берегах. Но даже и они там, где тростник был гибок, а прибрежные камни окутывались мягкими мхами, были едва слышны.

И верилось тогда чирокам, что в этом царстве тишины нашли они наконец свою мирную жизнь, что навсегда затерялись на трудных дорогах их печали и тревоги. Когда же собирались после трудового дня возле своих костров, вспоминали прошлое отцов. Оно было в струях дыма, в треске поленьев, в памяти, неотступно идущей вместе с человеком. То проходили перед ними видения мирных охот, то дороги, вытоптанные зверьем, то боевые походы. Вспоминались и рассказы о «наибольшем индейце истории», как называли в племенах вождя народов шауни — Текумзе.

Был Текумзе не только доблестным воином, но и человеком, обладающим большим умом, даром выдающегося оратора.

Ты знаешь, наверное, мой белый брат, — продолжал Сагамор, выждав паузу, чтобы собраться с мыслями, — что в год 1793-й в битве под Фаллен Тимберсе[6] индейские воины из племени Майами, шауни, делаваров, виандотов и ирокезов под водительством вождя Малая Черепаха потерпели поражение от волонтеров американского генерала и поставили в Гринвилле свою печать под договором с американскими властями, согласно которому лишались и свободы и земель. Сам же Малая Черепаха получил большие почести от Вашингтона. И только единственный вождь не подписал этого договора. Им-то и был молодой Текумзе.

Поражение индейцев в этой битве убедило Текумзе, что только верный союз всех индейских племен на восток от Миссисипи может образовать ту силу, которая противостоит напору колонистов и успешно справится с американскими войсками.

Осуществить этот план, как ты понимаешь, было нелегко. Индейцы разных племен имели не только разную речь, разные обычаи и традиции, но зачастую были разъединены преградами древних распрей. Но это не испугало Текумзе. Где пешком, где на лошади или на каноэ прокладывал он дорогу на Запад и Юг, выступая в деревнях с речами, убеждающими в необходимости сплочения.

Радостью светились глаза Текумзе, когда видели плоды усилий: к началу 1803 года многочисленные племена, оставляя свои деревни, селились по реке Типпекано, в штате Индиана, образуя одно большое селение, имя которому было дано «Град Пророка». В нем Текумзе видел в своих мечтах зачатки будущего единого индейского государства. Однако мечты его так и остались мечтами…

Чуть понизив голос, Сагамор продолжал:

— А он был прав, этот молодой вождь, считая всех индейцев, несмотря на языковое различие и обычаи племен, единым целым, о чем громко заявил американскому правительству… В дни, обозначенные 1812 годом, между Англией и Соединенными Штатами началась война. Текумзе присоединился со своими верными воинами к силам англичан, поверив их посулам и добрым словам. Во время этой битвы он получил чин генерала и богатый красный мундир, расшитый золотом, однако редко надевал его, предпочитая бороться с американцами в традиционном наряде своего племени.

Старик замолчал. Видно, длинная речь утомляла его, а может, нахлынувшие воспоминания, хотел он этого или нет, волновали его душу, словно ветер спокойную поверхность озера.

— Он погиб в бою, — продолжал, повысив голос, Сагамор, — погиб, коварно преданный трусливым английским генералом Проктором, бежавшим под натиском американской конницы. Много отважных воинов осталось тогда рядом с Текумзе в вечном покое. Тела их были оплаканы унылой песней смерти трупоедов-шакалов, пировавших несколько ночей подряд. Те же из воинов, что остались в живых, попали на новые земли, но и там недолго, наверное, наслаждались покоем. Не зря говорится — индейцу не видать покоя, как грифу своего глаза. Не увидели его и чирок, поселившиеся на этой земле, в воспоминаниях которых и оживала история Текумзе.

Однажды, когда солнце не успело обойти и несколько кругов, один из воинов, углубившись во время охоты на север, наткнулся у истоков реки Канаваха на стоянку белых. Подойдя незаметно к лагерю и укрывшись за обрывом скалы, увидел он, как бледнолицые, копая землю, промывают ее в металлической посуде, и понял — они ищут желтый металл.

Не теряя времени, охотник уведомил об этом старейшин племени. Всполошились люди в индейских типи. Но прошло жаркое лето, снежная зима сменила красочную осень, а белые держались близко у ручья, не приближались к территории чироков. И все же, опасаясь неожиданностей, Совет Старейшин, куда входили вожди Черная Туча, Белый Корень и Острый Коготь, решил выслать, как только наступит весна, разведчика-следопыта по имени Рваный Ремень, чтобы не выпускать из поля своего зрения лагерь белых.

Прошло несколько весенних дней, которые сменило столько же ночей, и в лагерь вернулся измученный и запыленный гонец. Конь его, как и хозяин, едва держался на ногах. Войдя в шатер Совета, где уже собрались старейшины племени, Рваный Ремень, сдерживая дыхание, остановился. Воину не пристало выставлять напоказ свою усталость и взволнованность. По знаку одного из вождей он приблизился, сел у огня на специально предоставленное для него место, не спеша закурил трубку с каникеникином,[7] пустил пару раз дым в огонь. И наконец, когда легкие наполнились ароматом дыма, заговорил, сопровождая слова частыми жестами:

— Много дней и ночей провел я вблизи лагеря белых. Глаза мои следили за каждым их движением, и ничто не прошло мимо моего внимания. Днем я был орлом, ночью совой. Я смотрел за ними каждый раз с разных сторон, а ноги мои мелькали по скалам, как крылья нетопыря в воздухе. Белые изо дня в день рыли землю и полоскали ее в воде.

Два дня назад, когда белые ушли к ручью, а я был занят осмотром их деревянного типи, до меня донесся крик. Это был крик радости. Через минуту со стороны ручья показался мужчина. В руках он держал кусок желтого металла величиной в два моих кулака. На его крик прибежали еще двое белых. Они начали так же кричать, смеяться и прыгать, обнимаясь, словно дети. А потом начали совещаться. Но совещание их не было мирной беседой. Я увидел это по сжатым кулакам, по голосам, громким и злым. Продолжая кричать, они принялись поспешно собирать свои вещи, так же поспешно оседлали коней и направились к Великим Долинам.

Я шел за ними до самых берегов реки Джамес, а когда солнце пошло спать, повернул своего мустанга и помчался, как ветер, чтобы, не растеряв по дороге, донести до вас слова, которые слышали ваши уши… Хау!

— Пускай соберутся все воины на Большой Костер. Всем племенем решим, что делать дальше, — сказал Черная Туча.

Когда в кольцо пылающего костра было воткнуто копье с укрепленным на конце конским хвостом, окрашенным в красный цвет, к собравшимся, среди которых были и женщины, обратился старейший из вождей — Острый Коготь. Его рассудительность и мудрость очень ценились чироками.

— Каменная Стрела, — начал он, — вместе со своим племенем пойдет к реке Джамес и разобьет свои типи вблизи лагеря белых, чтобы было удобнее следить за ними. В случае, если замечено будет движение белых в нашу сторону, даст знак дымным сигналом. Сигнал этот будет передаваться эстафетой, пока не дойдет до нас. И тогда мы двинемся в горы. Они нам помогут обороняться. По первому же дымовому сигналу дети и женщины пойдут на юг и укроются в горах.

Каменная Стрела — молодой вождь, но мужественный и достойный хвалы. Там, над рекой Джамес, он должен совершить свой большой подвиг. Хау!

Острый Коготь окинул взглядом собравшихся. Ни один звук не нарушил наступившей тишины — верный признак того, что все согласны со словами вождя.

К вечеру женщины группы Каменной Стрелы свернули типи и поместили их на травуа[8] своих коней. А когда солнце скрылось, длинная вереница людей двинулась к северу.

Белыми, которых выслеживал Рваный Ремень, оказались братья Гарри и Билль Адлетон. Когда в форту Поинт стало известно, что ими вместе с Рыжим Лонгтоном открыта богатая жила у подножия Аппалачей на глубине почти одного заступа, колонисты зашевелились, как муравейник, в который воткнули палку. В течение суток цена на муку, бекон и фасоль подскочила втрое. В магазинах было раскуплено все, чем можно было копаться в земле. Тот, кто был в состоянии двигаться, спешно собирал свои пожитки, грузил на фургоны, чтобы, не теряя ни минуты, отправиться к источникам наживы.

Весть о богатых месторождениях золота птицей облетела окрестности колоний. Через форт к реке Канавахе тянулись все новые и новые караваны. Кожаные мешки торговцев и держателей кабачков быстро наполнялись металлом и золотым песком. Для этих уже потек первый золотой ручей, обещающий стать полноводной рекой.

В то время губернатором Виргинии был генерал Уинфилд Скотт, человек жестокого и крутого нрава. Хорошо понимая, что скопление белых не могут не заметить индейцы — хозяева земель, еще не вошедших в подчинение администрации цивилизованного мира, он решил на всякий случай стянуть к границе дополнительные войска.

Едва заняли они свои позиции, как взвился в небо условленный дымовой сигнал, пущенный разведчиками Каменной Стрелы. Загрохотали в лагере барабаны, и эхо унесло их тревожные звуки далеко в горы. Их услышали индейцы, высланные в дозор, услышали охотники, ушедшие за зверем. И вот уже, на ходу меняя охотничье оружие на боевое, сбрасывая верхнюю одежду и раскрашивая свои тела в военные краски,[9] спешили они на тропу войны, чтобы задержать караван белых у подножия гор и повернуть его обратно.

Но не успели они миновать и двух полетов стрелы, как увидели сквозь клубившуюся пыль первые фургоны на границе Великой Долины. С каждым мгновением их становилось все больше.

По количеству приближающихся белых, видимых для глаза, стало ясно: самим, на открытой к тому же равнине, с ними не справиться.

— Мы должны возвратиться и впустить белых между скал, — сказал Каменная Стрела, — сами же устроим засаду в стенах каньона. Когда окажутся они в середине ущелья, замкнем кольцо так, чтобы ни один из них не ушел живым.

Старательно уничтожив за собой следы, воины возвратились к скалам, охраняющим, словно стражи, вход в каньон, и замерли, укрывшись среди расщелин. Солнце было уже в зените, когда до их слуха дошел скрип подвод, топот и фырканье лошадей. Слышны стали отдельные голоса людей.

И тут над скалами раздался крик разбуженной совы. Ему отозвалось зловещее карканье ворона. Это был условленный знак вождя воинам, сидящим в засаде, предупреждающий о том, чтобы, замкнув белых в кольцо, воздержались они от атаки. «Может, удастся, — думал он, — не проливая крови, повернуть бледнолицых обратно». Может, острым словом, а не острием оружия сумеет он на этот раз защитить справедливость.

Каково же было изумление белых воинов, сопровождавших караван, когда у самого выхода из ущелья появились трое всадников, спокойно восседавших на своих разукрашенных мустангах. Средний из всадников, тот, что сидел на черном, как вороново крыло, мустанге, был в рубашке из мягко выделанной шкуры оленя, украшенной по бокам бахромой. По ней узнавался великий охотник. Это был сам Каменная Стрела. Его голову украшал огромный султан из орлиных перьев. При каждом, даже слабом, дуновении ветерка он раскидывался наподобие веера. Строгие черты лица вождя и глаза, посаженные близко к орлиному носу, были спокойны, как у человека, уверенного в своей силе и своей правоте.

Двое других — Желтая Ступня и Седой Ворон, блестя обнаженными, натертыми жиром медведя торсами, сидели как вкопанные на полуобъезженных мустангах, крупы которых были разрисованы символами — тотемами хозяев. В волосах вождей красовалось по два пера,[10] а на шеях, спускаясь к груди, поблескивали ожерелья из медвежьих клыков и костей. Ноги воинов от бедра до мокасин, защищались легинами,[11] украшенными иглами дикобраза и обшитыми бахромой.

Индейцы были без оружия. В знак приветствия правая ладонь была поднята вверх.

Фургоны белых остановились. От головы колонны все дальше вперед побежал шепот тревоги: «Индейцы… индейцы…» Где-то забряцало оружие. Но лица трех всадников были по-прежнему спокойно-равнодушными. Когда расстояние между ними и первым фургоном оставалось не более полета стрелы, они остановились. Если бы не ветер, развевавший волосы воинов и перья султанов, индейцев можно было бы принять за каменные изваяния.

От первого фургона белых тоже выехали трое верховых. С минуту переговорив между собой, они направились к ожидавшим их молчаливым индейцам. Это были два колониста из форта и правительственный эмиссар, известный своим жестокосердием даже среди белых. На него возлагалось две задачи: поделить между искателями золота землю, разбив ее на участки, и, если встретится сопротивление со стороны индейцев, принудить их любыми средствами к перепродаже своих территорий.

Своей внешностью эмиссар почти ничем не отличался от остальных белых: таким же грязным и засаленным был его мундир, такое же заросшее волосами, давно, видно, не мытое лицо. Разве только барсучья шапка со свисающими на плечи хвостами, какие носят канадские трапперы вместо широкополой шляпы, делала его непохожим на других.

— Что вы хотите от нас, краснокожие? — грубо спросил он, подъезжая к индейцам.

— Бледнолицые находятся на нашей территории, — с достоинством ответил Каменная Стрела, — и не могут задавать вопросов до тех пор, пока ступни их ног не коснутся земли нашего племени. Сойдите с коней.

И это позволил себе сказать белым людям какой-то краснокожий! Лица колонистов передернула гримаса гнева. Оба, не сговариваясь, схватились за оружие, но эмиссар жестом остановил их, понимая: шутки с индейцами плохи. Кто знает, сколько их еще скрыто в горах? Нет, с оружием надо подождать. Подавая пример, он сошел первым с коня. Нехотя ступили на землю и двое других белых.

Теперь и индейцы сошли со своих мустангов. Скрестив ноги, они спокойно уселись на землю. Белые заняли места напротив, образовав таким образом замкнутый круг.

Первым начал разговор эмиссар.

— Я начальник белых, которых краснокожие видят перед собой, — сказал он, — меня называют Арлингтон. Среди воинов Тускароры я известен как Злой Глаз. От имени моих людей спрашиваю тебя, Великий Вождь, чего от нас хочешь? Мне известно, что чироки давно закопали свои военные топоры и обещали Великому Белому Отцу, что не зазвучат больше их военные кличи. Или чироки имеют двойной язык?

— Вождь бледнолицых сказал правду. Наши воины торжественно при заходе солнца сломали свои окровавленные стрелы, радуясь тому, что тела их не получат свежих ран, свидетельствующих об их мужестве, — сказал Каменная Стрела, вглядываясь в лица белых, — вы жаждете поместить в наши уста языки ящериц, а сами первые нарушаете слова обещания. Народ наш получил «Говорящую бумагу», в которой Великий Белый Отец навсегда отвел нам землю в Южных Аппалачах и обещал, что никогда ни одна нога белого не ступит на нее. Тогда что значат эти фургоны с людьми? Вы упрекаете нас в том, что мы нарушаем обещания, а посмотрите на себя, и вы увидите отражение своих уст, заполненных раздвоенными языками.

Арлингтону ли было не понять, что до его ушей доходят справедливые слова. Понимал он и то, что в сложившейся обстановке каравану немыслимо добраться до золотоносной жилы, не вступив с индейцами в борьбу. А в караване, кроме воинов, женщины и дети. Значит, надо найти способ, чтобы усыпить бдительность индейцев. Когда он заговорил снова, его слова были сладкими как мед.

— Мой краснокожий брат говорит правду. Мы, белые, признаем свою вину. Но прежде чем ступить на вашу землю, мы и хотели переговорить с тобой, Великий Вождь. Но можно ли найти орла в просторах? Вот мы и пришли к тебе, уверенные в том, что ты выйдешь к нам навстречу. Без твоего разрешения ни один белый не сделает дальше ни шагу. Скажешь слово, чтобы мы вернулись, и мы вернемся туда, откуда пришли.

У Каменной Стрелы не было недостатка ни в мужестве, ни в отваге, но он был безоружен против насыщенных ядом слов бледнолицего.

— И пусть, — продолжал Арлингтон льстиво, — краснокожий брат мой, прежде чем сказать свое последнее слово, позволит сложить к его ногам дары в знак симпатии и дружбы.

Наклонившись к одному из своих спутников, Арлингтон что-то тихо сказал ему, после чего тот быстро сел на коня и помчался по направлению к каравану. Не прошло времени, нужного и для одного полета стрелы, как к сидящим индейцам подъехал фургон. Перед глазами Каменной Стрелы замелькали разноцветные покрывала, ткани, стеклянные украшения, ножи, топоры, а прямо в руки ему было передано ружье с длинным дулом, порция свинца, кожаный мешочек с порохом, который тут же был пересыпан в бизоньи рога.

— Каждый народ имеет свои обычаи. Вы в знак дружбы и договоренности курите трубку мира, мы, — с этими словами белый протянул оловянные кружки, — пьем огненную воду, чтобы скрепить дружбу, связать таким образом две силы — огонь и воду.

Индейцы с глубоким уважением приняли угощение из рук белого вождя.

— Все, что видят глаза моих краснокожих братьев, принадлежит им, — продолжал Арлингтон, внимательно следя за тем, как минута за минутой затуманиваются взоры индейцев, — мы охотно поделимся с вами нашим богатством, и вы будете иметь много оружия, цветных попон, если откроете нам свои сердца и дружбу.

— Чего хотят от нас бледнолицые? — костенеющим языком спросил Каменная Стрела.

— В эту минуту ничего. Возьми эти дары. А завтра у нас будет с тобой большой разговор. Когда солнце улыбнется над восточным краем каньона, встретимся с тобой на большом совещании, и тогда… тогда очень многое будет зависеть от тебя…

Каменная Стрела, с трудом оторвавшись от земли, подал знак Желтой Ступне и Седому Ворону, едва державшимся на ногах, и издал протяжный свист. Со всех сторон каньона появились индейцы. Белые схватились за оружие, а полуголые воины, галопируя, издавая короткие гортанные звуки, промчались в диком беге по склону и, миновав белых, не задерживаясь и не слезая с коней, подхватили на скаку дары и исчезли в облаках пыли.

Неуклюже забравшись на мустангов, последовали за ними и вожди. Когда туча пыли опала и показалась скала, индейцев уже не было видно. Арлингтон в сопровождении своих ошеломленных спутников, еще не совсем разобравшихся в происшедшем, медленно направился в сторону фургонов. Ироническая улыбка блуждала на его лице.

На другой день, когда солнце разбросало свои первые золотые лучи по склонам гор, раздался глухой рокот барабанов. Воины Каменной Стрелы начали спускаться в долину. Подножия скал запестрели яркими красками праздничных нарядов. Вместе с воинами, расположившимися живописным лагерем, были женщины и дети. Колонисты, повылезали из повозок и с любопытством и страхом разглядывали чироков.

Арлингтон выбрал из числа колонистов трех помощников, один из которых был католическим священником,[12] а двое других отличались счастливым даром пить реки водки, не теряя рассудка, и, слегка волнуясь, легкой рысью направился к чирокам.

Только доехали до первых индейских палаток, как из-за угла выбежали два подростка. Один из них отвел спешившихся всадников в сторону, в Шатер Совещания, другой принял коней.

Молча встретили вожди прибывших, жестом указав на оставленные для них места. Согласно обычаю до того, как будет раскурена трубка мира, никто не произнесет ни слова. Этот момент ожидается всегда с большой торжественностью и напряжением. Первым должен выпустить дым из трубки шаман, в случае же, если по совету духов он откажется от этого права, никто из сидящих не прикоснется к ней и совещание состояться не может. Больше того, в таких случаях встречи иной раз кончались побоищем и кровопролитием.

Арлингтон, зная этот обычай, с напряжением следил за шаманом. Сейчас все будет зависеть от этого старого, сухого, почерневшего под бременем лет человека. А он сидел неподвижно, с не меньшим напряжением всматриваясь из-за опущенных век в лица белых. Арлингтон уже почувствовал, как затекли ноги и какой-то холодок приблизился к самому сердцу. Наконец рука шамана дрогнула и потянулась к обрядовой трубке, украшенной орлиными перьями.

Вздох облегчения вырвался из груди Арлингтона.

Шаман поднял трубку над головой, шепча какие-то заклинания, потом медленно заполнил ее табаком, зажег от костра, затянулся и выпустил дым на четыре стороны света. После того как такой же дар был принесен земле и небу, шаман передал трубку Каменной Стреле. Все это он проделал с такой торжественной важностью, что даже Арлингтон почувствовал при этом незнакомое ему волнение, а когда Каменная Стрела, повторяя все движения шамана, передал священную трубку ему, он, затянувшись, внимательно следил потом за ней до тех пор, пока она, переходя из уст в уста, не возвратилась опять к шаману.

Теперь можно было уже начинать совет. Первым взял слово Каменная Стрела. По обычаям индейцев он начал с красочных описаний битв, в которых принимал участие.

— Много зим и много больших солнц видели меня на военной тропе. Много, очень много еще моих врагов блуждают по дороге смерти и не могут попасть в Страну Теней своих отцов, потому что скальпы их висят в типи моей жены и служат ей в танце скальпов. Мое имя сопровождает смерть, и белые должны благодарить своего Доброго Духа, что могут выкурить трубку дружбы с Сахемом[13] чироков.

— Хай! — подтвердили гортанными голосами несколько воинов.

— Великий это день для нас, вождь, — сказал Арлингтон, — он сильно радует наши сердца подаренной тобой дружбой. Я также являюсь начальником белых, и слава моя шагнула далеко за Большую Соленую Воду, о том свидетельствуют люди, приехавшие со мной.

Два посланца согласно закивали головами.

— А теперь, — Арлингтон подал знак рукой, чтобы подали бочонки с огненной водой, — ты должен исполнить мой ритуал, как я исполнил твой, — он указал на священную трубку.

Прильнув к глиняным кружкам раз, индейцы уже не могли оторваться от них до тех пор, пока не почувствовали, как приятное тепло разлилось по телу.

— Ну вот, теперь можно поговорить и о деле. — Арлингтон заткнул бочку. — Я привез для вас ценные дары. Этот человек, — он указал на священника Ханса Схунвальда, — раздаст их моим красным братьям, если исполнят они мою просьбу. А пока я хочу, чтобы Сахем Каменная Стрела понял нас, белых.

— Говори, — коротко разрешил вождь.

— Сагамором чироков является Черная Туча, который поселился со своим народом в этих горах. Но он стар, а Великий Белый Отец мечтает о дружбе с молодыми вождями, потому что с ними легче дойти до понимания. Он много слышал о тебе, Каменная Стрела, и выслал меня для встречи с тобой. Он избрал тебя своим сыном и в знак отцовства высылает тебе большие богатства. Но и ты, вождь, должен также принести что-нибудь в дар своему отцу, в знак того, что не отталкиваешь его дружбы.

— Чего хочет Великий Белый Отец?

— Ему ничего не надо. Он все имеет и еще больше раздаст тем, кого любит. Тебе он дарит Земли Бизонов, которые лежат за Отцом Вод,[14] а через три Великих Солнца, когда твой народ туда переселится, возьмет заботу на себя, чтобы никто иной не отнял их у тебя. Кроме того, просит тебя Великий Белый Отец, чтобы позволил ты белым людям поселиться на одно лето и одну зиму у источников Канавахи. Я даю тебе слово белого вождя, что те люди без твоего разрешения никогда не перейдут на другую сторону Горы Грома, а по истечении уговоренного срока возвратятся на север.

Воцарилось молчание. Молодой вождь мутными глазами смотрел на Арлингтона. Казалось, что он не понял ни одного его слова. Но вот он прищурил глаза, потом снова широко открыл их и голосом, в котором не было твердости, ответил:

— Могут ли чироки пойти на другую сторону Отца Вод, может решать только Совет Вождей, а не я один. По ту сторону Великой Реки тоже живут наши братья, и та земля принадлежит им, а чужую землю чироки не забирают…

— Я уже тебе говорил, — вкрадчиво начал эмиссар, — что Великий Белый Отец назначает тебя Сагамором чироков и только ты теперь можешь решать судьбу племени. Что касается тех, кто живет на той стороне Отца Вод, то они будут перемещены на земли квавпов.[15]

Возглас удовольствия раздался со стороны пьяных вождей.

Предложение было заманчивым. Если согласится на него Каменная Стрела, в чем они почти не сомневались, зная его жадность и властолюбие, значит, и им, воинам, сопровождающим его, тоже перепадут богатые дары.

— Я привез с собой, — продолжал между тем Арлингтон, — «Говорящую бумагу». На ней мелкими червячками написано все, о чем мы здесь говорили. Нужно только, чтобы все вы нарисовали на ней свои тотемы…

Индейцы взяли бумагу. Передали ее из рук в руки…

Сагамор умолк.

Месяц, давно обойдя вокруг рваной опушки леса, незаметно, словно боясь потревожить людей, сидевших у потухавшего костра, скрылся в розовых облаках, идущих впереди наступающего дня.

Ни белый служака, ни сын вождя не проронили ни слова. Видели: окончив говорить, старик продолжает свои мысли. А мысли, как и слова, стоят человеку усилий, прерывать их — значит потерять к себе уважение.

— Завтра, — вновь послышался голос старика, — когда вспыхнут в поселке огни вечерних костров и женщины накормят тебя жареным мясом, приходи сюда. Я буду ждать. А сейчас, — он сделал прощальный знак рукой, — хау!

Проводив гостя, сын вождя, как и в прошлую ночь, не заходя в типи, направился в чащу, уже разбуженную первыми криками птиц. Только здесь мог он слово за словом осмыслить все, что говорил отец. Слова его не были очень большой неожиданностью. Об истории племени чироков он хорошо знал и сам. Продолжало удивлять другое: зачем отец рассказывает все это белому? Какое это может иметь значение для решения вопроса, с которым тот пришел от своих начальников? Если даже, выслушав отца, и поймет он печальную участь индейцев, чем может помочь им один? Впрочем, Орлиный Глаз остановился, отвел в сторону взгляд, как бы всматриваясь во что-то, что могло помочь ему собрать разбежавшиеся мысли, может, и вправду этот белый не одинок? Может, таких, как он, что оленей в стаде? Но найдется ли среди них хоть один, кто не побоится стать на защиту индейцев? Кто, проникнувшись их болью и обидой, захочет соединить свои силы с силами индейцев? Или просто захочет рассказать о них так, чтобы правдой звучали слова — не индейцы жестоки, а жестокость со стороны белых породила в ишанибе[16] то, что несвойственно им от рождения; не разрушать созданное природой, а беречь, любоваться ее гармонией — вот к чему стремятся их мысли…

Слишком взволнованным, чтобы предаться отдыху, был и белый гость чироков. Многолетняя дружба связывает его с этими людьми. Он хорошо понимает не только их речь, но и тайный язык взглядов. И все-таки, как ни старается, не может сейчас уяснить — к чему затеял этот разговор старик. Просто ли захотелось поделиться наболевшим или ищет поддержки? Но в чем? А ведь он прав, этот старик, вся история его народа — это непрерывная борьба за право на существование. Менялись президенты в Штатах, создавались комиссии, но все это не вносило изменений в жизнь коренного населения. Чего же старик может ждать от него, ничем не примечательного человека?..

Не спится старому служаке. Одна за другой всплывают в памяти истории, которые, как не может он не признать, говорят не в пользу его цивилизованных братьев. Еще в 1732 году генерал Джеффи Амхерст сказал в инструкции своему подчиненному в штате Массачусетс: «Будет очень хорошо, если удастся заразить всех индейцев оспой при помощи одеял, под которыми спали больные. Любой другой метод тоже будет хорош, если приведет к уничтожению этой отвратительной расы. Был бы очень рад, если бы ваш проект снаряжения на них охоты с участием собак принес результаты».

А история у озера Мичиган, случившаяся после того чуть ли не через сотню лет, копается офицер в своей развороченной, словно гранатой, памяти, ну да, в 1827 году. С незапамятных времен жили на берегах этого озера на востоке от Миссисипи индейцы племени виннебагов, вождем которого был славный охотник Красная Птица.

Люди этого племени занимались охотой, рыболовством, поддерживая мирные отношения с поселившимися здесь немногими белыми. Но вот угораздило кого-то найти на этих землях золото — и ордой хлынули сюда колонисты. Начались распри, потекла человеческая кровь. Первыми были убиты индейцы. Их было трое.

В ответ на это убийство индейцы согласно своему закону справедливости убили трех колонистов. Майор Вистрел, прибывший во главе сильного отряда, поставил ультиматум: в случае, если не будут выданы убийцы белых, он силой оружия уничтожит все племя. И тогда, чтобы не дать погибнуть своему народу, Красная Птица сам отдал себя в руки врага. Он пришел в лагерь американских солдат в парадном костюме вождя, распевая песню о вероломной смерти. В тюрьме и встретил он свой последний день.

«Ну а сейчас, — думает солдат, — что хорошего внес в жизнь индейцев конец девятнадцатого века? В ту пору, когда первые колонисты появились на их землях, они хоть верили, что среди белых у них могут быть друзья. А теперь нет и этой веры. Кто разрушил в них ее? Сами мы, белые, и разрушили ее своей жестокостью обманом, несправедливостью. А еще возмущаемся, получая в ответ возмездие».

Только сон приблизится к изголовью солдата, как новые мысли отгоняют его. И все-таки, решает он, не только гнев и жажда отмщения толкают индейцев на схватки с белыми: непогасшая вера в возможность свободы — вот корень их побед и поражений.

Снова и снова переоценивает он свое отношение к людям, которых ему поручено склонить к неволе. Что он имеет против них? Да ничего. Наоборот, его подкупает их доверчивость. Он с уважением относится к их извечному закону братства и какому-то особенному чувству такта. Индеец никогда не нападет ни на зверя, ни на врага, не предупредив его об опасности. Зато в бою нельзя не восхищаться его доблестью и мужеством. Он никогда не попросит у врага пощады. Он и раненный продолжает сражаться, а умирает с высоко поднятой головой.

— Признаться, — шепчут пересохшие губы под пожелтевшими от табака усами, — мне и в облике индейца нравится все: и его тренированное тело, на котором видна игра каждого мускула, и сила, и выносливость. И, даже дожив до преклонного возраста, он сохраняет осанку, гордый взгляд человека, не согнувшегося под бременем лет и невзгод. Взять хотя бы того же Сагамора…

Месяц уже посеребрил своим холодным светом верхушки шептавшихся о чем-то пихт, скользнул удивленным взглядом по опушке леса, на которой недосчитался старого вождя, и, увидев его идущим медленно по тропинке, замер.

Сгорбленным, усталым выглядел сегодня старик.

«Видно, нелегко достаются тебе воспоминания», — тепло подумал белый солдат, почтительно вставая навстречу идущему. А тот и впрямь выглядел не то что уставшим, а скорее опустошенным. Когда же, усевшись и расправив на себе оленью шкуру, заговорил, голос его был по-прежнему полным силы, а взгляд ясен и светел.

— Я вижу в глазах моего сына вопрос. Он хочет получить ответ на него?

— Их не меньше, чем звезд на небе, отец.

Чуть заметная улыбка осветила суровое лицо старика. И хоть промелькнула она быстрее мысли, Зоркий Глаз увидел в ней тепло солнечного луча.

— Если мои слова дойдут не только до ушей моего сына, но и до его сердца, он в каждом из них найдет нужный ответ.

Помолчав с минуту, старик продолжал без всякого перехода:

— Каменная Стрела смочил остро оструганную палочку в голубой краске и на нижней части бумаги нарисовал голову воина с. занесенной над ней стрелой. Под этим знаком нарисовали свои тотемы и остальные вожди. «Говорящая бумага» была подписана. Совещание закончилось барабанным боем и танцами. Много бочонков с огненной водой было откупорено в тот день.

Однако не все из вождей, присутствовавших на этом пиршестве, приняли в нем участие с легким сердцем. Грустно смотрел на своих собратьев один из влиятельных, молодой, но уже со следами многих отметин борьбы на лице и на груди, Сломанное Крыло. Недоверие к белым, которое носил он в себе, не давало ему покоя. Но, кроме мысли о том, что слово белых — неверное слово, тяготило воина и сознание того, что и свое-то честное слово ишинибе потеряли они сегодня в этой встрече с бледнолицыми.

— Сверни типи, — сказал он коротко, но твердо своей жене, когда сон сморил остальных, и, прочитав в ее глазах тревогу, добавил: — Никто не увидит. Духи внушили мне эти мысли. Они за меня — видишь, как заслонили месяц тучами.

Сказал, а про себя подумал: «Справедливого суда не боюсь и пойду ему навстречу».

Сколько ночей и дней были они в пути, стараясь быть незамеченными, об этом можно было судить по их одежде, густо покрытой пылью, по измученным, еле передвигавшимся мустангам, когда наконец добрались до главного лагеря. И всю дорогу одно желание поддерживало Сломанное Крыло — как можно скорей донести до вождя Черная Туча весть об измене.

Вся деревня выбежала навстречу, когда, остановившись, пытался он отвязать от коня свою беспомощно свисавшую жену. Из толпы вышел вождь Черная Туча со сморщенным, как зимнее яблоко, лицом. Был он высок, сухощав, но, несмотря на преклонные годы, которые, как могло показаться, поглотили его силу, вызывал зависть не в одном молодом индейце своим мускулистым телом. Держался он просто и гордо, высоко неся голову орлиного профиля, обрамленную белыми как снег волосами.

— Измена, — прошептал Сломанное Крыло, едва шевеля потрескавшимися губами, когда вождь приблизился к нему и дал знак говорить, — продал… Каменная Стрела продал за пару бочонков огненной воды… объявил себя Сагамором… Белые через несколько дней… при истоке Канавахи… не нужно их доп…

Недоговорив, Сломанное Крыло тяжело рухнул на землю. Несколько человек подскочили к нему, бережно подняли и вместе с его бесчувственной женой перенесли в ближайший типи.

— Бери наилучшего коня, — обратился Черная Туча к одному из воинов, — и что есть силы гони до деревни вождя Белого Корня. Расскажи ему обо всем, что слышали твои уши.

Отблески солнца еще не исчезли с поверхности озера, когда Белый Корень появился в лагере Черной Тучи с полутора сотнями вооруженных воинов. Весть об измене стрелой разнеслась по окрестным щепам.[17] Со всех сторон съезжались всадники в главную ставку. Недостойный поступок Каменной Стрелы, Седого Ворона и Желтой Ступни взбудоражил до глубины души народ чироков. Женщины спешно готовили для мужчин пеммикан[18] и оружие.

Вечером, при кострах, стреляющих искрами, танцевали танец Кровавого Топора.[19] Треск барабанов, уносимый эхом в горы, был подобен громам, пущенным Злыми Духами, рассерженными на Землю.

Впереди шел Черная Туча. В султане до самой земли, разрисованный по всему телу в яркие военные узоры, он в отсветах огня был похож на самого Демона Мести. За ним нога в ногу ступали: Белый Корень, Острый Коготь и сын Черной Тучи — Мчащаяся Антилопа. За ними следовали остальные воины. Танец, начавшийся медленными, ритмичными прыжками, постепенно рассказывающими о победах и смерти врагов, становился все стремительнее и быстрее. В кульминации танца вверх полетели копья и томагавки, подхватываемые тут же их владельцами, чтобы с ожесточением вонзить в землю, как бы в самое сердце врага. В воздухе, словно потревоженные птицы, свистели оперенные стрелы, мелькали ножи. Из сотен уст вырывались пронзительные военные кличи, заглушая грохот барабанов и наводя ужас на все живое в горах.

И вдруг смолкли барабаны. Так же внезапно стихли голоса. Было слышно, как где-то в горах умерло последнее эхо. Воины сняли с себя султаны, сбросили одежду до набедренных повязок и легинов, воткнули в волосы перья и принялись натирать медвежьим салом тела.

В полнейшем молчании — все, что нужно было сказать, уже было сказано в танце — воины оседлали коней и один за другим тронулись в сторону могучей Горы Громов.

Перед восходом солнца они, миновав Орлиную Вершину, оказались на другой стороне огромной горы. До истоков Канавахи оставалось еще четверть дня дороги. Но вот пройдена и она. Длинная цепь воинов, грозная, как само грозовое небо, дрогнула и остановилась. Привал был выбран перед довольно глубоким и широким ущельем у истоков реки. После короткого совещания старейшин было решено оставить здесь в засаде небольшую группу воинов вместе с отрядом изменника Каменной Стрелы.

Отведя коней в боковой рукав каньона под охраной двух молодых индейцев, воины выслали вперед разведчиков, а сами засели в скалах и по склонам гор. Ждать долго не пришлось: еще издали увидели они условленные знаки разведчиков о том, что бледнолицые приближаются. В полной тишине, когда даже свист воздуха, рассекаемого крылом ястреба, казался нарушением, ждал отряд появления первого фургона белых. Он показался из-за поворота ущелья, неуклюжий и неповоротливый. За ним второй, третий, четвертый… По краям колонны ехали воины Каменной Стрелы. Качаясь и подпрыгивая на каменьях, густо покрывавших дно каньона, фургоны все больше и больше углублялись в горло ущелья. Когда последний уже оказался на середине седловины, раздался пронзительный свист. На краю скалы выросла фигура воина из отряда Черной Тучи.

Засвистела выпущенная из лука оперенная стрела и во всю длину вгрызлась в грудь Желтой Ступни. Изменник, схватив двумя руками выступающую из тела часть стрелы, наклонился вперед и без звука, головой вниз, упал с коня. Было видно, как между его лопатками выступал окровавленный конец стрелы. Перепуганный мустанг рванулся и отбежал в сторону. А потом, остановившись спокойно, как будто ничего не случилось, стал пощипывать высушенную зноем траву.

С каждой выпущенной из лука стрелой все больше становилось на поляне таких вот потерявших хозяина коней. Не было и не могло быть пощады поставившим свои тотемы на «Говорящей бумаге» белых. Лишь Каменная Стрела, шаман и два-три воина остались живыми. Сделано это было Черной Тучей не без умысла.

Как только просвистела в воздухе первая стрела, выпущенная карающей рукой Черной Тучи, и на землю упал сраженный вождь Желтая Ступня, белые схватились было за оружие. Но, поразмыслив и решив, что вступать в борьбу хоть и с плохо вооруженными, но хорошо укрытыми в горах индейцами бессмысленно, огня не открыли. К тому же они не могли не понять, что главный гнев нападающих был направлен на своих же, изменивших им соплеменников, что и было подтверждено донесшимся от края скалы голосом невидимого воина:

— Пусть бледнолицые спрячут оружие и соберутся возле своих домов на колесах. Им ничто не грозит со стороны красных мужей.

Приказание было исполнено быстрее, чем этого можно было ожидать.

— Если красные воины, которых пощадили наши стрелы, не хотят навлечь на себя мести Сагамора, — продолжал тот же голос, — пусть свяжут они ремнями изменника Каменную Стрелу и шамана. И связанными оставят на месте.

Не прошло и двух вздохов груди, как и этот приказ был выполнен. Черная Туча сделал знак рукой и в сопровождении воинов спустился с горы. За ним последовал со своими воинами Белый Корень и сын Черной Тучи — Мчащаяся Антилопа.

Черная Туча приблизился к белым.

— Кто из вас вождь? — спросил он голосом, не предвещавшим ничего хорошего.

Ответа не последовало.

— Еще раз спрашиваю — кто вождь белых?

Из толпы колонистов вперед выдвинулся Арлингтон. Но как он изменился за это короткое время! Это был уже не тот уверенный в себе человек. Вся его отвага вытекла из него, как вода из дырявой посуды. Черная Туча посмотрел на него скорее с состраданием, чем с ненавистью, а что может быть хуже этого для воина, если он настоящий воин?

— Если хочешь, чтобы твои люди ушли отсюда живыми, — начал Черная Туча спокойно, — отдай «Говорящую бумагу» со знаками изменников нашего народа, — он указал на связанных людей.

Арлингтон молчал, подыскивая, видно, новые хитрости, которые помогли бы ему и на этот раз, но за спиной его раздались возгласы колонистов:

— Отдай бумагу. Мы хотим жить!

— Если не отдашь, в твою спину угодит свинец!

Не сказав ни слова, Арлингтон вынул из кармана свернутую трубкой бумагу и передал ее Черной Туче. А тот, не глядя на исписанные листы, которые взял концами пальцев с гримасой, выражающей отвращение, разорвал их на мелкие куски. Подхваченные ветром, белые обрывки понеслись мотыльками вверх, а потом, придавленные лапой того же ветра, разбежались по каньону и исчезли.

— Теперь бледнолицые могут уйти, но прежде, — сказал вождь, — они увидят, как карают чироки изменников. Наши руки одинаково сильны и для тех, кто изменяет своему народу, и для тех, кто принуждает их к этому.

Черная Туча сделал знак, и воины обступили связанных. Двое самых сильных и молодых юношей подбежали к Каменной Стреле и, заложив один конец лассо ему за ноги, другим привязали к лошади. Полудикое животное рвануло копытами землю, вздыбливаясь и приседая. Могучее его ржание потрясло воздух.

Спокойно смотрел на эти приготовления Каменная Стрела. Ни одного звука не произнесли его плотно сжатые губы. Ни просьбы, ни жалобы. Только в глазах, устремленных на белых, можно было видеть, каким огнем ненависти опалено его сердце. Это по их вине нарушил он основной закон их племени — закон братства и верности. Но пусть не радуются, думая, что им удалось до конца убить в нем все то, чем горд и силен ишанибе. Как мужчина и воин примет он наказание, достойное его поступка.

Пока Каменная Стрела предавался этим мыслям, приготовления к казни были закончены. Раздался пронзительный крик, вырвавшийся из сотен уст. Ошалелый мустанг, сорвавшись с места, молнией ринулся вперед, таща за собой привязанного изменника.

По знаку Черной Тучи один из воинов вскочил на коня, развив в галопе лассо, набросил его на мчавшегося впереди мустанга. Потребовались мгновения, чтобы тот, схваченный крепкой ременной петлей, был остановлен. Взмахом ножа воин перерезал ремень, провел по хребту мустанга от головы до хвоста желтые линии с поперечными полосами[20] и выпустил взмыленное животное на свободу. Таков обычай: мустанг, участвовавший в совершении приговора, будь то над индейцем или белым, — свободен. Ездить на нем уже никому нельзя.

Воин поднял копье и приблизился к останкам Каменной Стрелы. Изменник должен быть пригвожден к земле, которую хотел продать, чтобы душа его не нарушала покоя своими нечистыми поступками.

С ужасом смотрели колонисты на этот правый суд.

Черная Туча вынул из-за пояса нож и, подойдя к лежавшему на земле шаману, разрезал путы на его ногах и руках.

— Великий шаман сам вынесет себе наказание. Встань.

Шаман уже давно, как только покинули его мозг винные пары, осознал совершенное. Когда ехали они с караваном белых, он всю дорогу к истокам Канавахи мучительно искал выхода из создавшегося положения. Как? Чем можно исправить зло? Но ни одна мысль, которая могла бы смыть клеймо позора, не посетила его головы.

И теперь, стоя перед лицом своих братьев, решил умереть так, как умирают люди его расы: без страха и крика, гордо и спокойно.

Шаман повел взором по кругу воинов, каменные лица которых ничего не говорили его сердцу, посмотрел на белых и, прочтя в их глазах смешанное чувство страха, изумления и любопытства, перевел взгляд на стоящего рядом безмолвного вождя.

— Пусть братья разожгут Большой Костер, — сказал он, — и принесут мне трещотки. Я умру вместе с заходом солнца.

Пока воины собирали хворост, складывая его в огромную кучу, шаман, сидя на земле и подогнув под себя ноги, беззвучно шептал никому не понятные слова. Может, молился духу Ма-ун-Ля, чтобы принял он его в Край Покоя не как изменника, а может, просил, чтобы никогда, никто из его братьев не повторил поступка, недостойного человека свободного племени чироков. Смерти он не боялся. Знал только, что она одна может спасти от терзавших его душевных мук.

Вверх взметнулись красные языки пламени. В наступившей тишине слышен был только треск разгоравшегося костра да отвратительные крики черных грифов, уже пирующих на останках Каменной Стрелы. Все взоры обратились на того, кто должен был сейчас умереть. А он сидел все так же, скрестив ноги и устремив взгляд на уходящее солнце. Когда стало оно снижать свой лет, шаман встал, свободным шагом приблизился к костру. Огонь поднимался все выше и выше. Вырываясь из его пламени, вылетали снопы золотистых искр и, как золотые звезды, осыпали шамана.

Подняв с земли трещотки, он начал медленно, в такт своим шагам, ударять ими по груди и бедрам, сопровождая каждое движение печальной песней смерти, прося души умерших выйти навстречу его душе. На четвертом круге шаман, не снижая темпа и не убыстряя его, вошел в середину костра.

Сквозь пламя было видно, как, заслонив ладонями глаза и рот, стоял он, высоко подняв голову, пока не превратился в огромный факел. Потом чуть зашатался и, помедлив, тяжело рухнул вниз. Сноп искр обдал жаром близко стоящих воинов и вознесся вверх.

Суд чироков потряс колонистов. В толпе раздались крики женщин и плач детей.

— То, что видели сейчас глаза белых, — раздался голос Черной Тучи, — свершилось не по нашей вине. Вы своими лживыми языками, пользуясь правом белых, заставили нас напомнить людям нашего племени, как поступают с теми, кто нарушает основной закон племени — Закон Братства и Верности.

Голос Черной Тучи был тверд.

— А теперь, — продолжал он, — идите отсюда прочь. Слишком много крови проливаем мы по вашей вине.

Колонисты молча повернули свои фургоны и направились в сторону Виргинии. И пока не скрыла их густая дорожная пыль, неотрывно следили за ними сотни глаз, полных боли, ненависти и угрозы…

… Ни слова не пропустил Зоркий Глаз из рассказов отца. Мысленно следя за раскрывавшимися перед ним картинами из прошлого, чувствовал, как крепнут его мускулы, как, подобно траве, согретой солнцем после благодатного дождя, растет воля, растет решимость быть на защите лучших традиций своего народа.

В глубоком раздумье сидел, свесив голову на грудь, белый солдат. Не сразу дошел до него вопрос старика:

— Не утомила ли тебя, мой брат, эта длинная история? Я уже стар, и не сразу мои слова находят выход из моей души.

— Говори, говори, друг. Твои слова освежают меня и указывают правильный ход моим мыслям.

— В то время, о котором повествует мой язык, — начал старик, выслушав ответ солдата и заметив нетерпение в глазах сына, — в Южных Аппалачах, как я уже упоминал, служил генерал Уинфилд Скотт. В числе его воинов был в младшем чине молодой офицер Заремба, отличавшийся преданностью начальству и верностью долгу солдата.

В один из дней дошла до генерала весть о том, что вождь индейцев Черная Туча готовится отомстить белым за их вторжение на землю чироков. Слух этот был никем не проверен и пущен лживыми языками белых, но это не остановило пыла генерала. Он решил, не спрашивая на то особого разрешения своего начальства, проучить краснокожих, как выразился он, «научить их вежливому языку».

Каждому из солдат он приказал взять, кроме одного коня для себя, еще двух-трех запасных, что очень затрудняет поход.

Сагамор чуть приметно улыбнулся каким-то своим невысказанным мыслям, а вслух продолжал:

— Привал был сделан раньше, чем этого требовала обстановка Место для ночлега генерал приказал готовить в котловине, огражденной с одной стороны высоким горным хребтом, а с другой — изгибом реки, берег которой густо покрывал орешник. Скотт должен был благодарить своего белого бога, что поблизости не оказалось индейских разведчиков, а то бы это могло стать прекрасным для них прикрытием. Разожженные костры подняли в небо столько дыма, что его без труда можно было увидеть даже неопытным глазом.

Каждый воин из самого наибеднейшего индейского рода рассмеялся бы при виде маленьких палаток, оборудованных койками, многочисленной металлической посудой, обилием продовольственного пайка, который солдаты доставали из торб, привязанных к седлам.

Индейцам, детям пространств, претят такие удобства, когда речь идет о походе. Они выходят на тропу воинов, беря с собой только немного сушеного мяса и жареного зерна. Случается, что по нескольку дней они остаются без пищи, и тогда в ход идут и мыши и ящерки. А если между битвами удастся подстрелить зверя — утоляют голод с лихвой. Без груза индейцы с легкостью уходят от погони. Засыпают они там, где застает их Дух Сна. Кожаные попоны днем служат им седлами, а ночью одеялами. Для усталых же костей земля — достаточно мягкое ложе.

Впрочем, — старик посмотрел на сидящего рядом офицера, — все это ты хорошо знаешь и сам. Отдавал должное походной жизни индейцев и генерал Скотт, много времени проведший на пограничных территориях, а все-таки давал послабление своим солдатам, чтобы потом взять их твердой рукой дисциплины. Нападать на индейцев он любил неожиданно, на спящие, ничего не подозревающие деревни. Пощады не знали от него ни женщины, ни дети «Шакалом пустыни» называли его индейцы.

На первом привале, после того как разбился лагерь и были выставлены караулы, Скотт созвал своих офицеров.

— Господа, — сказал он, — вы, вероятно, догадываетесь о цели нашего совещания. Я собрал вас для того, чтобы напомнить: борьба с чироками должна быть беспощадной. Мы должны показать этим дикарям, что рука цивилизованного человека достанет их всюду, что условия диктовать здесь можем только мы. Никакая сентиментальность не должна иметь места в ваших сердцах. Отбросив от себя эту глупость, вы должны твердо помнить — хорошим индеец может стать только мертвый!

Зарембу хоть и покоробили эти слова, хоть и зародили в нем что-то такое, что звучало оскорбительным для его совести, но он, как исправный солдат, даже виду об этом не подал.

Генерал ознакомил офицеров с планом похода. Весь корпус согласно этому плану разбивался на пять отделений с офицерами во главе. Выступать надо было с рассветом по дороге, ведущей к деревне индейского племени, вождем которого был Черная Туча, и обойти ее со всех сторон надо было так, чтобы напасть неожиданно, не давая людям выхода.

— Помните, господа, никакой чувствительности, никакого милосердия не должно быть в ваших сердцах, — снова напомнил генерал, отпуская офицеров.

И опять почувствовал Заремба, как что-то протестующее поднялось у него в груди. Еще более неспокойно стало ему, когда, отдав команду, повел он свое отделение на деревню, еще не вставшую от сна. Тысячу раз мысленно возвращался молодой офицер к тому часу, когда решил вступить в эту армию, проклиная и этот час, и себя, человека, как он считал, с возвышенными идеалами.

«Но что я могу сделать теперь? Вернуться? Это значило бы дезертировать, а за это верная смерть. Демобилизоваться — это если и будет возможно, то только после похода, когда руки прольют уже море крови».

Измученный этими мыслями, Заремба шел как заведенный. Он отдавал команды, приказывал, но все это было как бы помимо его воли…

Сагамор замолчал. Раскурил от костра потухшую трубку и, встретившись со взглядом сына, отвел было свой, а потом, минуту помедлив, спросил:

— Мой сын хочет знать больше того, что слышали его уши, это я прочел в его глазах?

— Ты говоришь, Великий Вождь, об этом белом офицере так, словно бы думал его мыслями…

Ничего, казалось, не изменилось в лице старика. Так же спокоен оставался его взгляд, так же сурово были сдвинуты брови, и только где-то у самого темени забилась, затрепетала синяя жилка.

— Так оно и было, — ответил он, помолчав, а потом неожиданно резко, даже не подняв, как обычно, руку в приветствии, проговорил: — Хау!

Бесшумно поднялся Зоркий Глаз. Стараясь не потревожить вождя, встал и пошел по тропинке белый солдат. Но не до сна было ни тому, ни другому. В ушах, словно гром среди ясного дня, звучали слова — «так оно и было».

… Вот уже торжественный багрянец утра осветил горы. И там, где показались первые стрелы лучей, осталась только единственная звезда, не успевшая спрятаться от человеческого взора, а старик все не отходит от костра. Все сидит. Все думает свои думы.

Вот уже пятьдесят лет хранит он в своей груди тайну от сына. Только он, его сын Зоркий Глаз, да сверстники его — молодые индейцы, не знают всей правды о своем вожде. А старики, они хорошо помнят тот день, когда он, офицер Заремба, стал членом их семьи — Белой Пумой. Но не в обычаях индейцев раскрывать не принадлежащие им тайны. Сагамор может назвать много индейских племен, воспитавших осиротевших детей, как своих, но никто, сколько бы ни прошло времени, не скажет этим детям правды их рождения, если этого не захотят сделать сами родители, воспитавшие их.

Сколько раз за эти долгие годы терзал себя Сагамор неразрешенным вопросом: нужно ли открываться сыну? Не оттолкнет ли это его от отца? Не станет ли он так же ненавидеть его, как он ненавидит всех бледнолицых? И вот теперь, когда снова встал вопрос о неволе, решил: «Я должен приучить его к мысли, что не все белые — враги индейцев. Кто знает, может, там, в резервации, это поможет ему скорее найти друзей из среды врагов, скорее выбрать правильный путь для своего племени… Исподволь, день за днем, я заставлю его поверить в Зарембу, а может, и полюбить его… И тогда… тогда откроюсь ему…»

Как только солнечный закат следующего дня встретился с молодой, только что народившейся луной, сын вождя и офицер, не сговариваясь, были уже на месте. Разведя костер и усевшись, каждый отдался своим думам. О чем они были? Может, вспоминались последние слова Сагамора, а может, находили они свое место в его рассказе?

Когда старик, как и вчера, показался из-за выступа горы, от их внимательного взгляда не укрылось, что выглядел он еще более постаревшим. Подняв руку в приветствии, молча занял он свое место, закутался в шкуру и, вперив взгляд в пламя костра, начал говорить так, будто и не прерывал своего рассказа, будто не стояло между вчерашним и сегодняшним вечером время, укорачивающее жизнь.

— На пятый день был объявлен последний привал. Нападение на чироков предполагалось провести перед полуднем. Когда свернуты были палатки, уложена лишняя экипировка, солдаты подтянули сабли, чтобы не звенели они на ходу, и двинулись вверх по реке Санти. После двух дней пути, оставив позади огромную Гору Грома, отряд вошел в горный проход, похожий на скрученное тело змеи. Был он мрачен и темен. Выход из него был в долину озера Викидикивик. Теперь уже и конские копыта были обмотаны тряпками, чтобы звон подков о камни не дошел до деревни. Голые вершины гор скрыли солнечные лучи. В ущелье стало темно и холодно. Ветер, пробегавший вдоль каньона, пригибал редкие пучки трав и сносил со скальных стен серую пыль, засыпая ею глаза солдат. Ехали в полной тишине, нарушаемой только храпом лошадей, испуганных незнакомой обстановкой.

Впереди продвигалась разведка, чтобы, если встретится одинокий индеец, расправиться с ним бесшумно. До сих пор генералу сопутствовала удача. Без помех приближался он со своими солдатами к выходу из ущелья, в конце которого зеленела солнечная долина. Она-то и была местом расположения индейской деревеньки.

— Ну как, поручик? — подъехал довольный генерал к Зарембе, — каково настроение?

— Благодарю, отличное.

— Признаюсь, люблю вас. И как только закончим этот поход, гарантирую повышение до капитана.

— Благодарю. Стараюсь быть честным солдатом, — ответил Заремба, вкладывая в эти слова особый, только ему понятный смысл.

Генерал и впрямь чем-то отличал молодого офицера от остальных. Ему нравились его повиновение, сдержанность, а главное — большая физическая сила и выносливость. Он уже не раз подумывал сделать его своим адъютантом.

Все ближе и ближе становился выход из каньона. Пробираться приходилось уже вплотную к его отполированным, словно лед, каменным стенам, полным неожиданностей и угроз. Ни трава, ни кустик не нашли здесь себе приюта. Если между расщелин и укрылось где-то немного земли, из которой пытался выглянуть напористый стебелек, то тут же был иссушен лучами немилосердного солнца.

Мелкий песок, приводимый в движение копытами, поднимался вверх, щекоча ноздри и раздражая глаза людей и животных. Но вот поворот, и перед взорами открылась мирная деревня. Сойдя с коней и держа их у самой морды под уздцы, солдаты, избегая шума и лишних движений, замерли в ожидании команды.

А тем временем, не подозревая, что смерть притаилась так близко, Черная Туча руководил мирной жизнью племени. Кого-то отправлял на охоту, чтобы запастись мясом на зимние месяцы, кому-то поручал заняться заботами сегодняшнего дня. В лагере еще оставались воины других селений, обсуждавшие предательство Каменной Стрелы. Надо было позаботиться и об их отправлении в путь.

Что касается женщин, то они были заняты очисткой шкур, снятых с оленей и лосей, сгрудившись над огнем, коптили мясо, и, как всегда в таких случаях, вокруг них крутились маленькие лакомки, которые нет-нет да и получали кое-что из рук своих матерей. Женщины помоложе ручными жерновами мололи зерна кукурузы, и исходящий при этом звук разносился далеко за околицей.

Именно в этот момент, когда солнце приблизилось к зениту, и раздался со всех сторон деревни громкий крик, извещавший об опасности. Прежде чем чироки успели схватиться за оружие, солдаты Шакала Пустыни показались между индейскими типи…

Сагамор задумался, взгляд его был устремлен в пепел костра, будто видел в нем оживающие сцены побоищ, убитых женщин, зовущих на помощь детей, стариков.

— … Те из индейских воинов, — продолжал он, подбросив ветки в костер и взглянув на светлую полоску неба, появившуюся на востоке, — что не успели схватить оружие, бросались на солдат с голыми руками и… гибли, сраженные острием сабли или пулей. Словно дикие пумы, метались люди. Тела их сверкали, как сплетения змей…

Заремба, — продолжал старый вождь, в упор глянув на сына, — наблюдал за этой кровавой бойней, цепенея от стыда и негодования. В ней не было ничего общего с его понятием о войне. Хорошо понимая, что он не в силах изменить творившееся, он успокаивал свою совесть тем, что сам-то не сделал ни одного выстрела, не пролил ни капли невинной крови.

Отделение, которым командовал Заремба, вело себя несколько отлично от остальных. Его солдаты не хвастались, по крайней мере, числом убитых женщин и детей. Возможно, что примером им служило поведение их офицера, но все равно они смотрели на убийство индейцев как на что-то необходимое… А ведь, бывало, когда он рассказывал им о войнах справедливых и несправедливых, они соглашались с ним…

Окруженный остатками своих воинов, Черная Туча стал отступать к концу деревни, упиравшемуся в подножие горы и еще свободному от белых. Теперь уже все его мысли были о спасении раненых воинов, уцелевших стариков, женщин и детей. Среди них не было ни Сломанного Крыла, ни Белого Корня. И вдруг взор вождя остановился: двое белых тащили за волосы его сына — Мчащуюся Антилопу. Увидел это и Заремба. Увидел и не мог не оценить поступка Черной Тучи: как ни разрывалось отцовское сердце от страшной муки, он продолжал заботиться о тех, кто вверил в его руки свою судьбу. А кучка жавшихся к нему людей таяла, словно снег по весне.

Отчаяние придало Черной Туче новые силы. Все ближе он со своими людьми к спасительной скале. На помощь пришли и спускающиеся сумерки. Гортанным криком приказал вождь людям любой ценой вырваться из света пылающих костров.

Тьма поглотила среди извилин гор его самого.

Кровавое зарево еще стояло над оставленной деревней, еще слышны были стоны раненых, когда старик, устроив людей в безопасное место, вернулся, чтобы еще раз взглянуть на родное пепелище. Он стоял на скале под прикрытием облаков, смешавшихся с дымом пожарищ, когда слух его уловил шум падающих камней. Что могло быть причиной тому? Белым в их тяжелых доспехах не добраться сюда. А шум повторился еще и еще…

Напрягая зрение, Черная Туча всматривается в темноту, и ухо ловит человеческий голос:

— Брат мой, не бойся меня…

Из расщелин показалась голова белого воина. Вот он уже весь перед глазами старика. Мундир выдал в пришельце офицера. Это был Заремба. Вот он уже совсем близко. Еще один скальный порог, и он будет на той же скале, что и старик. В руках вождя блеснул томагавк…

Не шевелясь сидит Зоркий Глаз, вслушиваясь в каждое слово отца. А тот, замолчав вдруг, невидящим взглядом, будто не было рядом ни его сына, ни белого солдата, уставился на черные головешки костра, а потом все так же, не поднимая головы, но решительно продолжал:

— На следующее утро солнце взошло над разбитой деревней так же спокойно, как делало это всегда. В плену у генерала Скотта оказались почти все оставшиеся в живых индейские воины, женщины и дети. Тела убитых индейцев не были даже прикрыты землей. Они были добычей грифов и шакалов.

— А Заремба? — нарушая законы приличия, не удержался от вопроса Зоркий Глаз.

Старый вождь внимательно посмотрел на сына. И странно, не было в этом взгляде ни упрека, ни осуждения.

— Когда собрались белые после своей победоносной битвы, — продолжал он, — то обнаружилось, что нет среди них молодого офицера Зарембы. Начались поиски. Перевернули все трупы, обыскали ущелья. II когда уже отчаялись найти его, один из солдат обнаружил у подножия скалы его окровавленное тело. Он был без сознания. Черная Туча не только занес над ним свой томагавк, но и ударил по голове: «Пропади, собака», — сказав при этом.

Офицера перенесли с большой осторожностью в лагерь. Генерал приказал окружить его особым вниманием. Несколько дней лежал Заремба в горячке. Каждый час сменяли целебные повязки с его головы и ран, полученных при падении с горы. Наконец он открыл глаза. А еще дня через два сгорбленный, хромая, вышел из палатки.

— Как чувствуете себя, герой? — подошел к нему генерал.

— Хорошо. Вот только шумит в голове, но и это скоро пройдет.

— Очень рад. Но думаю, рана под этой белой повязкой оставит след после себя на долгое время. Но это будет даже украшать вас.

— Ничего, если она останется только на лбу, — ответил Заремба, — хуже, если время не залечит ее на сердце…

— Да, конечно… — рассеянно сказал генерал…

Сагамор прервал рассказ. Набив табаком трубку, он разжег ее от костра, затянулся, выпустил дым и продолжал:

— Прошло время. Заремба поправился уже настолько, что был в числе других офицеров приглашен для участия в суде над пленными чироками. С гордо поднятыми головами стояли они перед длинным столом, покрытым флагом Соединенных Штатов. Присутствовавшие здесь офицеры хотя и были приглашены, но не имели права высказывать свои мысли. Приговор мог выносить и утверждать здесь только один человек — им был генерал Скотт. Глазами голодного удава смотрел он на людей, связанных веревками. Он один был хозяином их жизни и их смерти…

— Отвечай, Белый Корень, ты был Вискиски[21] после Черной Тучи? — спросил генерал, нервным движением касаясь своих пышных усов.

Белый Корень молча кивнул головой.

— Ты тоже принимал участие в убийстве Каменной Стрелы?

— Каменная Стрела — изменник нашего народа и должен был вступить на Дорогу Мертвых.

— Ты считаешь изменой то, что Каменная Стрела встал под защиту Великого Белого Отца?

— Земля, которую продавал он, принадлежала целому племени, и только Совет Старейшин мог распорядиться ею. Никто не вправе вмешиваться в наши дела. Если говорить о справедливости, то Белый Вождь должен встать на мое место, а я, Белый Корень, должен судить его…

— Проглоти свой поганый язык! — закричал генерал. — Ты будешь отвечать только на мои вопросы.

— Я не буду разговаривать с тобой совсем, — ответил Белый Корень спокойно.

И сколько генерал ни бился, сколько ни требовал, Белый Корень молчал как скала.

— Кто из вас, — обратился генерал к остальным, — хочет сказать что-нибудь в свое оправдание?

Не получив ответа и на этот раз, генерал продолжил:

— Весь ваш народ я переброшу за Отца Рек, а остальных, тех, кто укрылся от меня в горах, выслежу и уничтожу, как мух. Вам же надо сейчас готовиться в Дорогу Смерти.

Индейцы по-прежнему молчали. Ни один мускул не дрогнул на их лицах.

— Расстрелять! — крикнул генерал. — Белый Корень, Красное Перо, Сорванную Тетиву немедленно. Остальных соберите на место казни. Пусть видят, как мы расправляемся с непокорными.

Офицеры встали. И хоть считали они краснокожих своими врагами и каждый был беспощаден с ними в борьбе, здесь им стало не по себе. Но что они могли сделать? Приказ есть приказ. Молча поделили они между собой приговоренных к смерти, привязали их к дереву, остальных в качестве зрителей отогнали в сторону по десяти воинов вместе, чтобы потом под конвоем переправить их на другую сторону Миссисипи. Живая изгородь из вооруженных солдат окружила пленников.

С каменным сердцем наблюдал Заремба, как выстроился отряд карателей, как, взяв карабины наизготовку, ждали они команды к залпу. И не мог не заметить, что делали это без пыла, без той горевшей огнем ненависти и жажды мести, во власти которой был сам генерал.

За минуту до того, когда раздалось последнее «пли!», до сознания Зарембы дошел голос Белого Корня:

— Братья мои, скоро я вступлю на Тропу Заходящего Солнца и прошу о последней услуге: у меня остался сын, он пропал в горах. Найдите его и передайте: пусть никогда не уйдет он с родной земли, умирать в отчем краю не страшно, если…

Раздавшийся залп заглушил последние слова вождя. Когда ветер развеял серый дым, Заремба увидел повисших на веревках индейцев. Они еще были живы. Густые потоки крови заливали их лица, струились по обнаженным телам. Но глаза смотрели гордо и вызывающе.

Комок, поднявшийся откуда-то изнутри к горлу молодого офицера, заслонил дыхание. И чтобы не дать ему выхода наружу, как это случилось со многими солдатами, он круто повернулся и пошел прочь от страшного зрелища.

— Огонь! Огонь! — раздался за его спиной голос генерала. — Немедленно покончить с ними!..

Две недели продолжалась облава на укрывшихся в горах индейцев, — продолжал Сагамор, не отрывая взгляда от костра. Временами казалось, что он, забыв о присутствующих, разговаривает сам с собой.

— Пойманных мужчин, женщин и детей помещали в лагеря. Спустя месяц генерал Скотт начал жестокое переселение чироков в глубь континента. Шел 1838 год. К этому времени офицеру Зарембе шел двадцать первый год. Он уже полностью оправился от контузии, и только шрам, оставшийся от удара томагавка, напоминал о случившемся.

Чем больше восстанавливалось здоровье офицера, тем становился он замкнутее, неразговорчивее. Не принимал участия в офицерских пирушках и развлечениях, мало общался со своими когда-то близкими товарищами. Зато сам вызвался сопровождать экспедицию по переправке чироков на другую сторону Миссисипи.

Сагамор взглянул на своего белого гостя и, прочитав в его глазах недоумение, проговорил:

— Почему? Это мой брат хочет спросить? Видишь ли, — проговорил он, не дожидаясь ответа, — Зарембе стало известно, что начальником экспедиции назначен Гарри Том, прозванный из-за его лютой ненависти к индейцам «Кровавый Том».

Выдержав паузу, Сагамор продолжал:

— С Кровавым Томом Зарембе приходилось встречаться еще в то время, когда ни тот, ни другой не носили армейского мундира. Случилось это в Виргинии. Зайдя как-то в бар, чтобы утолить жажду, Заремба обратил внимание на пьяного молодого человека, отчаянно ругавшегося с барменом. Заметил Зарембу и пьяный…

— Хелло, мальчик, — направился он к нему неровной походкой, — я вижу, что в твоей компании мне удастся выпить чего-нибудь крепкого!

— Имеешь плохой нюх, приятель, — ответил тот, спокойно усаживаясь за свободный столик.

В этот момент в бар вошел негр. Окинув беспокойным взглядом сидящих за столиками, он сделал несколько неуверенных шагов в глубь помещения.

В глазах Гарри Тома сверкнули озорные огоньки. Быстро отойдя от стойки, он подошел к негру и положил ему руку на плечо.

— Ты, наверное, ищешь меня, черномазый, и хочешь перемыть в пыли мое горло?

— Нет, сэр, я ищу человека, который хотел получить жилище.

— Не выкручивайся. Пока я жив, всегда найдется тебе место в пекле, — проговорил Гарри, занося руку над головой негра.

И тут раздался голос Зарембы:

— Давно ли ты, приятель, состоишь в услужении у дьявола? Не трогай малого, он ищет меня.

— Не вмешивайся не в свои дела. — Занесенная над негром рука оказалась над головой Зарембы. Предвидя удар, Заремба наклонил голову и резко отвел ее в сторону. Кулак повесы с силой рассек воздух. А уже через минуту и он сам, получив сокрушительный удар, тяжело рухнул на пол.

Вокруг Зарембы раздались возбужденные голоса. Победа над Кровавым Томом была делом не каждого дня.

— Покажи, на что ты способен, Гарри!

— Неужели позволишь, чтобы какой-то чужак посмеялся над тобой?

Не обращая ни на кого внимания, Заремба подошел к стоящему в стороне негру:

— Пойдем. Покажи, где ты приготовил мне комнату.

— Господин сильный, очень сильный, но он не знает, кого он проучил, — говорил негр в то время, когда они вместе выходили из бара, — этот человек очень злой и еще… он любит снимать с индейцев скальпы, чтобы продавать их за большие деньги.

Только они завернули за угол бара, как их нагнал Том.

— Встретимся еще, — бросил он угрожающе, глядя на Зарембу.

— Ну что ж, если мало получил, изволь. Буду рад.

На другой день Заремба уехал из Виргинии. Прошло время. Гарри Том дослужился до офицерских погон. Начальство любит таких, не знающих страха в борьбе со слабыми. Среди офицеров ходили слухи, что он действительно не гнушался увеличивать свой капитал за счет скальпов, снятых с индейцев…

Сагамор оторвал взгляд от пылающего костра, медленно перевел его на сидящего рядом белого:

— Тебе, конечно, хорошо известно, что вашими людьми введен был порядок, по которому за каждого убитого индейца — мужчину, женщину или ребенка — выдавалась плата. Стоило только принести в доказательство скальп. Так вот, — продолжал он, поправив горевшие сучья, — хорошо представляя, что может позволить себе этот Кровавый Том по дороге к Миссисипи, Заремба и решил пойти вместе с ним. «Может, — думал он, — я хоть в какой-то степени смогу облегчить участь несчастных, а может, кто знает, удастся сделать для них и нечто большее».

Наступило утро, когда более шестисот фургонов, набитых пленными индейцами, тронулись в путь. При первых лучах солнца, позолотивших вершины гор, была пройдена уже большая часть дороги. Желая проверить цельность колонны, Заремба поднялся на крутой обрыв скалы, которую индейцы называли «Скалой любви и смерти».

Когда-то у подножия этой горы тянулась дорога, ведущая к Великим Западным Равнинам, вокруг нее паслись бесчисленные стада бизонов, на которых раз или два в году охотились индейские племена. И всегда, идя на охоту или возвращаясь с нее, они проходили мимо этой скалы.

Легенда рассказывала, что в один прекрасный день, возвращаясь после удачной охоты, охотники увидели на самой высокой площадке скалы прекрасную девушку.

Задрожали их сердца под пламенными взорами красавицы и стали мягкими, как соты меда в лапах медведя. А когда переглянулись, не смогли не заметить, что в лице каждого притаилась смерть, если дерзнет он на любовь незнакомки. А та, читая во взглядах воинов, что происходит с ними, подняла руку и проговорила:

«Отважные мужи напрасно смотрят друг на друга глазами орлов-убийц. Не стану я женой даже того, кто окажется наиважнейшим из вас и не побоится вступить в схватку один с целым стадом бизонов. Но буду принадлежать тому, в этом клянусь прахом умерших отцов, кто отважится броситься вниз со скалы, на которой стою. Иначе напрасно вылетают ваши сердца из груди и кружатся вокруг моей головы, как крылатые птицы».

Один за другим бросались охотники вниз и гибли, не произнося ни звука. А девушка надменно стояла на скале и громко смеялась. Была она подобна Духу Смерти, который наслаждается богатой жатвой.

Ни один из юношей не уцелел. Ни один не вернулся в свой дом. Когда погиб последний, налетел северный ветер, схватил жестокую красавицу, поднял высоко вверх и со страшной силой бросил вниз на тела погибшие воинов. С тех пор видна глазу котловина, словно выглаженная падающими телами.

Заремба когда-то слышал эту легенду от одного метиса и теперь, вспомнив о ней и окинув взглядом длинную вереницу исхудавших, медленно идущих людей, подумал: «Вот и этим несчастным скала открывает дорогу к смерти. Кто из них сможет вынести трудности пути? Скольким из них суждено раскинуть свои типи на другой стороне Отца Вод?»

Повернув коня, молодой офицер спустился по крутой тропинке вниз, на главный тракт, по которому тащились индейцы. В это время из-за пригорка показался огромный черный гриф. Распластав свои исполинские крылья, он летел в конец колонны, нацеливаясь на жертву, и минутой позже нырнул к земле.

«Вот и грифы уже появились, — подумал Заремба, — это только начало, а что же будет дальше?»

За время месячного пребывания в лагере пленные получили не больше десяти раз, да и то мизерную порцию, горячей пищи. В другие дни их кормили объедками солдатского пайка. Некогда пышущие здоровьем девушки выглядели сейчас семидесятилетними старухами. Лица воинов обтягивала сухая сморщенная кожа. Стариков в колонне не было видно. Не выдержав голода и жестокого обращения, они раньше времени ушли Дорогой Смерти. А дети? На них Заремба не мог смотреть без волнения. Передвигая худенькими ножонками, они шли рядом со своими связанными родителями с выражением такой скорби, такого уныния на лице, глядя на которые могло разорваться сердце. Им было труднее понять, чем взрослым, в чем их вина.

День за днем, ночь за ночью, через осенние дожди и зимние холода шел караван все дальше — на запад. Зарембе не раз приходилось наблюдать, как голодные, обессилевшие люди заботливо делили скудный дневной рацион так, чтобы половину оставить больным и детям, но никогда не видел, чтобы кто-нибудь из них подобрал объедки после солдат.

«Гордое, свободное племя, как я хочу тебе помочь, как хочу облегчить твои страдания, — проносилось у него в голове, и он делал все, что мог: делился своим пайком, отдавал пленным свое одеяло, чтобы согреть замерзающих детей, облегчал страдания больных. И по тому, как принималась его помощь индейцами, видел — они благодарны ему. Но видел и другое: укоренившаяся враждебность ко всем белым смущала их, ослабляла веру в его искренность. — А это, — думал он, — не будет ли помехой моему плану?»

Еще в начале пути и даже раньше, когда принимал Заремба решение сопровождать караван, зародилась у него дерзкая мысль — дать свободу если не всем, то какой-то части пленных. Как он это сделает, с чего начнет, он и сам хорошо не представлял, только с каждой отмеренной милей все решительнее задумывался над своей затеей.

«Успех во многом будет зависеть от самих индейцев, — думал он, — от того, как они поведут себя, насколько поверят в него, Зарембу, как человека и друга…»

Не спеша Сагамор выбил пепел из трубки, заправил ее новой порцией табака, раскурил и, помедлив, словно проверяя свою память, проговорил:

— Сказать, что наряду с мыслями о судьбе пленных Заремба не думал о своей, было бы неправдой. Как она сложится, он еще не знал. Одно было ясно: оставаться здесь он не может. И не потому, что будет обнаружено его участие в побеге индейцев. Нет. Просто не в силах был больше сознавать себя участником этого позорного похода, хоть и сделано им было немало для того, чтобы облегчить участь несчастных. Он знал, что, только уйдя отсюда, сможет успокоить свою совесть, побороть то состояние, которое считал для себя унизительным.

Куда? — спросишь ты, мой белый брат, — Сагамор на минуту задумался и медленно, но решительно проговорил:

— Ведь принял же он тогда, в битве при Аппалачах, решение перейти на сторону людей, чьей невинной кровью обагрялась земля. Почему бы именно сейчас, — думалось ему, — не осуществить его? Разве, отдав свой разум, силы, военный опыт тем, кто нуждался в этом, борясь за свободу, не совершит он своего самого гуманного поступка? Разве не найдет сторонников среди тех, кто верит в достоинство и равенство всех людей?..

Сагамор умолк.

Не шевелясь сидели его слушатели. Что-то он поведает им дальше? О какой новой правде узнают они от него?

— Все чаще и чаще, — вновь послышался голос вождя, — стала раздаваться на привалах у костров понурая песнь смерти. Значит, еще кто-то расстался со своей жалкой жизнью, еще чью-то душу провожают индейцы в Край Отцов…

Вслушиваясь в эти раздирающие сердце звуки, Заремба чувствовал, как тело его покрывается испариной и его охватывает нервная дрожь.

Так было и на этот раз.

— Если господин офицер позволит, — заметив его состояние, сказал один из солдат, — я заставлю замолчать этих завывальщиков.

— Не надо, я сделаю это сам, если потребуется. Можете идти.

Густая пелена тьмы окутала лагерь. С одной его стороны до слуха Зарембы доходили плач детей и женщин, унылое причитание мужчин, с другой — громкий смех, разнузданные выкрики пьяных солдат.

Спокойно прохаживаясь между пленными, связанными по десять человек, Заремба вглядывался в их будто окаменевшие лица. Вот взгляд его задержался на высоком, крепком на вид. индейце. Офицер прошел мимо него один раз, другой, а потом, встав за его спиной и проверяя, крепко ли связана веревка, тихо спросил:

— Мой брат — сын Черной Тучи Мчащаяся Антилопа?

Индеец молчал, только глаза, казавшиеся на исхудавшем лице огромными, спокойно смотрели на его лицо.

— Я ваш друг. Я хочу помочь вам. Ваши люди не выдержат этого пути.

В глазах, смотревших на Зарембу, вспыхнул и погас огонь.

— Повторяю — я друг. Возьми у меня ножи и револьвер. Пусть твои братья спрячут их. При первой возможности перережьте веревки и бегите… Когда-нибудь встретимся, и тогда, может быть, мне нужна будет ваша помощь.

И снова в ответ ни звука. По неподвижно сидящим фигурам трудно было понять — дошли ли до них слова офицера. И даже в момент, когда, протянув руку, опустил он перед ними ножи и оружие, ни один мускул не дрогнул на их лицах, не сделали они ни одного движения. И только когда скрылась фигура офицера за костром, молодой воин, глаза которого засветились теперь уже неугасимым огнем, осмотрелся и произнес какие-то гортанные звуки. И тотчас же сидящие рядом ловкими движениями, несмотря на веревки, схватили оружие и спрятали его в остатках одежды…

Сагамор метнул взгляд на лицо лейтенанта и, заметив на нем недоверие, проговорил:

— Нет, не думай, что просто и легко пришло к офицеру это решение. Оно стоило ему многих бессонных ночей… Он ведь тоже был белым…

Сказал и зорко взглянул на сына, лицо которого еще больше, чем лицо белого солдата, говорило, что не верит он, не может поверить в слова отца.

— Едва успел офицер войти в свою палатку, — продолжал старик, — как услышал крики и звук бича. Сердце его забилось, как у кролика, над которым орел простер свои крылья. Выбежав из палатки, на ходу вынимая револьвер, увидел он, как пьяные солдаты, их было не меньше десятка, на лошадях гонялись за связанными индейцами, заставляя их ударами оружия подниматься с земли.

— Что происходит? — схватил Заремба за узду коня одного из солдат, так что тот, потеряв равновесие, свалился с седла. — Я вас спрашиваю — кто распорядился так обращаться с людьми? — срывая голос, снова закричал он. — Сейчас же прекратить безобразие!

— Оно будет продолжаться, поручик. Этот приказ исходит от меня, — раздался хриплый голос. — Чем он вам не нравится?

Заремба обернулся.

Прямо против него стоял Гарри Том — Кровавый Том. Хау!

И опять, как и в остаток прошлой ночи, не смыкает глаз старый служака. Не дает ему покоя рассказ старика, да и только! Он хоть и не совсем доверяет ему, но и сказать, что нет в этом рассказе ничего невероятного, тоже не может. Взять, к примеру, его самого: дослужился он до офицерского чина, много повидал за свою службу в этих местах, человек тоже белой кожи, а разве не растет в нем самом какой-то внутренний протест против того, что видят его глаза? Разве не поступает он, хоть в гораздо меньшей степени, так же, как тот Заремба, стараясь облегчить если не участь, то, по крайней мере, выполнение возложенного на него задания. Ведь, откажись он от него, сюда послали бы кого-нибудь вроде этого Кровавого Тома. И что было бы тогда?

Лейтенант поежился. Ему ли было не представить, чем кончается в таких случаях дело. «Так почему же, выживая индейцев с их собственной земли, мы не называем это произволом, как сказали бы, узнав, что кто-то выгнал жильца из обжитого им дома? Почему нам дано, глумясь над обычаями тех, кого мы называем дикими, требовать взамен уважения к себе?»

И тут вспомнилось, как возмущались в крепости случаем, происшедшим с майором Франко Мейером, известным охотником на бизонов. Подружившись со многими племенами, он, этот Мейер, свободно охотился на их территории. Больше того — он даже имел от индейцев охранную грамоту в виде небольшого, в три-четыре дюйма, овальной формы кусочка бизоньей кожи, которая среди индейских племен носит название «дивной стрелы» и которая обязывает каждого оказывать его владельцу в случае необходимости всяческую помощь и поддержку.

Майор довольно продолжительное время пользовался этим исключительным к себе отношением и вдруг в один день потерял и «дивную стрелу», и уважение индейцев. Случилось это после того, как привез он как-то в лагерь убитого им теленка бизона. Без единого слова приняли индейцы из его рук добычу, а когда настало время ужина, пригласили отведать вареного мяса, которое подавалось обычно вместе с бульоном. Майор съел свою порцию, похвалил, как требовал того обычай, и тут подошла к нему одна из женщин и, получив подтверждение, что пища пришлась по вкусу, громко рассмеялась ему в лицо и велела следовать за собой.

Неподалеку от места пиршества она указала на суку, лежавшую на земле и окруженную щенятами.

— Ты съел миску бульона и мясо одного из них, — сказала она, — это тебе наказание за преступление, которое ты совершил. Все видели, как ты ел и облизывался, а теперь уходи из нашей деревни и никогда не показывайся нам на глаза. Если ты попадешься и тебя схватят наши мужчины, то мы, женщины, снимем с тебя скальп…

— Поступили с ним, конечно, жестоко, что и говорить, — рассуждает солдат, не замечая, что говорит вслух, — а ведь, с другой стороны, не мог не знать майор, не один день прожив с индейцами рядом, что убить теленка или оставить раненого бизона на съедение волкам считается у них тягчайшим преступлением, поступкам, позорящим настоящего охотника. Знал, а почему пренебрег? Вот и выходит — посеяв зло, не надейся на урожай добра.

Солдат вышел из палатки. Навстречу ему пахнуло молодое, радостное утро. Полюбовавшись зелеными, омытыми росой ложбинками, что змейками вились между расщелинами гор, он полной грудью вдохнул напоенный запахом весны воздух, расправил плечи, прислушался. Со стороны поселка доносились удары топора, женские голоса, смешавшиеся с детскими выкриками, повизгивания собак.

С первого взгляда могло показаться, что жизнь в поселке ожила с приходом утра, но тот, кто не раз просыпался среди его типи, знал — индейцы бодрствуют главным образом ночью — это лучшее время охоты. И раз в дорогу снаряжается охотник, значит, масса дел у его скво.[22]

Знал об этом и лейтенант и снова подумал с горечью: «Зачем мы врываемся в эту мирную жизнь, зачем нарушаем ее?»

А как прошел остаток этой ночи у сына главного вождя Зоркого Глаза? Снова ли провел он его в чаще наедине со своими мыслями, или отправился на охоту, чтобы в неравном поединке заслонить видения, порожденные рассказами отца? Они были всюду с ним: ходил ли он по поселку, выполняя обязанности, или садился перед миской с пищей. Вот и сейчас: стоит пойти на охоту, занести томагавк над головой бизона, как увидишь в его глазах глаза Зарембы. И чтобы отделаться от наваждения, Зоркий Глаз, закутавшись с головой в шкуру оленя, так и пролежал в своем типи до того часа, когда день стал готовиться к встрече с вечером и на опушке леса показался первый дымок костра.

На этот раз Сагамор пришел раньше своих слушателей. Он сидел в такой задумчивости, что не заметил ни появления сына, ни легкого прикосновения его руки к своему плечу. Не ответил и на приветствие белого гостя. И только когда увидел их стоящими у костра в ожидании разрешения занять свои места, сделал знак рукой и начал говорить:

— Цепь связанных чироков протянулась на полторы мили. Шел уже второй месяц пути. Остановки делали только в ночные часы. Два раза в день Заремба, проезжая вдоль колонны, украдкой передавал в руки людей ножи, которые моментально укрывались в лохмотьях. Помогая слабым и больным, он продолжал делиться своим продовольственным пайком. А дорога, по которой продвигались они вперед, все больше устилалась трупами. Он и сам, измученный мыслями и ослабевший от недоедания, стал похож на этих несчастных — оброс, почернел, глаза ввалились, стали воспаленными. Ночами он спал не раздеваясь, да и днем был начеку. И горе было тому из солдат, кого заставал издевавшимся над пленными…

Надо ли говорить, каким ответным теплом светились глаза индейцев, обращенные к Зарембе. Зато не мог он не заметить и того упорства, с каким выслеживал его Кровавый Том. Было очевидно, что он только: и поджидает случая, чтобы расквитаться с ним за нанесенную ему когда-то обиду. Однако ничего такого в поведении Зарембы, что можно было посчитать нарушением уставной службы, заметить ему не удавалось.

А однажды, это случилось ночью, когда Заремба вышел из палатки, чтобы проверить лагерь, как делал это всегда, раздался выстрел, и мимо него пролетела пуля, да так близко, что опалила его своим жаром. Кто мог это сделать? Над этим Заремба не задумывался. Было ясно и так — послал пулю недруг.

На третий день после спуска с горы колонна приблизилась к Великим Равнинам. Дальше, до самых берегов Миссисипи, тянулось зеленое поле, кое-где отмеченное небольшими возвышенностями.

День этот выдался особенно жарким, и переход был тяжелым. Заремба, остудив ноги в воде, чтобы не так саднили, довольно рано ушел спать. А перед тем приказал выдать своим солдатам по случаю прощания с Краем Скал объемистые порции спиртного.

Еще днем, во время марша, объезжая колонну, Заремба приблизился к Мчащейся Антилопе и, пряча в его лохмотьях собственный карабин, прошептал:

— Сегодня, брат мой, последний день. Завтра уже будет поздно…

И теперь, прислушиваясь к шуму лагеря, он не мог ни сомкнуть глаз, ни успокоиться. Напряжен был каждый нерв, каждый мускул. Когда замерли последние звуки и наступила тишина, нарушаемая только изредка перекличкой солдат, Заремба вышел из палатки. Проверил своего молодого и сильного скакуна, прошелся рукой по его упругой, лоснившейся шкуре и, когда тот прижался к нему мягкими губами, ласково потрепал по гриве. «Мы еще повоюем с тобой», — сказал чуть слышно.

Вернувшись в палатку, Заремба так и не заснул, хотя с удовольствием вытянулся на попоне. С рассветом он раньше других был на ногах и сразу отправился осматривать еще спящий лагерь. На первый взгляд никаких перемен видно как будто не было. Но стоило ему повнимательнее присмотреться, как он недосчитался пяти костров.

Выждав время, достаточное для того, чтобы дать беглецам уйти как можно дальше, Заремба прокричал часовому:

— Быстро ко мне! Почему нет людей у костров?

Проходя между просыпающимися индейцами, Заремба криком заставлял их встать, гневно будил часовых.

— Ничего, они у меня не уйдут далеко! Все равно перемрут с голода! — кричал он. Зато и досталось провинившимся солдатам! Они и представить не могли, что этот молодой офицер может быть таким разъяренным.

И вот длинная людская змея уже снова готова к тому, чтобы ползти дальше. Снова послышался крик солдат, щелканье бичей и фырканье уже порядком уставших лошадей. Колонна дрогнула и, двинувшись с места, заволоклась пылью.

Проехав рысью во главу колонны, где восседал на своем коне Гарри Том, окруженный любимчиками и трубачами, и убедившись, что в его поведении нет ничего тревожного, с облегчением повернул обратно. «Далеко ли ушли?»— проносилось в голове, и чуть заметная улыбка, смягчая загрубевшие черты, озаряла его лицо.

Заремба поднялся на пригорок, всмотрелся в раскинувшиеся вокруг степи. Словно красочная мозаика, неповторимая своим колоритом и свежестью, они были прекрасны. И если бы не нарушалось очарование природы, словно глумясь над ней, стонами и плачем, видом изможденных людей, сколько радости несла бы она с собой.

«Нет, история не осудит меня, — думал Заремба, еще и еще раз убеждая себя в справедливости своего поступка. — Те, кто в состоянии увидеть в индейцах подобных себе, кому понятны их борьба и страдания, поймут — я не мог перестать быть самим собой, не мог идти против своей совести…»

Пересчитав ряды пленных, Заремба убедился, что бежало сто пятьдесят человек. Не много, но и не мало… «Было бы только это началом их новой жизни», — подумал он…

Сагамор умолк. Задержал взгляд на сыне, увел куда-то высоко, к самым вершинам пихт.

— На другой день колонна вступила на Великие Луга, кое-где утыканные группами низких деревьев. Мягкая зеленая поверхность была похожа на большое озеро, по которому прошелся ветер, разогнав волны так, что они долго не могли успокоиться. Между пригорками нет-нет да и пробежит шакал, почти невидимый в высокой траве. Или неподвижно повиснет над колонной, распластав крылья, орел, как бы выражая своей задержкой в полете сочувствие к несчастью гонимых людей.

Только грифы, не выражая ни испуга, ни удивления, беспрерывно проносились над караваном. Для них Дорога Слез была обильным пастбищем, и они добросовестно следовали за обозом.

Солнце безжалостно припекало иссушенные тела индейцев. Исхудавшие, они были подобны живым скелетам. Заремба уже не раз видел смерть пленных, но одна, уносившая жизнь ребенка, потрясла его. Он был совсем крохотный, этот пленный младенец. Словно понимая, что из груди матери ему уже не извлечь ни капли молока, он прижимался к ней, казалось, только для того, чтобы спрятаться от чего-то страшного, что приближалось к нему. Уста матери не раскрылись в крике и глаза не наполнились слезами, когда головка ребенка, словно сорванный цветок, откинулась от ее груди. Продолжая сидеть на дороге, она медленно раскачивалась в такт похоронной песне.

Молча проходили мимо нее связанные чироки, и пыль, поднятая их ногами, оседала на тельце ребенка…

Сагамор снова умолк. Наступившую тишину нарушали лишь потрескиванье сучьев в костре да доносившиеся из темного бора выкрики какой-то птицы.

Проведя тыльной стороной руки по лицу близ темени, старик, словно собравшись с мыслями, продолжал:

— И тут подъехал к женщине Гарри Том…

— Ты что расселась! — закричал он. — Или у тебя нет сил подняться? Так я знаю способ оживить тебя!

Удар хлыста пришелся по голове несчастной, по ее оголенным плечам, но она даже не вздрогнула. Казалось, тело ее не воспринимает боли. Это еще больше озлобило человека-зверя. Удар ноги, и женщина, упав навзничь, выпустила из рук ребенка.

Лицо Кровавого Тома покрылось пятнами. Глаза, налившиеся кровью, блуждали по рядам индейцев, выискивая новую жертву, а потом он поднял вдруг высоко над головой ременный бич и пошел стегать по сторонам.

В этот момент и подоспел Заремба. В первую минуту он хотел было разрядить в Кровавого Тома всю обойму, но, сдержавшись, выкрикнул, на галопе остановив коня:

— Так тебя учили воевать, подлец!

— Ты мне ответишь за это! — огрызнулся Том. — Мной уже давно замечено, как верен ты воинскому долгу, или ты не давал присяги?

— Я присягал быть воином, а не убийцей, — ответил Заремба, спешившись.

Солдаты расступились. Молча наблюдали они, как поднял Заремба с дороги тельце ребенка, положил его рядом с матерью и, убедившись, что ей уже не помочь, развернул свой носовой платок и накрыл им лицо умершей.

— Ты сделал это нарочно, чтобы в присутствии нижних чинов унизить меня! — закричал Том. — Я видел, ты схватился за оружие! Ты угрожал мне, старшему тебя по чину!

— Если бы был убит еще кто-нибудь, кроме этой беззащитной, может, это и очистило бы воздух и в мире стало бы известно, что здесь происходит, но, к сожалению, этого не случилось.

— Разреши узнать, — со злорадной усмешкой снова закричал Том, — как ты намерен вести себя дальше? Дорога у нас с тобой дальняя.

— Время покажет, — ответил Заремба.

На четвертый день после этого кровавого события Заремба, проезжая вдоль обоза, заметил, что в последней группе отсутствуют двое: Крученый Волос и Тройной Медведь, двоюродные братья Мчащейся Антилопы. Куда им деться? Убежали? Этого не может быть. Конец колонны тщательно охранялся. Побег ночью тоже был невозможен. Им он не передавал ножей. И потом, как могло получиться, что не хватает двоих, тогда как связаны они по десять человек?

— Могут ли мои братья сказать, — подъехал Заремба к индейцам, — что стало с двумя воинами из вашей десятки?

— Знаем тебя и потому ответим. Двое наших остались с Кровавым Томом далеко позади и… не вернулись. Позднее видели, что возвращался он один. Наших братьев с ним не было…

Громом поразило Зарембу это известие. На память пришли слова негра из Виргинии. Не медля ни минуты, он передал пленным свой пистолет и пару ножей, пришпорил коня так, что тот присел на задние ноги, и бешеным галопом погнал его прочь от длинной цепочки людей…

Не отводя взгляда от лица отца, Зоркий Глаз движением, которому могла бы позавидовать белка, подкинул поленья в гаснущий костер, отчего тот вспыхнул миллионами искр, осветив лица сидящих. Угрюмым, задумчивым было лицо белого солдата, как у человека, целиком ушедшего в себя. Может, прислушивался он к собственной совести, а может, слушал, как растет в нем желание быть самому судьей поступкам других…

Черты лица молодого воина с выражением воли и решительности стали резче, а глаза, с их пронизывающим, как у отца, взглядом, настороженно поблескивали из-под опущенных бровей.

Старый вождь медленно расправил затекшие ноги, посмотрел на повисшую над головой луну.

— Небо становится все мягче, скоро наступит новый день, а мои слова еще не видят конца…

— Отец мой, — проговорил Зоркий Глаз, заметив, что Сагамор собирается встать, — твой сын просит выслушать его.

Старик взглядом, не произнося ни слова, выразил согласие.

— С тех пор как слышат мои уши твой рассказ, месяц уже обломал рога, округлился и вырос. Я знаю: за это время стал старше и мой отец, но может ли он согласиться продлить и эту ночь? Солнце еще далеко. Небо еще не окрасилось его лучами.

— Мой сын хочет услышать, что стало дальше с с молодым офицером? Куда увел пленных воинов Кровавый Том?

— Ни в одну из этих ночей, отец мой, сон не коснулся изголовья твоего сына, глаза его не закрывались для отдыха. Его рука всегда крепко держит томагавк…

— Мой сын хочет отомстить белым?

— Не месть, а чувство долга зовет меня на борьбу с бледнолицыми, только… Пусть отец и вождь простит сына, его сердца коснулось недоверие… Этот белый… Глаза отца сами видели его?..

— Мой сын не может поверить, что есть белые, плеча которых может коснуться рука индейца, как плеча брата и друга? — Старик выразительно посмотрел на сына, перевел взгляд на сидящего рядом в мундире офицера и, чуть помедлив, продолжал:

— Ночь уже спускалась на землю, но ни Крученого Волоса, ни Тройного Медведя Заремба не обнаружил. У сверкающей прозрачными струями реки он, придержав коня, зорко всмотрелся в пригорки, поросшие кустарником, пробежал взглядом по берегу реки, густо поросшему осокой, задержался на группе верб. Никаких признаков присутствия живых существ не было. Ничего подозрительного не заметил он и на другом берегу реки. Неподвижно стояли одинокие клены, склонив ветви к воде…

Заремба соскочил с коня, потрепал его по широкой шее и отвел в сторону. «Поостынь, дружок, а я тем временем приведу себя в порядок». Раздевшись, офицер, предвкушая удовольствие, направился к реке. Холодная вода ласково обволокла его тело. С каждым взмахом руки восстанавливались в нем силы, а вместе с ними и способность мыслить, критически отнестись ко всему происшедшему.

Итак, им покинут злосчастный караван. Произошло это раньше, чем он себе представлял. «А кому это нужно? — спрашивает себя Заремба и, не задумываясь, отвечает: — Всем белым. Всем, кто в состоянии, кто хочет понять, что есть вещи, которых он не должен совершать. Другого пути, как дезертировать, чтобы уйти от убийства или быть хоть косвенным его участником, у меня не было».

А если вернуться? — оправдать свое исчезновение беспокойством за судьбу пропавших пленных? Именно этого-то никто и не поймет. Мерилом его поступку может быть все: положение офицера, цвет кожи, принадлежность к так называемому цивилизованному обществу, но только не его личные убеждения, не его моральные принципы. Кто из товарищей, не говоря уже о начальстве, поймет, что руководило им, когда он облегчал положение стариков, помогал женщинам и детям? «Что ни говори, — заключает Заремба свои невеселые думы, — а ошибка была сделана раньше. Надо было еще до вступления в армию решить для себя все „за“ и „против“. И тогда не было бы ни битвы при Аппалачах, ни этих мучительных дней экспедиции. И все-таки пусть с опозданием, но я вернул себе уважение…»

Ну а как поступить дальше?

«Пожалуй, лучше всего, — решает Заремба, — положиться на время. Сейчас же главное — узнать о судьбе пропавших индейцев, и если догадки мои подтвердятся, готов буду встретиться с убийцей один на один…»

Стряхнув с себя воду индейским способом — ударяя ребром ладони по телу, офицер подошел к коню. Теперь, когда он уже остыл после мучительного галопа, можно было подвести к воде и его. Четвероногий друг был нужен ему теперь больше, чем когда-либо. Напоив его и заботливо обтерев ему бока связкой мягкого тростника, Заремба вывел его из реки, распалил маленький костерок, обсушился и только было хотел отдохнуть, как увидел кружащихся над небольшой вербой грифов. «Что бы это значило?» — только подумал, как до слуха донесся не то стон, не то чье-то рычание. Замерев, Заремба напряг слух, и вот снова: «Аа… аа… и… и…»

— Что за черт?

Снова прислушался Заремба, но, кроме легкого шелеста веток, ухо не могло ничего уловить. «Послышалось, видно. Слишком напряжены нервы». И только шагнул он к своему коню, как снова послышался стон. Теперь уже было ясно: где-то близко в беду попал человек. Одним махом Заремба рванулся в кусты и остановился как вкопанный. Под склонившейся от старости вербой, освещенной молодым месяцем, лежали два человеческих тела. Всмотревшись, он, к своему ужасу, узнал в них оскальпированных Крученого Волоса и Тройного Медведя.

— О, проклятие тебе, Кровавый Том! — воскликнул Заремба. — Это твоих рук дело, это ты, мерзавец, для того и увел их подальше от людей.

Стиснув зубы так, что заломило челюсти, Заремба как мог осторожнее уложил поудобнее головы несчастных, а сам что есть духу побежал к реке: нельзя терять ни минуты, если он хочет им помочь. Только не поздно ли уже?

Заремба устроил возле раненых стетсон так, чтобы не пролить набранную в него воду, быстро стянул с себя мундир, разорвал сорочку и принялся за перевязку. Тройному Медведю уже не потребовалась его помощь — он был мертв. Крученый Волос издавал слабые стоны. Холодная вода привела его в чувство. Медленно, тяжело поднялись его веки.

— Белый брат… — прошептали запекшиеся губы и. раздвинулись наподобие улыбки. Он хотел сказать что-то еще, но только взглянул на Зарембу большими, полными страдания глазами и снова потерял сознание… Прислонив его к своей левой руке, офицер правой осторожно смывал запекшуюся кровь с покалеченной головы.

«Подожди, я еще доберусь до тебя. Порукой этому страдания ни в чем не повинных людей», — думал он в то время, как руки его с ловкостью первоклассной сиделки бинтовали рану.

Индеец, не приходя в сознание, стонал, а когда наступали минуты просветления, стиснув зубы, молча смотрел на Зарембу, полностью отдавая себя на его попечение.

Закончив перевязку, Заремба разжег костер, вскипятил в котелке чистую воду, сохранившуюся в его мешке, привязанном к седлу, заварил кофе, подсластил его и поднес к помертвевшим губам раненого. Крепкий напиток, как и следовало ожидать, внес струю бодрости в измученное тело.

Жажда, видно, мучила раненого. Он пил не отрываясь и, когда на дне уже ничего не осталось, с благодарностью посмотрел на Зарембу.

— Надо бы тебя к врачу, — проговорил тот, устраивая голову индейца на свой скатанный в виде подушки мундир, — да далеко он. До ближайшего форта не меньше пятнадцати дней конного пути. Вдвоем на одной лошади мы в лучшем случае сможем сделать в день каких-нибудь двадцать миль. Что же нам делать, друг?

Индеец молча смотрел на своего спасителя. Да и что он мог сказать, что посоветовать?

А положение было действительно тяжелым. Оставить больного одного — это и в голову не приходило Зарембе. Ехать с ним в форт, если даже раненый и выдержит трудности пути, было небезопасно: о дезертирстве офицера там уже известно. Уж Кровавый Том сам позаботится подать это в лучшем виде! Ничего не оставалось, как положиться на волю случая.

Предав тело умершего Тройного Медведя земле и обложив могилу камнями, чтобы не добрались до него шакалы, Заремба усадил раненого перед собой на седло и, придерживая его одной рукой, тронулся в путь. Хоть и ехал он по самому берегу реки, держась самой спокойной дороги, Крученый Волос то и дело терял сознание. И только очередная повязка да крепкий кофе давали ему силы. У самого же Зарембы с тех пор, как оставил Дорогу Слез, ничего не было во рту. Тот небольшой запас сухарей, который оставался у него от пайка, он, размачивая, насильно впихивал в рот раненому.

Приближался полдень следующего дня. Самое тяжелое и изнурительное время на равнине. Солнце немилосердно жгло тела путников. Ехать в такой зной по открытой местности стало невыносимым. Заремба свернул к зарослям, устроил раненого в тени, а сам отправился присмотреть место для временного лагеря, с тем чтобы переждать до прохлады. Только зашел за один из ближайших пригорков, как вдруг навстречу выскочил волк. Он промчался с такой быстротой, что офицер даже не успел схватиться за оружие.

— Что бы это значило? — проговорил Заремба озадаченно. — Так просто ты не убежал бы от меня, тем более одного, если бы не был чем-то напуган. Но что напугало тебя? Во всяком случае, надо быть начеку…

Заремба взвалил раненого на плечи и начал медленно, с трудом пробираться по направлению к реке, вдоль которой пышно разбросали свои ветви прибрежные кусты. Набрать свежей воды было делом нескольких минут. Офицер освежил тело раненого, перевязал рану, осмотрелся вокруг. Все было спокойно. Теперь можно было позаботиться и о себе. Но не успел он войти в воду, чтобы обмыть обожженные солнцем плечи, как взгляд его упал на коня. Что-то в его поведении заставило Зарембу насторожиться. Поводя ушами и беспокойно подняв голову, конь, как бы прислушиваясь к чему-то, сначала замер, а потом, вздрогнув, затоптался на месте.

Заремба сунул за пояс пистолеты и подбежал к дрожавшему животному.

— Что тебя тревожит, дружище, или испугался волка? — только проговорил, как пронзительный вопль поразил слух. «Индейцы!» — промелькнуло в голове.

Воинственный клич, донесшийся со стороны индейцев, напугал коня, и он, рванув с места, словно в бока его воткнули острогу, кинулся прямо на крутую стену оврага, взлетел на нее и пропал в облаке пыли.

Выхватив было из-за пояса револьвер, Заремба тут же опустил руку, понимая, что ничего не сможет сделать один против целого отряда чем-то рассерженных людей. Большинство из них были только в набедренных повязках. Их мускулистые тела, освещенные солнцем, говорили Зарембе, что перед ним профессиональные силачи.

Мчась в диком галопе, потрясая луками и томагавками, они были уже почти возле него. Уже могли дотронуться до него своими палочками, украшенными перьями. Заремба знал, что это значит. Коснуться такой палочкой неприятеля считалось высшим военным подвитом. Выполнив его, воин мог прикрепить к султану два новых орлиных пера. Трудность выполнения этого приема была, конечно, в том случае, если противник силен и хорошо вооружен. А Заремба? Какую силу он представлял сейчас? Значит, коснись до него первый из воинов своей палочкой, и он его пленник.

Заремба спрятал оружие, скрестил руки на груди и спокойно вышел навстречу индейцам. «Чироки», — решил он, вглядываясь в их разукрашенные тела, в лица, горевшие огнем ненависти. Часть отряда, отделившись от остальных, скрылась за скальными изгибами, в погоне за умчавшимся конем. Четверо приблизились к Зарембе, приблизились так, что ему видны были шрамы на их груди, полученные во время обрядов посвящения. Набросив лассо на его шею и затянув покрепче петлю, они остановились в ожидании вождя. Он подошел, в ореоле длинных белых волос.

— Ты оскальпировал нашего брата Тройного Медведя?

— Нет, — ответил Заремба.

— Но, кроме тебя, здесь нет бледнолицего.

— Это сделал бледнолицый, но не я.

— Ты лжешь! Все бледнолицые лгут! — закричал старик, обнажая белые, здоровые зубы. Лицо его напряглось, отчего морщины стали казаться глубже, ноздри нервно подергивались.

— Я ваш друг, — проговорил Заремба, теряя надежду на то, что сможет убедить этих озлобленных людей в своей невиновности. «Надо сказать ему о раненом, о Крученом Волосе», — промелькнуло в голове, но не успел он произнести и слова, как старик с такой силой дернул лассо, что у Зарембы перехватило дыхание.

— Я бы на месте разделался с тобой, бледнолицый пес, — проговорил старик, — но племя не разрешит мне сделать этого. Тебя будет судить Суд Старейшин…

Воины с места взяли в галоп. В глазах у Зарембы то уходили зеленые волны прерий далеко в небо, то небо волновалось у него под ногами. Ему казалось, что в легких у него кто-то разжег костер — так горело и пекло в груди. Зацепившись за камень и не в силах больше бежать, он упал. Ремень, врезавшись в шею, как тупой нож, тянул его по земле, каменистой и пыльной.

Старик ослабил лассо, оглянулся.

— Что, не нравится? А каково было нашему брату Тройному Медведю, когда с него живого снимали скальп? Об этом ты думал?

И столько ненависти вложил старик в эти слова, такую жажду отмщения, будто пленник его один был в ответе за всю боль, всю несправедливость, которые терпят индейцы от белых. Просить его сейчас о какой-то пощаде было бы равносильно тому, что просить милости у голодного волка…

Сагамор взглянул на сидящего рядом лейтенанта, перевел взгляд на сына.

— И вот что главное, — проговорил он раздельно, — как ни мучительно было состояние Зарембы, в голове у него нет-нет и пробежит тревога об оставленном у реки раненом Крученом Волосе. Как он там один, без помощи?..

В минуты, когда мустанг переходил на шаг и лассо ослабевало, офицер решался было заговорить о нем, но тут же отбрасывал эту мысль. «Сказать сейчас — значит вызвать новую вспышку гнева, а это не повлечет ли за собой немедленной с ним расправы, и тогда… тогда они никогда не узнают всей правды… Повременю до более спокойной обстановки. А Крученый Волос, может ли ждать он?..»

Занятый этими мыслями, Заремба не сразу заметил, как показалась деревенька. И только приблизились, выскочила им навстречу с криком и гиканьем толпа индейцев, окружила, сжала их кольцом. Над головой Зарембы замелькали томагавки, копья, стрелы с тупыми наконечниками. Они хоть и не приносили вреда, кроме боли, попадая на обожженные солнцем плечи, но таков обычай — встречать врага во всеоружии.

Хуже были огромные дикие псы, которые, почуяв в Зарембе чужого, бросались к самому его лицу, сверкая страшными клыками. Так, окруженного толпой людей и сворой псов, Зарембу вывели на середину деревни. У поставленных полукругом типи, среди которых одни сверкали белизной, другие, потемневшие от времени, солнца и дождей, представляли жалкое зрелище, стояли воины в оленьих и бизоньих шкурах. Лица их в знак траура племени были закрыты.

Тут же пестрыми стайками толпились женщины: старые скво, сгорбленные годами, изношенные работой, женщины помоложе, еще полные жизни, девушки, чьи стройные тела облегали платья из тонких оленьих шкур. Всех их отличала та особенная красота, которой природа награждает людей высокого душевного склада.

По деревне Заремба шел твердым, несгибающимся шагом, держа голову высоко и прямо, хотя и вели его на ремне, словно пса. У одного из типи шествие остановилось. Сильным рывком он был водворен в жилище. Два воина, неподвижные, словно высеченные из камня, замерли по обеим сторонам упавшего на земляной пол Зарембы. Грудь их и шею украшали ожерелья из клыков медведя, руки крепко сжимали копья, а глаза остро и неотступно следили за пленным.

Первые несколько минут Заремба был неподвижен. И только хотел расправить затекшие члены, как послышался шум голосов, и через щель приподнятой над входом шкуры он увидел своего коня, ведомого молодым индейцем.

«И ты здесь? — мысленно обратился Заремба к своему верному другу. — А ведь мы с тобой боролись за них. Может, плохо, слабо, но как могли. Только кто из них поверит в это?»

Как путник оглядывается на оставшуюся позади дорогу, так и Заремба окинул оставшиеся позади годы. Нет, он не был несправедлив к тому, кто слабее его. Никогда не отдавался и стремлению к богатству, не искал тихой пристани в жизни.

На другой день входная полсть типи откинулась, и, прерывая мысли Зарембы, стремительно вошел вождь. Это был Черная Туча. И тот и другой сразу узнали друг друга. Заремба хотел было встать, но тут же был повален копьем одного из своих караульных.

Не успел Черная Туча вымолвить и слова, как в типи вбежала удивительно красивая, стройная, как березка, девушка.

— Это ты убил Тройного Медведя? Ты оскальпировал его? — проговорила она.

Губы девушки нервно вздрагивали. Сжав маленькие кулаки, она обратилась к Черной Туче:

— Отец, Совет Старейшин должен вынести ему самый жестокий приговор, самую мучительную смерть.

Черная Туча сделал ей знак рукой, требуя удалиться, но она гневно продолжала:

— Если бы это было в бою — тебя можно было бы понять. Но ты убил его как трус — ночью, когда он спал.

— Нет, я не убивал его, — ответил Заремба решительно.

— Ты лжешь! Наш брат бежал от Длинных Ножей,[23] а ты… Какой же ты воин, какой мужчина…

И столько прочел Заремба ненависти к себе в ее глазах, столько презрения. Но как ни стонало от боли его тело, как ни страдало самолюбие, где-то в глубине души он Почувствовал восхищение этой молодой индианкой, прекрасной даже в этом, может быть, оправданном гневе.

— Я тоже был в транспорте, — проговорил Заремба, — я спас Мчащуюся Антилопу и много других воинов. Я сам ушел от Длинных Ножей… помог и Тройному Медведю… Только зачем все это я говорю той, у которой глаза подернуты пеленой и она не может отличить друга от недруга, лжи от правды?

— Ах так! — рванулась вперед оскорбленная. Но тут тяжелая рука Черной Тучи легла на ее плечо.

— Уходи! — крикнул он гневно и, схватив извивающуюся в его руках девушку, вытолкнул из типи.

— Как называешься, бледнолицый? — спросил он, присев около пленного, когда стихли крики девушки.

— Зовут меня Заремба. Стефан Заремба.

Глаза вождя внимательно осмотрели лицо говорившего и остановились на его верхней части, где выделялось яркое беловатое пятно шрама.

— Это, Великий Вождь, памятка о твоем томагавке. Помнишь битву в Аппалачах после измены Каменной Стрелы?

— Так ты тот самый белый, который преследовал меня? Я узнал тебя сразу. Ты желал моей смерти, а теперь получишь ее сам. Этого требует мой народ. Смерть за смерть. Пусть бледнолицый уже готовится к своему смертному часу.

— Если я заслужил его, — ответил Заремба твердо, — приму как подобает мужчине и воину, но прежде разреши обратиться к тебе.

— Говори.

— Пошли своих воинов к тому месту, откуда они привели меня. Надо позаботиться о втором твоем брате, которому я помог, — Крученом Волосе.

И Заремба рассказал все, что предшествовало его пленению.

— Правду твоих слов проверю. И пока не узнаю ее, не тешь себя мыслями о спасении, Совет Старейшин решает твою участь, — проговорил вождь и заторопился к выходу.

Никогда раньше не радовался так Заремба своему знанию языка чироков, как сейчас. Это во многом облегчало его задачу в таком положении.

Время тянулось бесконечно долго. Заремба сидел неподвижно, выдерживая, как только мог, взгляды своих часовых, которые буквально пожирали его. Сделай он движение, и они сразу же протягивали к нему свои копья. Заремба решил притвориться спящим.

Раньше ему почему-то казалось, что индейский лагерь — место тишины и покоя. Теперь же, впервые попав в него, убедился, что это не так. До его слуха доносился беспрерывный галдеж собак, плач детей, а главное, не смолкали громкие песни сидящих вокруг костров индейцев, которые исполнялись под ритмичные удары в бубны и трещотки из черепашьих панцирей. Время от времени раздавались военные кличи, от которых холодело под сердцем.

И все-таки сон действительно завладел Зарембой. Проснулся он, когда солнце стояло высоко. Подкралась жара. Теперь его охраняли уже не те молодые, но такие же суровые и неподвижные воины постарше. С неизбежностью своей смерти Заремба уже смирился, хотя где-то в подсознании и теплилась надежда.

И тут послышался громкий крик. Потом заговорили сразу несколько человек, перебивая друг друга. «Это за мной!»— пронеслось в голове, и, глянув в сторону выходного отверстия, офицер решительно встал, скрестив руки на груди.

В эту минуту раздвинулся полог. В типи вошел Черная Туча. Движением руки он удалил воинов, охранявших Зарембу, а ему приказал сесть. Все в нем: и низко опущенные брови над глубоко сидящими глазами, и резко очерченные морщины, изрезавшие его лицо, а главное, голос, каким он приказал пленнику сесть, — не предвещало ничего хорошего. Заремба видел — старик зол.

— В твоих словах была только половина правды, — заговорил Черная Туча сурово, — вторую ты, видно, растерял по дороге сюда. Воины нашли Крученого Волоса, но его разум во власти тьмы. Он не в силах говорить со своими братьями, а между тем, — Черная Туча вгляделся в военный мундир Зарембы, опустил глаза на свою ладонь, — на одежде белого не хватает вот этого, — протянул он железную пуговицу, — значит, мой брат Крученый Волос не сразу отдался в руки бледнолицего, была борьба…

— Но на голове у Крученого Волоса была и повязка. Подумай и реши, Великий Вождь, кто мог ее положить, кроме меня.

— В словах бледнолицего сквозят лучи правды, но чем доказать их достоверность Совету Старейшин?..

Заремба нервно повел плечами. В самом деле — чем? Можно ведь допустить мысль, что он, снимая скальп, преследовал выручку от его продажи, а не саму смерть индейца, потому из великодушия и сделал ему повязку. Ничего удивительного не будет, если они и встанут на этот путь, вынося решение о его участи.

Черная Туча сидел, глубоко задумавшись.

— Разум Крученого Волоса, — произнес он как бы про себя, — все еще во власти тьмы… Скажи, — прямо посмотрел он в глаза Зарембы, — зачем тогда, в битве при Аппалачах, ты пошел ко мне?

«Поймет ли, — подумал Заремба, — поверит ли, что я не мог быть больше участником жестокой бойни, что пошел из желания быть полезным несчастным жертвам произвола?»

Пока офицер подыскивал нужные слова, чтобы выразить яснее свою мысль, Черная Туча проговорил:

— Когда я увидел тебя, поднимавшегося на скалу, я подумал — вот белый, который пришел убить меня, и я сделал это первым. Но ты остался жить, а ведь удар был настолько силен, что я мог лишить тебя жизни.

— Тогда, пожалуй, это было для меня все равно, — проговорил Заремба с грустью.

Брови Черной Тучи дрогнули.

— Твои глаза ответили мне на вопрос. Я прочитал в них, что сердце бледнолицего не жаждет крови.

Глубоко вздохнув, он продолжал.

— Белые одержали тогда победу. Они достаточно сильны для этого. Их сила — в оружии, наша — в справедливом требовании оставаться хозяевами своей земли. На чьей стороне будет перевес — покажет время… Раны, которые белые наносят на наши тела, залечиваются, но те, что поражают душу, переходят от отцов к детям, а это не может ли оказаться острее длинных ножей белых?..

При этих словах Черная Туча встал. Сурово посмотрел он по сторонам и таким же суровым взглядом вперился в пленного. И тот понял — старый вождь недоволен собой. Недоволен тем, что разговорился.

Не удостоив пленного офицера ни словом, ни взглядом, Черная Туча вышел из типи. Сколько прошло времени, Заремба не знал. Он потерял всякое о нем представление. А когда воины вывели его за ремень наружу, была уже темная ночь. Густые тучи метались над лагерем, как Злые Духи.

Толпа воинов с раскрашенными узорами смерти лицами окружила пленника, и его повели к площади, где над костром возвышалась поперечная перекладина. К ней и привязали его, подняв ему руки высоко над головой. Если раньше Заремба и лелеял какую-то надежду, то теперь окончательно понял, что это конец.

Вокруг площади вспыхнуло множество костров. Всем должно быть видно, как будет гореть белый человек.

Время уходило с каждым ударом сердца. Заремба переводил взгляд с одного воина на другого и по их ожесточенным лицам видел — ему не снискать пощады. И как ни странно, но даже в эти последние для него минуты он находил в себе силы и мужество отнестись к происходящему по-философски. «Ну что ж, — думал он, — сила и насилие — это наш метод. Мы виноваты, что он стал их защитой, что он неуклонно растет. Но наступит же наконец время, когда жажда братства восторжествует… Жаль только, что я, Заремба, порвавший все нити, связывающие меня с кровавыми преступлениями, не стану тому свидетелем…»

Где-то сбоку начали бить бубны, раздалась ритмичная песня:

Сази ки ка иипин Мана нико Етикуян.

Сази ки ка нипин а чипико Мана ни питкин

Нипуан Тшипай уаиками

Хау, икуа Сази ни па натин

Хау, Ней уатчистакамар ни сипуеттан

Наспитичи киста…[24]

Воины начали танец. Это был танец смерти. Колени танцующих вздрагивали, руки поднимались вверх. В момент, когда звуки бубнов затихали или меняли ритм, они с лицами, обращенными в небо, делали короткие выкрики, подбрасывая стрелы, копья, томагавки.

Танцоров восторженно поддерживала толпа, стоящая у костров.

Внезапно танцы и песни прекратились. Напротив Зарембы остались только молодые индейцы, которые впервые должны вступить на тропу войны. Им надлежало показать перед старейшими племени свою ловкость и силу.

Сначала в ход пошли томагавки. Они кружились над головой Зарембы, словно огромные шмели. И хоть летели они, казалось, прямо на него, ни один мускул его лица не дрогнул — он знал: бесчестье покроет того из воинов, чье оружие ранит сейчас жертву. За томагавками последовали ножи и стрелы.

Но вот появилась другая группа: танцоры с зажженными факелами. Хотя Заремба знал, что и это еще не конец, тело его покрылось испариной. И тут встретился он со взглядом Черной Тучи. Сердце его дрогнуло. Старый вождь смотрел на него так, как смотрел бы человек, еще до конца не решившийся на что-то, еще не справившийся с какой-то внутренней, происходящей в его душе борьбой.

Оторвав взгляд от офицера, Черная Туча движением руки подозвал молодого воина, произнес несколько слов, после чего тот немедля удалился. Заремба не то чтобы услышал, а скорее прочел по губам старого вождя, что тот назвал имя Крученого Волоса.

По всему было видно, что танец с факелами подходил к концу, после чего, наверное, должно было начаться то главное, ради чего были зажжены на площади костры. Выкрики людей, окружавших Зарембу, становились все воинственнее и требовательнее, казалось, все ожидают только знака вождя. И тут из-за костров появился и подбежал к Черной Туче отосланный им молодой воин. Быстро говоря, он в такт словам делал головой и руками движения, означающие отрицание.

«Если это о Крученом Волосе, значит, старик все-таки выжидал в надежде на раненого, значит, не хотел совершать суда, не выяснив правды до конца», — пронеслось в голове Зарембы.

Может, Черная Туча и впрямь выжидал подтверждения невиновности пленника, а может, медлительность его объяснялась другим: индейцы умеют уважать мужество, если даже проявлено оно ненавистными им белыми. Но вот старик медленно, словно против воли, поднял руку, так же медленно, не глядя на пленника, повернулся к костру посреди площади.

Вспыхнувшее пламя подобралось к Зарембе. Он закашлялся от наступавшего со всех сторон дыма, ему казалось, что он своими глазами видит, как укорачивается время его жизни. И тут громкий крик прервал ритуал казни. Остановились танцоры. Умолкли бубны. Лица индейцев, замерев, обратились к темноте, откуда вынырнул и стрелой пронесся молодой всадник. Глаза его горели, он тяжело дышал. Видно, путь им проделан был большой и трудный. На скаку остановив коня возле самого места казни, юноша ногами разбросал жар у костра, ударом ножа разрезал ремни, связывающие руки Зарембы.

— Прости, белый брат мой, их головы не знали, что делали руки.

Не веря ушам, Заремба всмотрелся в своего неожиданного спасителя. И вдруг:

— Брат мой, Мчащаяся Антилопа, ты ли это?

А тот, обратившись к толпе пораженных индейцев, воскликнул:

— Это он спас меня от Длинных Ножей! Он дал свободу многим нашим братьям. Он помогал на Дороге Слез женщинам и детям. Кто из вас, братья мои, назовет его, как и я, своим братом и другом?..

Именно в эти минуты, вслушиваясь в слова отца, и почувствовал Зоркий Глаз, как поднялось в его душе что-то новое, что-то такое, что породило желание, будь он не здесь, а там, где решалась судьба белого офицера, откликнуться на призыв Мчащейся Антилопы. Откликнуться так, чтобы ветер, подхватив слова, унес их далеко в горы: «Я… я назову его своим братом!..»

Но ничем не выдал себя сын вождя, разве что брови сдвинулись к переносице резче прежнего да плотнее сжались губы. Не в обычаях индейцев выражать вслух свои мысли, если касаются они только тебя, только твоих переживаний. И все-таки, как ни владел собой Зоркий Глаз, от Сагамора не укрылось состояние сына. Может, потому, что ждал его, надеялся. Не прошла незамеченной эта наступившая вслед за словами вождя пауза и от лейтенанта. Он хоть и не понял ее, но с каким-то внутренним волнением потянулся к своей прокуренной трубке.

Молчание было долгим. Было тяжелым, как воды омута.

— И тут, — продолжал Сагамор, и веки его дрогнули, — увидел Заремба, как со всех сторон потянулись к нему руки, чтобы дотронуться до его плеча…

Вперед вышел Черная Туча.

— Верю белому брату, что тогда, среди скал Аппалачей, хотел мне помочь, — сказал и, помедлив, дотронулся до его плеча. — А теперь пойди к моей дочери — Цветку Прерий. Как только узнала правду, рвет на себе волосы, исцарапала лицо и, если не простишь ее за оскорбление, не заслуженное тобой, если не разрешишь упасть к твоим ногам, прося о прощении, обрежет волосы, изрежет тело и на семь дней уйдет из деревни, а то и лишит себя жизни. Кровь женщин чироков горячая. Моя дочь теряет разум при мысли, что белый брат не посмотрит на нее ласковым взглядом.

Протиснувшись сквозь толпу ликующих людей, Заремба подошел к той, что звалась Цветком Прерий. Не успел он произнести и слова, как она, преклонив колени, прильнула к его ногам пылающим лицом.

— Ты храбрый воин, брат мой, мое сердце болит от стыда и горя — простишь ли меня?

— Встань, сестра, — ответил Заремба с нежностью мужчины, хорошо сознающего, что от одного его слова зависит, огнем ли засветятся или померкнут смотрящие в самую его душу глаза девушки. — Не злобу, а великую скорбь услышал я в словах твоих, когда они выражали мне недоверие, — продолжал он, любуясь посветлевшим лицом девушки. — Так пусть же никогда больше оно не коснется наших сердец.

— Твои слова согревают меня. Твое великодушие равно твоей силе и мужеству. Счастлива будет та женщина, которую ты назовешь своей скво.

Цветок Прерии взяла руки Зарембы в свои ладони и, не выпуская их, обратилась к отцу:

— Пусть вождь Черная Туча доверит своей дочери заботу о ранах белого брата.

Несколько дней Заремба провел в уютном, специально для него отведенном типи. Его измученное тело и впрямь нуждалось в отдыхе и покое. Лежа на мягком ложе из медвежьих шкур, он с удовольствием отдавал себя на волю врачующих его индейцев. Ловко, не причиняя боли, они натирали его целебными мазями, приготовленными Цветком Прерий, укрепляли его силы напитками, которые она приносила в берестяной посуде. И каждый раз, когда девушка входила в его жилище, сопровождаемая пожилой индианкой, он испытывал чувство, подобное тому, как если бы в ненастье был обласкан солнечным светом.

Однажды, это было под вечер, полог входного отверстия раздвинулся, и в типи вошел Черная Туча вместе с сыном Мчащейся Антилопой.

— Пусть уши нашего белого брата раскроются, — сказал он, — чтобы услышать радостную весть — Крученый Волос вырвался из-под власти тьмы. Он хочет говорить с белым братом.

Типи, где лежал раненый, находился на краю деревни. По дороге Черная Туча ознакомил Зарембу с лагерем: его укреплением, местами, где готовятся воины к походам, где проводят свои церемониальные праздники.

Волнуясь, Заремба вошел в жилище Крученого Волоса.

— Пускай белый брат сядет рядом, — тихо проговорил раненый и сделал чуть приметное движение рукой. — Я твой должник, — продолжал он, когда Заремба опустился у его изголовья. — И пусть белый брат простит, что я не мог подать свой голос в его защиту. Душа моя блуждала в Краю Теней. Теперь мне стало лучше, и я говорю: белый брат стал братом моей души.

— Ты знаешь, как я порвал с белыми, — отвечал Заремба, — но это не сделало меня одиноким. Среди вас я нашел друзей, нашел братьев. И пусть увеличится мое сердце до таких размеров, чтоб я мог вместить в него свою преданность народу, с которым отныне свяжу свою жизнь.

Прошло десять дней. Справившись с недугом, Заремба был уже в полной силе, когда в деревню на взмыленном коне примчался воин с сообщением, что к деревне приближается стадо бизонов. Все население покинуло жилища. Самые сильные воины на самых быстрых конях двинулись на охоту. Рядом с Крученым Волосом, голова которого была еще повязана, ехал Заремба. Окружив животных плотным кольцом, охотники дружной атакой пошли на приступ. Заремба прекрасно сидел на коне. Ему не раз говорили еще в отряде, что он ловок, как житель степей, но здесь он видел себя неравным среди бронзовых удальцов: на расстоянии не более двух шагов они поражали животное в самой середине дикого стада.

Отдельные смельчаки вскакивали даже на хребет бизона и, мчась на нем, перескакивали на другого, выбирая самого сильного и молодого, а потом одним ударом боевого топора рассекали ему позвоночник, отделяли голову от туловища. Чтобы идти на это, надо обладать не только огромной силон, но и ловкостью, равной которой Заремба нигде не видел. Малейшее промедление — и смельчак может оказаться под копытами рассвирепевшего стада.

С восхищением смотрел Заремба, как Мчащаяся Антилопа, врезавшись в стадо, с диким криком разил бизонов из тяжелого лука.

Не выдержав натиска охотников, оставшиеся в живых бизоны отступили. Когда рассеялась пыль, стало видно, что охота была на редкость удачной. Довольно перекликаясь, охотники объезжали окровавленные туши, делая на них пометки, по которым женщины узнавали убитых своими мужьями и сыновьями.

Чувство никогда не испытанного удовлетворения испытал в этот день и Заремба. Убитый им зверь был одобрен Цветком Прерий. Она сама взялась освежевать его добычу. А он, глядя, как ловко работают ее руки, подумал: «Видно, природой во мне заложен все-таки охотник».

— Запаса мяса хватит теперь надолго, — говорили индейцы, возвращаясь в деревню и обсуждая только что закончившуюся охоту. С одобрением отзывались они и о силе рук своего белого брата.

В заботах о наступающей зиме проходили в лагере дни. Когда яркие листья, тронутые первыми морозами, начали окутывать землю, словно цветным покрывалом, а белая паутина, легко носящаяся в воздухе, опутала и связала ветви деревьев, в типи Зарембы вошли трое воинов. Они были в праздничных одеждах. Огромные султаны из орлиных перьев украшали их головы. Это были Черная Туча, Мчащаяся Антилопа и шаман Добрый Ветер. Он и начал говорить первым:

— Скоро наступит зима. После ее холодных дней хлынут с гор в русла рек мутные потоки воды. Люди снова увидят солнце и будут снова обогреты его лучами. В эти дни наступит Праздник Весны, наш белый брат исполнит ритуальный танец и получит имя, которое заслужит. Ему уже пора готовиться к началу испытаний, где он оставит свое старое и получит новое имя.

— Согласен ли наш белый брат с решением старейшин племени? — спросил вождь Черная Туча. Получив согласие и чуть наклонив головы в знак одобрения, все так же молча и так же торжественно, как вошли, покинули типи Зарембы.

Надо ли говорить, с каким нетерпением ждал Зоркий Глаз следующего вечера. Весь день голова его была занята такими мыслями, от которых его, как от ударов шквального ветра, бросало из стороны в сторону. А когда пришли они снова с белым солдатом, как всегда, на опушку леса и когда в нечаянном движении встретились их руки — не отдернул своих. Заметив же, как тот, прикуривая, потянулся за огоньком, сам протянул его, ловко подцепив кончиком ножа. И тут, впервые взглянув в самое лицо солдата, увидел, что оно изрезано глубокими морщинами, виски, как у отца, белые, в глазах же не нашел он ни зла, ни жестокости. «Чем же ты был ненавистен мне? — подумал и усмехнулся: — Это все Заремба. Он перевернул мое сердце».

У старого Сагамора недаром был взгляд орла. Одинаково хорошо видел он и сверху вниз, и с боков. Не укрылись от него ни усмешка, пробежавшая по лицу сына, ни взгляд его потеплевших глаз. Но не выдал ни словом, ни движением того, что прочел в душе сына. Спокойно, не торопясь уселся на свое место, раскурил трубку, посмотрел на луну, на тронутый ее серебром лес, словно проверяя, все ли свидетели в сборе, все ли слышат его, и начал:

— Наступила зима, пушистая, белая, как кролик вабассо. Холодный северный ветер Кабеун безнаказанно гулял по прерии, трепал голые плечи кленов и верб, пригибал к земле осины, замораживал своим дыханием реки. Только золотые стрелы солнца были ему неподвластны, и, когда появлялись они, прятался среди закоулков огромных гор. И стоило только темной туче заслонить их, как он, рванувшись из укрытия, снова начинал проказничать, засыпая снежным пухом бизоньи космы, а самих их превращая в седовласых старцев. Он дергал гривы и хвосты быстроногих мустангов, загоняя шакалов и волков в глубокие расщелины старых, им же поваленных деревьев.

А когда наскакивал на индейскую деревушку, противно хохотал, сдергивая своими костлявыми, промороженными когтями шкуры с вигвамов, срывал серый дым, выходивший из жилищ людей, долго мял его своими лапами и синей мглой развевал по лагерю. Если и этого ему было мало — врывался в типи, дул играючи на огонь, разбрасывая снопы искр на людей, сидящих вокруг единственного источника тепла, а потом, хохоча, довольный своими проказами, вылетал обратно в широкий простор.

В эти дни Заремба, устроившись поудобнее у костра, вместе со старейшинами племени отдавался познаниям языка чироков, слушал бесконечные рассказы родоначальников, которые расширяли мир его мыслей, или перебрасывался полушутливым разговором с дочерью Черной Тучи — Цветком Прерий. Она появлялась всегда неожиданно и так тихо касалась земли своими мокасинами, что лист, упавший с дерева, и тот производил больше шума. Ее появление Заремба встречал радостной улыбкой, забывая, что не приличествует воину согласно индейским обычаям так открыто проявлять свои чувства. Но пока обряд-испытание его воли, силы и характера впереди, он разрешал себе эту вольность. Не препятствовали этому и индейцы. И даже вождь племени-отец Цветка Прерий.

В один из дней, когда вокруг бесновалась вьюга, шкура, закрывавшая вход в типи Зарембы, откинулась, и появились воины в праздничной одежде, с лицами, так разрисованными ритуальными узорами, что ни одного из вошедших он не мог узнать. Приблизившись, они без единого слова связали его ремнями и отнесли в типи, специально отведенный для обрядовых целей.

Сколько прошло времени с тех пор, как остался он один, трудно сказать. Дни с их мраком и тишиной были похожи на ночи. Отдавшись мыслям, Заремба пробежался по своей прошлой жизни, не желая, чтобы исчезла она, как дым вчерашнего костра, и задумался над планами будущей. Какой она должна стать у него? Скоро наступит время, когда эти простые люди с сердцами, твердыми, как гранит, не потерявшие, несмотря на тяжелую жизнь, отпущенное им природой богатство, назовут его своим сыном и братом.

А что он даст им в ответ? Верность и преданность? Но разве только этого достаточно, чтобы выполнить поставленную перед собой цель: добиться другого к ним отношения со стороны тех, кто считает их ниже себя? И если тогда, когда он был еще среди Длинных Ножей, не знал, как это сделает, то теперь сама жизнь подсказала ему решение:

«Только пройдя через все испытания, выпавшие на долю чироков, я смогу, сам пережив боль их кровоточащих ран, неимоверных страданий, быть уверенным, что рассказанная мной правда будет такой, что дойдет до миллионов сердец мира и они откликнутся на зов справедливости… А пока, — думает Заремба, — буду учиться у своих новых друзей их пониманию жизни, их стойкости, умению управлять своими чувствами, мыслями, желаниями…»

И вот оно, первое испытание: после нескольких дней принудительного голода до Зарембы доносится соблазнительный запах жареного мяса. С каждой минутой он становится все настойчивее и желаннее. Прямо перед его лицом кусок сочного, только снятого с вертела бизона. Но взять его он не может, руки его связаны. Стиснув зубы, он терпит, а кусок снова и снова подносится ему, и назойливый запах щекочет в носу, вызывая слезы. Так повторяется на второй и на третий день. Наконец, не выдержав, или, вернее, поняв, как ему поступить, он напрягается и, как стрела из лука, кидается вперед, зубами хватая вертящийся перед ним кусок мяса.

Так было выдержано первое испытание — на голод и ловкость. И снова в типи Зарембы появились те же воины.

— Наш брат должен сам, без чьей-либо помощи, без инструмента, сделать деревянное оружие и принести его в деревню.

Сказав это, воины ушли так же тихо, как и вошли. В этот же день Заремба покинул свое жилище и отправился в лес. Облюбовав молодую сосенку, он с большими усилиями вырвал ее вместе с корнями, скрутил их у самого ствола и отбил их камнем. Тем же камнем, а затем песком отшлифовал сучья и неровности, взвалил свое деревянное оружие на плечо и вернулся в деревню. Работа была одобрена.

Наступала весна. Снабдив Зарембу мешочком с сушеным мясом, его снова отправили в лес, чтобы там, вдали от людей, обрел он своего Нового Духа.

— Наш брат, — сказали ему, — должен пробыть один до тех пор, пока первый снег не покроет землю.

Днями и ночами шел Заремба по местам, где не слышно было человеческого голоса. Тень деревьев охлаждала его тело и скрывала от солнечных лучей, лесной мох служил ему постелью. Несмотря на все еще холодные ночи, одет Заремба был только в легины с набедренной повязкой. Бизонья шкура, наброшенная на его плечи, была и одеждой и покрывалом во время сна.

Удивительное чувство испытывал Заремба, бродя среди нетронутой природы. Он ловил себя на том, что, подсмотрев повадки лесных обитателей — птиц и мелких зверюшек, стал и сам повторять то их движения, то голоса. Глаза его научились видеть то, чего никогда не замечали, а уши стали ловить звуки, на которые раньше не обращал никакого внимания. Он научился не только различать птиц по их голосам, но и подражать им. Научился фырчать, как дикобраз, каркать, как ворона, а с совой соревновался в крике. Питался он тем, что собирал в лесу, жажду утолял серебряными водами источников.

Не прошло и половины положенного ему времени, как Заремба сжился с лесом так, словно был неотъемлемой его частью, как деревья, скалы и звери. И случилось то, чего меньше всего ожидал человек: природа сама увидела в нем себя. Пугливые лани без страха приближались к нему, птицы садились на его плечи, продолжая напевать свои бесконечные мелодии.

И тут понял Заремба, что значили слова чироков, когда они обещали ему, что обретет он здесь своего Нового Духа. Ему уже и самому не верилось, что было время, и не так давно, когда он смертельно боялся встречи с лесными обитателями, а сам лес пугал его своей темнотой и гнал его от себя, как врага.

Как-то среди дня, отдыхая на поваленном дереве, увидел Заремба, как из-за кустарника появилась голова бледно-серой пумы. Тихо ворча и всматриваясь в него, она подходила все ближе и ближе. А Заремба, вместо того чтобы приготовиться к схватке, которая могла стоить ему жизни, продолжал спокойно сидеть. Больше того, он даже не испытывал чувства страха. «Неужели я даже научился пренебрегать опасностью?»— подумал он, все больше удивляясь своему состоянию. А зверь, обойдя вокруг него несколько раз, ушел было, а потом снова вернулся, как бы удивляясь не меньше сидящего на бревне, и удалился не атакуя. Ночью Заремба долго слышал его голос и отвечал ему так же протяжно и тоскливо.

И вот наступило время возвращения Зарембы к людям. Когда он сошел в долину, лицо его было так же сурово, как суровы были лица его красных братьев, и шаг стал таким же мягким и крадущимся, какому обучили его обитатели леса. Под ним даже не был слышен хруст первого снега.

Совет Старейшин поместил Зарембу в отдельный типи, где вместе с другими готовящимися встать в ряды воинов он должен был провести дни перед Праздником Весны. Все они были, конечно, освобождены от охоты и других дел по лагерю. Старая женщина, ставшая на это время их опекуншей, готовила им пищу, заботилась о них так же, как если бы они были ее родными сыновьями. Перед ними стояла одна задача — подготовиться к празднику, но не только предугадать себе костюм, но и изготовить его своими собственными руками. Если для других это было делом относительно легким, то для Зарембы, руки которого никогда не были подготовлены к мастерству, оно давалось с большим напряжением.

Зорко следил он, как один из воинов, который должен будет олицетворять ворона, целыми днями, до поздней ночи, нашивал бесчисленное количество перьев на покрывало, в котором должен будет танцевать. Как воин, готовящийся изображать в танце змею, вырезал из дерева невероятно тонкие чешуйки, которые потом, сшитые вместе, находя одна на другую, при малейшем движении производили характерный шелест ползущей змеи.

Наконец наступил день Великого Праздника Весны. Бубны звучали без перерыва. В деревню стекались охотники окрестных селений. Прибыли даже немногие оставшиеся в живых после битвы в Аппалачах. Появились беглецы с Дороги Слез и те, кто сумел вернуться с Великих Равнин из-за Отца Вод. Все дороги вели в этот раз в деревню уцелевшего народа чироков.

Когда на темном небе заблестели первые Огни Умерших, все собрались на Большой Площади Совета и заняли места по старшинству лет и полученных заслуг. В середине — старые вожди, прожившие много Больших Солнц, чьи волосы могли соперничать с белизной снега. За ними расселись воины, о мужестве которых говорили шрамы и рубцы на теле, специально для сегодняшнего дня покрашенные красной краской.

За их плечами толпились мужчины разных родовых групп чироков. Все были в праздничных одеждах из оленьих и бизоньих шкур, отделанных цветными деревянными чешуйками. У одних красовались воткнутые в волосы орлиные перья, разукрашенные цветами радуги. Других украшали огромные, спускающиеся до земли султаны. Людей прерии отличали необыкновенные головные уборы из скальпов антилоп или бизонов, с грозно торчащими по сторонам рогами.

Посредине площади вспыхнул костер из толстых бревен, напоминающий по своей форме конусообразные жилища индейцев. Прямым столбом поднялся от него дым и, подхваченный ветром, растворился где-то в ночи. А когда молодые воины, кому поручена была забота о костре, заворошили длинными жердями обгоревшие бревна, ввысь взметнулись и погасли тысячи искр, как гаснут звезды перед наступающим днем. В освещении кровавых языков пламени лица собравшихся выглядели еще суровее и неприступнее.

Когда раздались, а потом замолкли звуки бубна, в строй вступили пищали из костей орла, трещотки из панцирей черепахи и рогов бизона, тростниковые флейты. Все это удивительно тонко было исполнено руками людей в виде звериных или птичьих голов. И хоть волнение ни на минуту не покидало Зарембу, готовящегося к своему танцу, он не мог не отдать должное индейцам-умельцам.

Ежегодная церемония Праздника Весны началась.

Мужчины и женщины в такт бубнам ударяли палками по земле, хлопками в ладоши продолжали мелодию с такой точностью и так умело, что, казалось, исходит она не от сотен, а от одного не имеющего себе равных музыканта.

Музыка то затихала, то снова набирала силу, переходя временами в напряженное глухое звучание, в такт которому, сначала медленно, а потом убыстряя темп, раскачивались люди. И тут неожиданно, словно издалека, донеслись голоса девушек:

Накомотау Тапели минует

Ки я хо

Ки ки оджок:

Микуэти иджи уипа

Ки ки джеп

Мимикуан накан

Капи киджик.[25]

Голоса поющих были высокими, яркими и теплыми для уха, как дуновение самого южного ветра.

Черная Туча поднял вверх обе руки. Шесть воинов в набедренных повязках вынесли по этому сигналу на поднятых вверх руках огромный диск, сплетенный из лыка и тростника. Обежав под ритм бубнов вокруг костра, они задержались перед вождями, притопывая и поворачивая диск по ходу солнца. И тут из самой его середины поднялся человек. Раздался голос охотящегося зверя, и человек в шкуре светло-серой пумы соскочил на землю. Воины с диском отошли в сторону, уступая дорогу, а он под ритм бубнов, учащающийся с каждым ударом сердца, начал свой ритуальный танец… Перебегая маленькими шажками, он то напрягался в прыжке и бежал вперед, то тихими крадущимися шажками словно приближался к своей жертве и потом, притаясь, тянулся к ней лапами, вооруженными могучими и блестящими когтями.

Между шатрами поплыла мелодия, подхваченная сотнями голосов. Это была песня-заклинание, призывающая хищника быть готовым к тому, чтобы вступить в душу человека и всячески помогать ему на пути его жизни.

Амбе кин са. Типики — кисис,

Ки мамкасапамика,

Ейи, мескотеинакосииан,

Вассесиан минвендакват:

Меква ктси кийикатек са,

Мино а иангвамитеем.

Така михвенданнисикан,

Кийик ейи онийцинг.[26]

Когда танцующий изменял позу, переходя к новой, оглушающий грохот барабанов усиливался еще больше. Тем, кто всматривался в жесты танцора, в его извивающееся тело, казалось, что зверь, которого он представляет, мечется в бессильном гневе и страхе. Его раскрытая звериная пасть морщится, острые когти то сжимаются в хищном хвате, то снова разжимаются, словно силятся схватить свою жертву…

Сагамор замолчал.

— Ты видел, мой белый брат, — обратился он минутой позже к сидящему рядом офицеру, — немало наших ритуальных танцев, а знаешь ли, что ни один не выражает так сильно веры в то, что человек — часть природы, в особенности мира животных, как этот танец Весны. Корни его исходят из веры в общее происхождение человека и зверя.

— Ты открыл для меня много нового, — ответил тот, а про себя подумал: «Случилось большее — ты, никогда не меняющий сурового выражения лица, занял в сердце моем место, предназначенное другу».

— Не знаю, брат мой Сагамор, чем больше взволновал ты меня — своим ли рассказом, чем-то похожим на исповедь, или тем, что доверить его решил именно мне, — чуть слышно проговорил офицер. И то ли показалось ему, что, встретившись со взглядом старого вождя, прочел в нем вопрос, то ли и в самом деле тот хотел о чем-то спросить, да сдержался.

Что касается сына вождя, то он сидел весь этот вечер, слушая отца, не пошевельнув ни одним мускулом. И только когда услышал, что бледнолицый был во время ритуального танца одет в светло-серую шкуру пумы, глаза его, широко открытые на овальном, с тонкими чертами лице, загорелись небывалым огнем. И тут порывистый ветер поднял прядь его длинных волос и скрыл в них устремленный на отца взгляд.

Зоркий Глаз поднял руку.[27]

— О чем хочет спросить сын вождя? — раздался голос Сагамора.

— Мой отец не сказал, что было дальше… не сказал, какое имя получил бледнолицый…

— Когда прошла середина ночи, — заговорил Сагамор, не отвечая на вопрос сына. — закончились танцы, смолкли голоса поющих. От костра поднялся Черная Туча. Его голос звучал твердо, и ветер уносил его далеко в горы:

«Этот бледнолицый был одним из тех, кого мы называем Длинные Ножи. Но сердцем и мыслями он был далек от них. Глаза наши, покрытые мглой, не видели дальше ладони, и мы не сразу признали в нем родственную душу. Хотели его смерти. Но разве орел может ходить по грязи, как цапля? Белый брат с правильным сердцем. Он не мог больше быть с теми, кто лишает нас нашего права на землю, на жизнь и на воздух. Он протянул к нам свою руку… и сегодня он стал чироком…»

«А имя, какое имя ему было дано?»— только пронеслось в голове Зоркого Глаза, как старик сказал:

— Имя он получил достойное его силы и храбрости. И тут, — чуть-чуть помедлив, продолжал он, — снова загремели бубны, множество рук подхватило Зарембу я понесло над головами. Глаза его смотрели с высоты поднятых рук, и, когда наконец опустили его на землю; подошел он к костру и, протянув руки к дыму, простиравшемуся над пылавшим деревом, искупал в нем лицо, плечи, все тело: «Теперь я чирок, кровь моя, сердце мое, все, все будет принадлежать народу, которому отдам свою жизнь…»

Голос старика дрогнул. Дыша порывисто и тяжело, он замолчал. Молчал долго, а потом, оглянувшись, словно хотел убедиться, где и кто с ним, проговорил:

— Этим белым был я, Белая Пума. Хау!

— Уфф! — сорвалось с губ Зоркого Глаза, и он почувствовал, как холодная дрожь пробежала по телу, словно проползли по нему тысячи черных муравьев. Отец сказал «хау», значит, беседа окончена, значит, ни на один вопрос он не ответит больше ни слова. Осторожно поднявшись, как бы боясь стряхнуть вдруг навалившуюся на плечи неимоверную тяжесть, сын вождя, не глядя ни на кого, направился к знакомой, чуть приметной среди скал тропинке и растворился во мраке.

Долго, не отрывая взгляда, в котором читалась грусть и что-то такое, что скорее всего назовешь восхищением, смотрел на своего друга посланник Великого Белого Отца. Не спеша вынул он из кармана своей военной формы трубку, так же не спеша раскурил ее, а потом, не то крякнув, не то вздохнув, поднялся и пошел вслед за молодым индейцем.

Сагамор, как сидел неподвижно у костра, уже покрывшегося серым пеплом, так и остался сидеть, пока не скрылись эти двое в черном провале ночи и пока ухо его, ухо охотника, не перестало выделять среди тысячи других порожденных в ночи звуков мягкое прикосновение их ступней к песку. Только голову свесил на грудь, укрыв ее поплотней шкурой оленя.

Когда горы и лес, слившись с густой пеленой тьмы, образовали подобие одного огромного, пугающего своей величиной шара, старик поднялся, снова разжег костер и, вперив взгляд в повисшие над ним звездные гроздья, задумался. О чем? Может, вспомнилось, как много лет назад были они свидетелями впервые принятого им решения — не проливать своими руками крови невинных, а может, как узнал он в такую же звездную ночь о рождении сына. Где он сейчас? С кем его мысли? Найдет ли правильное решение для себя? А ведь от того, как отнесется он к отцу, зависит спокойствие и даже судьба целого племени. Ему теперь быть вождем. А что, если им, Сагамором, совершена ошибка? Что, если своим откровением он только подогрел в сыне ненависть ко всем белым, что, если сознание того, что и в его жилах течет их кровь, вызовет в нем чувство вражды к своему отцу? «Но я должен был это сделать. Должен, чтобы научить его умению отличать друга от недруга, находить правильное поведение, диктуемое никогда не стоящим на месте временем, без чего ни один вождь не может руководить своим народом…»

Когда на другой день Сагамор вышел из своего типи и направился к опушке леса, она, золотясь в лучах уходящего солнца, представляла волнующее зрелище умиравшего дня. Глаза старика жадно ловили последние краски заката. Он шел не торопясь, спокойный, прямой, ровный, словно не нес на себе груз многих лет жизни. И ветер теребил его длинные волосы.

Поднявшись на опушку и дойдя до ее середины, где остатки вчерашнего костра образовали серый круг пепла, Сагамор остановился, огляделся вокруг; все говорило ему о тихой кончине дня. Взглянув в сторону тропинки, на которой показались двое: один в форме американского офицера, другой — полуголый, с грудью, поблескивающей в отсветах заката, спокойно уселся на свое место. И хоть сын его ни взглядом, ни движением не выдал того, как досталось ему утро этого дня, он все равно понял, сумев заглянуть в его душу.

В момент, когда услышал Зоркий Глаз правду о своем рождении, его внутренний мир был потрясен так, как если бы земля, разломившись вдруг надвое, поглотила в своем клокочущем чреве все живое, все привычное с самого появления жизни. Он шел по чаще, не слыша ни ее шума, ни ее тишины, отдавшись силе своих мыслей. Его отец — белый. Он сын Зарембы. Но значит ли это, что изменилось что-то в его, Зоркого Глаза, жизни? Разве не он, его отец Белая Пума, полностью, с самого детства владел воображением сына, покоряя своей силой, смелостью, своим справедливым отношением к жизни? Разве не он, давший жизнь ему, научил уважению к законам братства и дружбы, и что сейчас, как не мудрость отца, руководит его мыслями?

Одна за другой вставали перед мысленным взором воина картины из рассказов, к которым он относился как к красивым легендам, рожденным мечтой об отважных и справедливых бледнолицых, которые, отказываясь уничтожать индейцев, переходили на их сторону. И тут вспомнилось, как однажды, когда был еще ребенком, услышал он о похоронах белого воина. Под звуки скорбного траурного пения его несли на руках воины племени чироков. В конце длинной похоронной процессии индейские юноши вели мустанга умершего. Когда тело белого коснулось земли, стрела, выпущенная из лука, пробила сердце коня — вместе со своим хозяином он должен был уйти по дороге, ведущей в Страну Вечного Покоя.

Кем был этот белый — Зоркий Глаз не знал. «Но, наверное, — думал он сейчас, — другом, если люди племени уважали его. А Белая Пума, отец? Не богатством ли души, которое не могли не оценить люди племени, завоевал он право на любовь и уважение, став Верховным Вождем? Как же это случилось?»

Этот вопрос не выходил из головы и старого офицера, когда, ворочаясь с боку на бок, припоминал он рассказ вождя до мельчайшей подробности. О том же, что за все эти годы никто не сказал Зоркому Глазу правды об отце, не задумывался. Знал: у индейцев огромная самодисциплина. Закон не позволит никому из племени напомнить белому, если он принят в семью индейцев по доброй воле, о его происхождении. И уж, конечно, никогда не напомнят об этом детям в случае, если белый обзаведется с индианкой одним типи и назовет ее своей скво. Знал и другое, да и не только знал, прочувствовал на себе — только тот погибнет от руки индейца, кто придет сам к нему с огнем. Не сама ли жизнь Белой Пумы тому пример? Равный среди равных, он одарен не только дружбой, но и наделен огромными полномочиями. Стать Сагамором, да еще белому, — доверие, которому нет равного.

Конечно, белый солдат, как и Зоркий Глаз, тоже хотел узнать, при каких обстоятельствах это случилось. Главное же, он все еще не находил ответа на вопрос: чего ждет старый вождь от него — посланника американского командования?

Загрузка...