-
Наверное, каждый, кто приезжает в Мехико, поднимается на Латиноамериканскую башню. Она стоит в центре города, и ее видно отовсюду. «Башня» — название символическое. Это современный небоскреб с огромными окнами. На его этажах расположились конторы, а на самом верху — смотровая площадка. Скоростной лифт подхватывает приезжего и мчит на сороковой этаж.
Отсюда открывается зрелище неповторимое. Видна равнина, окруженная горами, на которой разместился большой современный город.
Горы стоят могучей стеной, будто хотят защитить Мехико от ветров, бурь и нашествия врагов. Горы остались такими же, как пятьсот лет назад, когда здесь впервые появились ацтеки. Ни время, ни канонады орудий Кортеса не изменили их облика. Ярко серебрятся снегами вершины гигантских вулканов Попо и Ицта.
Говорят, что жили когда-то, очень давно, девушка и юноша. Они любили друг друга, и бог решил увековечить эту любовь. Он создал вулкан Ицта, который так похож своими очертаниями на спящую красавицу. Рядом другой вулкан, Попо. Это юноша. Он курит трубку у ног девушки и охраняет ее покой.
Мексиканцы любят свой город, и поэтому на смотровой площадке увидишь не только туристов, но и жителей столицы. Они подолгу стоят у подзорных труб, хотят увидеть отсюда свой дом, свое окно и заодно и дом приятеля. Гид помогает разыскать нужный район и улицу.
Мне уже приходилось видеть города с высоты птичьего полета. Я помню Берлин в мае сорок пятого. Только кончилась война, и можно было впервые, не пригибаясь, без перебежек пройтись по улицам города, подняться на колонну Победы и взглянуть оттуда на поверженную фашистскую столицу. Где-то еще дымились крыши, кругом вместо домов были груды развалин. Унылые немцы в темных шляпах брели по пустынным улицам, а по Шпрее с торжественной медлительностью плыли трупы фашистских солдат и офицеров. Только у рейхстага было весело. Наши солдаты старательно выводили свои имена на выщербленных осколками и пулями стенах.
Через одиннадцать лет я увидел другой город — Париж. Увидел его с Эйфелевой башни, и сколько радостных красок открылось тогда взору! Кажется, Париж и создан для того, чтобы люди смотрели на него и улыбались. Пышная зелень бульваров и дома — желтые, красные, высокие и низкие с причудливыми мансардами и яркими черепичными крышами. И голубая Сена с белыми, как лебединые крылья, мостами, а на берегу влюбленные парочки…
Потом я поднимался в Нью-Йорке на Эмпайр-стейт-билдинг. Отсюда я рассматривал лицо этого великого и чудовищно мрачного города. С высоты сто второго этажа улицы похожи на темные щели. И представляются невероятными творения человеческих рук — эти каменные громады небоскребов, гигантские трубы заводов. Гудки пароходов в порту, грохот подвесной железной дороги, тысячи машин, мчащихся по улицам, мостам, площадям. Жизнь торопится и спешит. И только небоскребы неподвижны.
Мехико не похож ни на один из виденных мною городов. Ровные, как стрелы, улицы, будто какой-то гигант взял линейку, нож и прорезал их среди домов, площадей, скверов.
Мехико сравнительно молодой город. Сколько бы вы ни искали древних построек XIII или XIV веков, найти их невозможно. Они были уничтожены испанцами. 13 августа 1521 года, когда Эрнан Кортес вошел в этот город, картина была ужасающей. Кортес даже не рискнул остаться в городе. Вместе с солдатами он отправился в близлежащее местечко Койоакан и прожил там несколько месяцев.
Среди конкистадоров были тогда споры, где основать будущую столицу новой Испании. Многие предлагали в Койоакане, другие хотели в Текскоко, третьи называли Такубу. Но решающее слово было за Кортесом. Он сказал, что город должен быть основан там, где были разбиты ацтеки и где была их прежняя столица.
Когда индейцы похоронили своих собратьев, завоеватели приказали им расчистить участки для строительства новых зданий. Прежде всего был построен дворец Кортесу, затем храм, потом казармы и дома для офицеров. Все это помещалось в центре, где сейчас площадь Соколо. Дома были похожи на крепости. Над ними башни, с которых можно вести огонь по противнику. На восточном берегу озера, от которого теперь остались каналы Хочимилко, испанцы построили большой укрепленный район. До середины XVI века здесь стояли те самые знаменитые одиннадцать кораблей, на которых Кортес атаковал Теночтитлан.
Вокруг центральной площади селились индейцы: бедные хижины, покрытые листьями магэя. Среди этих хижин можно было увидеть небольшие католические храмы. Их строили конкистадоры на тех местах, где они одержали победу. Индейцы робко заходили в храмы и приобщались к католической религии. Или, вернее, их приобщали к этой религии. Здесь же, в церкви, они постигали испанский язык.
Жизнь завоевателей не была веселой и спокойной. Каждый час, каждую минуту они опасались неожиданных налетов индейцев. Кроме того, испанский король требовал дань, и Кортес вынужден был посылать в глубь страны отряды, чтобы завоевать богатства других индейских племен. Так и не удалось тем, кто открыл Новый Свет, пожить спокойно, вволю вкусить сладость заморской земли.
Эта жизнь досталась следующему поколению. В середине XVI века в Мексике были открыты богатейшие залежи золота и серебра. Ради этих богатств не надо было проливать кровь. Индейцы работали в шахтах, испанцы пожинали плоды их труда.
В городе стали появляться богатые дворцы и храмы. Испанские гранды жили весело и расточительно. Они вызывали из Испании лучших архитекторов и оплачивали их труд чистым золотом. И эти прекрасные сооружения, будто перенесенные из испанской Севильи или Валенсии, до сих пор украшают Мехико.
С высоты сорокового этажа хорошо виден кафедральный собор на площади Соколо. Это самый первый собор, построенный испанцами во всей Латинской Америке. Он утверждал католическую религию в новых колониях. И поэтому он стоит как незыблемая крепость, и поэтому столько могущества в его стенах, в его высоких башнях, в его кованных железом дверях.
Здесь, на смотровой площадке, я узнал, что кафедральный собор сложен из тех самых камней, из которых прежде был сложен ацтекский храм бога войны Уитсилопочтли. О, эти вечные камни! Сначала они служили одному богу, потом другому.
Когда я вошел в собор, народу там было мало. Лишь кое-где на скамейках сидели люди. Каждый со своей думой. А может, кто-нибудь просто пришел спрятаться хоть на полчаса за этими толстыми прохладными стенами от шумной жизни города. Негромко играл орган. Его звуки неслись под высокие своды собора. И действительно, заботы уходили в сторону, и ты оставался один на один с самим собой.
Ко мне подошел служка и очень осторожно, чтобы не помешать раздумью, звякнул мелочью в кружке. Бросив монету, я тихонько спросил:
— Скажите, гробницы конкистадоров находятся в этом храме?
— Да, сеньор. Если угодно, я провожу вас.
Гробницы стояли в ряд. На тяжелых мраморных плитах высечен крест и имя конкистадора. Может быть, прежде эти имена заставляли содрогаться тысячи индейцев. Но для меня они были безвестны.
— Покажите мне гробницу Кортеса, — попросил я служку.
— А ее нет, сеньор!
— Кортес умер в Мексике, — сказал я.
— Верно, сеньор. Он был похоронен в церкви Хесуса Нацарено. А потом, знаете, когда началась Война за независимость, испанцы боялись надругательств над останками Кортеса. Они вытащили его из церкви и, наверное, где-нибудь спрятали. Так никто и не знает, где похоронен Кортес.
Служка по привычке тряхнул кружкой. Монеты негромко звякнули. Я опустил еще одну монету и покинул собор.
Было 21 августа, и Мехико жил своей обычной жизнью. По широкой улице Пасео де ла Реформа в восемь рядов катились автомобили, на узких улицах старой, испанской части города громко кричали торговцы тортильяс[22] и кофе, в парке Чапультепек красиво гарцевали всадники в национальных костюмах, а в министерствах, как всегда, стучали пишущие машинки.
Только около памятника Куаутемоку чувствовалось торжественное оживление. Сюда пришли индейцы в своих нарядах из разноцветных перьев. За спиной у них лук и стрелы, на руках и ногах браслеты. И хотя мимо мчались автомобили и неподалеку стояли небоскребы, индейцы исполняли свой ритуальный танец. И казалось, они не видели ничего вокруг. Гремели барабаны, заглушая шум улицы. В ритм барабанов индейцы делали резкие движения. Красиво взмахивали руками, притопывали ногами. И было в этом танце величие и преданность своему вождю Куаутемоку, который гордо стоит сейчас на высоком пирамидальном постаменте. На голове у него шлем с пышным веером перьев, в руке копье. Во взгляде настороженность. Кажется, сделает он всего один шаг — и копье поразит врага.
21 августа — день казни Куаутемока. На пьедестале памятника изображен этот страшный день. Куаутемок стоит голыми ногами на горячих углях, и перед ним маленькая фигурка Кортеса. Это единственное изображение завоевателя, которое существует ныне в Мексике.
Танец продолжался. Я стоял в толпе зрителей.
Я ждал, когда он кончится. Мне хотелось поговорить с кем-нибудь из индейцев. И вскоре такая возможность представилась. Молодого индейца звали Рикардо. Оказалось, что он учится в университете. Он попросил извинения и направился к автобусу переодеться. Вскоре передо мной стоял современный молодой человек, и только смуглая кожа выдавала его индейское происхождение.
Мы шли по улице. Мы проходили мимо домов, очень красивых, во французском стиле, домов с остроконечными крышами под красной черепицей, очень похожих на те, что строят в Германии и Австрии.
Я сказал об этом Рикардо.
— Верно, — ответил мой попутчик. — Когда изгнали испанцев, было очень много желающих установить свою власть над Мексикой. Французы, австрийцы и американцы сажали на престол своих правителей, и, конечно, каждый хотел оставить свой след на облике города.
Император Максимилиан захотел, чтобы главная улица Мехико была похожа на Елисейские поля в Париже. Была проложена ровная, как стрела, улица. Когда император со свитой ехал из замка Чапультепек в центр города, императрица Шарлотта со своего балкона могла любоваться торжественной процессией.
Вдоль этой широкой улицы Пасео де ла Реформа были посажены деревья, которые со временем разрослись, и их кроны образовали тенистый зеленый тоннель. По этому тоннелю мчатся автомобили.
Жители Мехико очень любят свой город. Недаром поется:
Мехико, любимый и красивый!
Если я умру вдалеке от тебя,
Пусть скажут люди, что уснул я,
И привезут меня сюда.
Мой новый знакомый Рикардо был влюблен в свой город и без умолку рассказывал о новых районах, об университетском городке. Он предложил отправиться туда.
Я кивнул в знак согласия, и Рикардо уже кричал: «Такси, такси!» Остановилась машина.
Как правило, мексиканские такси покрашены в желтый или красный цвет. Машины эти американские, но не последних марок. Водители твердо уверены, что прежде американцы делали автомобили намного прочнее, «не то что сейчас».
Шоферам нужно отдать должное — они берегут свои машины. На многих дверцах написано: «Не хлопайте сильно — это разрушает автомобиль». И вообще в мексиканском такси чувствуешь уют. Шофер здесь не просто случайный человек в случайной машине. Шофер — хозяин. У переднего стекла обычно стоит мадонна, и часто маленькая лампочка подсвечивает ее, как лампадка. Над передним стеклом висит красивая бахрома, перышки птиц и какие-нибудь сувениры.
Наш шофер солидно сидел за рулем и ехал не торопясь, хотя дорога в университетский городок первоклассная. Когда кто-нибудь лихо обгонял нас, шофер пренебрежительно бросал:
— Манеха комо кубано![23]
Про себя он, наверно, думал: «Пусть мчится. Но долго ли до беды!» Потом шофер смотрел на лик святой девы и шептал молитву.
Машина катилась по улице Инсурхентес, которая вытянулась через весь город на двадцать километров.
— Университетский городок находится на окраине, — пояснил Рикардо. — Архитекторы искали место попрочнее. Говорят, что до нашей эры на том месте была самая древняя цивилизация Америки. Но вулканы Попо и Ицта выбросили кипящую лаву и похоронили ту цивилизацию. Вот на этой окаменевшей лаве и построен городок.
Шофер прислушивался к словам Рикардо. И видимо, скоро понял, что в машине неискушенный иностранец. Но разве может мексиканец помолчать и не поговорить «о своем городе»!
— Вы, конечно, извините меня, сеньор, — обратился ко мне шофер, чуть повернув голову, — но я вам должен сказать, что наш город тонет. В центре он тонет на тридцать сантиметров в год, а здесь, где мы едем, сантиметров на пятьдесят.
Я удивился. Шофер был явно удовлетворен впечатлением, которое произвели на меня его слова. Он улыбнулся и по-прежнему неторопливо продолжал вести машину.
— Здесь было болото, — пояснил Рикардо, — и поэтому фундамент, на котором расположился город, у нас называют «хабонсильо» — мыльный порошок. Вернее, это большой плавающий остров. Чем больше мы забираем воды из-под этого острова, тем он больше опускается. Подсчитано, что за последние шестьдесят лет город опустился на четыре метра. Причем год от года процесс этот возрастает.
Шофер вдруг притормозил.
— Смотрите, сеньор, — сказал он, — что значит хабонсильо.
Я увидел старинный испанский храм, башня которого покосилась настолько, что могла вот-вот рухнуть.
— Я шофер, сеньор, и знаю Мехико как свои пять пальцев, — Шофер раскрыл ладонь и показал пальцы. — Вы думаете, такая башня у нас в городе одна? Наклоненных башен и даже домов много. А та башня, что стояла на Сан-Хуан де Летрано, уже рухнула. И спасибо святой деве Марии, что никого не было поблизости.
После этих слов я вполне оценил мудрость архитекторов, которые построили университетский городок на окаменевшей лаве. А когда увидел его, то оценил и талант архитекторов.
Мексиканцы по праву гордятся своим университетским городком. Я даже считаю, что слово «городок» не очень подходит к этому прекрасному ансамблю небоскребов, учебных корпусов, памятников, скверов, магазинов, спортивных дворцов, дорожек, выложенных разноцветной мозаикой.
Университет занимает площадь триста гектаров. Более ста сорока архитекторов, инженеров и специалистов участвовали в создании этого необыкновенного царства науки.
Машина остановилась.
Мы вышли. Следом за нами вылез и шофер.
— До свиданья, сеньор, — сказал он мне. — Желаю, чтобы Мексика вам понравилась.
— Она мне уже нравится.
— Так и должно быть, — улыбнулся шофер. — Лучше нашей страны в мире не найдешь. Это я вам точно говорю, сеньор.
Шофер подмигнул, и мы крепко пожали друг другу руки.
Машина уехала, а мы с Рикардо смотрели на чудо-город. Окинуть его одним взглядом невозможно: это десятки зданий, и каждое — подлинное произведение искусства. Одно имеет очень современные линии, другое, напротив, заимствовано из древней архитектуры ацтеков. Увидишь здания, похожие на пирамиды. Есть дома, которые имеют неповторимый и, я бы сказал, необъяснимый вид. В них смешение разных стилей, разных эпох. Это могут быть каменные шатры на «кривых ногах» или стеклянные коробки длиной в триста с лишним метров. Такие здания вызывают удивление и в то же время восторг, потому что в них видна дерзкая мысль, творческий поиск.
Стены расписаны лучшими мастерами Мексики: Диего Риверой, Чавесом Морадо, Хуаном Горманом, Альфаро Сикейросом.
Настенная живопись существовала в этой стране еще до нашей эры. Известны прекрасные фрески в Бонампака, Чичен-Ице и Тулуме. Много замечательных фресок на стенах Теотиуакана.
Однако с того времени, как в Мексику явились испанские завоеватели, древнее искусство было поставлено вне закона. Испанцы поощряли лишь тех художников, которые подражали европейским живописцам. Так было до тех пор, пока народ снова не обрел свободу.
Мексиканцы хотели видеть в своей стране такое искусство, которое бы выражало национальные чувства, и это очень хорошо понимали в революционной Мексике 20-х годов Хосе Клементе Ороско, Диего Ривера и Альфаро Сикейрос.
Когда было закончено строительство университетского городка, огромные стены его зданий были предоставлены художникам. Картины на этих стенах величественны и масштабны. Стоишь перед ними и испытываешь, наверно, такое же чувство, какое испытывали древние жители Мексики перед гигантскими пирамидами.
Представьте себе тринадцатиэтажное книгохранилище, у которого нет окон. Наружные стены этого здания — картины из разноцветной керамики, привезенной из разных уголков страны. На этих гигантских стенах-полотнах художник Хуан Горман рассказывает об истории Мексики. На северной стороне здания изображен символ солнца, орел и змея, могущественные ацтекские боги. Картина на южной стороне посвящена колониальному периоду истории: щит Карла V, католическая церковь, построенная на развалинах ацтекского храма. И еще есть два больших круга, внутри которых буквы «Б» и «М». Они означают «Добро» и «Зло».
Хотя индейцы и называют испанцев презрительным словом «гачупин», все-таки едва ли кто может отрицать, что, явившись на эту землю, они привезли сюда не только зло. Они привезли сюда порох, лошадей, опыт и научные знания, которыми располагала передовая Европа.
Я завел об этом разговор с Рикардо. Я понимал, что, может быть, это вызывает у него протест, потому что в душе он продолжает еще тот ритуальный танец у памятника Куаутемоку.
— Конечно, они способствовали прогрессу, — сказал Рикардо. — Университет основали испанцы в тысяча пятьсот пятьдесят первом году. К тому же до прихода испанцев в Мексике обитали племена, разобщенные реками, горами. Эти племена говорили на трехстах диалектах. И, конечно, испанский язык объединил их.
Рикардо умолк. Голова его была гордо поднята, и снова я увидел в нем наследника императора ацтеков. Может быть, в этот момент он продолжал разговор с самим собой. Возможно, его чувства были на стороне предков, которые с луками и стрелами в руках противостояли огненным орудиям конкистадоров. И все-таки он не мог отрицать прогресса, принесенного испанцами на их землю.
Но разговор Рикардо больше не продолжал, а я не осмелился затеять его вновь.
Мы подошли к восточной стене библиотеки. Картина была посвящена революции 1910 года и современной культуре. На западной стене был изображен символ национального университета Мексики.
Я спросил Рикардо, много ли студентов обучается в университете.
— Тридцать пять тысяч.
— Кто эти люди?
Рикардо пожал плечами:
— Разные. Есть студенты из других стран Латинской Америки. Но больше всего мексиканцев-горожан.
— А из деревень?
— Очень мало. Индейцев вообще единицы, хотя в Мексике их насчитывают десять миллионов. Меня, например, ребята называют счастливчиком. Правда, счастье у меня странное. Когда я был мальчишкой, я жил в деревне. Каждый понедельник отец брал меня с собой на базар. Там мы продавали корзинки, канаты, игрушки, которые делали сами. Однажды отец неудачно продал товар и выпил с горя. Подошел к скупщику и сказал ему, что тот обманывает народ. Скупщик ударил отца, отец ответил тем же. Скупщик выхватил пистолет и убил отца. Я сам это видел. Приехала полиция и сказала, что виноват был отец. Отца увезли, а меня долго спрашивали, где я живу. Но я толком не смог объяснить. Меня поместили в интернат, где я и кончил школу. Учился я хорошо, и мне разрешили как «показательному индейцу» сдавать экзамены в университет. Так я и стал счастливчиком.
Рикардо взял меня под руку и подвел к длинной стене, на которой были нарисованы мускулистые руки, протянутые к цифрам 1520, 1810, 1857, 1910 и 19?? Это вехи истории Мексики.
— Мне правится эта картина, — сказал Рикардо. — Когда я смотрю на нее, я думаю о будущем. Наверно, оно придет. Тогда мы вместо вопросительных знаков поставим цифры. Это будет большой праздник.
— Если ты не был в Музее антропологии и на площади Трех культур, значит, ты не был в Мехико, — сказал мне Ренато Ледук, известный мексиканский журналист.
Утром Ренато заехал за мной, и мы отправились в Музей антропологии.
Современное здание музея расположено в тенистом парке Чапультепек. Перед входом — огромный, вытесанный из целого камня бог дождя Тлалок. Ему поклонялись древние жители Мексики.
Статую бога нашли где-то далеко от столицы, в горах. Везли ее на специальной платформе.
И когда установили около музея, над городом собрались тучи и начался ливень. Он не прекращался несколько дней. С того дня жители Мехико прониклись большим уважением к Тлалоку, и он гордо стоит теперь на самой шумной улице — Пасео де ла Реформа и взирает своими пустыми глазницами на поток мчащихся автомобилей.
В огромных стеклянных залах музея расставлены древние орудия труда индейцев, предметы быта, вывешены картины и планы древних поселений.
Мы ходили по залам, смотрели на экспонаты. И вдруг я обратил внимание на Ренато. Я заметил, что походка у него была не такая, как всегда, — она была мягче. Такая походка бывает у верующих в храме. И глаза у Ренато были не такие озорные, как в жизни. С благоговением он смотрел на то, что окружало его.
Ренато взял меня под руку и подвел к солнечному календарю, высеченному из огромного двадцатитонного камня.
— У древних жителей моей страны, — сказал Ренато, — на заре нашей эры был солнечный календарь, отличавшийся большей точностью, чем европейский. По нему нельзя спутать двух дат, даже за триста семьдесят тысяч лет. В цифровой системе индейцев раньше, чем в Европе, Индии и арабском мире, появился знак нуль.
С трепетом я рассматривал то, что было создано тысячу лет назад руками индейцев.
Потом мы остановились у огромной белой стены, на которой начертаны золотом слова: «Веру в будущее народы найдут в величии своего прошлого. Пусть проходят цивилизации, но люди всегда будут помнить тех, кто жил прежде и кто создал мир, в котором мы живем».
На этом путешествие в прошлое не закончилось.
Ренато подхватил меня под руку и потянул к такси. Мы ехали на площадь Трех культур. В машине я увидел привязанного за ниточку к зеркалу бога дождя Тлалока. Он раскачивался, привлекая мое внимание. Он уже был мой старый знакомый, и от этого становилось уютнее в машине.
Площадь Трех культур находится почти в центре города. Недавно здесь были снесены дома колониального периода, срезан верхний слой земли и обнажены остатки древних пирамид индейской столицы Теночтитлан.
Новая площадь Трех культур — символ величия прошлого. Открылись перед людьми древние пирамиды Теночтитлана. Неподалеку от них сохранился испанский храм Сантьяго Тлалтелолко — темные стены, бойницы вместо окон. Именно такими и были века испанского владычества. Но теперь вокруг площади поднялись многоэтажные современные дома. На их фоне испанский храм кажется маленьким и ничтожным.
На площади было празднество, яркое и радостное. Сотни юношей и девушек в одеждах, украшенных разноцветными перьями, исполняли древний индейский танец цветов. На пирамидах стоят вожди в великолепных нарядах. На почетных трибунах жрецы, одетые в черные мантии. Сложив на груди руки, они недвижно смотрят на торжество. В огромных чашах горит священный копаль.
Тысячи зрителей-мексиканцев замерли перед этим фантастическим зрелищем прошлого. Шумно толпятся американские туристы в ярких рубашках и спортивных кепочках. Они спешат заснять эту неповторимую картину на пленку.
Ренато показал в сторону американцев и улыбнулся. Была в улыбке Ренато гордость за свой народ. И я еще раз вспомнил слова, написанные золотом на стене мексиканского музея: «Веру в будущее народы найдут в величии своего прошлого».
На бой быков мы поехали в разгар мексиканской корриды, в ноябре. В это время в Мехико стоят ясные, безветренные дни, солнце светит по-осеннему ласково и зелень на широких бульварах Пасео де ла Реформа уже чуть подернулась золотом.
Казалось, на бой быков ехала вся столица. Длинные вереницы автомобилей вытянулись от центра города до стадиона. Впереди нас тащится автобус. Мальчишки облепили его со всех сторон. На остановке безбилетные пассажиры разбегаются, чтобы не заметил полицейский. Но как только автобус трогается, они снова занимают свои места.
Вид у тех, кто едет на корриду, торжественный. Одежда яркая, лица радостные. В этой шумной праздничной суете, наверно, только я один чувствую себя неловко. Меня неотступно преследует мысль, что скоро я стану свидетелем страшного зрелища. Так, во всяком случае, мне говорили в Москве, когда я собирался в Мексику. Но пока ничего страшного не происходило.
Праздничная атмосфера царит и на площади перед стадионом. Бравурно громит музыка. Звонко кричат продавцы:
— Купите расшитые золотом панталоны! Купите шпагу с запекшейся бычьей кровью.
Тут же торгуют вареной кукурузой. Желтые, как янтарь, початки посыпают солью, перцем и едят, не отходя от продавца.
Мой друг Ренато, который уже много лет пишет о бое быков, не позволяет мне задерживаться около продавцов, потому что хочет провести меня до начала представления за кулисы. Мы пробиваемся сквозь толпу и оказываемся перед служебным входом. Увидев Ренато, полицейский улыбается, прикладывая руку к козырьку.
В загонах стоят быки. Черные, могучие красавцы поглядывают на нас круглыми, с красным отливом, глазами. Какие-то люди скачут по прогону на лошадях, разминая их перед боем. В большой комнате переодеваются участники будущего состязания. Все здесь напоминает спортивную раздевалку. Кругом веселые лица, слышится непринужденный смех, шутки.
— Ренато! — кричит молодой человек, сидящий на стуле в нательной рубахе.
— Матадор Франциско! — представил мне Ренато молодого человека.
Раньше я видел матадоров на картинках, и они напоминали мне красивые статуэтки. Впервые я увидел матадора так близко, и его лицо поразило меня: высокий лоб, темные, как вишни, глаза, резко очерченные губы. В глазах задумчивость и проницательность.
— Вам бывает когда-нибудь страшно во время боя? — спросил я Франциско.
— Бывает! — Франциско сказал это со смущенной улыбкой и весело добавил: — Попадаются такие бычки — ой-ой-ой!
Вокруг продолжали сыпаться шутки.
— Эй, Хосе! — кричит высокий человек. — Не будь сегодня дураком. Не кланяйся публике. А то случится, как в прошлый раз. Быки не любят, когда к ним поворачиваются задом.
Все смеются.
Мы пожелали удачи матадорам и пошли на трибуну.
Над стадионом, где разместилось двадцать тысяч человек, уже звучат фанфары. Под их величественную мелодию на песчаной арене, окруженной красным забором, появляются все участники боя. По трое в ряд, как на параде, они проходят перед зрителями, приветливо размахивая своими черными треугольными шапочками.
Фанфары смолкают. Тревожно звучит барабанная дробь. Все уходят с арены. Из распахнутых ворот выбегает могучий четырехлетний бык. Его черная шкура лоснится на солнце, на ногах выпирают тугие желваки мышц. Посредине арены бык останавливается и, согнув шею, бьет копытом о землю, вызывая матадора на смертный бой.
Опять над стадионом разносятся призывные звуки фанфар, и из узкого прохода в ограде появляется Франциско. Затянутый в коротенькую куртку, расшитую серебром, в плотно облегающие панталоны, он грациозен, как танцор. Сняв с головы черную треуголку, Франциско раскланивается перед публикой, отставляя одну ногу в сторону и разводя руки перед грудью. Мягко ступая по песку, матадор идет навстречу быку. Не дойдя шагов пятнадцати, он широко распахивает красный плащ. Мгновение бык остается на месте, потом резко бросается вперед, ударяет рогами плащ, разворачивается и снова бросается в атаку. И опять его рог проходит в нескольких сантиметрах от расшитой серебром куртки Франциско.
Проба окончена. Матадор уходит с арены. Он стоит за барьером и не спускает глаз с быка. Он должен знать, как бык реагирует на появление всадника, закованного в железные латы с длинным копьем в руках. Всадник так похож на Дон Кихота! Бык бросается на лошадь, но всадник вовремя вонзает в хребет быка копье. И все-таки бык прижимает к ограде лошадь вместе с всадником.
На арену легко и грациозно выбегают бандерильеро[24]. В высоко поднятых руках небольшие разноцветные пики со стальными наконечниками.
— Торо! Торо! — кричат они, пытаясь отвлечь быка от всадника.
Бык бросается на одного из них, и тот, ловко увернувшись, вонзает в его хребет пики.
— Олей! — радостно гремит стадион.
Бык бросается на другого бандерильеро. Но тот тоже вонзает две пики в хребет быка. Бык безумно прыгает, пытаясь сбросить пики. Он взрывает копытом песок, вонзает свои острые рога в доски забора, бегает по арене в поисках жертвы.
В этот момент на арену выходит Франциско. В руках у него шпага и красная мулета[25]. Франциско вытягивает левую руку с мулетой как-то по-особенному, красиво выгибает тело, чуть склоняет голову и приподнимается на носках. Бык бьет рогами мулету, и она взлетает вверх, как занавес на окне от порыва ветра.
Вдохновленный удачей, Франциско действует все более решительно и точно. Матадор продолжает держать мулету в левой руке, но теперь он поворачивается вместе с ней на одном месте, и черная туша быка, словно притянутая магнитом, носится вокруг него.
Стадион восторженно гремит.
Франциско чувствует свою власть над быком. Поединок напоминает прекрасный танец, забаву, грациозную и артистическую. В этот момент я понял, почему мексиканцы так любят бой быков. По красоте и изяществу бой быков можно сравнить с балетом. По темпераменту и накалу страстей он, конечно, превосходит и балет, и любое спортивное состязание.
Но вот стадион затихает. Что это? Франциско становится перед быком на колени. В вытянутой в сторону руке все та же красная мулета. Бык бросается на матадора. Но теперь Франциско не сможет увернуться от его рогов. Кажется, бык сомнет матадора. Нет! Он проскакивает под вытянутой рукой Франциско и бьет рогами мулету. Бык разворачивается и снова, пригнув к земле рога, атакует Франциско, который стоит на коленях спиной к быку. Стадион замирает. Рога ударяют мулету. Двадцать тысяч зрителей облегченно вздыхают и затем взрываются от восторга.
Звучит барабанная дробь. Франциско поднимается на ноги, подходит к ограде, вытаскивает из-под мулеты шпагу — сталь веселым зайчиком блеснула на солнце. Ударом шпаги Франциско должен закончить бой. И по всему видно, что он уверен в успехе этого последнего удара.
Стадион снова затих. И совсем не потому, что Франциско готовится убить быка. Какой-то мальчуган перепрыгнул через ограду и оказался на арене. Не теряя времени, парень выхватил из кармана обыкновенную красную тряпку, достал из-под рубашки суковатую палку и повесил на нее тряпку, как это делал матадор с мулетой. Служители, бандерильеро и Франциско бросаются на арену, чтобы отвлечь быка от мальчика, но поздно.
— Торо! Торо! — кричит мальчуган, и в этом крике слышится страсть и желание испытать свою судьбу.
Бык бросается на красную тряпку. Смерть проносится мимо мальчика. Зрители, минуту назад замершие от страха, теперь радуются его первой победе.
Мальчуган понимает, что времени у него слишком мало. Его схватят служители. Тем, кто самовольно переступает барьер во время боя быков, по законам Мексики полагается тридцать дней тюремного заключения.
Мальчик торопится. Он хочет показать всем свое бесстрашие. Если его не убьет бык, о нем напишут в газетах. Им заинтересуются матадоры и обучат своему мастерству. Мальчик сможет пойти в школу. Он станет богатым. Ведь матадоры получают за один бой сорок тысяч песо!
Нередко конец мальчишеским мечтам наступает на арене. Но сейчас борьба между мальчиком и быком еще продолжается. Мальчик решает сделать самое трудное. Он встает перед быком на колени. Бык летит на мальчика, и кажется — участь его решена. Многие зрители закрывают глаза… Но судьба и на этот раз сберегла мальчишку. Бык ударил рогами тряпку и пролетел мимо. На трибунах, как гром, раскатывается:
— Олэ!
Стадион захлебывается от восторга.
Развернувшись, бык снова готов к атаке. Но мальчик, опьяненный успехом, замешкался. Он не успел повернуться лицом к быку и поднять тряпку. Сильным ударом головы бык отбрасывает его в сторону.
Мальчик лежит на песке. Бык поворачивается и угрожающе целится в него рогами. Но прежде чем он успел нанести смертельный удар, перед ним очутился Франциско и подставил к его морде красную мулету. Служители подхватили мальчика и унесли за ограду.
— Коррида испорчена, — безнадежно махнул рукой Ренато. — А какая была коррида!
Франциско энергично взмахивает мулетой, но бык бросается не на мулету, а на матадора. Франциско отскакивает в сторону, и острые рога чудом пролетают мимо. На трибунах презрительно свистят, отпускают нелестные шутки в адрес матадора. Кто-то вынимает из-под себя соломенную подушку, которые дают зрителям при входе на стадион, и бросает на арену, стараясь попасть в матадора.
Презрительный свист стихает, когда Франциско обнажает шпагу и просит у судей разрешения убить быка.
Держа шпагу в правой руке, Франциско идет на середину арены. Животное тяжело дышит. Его большие черные бока двигаются, как кузнечные мехи. Остается четыре метра… три… два. Матадор вытягивает правую руку и целится шпагой в загривок. Но бык бросается на матадора раньше, чем тот успевает выбрать правильную точку. Шпага ткнулась в кость и упала на песок.
Франциско вовремя отскакивает в сторону. Затем быстро поднимает шпагу и опять приближается к быку. Но бык снова атакует матадора и заставляет его бежать.
Над стадионом гремит горн. Время первой попытки истекло. На трибунах слышатся злые насмешки.
И вот опять наступает момент, когда человек и разъяренное животное сходятся совсем близко. Франциско бросается на быка и на этот раз всаживает шпагу в загривок, но не по самую рукоятку. Рана явно не смертельна. Бык бегает по арене с торчащей шпагой в спине. Франциско пытается приблизиться к нему и выдернуть шпагу, но это не удается.
— Сеньор! — кричит кто-то. — Зарежьте быка ножом.
Гремит горн. Время, отведенное матадору для того, чтобы закончить бой, истекло. По законам корриды непобежденный бык отпускается с арены живым.
Публика неистово свистит и улюлюкает. Устало опустив плечи, Франциско уходит с арены. Он идет к тому месту, где под охраной двух полицейских сидит мальчишка. Франциско говорит что-то полисменам, и те отпускают мальчика. Мальчик хватает руку матадора и целует.
— Что это? — спрашиваю я Ренато.
— Франциско освободил парня, заплатив за него штраф. Он начинал свою карьеру так же, как этот мальчуган.
Знаменитый рок-н-ролл в то время только входил в моду. Как смерч распространялся он по странам Латинской Америки, Европы, Азии, превращая в своих поклонников всех, кто был молод. Музыканты и певцы не хотели отставать от моды. Они играли, пели, прославляя рок и самих себя. Но конечно, никто из них не мог соперничать с Элвисом Пресли — королем рока. И хоть королю едва исполнилось двадцать лет, имя его было магическим. Оно вызывало бурю оваций, восторженные крики толпы и еще тысячу разных чувств.
Элвис Пресли выходил на сцену, ударял по струнам своей гитары и пел. Глаза его смотрели, может быть, в зал, а может быть, куда-то вдаль. Ему не было дела до всего того, что окружало его в этот момент. А песня Элвиса с каждой минутой становилась все безумнее, звуки гитары неистовее. Король рока уже не мог стоять на месте. Его тело содрогалось в конвульсиях. И песня становилась общей. Тысячи губ повторяли слова, и тела дергались в такт звукам волшебной гитары.
Конечно, парням и девушкам очень хотелось увидеть живого поющего Пресли. Но это удавалось только избранным. Даже мексиканцы, которые живут так близко от США, не могли увидеть Пресли. Они были счастливы, если доставали пластинку с портретом знаменитого певца.
Но однажды в Мексике как гром прогремело сообщение. В кинотеатре «Лас Америкас» будет показан фильм «Рок в тюрьме», главную роль в котором играет Пресли.
«Мы увидим самого Пресли!» — кричали друг другу на улице мексиканские юноши и девушки и обнимались от радости.
Все, кто был молод, атаковали кинотеатр «Лас Америкас». Спекулянты перепродавали билеты втридорога. А когда стало известно, что фильм будет идти только один день, цены на билеты поднялись вдесятеро.
И наконец исторический день наступил. У входа в кинотеатр собралась толпа юношей и девушек. С завистью провожали они тех, кто скрывался за стеклянными дверями.
Сеанс начался. Погас свет. Под звуки неистового рок-н-ролла на экране вспыхнули слова: «Элвис Пресли». И вскоре появился он сам. Зрители топали ногами, хлопали в ладоши и кричали: «Вива!» — и никого не смущало, что Элвис играл роль преступника. Элвиса Пресли приводят в тюремную камеру, где сидит другой преступник. Элвис берет его гитару, ударяет по струнам и начинает петь. Сосед не может оставаться равнодушным. Он подпевает, а затем танцует рок-н-ролл. Стражники, услышав песню, придвинулись к дверям камеры. Они тоже не могут удержаться. Песня звучит все призывнее. Вскоре танцуют все заключенные и даже начальник тюрьмы. Тюрьма стала похожа на сумасшедший дом…
А тем, у кого не было билета, кто стоял на улице, тоже хотелось приобщиться к зрелищу. И хотя на дверях висела табличка: «Мест нет», юноши и девушки не уходили: ведь за этими дверями был сам Элвис Пресли!
Через несколько минут после начала сеанса некоторые ретивые юноши пытались пробраться в зал через запасной выход. Но двери предусмотрительно были закрыты на все запоры. Проникнуть через служебный вход тоже не удалось. И тогда пришло решение — разбить стеклянную дверь. Большие зеркальные стекла рухнули и превратились в мелкие, хрустящие под ногами осколки. Сбивая с ног служащих, толпа ворвалась в зрительный зал и заполнила проходы.
А на экране бесновался Элвис. Да, он, самый знаменитый певец, певец номер один.
Оглушающий рок-н-ролл действовал на сидящих в зале не меньше, чем на заключенных в тюрьме. У юношей и девушек горели глаза, пылали от восторга лица. В зале было слышно притоптывание и прихлопывание в ладоши. Кто-то из стоявших в проходе схватил свою подругу и стал танцевать с ней.
А в это самое время директор кинотеатра с такой же яростью, с какой пел Элвис на экране, кричал в телефонную трубку, вызывая полицию. Казалось, что стены вот-вот рухнут и никогда больше не будет существовать кинотеатр «Лас Америкас».
Через полчаса примчался полицейский «джип». Патрули оценили обстановку и вызвали по рации пять грузовиков с полицейскими. У этих людей было все для того, чтобы разогнать толпу… Директор почувствовал уверенность и приостановил показ фильма.
Потемнел экран, зажглись тусклые люстры на потолке. Оборвался голос Элвиса, исчезла музыка, и две тысячи юношей взорвались от возмущения. Они визжали, топали ногами, ломали стулья. Они объявили войну полиции и всем, кто лишил их этого драгоценного зрелища.
Спинки стульев, ботинки, дверные ручки — все полетело в головы полицейских. У фоторепортеров отнимали аппараты и разбивали их об пол. Даже при помощи дубинок полицейские не могли проложить себе дорогу в зал. Они вынуждены были прибегнуть к слезоточивым газам.
Через два часа удалось очистить зал от «восставших». Полицейские машины были заполнены арестованными. Многие были увезены на «скорой помощи».
Конечно, мексиканские мамы и папы были обеспокоены «восстанием» в «Лас Америкас». Они произносили речи по радио, писали в газетах, кляли последними словами Пресли, напоминали о своей мексиканской музыке, о своих знаменитых певцах и красивых народных танцах. «Все это говорит о том, — писала в те дни газета „Ла Пренса“, — что у наших студентов отсутствует собственный критерий, они легко позволяют властвовать над собой дегенератам типа Элвиса Пресли и уподобляются студентам гринго[26], которые так же ведут себя, когда смотрят фильмы с участием этого урода».
Мексиканские юноши и девушки только посмеивались и по-прежнему отдавали свои чувства року. В ресторанах, в университетах, дома и даже на улице танцевали только рок-н-ролл.
Может быть, так продолжалось бы вечно или хотя бы до того дня, когда появился твист. Но случилось так, что один мексиканский юноша, Карнеро, ярый поклонник Элвиса Пресли, решил во что бы то ни стало увидеть певца и пожать ему руку. Карнеро отправился в Нью-Йорк. Он платил бешеные деньги за билеты, лишь бы попасть на выступление Пресли. Потом стоял подолгу у выхода и ждал. Но не так-то просто пожать руку знаменитости.
Карнеро был мексиканец, и характер у него был, конечно, настоящий, мужской. Однажды он пробрался за кулисы. Укрывшись среди пыльных декораций, ждал антракта. И дождался. Певец уже сидел со стаканом виски в кругу друзей и девиц, когда дверь комнаты отворилась и на пороге появился Карнеро.
— Простите, — сказал юноша, — я мексиканец, Карнеро.
Элвис Пресли удивился, но не прогнал Карнеро и даже подал ему руку. Мексиканский юноша энергично потряс руку певцу и, в общем, достиг своего счастья. Однако в этот самый момент ему захотелось выразить счастье словами.
— Вас так почитают в Мексике! — воскликнул Карнеро. — Мы все без ума от рока! — Карнеро сделал несколько движений.
— Мексика, — произнес Элвис Пресли и почему-то поморщился. — Это рядом с нами! Там, кажется, растут кактусы?
— Точно, сеньор, — обрадовался Карнеро, и улыбка еще больше озарила его лицо.
— Был я в Мексике лет пять назад, до того, как стал знаменитым, — все с тем же выражением на лице продолжал король рока. — Странно, что там танцуют рок, — это же нищая и грязная страна! Вы знаете, — обратился Элвис к своим друзьям, — там делают лепешки… ну, как их?.. — Элвис прищелкнул пальцем, — тортильяс. Их делают на улице грязными руками и тут же едят.
Элвис с удовольствием отхлебнул виски.
— А женщины там, скажу я вам, — бр-р-р! Волосы черные, намазаны каким-то жиром. По-моему, легче поцеловать двух папуасок, чем одну мексиканку.
Присутствующие дружно захохотали, а мексиканский юноша, побледнев, сделал шаг назад и скрылся за дверью. Он побежал в гостиницу, схватил свой чемодан и отправился на вокзал. В сердце Карнеро не было больше любви к Элвису. Сердце его было переполнено ненавистью.
Поезд мчался в Мексику, стучали колеса, и Карнеро все повторял и повторял слова Элвиса. И ему уже было жаль, что в тот момент в руках у него не было пистолета и он не проучил этого пижона.
Вернувшись в Мексику, Карнеро поспешил в редакцию газеты и сделал там заявление: «Элвис Пресли сказал: „Мексика — нищая, грязная страна, и женщины там — бр-р-р! Он предпочел бы поцеловать двух папуасок, чем одну мексиканку!“»
О несчастный Пресли! Он даже не знал, какой гром разразится над его головой! Его слова были помещены на первой полосе газеты такими крупными буквами, какими сообщают о правительственных переворотах. Все мексиканские газеты не пожалели места для его заявления. А радио! Оно передавало слова Пресли через каждые десять минут, будто произошло землетрясение или полилась огненная лава из великих вулканов Попо и Ицта.
«Мы, мексиканцы, любили и почитали Пресли, — кричали, захлебываясь от ярости, дикторы в микрофон, — но он оскорбил нашу страну, наших жен, матерей, невест. Слушайте! Слушайте! У меня в руках пластинки этого самого ничтожного певца нашего времени. Слушайте! Я разобью их о стол, на котором стоит микрофон».
Слышался невероятный треск.
Обида за свою родину и женщин была так велика, что она тут же испепелила любовь к знаменитому Элвису Пресли.
И если полгода назад, встречаясь друг с другом, мексиканские юноши говорили: «Приходи завтра. Мы достали пластинки Пресли. Будет весело. Потанцуем рок», то теперь, пожимая друг другу руки, сообщали: «Приходи! У нас будет весело. Собрали пластинки Пресли, будем их бить!»
С тех пор в Мексике не танцуют рок-н-ролл и не слушают Элвиса Пресли.
При свете керосиновой лампы вся семья Прието сидела за столом, на котором стояла миска с фрихолем[27].
— Скоро рождество, — сказал Хуанито, которому совсем недавно исполнилось десять лет.
— Праздник, сынок, бывает, когда есть на что купить подарки, — ответил отец.
— Папа, а почему нам не на что купить подарок? — спросила Либия, которой было еще меньше лет, чем Хуанито. — Вот папа Карвахалей обещал всем детям подарки!
— Подумаешь, Карвахали! — сказал Хуанито и с укором посмотрел на свою пятилетнюю сестренку. — Хуанито всегда был за отца. — Может, они просто хвастаются, эти Карвахали.
Самая маленькая дочка, Чикита, которой было всего полтора года и которая еще не умела говорить, вдруг повторила слово «хвастаются», и все рассмеялись. И сразу стало уютнее и теплее в этой неприглядной мазанке, где на земляном полу стояли две деревянные кровати и стол, сбитый из досок.
— А может быть, и у нас будут подарки — ведь жена президента, наверно, готовится к двадцатому декабря, — сказала мать. — Правда, нам давали подарок в прошлом году, а в Мехико столько бедных семей! Всем хочется получить подарок.
Отец сидел молча и грустно глядел в миску с фрихолем. Он был еще не стар — только тридцать пять. Но за эти тридцать пять лет было так много неудач — их хватило бы на всю жизнь. И сейчас у него снова не было работы.
Каждое утро отец уходил из дому с надеждой, а возвращался, дай бог, с десятью песо в кармане, которые получал за какие-нибудь мелкие услуги.
В тот день больше не говорили о празднике. Закончив ужин, дети улеглись на деревянной кровати, маленькую сестренку положили в люльку. Родители тоже легли спать. И наверное, потому, что за столом шел разговор о рождестве, все думали о нем.
Хуанито разговаривал со святой девой Марией, изображение которой висело в углу хижины. Он объяснял ей, что бог должен обязательно давать подарки бедным. Если бы отец мог купить подарок, тогда бы он не просил. Вот говорят, в других домах бог ставит подарки у порога в ночь перед рождеством.
Мать вспоминала, как встречают рождество богатые люди. Раньше, давно, когда еще не было Хуанито, она работала прислугой в богатом доме. Сколько перед этим праздником привозят в дом еды, а в каких больших коробках упакованы подарки! Вот это настоящее рождество!
…Утром, как всегда, отец ушел искать работу, и в доме началась обычная жизнь. Такая же, какой была вчера, позавчера.
Вскоре Хуанито прибежал с новостью.
— На нашу улицу приехал комиссар! — весело закричал он, едва появившись в хижине.
Мать вместе с детьми выбежала на улицу, которую кто-то в шутку прозвал «Пасео»[28], — наверно, в честь главной улицы столицы Пасео де ла Реформа. Вдоль этой немощеной, пыльной улицы жались одна к другой лачуги, сделанные из глины или листов железа и фанеры.
Весть о приезде комиссара взволновала всех. На улице собралась большая, шумная толпа.
— С праздником вас, дорогие сеньоры и дети! — крикнул комиссар и потряс над головой правой рукой. — Первая дама нашего государства, жена сеньора президента, прислала меня объявить вам о своем желании помочь бедным перед рождеством.
Некоторые мальчишки, среди них и Хуанито, крикнули: «Вива!» — потому что они вспомнили, какими вкусными были сладости, подаренные в прошлом году сеньорой.
Комиссар снял фуражку, обтер пот со лба. На улице было жарко, а он обязан был ходить в форме.
— Конечно, вы понимаете, сеньоры, мы не можем дать всем талоны на подарки. Поэтому я буду давать талоны самым бедным семьям.
— Мы бедные, мы! — послышались женские голоса, и над толпой взметнулись руки.
— Нужно делать все по порядку, — объяснил комиссар и похлопал рукой по портфелю, в котором лежали заветные талончики. — Начнем с этого края. — Комиссар показал рукой в ту сторону, где третьим по счету стоял домик Прието.
Комиссар шагал по пыльной улице, держа под мышкой портфель, а за ним двигалась толпа.
— Чей дом? — крикнул комиссар, ткнув пальцем в дом Карвахалей.
— Наш, сеньор комиссар!
— Муж работает?
— Да, сеньор комиссар! Но работает он недавно, всего две недели. А раньше…
— И раньше вы жили неплохо, — послышался женский голос из толпы. — В прошлом году твой муж тоже имел работу!
— Но я не получила в прошлом году талон. А у меня двое детей, сеньор комиссар. Дайте мне талон хотя бы в этом году. Нам не на что купить детям подарки.
— А ваша Мария, — вдруг послышался голос Либии, — говорила, что папа купит ей много подарков.
— Слышите, сеньора, — сказал комиссар, — младенец врать не будет. Не могу дать вам талон. И вы должны гордиться, что не относитесь к самым бедным семьям нашего города.
Комиссар направился к следующему дому.
— Кто здесь живет?
Здесь жила Исакирра с двумя детьми. Муж бросил ее и куда-то исчез. Кто знает куда! Исакирра подтолкнула вперед своих ребят, которые были голы и неумыты. Она знала, что ей не откажут в талоне. Она получала его каждый год.
— Живу одна, сеньор комиссар, — сказала женщина и всхлипнула. — Надо их кормить. Живу на милостыню, сеньор комиссар.
— Ей надо дать талон! — крикнули хором несколько голосов.
Но комиссар, прежде чем расстегнуть портфель, вошел в хижину Исакирры и внимательно оглядел убогую обстановку — стол и кровать. На столе стояло несколько пустых кастрюлек.
Комиссар расстегнул портфель, вынул из него пачку талонов. Их было так много! Может быть, сто.
— Жена президента, — торжественно объявил комиссар, — приглашает вас двадцатого декабря на Кампо Марте, чтобы поздравить с рождеством и вручить подарок.
Комиссар пожал руку Исакирре и вручил ей талон. На усталом лице женщины и на чумазых лицах ее детей пробились улыбки. Они пробились, как лучики сквозь тучи, и тут же погасли.
— Это чей дом? — снова звучал голос комиссара.
— Наш дом, — ответила жена Прието и подтолкнула вперед своих детей. — Муж не имеет сейчас работы, сеньор комиссар, и нам не на что купить к рождеству даже маиса.
— Твой муж только недавно потерял работу! — крикнула жена Карвахаля, видимо озлобленная на всех за то, что ей не дали талон.
— Работа была временной, — пояснила Прието.
— Ты скажи лучше сеньору комиссару, — вмешалась в разговор жена Максо, которую все называли старой сплетницей, — что в прошлом году тебе давали талон. Не каждый же год должно выпадать такое счастье. У тебя есть муж, пусть он заботится о семье.
— Поймите, сеньор комиссар, — взмолилась Прието, — муж не может найти работу. А уволили его не потому, что он работал плохо, а потому, что хозяину выгоднее было приобрести экскаватор, чем нанимать землекопов.
Комиссар слушал. Он, конечно, должен был бы дать этой женщине талон — ведь ее муж не имеет работы. Но есть приказ: талоны распределять экономно.
В этот самый момент заплакала Либия. Ей было очень горько оттого, что комиссар не дает талон. Тут же захныкала маленькая сестренка. Хуанито ничего не оставалось делать, как зареветь.
— Сжальтесь, сеньор комиссар, над детьми, — слезно молила мать. — У вас же есть сердце, сеньор комиссар, и наверно, дети тоже есть. Детям так хочется получить хоть что-нибудь к рождеству.
Комиссар решил дать им талон. Но прежде он заглянул в хижину, постоял, помолчал, размышляя. Наконец расстегнул портфель.
— Жена сеньора президента, — торжественно объявил комиссар, — приглашает вас двадцатого декабря на Кампо Марте, чтобы поздравить с рождеством и вручить подарок.
Комиссар отдал талон и пожал Прието руку.
— Чей дом? — снова обратился к толпе комиссар.
Толпа двинулась вслед за комиссаром, а семья Прието осталась у своего дома. Мать, а вместе с ней и дети рассматривали талон. Потом все вошли в дом, и мать положила талон в ящичек, где лежали ее единственные серьги, подаренные мужем в день свадьбы.
— Папа обрадуется, — сказал Хуанито. — Теперь у нас будет настоящее рождество. Как и в прошлом году!
— Ну конечно, будет! — ответила мать.
С этого дня в семье Прието все готовились к празднику. Только отец не принимал в этом участия. Он уходил на поиск работы. Но казалось, что даже и у отца настроение было лучше. Иногда он хлопал по плечу Хуанито и, подмигнув, спрашивал:
— Ну как, будем праздновать рождество?
А мать стирала платьица девочек, чинила штаны Хуанито, гладила свои наряды, которых было всего два. А когда настало 19 декабря, то весь день в доме Прието решали вопрос, когда лучше пойти на Кампо Марте — с вечера или рано утром. После отчаянных споров было решено идти в два часа ночи.
— Лучше прийти пораньше и занять очередь поближе, — говорила мать. — А то кто знает! Может, всем подарков и не хватит. Или подарки для последних будут хуже, чем для первых.
Конечно, не одни Прието пошли так рано на Кампо Марте.
Спрятав на груди под лифчик талон, женщины с малышами на руках, в сопровождении детей постарше, которые держались за юбку, шли по пустынным улицам столицы. Иногда они встречали таких же, как они, бедняков с другой улицы и тогда шли все вместе.
Кампо Марте — это большое поле на окраине столицы, огороженное забором и металлической сеткой. Иногда здесь устраиваются празднества, военные смотры, а 20 декабря происходит раздача подарков бедным. В этот день подарки раздаются и в других местах, в парках, на стадионах. Но главное место — это, конечно, Кампо Марте, где подарки раздает сама жена президента. Поэтому те, кто шел на Кампо Марте, испытывали особую гордость.
Хуанито держался за юбку матери и шагал с закрытыми глазами. Вечером, когда он лег в постель и уснул, ему снился удивительный сон. Та главная тетя, жена президента, подарила ему не просто, как всем, картонный ящик, а железного коня с педалями. И сейчас ему очень хотелось представить того самого коня…
С другой стороны за юбку держалась Либия. Она молчала и думала об одном — как бы мать не потеряла талончик.
Когда они приблизились к Кампо Марте, там уже слышался шум голосов. Сотни людей толпились у ворот. Солдаты устанавливали очередь.
Чем дольше люди стояли в очереди, тем плотнее они прижимались друг к другу. В декабре ночи холодные. А светало так медленно! Женщины молча смотрели на восток и с мольбой ждали, когда выйдет солнце и согреет землю. И не было в этот час на лицах людей радости, хоть каждый из них обладал заветным талоном.
Когда из-за высоких домов выглянул краешек красного, как огонь, солнца, стало веселее. Послышались разговоры. Многие вынимали талоны и, осмотрев их внимательно, снова прятали.
А очередь стала уже такой длинной, что не было видно ее конца.
Стали прибывать грузовики с подарками, каждый подарок был упакован в картонную коробочку. Что в этих коробках? Одинаковые подарки или разные? И теперь уже все забыли о холодной декабрьской ночи, которая только-только отступила перед солнцем.
Еще веселее стало, когда появились торговцы кофе и послышались голоса: «Кофе кальенте!» Кому не хочется выпить чашечку горячего кофе!
Прието купила одну чашку на всех. Дала глоток Хуанито, глоток Либии и оставшееся допила сама. Малютка дремала, изредка вздрагивая и шепча что-то, непонятное даже для матери.
Солнце было уже высоко. Город проснулся, и жизнь забурлила. Понеслись машины, автобусы, по тротуарам двинулись прохожие. Недалеко от входа в Кампо Марте собирались любопытные. Многие смотрели со скептической улыбкой. Им казалось смешной вся эта затея с подарками для бедных. Продуктов давали дай бог на двадцать песо, а сколько было шума по радио, по телевидению, в газетах!
Любопытных прибавилось, когда на празднике появились марьячис[29]. Это жена президента пригласила сюда певцов, чтобы еще веселее было бедным.
Три дня я не видел тебя, женщина,
Три дня я плакал о твоей любви… —
слышался голос певца.
— Тише! Тише! — успокаивали женщины детей. Им так хотелось послушать о любви.
Я хожу у твоих окон,
Черные глаза моей жизни.
Если я запою, ты проснешься
И уже больше не заснешь…
Вскоре к воротам Кампо Марте стали подъезжать дорогие автомобили.
— Жена министра внутренних дел! — шепотом проносилось по очереди.
Женщина в строгом черном костюме, в небольшой белой шляпке вышла из машины и, помахав беднякам своей изящной ручкой, затянутой в белую перчатку, пошла по направлению к импровизированным лавкам, установленным на Кампо Марте.
Следом за первой машиной появилась вторая, третья… «Это жена министра иностранных дел… Это генерального директора „Пемекс“[30]… Это министра сельского хозяйства»… И, наконец, прибыл самый большой и красивый автомобиль. Приехала первая дама республики — жена президента. Она приветствовала народ и в сопровождении адъютанта направилась к центральному ларьку. Еще громче запели марьячис, и главный военный начальник, генерал, дал команду пускать народ.
Солдаты образовали живой коридор, по которому нужно было идти, держа талон в руке.
Прието держала талон высоко над головой. И все равно она шла с волнением. А вдруг ее остановят! Или что-нибудь в талоне не так написано. Читать она умела едва-едва.
Офицер распределял людей по разным ларькам. Прието вместе с другими шли к ларьку, за прилавком которого стояла сама жена президента.
Прието отдала талон какому-то человеку, он пропустил ее к прилавку. Держа Чикиту на руках, в сопровождении Хуанито и Либии Прието подошла к прилавку.
— Какая девочка! — сказала жена президента и погладила младшую дочку по головке. — И это ваши?
— Да, сеньора! Это Хуанито, а это Либия.
— Очаровательные малыши! Растите, растите их на благо нашего государства и народа.
Адъютант поставил перед Прието картонный ящик с подарками.
— Пусть у вас, как и у всех, рождество будет веселым. — Жена президента еще раз погладила Чикиту. — Очаровательная малышка!
Адъютант осторожно взял Прието за локоть и показал дорогу — туда уходили все. Отойдя несколько шагов, Прието поспешно обернулась и крикнула:
— Спасибо вам, сеньора!
Но жена президента в этот момент гладила по головке другую девочку, приговаривая:
— Очаровательная малышка!
Хуанито помогал матери нести ящик и изнемогал от нетерпения. Что в ящике? Есть ли сладости, которые давали в прошлом году?
— Мам, мама! Может, остановимся?
— Когда выйдем на улицу, тогда и остановимся, — отвечала мать, а сама горько ругала себя за то, что вовремя не отблагодарила жену президента.
Либия тоже хотела поскорее открыть ящик.
— Мам, а мам! — в два голоса твердили дети. — Посмотрим, что там!
Пройдя ворота, в которых стояли солдаты, мать остановилась. Опустила на землю маленькую дочку. Хуанито тут же развязал картонный ящик, достал из него сладости. Точь-в-точь как в прошлом году. Большие, длинные конфеты были завернуты в целлофан. Хуанито вынул одну из четырех и разделил на всех. Все сосали конфету и улыбались.
Мать вынула из ящика две банки консервов, кулек с рисом, кулек с сахаром и кулек с маисом, осмотрела все внимательно, снова уложила в ящик и аккуратно завязала его бечевкой.
Потом Прието в окружении своих детей шла по улице. Прохожие поглядывали на ящик, некоторые приветливо кивали, другие скептически улыбались. Но Прието не было дела до их улыбок. Она знала, что в рождество она сможет приготовить своим детям праздничный обед.
Среди всех мексиканцев кинорежиссер Эмилио один из самых известных и любимых. Все называют его «Индио» — индеец.
Несмотря на свои годы — их наберется не меньше шестидесяти, — Эмилио выглядит молодцевато и никогда не расстается с мексиканским нарядом: широкополая шляпа, невысокие сапожки с острым носком, синие брюки в обтяжку, серая рубашка и неизменный красный шарф, небрежно завязанный на шее. Наряд завершает пистолет на поясе, сделанном в виде пулеметной ленты.
Как всякий кинорежиссер, Эмилио проводил свои дни по-разному. Один — на съемках, другой — в студии, а третий… Третий мог быть очень не похож на первые два. В тот день Эмилио вернулся домой в сопровождении молодой актрисы Эльзы, которая снималась в его фильме и уже давно нравилась ему. Эмилио так хотелось показать ей свой дом, который, так же как и его одежда, был выдержан в стопроцентном мексиканском стиле.
Эмилио остановил машину у ворот и пригласил Эльзу войти.
— Я хочу показать вам ворота, — сказал Эмилио, взяв Эльзу за руку. — Это восхитительная старина. Они были сделаны еще во время ацтеков.
Эльза трогала своей изящной рукой изъеденное короедами дерево и восторгалась.
Эмилио провел гостью во двор. Посредине двора стоял дом. Эльза остановилась, сняла черные очки и, чуть прищурив большие, как миндалины, глаза, внимательно осмотрела дом. Такие дома из неотесанного белого камня строили в старину.
— Прелестно! — сказала актриса.
И Эмилио был рад, как бывают рады дети, когда им ставят «пять» за хорошее поведение.
— Хотите взглянуть на моего коня? — спросил Эмилио и, не дождавшись ответа, выхватил из-за пояса кольт и мгновенно, как могут делать только мексиканцы, выстрелил в воздух.
Так же мгновенно из дома выскочил человек в широкополой шляпе.
— Коня! — крикнул Эмилио.
Слуга побежал в конюшню и через минуту вывел под уздцы стройного жеребца.
— Это необыкновенный конь, сеньорита! — сказал Эмилио. — Его кровь берет начало еще от тех могучих красавцев, которых привезли на нашу землю испанские конкистадоры.
Эмилио вдруг ловко вспрыгнул в седло и поднял коня на дыбы. Ох как ему хотелось понравиться Эльзе! Это заметил даже слуга. Эмилио гарцевал перед актрисой. Спрыгнув на землю, он предложил прокатиться ей. Эльза отказалась. Эмилио пригласил гостью в дом.
На пороге их встретила мексиканка, одетая в национальный костюм. Она низко поклонилась и сказала, что ужин на три персоны накрыт.
Дело в том, что Эмилио пригласил на ужин еще критика, который часто писал хвалебные статьи о нем и знал тысячу превеселых историй.
Пока критика не было, Эмилио водил Эльзу по комнатам своего большого старинного дома. Правда, дому было всего десять лет, но, для того чтобы придать ему старинный вид, Эмилио объехал немало поместий и где-то по дешевке купил старинные ворота, где-то приобрел такие же старинные рамы, где-то нашел широкую деревянную кровать с гербом, на которой когда-то спал испанский гранд… На высоких спинках стульев тоже были гербы. И конечно, по всем комнатам разбросаны старинные пистолеты, кинжалы и шкуры зверей.
Друг-критик все не появлялся. Эмилио решил начать ужин вдвоем. За столом он продолжал рассказывать Эльзе о лошадях, о бое быков, о старинных кинжалах и о своем кольте — обо всем, что так соответствует мексиканскому характеру.
Молодая актриса была восхищена Индио. Она и раньше так много слышала об этом настоящем мексиканце, а теперь с благоговением слушала его. Эмилио наливал вино гостье и сам пил за двоих, и чем больше чувствовал свой успех, тем речь его становилась все более пламенной.
Наконец явился критик. Он привел с собой приятеля, Рафаэля, который работал вместе с ним в газете.
— Я немножко опоздал.
— На два часа, — подтвердил Эмилио.
— Но мы же мексиканцы, — сказал критик, зная патриотизм Эмилио, — не какие-нибудь там англичане. Кто из мексиканцев приходит вовремя?
— Ладно! — махнул рукой Эмилио и налил гостям текильи.
— За ваше здоровье, сеньорита! — сказал критик и залпом опорожнил стопку.
Бросив в рот щепотку соли, он пожевал кусочек лимона.
— Я вам завидую, сеньорита, — продолжал критик. — У вас такой замечательный друг. — Лицо критика расплылось в улыбке, а лицо у него было, как у многих мексиканцев, широкое, доброе и смуглое. — Как он сделал картину «Любовь на пляже!» Пресвятая дева! Это же шедевр!
— Не нахожу! — сухо сказал журналист Рафаэль. — Обычная мелодрама на берегу моря.
— Да ты что? — с укоризной произнес толстяк. — Эта картина получила премию!
— Получила, потому что другие были еще хуже.
Эмилио делал вид, что разливает вино, а сам прислушивался к разговору.
— Не говори так, Рафаэль. Сколько очарования хотя бы в женской роли! Ее исполняет Эльза. Она получила Пальмовую ветвь.
— Очень посредственная у вас роль, сеньорита, — сказал журналист, обращаясь к Эльзе, — и сыграли вы ее так, ниже среднего уровня. Правда, в этом, наверно, виноват режиссер.
— Слушай, приятель, может, ты пьян! — вдруг крикнул Эмилио.
— Я трезв!
— Тогда придержи язык за зубами, — сказал Эмилио и поставил бутылку на стол.
— Не знал, что в вашем доме нельзя высказываться.
— Я не звал тебя в мой дом.
— Он работает со мной в газете, — оправдывался толстяк. — Я его привел. Он так хотел познакомиться с тобой.
— И познакомился, — с едкой усмешкой сказал журналист. — Удивляюсь, как вы можете быть режиссером, если не терпите критики.
— Вон из моего дома! — крикнул Эмилио и взялся за ручку своего огромного кольта.
Журналист встал.
— От этого ваша картина не станет лучше, — с достоинством сказал журналист и скрылся за дверью.
Эмилио бросился к двери, но путь ему преградила Эльза.
— Успокойтесь, — сказала она, и Эмилио послышалась в ее голосе ирония.
Эмилио выбежал из дома.
Журналист подошел к своей машине, открыл дверцу и, прежде чем сесть в машину, крикнул:
— Вы не режиссер, а делец! Зря вам дали премию! — Журналист захлопнул дверцу машины и поехал.
Эмилио не мог перенести оскорбления. Он выхватил из-за пояса кольт и несколько раз выстрелил в автомобиль, который вскоре скрылся за поворотом.
— Мне пора, — сказала Эльза, нанеся этим последний за этот вечер и самый жестокий удар Индио.
От горя Эмилио готов был стрелять в лампочки, в тарелки, в бутылки и в этого толстого критика, который привел с собой такого приятеля.
— Вы не обижайтесь. Мне рано утром на съемки, — ласково произнесла Эльза и ушла в сопровождении толстяка.
Эмилио сел за стол, налил себе текильи. Он клял свою неудачу и особенно прохвоста журналиста, который испортил вечер и безнаказанно удрал.
Эмилио не знал, что одна пуля попала Рафаэлю в плечо. Журналист едва доехал до первого полицейского, остановил машину и попросил отвезти его в больницу. Пока врачи делали перевязку, полицейский составил протокол.
Протокол в соответствии с мексиканскими законами положили на стол судье, который начал судебный процесс по делу о покушении на жизнь журналиста.
Судебное заседание было назначено на двенадцать часов дня. К большому старинному зданию, над входом в которое висел мексиканский герб, стали подъезжать гости и свидетели — среди них толстяк и Эльза. Потом приехал пострадавший, левая рука которого была на белой перевязи. Все осматривали его с любопытством.
Городские часы пробили двенадцать. Судья и прокурор заняли свои места. Однако судебный процесс нельзя было начать, так как не было обвиняемого. Высокий седовласый прокурор, облаченный в черную мантию, что-то раздраженно доказывал судье, который сидел в своем кресле с высокой спинкой и бесстрастно смотрел в зал.
У гостей было довольно веселое настроение. Слышались шутки:
— Лучше было бы перенести судебное заседание поближе к дому обвиняемого!
— Я бы советовал сеньору прокурору перед выступлением выпить текильи для храбрости.
Прошло еще добрых полчаса. Всем надоело не только ждать, но и шутить. Именно в это время на площади перед судом послышался конский топот.
Остановив коня у входа, Эмилио ловко соскочил на землю и бросил поводья полицейскому. Эмилио, как всегда, был в мексиканском наряде, с кольтом за поясом. Его сапоги украшали громадные шпоры. Он порывисто вошел в зал и, приподняв над головой шляпу, приветствовал судью. Приблизившись к Эльзе, поцеловал ей ручку и только после этого занял свое место на скамье подсудимых.
Судья предоставил слово прокурору.
Прокурор грозно взмахнул рукой и потребовал, чтобы у подсудимого, который позволяет себе стрелять где и как угодно, прежде всего отобрали оружие.
Судья взглянул на полицейского, и тот отобрал у Эмилио кольт.
— Я обвиняю этого человека, — продолжал прокурор уже более смело, — в том, что он посягнул на представителя нашей уважаемой прессы, которая, как известно, является четвертой властью в Мексике. Таким людям, как сеньор Эмилио Мартинес, нет места в цивилизованном обществе.
Прокурор сделал внушительную паузу, но аплодисментов не послышалось. Прокурор продолжал речь. Он цитировал законы и приводил примеры из практики судебных дел в таких великих странах, как Соединенные Штаты и Англия. В заключение он предложил вынести приговор о тюремном заключении Эмилио Мартинеса сроком на два года.
Прокурор устало опустился в кресло.
— Этот человек не мексиканец! — вдруг крикнул Эмилио и показал пальцем в сторону прокурора.
— Вам не давали слова, — холодно сказал судья.
— Дайте ему слово! — послышалось с той стороны, где сидели гости. — Мексика — свободная страна, пусть говорит!
Судья сам был мексиканец, и слова о свободной Мексике ему понравились.
— Хорошо, — согласился судья.
— Прежде всего я горжусь тем, что родился в Мексике! — крикнул Эмилио. — А вы, — указательный палец был направлен на прокурора, как дуло пистолета, — вы забыли, на какой земле живете.
— Я прошу судью оградить меня! — крикнул прокурор.
Судья почему-то промолчал.
— Выступление прокурора напомнило мне россказни американских туристов, что мексиканцы — это бандиты. А мы великая нация, мы наследники Куаутемока и Панчо Вилья[31]. Вива Панчо Вилья! — еще громче крикнул Эмилио.
— Вива! — послышалось в зале.
— Панчо Вилья, достойный представитель нашего народа, говорил, что у нас есть две святыни — родина и женщина. И каждый из нас не должен жалеть жизни ради этого.
В зале опять послышались голоса одобрения.
— И когда этот человек, — Эмилио показал в сторону журналиста, — оскорбил женщину, которая была гостьей моего дома, и оскорбил фильм, в котором она играла и который представлял нашу родину за рубежом, что бы вы сделали на моем месте? Вы стреляли бы в этого прохвоста. И моя вина в том, что рука дрогнула и я не смог загнать ему пулю в голову, чтобы он больше не смог произносить оскорбительных речей.
— Вы могли, сеньор Эмилио, наказать его каким-нибудь другим способом, — сказал судья.
— Я, конечно, мог это сделать, сеньор судья, но тогда я не был бы мексиканцем. Я был бы каким-нибудь женственным французом.
— Правильно! — послышалось из зала, и всем показалось, что судья тоже согласно кивнул головой.
— Так судите же меня, — крикнул Эмилио, — не по тем законам, которые навязывают нам другие страны и этот прокурор, — палец Эмилио опять нацелился на прокурора, — а по нашим родным, мексиканским.
Судья и присяжные заседатели удалились на совещание. Через некоторое время они снова заняли свои места, и судья объявил приговор:
— Обвиняемый Эмилио Мартинес обязан возместить убытки, которые пострадавший Рафаэль Фернадес понес во время лечения в больнице.
Эмилио поклонился судье, присяжным заседателям, снова засунул за пояс свой огромный кольт и, держа шляпу в руке, подошел к Эльзе. Поцеловал ей руку. После этого Эмилио направился к выходу, и вскоре все услышали удаляющийся конский топот.
Старый автобус фирмы «Форд» каждое утро отправлялся из этого маленького провинциального города в город Сакатекас. Когда-то автобус был покрашен в синий цвет, но от времени краска поблекла, и он стал серым. А может быть, даже и не серым, кто теперь определит его цвет…
И все-таки на боках автобуса сохранились ярко-красные надписи; «Синцано»[32], а сзади черной краской, может быть рукой самого шофера, было старательно выведено: «Приведите ко мне девушку, потому что, когда я к ней хожу, она царапается».
Автобус отправлялся в десять ноль-ноль, и пятеро пассажиров, забросив чемоданы на решетку багажника, укрепленного на крыше, заняли места.
— Ужасно старая колымага! — сказал пассажир по имени Эдвардс, который выделялся своим видом среди всех присутствующих.
Он в темном костюме, хотя на улице жарко. На нем крахмальная рубашка и крепко затянут галстук. Его черные волосы жирно намазаны бриолином и расчесаны на пробор.
— Да, сеньор, — согласился с Эдвардсом сосед в широкополой шляпе, по виду крестьянин.
— Живем рядом с такой великой страной, как Соединенные Штаты, — по-особенному, с торжественным ударением на последних словах, воскликнул Эдвардс и подвигал на коленях солидный кожаный портфель, — а ездим на таком старье!
— Да, сеньор, — опять согласился крестьянин.
Некоторое время Эдвардс посидел молча. Затем он поднял руку и, отодвинув крахмальную манжету, поглядел на часы.
— Уже десять. Почему же мы не едем?
— Десять. Ора мехикана![33]
— Возмутительно! — с гневом произнес Эдвардс. — Я сам мексиканец, но, с тех пор как я работаю агентом в американской фирме, все эти наши орас мехиканос, все эти привычки нецивилизованных людей кажутся просто возмутительными. «Время — деньги», — говорят американцы.
— Оттого, что рано встаете, на улице не рассветает, — все тем же спокойным голосом произнес крестьянин.
Эдвардс на некоторое время смолк, видимо стараясь понять философский смысл сказанного соседом.
К машине подошел шофер Хуан. Лицо его было небрито. Пиджак, полинявший от солнца и времени, помят.
— Доброе утро, сеньоры, — сказал шофер и полез открывать капот.
Убедившись, что воды в радиаторе нет, он вытащил из-под сиденья пустое ведро.
К автобусу приблизилась молодая пара. Они были так счастливы, они так крепко держали друг друга за руки, что казалось, только-только вышли из-под венца.
— Сеньор, — обратился парень к шоферу, — этот автобус идет в Сакатекас?
— Да, — подтвердил шофер. — Вещи кладите наверх, садитесь в автобус. Моментико![34]
Шофер ушел. Может быть, его не было пять минут, а может, пятнадцать. Время в автобусе замечал только один пассажир — Эдвардс. Управляющий фирмой поручил ему обязательно сегодня передать своим агентам перечень товаров, которые должны быть срочно приобретены на рынках Сакатекаса, пока на них не поднялась цена.
— Послушайте, шофер, — нервно сказал Эдвардс Хуану, когда тот появился с ведром воды.
— Манде ме, сеньор![35] — ответил Хуан, поставив ведро на землю.
— Мы уже двадцать минут должны быть в пути.
— Но без воды, сеньор, машина не поедет, — убежденно произнес Хуан и тоненькой струйкой стал лить воду в радиатор.
Эдвардс подвигал портфель на коленях и посмотрел в окно, за которым, кроме пыльной улицы провинциального города, угла серого дома и куска знойного неба, ничего не было видно.
Хуан выплеснул остатки воды на мостовую, заглянул в ведро и снова ушел. Через сколько-то времени в ведре был бензин, и Хуан так же неторопливо лил его в горловину бензобака. Потом он залез на крышу, увязал веревкой чемоданы, получил деньги с пассажиров, и автобус тронулся. Время приближалось к одиннадцати.
Как раз в этот час многие жители выходили из домов на улицу, чтобы выпить чашечку кофе. Увидев Хуана, они кивали ему как старому знакомому.
«Зачем торопиться, — решил Хуан, проезжая по городу, — не успеешь с кем-нибудь поздороваться — обидится». Увидев на тротуаре знакомого, Хуан приподнимал свою форменную фуражку, которая, как и пиджак, уже давно потеряла вид.
В пригороде дорога стала прямее, прохожих меньше, и автобус пошел быстрее. Хуан держал руль двумя руками, смотрел на дорогу, а в голове было вчерашнее веселье, день рождения у кума. «Ах как пел кум! — Улыбка пробежала по доброму широкому лицу Хуана. — А как я танцевал с молоденькой Карменситой! Жена — ах, крокодил! — бросала в мою сторону недобрые взгляды». Чем больше Хуан вспоминал вчерашний вечер, тем противнее становилось в желудке. Чуть подташнивало. И очень хотелось освежиться.
«Через пять километров будет кантина[36]. Может, зайти?» — сам себя спросил Хуан. Но, вспомнив делового сеньора, решил не останавливаться. Странные бывают пассажиры. Все у них по часам: восемь ноль-ноль, десять ноль-ноль. Скучно.
Хуан посмотрел в зеркало на пассажиров. Они дремали, и на каждом ухабе их большие белые шляпы покачивались. Молодые уселись в углу и, поставив шляпу вместо ширмы, целовались. Эдвардс сидел напряженно, будто боялся, что автобус может взорваться. Обе руки его лежали на портфеле.
«Не буду останавливаться у этой кантины, — решил Хуан. — Потерплю до следующей».
Автобус пошел быстрее, и взгляд Эдвардса стал не таким гневным. В голове его шевельнулась надежда на то, что, может быть, потерянный час еще можно нагнать в пути.
За окном мелькали поля. Где-то крестьяне сохой пахали землю, где-то таскали камни, очищая новые участки под посевы. Хуан видел все это тысячу раз и поэтому смотрел только вперед.
Вон за той горой должна показаться кантина под названием «Три розы». Хозяин, толстяк Нонато, назвал свое заведение так потому, что розы в этих краях никогда не росли.
Вскоре из-за горы действительно выглянула красная черепичная крыша кантины. Две легковые машины стояли перед входом. Хуан издали определил место для своего автобуса и стал потихоньку притормаживать. Потом он остановил машину, заглушил мотор и торжественно провозгласил:
— Сеньоры! Предлагаю вам выпить чего-нибудь прохладительного!
Пассажиры восприняли это с воодушевлением. Особенно радовались молодые, у которых, видимо, давно пересохло во рту.
— Как можно прохлаждаться, если мы опаздываем! — вдруг послышался суровый голос Эдвардса.
— Все равно, сеньор, мы уже опаздываем, — простодушно сказал крестьянин, сидевший рядом с ним.
— Возмутительно! — крикнул Эдвардс.
Но в автобусе уже никого не было.
Толстяк Нонато с радостью встретил Хуана. Еще бы! Он привез ему сразу столько клиентов. Нонато по-братски обнял Хуана, похлопал по спине и посадил на высокий стул у стойки.
— Сервеситу![37] — приказал Хуан, и хозяин тут же поставил перед ним холодную бутылку пива, из горлышка которой медленно выползала пена.
Хуан без передышки выпил бутылку, пожевал кусочки жареной шкуры свиньи, и жизнь показалась ему веселее. Он попросил вторую бутылку и уже пил ее не торопясь, смакуя.
Пассажиры сидели за столиками, пили пиво, прохладительные напитки и разговаривали с двумя крестьянами, рядом с которыми на полу стоял гроб. Гроб был большой и черный. Странно было видеть его между столиками. Крестьяне о чем-то просили пассажиров, а те показывали на Хуана. Вскоре крестьяне подошли к шоферу.
— Извините, сеньор, — почтительно обратился к Хуану тот, который был постарше.
Хуан допивал вторую бутылку, и настроение у него было превосходное.
— Садись, — пригласил Хуан старика и показал на высокий стул рядом с собой.
— Понимаете, сеньор, — продолжал старик, взобравшись на стул, — беда у нас: умер мой сват — стало быть, его отец. — Старик показал пальцем на молодого человека, стоявшего рядом. — А он, Бенито, стало быть, его сын, женат на моей дочери.
— Все мы смертны, — подтвердил Хуан и допил пиво.
— Это верно, сеньор. Но когда умирают в наших краях, получается двойная беда. Живем мы неподалеку, отсюда километров тридцать — сорок и еще немножко в сторону. Места наши сами знаете какие: кактус, агава, ни одного дерева нет, ни одной доски не найдешь. Гроб не из чего сколотить. Вот приехали сюда, купили гроб, а машину найти не можем. Целые сутки здесь сидим, а там покойник портится — ведь жарко, где его хранить. Посадите нас, сеньор. У вас пассажиров не так уж много, и они согласны.
— Гробы возить в автобусе не разрешается, — сказал Хуан. — К тому же у меня сидит там один грозный тип.
К Хуану подошли самые молодые пассажиры — парень с девушкой.
— Послушайте, шофер, — сказал парень, — надо помочь этим людям. Ведь по расписанию наш автобус должен остановиться на обед. Так мы не будем обедать, а за это время сделаем доброе дело. Ведь мы мексиканцы и они мексиканцы.
— Вот и хорошо, — сказал старик, и глаза его увлажнились от слез. — Мы всех вас накормим. Только возьмите гроб.
Хуан некоторое время думал, и все почтительно молчали. Потом махнул рукой и сказал:
— Ладно! Тащите гроб в автобус.
Старик и юноша подняли гроб на плечи и понесли к автобусу. За ними последовали пассажиры и Хуан, которого провожал сам хозяин и жал руку в знак благодарности за помощь людям.
Эдвардс по-прежнему сидел в автобусе, хоть солнце и раскалило в нем воздух до пятидесяти градусов. Когда он увидел гроб, он отер пот со лба и решил, что от жары у него начинаются галлюцинации. Гроб с трудом пролез в дверь, осталось лишь развернуть его и поставить в проходе. Гроб оказался совсем близко от Эдвардса.
«Ну и порядки! — повторял про себя Эдвардс, будучи уверен, что в гробу покойник. — Не хватало мне только этого соседства!»
Автобус мчался, и снова в такт движению машины покачивались широкополые шляпы, на заднем сиденье, выставив шляпу вместо ширмы, целовались молодые. Только старик и Бенито смотрели куда-то вдаль ничего не видящими глазами, и грустная дума была на их лицах.
Шофер был в лучшем расположении духа. Пиво продолжало играть в его крови, а в голове проносились добродетельные мысли о покойнике, которому он везет гроб. Хуан с детства был религиозен и верил, что за добро, сделанное на земле, бог отплатит добром на том свете.
Прошел час, второй, прежде чем шофер заметил нужный поворот. Он сбавил скорость и свернул на пыльный проселок.
Этот маневр встревожил Эдвардса. Он посмотрел по сторонам. Кругом лишь кактусы и камни, кое-где земля была распахана.
— Куда мы едем? — подергав за рукав соседа, спросил Эдвардс.
Крестьянин приподнял шляпу, посмотрел в окно и сказал:
— В деревню! Гроб везем.
— Ну, знаете! — воскликнул Эдвардс. — Это выше моих сил! Остановите машину!
Хуан продолжал ехать. Может быть, он и не слышал крика.
— Вы нас простите, сеньор, — умоляюще произнес старик. — У нас покойник портится на жаре. Гроб ему нужен. Тут недалеко до нашей деревни, километров двадцать с небольшим.
— Но это же автобус, а не катафалк! — еще громче закричал Эдвардс. — Автобус, понимаете! Рейсовый автобус!
— Понимаем, сеньор, — сказал старик. — Но ведь вам все равно надо останавливаться на обед, а мы вас накормим в один миг.
Кровь прилила к лицу Эдвардса, у него было желание выпрыгнуть из автобуса. Он постучал кулаком в стекло.
— Нехорошо, сеньор, — сказал сидевший рядом с Эдвардсом крестьянин. — Там целая деревня ждет гроб.
— А меня ждут дела! — парировал Эдвардс.
— Дела подождут. А покойник ждать не может. Он от жары портится. Сейчас завезем гроб, тут рядом, и поедем обратно. Шофер нагонит время.
Эдвардс оглядел лица пассажиров и понял, что не в силах остановить автобус. Он положил портфель на колени и замолчал. Потом зачем-то вынул деловые бумаги и снова положил их в портфель. А автобус, раскачиваясь на ухабах и оставляя за собой длинный шлейф пыли, удалялся от шоссе.
До деревни значительно дальше, чем говорил старик. Дорога оказалась много хуже обещанной. Было уже два часа дня, когда запыленный автобус и измученные пассажиры прибыли в деревню.
Хоть в деревне и было печальное событие, но при виде гроба на лицах крестьян появилась улыбка. «Теперь-то уж будет все как следует».
Гроб тут же унесли в дом, а гостей пригласили выпить по рюмочке текильи. Вина в связи с похоронами в деревне было запасено достаточно.
На этот раз Эдвардс вышел из автобуса. От голода и жажды его уже давно начало подташнивать.
Деревня была обычная, бедная. Десяток мазанок, пыльная улица посредине, тощие собаки, голые дети и любопытные женщины с черными как смоль волосами.
Гостей отвели в тень ближайшего дома и всем дали по рюмке текильи.
Хуан выпил одну и попросил следующую.
— Послушайте, шофер, — начал Эдвардс, подойдя к Хуану, — вы нарушаете всякие правила. Пьете текилью. Наверно, забыли, что ваш автобус должен быть в четыре часа в Сакатекасе!
— Эх, сеньор, — со вздохом отозвался шофер, — куда торопиться! Все там будем, — Хуан осушил вторую рюмку и показал рукой в ту сторону, куда унесли гроб.
Эдвардс хотел что-то сказать, но к шоферу подошли родственники покойного и стали крепко жать ему руку.
— Спасибо, сеньор, — поблагодарила Хуана пожилая женщина и заплакала. — Если бы только покойник знал, какие люди будут у него на похоронах!
Потом женщина подошла к Эдвардсу и тоже от души пожала ему руку.
Женщина взяла под руки Хуана и Эдвардса и повела к большому столу, установленному на улице, за которым уже сидели другие пассажиры. На столе был фрихоль, тортильяс, в больших тарелках кусочки курицы, в маленьких — стручки красного перца чиле.
Хуана, конечно, посадили на председательское место. Он тут же налил себе полную рюмку.
— Учтите, — предостерегающе сказал Эдвардс Хуану, — вам вести машину.
Хуан посмотрел на странного пассажира грустным взглядом и, поднявшись, произнес:
— Покойник был хорошим человеком. Пусть ему там, наверху, — Хуан показал пальцем на небо, — будет как дома!
Женщина заплакала и сквозь слезы еще раз повторила:
— Если бы только покойник знал, какие гости будут у него на похоронах.
— Мы, мексиканцы, — братья, — продолжал Хуан.
— Мы, мексиканцы, — бездельники! — зло бросил Эдвардс, окончательно потерявший надежду попасть в Сакатекас. — Чтобы быть людьми, нам нужно научиться ценить время, как это делают американцы.
— Кто они такие? — произнес Хуан и поставил рюмку на стол. — Они всю жизнь делают деньги и автомобили и под конец жизни сами становятся автоматами. Они даже женщин любить не могут. Прежде чем влюбиться, подсчитают, сколько это займет времени и сколько это будет стоит. А прежде чем застрелиться, они трижды застрахуют свою жизнь и прикинут, какая от того будет прибыль.
— Правильно! — поддержали Хуана пассажиры.
— Мы, мексиканцы, можем любить, смеяться, плакать. И, если нужно, погибнуть.
— Правильно! — послышалось со всех сторон, и вслед за Хуаном пассажиры осушили рюмки.
Затем встал крестьянин, сидевший в автобусе рядом с Эдвардсом, и тоже предложил тост за покойника, который был хорошим человеком. Другие не хотели отставать от предыдущих ораторов. Речи произносились одна за другой.
Родственники покойного плакали от умиления и подливали текилью в рюмки пассажиров. Обед затянулся. Солнце уже клонилось к закату, когда началось расставание. Оно было трогательным, будто прощались родные братья.
Эдвардс стоял в стороне, но он уже не поглядывал на часы. Он понял, что опоздал в Сакатекас!
Может быть, вы дадите мне монету, сеньор? Мне так нужны деньги! Но вы не подумайте, что я какой-нибудь бездельник или пьяница. Я работал бы, как все, если бы была работа. И она, конечно, есть — для других, но не для меня. Я из Нуэво-Роситы, шахтер. Может, вы слышали? Я могу рассказать вам свою историю, если у вас есть свободная минута.
Это было давно, сеньор, несколько лет назад. Как-то рано утром загудели гудки над Нуэво-Роситой. Их было слышно везде, даже под землей. Казалось, земля дрожит от этих гудков. Мы кончили работу и поднялись наверх. Мы знали, о чем будут говорить на митинге, — о новом коллективном договоре с хозяевами «Американ смелтинг энд рифайнинг компани»[38].
Видите ли, сеньор, в те годы цены на уголь и цинк за границей сильно поднялись, и компания получила прибыль триста пятьдесят миллионов долларов. Вы только подумайте, сеньор, триста пятьдесят миллионов долларов! Это же целый океан денег! А ведь добывали цинк и уголь мы, шахтеры. И конечно, если поступать по чести, нам полагалась хоть небольшая прибавка к зарплате.
Когда все собрались на площади, на возвышение поднялся Гехардо. Он толстый и неуклюжий, но характер у него железный, поэтому мы избрали его нашим профсоюзным лидером. Гехардо сказал, что договориться с компанией не удалось, что управляющий отказался прийти на митинг и что есть только один способ добиться нового договора — забастовка.
Мы не пошли больше в шахту, а разбрелись по домам. Я сказал своей Чане, что теперь денег в нашем доме будет совсем мало и надо экономить. А экономить ей, конечно, трудно — у нас маленькая дочка Глория.
Может быть, все было бы хорошо, если бы, сеньор, американцы не были такими могущественными в нашем городе! Нуэво-Росита, конечно, мексиканский город, но он далеко от бога и так близко от США — всего сто двадцать километров до границы. Много у нас тут всего американского. Наверно, поэтому некоторые судьи нашего города получают зарплату от американской компании «Американ смелтинг». А уж полиция и всякие там пистолеро[39], которые могут убить вас из-за угла, — о них что говорить. У них всегда карманы полны долларов.
Как только началась забастовка, полиция заполонила город. Казалось, в городе меньше жителей и больше полицейских. По двое–трое они стояли на каждом углу и прохаживались по улицам. Если они видели нескольких человек вместе — разгоняли, хоть мы свободная страна, сеньор.
Мы бастовали. Мы не сдавались. Мы готовы были делать любую работу. Мы строили дома, подметали улицы, уезжали в пригород и пасли скот, копали землю. Вы представьте: нас было пять тысяч забастовщиков, прибавьте к этому жен, детей, стариков. Святая дева Мария! Получится, наверно, десять тысяч человек. И всем нужно было есть и пить.
Конечно, если бы мы бастовали там, где действуют мексиканские компании, нам было бы легче. Но эти гринго… О сеньор! Вы даже не знаете, какие они могущественные и какие они жестокие люди. Они могут все. Я раньше так не думал, но теперь уверен в этом. Они добились того, что наши профсоюзные помещения были закрыты на замок. Они приказали не пускать детей забастовщиков в школу. Они закрыли магазины, в которых было товара ни много ни мало — на два миллиона песо. А наши дети умирали с голоду.
Мы держались еще месяц. Но ведь с каждым днем жить было труднее. Куда мы ни писали письма — министрам, лидерам профсоюза в Мехико, — никто помочь нам не мог. А может, и могли, но не хотели. А может быть, хотели, но боялись.
Для того чтобы нам было совсем плохо, американцы закрыли больницу и приказали докторам под страхом увольнения не лечить забастовщиков. Доктора, конечно, хорошие люди, мексиканцы. Но подумайте сами, сеньор, кому хочется терять работу!
Многие умирали. Мы хоронили их. На похоронах клялись не отступать перед хозяевами, пока они не подпишут с нами новый договор. Мы продолжали забастовку. Наверно, мы бы еще бастовали, но гринго стали отключать от наших домов электричество и воду. Подумайте, как можно жить без воды, если жара на улице сорок градусов!
И мы решили, сеньор, устроить поход в столицу: пусть все знают, пусть говорит о нас вся страна, а может быть, даже и весь мир. Пять тысяч человек выстроились в длинную колонну. Подумайте только — пять тысяч человек! Мы взяли знамена с изображением святой девы Марии и тронулись в путь. До Мехико тысяча пятьсот километров. Мы решили идти туда пешком. А жара сами знаете какая! Ужасная жара! Мы шли, обливаясь потом. Шли наши жены и дети.
В городах, которые встречались на пути, люди давали нам воду и хлеб. Встречали нас по-братски, потому что они тоже были мексиканцы и сами страдали от гринго.
Конечно, было бы лучше, если бы мексиканцы, которых мы встречали, вставали в строй вместе с нами и шли в Мехико. Тогда бы колонна была длиною в километры. Но ведь беда в том, сеньор, что в каждом профсоюзе, пусть то будут железнодорожники, нефтяники, электрики, есть свои лидеры. Не такие лидеры, как наш Гехардо. Он лидер местный. Мы его хорошо знаем. Пусть попробовал бы он когда-нибудь схитрить! Он не мог бы это сделать — жизнь его на виду. Да у него и характер не такой, чтобы хитрить. А те лидеры, что сидят в Мехико! У них большие кабинеты, в которых делаются всякие дела. У них секретари. Они не особенно думают о нас. Они смотрят, как бы побольше положить в карман да получше угодить тем, кто дает деньги. Вот они-то и повернулись к нам спиной. Наш толстяк Гехардо говорил, что они не просто повернулись спиной, а еще и посодействовали, чтобы члены их организаций не принимали участие в нашем походе.
Может, вам, сеньор, покажется это странным: ведь мы мексиканцы и они мексиканцы. Но это так, видит святая дева Мария. Просто, сеньор, дело в том, что мы страдаем от гринго и боремся против них, а они там, наверху получают деньги от тех же самых гринго. Только в этом разница, сеньор. А в остальном все так, точно — мы мексиканцы и они мексиканцы.
Но когда мы шли, мы об этом не думали. Мы надеялись, мы верили в лучшее. Может быть, сеньор, вам приходилось когда-нибудь в жизни приближаться к заветной цели. Может быть, шли вы долго ночью и уже не было у вас сил, и вдруг вы увидели огонек. Он светился в окне вашего собственного дома. И вы представили, что вас ждет жена, ужин и мягкая постель. И сколько бы ни было километров до этого огонька, вы дойдете, это я точно знаю.
Так и мы шли. Шли на последнем вздохе. У многих ноги были разбиты в кровь. Но мы представляли себе столицу, и силы прибавлялись. Мы надеялись, что нас встретит сеньор президент — первый законодатель республики. Он все может. Ведь мог же генерал Карденас прогнать американские нефтяные компании из нашей страны.
Когда мы подходили к столице, в газетах появились фотографии. Корреспонденты приезжали на машинах, снимали нас и снова мчались в столицу. В некоторых газетах было крупно на первых страницах написано о нашем походе.
Были хорошие слова написаны о нас, сеньор. Наш толстяк Гехардо на привалах читал эти слова. «Горняки Нуэво-Роситы! Мы говорим это с уважением и восхищением. Потому что это самый замечательный пример человеческого достоинства и настоящего патриотизма».
Не правда ли, хорошие слова, сеньор? Услышав их, мы думали, что нас встретят в столице с оркестром, сам сеньор президент выйдет к нам навстречу. Ведь все-таки нас было больше пяти тысяч человек и шли мы шестьдесят дней.
Когда мы перевалили через горы, увидели столицу. Она была как тот самый огонек, о котором я говорил. Мы пошли быстрее и даже запели песню. Ее пели в революцию, во времена Панчо Вилья, когда у мексиканцев было столько надежд на будущее.
Мы шли по улицам столицы. Высокие дома, нарядные люди, автомобили. Люди смотрели на нас с любопытством и состраданием. А на наших усталых, небритых лицах в те минуты была улыбка. Потом она исчезла, но в ту самую минуту, когда мы вошли в Мехико, улыбка была — это я вам точно говорю, сеньор. Ведь все-таки мы дошли до столицы и не сдались. Разве это не стоит улыбки?!
Мы шли по широкой улице Инсурхентес. Вы знаете, сеньор, она прямая как стрела. Мы прошли уже, может быть, пять–шесть кварталов и услышали сирены полицейских машин. Поначалу многие из нас подумали, что к нам едут сеньоры министры, ведь их тоже сопровождают специальные машины с сиренами. Но нет! Сеньоры министры сидели, наверно, в своих дворцах, а навстречу нам ехала полиция. Она остановила колонну. Главный полицейский полковник вышел из машины и приказал Гехардо заворачивать колонну в парк Восемнадцатого Марта. Это очень большой парк. В нем бывают спортивные игры. Его так и называют иногда — Спортивный парк. Мы разместились на траве, разложили свои пожитки. Какие там пожитки — пара маисовых лепешек и соль! Мы сидели спокойно, потому что были еще уверены — к нам приедут министры и сам президент. Зачем же нас собрали на этом зеленом поле? И встречаться нам с ними здесь очень удобно. Они встанут на трибуну, возьмут микрофон. А мы можем задать любой вопрос и отсюда, у нас глотки крепкие, мы же горняки.
Ждали мы целый день. Потом здесь же, на траве, уснули. После такой длинной дороги можно уснуть где угодно. Утром мы еще надеялись, что сеньоры министры приедут к нам.
Но к нам приехал чиновник из правительства. И это было не так уж плохо. Все-таки человек с самого верха, от правительства. Он сказал, что назначена комиссия, которая потребует у американской компании…
Когда мы услышали слова «потребует у американской компании», мы вскочили со своих мест и закричали от радости. Но кричали мы зря. Оказалось, что комиссия потребует всего-навсего восстановления на работу тысячи человек из пяти тысяч забастовщиков.
Если бы на этом самом зеленом поле в ясный солнечный день прогремел гром, мы бы не так поразились.
Может быть, вам это и непонятно, сеньор. Ведь вы, наверно, никогда не бастовали, не теряли работу, не ходили пешком шестьдесят дней и ночей по пыльным дорогам Мексики.
Чиновник закончил свою речь тем, что пообещал четыре тысячи рабочих рассредоточить в сельскохозяйственных районах и облегчить получение контрактов на сезонные работы в Соединенных Штатах.
Пресвятая дева! Нас, которые здесь, на своей земле, страдают от американцев, хотят послать на их землю, чтобы мы там страдали еще больше!
А о коллективном договоре чиновник не сказал ни слова. Как будто шестьдесят дней, сбивая до крови ноги, мы шли просто так, ради того, чтобы посидеть на зеленой лужайке в парке Восемнадцатого Марта!
Женщины, наши жены, плакали. Мужчины молчали. А что нам было говорить! Перед нами не было врагов. Враги были там, на рудниках. Но перед нами не было и друзей.
Господа из правительства были очень милостивы. Они приказали отвезти нас обратно в Нуэво-Роситу на поезде — в вагонах для скота.
Вы можете себе представить, сеньор, как встретили нас хозяева компании. Они открыто смеялись над нами. Если бы только смеялись, это было бы еще полбеды. Они мстили нам. И так жестоко мстили, как могут делать только наши «добрые» соседи. Это я вам точно говорю, сеньор.
Из тысячи человек, о которых говорил чиновник, они едва-едва приняли восемьсот. Но как приняли! Прежде всего они заставили этих людей подписать бумагу об отказе от всяких требований к компании. Они выбрали из забастовщиков самых квалифицированных — электриков, механиков — и сделали их простыми чернорабочими. Заставили по десять часов в день катать тяжелые тачки с углем под землей, где не хватает воздуха и жара тридцать градусов. А остальных забастовщиков просто прогнали из Нуэво-Роситы. «Вон из нашего города!» — заявили американские хозяева. Хотя город-то наш, мексиканский. Многие не хотели уходить. Тогда в их домах выключали свет, воду и присылали полицейских.
Мы уходили из своего города. Но вы не думайте, сеньор, что власть хозяев американской компании над нами после этого кончилась. Ничего подобного. Хозяева нашей компании разослали своим дружкам и подручным «черные списки». В них наши фамилии. Власть компании «Американ смелтинг» так велика в нашем штате Коауила, что даже в Монклове, на мексиканских государственных предприятиях «Альтос Орнос»[40], нас не принимали на работу.
Придешь, спросишь:
— Сеньор, я знаю, что у вас есть работа.
— Ты откуда?
— Из Нуэво-Роситы.
— Фамилия!
— Фуэнтес моя фамилия!
Сеньор вынет из стола список, найдет твою фамилию и, разводя руками, скажет:
— Не могу принять!
Точно так же и в городе Матаморосе, где контрактуют на сезонные работы в США:
— Откуда?
— Из Нуэво-Роситы.
Вербовщик поглядит в список и скажет:
— Проваливай!.. Следующий!
Мы привыкли к этому. Мы уходим и не задаем вопросов. Но жить нужно. И кормить детей мы обязаны. Многие двинулись подальше от Нуэво-Роситы, в другие штаты: Мичоакан, Нуэво-Леон. Некоторые ушли в деревню работать пастухами.
Но не подумайте, сеньор, что мы жалеем, что вступили когда-то в неравную борьбу с хозяевами. Пусть мы страдаем, но мы же показали пример нашим детям. Они знают, как боролись их отцы, и они уже не будут такими рабами, какими мы были прежде. Свобода, сеньор, не дается человеку сразу. Она приходит к нему понемножку, капля по капле. Человек начинает верить в свои силы, и его уже не сломить.
Вот и вся моя история, сеньор. Спасибо вам за монету. Пусть бог сделает вам добро. И за то, что вы меня выслушали, тоже спасибо. Когда откроешь душу человеку, всегда становится легче. Буэнас ночес, сеньор![41]
Граница Соединенных Штатов с Мексикой не похожа на границы других государств. Ее охраняют только с одной стороны — с американской.
На границе особенно оживленно, когда в Соединенных Штатах начинается уборка урожая. Безработные батраки Мексики — брасеро — приходят сюда в надежде переправиться на ту сторону, в Штаты. Пограничные города Нуэво-Ларедо, Матаморос, Хуарес превращаются в пристанище этих людей, в место деятельности всякого рода мошенников, продающих батракам поддельные пропуска на право проезда в США.
В Нуэво-Ларедо я попал как раз в это бойкое время. Моя гостиница находилась в самом центре города, на Соколо — квадратной площади со сквером посредине. Обычно в этих скверах по воскресеньям и четвергам играет духовой оркестр, собираются жители города. Пожилые люди садятся на скамейки, а молодежь прогуливается парами по асфальтированной дорожке.
Сегодня, хоть и четверг, на сквере не слышно музыки, не видно фланирующих пар. Все скамейки заняты брасеро. Одни, уткнувшись в колени, дремлют. Другие, собравшись в кружок, обсуждают новости.
С трудом я нашел место на скамейке. Рядом какой-то брасеро, сидевший на земле по-турецки, вертел в руках бумажку, спрашивая всех:
— Ну, скажите мне, сеньоры! Поддельный это пропуск или нет?
Пропуск переходил из рук в руки. Двое считали его поддельным, потому что печать плохо видна. Один утверждал, что такого не может быть — ведь столько денег за него взяли!
— Что ты волнуешься? — успокаивал владельца бумажки пожилой мексиканец в широкополой шляпе. — Сегодня ночью мы будем испытывать судьбу вообще без всякой бумажки.
— Но я же деньги заплатил, сеньоры!
— В следующий раз умнее будешь! — громко крикнул кто-то.
— Если у тебя деньги были, на кой черт ты прешься в Штаты? — опять говорил пожилой мексиканец. — Или, может, ты Рокфеллером захотел стать?
Вокруг послышался смех. Он немножко скрасил грустные лица собравшихся здесь людей.
Я разговорился с сидящими вокруг. Оказалось, что они не в первый раз отправляются в Штаты.
Всем этим людям не хватает работы на своей земле. «Дайте работу!» — просят они на каждом перекрестке и, отчаявшись, приходят сюда, в Нуэво-Ларедо. Они приходят, конечно, с надеждой, хотя надежда часто остается только надеждой.
Ни о каком пропуске большинство брасеро не могут и мечтать. Если пусто в кармане, кто тебе даст пропуск? Они не могут купить даже поддельный пропуск, который стоит дешевле. Ночью, собравшись группами по десять–двадцать человек, брасеро подкрадываются к берегу пограничной реки Рио-Гранде и вплавь пытаются перебраться на другую сторону.
Конечно, не все переплывают реку. И не потому, что брасеро плохо плавают. Ночью по реке с огненными прожекторами мчатся американские сторожевые катера. Кто-нибудь с катера может «случайно» выстрелить, а бывает и так, что катер промчится близко и «случайно» заденет винтом. Да мало ли что могут сделать полицейские, которым поручено охранять Рио-Гранде.
Но представим, что брасеро переплыл Рио-Гранде и вступил на запретный берег. Это совсем не значит, что его надежда осуществилась. В кустах могут сидеть полицейские. Удар резиновой дубинки обрушивается на голову брасеро так же неожиданно, как гром с ясного неба. Свалившегося с ног брасеро бросят в воду — и плыви по течению. Захлебнешься — туда тебе и дорога. Кто такой брасеро? Бродяга беспаспортный. За таких никто не в ответе!
И все-таки некоторым перебежчикам улыбается судьба. Они благополучно переплывают Рио-Гранде, проскальзывают между дозорами полицейских и идут на север с уверенностью встретить работу в доме хорошего, доброго фермера. И где-то на каком-то километре своего пути — может, на двухсотом — брасеро встречает работу. В сезон уборки урожая американским фермерам нужны рабочие руки. И они нанимают мексиканцев даже с удовольствием. Ведь мексиканца можно поселить в сарае, а не в доме. Мексиканца можно заставить выполнять любую работу, платить ему можно втрое меньше, чем американскому рабочему. Пусть попробует мексиканец куда-нибудь пожаловаться. Кто его будет слушать? Ведь он нелегально перешел границу и находится вне закона. А если фермер захочет прогнать батрака, то ему достаточно крикнуть шерифа — и мексиканца арестуют и выгонят из США.
Триста тысяч человек ежегодно отправляются в США. Половина из них едет с контрактом. Но другая половина пробирается нелегально. Те, кто с контрактом, живут не лучше. Разница лишь в том, что шериф не может просто так взять брасеро за шиворот и выкинуть его из дома фермера. Он обязан хотя бы объяснить причину изгнания.
…Ночь все плотнее окутывала Нуэво-Ларедо. Многие брасеро покинули сквер — видимо, отправились к Рио-Гранде испытывать свою судьбу.
Неподалеку светилась огнями кантина. Я пошел туда. Здесь было людно. За столами сидели брасеро — правда, из числа тех, у кого в кармане был пропуск. Один местный журналист узнал меня и подвел к столику:
— Познакомься с брасеро и писателем Хесусом Топета.
Хесус не раз ходил в Соединенные Штаты, а потом написал книгу «Приключения одного брасеро». Хесус вынул из портфеля книгу и подарил ее мне, написав на титульном листе: «Советскому другу от брасеро». Хочу привести из нее всего одну страничку, где Хесус рассказывает, как он работал у фермера сборщиком картофеля.
«Сборщик картофеля надевает специальный широкий пояс с доской впереди, — пишет Хесус, — а по бокам навешивает кипу пустых мешков. К крючкам доски прикрепляется один мешок, и сборщик, скорчившись, на четвереньках, погружая почти всю пятерню в землю, начинает быстро собирать картофелины, наполняя ими мешок. Когда мешок полон, его следует быстро оттащить в сторону и наполнять следующий, пустой. И так весь день, не разгибая спины, которая порой, кажется, готова растопиться на солнце. Лицо и тело сборщика покрываются коркой грязи, пот перемешивается с землей и ядовитыми удобрениями. От этого тело так жжет, словно тебя натерли перцем или негашеной известью.
…Стоит на минуту выпрямиться, чтобы сменить мешок, как перед глазами все начинает вертеться и появляется желание лечь на землю и больше не вставать. А в это время сзади уже подходят грузовики, собирающие мешки, а впереди идет машина, которая без устали копает картофель, а по бокам полосы бегает надсмотрщик, который кричит, чтобы мы не теряли времени. Если от усталости, от жары и жажды уже больше нет сил, все равно обязан двигаться. Иначе тебя ждет немедленный расчет.
На моих глазах несколько парней, не выдержав, свалились в обмороке прямо на поле, а двух других в полдень хватил солнечный удар.
За всю эту „почетную“ работенку, — добавляет Хесус, — нас кормили всего на полтора доллара в день. Питание это могло бы показаться подходящим разве только для заключенных на острове Алькатрас».
В эти трудные дни люди живут надеждой, что когда-то все-таки уборка урожая кончится и придет долгожданное время расчета с хозяином. И конечно, это время приходит. Правда, фермер, месяц назад нуждавшийся в рабочих руках, теперь смотрит на мексиканца, как на вора и убийцу. (Кстати, голливудские фильмы всегда изображают мексиканцев именно в такой роли.) Многие фермеры к концу уборки подыскивают повод, чтобы уличить брасеро в мелкой краже, или в ухаживании за дочерью, или в каком-нибудь ином «смертном» грехе, чтобы выгнать с фермы брасеро, не заплатив ему ни гроша.
Но предположим, что фермер окажется честным человеком и сполна заплатит брасеро? Все равно это еще не конец истории.
Получив деньги, брасеро идут на юг, к той самой реке Рио-Гранде, до которой, может быть, сто, а может, двести километров. Они не могут себе позволить роскошь прокатиться на автобусе. Они шагают по раскаленной земле пешком.
— Дайте напиться, сеньор! — просит брасеро и стучит в окно какого-нибудь дома фермера. Но напрасно!
Так и бредут по дорогам Техаса изнуренные и оборванные люди. Но они не падают духом. Скорая встреча с близкими, доллары, спрятанные в потайном кармане, дают силу этим странникам.
Те, кто прибыл в США с пропуском, могут перейти Рио-Гранде через мост. А остальные снова вынуждены ждать ночи, чтобы перебраться вплавь через реку, разделяющую две территории. До дома рукой подать — вон она, родная земля! Но полицейские не дремлют. На этот раз они охраняют границу с особым рвением. Они ловят брасеро и, раскручивая на пальце свою дубинку, задают один и тот же вопрос:
— Сколько заработал?
Этот разговор полицейского с мексиканцем в большей степени напоминает диалог на большой дороге, где в роли грабителя выступает представитель власти с жезлом в руках.
— Нет у меня денег, сеньор! — со слезами на глазах отвечает брасеро.
— Врешь! — уверенно говорит полицейский. — Зашил в портках, мерзавец!
Если брасеро продолжает утверждать обратное, полицейский бьет его дубинкой, обыскивает — деньги, конечно, отбирает. Очнувшись, брасеро пускается вплавь к своему родному берегу, на который он вступает с пустыми карманами.
Юноша карабкался по склону высокой серой скалы, у подножия которой разбивались океанские волны. Иногда юноша перепрыгивал с уступа на уступ, иногда хватался за уступ руками и подтягивался. Юноша уверенно поднимался все выше. Видно было, что ему хорошо знаком этот путь. Юноша добрался до вершины скалы и шагнул на маленькую ровную площадку, где стояла часовенка с ликом святой девы Марии.
Отсюда был виден весь Акапулько, раскинувшийся на изрезанном заливами побережье Тихого океана. Видны были отели: маленькие — с причудливыми красными и зелеными крышами, большие — похожие на стеклянные коробки. Около отелей гордо покачивали кронами высокие пальмы, рядами, как на параде, стояли разноцветные автомобили. Отсюда, со скалы Кебрады, автомобили казались игрушечными.
Вдоль побережья извивалось шоссе. По нему бежали машины. Они спешили в Пуэрто-Маркес, где на берегу залива выстроились индейские хижины. Хозяева хижин предложат вам прекрасную свежую рыбу, зажаренную по-индейски, прохладный сок кактуса с джином. Здесь же стоят моторные катера. По зеркальной глади залива можно покататься на лыжах.
— Эй, Фредерико! Ты что, заснул? — крикнул снизу Эрнандо, и голос его полетел с уступа на уступ, от скалы к скале, и казалось, эхо наполнило всю Кебраду.
Фредерико взглянул вниз. Слева две скалы образовали ущелье, в котором был построен ресторан «Мирадор». На его большом балконе толпились люди — туристы-американо. Это для них все эти высокие отели, красивые автомобили, моторные катера. Это они катаются на водных лыжах и едят в Пуэрто-Маркес рыбу по-индейски. Сейчас они приехали сюда, на Кебраду, чтобы полюбоваться экзотическим зрелищем: он, Фредерико, мексиканский юноша, должен прыгнуть с сорокаметровой скалы. Американцы снимут полет Фредерико на пленку и потом у себя дома, в Штатах, будут хвастаться перед друзьями.
Фредерико встал на колени перед иконой.
— Святая дева Мария!.. — прошептали губы юноши, и его взгляд встретился со взглядом Марии.
Каждый раз во время молитвы перед прыжком Фредерико казалось, что святая дева Мария смотрит на него по-разному. То она смотрела ласково, с улыбкой, то строго и пристально. Когда ласково, у него становилось веселее на душе.
— Помоги мне, святая дева Мария! Пронеси меня над острыми выступами скалы! — Фредерико сложил руки на груди и еще некоторое время постоял на коленях молча.
Затем он подошел к краю площадки и посмотрел вниз. Там далеко, у подножия скалы, с шумом бились морские волны, разбрасывая белую пену вокруг. Фредерико взглянул на солнце и вытянул перед собою руки. В ресторане послышалась тревожная дробь — это играл барабанщик из джаза. Фредерико любил звук барабана. Может, потому, что звучит он так тревожно и эта тревога удесятеряет силы.
Юноша раскинул руки в стороны, как крылья, еще раз взглянул на солнце и, оттолкнувшись от выступа, полетел вниз, рассекая грудью воздух. Он проносился совсем близко от острых выступов скалы, которые, будто ножи, готовы были вспороть его тело. Но Фредерико, как и все прыгуны из Акапулько, в совершенстве владел искусством полета. Его тело было сейчас параллельно воде, и казалось, он, как птица, парил в воздухе. Приближаясь к воде, Фредерико легко изменил положение тела и, вытянув руки, словно иголка, вонзился в пенящиеся волны.
Прекратилась дробь барабана, и над ущельем разлилась тишина. «Выплывет или не выплывет?» — каждый задавал себе вопрос. Когда над водой появилась голова Фредерико, на балконе ресторана послышались аплодисменты. Юноша подплыл к скале, и друзья быстро вытащили его из воды. Горы, небо, солнце — все кружилось перед глазами Фредерико. К горлу подступала тошнота. Друзья поддерживали Фредерико под руки, потому что каждый раз после прыжка они сами испытывали то же чувство.
Фредерико улыбался. Он знал, что все смотрят на него и снимают на пленку. Напрягая волю, он вскарабкался вверх и вскоре был на асфальтированной площадке перед рестораном. Здесь стояли автомобили и толпились люди. Слышались слова на английском языке. Фредерико не знал английского, но эти слова он понимал. «Привет, мальчуган! Ты герой! Дай пожму руку! Стоп! Я сфотографирую тебя на память!»
У входа в ресторан прыгуна ждал хозяин. Когда-то он был боксером, и потому нос у него был немножко расплющен.
— Заходи, парень! — громко крикнул хозяин.
Хозяин всегда приглашал в ресторан прыгунов после прыжка. Он представлял их публике. Публика была довольна. Прыгуны тоже, потому что после представления хозяин вел прыгуна на кухню и приказывал накормить.
Швейцар распахнул перед Фредерико большую стеклянную дверь, и прохлада обдала тело мальчика. Босые ноги ощутили мягкий ковер. Если бы Фредерико захотел войти в ресторан когда-нибудь в другой раз, его бы не пустили. Но сейчас Фредерико шел в сопровождении хозяина, и швейцар кланялся ему.
В большом зале почти все столики были заняты. Негромко лилась с эстрады музыка — две пары танцевали на площадке.
Хозяин хлопнул несколько раз в ладоши, и музыка стихла.
— Леди и джентльмены! — сказал хозяин. — Позвольте представить вам храброго мексиканского юношу, который поразил вас необыкновенным прыжком со скалы.
В зале послышались аплодисменты и возгласы восхищения. В сопровождении хозяина Фредерико шел между столиков. Все с любопытством осматривали его. Некоторые давали ему мелкие монеты.
— Ты храбрый парень! — пьяно крикнул мужчина в толстых роговых очках. Вынув долларовую бумажку, он плюнул на нее и прилепил Фредерико к голой груди. — Орден за храбрость. Ха-ха-ха!
Может быть, Фредерико хотелось бросить эту бумажку, но он обтер ее о плавки и зажал в кулак. Там, около скалы, стояли ребята, его друзья. Прыгунов насчитывалось на Кебраде двадцать шесть. Но теперь прыгают уже не все. Сильные удары головой о воду быстро разрушают организм, и, хоть некоторым не было и двадцати пяти, они уже не способны прыгать. Теперь они занимаются организаторской деятельностью. Собирают деньги с посетителей, добиваются льгот у хозяина ресторана, который благодаря прыгунам имеет огромное число клиентов.
Среди прыгунов есть святое правило: заработанные деньги делятся на всех. И если каждому достается в день двенадцать песо, они довольны, хоть двенадцать песо — это всего-навсего цена одного обеда.
— Иди сюда, мой мальчик, — вдруг услышал Фредерико ласковый женский голос.
Хозяин ресторана подтолкнул Фредерико, и он шагнул к столу, за которым сидела женщина.
— Боже, какое юное тело! — воскликнула женщина и прикоснулась к Фредерико пальцами, украшенными дорогими перстнями. — Скажи нам, крошка, тебе было очень страшно, когда ты летел вниз головой? — Женщина сделала красивый жест рукой, и почему-то все, кто сидел рядом с ней, засмеялись.
— Страшно! — твердо сказал Фредерико.
— Цену набиваешь! — крикнул высокий молодой человек и, встав из-за стола, подошел к Фредерико.
— Нет, сеньор! Я не прошу у вас денег! Мне на самом деле страшно. Не зря мы молимся святой деве Марии.
— Моя бабушка тоже молится, — сказал молодой человек, и опять все засмеялись.
Фредерико молчал.
— Он мне рассказывает, — продолжал мужчина, — как прыгать с высоты сорока метров! Я прыгал со скал повыше этой.
— Может быть, сеньор, — согласился Фредерико, — но на Кебраде прыгать страшно.
— Крошка, — обратилась к юноше женщина с перстнями, — ты видел фильм «Тарзан»?
— Видел.
— Так вот перед тобой сам Том Хаммерсет[43], Тарзан. Он чемпион мира по прыжкам в воду и плаванию. Том, крикните по-тарзаньи.
Мужчина сложил ладони рупором и прокричал несколько раз. Зал ответил аплодисментами.
— Послушайте, Том, — улыбаясь, сказала женщина. — Мне пришла оригинальная мысль. Вы бы могли прыгнуть с этой самой Кебрады?
В глазах Тома мелькнуло некоторое замешательство, но он тут же овладел собой:
— Да, конечно!
— Сеньор, — взволнованно сказал Фредерико, — прыгать со скалы опасно. Прежде чем прыгать сверху, мы подолгу прыгаем с нижнего уступа, потом со среднего и, наконец, с верхнего. Скала не отвесна.
— Вы хоть и чемпион, — вызывающе крикнул на весь ресторан мужчина в роговых очках, — а не прыгнуть вам с этой скалы! Ставлю пятьсот долларов об заклад.
Мужчина вытащил пять зеленых бумажек и положил их под пепельницу.
— А я ставлю тысячу! — выкрикнула женщина с перстнями на пальцах. — Ведь ты прыгнешь, Том?
— Не прыгнет, — басил мужчина. — Ставлю тысячу сто!
— Я добавлю двести! — раздался низкий голос человека, сидевшего рядом с мужчиной.
Но женщина не сдавалась.
— Тысяча пятьсот! — крикнула она и бросила на стол еще несколько зеленых бумажек.
— Тысяча восемьсот! — опять послышался бас.
На столе, за которым сидел мужчина, гора зеленых бумажек росла. Фредерико никогда не видел столько денег.
— Пошли, — сказал хозяин, подтолкнув Фредерико.
Хозяин был явно доволен тем, что в его ресторане разгорелся такой спор. «Это же сенсация! — напишут газеты. — Мой ресторан станет еще популярнее!»
— Чемпиону надо объяснить, что прыгать со скалы опасно, — обратился Фредерико к хозяину. — Надо знать выступы и уметь парить в воздухе. Скала не отвесна.
— Мальчуган! — Хозяин весело похлопал по плечу Фредерико. — Для Тома Хаммерсета прыгнуть с этой вашей горки — все равно что слезть со стула. Между тем за этот прыжок он огребет столько денег, сколько тебе не снилось. — Хозяин распахнул дверь кухни и крикнул: — Накормить прыгуна!
Перед Фредерико поставили тарелку с закуской. На ней лежали тонкие кусочки ветчины, завернутые в трубочки, длинные дольки огурцов, красный редис и помидоры. С каким упоением всегда ел Фредерико! Но сейчас он спешил. Ему хотелось узнать, что наконец решил этот чемпион.
Рядом со столиком за длинным прилавком толпились официанты. Ставя тарелки на поднос, они перебрасывались словечками.
— Такого я еще никогда не видел, — говорил пожилой официант. — Весь ресторан играет. Ставка дошла до семи тысяч долларов. Кажется, этот Тарзан пошел прыгать. Давайте поскорее тарелки!
Фредерико выскочил из-за стола и побежал к выходу. Он увидел, как Том Хаммерсет, на котором были красивые черные плавки, взбирается по выступам скалы. Даже издали были видны упругие мышцы его рук и ног. «Точь-в-точь как в кино! — подумал Фредерико, и ему стало немного спокойнее. — В кино он прыгал со скал, наверно, в два раза выше нашей».
На большом балконе ресторана «Мирадор» толпились люди. У многих в руках киноаппараты, а у той леди, подруги чемпиона, — бинокль. Иногда она отрывала его от глаз и что-то весело говорила собравшимся.
К Фредерико подошли друзья-прыгуны.
— Что это он, с ума сошел? — спросил Эрнандо. — Мы предупреждали его, а он весело сказал: «Мальчики, учитесь прыгать у Тарзана».
— Если он прыгнет, ему заплатят семь тысяч долларов! — ответил ребятам Фредерико.
— Врешь!
— Точно!
— За семь тысяч я бы рискнул сделать тройное сальто, — сказал Эрнандо. — Семь тысяч! Мы бы стали богачами на всю жизнь.
Эта цифра так ошеломила друзей, что все стояли молча и ревностно смотрели, как Тарзан поднимался по скале. Наконец он ступил на площадку перед часовенкой. Он сделал несколько красивых гимнастических упражнений и вдруг очень громко на всю округу прокричал по-тарзаньи.
Фредерико взглянул на балкон. Женщина ликовала.
Тарзан выставил перед собой руки, и тревожная, нервная дробь барабана разнеслась по ущелью. Сильно взмахнув руками, он оттолкнулся от края площадки и прыгнул.
С замиранием сердца прыгуны следили за полетом. Они видели, как Тарзан пытался совладать со своим телом и принять горизонтальное положение, чтобы хоть на долю секунды задержаться в воздухе и подальше отлететь от этой каменной громады, опасность которой он только теперь понял. Но тело не слушалось его. Полета не получалось. Тарзан камнем падал вниз, к подножию скалы. Не долетев несколько метров до воды, он ударился правым плечом о выступ. Будто птица с подбитым крылом, он перевернулся в воздухе и плашмя упал в воду. Прыгуны бросились в воду и вытащили Тома Хаммерсета. Он был мертв. Ребята осторожно перенесли Тарзана на площадку, где стояли автомобили.
Из ресторана вышли мужчина в роговых очках и женщина.
— Я говорил, что он не допрыгнет, — сказал мужчина, пряча в карман толстую пачку долларовых бумажек.
— Это ужасно! — сказала женщина, слегка прикоснувшись кончиками своих длинных пальцев к вискам. — Все это произошло на моих глазах. Боже! Лучше бы не видеть!
Когда из ресторана вышел хозяин, Фредерико подбежал к нему и со слезами на глазах закричал:
— Вы не должны были разрешать ему. Я говорил!
— Не реви, дурак! — грубо оборвал хозяин мальчика. — Теперь дела не поправишь! Зато весь мир будет знать, как трудно прыгать с Кебрады. А вам, прыгунам, — хозяин похлопал Фредерико по плечу, — я, пожалуй, прибавлю за каждый прыжок по доллару.
Около маленького провинциального магазина проселочная дорога кончилась, и я вылез из грузовика-вездехода. За магазином плотной стеной стоял тропический лес.
— Хосе! — крикнул шофер и два раза нажал на сигнал.
На пороге магазина появился хозяин, невысокий толстый человек в шляпе, похожей на ковбойскую.
— Этому сеньору нужны лошади и проводники. Он поедет к масатекос.
Хосе пригласил меня в магазин. После яркого солнечного света в магазине казалось темно. Чего только не было в этой лавке: веревки, подковы, сушеное мясо, бананы, топоры и лопаты. Рядом с прилавком стоял стол.
— У нас тут, конечно, не ресторан, — сказал Хосе и, сняв шляпу, несколько раз махнул над столом, отчего мухи, сильно жужжа, взвились к потолку. — Садитесь!
Хосе поставил передо мной бутылку кока-колы и ушел.
Вскоре послышалось ржание лошадей, непонятный гортанный говор. Два индейца с большими мачете на поясе и винтовками за спинами держали под уздцы лошадей.
Хосе сговорился с ними о цене, и мы тронулись в путь.
Лошади тянулись одна за другой по узкой лесной тропинке. Джунгли подступали с обеих сторон и, казалось, хотели остановить нас. Проводники, привычно размахивая мачете, рубили преграждающие путь лианы.
Всего несколько часов назад по этой же тропе прошли лошади, и уже снова сомкнулись лианы. Будто тонкие ниточки, они бегут от одного дерева к другому, иногда пропадают среди листвы, но потом снова появляются и плетут, плетут странные, не похожие один на другой узоры.
Сейчас весна. Весной в джунглях все цветет: каждая травинка, каждый кустик и даже гигантские — шестидесятиметровые — деревья сейба. Море цветов, и, наверно, поэтому воздух здесь так напоен ароматом. Радостные краски весны перекликаются с веселым пением тысяч птиц. Изредка их перебивают жалобный клич обезьян и протяжный рев ягуаров.
На небольшой поляне мы остановились и слезли с лошадей. Чтобы размяться, я сделал несколько шагов в сторону леса.
Проводник закричал:
— Стойте!
Я огляделся вокруг, но ничего опасного не заметил. Проводник схватил меня за руку и подвел к лошади. Потом стал что-то торопливо счищать с моих брюк. Но на брюках я ничего не увидел.
Оказалось, он счищал пинолильос. Эти насекомые невидимы для глаза. Они как пыльца — живут на листьях, на траве. Они проникают в поры кожи, и тогда появляется нестерпимый зуд. Это я испытал на себе, несмотря на то что проводник так старательно счищал пинолильос с моих брюк. Страдая от нестерпимого зуда, я всю остальную часть пути думал о том, сколько всевозможных ужасов поджидают человека в этом лесу. Наши слова «заблудился в лесу» совсем не подходят к джунглям. Там можно пропасть, даже когда знаешь дорогу. Хорошо, что сейчас впереди и сзади вооруженные проводники.
Деревня индейцев масатекос предстала перед нами как-то неожиданно. Вдруг джунгли расступились, и я увидел большую, залитую солнцем поляну, на которой в беспорядке расставлены маленькие хижины, сделанные из тонких палок, похожих на бамбук, и покрытые листьями пальмы.
Мое появление в деревне вызвало всеобщее оживление. Женщины в длинных самотканых платьях с красными полосами на груди, почти обнаженные мужчины, голые ребятишки наперегонки сбегались на дорогу и недоверчиво, с любопытством осматривали меня, особенно мои сумки и фотоаппараты. Проводники о чем-то говорили собравшимся, но шум не уменьшался.
Может быть, шум и не утих бы, если бы не появился Маурилио, представитель Национального индейского института, с которым мы познакомились в столице и который приехал сюда на открытие школы. На гортанном языке масатекос он объяснил что-то индейцам и увел меня в свою хижину.
В хижине дымил небольшой костер, бросая блики на стены и на лица людей. Мы сели вокруг костра. Принесли большую корзину с душистыми плодами манго. Обдирая золотистую кожу плодов, мы вели неторопливый разговор.
— Масатекос относятся к мирным племенам, — говорил Маурилио. — Они занимаются сельским хозяйством. В этом поселке живет только часть племени. Сто двадцать шесть семей. Власть у них держит совет старейшин и колдун, которого называют «брухо».
Я посмотрел в небольшое окно, в котором не было стекла. Джунгли засыпали. Смолкли крики обезьян. Правда, какие-то звуки еще неслись из леса. Кто-то будто стонал, кто-то тревожно кликал. Какие-то светлячки, очень яркие и подвижные, то бегали по земле, то прыгали, а иногда и летали.
На черном бархатном небе ярче проступали звезды.
Земля отдыхала от зноя. Воздух еще больше наполнился ароматом. Листья, трава, цветы распустили свои лепестки, чтобы вдохнуть ночную прохладу и набрать живительную влагу для следующего знойного дня,
В темноте, которая так близко подступала к глазам, показались огни фонарей и послышались голоса масатекос. Они пошли охотиться на тапиров. Сколько опасностей ждет их в этом грозном ночном лесу! Я опять вспомнил пинолильос, которые изредка давали о себе знать. Но возможно, эти самые пинолильос и не кусают индейцев.
А беседа у очага продолжалась. Она кончилась лишь за полночь. Но прежде чем лечь спать, индейцы соорудили над моей кроватью полог из марли.
— Наши насекомые любят чужестранцев, — смеясь, сказал Маурилио. — Они вам не дадут спокойно спать!
Маурилио лег на кровать рядом. Я залез под полог. Я слышал, как насекомые тщетно пытались пробиться сквозь марлю. Я долго не мог уснуть. Может, непривычной была кровать с пологом, а может, не спалось потому, что до слуха доносились голоса индейцев. Они расселись на бревнах, которые лежали недалеко от хижины, и говорили о чем-то. Их гортанный говор смешивался со звоном цикад.
— Маурилио! — позвал я.
Маурилио откликнулся не сразу. Очевидно, я нарушил его раздумья. Может быть, он вспоминал детство, проведенное в этой самой деревне. Потом Маурилио учился в школе и теперь живет в городе.
— О чем говорят твои земляки? — спросил я.
— Они хотят завтра собрать деньги и дать их мне, чтобы я купил в городе две винтовки. На днях тигр[44] опять утащил ребенка.
Некоторое время было тихо. Но потом послышался старческий голос.
— Старик говорит, — перевел мне Маурилио, — что тигры едят людей потому, что люди сами в этом виноваты.
Заявление старика было встречено с недоверием. Когда шум немного улегся, старик откашлялся и начал рассказ:
— Жил когда-то человек, и любил он гулять по округе с палкой в руках. (Маурилио переводил мне слова старика, сохраняя даже интонации индейской речи.) И вот однажды повстречались тому человеку на пути тигры. Тигры зарычали, будто хотели сказать: «Зачем ты, человек, пришел сюда?» Но человек не испугался. Он знал, что тигры не едят людей. «Что вы рычите? — спросил человек. — Садитесь рядом. Расскажу я вам сказку. И если понравится, я буду приходить к вам каждый день».
Может, тигры не понимали, что говорит человек, но они послушно сели. Человек не торопясь стал рассказывать. «Однажды шел бедняк по дороге и нашел колечко. Колечко было волшебное: скажи ему, что ты хочешь, и тут же твое желание исполнится. И стал тот бедняк королем… А что случилось с колечком, я завтра расскажу», — пообещал человек и ушел.
Тигры долго сидели на том месте, рычали, потом ушли. Но на следующий день в тот же самый час они собрались около камня. Пришел человек. Он сел на камень и продолжал рассказ: «Король подарил то колечко королеве. И она носила его. Но вот приехал один заморский шарлатан-доктор, усыпил королеву, снял с нее драгоценное колечко и уплыл далеко за океан…»
И опять ушел человек. На следующий день снова собрались тигры, и он снова пришел, и так повелось каждый день. После полудня, когда немножко спадала жара, тигры собирались около камня. Обязательно являлся человек и продолжал свой рассказ.
Но однажды человек не пришел. Слишком много накопилось у него дел по хозяйству. А тигры сидели и ждали. И так как человек не пришел, они решили навестить его ночью. Они взобрались на хижину, стучали по крыше лапами, но человек делал вид, что не слышит их. Наутро человек притащил к дому много камней и сделал из них высокий забор.
Тигры снова пришли ночью и, увидев забор, поняли, что человек больше не хочет встречаться с ними… «Значит, он нарушил обещание, — решили тигры. — Он не хочет больше рассказывать нам сказки». Тигры разломали крышу дома и съели человека. С тех пор они мстят людям.
— Нечестный был тот человек, — задумчиво произнес кто-то из слушателей. — Пообещал — выполняй!
— А ты думаешь, все звери и птицы честные? — послышался звонкий задиристый голос. — Как бы не так! Вот, например, курица. На вид невзрачная тварь, а ведь она просто обманщица. Говорят, тысячу лет назад на земле был такой голод, что звери и птицы умирали. И однажды курица — она тогда была дикой птицей — прилетела из тропического леса в деревню и увидела на пороге дома женщину с кукурузным початком в руках. Курица жадно глядела, как женщина выковыривает из початка золотые зерна и бросает их себе в рот. Может быть, потому, что курица была очень голодна, она вдруг подошла к женщине и заговорила человеческим голосом. «Дай мне хоть несколько зерен», — попросила курица. Женщина удивилась. Впервые она слышала голос курицы. Но зерен у нее было мало, и она не хотела отдать их. «Кшш!» — крикнула женщина. Курица не улетела. «Лучше ты мне дай поесть, — еще громче сказала курица, — или я придумаю тебе такое наказание, какого ты не ожидаешь». Женщина испугалась и дала несколько зерен курице. Курица проглотила зерна и осталась жить около дома. А женщина, боясь наказания, обещанного курицей, накормила ее и на следующий день, а потом привыкла кормить курицу всегда.
Индейцы негромко посмеялись. Посмеялся вместе с ними и Маурилио. Я тоже улыбнулся, представив безобидную курицу в роли обманщицы.
На том и кончились индейские посиделки. Мягко ступая босыми ногами, индейцы направились по тропинкам к своим хижинам. В лесу смолкли цикады. Вскоре заснул Маурилио. А я лежал с открытыми глазами. Была какая-то удивительная, отрешенная тишина, которую я ощущал впервые в жизни. Тихо было не только здесь, но и за сотни километров вокруг. Это был океан тишины.
И мне подумалось о том, как же должен чувствовать себя индеец в грохоте больших городов, шумных железных дорог и автомобильных трасс. Так велика разница между этим миром и тем, откуда прибыл я! И сон в этой тропической ночи в джунглях был иным, не похожим на тысячи снов, виденных мною до этого.
Новый день в деревне начинается рано. Звонкий лай собак и крики петухов, плач детей и странный говор хозяек перемежаются с криками обезьян в лесу, которые тоже очень рано начинают свой трудовой день.
Я выглянул из хижины и увидел на площадке ребятишек, голых, чумазых, с круглыми и удивительно подвижными глазами. Некоторые из них что-то грызли — наверное, палку сахарного тростника. Здесь же стояли взрослые и с любопытством ждали, когда же появится иностранец.
Вместе с Маурилио я вышел из хижины. Поздоровался со всеми по-испански, но, видимо, я мог сделать это и по-русски, потому что мало кто из этих людей знал испанский. Да индейцам, очевидно, не так уж и важно было поговорить со мной. Важно идти рядом, рассматривая мое лицо, одежду, фотоаппарат, часы.
Так я и шел по улице — в шуме гортанных споров и разговоров. И наверно, со стороны был похож на пленника этого индейского племени.
Отсюда, с улицы, хорошо были видны небольшие квадраты кукурузных полей, окруженных плотной стеной джунглей. Трудно в этих краях отвоевывать землю у леса. Лес так силен, что он снова и снова пускает свои корни на расчищенных под посевы участках. Правда, крестьяне сеют не так, как у нас. Они берут острую палку, делают ею углубление в земле и бросают туда зерна кукурузы. Три года без всяких удобрений земля дает хорошие урожаи. На четвертый год расчищается новый участок, а старый зарастает.
Жизнь у индейцев масатекос проходит на улице, около хижины. Кто-то точит мачете, местный парикмахер стрижет своего собрата. Под большой крышей из пальмовых листьев разместился «детский сад». Из белых простыней, привязанных концами к веревке, сделаны люльки. Пока матери работают в поле, младенцы покачиваются в люльках. Около некоторых хижин иногда увидишь трех, а то и четырех женщин. Большинство индейцев имеют по нескольку жен.
Мы подошли к хижине индейца Монико. Мужчина лет пятидесяти, в белой навыпуск рубашке сидел около входа в хижину. Тут же на земле играли дети. Из хижины выходили женщины и снова скрывались в ней.
Монико очень доброжелательно встретил нас.
— Вот видите, — с гордостью сказал Монико, — это все мои дети, — Он показал на группу голых ребятишек разного возраста, которые затаив дыхание слушали, что говорил их отец. — Кроме пяти законных жен, у меня было еще две временных.
Одна из жен стала мыть кастрюлю недалеко от входа. Разговор она не слушала, как будто он ее не касался.
— Были годы, когда две жены жили в другой хижине, — продолжал Монико. — Оттуда к посевам кукурузы поближе. Но на праздник они приходили сюда, и мы были вместе. У меня каждая жена имеет свою постель. Не как у других, где все спят вповалку.
— Послушай, Монико, — сказал Маурилио, — нужно иметь много денег, чтобы содержать столько жен!
— Это верно! Я каждый вторник, когда в поселке режут скотину, покупаю мяса на пятьдесят песо и поровну делю его между всеми женами. Я справедлив к ним! Но и жены у меня хорошие. Умеют делать все. Пасут скот, сеют кукурузу, нянчат детей, некоторые умеют даже охотиться.
Когда мы покинули хижину Монико и направились к брухо, по узкой тропинке шагала семья. Впереди шел мужчина. За ним гуськом три женщины. За спиной у каждой в мешке сидел ребенок, в руках — тяжелые плетеные корзины. У мужчины никакой ноши не было. Он крутил меж пальцев тоненькую, хорошо обструганную палочку — ведь он глава семьи!
И снова за нами шла толпа индейцев. Правда, когда мы приблизились к хижине брухо, шумный говор смолк. Люди остановились на почтительном расстоянии от хижины.
Я подходил к жилищу брухо с волнением. С детских лет я представлял себе колдуна с гремящим бубном в руках, исполняющим феерический танец. И вот наконец я увижу настоящего шамана.
Первым в хижину вошел Маурилио. Он сказал несколько слов по-индейски и только потом пригласил меня. Переступив порог, я увидел человека, спокойно сидевшего по-турецки на земляном полу. На голове у него была повязка красного цвета. Взгляд опущен.
Мы сели напротив шамана. Но взгляд колдуна не изменился. По-прежнему вид у него был отрешенный и замкнутый.
Я смотрел на брухо и думал о его безграничной власти над жителями поселка. Конечно, дело здесь не только в религиозных чувствах. Брухо единственный человек, который лечит людей. До ближайшей больницы нужно добираться целый день.
— Я лечу только в понедельник, во вторник, в среду и в воскресенье, — хмуро говорил шаман, по-прежнему не поднимая глаз. — В остальные дни лечить запрещено богом. Нельзя лечить ночью. Потому что ночью дух покидает тело и возвращается только утром.
У ног шамана на циновке лежали зерна кукурузы. Иногда он брал их в горсть и бросал на циновку. Потом смотрел на них все тем же безразличным взглядом. Собирал и снова бросал.
Я внимательно вглядывался в лицо брухо, но так и не мог определить возраст этого человека. Маурилио сказал, что никто не знает, сколько ему лет: шестьдесят или семьдесят.
— А где же вы научились лечить людей? — спросил я.
— Нигде! Я все понял сам, — твердо сказал брухо. — Однажды в ночь, лет сорок назад, бог позвал меня к себе и сказал, какие травы лечат людей.
Шаман знает шестьдесят различных целебных трав и листьев. Правда, он лечит людей и чисто колдовским способом. Брухо прикладывает куриные яйца к телу больного и затем зарывает эти яйца в землю, чтобы болезнь пропала. Иногда к больным местам он прикладывает перышки индюка.
Но прежде чем кого-либо лечить, шаман гадает на зернах маиса. Он берет кукурузный початок и аккуратно выковыривает зерна из одного ряда по горизонтали. Когда у него в руках появляется двадцать пять зерен, два из них он зачем-то откладывает.
Потом расстилает на циновке белый платок и начинает читать молитву, очевидно известную только ему одному. В это время брухо перекладывает зерна из одной руки в другую. Голос его то взвивается до высокой ноты, то падает, то вдруг звучит монотонно. Молитва становится все тише, наконец губы едва шепчут слова, и он бросает зерна на белый платок. Молитва смолкает, шаман смотрит, как расположены зерна. В одном случае он видит, что человек должен умереть. В другом зерна рассказывают ему, как нужно лечить больного.
— За лечение я беру недорого, — сказал брухо. — Два песо. Но если зерна мне говорят, что я не смогу вылечить человека, я ему об этом прямо объявляю.
Уходя от шамана, мы сказали «до свидания», но он не ответил. Он по-прежнему хмуро смотрел в землю.
Брухо не хочет уступать свою власть кому бы то ни было. И он отчаянно борется против всего нового, что приносят в поселок такие люди, как Маурилио. Маурилио рассказал, что, когда было начато строительство плотины на реке Попалоапан, шаман усмотрел в этом подрыв его авторитета и подговорил индейцев по ночам разбирать плотину. Строители не могли понять, в чем дело: каждую ночь с плотины исчезали сотни небольших камней. А когда узнали причину, выставили караул. Солдаты стреляли по ночам холостыми патронами.
— Школа, которую мы построили в этом поселке, — говорил Маурилио, — стоила нам немало трудов. Брухо был против. «Масатекос жили сотни лет без школы и еще будут жить. А если вы отпустите ваших детей в школу, — запугивал он жителей, — бог прогневается и накажет всех нас». Однако школа была открыта.
Мы вышли на окраину деревни. Все так же за нами следовала группа индейцев, голых мальчишек и девчонок. Маурилио показал мне школу. Она была сделана из досок, листьев пальмы и напоминала деревенский сарай.
Уроки проходили на открытой поляне, рядом со школой. Все школьники (их было не меньше семидесяти) сидели на двух длинных бревнах, как грачи на проводах. Перед ними стоял учитель.
И сразу же за спиной у ребят начинался лес. Лианы, словно толстые канаты, свисали с деревьев. На ветках сидели большие разноцветные птицы и глядели на поляну, чуть наклонив набок голову. И казалось, что там, в тени зелени, прячутся обезьяны и, может быть, тоже слушают учителя.
— Сколько у вас рук? — спрашивал детей учитель по-испански.
— Две, — отвечали ученики.
— Сколько ног?
— Две.
— Голова?
— Одна.
Учитель объясняет новые слова.
— Лю-ди! На-род! Мек-си-ка! — хором повторяют ребята.
Познакомившись со мной, учитель стал рассказывать ребятам на их языке о нашей стране, которая очень далеко и в которой бывает так холодно, что выпадает снег.
Вдруг потянулась кверху рука паренька лет десяти. Учитель перевел мне его слова:
— Скажите, когда бывает снег, все люди умирают?
Я объяснил мальчику, что зимой мы надеваем шубы из шкуры животных.
Когда учитель перевел мои слова, ребята долго смеялись и что-то энергично доказывали друг другу.
— Ребята говорят, — перевел учитель, — что если человек наденет шкуру, то он будет похож на обезьяну.
Я не мог отказать этим индейским ребятам в смышлености и рассмеялся вместе со всеми.
Урок был окончен. Учитель построил детей и повел к тому месту, где возвышается мачта и на ней трехцветный мексиканский флаг. По команде дети приложили руки к груди, и один из учеников, очевидно самый достойный, подошел к мачте и спустил флаг. Дети хором сказали:
— До завтра, учитель! — и разошлись, унося с собой новые испанские слова: «Ноги две! Голова одна! Руки…»
…Через несколько лет я снова был в тех краях, где обитают индейцы масатекос. Нас пригласили на торжество по случаю окончания строительства плотины на реке Тонто.
Машина остановилась у небольшого домика неподалеку от плотицы. Встретил нас заместитель директора координационного центра антрополог Рауль Родригес.
Наверное, он был рад нашему приезду. Он проводил нас в свой кабинет и посадил на длинную скамейку, которая стояла у стены. Каждому предложил бутылочку холодной кока-колы.
— Прежде я хочу рассказать о плотине, — с улыбкой начал Родригес и достал из стола какие-то бумаги. — Это огромное сооружение, которое даст нам возможность создать искусственное водохранилище протяженностью в пятьдесят четыре километра и шириной в четырнадцать километров. Здесь будет построена электростанция, которая даст стране ток.
Родригес перелистнул страничку, и радостная улыбка погасла на его лице. Он посмотрел на нас и снова взглянул на бумагу, лежавшую перед ним.
— Вы знаете, что на землях, которые затопит вода, живут и индейцы масатекос. Мы должны переселить их.
Мексиканский журналист Луис Суарес, сидевший рядом со мной, глубоко вздохнул и сказал:
— Несчастные индейцы. Сколько раз их переселяют!
— Индейцы не хотят уходить из своих поселений, — продолжал Родригес. — Агитаторы объясняют индейцам, что вода затопит селение. Индейцы не верят нашим людям.
Я вспоминал тот первый визит к масатекос. Ту удивительную девственную тишину, те наивные сказки о тигре и курице… Сообщение Родригеса о переселении индейцев наводило на меня грусть. Разговор не клеился. Родригес предложил отправиться по водохранилищу на катере.
Катер мчался, оставляя за собой пенистый белый след. Вдоль берегов реки Тонто — поселения индейцев. Некоторые жилища уже затоплены. Из воды торчат только крыши. Издали кажется, что крыша плывет по воде, как загадочный корабль.
Рауль Родригес ведет катер к небольшой горе, на склоне которой приютилась деревенька, десяток домов из досок, под крышей из пальмовых листьев. На земле сидят женщины с детьми. Мужчины вырубают из толстого дерева лодку. В их руках нет топоров и рубанков… Они делают лодку только при помощи мачете.
Приближение катера вызвало волнение у жителей поселка. Женщины взяли своих детей и скрылись за домами. Бросили работу мужчины и ушли.
Когда причалил наш катер, на берегу появился касик (вождь) в сопровождении двух вооруженных индейцев. Он остановился, ожидая нас.
Касик был одет в белые холщовые штаны и такую же рубаху. На его поясе с одной стороны висел мачете, с другой — расшитый замысловатым узором кошелек и самодельная фляжка. Очевидно, с текильей.
— Здравствуйте, — сказал Рауль Родригес.
Касик кивнул в знак приветствия и, уперев одну руку в бок, очень настороженно посмотрел на Родригеса.
— Когда вы думаете покидать эту землю? — спросил Рауль Родригес по-испански.
Касик отрицательно покачал головой.
— Но у вас же в деревне тридцать семей, дети. У вас есть скот. Если вода подступит, вы не сможете перевезти их на Большую землю.
Рауль Родригес говорил громко. Он энергично размахивал руками. Возможно, два вооруженных индейца не понимали его слов. Но они как-то угрожающе приподняли винтовки.
— На этой земле могилы наших отцов, — сказал касик. — Бог не велит покидать их.
— Вы поймите, — продолжал Рауль Родригес, — если вода не затопит вас сейчас, то в период дождей она поднимется еще больше, и тогда будет беда.
— Как прикажет бог! — ответил касик.
Рауль Родригес развел руками и пошел к катеру.
— Все равно им придется покинуть эту возвышенность, — сказал он, когда мы были в пути. — Вода заставит их это сделать.
— Куда же они пойдут? — спросил Луис Суарес.
— Они могут поселиться тут неподалеку, в джунглях.
— Опять они должны расчищать себе новые участки для посева, строить жилища? — вздохнул Луис.
— Мы поможем им, — сказал Рауль Родригес.
Катер мчался к следующему острову. Там тоже были индейцы племени масатекос, которым очень скоро придется покинуть свои жилища и искать новое пристанище в джунглях.
Однажды мексиканская газета «Эксельсиор» сообщила, что Соединенные Штаты намерены оказать помощь индейцам тараумара, которые, как пишут в США, «ежедневно умирают десятками от голода и нищеты».
Благотворительность американцев вызвала возмущение в Мексике. Мексиканцы, конечно, признают, что положение тридцати тысяч семей индейцев тараумара в районах Чиуауа и Соноры тяжелое. Но они считают заявление американцев демагогией.
Газета «Эксельсиор» поместила рисунок, изображающий автопоезд США–Мексика, который заблудился в пустыне и не может найти верный путь.
«Где тараумара? Мы хотим им помочь!» — кричит американец мексиканцу, встретившемуся в пути.
«Вы лучше поезжайте к себе домой, в Алабаму, и помогите своим неграм», — отвечает мексиканец.
Мексиканское правительство и Национальный индейский институт, конечно, прилагают усилия, чтобы решить проблему индейцев, в том числе и тараумара. Может быть, эта проблема была бы решена, если бы из Мексики в США не утекало столько средств в виде прибылей американских монополий, действующих в различных районах страны. Поэтому мексиканцы и воспринимают так болезненно всякую благотворительность своего северного соседа.
История индейцев тараумара, очевидно, немногим отличается от истории других индейских племен, населяющих Мексику. Так же их теснили со своих земель испанские завоеватели, а потом чабочи — так индейцы называют метисов земледельцев и лесопромышленников. Теперь тараумара живут в горах, на землях, не очень пригодных для земледелия. Для пахоты здесь используются лишь плоскогорья да узкие речные долины.
Тараумара — очень мирный и простодушный парод. Тараумара строят свои жилища подальше от дорог, от поселений чабочи. «Лучше их не видеть, лучше их не слышать».
Может быть, из-за дальности поселений индейцы тараумара стали удивительными бегунами. Попробуйте-ка покрыть расстояние тридцать–сорок километров в день. Сбегать из удаленного жилища на базар и обратно.
Внешне тараумара не производят какого-то особого впечатления. Это люди невысокого роста. У них крупные черты лица и волевой подбородок. И сколько силы и выносливости заложено в них!
Немногим удается присутствовать на состязаниях индейцев тараумара, которые они проводят у себя дома, в горах. Индейцы не любят чужих, потому что они никогда не были их друзьями. К тому же местные колдуны считают, что чужие люди могут сглазить бегуна. И все-таки на таком удивительном состязании иногда удавалось присутствовать журналистам.
В назначенный день с утра на краю деревни на лужайке собирались индейцы тараумара. Бегуны намазывали ноги маслом и лежали на траве. Рядом с ними стоял колдун. Он шептал что-то себе под нос и размахивал правой рукой, отгоняя злых духов.
Неподалеку на траве лежала доска для закладов и на ней камень. Тут же сидел казначей. Те, кто хотел биться об заклад, должны были положить деньги на доску и прижать их камнем. Казначей запоминал, на какого бегуна поставлены эти деньги. Если у тебя нет денег, можешь принести из дома вещь и договориться с кем-либо.
Индейцев собиралось все больше. Они приходили и ложились на траву. Лежали молча и лишь иногда поднимались, чтобы посмотреть, кто что кладет на доску закладов.
Солнце припекало все сильнее. Но тараумара не торопились начинать состязание. Когда наступил полдень, деревенский судья, убедившись, что собрались все жители деревни, начал судебное заседание. Житель деревни, молодой парень, украл у местного деревенского старосты топор.
Вор сидел тут же в рваной одежде и в уарачи[45].
Суд начался. Лица всех участников судебного заседания спокойны.
— Не воруй, — поучал старик вора. — Как тебе не стыдно красть у своих же односельчан? Тебе не приходит в голову, что все равно мы узнаем о твоем преступлении.
Выступали другие участники заседания, все говорили спокойно, без раздражения, потому что по индейским правилам раздражение унижает человека.
Но вот бегуны просят у судьи разрешения начать состязание. Заседание суда приостановили. На обочине дороги полукругом были положены шесть камней — это означает, что участники состязания должны пробежать шесть кругов по двадцать четыре километра…
Колдун поднимает с земли два дубовых шара величиной с кулак и совершает над ними молитву. Состязание начинается. Бегуны босыми ногами подбрасывают шары и бегут. За бегунами устремляются их болельщики.
Судьи снова сели на свои места и начали поучать вора.
Суд приговорил вора к пяти дням принудительных работ на строительстве дороги.
А бегуны продолжали свой путь. Часа через два они прошли первый круг и появились на дороге, по-прежнему подбрасывая перед собой дубовые шарики. Но индейцы не обращают на бегунов особого внимания. Это только первый круг. Впереди еще пять кругов. Индейцы расходятся по домам готовить пищу к ночному торжеству.
Когда солнце скрылось, к бегунам присоединились факельщики-индейцы. Без них не увидишь на дороге дубовый шарик. А бегун все время должен находить его и подбрасывать впереди себя пальцами босой ноги.
Никто не подсчитывал время. Оно уже давно шагнуло за полночь. Бегуны сделали пять кругов, они пробежали больше ста километров. Они устремились на последний круг.
Теперь вслед за бегунами отправились новые болельщики. Среди них женщины. Они не отстают от мужчин.
Все больше народу собирается на лужайке.
Индейцы волнуются: кто же будет первым? И когда бегуны в сопровождении факельщиков появляются на склоне горы, все радостно кричат: «Гуэрига! Гуэрига!»[46]
Бегуны пробежали сто сорок четыре километра, но индейцы знают, что у них еще есть силы.
— Гуэрига! — кричат индейцы.
Тараумара бегут быстрее…
Босые, огрубевшие от ходьбы ноги ступали по узкой тропинке, которая пролегла среди острых камней и шипов агав, по выжженной, раскаленной солнцем земле. Ноги ступали уверенно — они привыкли к такой ходьбе.
Шли двое. Мужчина Исидро и женщина Агава, за плечами у которой был ребенок. Вернее, шли не двое, а может быть сотни людей. Ведь сегодня понедельник, базар в Иксмикильпане.
Все богатство Исидро было у него на плечах. Целую неделю они с женой трудились, чтобы в понедельник отнести плоды своего труда на базар. Муж резал мясистые листья магэя. Он очищал их от колючек, отбивал длинной палкой, потом клал на доску и скребком, как плотник рубанком, соскребал с волокон мякоть. Волокна сушились на солнце, и затем жена плела из них платки — айяте. «Удивительное это растение — магэй! — подумал Исидро. — Если бы не было магэя, наверно, нам бы пришлось умереть с голоду. Сколько оно дает людям благ, хотя на вид хмуро и неприветливо!»
Исидро взглянул вдаль, где виднелись кусты магэя, — словно кривые острые кинжалы, они торчали из земли.
Он вспомнил свои кусты. Он знал каждый из них, помнил год, когда посадил. Вернее, посадил не он, а Фуэнтес — его называют в селении человеком с легкой рукой. Он только и делает, что сажает магэй. Другую работу он не выполняет — ему нельзя портить руки. Фуэнтес сажает магэй только в тот день, когда зарождается луна. Четыре дня перед этим он молится. Сажать магэй приходит в чистой белой рубашке. А индейцы стоят вокруг и просят бога дать растению жизнь.
Магэй живет в пустыне, где погибают любые другие растения. Даже если в этих местах не было дождей много лет, все равно в толстом стволе магэя содержится семь–восемь литров сладкой воды, которую называют «агуамьель» — медовой. Из нее индейцы делают пульке — хмельной напиток.
А как вкусны цветы магэя, посыпанные солью! Стебель его едят в печеном виде. Шипы магэя используют как гвозди; его листьями покрывают хижины; из волокон делают обувь, веревки и айяте.
Айяте, которые нес Исидро, были разноцветные. Конечно, Агава могла бы сплести себе наряд из этих волокон. Но Исидро очень дешево купил два мешка из-под сахара, и жена сшила из них себе платье. Теперь главное — подороже продать айяте, так, чтобы хватило на жизнь до следующего базарного дня.
«Если бы нам дали за каждый айяте по полтора песо, — думал Исидро, — тогда бы мы смогли купить лекарство для Флоры и десять куартилий[47] маиса. При экономном расходовании нам хватило бы его до следующего понедельника».
Агава шагала по острым камням, но не чувствовала их. Она разговаривала с дочкой, хоть девочка еще не могла произнести ни слова.
— Ты попроси Луну и Солнце, — шептала мать дочке, — чтобы они нам послали удачу на базаре. Чтобы на этот раз было все лучше, чем в прошлый понедельник. Вот если мы продадим айяте по полтора песо за штуку, тогда мы купим все, что нам нужно.
Вскоре муж и жена увидели шоссейную дорогу. Теперь все трое — Исидро, Агава и Флора — неотрывно смотрели на темный, лоснящийся от жары асфальт. Иногда по нему проносились машины: красные, желтые, черные. Они летели как вихрь. Никто из троих ни разу не ездил на машине, хотя Исидро совсем близко подходил к ней и трогал ее бока. Они очень гладкие. Такими гладкими бывают только камни в реке,
Исидро вышел на обочину шоссе. Впереди он увидел других индейцев, которые тоже шли на базар. И хотя дорога была широкая, все шагали один за одним гуськом. Так принято было издревле.
Исидро прибавил шагу. Ему хотелось догнать своих, потому что не так страшно было всем вместе входить на базар.
Вереница индейцев племени отоми становилась все длиннее и длиннее. С других тропинок появлялись новые семьи и молча пристраивались к шествию. Все с надеждой смотрели в сторону Иксмикильпана.
Каждый понедельник в Иксмикильпан приезжают скупщики. В широкополых шляпах, с цветными шарфами на шее, с увесистыми пистолетами на ремне, они больше похожи на ковбоев, чем на торговцев. Правда, приезжают они на базар не на лошадях, а на грузовиках или легковых автомобилях. Они занимают места повыше, чтобы лучше был виден товар.
Вместе с торговцами приезжают фокусники, доктора, продавцы крепкого самогона и табака. Кого только не было в понедельник в Иксмикильпане! И все ждали их, индейцев, уныло бредущих по обочине дороги со своим нехитрым товаром на плечах.
Вот первые индейцы приближаются к воротам базара, у которых стоит круглолицый метис с узкими, как бритва, глазами. Он сборщик пошлины. Индейцы торопливо вынимают из кармана двадцать сентаво и послушно отдают метису за право войти на базар.
— Эй, ты, — крикнул сборщик Исидро, — гони деньги!
— У меня сейчас нет, сеньор, — сказал Исидро и, вынув кошелек, раскрыл его перед метисом. — Когда пойду обратно, отдам.
Метис ловко вырвал из рук Исидро кошелек и положил его к себе в карман.
— Заплатишь деньги, получишь обратно кошелек. Эй, ты, неумытая рожа! — уже кому-то другому кричал сборщик. — Плати деньги!
Исидро направился на базар. Конечно, жаль было кошелька. Это ему подарила Агава. Но что делать!
Едва он прошел несколько шагов, как его увидел скупщик. Он стоял на возвышении. Под широченной шляпой толстое, лоснящееся от жира лицо. В руке у него была плетка.
— Покажи твое барахло, — приказал Исидро скупщик.
Когда Исидро приблизился, скупщик небрежно поднял рукояткой плети один айяте.
— Это превосходный айяте, сеньор, — сказала Агава.
— Баб в мужском обществе не спрашивают, — отрезал скупщик, и женщина замолчала. — Плачу по одному песо двадцать сентаво за каждый.
— Мы хотим по полтора песо, сеньор.
— Он хочет! Мало кто чего хочет. Проваливай! — Скупщик хлопнул плетью по голенищу и отвернулся.
Исидро поднял корзину на плечи и опять двинулся в путь. Ни на шаг от него не отставала жена, которая всегда очень боялась затеряться среди чужих людей.
На центральной площади было уже много народа. Продавцы громко выкрикивали:
— Покупай! Покупай!
Другие не кричали. Увидев индейца отоми, они хватали его за одежду и шептали на ухо: «Дешево продам бутылку агуардьенте[48]», «Заходи в наш балаган. Мы покажем тебе такое, чего ты не видел никогда в жизни. Всего два песо!»
Но у Исидро не было ни сентаво. Он пробирался сквозь толпу с одной надеждой — встретить скупщика, который заплатил бы за каждое айяте полтора песо.
Исидро снова увидел скупщика. Лицо у него было добрее, чем у того усатого. Он снял корзину с плеч и показал айяте.
— Айяте мне не нужны, — сказал скупщик.
— Может, вы купите, сеньор, веревку, — спросил Исидро. — Очень крепкая, я сам делал ее из хороших волокон.
— Покажи!
Исидро вынул из корзины веревку.
Скупщик прикинул ее вес на руке:
— Одно песо! Получай.
— Может, чуточку больше, сеньор, — попросила Агава. — Нам нужно купить лекарство девочке.
— Держи песо и будь довольна.
Скупщик бросил веревку в кузов своего автомобиля.
Исидро взял песо и зажал засаленную маленькую бумажку в руке. Все-таки одно песо есть!
И снова сквозь толпу пробивался Исидро, и за ним покорно шла жена.
На возвышении среди толпы стоял человек и громко говорил что-то. В руках он держал какие-то пакетики, пузырьки и показывал их индейцам.
Исидро пробрался поближе.
— Вы великое племя, индейцы отоми! — кричал человек в очках. — Вы даже не знаете, что много сотен лет назад отоми были самым сильным и храбрым племенем на земле Мексики.
— Это точно, в книгах так написано, — подтвердил кто-то из слушателей.
— Когда ацтеки вторглись в ваши земли, вы разбили их наголову.
Исидро посмотрел на своих собратьев. Все они были маленького роста, хилые. Неужели когда-то они побеждали другие племена?
— А теперь вы становитесь от поколения к поколению все ниже ростом, все слабее телом. И конечно, вы никогда не сможете завладеть хорошими землями, если не будете пить эликсир, который я продаю. Стоит недорого, всего одно песо. По капле каждый день. Вы станете выше ростом и свободнее духом. Ваши дети вырастут быстрее. Покупайте эликсир силы и молодости!
Агава потянула Исидро за рукав и тихо сказала:
— Не забудь о дочке.
Исидро еще продвинулся вперед, не снимая корзины с головы. Он увидел небольшой столик, на котором лежало много разных лекарств. Когда человек передал какому-то индейцу пузырек с эликсиром и получил с него деньги, Исидро не очень решительно спросил:
— У вас нет лекарства от боли в животе?
— У нас все есть, — быстро отозвался человек. — Вот! — Он схватил со стола какой-то пакетик и потряс им над головой. — Порошок от всех болезней.
— А специально от живота нет? — еще раз спросил Исидро, потому что подумал, что от всех болезней порошок стоит дороже, чем только от живота.
— Мои дорогие друзья! — крикнул человек в очках. — Вот стоит передо мной ваш собрат. Взгляните на него.
Все посмотрели на Исидро.
— Он не знает, что, когда болит живот, значит, весь человек болен. Что такое живот? Это значит жизнь. И надо пить это лекарство от всех болезней. Покупайте, отдаю даром — одно песо за кулечек.
«Хорошо, что у меня хватит денег на это лекарство», — подумал Исидро и поскорее отдал бумажку, чтобы кто-нибудь не купил лекарство раньше его.
— Будешь пить понемножку, каждый день перед сном.
— Живот болит у дочки, — пояснил Исидро.
— Давай ей каждый день на ночь. — Доктор похлопал Исидро по плечу.
Исидро выбрался из толпы, а доктор продолжал рассказывать о былом величии племени отоми.
Жена с благоговением осмотрела кулечек с лекарством и спрятала его за пазуху.
Исидро направился на самый край базара. Туда, где стояла небольшая церквушка. В прошлый понедельник он видел там скупщика. У него не было пистолета на ремне и плети в руке. Он улыбался и поэтому казался добрым. «Может, конечно, сегодня его там и нет…»
Исидро издали узнал этого человека. Как и в прошлый раз, он улыбался. Наверно, у него хорошо идут дела!
Исидро подошел к человеку, снял корзину с плеча и поклонился.
Жена смотрела на скупщика из-за спины мужа.
— Вы не купите у меня айяте? — робко спросил Исидро.
— Айяте, говоришь? — весело переспросил скупщик. — Где же ты раньше был? Я уже купил сорок айяте и дал людям хорошую цену — по полтора песо.
Исидро готов был заплакать от горя. Он просил скупщика. Но скупщик только разводил руками и весело улыбался. Ему не нужны были больше айяте.
Исидро опять бродил по базару и предлагал свои айяте. Но никто не хотел их покупать. А он должен был продать их, иначе семья умрет с голоду. В их хижине не осталось ни горстки маиса. Его нельзя достать у соседей, они живут также от понедельника до понедельника. А вся еда — похлебка, две лепешки из маиса и три–четыре чашки пульке.
— Купите, сеньор! Купите айяте! — все истошнее кричал Исидро.
Никто не хотел даже смотреть на платки.
А время шло. Тень становилась все короче. Подступал знойный полдень. Исидро знал, что скоро скупщики уйдут с базара. Они не любят жары. Они пойдут в ресторан и будут пить там прохладное пиво. И Исидро торопился. Он подбегал теперь к каждому, кто хоть чем-то напоминал скупщика.
Наконец он снова столкнулся с тем, у которого были густые усы и плеть в руке.
— Купите! — робко сказал Исидро, показывая на айяте.
— А-а, оборванец, — протянул скупщик и откинул плетью один платок в корзине. — Опять ко мне пришел. Но теперь мне не нужны твои айяте.
— Купите! — повторял Исидро и жалобно смотрел на скупщика. — У меня ребенок!
— Ха-ха! У него ребенок! — крикнул скупщик. — А у меня их, может быть, двадцать.
— Нам нечего будет есть целую неделю. Купите, сеньор!
Агава заплакала, заплакала дочь. Скупщик поморщился и подкрутил свои усы.
— Ладно, оборванец! За мои же деньги я должен глядеть, как вы ревете. Сколько у вас этих айяте?
— Десять.
Скупщик отсчитал десять песо.
— Получай!
— Вы же сказали — по одному песо двадцать пять сентаво.
— Это я раньше сказал. — Скупщик схватил своей большой волосатой рукой айяте и бросил их в кузов автомобиля. — Скажи спасибо, что я плачу тебе по песо за штуку. Делаю это из сострадания, видит бог! Проваливай!
Исидро зажал деньги в кулак. Он мужчина. Ему нельзя плакать. А плакать хотелось от горя. Он шагал по базару. За ним шла жена. Дочка размазывала грязной ручонкой слезы по лицу.
«Сколько маиса я смогу купить на эти деньги? — спрашивал себя Исидро. — Я должен торговаться. И все-таки, как бы я ни торговался, я не могу купить десять куартилий маиса. А если мне дадут на эти деньги восемь куартилий, то два дня из семи мы будем голодать… Может быть, я сумею выторговать десять…»
Жена думала о том же.
Они пришли в те ряды, где продают маис. Маис был насыпан на земле горками. Каждое зернышко, как золотое, светилось на солнце.
Исидро издали облюбовал кучку маиса. Этот маис показался ему самым лучшим. Исидро встал на колени, как будто собирался молиться, потрогал зерно и спросил торговца о цене.
— Одно песо двадцать пять сентаво за куартилью, — сказал продавец, как будто он совсем не был заинтересован в покупателях.
— Продайте нам, сеньор, по одному песо! — попросил Исидро.
— Продайте! — слезливо повторила жена.
Торговец поглядел на обоих и спросил с усмешкой:
— А даром не желаете?
— Вы не думайте, сеньор, — сказал Исидро, — у нас есть деньги, — Он разжал кулак и показал десять засаленных бумажек.
— Есть деньги, так покупай, — грубо сказал торговец. — Дурака валять нечего.
— Так я же за свои деньги могу поторговаться.
— Иди и ешь свои грязные бумажки.
Исидро и жена поднялись на ноги. Им показались обидными эти слова. Ведь все-таки у них есть деньги. И они могут торговаться.
Они прошли еще несколько шагов и остановились около другого торговца. Посмотрели на маис и опять стали перед ним на колени.
Продавец зачерпывал меркой маис и высыпал его в кучу. Делал это он так ловко, как фокусник.
— Сколько стоит, сеньор, ваш маис?
— Одно песо двадцать пять сентаво! — крикнул торговец и еще раз зацепил меркой зерно.
— Может, вы продадите нам чуть дешевле, — попросил Исидро. — У нас есть десять песо.
— Ты, наверно, хочешь купить на эти бумажки, — торговец показал на деньги, зажатые в кулаке Исидро, — сто куартилий маиса?
— Дайте нам десять куартилий, — вмешалась в разговор жена. — Мы как-нибудь проживем до следующего базара.
— На эти деньги могу дать только восемь куартилий.
— Мы вас очень просим, сеньор! Помогите нам, сеньор. Иначе мы умрем с голоду.
— Ладно, — сказал торговец. — Дам вам девять куартилий вместо восьми. Пусть видит бог мою доброту!
Не говоря больше ни слова, торговец зачерпнул меркой золотой маис. Исидро взял один кончик платка зубами, два других растянул руками. Торговец высыпал меру. Потом зачерпнул еще и еще. И так девять раз.
Он делал это быстро, потому что боялся, как бы Исидро не заметил, что мера у него с двойным дном. И вместо девяти куартилий он насыпал ему всего семь.
Исидро отдал деньги и улыбнулся первый раз за весь день, начавшийся на рассвете. Жена тоже улыбнулась. И казалось, что лицо маленькой девочки стало веселее.
Исидро аккуратно связал кончики платка и положил маис в корзину.
Они шли по обочине дороги, один за одним. Они шли к своей хижине, которая стоит на раскаленной земле среди колючих кактусов и камней. И снова впереди семь дней труда, плоды которого опять будут отданы в понедельник скупщикам за то, чтобы как-нибудь прожить еще одну неделю своей долгой, бесконечно долгой жизни.
Старик всегда сидел на этом камне. Камень был округл, он наполовину врос в песок. Старик и сам не знал, когда и почему полюбился ему этот камень. Он помнил лишь, что давно, лет шестьдесят назад, мальчишкой, он впервые пришел сюда. Уже который год старик думал об одном и том же. Как долго лежит этот камень! Он стал даже красивее за эти шестьдесят лет. Вода сгладила его неровности, и он теперь будто улыбался под лучами яркого солнца. А лицо старика давно увяло. Оно было изборождено морщинами и напоминало старый выпотрошенный кошелек.
Старик сел на камень и погладил его. Потом поглядел вдаль. Берег изгибался, словно натянутый лук. Небольшая морская волна набегала на золотистый песок. Там дальше, за камнем, начинался лес. Терпко пахло смолой и хвоей.
Каждый день в это время рыбаки ловили рыбу, их лодка стояла недалеко от камня. Старик хорошо видел их, любовался упругими мускулами молодых парней.
Рыбаков было человек двадцать. Они грузили тяжелую мокрую сеть в лодку. Кланяясь каждой волне, лодка уходила в море. Метрах в трехстах от берега она останавливалась. Рыбаки опускали сеть в воду. Они делали это осторожно, чтобы не порвать или не спутать сеть. На воде появлялась ровная линия поплавков. Потом лодка поворачивала к берегу, гребцы ударяли веслами о воду, и старший рыбак сбрасывал в воду длинные канаты, которые были привязаны к сети.
На берегу рыбаки выстраивались в две шеренги, прицепляли канаты к поясам и по команде старшего тянули сеть, негромко напевая. В такт песне рыбаки делали босыми ногами шаг, и сеть на полметра приближалась к берегу.
Чем ближе сеть, тем зорче смотрят в море глаза рыбаков. Если бы можно было пронзить взглядом толщу воды и заглянуть туда!
Старик, приставив руку козырьком ко лбу, тоже ждал. Он даже издали мог определить, много ли рыбы будет в сети. Ведь он столько лет рыбачил.
Рыбы было мало, несколько пампано, несколько сьеры[49]. Всего килограммов шесть.
Рыбаки сортировали рыбу. Мальчишки сматывали канаты. Старик поднялся с камня и, опираясь на палку, медленно пошел к рыбакам. Он шел у самой кромки воды, где песчаный берег тверже.
— Здравствуй, — сказал старик старшему рыбаку, Педро, подойдя к нему совсем близко и приподняв над головой свою старую соломенную шляпу.
— Плохо наше дело, — сказал Педро. — Почти неделю не идет рыба. Хозяин грозится отнять у нас лодку и сеть. Мы обещали ему прибавить плату на одну часть. Вот посуди сам: делим рыбу на сорок частей, нам, рыбакам, каждому по одной части, а ему пятнадцать.
Облокотившись на палку, старик смотрел на Педро, будто изучал его смуглое от солнца и ветра лицо.
— Мы, бывало, платили хозяину только десять частей! — сказал старик.
— «Бывало, бывало»! — раздраженно отозвался Педро. — Бывало, хозяева честнее были и рыбы было больше. Видел, какими сетями мы ловим? А наши добрые соседи гринго ловят рыбу в наших водах траулерами. Незаконно ловят. А на этих траулерах каких только аппаратов нет! Посмотрят в специальную трубу и все видят, что под водой делается. Вынимают всегда полные сети. И холодильники у них тут же, на траулере. А у нас? Много рыбы поймаешь — плохо: жара, хранить ее негде. Скупщикам за полцены отдаешь. Мало — тоже плохо! — Старший рыбак махнул рукой и выругался. — Сейчас еще закинем. Может, сжалится над нами святая дева Мария.
— Ты бы закинул напротив того камня, — сказал старик, показывая на свой любимый камень. — Лет сорок назад мы ловили там. Много рыбы попадалось.
— Можно попробовать, — согласился Педро.
Рыбаки погрузили сеть в лодку и столкнули ее с мели. А старик, опираясь на палку, опять шел у самой кромки воды, там, где песчаный берег потверже, и на старом морщинистом лице была улыбка.
Лодка ушла от берега и остановилась. Рыбаки опустили сеть в воду. Когда на воде появилась ровная линия поплавков, они направили лодку к берегу, как раз к тому месту, где был камень.
Старик к этому времени подошел к своему камню и устало опустился на него. Слишком большой путь проделали его старые ноги. Приложив руку козырьком ко лбу, он смотрел на лодку, и улыбка по-прежнему украшала его лицо.
Рыбаки на берегу выстроились в две шеренги. Когда лодка подошла, они взяли канаты и прицепили их к поясам. Снова затянули песню и снова в такт песне шагали босыми ногами по песку, не спуская глаз с моря.
Старик тоже смотрел в море. Лет сорок назад у него была сеть куда меньше, но каждый раз вынимали воз рыбы. И сейчас виделось старику, что в сети уйма рыбы. Она бьется в упругие клетки, но не может вырваться.
Все ближе поплавки. Все напряженнее тишина на берегу. Как хотелось бы старику стать в ряд вместе с этими мускулистыми ребятами и, крепко ухватив руками канат, тянуть его! Но за плечами были восемьдесят два года.
Сеть была уже близко от берега. Она изогнулась как подкова. Старик привстал от волнения, но между поплавками и берегом вода была тихая. Вскоре вся сеть показалась на берегу, и в ней опять было всего несколько штук пампано и сьерры.
К старику подошел Педро.
— Плохо дело! Видно, мы провинились перед богом, — сказал он.
Снова рыбаки стали сматывать сети и грузить в лодку. А старик сидел на камне и, опершись на палку, смотрел вдаль. И так ясно видел рыбу, которую ловил на этом месте сорок лет назад… Большая, серебристая, она билась на песке, и люди весело кричали и плясали от радости. Потом он думал о гринго, о том, что у них есть специальные корабли и трубы, в которые даже под водой можно разглядеть рыбу. Старик никогда не видел таких кораблей и труб и сейчас пытался представить их.
Солнце уже скрылось в горах. Рыбаки растянули сети на песке и ушли. А старик все сидел и думал.
Над сетями в поисках рыбешки кружились хищные сопилото. Они размахивали черными крыльями, протяжно кричали, и крик их разносился над дремлющим берегом, над вековыми соснами и хижинами, очень похожими на те, что стояли здесь несколько веков назад.
Запыленный автобус прибыл в Гуанахуато и остановился на площади перед базаром. Приехавшие на базар пассажиры спешили покинуть автобус, чтобы занять у прилавка места поудобнее и разложить свой товар.
Только одна пара, муж и жена, уже немолодые люди — им, наверно, перевалило за пятьдесят, — не торопились покинуть автобус. Когда все вышли, муж взял жену под руку и осторожно повел к выходу. И было что-то торжественное в их походке и в одежде. На нем была новая широкополая шляпа, отороченная черной каемочкой, новая белая рубашка, на ней — белое платье и черный легкий платок, спадавший с головы на плечи. Они молча вышли из автобуса. На тротуаре жена сняла туфли и отдала их мужу. Босиком она сошла на булыжную мостовую и опустилась на колени. После этого она посмотрела на небо, сложила на груди руки, и губы ее прошептали молитву. Поправив платок на голове, женщина пошла по мостовой на коленях. Муж шагал рядом.
На улицах Гуанахуато всегда мало народа. Это город печальной судьбы. Гуанахуато называли прежде жемчужиной Мексики. Золото, серебро, олово — все это добывалось здесь, в Гуанахуато. В XVI и XVII веках сюда устремлялись испанские гранды и священники. Одни приезжали сюда, чтобы набить кошельки. Разбогатев, они строили в Гуанахуато дворцы не хуже тех, что были в Андалусии или Севилье. Люди божьего храма отправлялись в Гуанахуато тоже с целью обогатиться. Но вслух говорили о своей великой миссии — превращении темных индейцев в добрых католиков. И конечно, в Гуанахуато строились храмы. Чем больше добывалось золота на рудниках, тем выше и могущественнее были эти храмы.
Слава Гуанахуато гремела в Европе. Может быть, она не померкла бы и по сей день. Но в начале этого века подземные воды прорвали заслоны, и рудники были затоплены. Кончилась жизнь рудников, подаривших несметные богатства их владельцам, кончилась жизнь города, созданного этим богатством. Но по-прежнему открываются по утрам многочисленные храмы Гуанахуато. И сюда стекаются из окрестных деревень и поселков верующие. Поэтому у прохожих не вызывала удивления женщина, двигающаяся на коленях, и мужчина, идущий рядом, с туфлями в руках.
Лицо мужа было задумчивым, в глазах жены было видно благоговение и восторг. Ей казалось, что каждый шаг на коленях — это ступенька к богу. Она знала, что сегодня ей нужно будет сделать еще много сотен шагов по круглым камням мостовой, но это не пугало ее, а, наоборот, укрепляло в ней веру в бога и в чудо, которое все-таки свершилось. Сколько раз за последние два года мечтала Хасина об этом чуде!
Два года она лежала в постели. Разве можно объяснить другому человеку, как трудно быть прикованной к постели! Колени распухли, стали чужими, и она не могла ходить. Она лежала на спине и смотрела в потолок немигающими, печальными глазами. Потолок был белый. Когда-то она сама белила его. И хорошо, что он был белый: можно было смотреть на него и вспоминать прошлое и даже что-то увидеть, если очень захочешь, как в кино на экране.
Больше всего Хасинта любила вспоминать те годы, когда она была сильной, когда могла без устали пройти десятки километров, носить воду в больших ведрах, пахать землю, шагая босиком по мягкой борозде вслед за сохой. Все, что было в прошлом, казалось таким заманчивым и прекрасным.
Часто Макарио, который шагал сейчас рядом, садился на кровать и убеждал Хасинту: «Все пройдет, ты будешь ходить, как прежде!» Хасинта улыбалась. Она знала, что Макарио любит ее! Прожито тридцать лет вместе. Сколько радости и, конечно, горя осталось позади! Лицо мужа было таким близким, каждая морщинка была знакома.
Очень похож на отца был сын Хорхе. Ему уже стукнуло двадцать, когда он полюбил девушку из соседней деревни. Она была невысока ростом. Глаза у нее были большие и черные. Такие же черные, как и волосы. Хорхе полюбил ее и каждый вечер ходил в ту деревню. «Я скоро женюсь на ней», — сказал он матери и отцу. И они были согласны. Пусть женится, парню уже двадцать лет!
Но однажды Хорхе не вернулся домой. Всю ночь отец и мать не сомкнули глаз. Рано утром Макарио поехал в ту деревню и вскоре вернулся. На повозке лежало тело Хорхе с кровавой ножевой раной в груди. Один из парней при всех оскорбил невесту Хорхе. Хорхе ударил парня по лицу и тут же получил удар ножом в грудь.
Воспоминания о сыне отвлекали Хасинту от боли, которую она испытывала, шагая по мостовой. Не поднимая глаз на мужа, Хасинта сжала его руку, и он ответил тем же, как будто знал, о чем думала и что испытывала сейчас Хасинта. А может быть, и на самом деле знал — ведь прожито вместе тридцать лет.
…Булыжная мостовая поднималась в гору. Хасинта хорошо знала дорогу в церковь Сан-Диего. Еще не один поворот надо пройти по мостовой, миновать не один спуск и подъем, прежде чем увидишь высокие башни старинного храма. И хотя колени уже болели и так остро чувствовали каждый камешек мостовой, она продолжала свой путь.
Хасинта пыталась смотреть вперед и думать только о боге. Бог для нее существовал в образе святого сеньора Вильясеки[50]. Его статуя стояла на алтаре, и по праздникам ее выносили из церкви, чтобы показать народу. Вид у Вильясеки был добрый, немножко старомодный. Но только такими и бывают святые. А как часто она разговаривала с Вильясекой в те дни, когда погиб сын! Она вдруг вспомнила могилу сына — маленький холмик земли. Она приходила на могилу, опускалась на колени и, уткнувшись лицом в землю, плакала. Сколько раз Макарио уводил ее с кладбища! Но какая-то сила опять и опять вела ее к могиле. Она вставала на землю коленями и плакала. Может быть, от этого стали болеть колени. Они распухли.
Макарио вызвал врача, и тот сказал, что у Хасинты началась болезнь суставов — полиартрит. Врач прописал лекарство, взял за визит деньги и ушел. А ноги по-прежнему не сгибались в коленях. Макарио позвал другого врача. Тот тоже прописал лекарство, взял деньги и ушел. Жена знала, что у Макарио нет денег, что он продает все, что можно продать. Но Макарио так хотел вылечить Хасинту — только она одна осталась у него на свете. Макарио продавал вещи и звал все новых и новых докторов. Когда он продал все, что можно было продать, он сел на кровать Хасинты и заплакал. Он плакал, как дитя, плечи его вздрагивали. Хасинта глядела на белый потолок и молила святого Вильясеку спасти их, вылечить ее ноги.
Вот с того самого дня она денно и нощно молилась и молилась. И вдруг свершилось чудо: ноги ее стали меньше болеть. И она сумела согнуть их в коленях. Потом ногам стало еще легче. Она поднялась с постели. Макарио не верил своим глазам и от радости целовал Хасинту так же страстно, как в далекие молодые годы. А Хасинта поклялась отблагодарить своего спасителя Вильясеку — пройти на коленях от базара до храма Сан-Диего.
…Из-за крутого поворота навстречу Макарио и Хасинте выскочила машина. Она чуть не сбила Макарио и, проехав несколько сот метров, остановилась. Из машины вышли двое мужчин и женщина.
— О-о, какая странная пара! — воскликнула женщина на ломаном испанском языке.
— Это благодарность богу, — услужливо ответил мужчина на чистом испанском языке, наверное, гид.
— Боб, — приказала женщина другому мужчине, — сфотографируй их. Это будет редкий кадр.
Мужчина забежал вперед, присел и стал бесцеремонно снимать Макарио и Хасинту. Хасинте хотелось закрыть лицо. Но потом она решила, что ей все равно. Ведь она идет к богу. Она попыталась думать о сеньоре Вильясеке.
Американец снимал с разных сторон, перекидывался веселыми словечками со своей спутницей, смеялся и опять приседал, чтобы в упор снять удивительную пару.
— Куда они идут? — спросила американка.
— Наверно, в храм Сан-Диего, — ответил гид.
— Поехали туда.
Все сели в машину и умчались в ту сторону, где находился храм Сан-Диего.
А Хасинта по-прежнему двигалась на коленях. Было уже недалеко до храма. Один поворот — и горка. Небольшая горка. Но камни мостовой теперь с каждым шагом казались все острее и острее. Хасинта крепче сжимала руку мужа и молчала. И он молчал, тихо шагая рядом. А Хасинта молила бога только об одном: чтобы у нее хватило сил дойти.
Показался храм Сан-Диего. Хасинта и Макарио взглянули на его высокие шпили. Тяжелые двери были открыты. Над дверьми были лепные украшения. Квадратные колонны прочно стояли у входа. Все говорило о вечности. И действительно, все здесь было вечно. Храм стоял уже не одну сотню лет.
У входа сидел сгорбленный старичок и торговал священными предметами: иконами, статуэтками святых, гвоздями, которыми распяли Христа. Этот человек казался таким маленьким и ничтожным на фоне могучих стен. Но это так и должно быть — ведь храм вечен, а человек временный жилец на земле.
Хасинте и Макарио все было знакомо в этом храме. Еще в детстве они приходили сюда вместе с родителями. Каждая ступенька была чем-то памятна. Правда, Хасинта не знала, сколько этих ступенек. И она жалела сейчас, что никогда прежде не считала их.
На мостовой недалеко от храма стояла та самая красивая машина, на которой приехали американцы. Хозяева автомобиля поджидали удивительную пару наверху, у входа.
Хасинта поставила колено на первую ступеньку и прошептала молитву. На мраморной ступени колено не так болело, как на булыжной мостовой. Хасинта поднялась на следующую ступеньку и еще на одну. На каждой белой мраморной ступени оставалось кровавое пятно. Но теперь она твердо знала, что у нее хватит сил отблагодарить святого Вильясеку.
— Тридцать пять, тридцать шесть, тридцать семь, — шептали губы Хасинты.
И наконец, последняя ступенька. Хасинта опять прошептала молитву и направилась к входу. Теперь она двигалась по каменным плитам храма, печатая на них кровавые следы.
Макарио остановился у входа, положил шляпу на пол, встал на ее широкие поля коленями и прочитал молитву. Когда он поднялся, к нему подошли американцы.
Американец похлопал Макарио по плечу и, перестав жевать резинку, спросил:
— Вы муж этой женщины?
— Да, сеньор, — ответил Макарио.
— Зачем она сбивает свои колени о мостовую?
— У нее, сеньор, болели ноги. Врачи брали деньги, а вылечить не могли. Жена стала просить святого Вильясеку помочь ей, и он помог.
— Послушай, Элен! — крикнул американец своей подруге. — Этот Вильясека ничего себе парень. Может, ты у него что-нибудь попросишь? Правда, у тебя такие чудесные колени, что мне будет жаль их. Ха! Ха!
Женщина что-то ответила.
Но Макарио не слышал их. Он наблюдал за Хасинтой, которая кончила молитву, тяжело поднялась на ноги и, вынув из-за пазухи картинку, нарисованную ею самой на жести, пошла вешать ее на стену. Там висело много таких картинок, каких-то старых вещей: сломанный костыль, кнут, засохший лист кактуса. Эти вещи висят так давно! Может быть, они висели еще до рождения Макарио. Вон та картинка: в шахте три человека — двое мертвы, один жив… Эту картинку Макарио видел еще мальчишкой. И знал подпись над ней наизусть. «В шахте был обвал. Двое погибли, я был тяжело ранен. Благодарю тебя, сеньор Вильясека, за то, что я остался жив. Луис Гансалес Перальта». Под желтым иссохшим листом кактуса — дощечка со словами: «Я носила этот кактус на голой груди, чтобы искупить свой грех». И еще картинки и надписи. Их сотни.
Хасинта поискала место повиднее и повесила свою картинку.
— Послушай, — американец опять похлопал по плечу Макарио, — а может, ее все-таки вылечили врачи?
— Может быть, сеньор, — ответил Макарио. — Но она верит в бога.
Наши предки христиане верили в загробную жизнь и все-таки умирали со страданием. Смерть они представляли в образе костлявой старухи в грязном одеянии, с косой в руках.
В наш век, когда люди перестали верить в «тот свет», слово «смерть» звучит еще ужаснее. Каждый осознает, что это конец бытия, и улыбка при этой мысли не появляется.
В Мексике относятся к смерти по-иному, я бы сказал — наплевательски. «Ла вида но вале нада!» (Жизнь ничего не стоит!) — любимое изречение мексиканца. О смерти сложено много песен. И поют их совсем не заунывно, а весело, с доброй иронией.
«Не нужно плакать, — говорят мексиканцы, — если кто то умрет. Вот если изменит любимая — это настоящая печаль. Если оскорбят тебя — это ужасно! А если на празднике кто-то в кого-то выстрелит и будет два трупа — ну что в этом особенного? Ведь они умерли как мексиканцы». И тут же вам расскажут такой анекдот.
Двое встречаются на базаре, где много народа. «Послушай, ты не видел Хуана?» — спрашивает один другого. «Видел! Вон стоит с приятелями». — «Где?» — «Вон!» — «Не вижу». Мексиканец вынимает пистолет и стреляет. «Видишь, один упал? Он стоял от Хуана справа». — «Нет, не вижу!» Снова выстрел. «А этот, который падает, стоял от Хуана слева. Теперь видишь?» — «Вижу. Спасибо!»
Это, конечно, анекдот. Но он не так уж далек от истины.
— Послушай, Фуляно, — говорит хорошо одетый мексиканец бедняку, сидящему без дела на углу улицы. — Хочешь заработать двести песо?
— Конечно, сеньор. Кто не хочет заработать двести песо. Манде ме[51].
Сеньор вынимает из-за пояса пистолет.
— Вечером нужно убить плохого человека. Он пойдет по темной тропинке около парка ровно в двенадцать. Ты спрячешься за дерево и выстрелишь.
— Хорошо, сеньор, — отвечает Фуляно и запихивает пистолет за пояс. — Только дайте мне небольшой аванс, чтобы я мог выпить рюмочку текильи.
Сеньор дает ему двадцать песо, и они расстаются.
Вечером Фуляно, затаившись у дерева, ждет свою жертву. Он не знает, что это за человек. Может быть, он и не такой уж плохой, как сказал сеньор. А может быть, по тропинке в этот час пройдет совсем другой человек. Но слово есть слово. Выстрел все равно прогремит в ночи. И ничего в этом страшного нет. «Ла вида но вале нада!» На том месте, где убьют человека, поставят белый крест. Часто встретишь такие кресты на дорогах, на тропинках и просто в поле, и мексиканец не печалится, видя их. «Только смерть озаряет жизнь!»
Многие исследователи склонны считать, что такое отношение мексиканца к смерти родилось во времена ацтеков. По их религии ребенок считался пленником жизни. Ацтеки верили, что человек рождается из кости умершего. Поэтому смерть каждого в их представлении давала жизнь другому человеку и в то же время вечное бытие для того, кто умирал. Выходило, что смерть — благо и для умирающих и для окружающих.
Поэтому с такой радостью и гордостью шли ацтекские юноши на алтарь жертвоприношений. Они покорно давали разрезать себе грудь и вырвать сердце.
Отголоски прежней религии живы в нынешней Мексике. Каждый год 2 ноября очень торжественно празднуется День мертвых.
Подготовка к празднику начинается 1 ноября. Утром все газеты выходят с необычными иллюстрациями. На их страницах нарисованы скелеты и черепа. Под каждым имя: это — череп ныне здравствующего президента республики, это — министра внутренних дел, это — министра экономики. Затем следуют чины пониже. Здесь же напечатаны стихи, довольно милые, с улыбкой. А почему бы не улыбнуться, представив себе череп президента республики.
В школе на уроках дети рисуют черепа своих учителей. Делают это они очень старательно.
Булочники и кондитеры тоже трудятся. Они сооружают черепа из шоколада и сахара. Кто из чего горазд! Этими черепами украшают торты и батоны хлеба. Мастеровые и художники делают манекены покойников и наряжают в белые одеяния. Они так искусно делают их, что ночью при свете факелов манекены действительно кажутся пришельцами с того света.
В День мертвых идет бойкая торговля головами великих людей, сделанными из кокосовых орехов. Я видел голову Черчилля, Сталина, Эйзенхауэра. Американцы, как правило, подвешивают такие головы у себя дома на веревке к потолку.
В канун праздника мексиканцы украшают жилища цветами, ставят в красные углы изображения святых.
В различных провинциях по-разному празднуется День мертвых. В некоторых устилают листьями дорогу от дома до кладбища, чтобы покойник не заблудился и пришел домой посмотреть, как обитают живые.
В других провинциях во время праздника убивают козла и устраивают пир. Это делается для того, чтобы мертвые не злились на живых. Приготовление козла и сама трапеза имеют сложный ритуал. Козла нужно есть так, чтобы ни одна кость не упала на землю. Иначе беда: это оскорбит покойника. На этом пиру обязательно все должны быть довольны. Таков уж закон праздника.
А вечером, когда совсем стемнеет, люди зажигают свечи, охраняя ладонью их огонек, отправляются на кладбище. Длинные вереницы людей тянутся по ночным дорогам. Каждая семья садится вокруг могилки и молится. Кладбища в такую ночь являют неповторимое по красоте зрелище. В черной ночи трепетные огоньки и люди, склоненные над могилами.
Каждый с благоговением думает о тех, кто жил прежде на земле, кто дал жизнь ему, ныне здравствующему. И отцы уверены, что, когда их не будет на свете, в день 2 ноября на кладбище придут дети и отдадут им свою сыновнюю дань.
Городок Эскарсега стоит в джунглях на перепутье, на скрещении дорог. И куда бы человек ни ехал — на запад или на восток, на юг или на север, — он всегда проезжает через этот город и обычно останавливается в небольшом ресторанчике под крышей из пальмовых листьев. У ресторана даже нет названия, просто написано над входом: «Ресторан». Он один в городе.
Хозяин ресторанчика Рамиро, его жена и две дочери знали многих, кто по делам ездит через Эскарсегу: это торговцы, скотоводы, крестьяне-ранчеро. Рамиро встречал их как добрых знакомых. Обычно он присаживался за стол и заводил разговор о том о сем.
В последнее время в ресторане все чаще стали появляться незнакомые люди. Они приезжали на запыленных «джипах». И хотя они приезжали в разные дни, они казались Рамиро похожими друг на друга. У них были озорные лица. Они были молоды, полны сил, одеты в рубашки цвета хаки и такого же цвета брюки. Нет, они не военные люди… Это инженеры и техники, которые прокладывают дорогу через джунгли и болота.
Особые симпатии у Рамиро были к одному из этих ребят — инженеру Мартинесу, который сооружал мосты. Буйные тропические реки вставали на пути новой дороги. Нужны были огромные мосты, чтобы соединить один берег с другим. Рамиро видел, как строят эти мосты из железа и бетона. Люди, словно маленькие жучки, лазают по каркасу, свинчивают железные балки.
Рядом с таким мостом еще работают паромы дона Педро. Кто не знает паромов дона Педро? Кто не знает и самого дона Педро? Даже губернатор штата и тот всегда зависел от дона Педро! Он может приказать паромщику, и ты будешь сидеть на берегу.
Дон Педро частенько заезжал в ресторан. Он садился за «свой» стол в углу, около стойки, откуда был виден весь ресторан, и старшая дочь Рамиро Карменсита ставила перед доном Педро две бутылки холодного пива «Корона». Рамиро присаживался к столику дона Педро и молчал, пока тот пил первую бутылку пива.
Сегодня Рамиро ждал дона Педро. Знакомый торговец сказал, что видел машину хозяина паромов километрах в ста от Эскарсеги. Он едет из Вельяэрмоса, значит, скоро будет здесь. Рамиро выглянул из ресторана.
Напротив ресторана на площади стоял крытый грузовик — магазин. Со всех сторон на нем было ярко написано: «Суперальмасен[52] братьев Вильегос». Грузовик был набит всякой всячиной… Костюмы, ботинки и сумки. Часть товара была разложена на земле. Покупатели подходили и смотрели. Старший брат показывал товар, а младший — младшего не зря называли артистом. В руке у него был микрофон, на крыше грузовика стоял огромный динамик. Младший брат мог, наверное, произнести тысячу слов в минуту. Он мог говорить целый день, конечно, если под рукой у него была бутылка холодного пива. А она всегда была.
Чего только не придумает этот младший брат! «Дешевле, чем у нас, товара нет!» — кричит он в микрофон, и его слова летят над Эскарсегой. «Даже нищих мы можем сделать богатыми. Приходите, покупайте».
Младший брат увидел Рамиро.
— Уважаемый сеньор Рамиро! — крикнул младший брат. — Владелец фешенебельного ресторана тоже покупает товар у нас. Только у нас! Все, кто хочет сэкономить хоть сентаво, покупайте только у нас!..
Рамиро пошел на свое место за стойкой, припоминая, что он купил у братьев Вильегос. «А-а, зажигалку, — вспомнил Рамиро. И улыбнулся. — Далеко пойдет этот младший брат!»
Рамиро разливал в рюмки текилью, когда в ресторан вошел дон Педро. Но, даже не глядя на дверь, Рамиро почувствовал его приход. Он торопливо поставил рюмки, подбежал к дону Педро и усадил его за стол. А Карменсита уже несла две бутылки его любимого пива «Корона».
Рамиро выглянул из ресторана. У тротуара стоял голубой «бьюик» дона Педро. Бока и колеса были перепачканы грязью. Видно, досталось машине от хозяина. Рамиро послал младшую дочь мыть автомобиль, а сам присел за столик дона Педро.
Дон Педро не торопясь пил пиво.
На пальцах у дона Педро было три перстня. Самый дорогой, с розоватым камнем, дон Педро надел давно, лет тридцать назад, когда взял себе в жены молоденькую Луизиту. С тех пор много воды утекло. Дон Педро сменил еще двух жен, и два памятных перстня, не таких дорогих, как тот, украсили его пальцы.
— Ты послал кого-нибудь мыть машину? — спросил дон Педро, закончив первую бутылку пива.
— Да, конечно, сеньор, — учтиво ответил Рамиро. — У вас такая грязная машина.
Рамиро думал, что дон Педро скажет ему, где он так перепачкал машину. Может, он затевает какое-нибудь новое дело? Но дон Педро молчал, он тянул вторую бутылку пива, разглядывая тех, кто сидел в ресторане.
Конечно, он всех знал. У него был ястребиный глаз и крепкая память, хоть ему было за шестьдесят. Но дон Педро был еще в силе. Рука у него твердая, как у настоящего мексиканца. Даже на расстоянии трехсот метров он мог продырявить человека из своего огромного кольта с позолоченной ручкой.
Рамиро вспомнил Альфонсо Руэда, скотовода, который года два назад оскорбил дона Педро за то, что тот увеличил плату за переезд на паромах.
— Вы бесчестно наживаетесь на своих паромах, вы жулик, — громко сказал Руэда и пошел из ресторана.
— Вернись! — властно крикнул дон Педро, но Руэда будто не слышал его слов. Он направился к своей машине. — Вернись!
Альфонсо Руэда и на этот раз не вернулся.
А дон Педро позеленел от ярости. Он выхватил свой кольт с позолоченной ручкой и выстрелил. Альфонсо Руэда упал как подкошенный.
Разве мог судья выступить против дона Педро?
— О чем тут болтает народ? — спросил дон Педро, допив вторую бутылку пива, и потребовал у Карменситы третью.
— Ничего особенного, — ответил Рамиро. — Вы помните этого маленького Сабре? Он открыл магазинчик.
— Меня не интересуют твои Сабре, — резко перебил Рамиро дон Педро. — Обо мне что-нибудь говорят?
Рамиро изумленно развел руками.
— Сидишь тут в ресторане при всем народе и ничего не слышишь, — сказал дон Педро и опять хлебнул пива.
Рамиро лихорадочно вспоминал все, что слышал в последние дни от клиентов, но ничего не припоминал особенного. На ум приходили всякие мелочи… Рамиро посмотрел вокруг и увидел, что люди за столиками о чем-то шепчутся и не очень ласково поглядывают на дона Педро.
— Минутку, — сказал Рамиро и пошел за стойку.
Жена старательно взбивала коктейль.
— Что-нибудь говорят о доне Педро? — шепотом спросил Рамиро.
— Он опять повысил цены за переезд на пароме, — шепотом ответила жена. — Карменсита слышала. И сделал это хитро. На первом пароме оставил прежнюю цену — семь песо, на втором поднял до двенадцати, на третьем до двадцати, а на четвертом — ты знаешь, там узенькая речка — так он установил цену в двадцать шесть песо. Куда деваться тем, кто едет? Не поворачивать обратно.
— Что же ты раньше не сказала? — упрекнул Рамиро жену.
— Можно подумать, что ты завтра поедешь на пароме.
— Дела!.. — протянул Рамиро и взял из рук жены сосуд, в котором сбивают коктейль.
Рамиро хотел обдумать, как же ему лучше вести разговор с доном Педро.
В этот самый момент к ресторану подъехал запыленный «джип», из него вышел инженер Мартинес — строитель мостов. Вместе с ним из «джипа» вышла девушка в брюках и еще два парня в таких же, как инженер, рубашках цвета хаки. Они о чем-то говорили и, смеясь, вошли в ресторан.
Ресторан сразу наполнился особым ароматом молодости. Все-таки они были другие — эти молодые образованные парни. Они отличались от тех, кто обычно посещал ресторан. Дон Педро покосился на молодых людей и продолжал неторопливо тянуть пиво.
Карменсита, конечно, тут же подошла к молодым людям. Она подала им пиво и пепси-колу, и они продолжали о чем-то весело говорить.
У Рамиро на душе было как-то неспокойно — откуда ему знать почему? И он уж конечно совсем не ожидал, что из-за соседнего столика, где сидели торговцы братья Вильегос, поднимется младший из них, тот, который мастер говорить, и подойдет к столу инженера Мартинеса.
— Здравствуйте, сеньоры, — сказал Вильегос так громко, что слышали все, кто сидел в ресторане. — Простите, что помешал вам. Я торговец Вильегос. У нас с братом магазин на колесах, и поэтому для нас очень важно знать, когда вы кончите строительство мостов.
Инженер Мартинес улыбнулся и жестом пригласил Вильегоса присесть за столик.
Теперь Вильегос говорил не так громко. Рамиро не было слышно, о чем он говорил. Только лицо инженера Мартинеса стало серьезным, и он раза два бросил взгляд на дона Педро.
Дон Педро по-прежнему неторопливо тянул пиво.
Вдруг инженер Мартинес встал из-за стола и направился к дону Педро.
— Здравствуйте, сеньор, — с достоинством сказал Мартинес.
Дон Педро не ответил. Он подозвал Рамиро и спросил его:
— Кто этот человек и что ему надо?
— Не стоит утруждать хозяина ресторана, — сказал Мартинес. — Я инженер Мартинес, руковожу строительством мостов на новой дороге.
Дон Педро бросил ястребиный взгляд на Мартинеса и снова опустил глаза.
— Я понимаю, что у вас неважное настроение, сеньор Педро, — продолжал Мартинес. — Скоро мы закончим строительство мостов, и вам придется убрать свои паромы.
— Вы еще слишком молоды, чтоб судить о моем настроении, — ответил дон Педро, и рука его с дорогими перстнями на пальцах сжалась в кулак. — Идите!
Мартинес, как видно, не собирался уходить. И хозяин ресторана вдруг вспомнил того несчастного скотовода Руэда, которому тем же властным голосом дон Педро приказал вернуться. Вдруг дон Педро опять схватится за свой пистолет с золотой ручкой?
— Вы не имели права поднимать цены за переезд на паромах, — твердо сказал Мартинес.
Хозяин ресторана сделал маленький шаг назад — он был уверен, что уже наступила критическая минута.
— Мои паромы — мое право, — ответил дон Педро и посмотрел на Мартинеса.
В ресторане было тихо. Люди перестали пить пиво, греметь ножами и вилками. Люди онемели, потому что никто из них не мог и во сне увидеть такое: вот так говорить с самим доном Педро. А инженер Мартинес говорил с доном Педро как равный с равным.
— Если вы не восстановите прежние цены, — сказал Мартинес, — я вызову из Кампече баржи, и они будут действовать как паромы.
Рука дона Педро не потянулась к золоченой ручке пистолета. Он встал, надел свою широкополую шляпу и пошел к машине. Шел он не как прежде, а как-то по-стариковски согнувшись.
Вечером в Эскарсеге стало известно, что дон Педро восстановил прежние цены за переезд на паромах. Крестьяне-ранчеро, торговцы, скотоводы щедро платили хозяину ресторана и пили за здоровье молодого инженера Мартинеса, который строит мосты в джунглях Табаско и Чиапас.
С Пабло Нерудой я встречался не один раз — в Москве, в Праге, в Сантьяго. Самая первая встреча была давно, много лет назад.
Это были «годы странствий» Неруды. В конце сороковых годов ему не нашлось места на своей родной земле, после того как он выступил против фашистских порядков, установленных диктатором Гонсалесом Виделой. «Я обвиняю» — эти гневные, обжигающие слова в адрес диктатора повторяли тысячи чилийцев. Гонсалес Видела был в бешенстве, он приказал упрятать поэта за решетку. Но ищейки диктатора не смогли выполнить его волю. Неруда покинул Чили.
«Поэт-изгнанник» — эти слова придавали Неруде какой-то особый ореол. Я, в то время молодой журналист, сотрудник редакции «Правды», с волнением отправился на встречу с ним в гостиницу «Националь». Четко, по-испански я передал Неруде просьбу редактора о том, что в связи с национальным праздником Чили мы хотим напечатать подборку его стихов. Неруда вынул из чемодана одну из своих книг, негромко почитал некоторые стихотворения вслух, будто проверял, то ли он выбрал для «Правды», и поставил на полях галочки. Я сидел и смотрел на этого знаменитого латиноамериканца, удостоенного высоких литературных премий. У него были округлые черты лица, задумчивые и грустные глаза. Верхние веки чуть приспущены, казалось, они ограждали эти задумчивые и грустные глаза от яркого света.
— Вот, держите! — Неруда передал мне книгу. — На полях я поставил галочки. По-моему, это подойдет ко дню национального праздника. Хотя должен вам сказать, что настоящий праздник в Чили будет, когда жестокий сатрап Гонсалес Видела кончит свой срок правления. Ждать осталось недолго. И тогда я уеду в Чили.
Неруда пожал мне руку. Рука у него была большая и мягкая. Чуть улыбнувшись, он сказал:
— Приезжайте в Чили.
Это он, конечно, сказал из любезности. В те годы Чили была страной, закрытой для советских людей. Дипломатических отношений не было. О визе советскому журналисту и мечтать не приходилось. И все-таки судьба была благосклонна ко мне. Осенью 1956 года я улетел туда вместе со сборной командой баскетболистов, как в шутку говорили тогда, «семнадцатым запасным». Мы были в Бразилии, Уругвае, Аргентине и, наконец, в Чили.
Прилетев в Сантьяго, я раздобыл телефон Неруды и позвонил ему. Он не сразу узнал меня. Но когда узнал, удивился и, по-моему, был даже рад. Он сказал:
— Приезжайте сегодня ко мне ужинать. В десять вечера. Привозите главу вашей делегации. Где вы остановились?
— В отеле «Панамерикано».
— В полдесятого за вами приедет мой друг Фигероа.
Вечером мы ехали в машине Фигероа. От него мы узнали, что Пабло живет в доме, который он построил недавно, уже после возвращения из эмиграции. В честь жены Матильды назвал этот дом веселым словечком «Ла Часкона», что значит «Шутница».
Машина остановилась на узенькой улочке, в тупике. Вдоль тротуара стоял довольно длинный одноэтажный дом. За дверью был коридор, который пересекал дом поперек. Пройдя его, мы оказались в саду у склона холма.
На перекладине сидел попугай и что-то хрипло кричал нам, при каждом слове кланяясь в нашу сторону и красиво распуская свой желтый вихор на макушке.
Мы пошли по лестнице вверх к двухэтажному дому, рядом с которым круто нес свои воды ручей, очень похожий на небольшой водопад.
На двери дома висел отлитый из меди кулак. Фигероа стукнул пару раз этим кулаком по двери. Дверь открылась, и нас встретила Матильда: копна рыжих волос и «огромные глаза цвета лесных орехов», как говорил сам Пабло.
Пабло обнял всех нас по очереди. Провел в гостиную. Свет здесь был приглушен. Он усадил нас в деревянные кресла, сиденья которых были сделаны из широких кожаных ремней, а сам грузно сел в кресло у камина и, взяв кочергу, чуть пошевелил горящие дрова. Ярче вспыхнул огонь, разрывая полумрак гостиной.
Все в этой комнате соответствовало веселому словечку «Ла Часкона». На полках, которые занимали целую стену, — причудливые сосуды: один в виде сжатого кулака, другой — голова человека, третий — груша. Каждый наполнен цветной жидкостью и подсвечен маленькой лампочкой.
В центре гостиной стоял, подпирая потолок, грубо отесанный столб. Будто это ствол дерева, пробившийся в гостиную из-под пола. Одна стена комнаты из камня — серого, остроугольного, из которого у нас на юге обычно складывают уличные заборы. В этой грубой стене освещена небольшая ниша, и в ней, исполненное чьей-то мастерской рукой, прекрасное полотно — пейзаж среднего Чили: зеленая просторная долина, яркая пестрота полевых цветов, синие озера и далекие Анды с ослепительно белыми ледниками…
Пабло поднялся с кресла, подошел к стене, которая была освещена меньше других, и щелкнул выключателем. Вспыхнул прожектор, осветив другую картину, на которой художник запечатлел Матильду в профиль. Матильда подошла к Пабло и встала рядом. Он положил ей руку на плечо и чуть привлек к себе.
— Тому, кто найдет мое изображение на портрете жены, — премия, — сказал Пабло.
Мы долго стояли и смотрели. Наконец глава спортивной делегации Бессонов воскликнул:
— Нашел!
Очертания пышных рыжих волос Матильды изображали профиль Пабло.
В это время в гостиной появилась девушка с подносом в руках.
— Всем вино, — сказал Пабло, — а этому сеньору премия — рюмка водки.
Пабло сел в кресло, взял с подноса стакан вина, зажав его меж ладоней, смотрел, как девушка открывала непочатую бутылку русской водки и наливала стопку Бессонову.
Одет Пабло был по-домашнему. На нем теплая куртка, огромные ботинки, вроде даже меховые, хотя был октябрь. В Чили в это время весна.
— Я часто вспоминаю Москву, — сказал Пабло, отпив вино. — И, конечно, ваши морозы. От холода у меня просто останавливалось сердце.
Матильда смотрела на него большими влюбленными глазами.
— Когда в Чили около нуля, Пабло уже дрожит от холода и топит камин, — сказала жена.
— В Чили сейчас прохладно, — сказал Бессонов, — но ваши болельщики оказывают нам теплый прием.
— Ваши баскетболисты просто прелесть! — Пабло улыбнулся.
И только сейчас я заметил, что нет у Неруды в глазах той прежней грусти, которую видел когда-то в Москве. Хотя взгляд его по-прежнему был задумчив.
— Ваши спортсмены завоевали Чили, — продолжал Неруда. — Ни одна делегация из вашей страны не добивалась в Чили такого успеха, как эта. Даже буржуазные газеты пишут о баскетболистах, даже буржуа ходят смотреть на них. Поразительно!
— И в то же время фашиствующие молодчики устроили погром в Чилийском институте культурных связей с Советским Союзом, — заметил я.
— Не удивляйтесь! Люди, стоящие у власти, сейчас просят у Соединенных Штатов очередной заем. Погромом они хотят доказать свою благонадежность.
Он неторопливо отпил немного вина из стакана. В гостиную снова вошла девушка и сказала, что в столовой все готово.
Пабло поднялся, поставил на низенький столик стакан с недопитым вином, взял двумя пальцами только что распечатанную бутылку водки и, пропустив вперед Матильду, пошел вниз по лестнице к нижнему дому с длинным поперечным коридором.
Посредине лестницы он остановился, кивнул в сторону водопада и сказал:
— Я люблю этот однообразный шум падающей воды. Работается мне под этот шум лучше и спится крепче. А летом, в жару, от него идет живительная свежесть.
Попугай по-прежнему сидел на перекладине. Пабло сделал ему какой-то знак, и он, нахохлившись, что-то крикнул хриплым низким голосом.
На большом обеденном столе горели свечи. В их мерцающем свете особенно загадочно гляделись небольшие фигурки, расставленные на полках. Тут и аргентинский гаучо[53], и русская матрешка, галльский петух, китайский крестьянин, польский рабочий и румынский виноградарь.
— Это сувениры странствий, — пояснил Пабло. — Много дорог изъезжено.
Он легонько толкнул пальцем деревянную округлую матрешку, и она закачалась из стороны в сторону.
— Россия! Давайте выпьем за вашу великую землю. Я полюбил ее, хотя там холодно.
Девушка приносила разные блюда, но больше всего рыбных. Рыбу очень любил Пабло. Он знал тысячу рецептов ее приготовления. Он рассказывал, как ее готовят индейцы, как — немецкие колонисты, издавна жившие здесь, на побережье, как ее жарят на Огненной Земле и на севере Чили.
Благодушный и веселый разговор о еде, о прекрасном чилийском вине иногда переходил на другую, тревожную тему — о судьбе Чили, и в задумчивых глазах Пабло исчезали мягкая теплота и добродушие.
Фашистского режима Гонсалеса Виделы уже не существовало. Разрешена была свобода собраний, деятельность политических партий. Но по-прежнему правящие круги во главе с новым президентом Ибаньесом распродавали богатства своей страны американским монополиям. Это волновало истинных патриотов Чили.
— В Чили всегда идет борьба между правыми и левыми, — неторопливо говорил Пабло, — между реакционной верхушкой и широкими слоями населения. В отличие от других стран в Чили почти нет нейтральных людей. У нас либо правые, либо левые.
Потом Пабло спрашивал нас, читали ли мы его цикл «Испания в сердце», участвовали ли в Великой Отечественной войне. И когда мы ответили утвердительно, он наполнил рюмки и, резко поднявшись, сказал:
— Позвольте выпить за вас! И в вашем лице за всех, кто боролся против фашизма. — При слове «фашизм» взгляд Пабло стал решительным и жестким. — Фашизм — величайшее зло. Поэты должны идти в первых рядах борцов против него.
Пабло залпом осушил рюмку и сел. Минуту он молчал, а потом стал читать «Песнь любви Сталинграду». Слова он произносил медленно, нараспев. Казалось, что, прежде чем сказать слово, он еще раз взвешивает его, проверяет на прочность.
Этот удел сегодня выпал
девушке стойкой —
стужа и одиночество
осаждают Россию.
Тысячи гаубиц рвут
сердце твое на куски,
жадной стаей к тебе
сползаются скорпионы,
чтоб ядовито ужалить
сердце твое, Сталинград.
Тихо было в столовой…
…Хотя ты и умираешь,
ты не умрешь, Сталинград!
Когда Пабло кончил читать, мы долго сидели молча, потому что у каждого из нас было многое связано с этим словом «Сталинград»…
— Я сейчас вас угощу компотом по рецепту индейцев араукана, — весело сказала Матильда и тем прервала затянувшуюся молчаливую паузу. — Его готовят из фруктов, кладут всякие специи и рис…
Было два часа ночи, когда закончился этот удивительный ужин. Выйдя из столовой, мы снова направились по лестнице вверх, чтобы надеть плащи. Пабло взял грабли, стоящие у стены, поднял их на уровень перекладины, где сидел попугай, и сказал:
— Слезай. Спать пора!
Попугай послушно перелез на грабли, и Пабло, высоко держа их над головой, понес попугая к дому. Он открыл какую-то дверь в подвале и пустил туда попугая, при этом еще раз сказав:
— Спать! Спать!
Мы простились с Пабло по чилийскому обычаю, обнявшись и похлопав друг друга по спине. Когда садились в машину, Пабло стоял на пороге своего дома, взяв за руку Матильду. Он улыбался нам. Тогда, в октябре 1956 года, впереди у него были годы счастливой семейной жизни, радостные минуты поэтического взлета, борьба, которая впервые в истории Чили увенчалась победой народных сил.
Были у меня и другие встречи с Нерудой. Но в памяти живет именно эта, в доме у подножия холма Сан Кристобаль.
Когда Неруда умирал в госпитале, фашисты разграбили этот дом. Они выбили двери, устроили костер из книг поэта, а потом, перекрыв канал, по которому стекала вода из ручья, затопили вход. Друзьям поэта пришлось делать насыпь из щебня, чтобы внести гроб с телом Пабло в дом, который он называл когда-то веселым словом «Ла Часкона».
А в это время на улице у входа стояли вооруженные солдаты. Они пришли сюда не для того, чтобы отдать ему последние почести. Нет! Их прислали те самые фашисты, против которых Неруда боролся. Дулами автоматов они хотели бы оградить чилийский народ от всесильного слова поэта, зовущего к борьбе.
О мой народ, народ мой,
возвеличь свою судьбу!
Разбей тюрьму,
сломай воздвигнутые стены!
Убей взбесившуюся крысу,
правящую во дворце!
Заре навстречу
копья протяни,
и в вышине
пусть гневная твоя звезда,
сияя, осветит Америки пути.
В кубинском городе Сантьяго, где прозвучал первый выстрел революции, воздвигнут памятник Эрнесто Че Геваре и бойцам его отряда, сражавшимся в далекой от Кубы Боливии.
На возвышении пятнадцать белых мраморных плит, и на каждой высечен силуэт бойца. В первом ряду силуэт Че Гевары и внизу имя «Рамон». Под этим именем он воевал в Боливии и погиб. На других досках имена кубинцев, отправившихся вместе с Че Геварой воевать за свободу Боливии. Из них четыре майора, девять капитанов, два солдата. Все эти люди прошли тяжелый путь партизанской войны на Кубе. И погибли в Боливии.
На мраморном основании памятника золотом высечены слова: «Эта кровь пролита за всех угнетенных и эксплуатируемых. Эта кровь пролита за все народы Америки».
Под яркими лучами солнца белые мраморные доски слепили глаза. Мы присели с моим провожатым Пако на каменную скамью и молчали. Не знаю, о чем думал он. Наверное, как кубинец испытывал гордость за то, что его соотечественники погибли за свободу другого народа. Я вглядывался в силуэт Че Гевары, вспоминал встречи с ним и думал о том, что имя его навсегда останется в истории XX века. Это романтик, революционер, отдавший жизнь за освобождение народов Латинской Америки.
Героическая биография аргентинца Гевары началась еще в студенческие годы. Он учился на медицинском факультете университета в Буэнос-Айресе. Перейдя на пятый курс, Гевара вместе со своим товарищем отправился в путешествие по странам Латинской Америки. И здесь он впервые понял бессмысленность медицинской помощи народам, живущим в этих странах. «Я видел, — писал позднее Че Гевара, — как люди доходят до такого скотского состояния из-за постоянного голода и страданий, что смерть ребенка уже кажется отцу незначительным эпизодом. И я понял, что есть задача, не менее важная, чем стать знаменитым исследователем или сделать существенный вклад в медицинскую науку — она заключается в том, чтобы прийти на помощь этим людям».
«Нужны социальные изменения общества». Такой вывод делает Гевара еще в студенческие годы. И поэтому, получив диплом врача, он не надел белый халат, а включился в революционную борьбу. Сначала его путь лежал в Боливию. Здесь произошла 179-я по счету революция. Однако последняя революция, как и все предшествующие, не принесла народу избавления от власти иностранных монополий. Гевара работал в Управлении информации и культуры, потом в ведомстве по осуществлению аграрной реформы. Он много ездил по стране.
Время истинных революционных изменений в Боливии тогда, в 1953 году, еще не наступило. Ловкие буржуазные политики верно служили иностранным монополиям и изо всех сил пытались затормозить революционный процесс. Коммунистическая партия Боливии, появившаяся на свет только в 1950 году, еще не могла играть значительной роли в политической борьбе.
Из Боливии Гевара отправляется в Гватемалу. В те годы вокруг Гватемалы кипели политические страсти. Правительство Арбенса, пришедшее к власти, отважилось национализировать часть земель «зеленого чудовища» «Юнайтед фрут компани»[54].
Информационные агентства США не скрывали, что американское правительство намерено надеть смирительную рубашку на Гватемалу.
У Гевары было рекомендательное письмо к перуанской революционерке Ильде Гадеа, которая проживала в Гватемале и была сторонницей правительства Арбенса. Жила она в пансионате «Сервантес», где обычно селились политические эмигранты. Там же остановился Гевара.
В пансионате Гевара встретился с кубинскими эмигрантами, которые бежали от преследований генерала Батисты. И может быть, именно эти встречи определили дальнейшую судьбу Гевары, связавшего свою жизнь с кубинской революцией.
«Я впервые почувствовал себя революционером в Гватемале», — оглядываясь на прожитый путь, говорил впоследствии Гевара. Кубинский революционер Марио Дальмау, живший вместе с Геварой в Гватемале, писал в своих воспоминаниях: «В то время у него (Гевары. — В. Ч.) сложилось довольно ясное марксистское мировоззрение. Он проштудировал Маркса и Ленина. Прочитал целую библиотеку марксистской литературы».
Семнадцатого июня 1954 года наемники американских монополий во главе с полковником Армасом вторглись на территорию Гватемалы. В руках президента Арбенса была армия, насчитывающая шесть–семь тысяч человек, и, конечно, отряды интервентов, в которых было всего восемьсот человек, не представляли особой опасности. Но президент Арбенс не рискнул пустить в ход армию. Он пытался разрешить критическое положение мирными средствами. Он обратился в Совет Безопасности ООН, требуя немедленного вывода из страны вооруженных банд интервентов. Однако Совет Безопасности действенных мер не принял.
Очевидно, в те дни в Гватемале впервые перед Геварой встал вопрос, какими путями должна двигаться революция. Революция, конечно, может быть мирной. Об этом писал в свое время Ленин. Но она должна уметь защищать себя. Гевара призывает руководителей левых партий Гватемалы немедленно создать народные дружины, дать трудящимся оружие. Но голос Гевары остается голосом вопиющего в пустыне.
Почувствовав нерешительность президента Арбенса и увидев бездействие руководства левых партий, враги организовали военный переворот. Генералы потребовали отставки Арбенса.
Двадцать седьмого июня, через десять дней после начала интервенции, Арбенс отказался от поста президента и укрылся в мексиканском посольстве.
Когда новоявленный диктатор Армас вступил со своими наемниками в столицу, начались массовые аресты и расстрелы.
Молодой аргентинец Че Гевара, призывавший гватемальцев взяться за оружие и защищать демократическое правительство Арбенса, конечно, был зачислен агентами ЦРУ в черные списки. Аргентинский посол в Гватемале, узнав об этом, предложил Геваре вернуться на родину. Но там властвовал Перон, демократические свободы были подавлены. Гевара отказался от этого предложения и уехал в Мексику.
Гватемальские события еще раз убедили его в том, что революцию надо делать вооруженным путем, что она должна опираться на рабочий класс и крестьянство. И когда Гевара узнал, что кубинские эмигранты, проживающие в Мексике, готовят вооруженный десант на Кубу, чтобы свергнуть диктатора Батисту, он, не раздумывая, присоединился к ним.
«Я познакомился с Фиделем Кастро в одну из прохладных мексиканских ночей, — пишет Че Гевара. — И помню, наш первый разговор был о международной политике. В ту же ночь, спустя несколько часов, на рассвете, я уже стал одним из участников будущей экспедиции. Фидель произвел на меня впечатление исключительного человека. Он был способен решать самые сложные проблемы. Он питал глубокую веру, был убежден, что, отправившись на Кубу, достигнет ее. Что, достигнув ее, он начнет борьбу, что, начав борьбу, он добьется победы. Я заразился его оптимизмом. Нужно было делать дело, предпринимать конкретные меры, бороться, настал час прекратить стенания и приступить к действиям».
Так началась новая страница жизни Че Гевары — кубинская. Об этом периоде его жизни написано много. И о том, как он учился военному ремеслу в Мексике, и как в числе восьмидесяти двух отправился в душном трюме небольшой шхуны «Гранма» на Кубу, и с каким трудом повстанцы высадились на кубинский берег, и как в первом же бою основная часть отряда погибла, но в числе семнадцати остался в живых Че Гевара.
Это была очень длинная дорога — от гор Сьерра-Маэстра до Гаваны. Два года ожесточенной войны с ежедневными риском и жертвами. В это время Че Гевара был врачом в отряде.
«Я всегда таскал на себе тяжелый рюкзак, набитый лекарствами, — говорил Гевара. — Однажды, это случилось во время боя, один из повстанцев бросил к моим ногам ящик с патронами. И убежал. Идет бой. Солдатам нужны патроны. А тащить на себе лекарства и патроны я не мог. Нужно было выбирать. И тогда впервые передо мной встал вопрос: „Кто я? Врач или солдат?“ Я ответил: „Солдат!“»
Че Гевара был настоящим солдатом и вскоре был одним из командиров.
В июне 1957 года, через полгода после высадки десанта, Фидель Кастро разделил повстанческий отряд на две колонны. Командование одной колонны взял на себя, командование другой поручил Че Геваре, присвоив ему звание майора — высший чин в повстанческой армии. Через год, когда повстанческая армия уже обрела силу, когда значительная часть восточных провинций была освобождена от тирании диктатора Батисты, Фидель назначил Че Гевару «командующим всеми повстанческими частями, действовавшими в провинции Лас-Вильяс, как в сельской местности, так и в городах».
Че Гевара получил не только высшую военную власть, но и исполнительную. На него возлагались обязанности: производить сбор налогов, устанавливаемых повстанческими властями, и расходовать их на военные нужды; осуществлять правосудие и проводить в жизнь аграрную реформу…
Гевара был твердо убежден, что дело, за которое он борется, стоит больше собственной жизни. 27 августа 1958 года Че Гевара собрал своих бойцов в селении Эль-Хибаро и сообщил, что колонна спускается с гор и будет сражаться в долине. «Возможно, что половина бойцов погибнет, — сказал Че Гевара. — Но даже если только один из нас уцелеет, то это обеспечит выполнение поставленной перед нами командующим Фиделем Кастро задачи. Тот, кто не желает рисковать, может покинуть колонну. Он не будет считаться трусом».
Че Гевара с ожесточенными боями вел свою колонну к столице. И, наверное, для него эти долгие походы были тяжелее, чем для кого-либо другого. Он сильно страдал от приступов астмы. «Бедный Че, — вспоминала крестьянка Понсиана Перес, которая помогала партизанам. — Я видела, как он страдает от астмы, и только вздыхала, когда начинался приступ. Он умолкал, дышал тихонечко, чтобы еще больше не растревожить болезнь. Некоторые во время приступа впадают в истерику, кашляют, раскрывают рот. Че старался сдержать приступ, успокоить астму. Он забивался в угол, садился на табурет или камень и отдыхал… Пресвятая дева! Было так тяжело смотреть, как задыхается и страдает этот сильный и красивый человек!»
Но ничто не могло сломить волю Че Гевары, вырвать его из рядов повстанческой армии. Даже когда у него был приступ, он приказывал бойцам продолжать путь. А сам шагал сзади колонны. Когда приступ начинал душить его, он останавливался и, как только чуть утихал кашель, догонял колонну.
У Че Гевары были любимые слова: «Вперед — до победы!» В этих словах был весь Че, со своей железной волей революционера и верой в победу.
Колонна, которой командовал он, первой вступила в Гавану и 2 января 1959 года заняла военную крепость столицы Ла Кабанья. Гарнизон ее сдался без единого выстрела.
В этой военной крепости я и встретился с Че Геварой.
Туда меня везли два повстанца-бородача на военном «джипе». Машина остановилась у ворот. Проверив документы, караульный козырнул, и машина въехала на территорию крепости. За мощной крепостной стеной стояли в ряд старинные пушки, здания казарм с узкими, как бойницы, окнами и небольшие дома-особнячки, в которых жили офицеры.
На возвышении, отдельно от других домов, находился небольшой одноэтажный домик за железной оградой. Около него и остановился наш «джип». Раньше в этом доме жил командующий гарнизоном, сейчас поселился Гевара, который после победы революции был назначен командующим военным гарнизоном столицы.
На ступеньках дома, облокотившись на автоматы, сидели бородачи, являя довольно красочную картину. Они тянули длинные сигары, пуская кольцами дым. Повстанцы были буквально обвешаны оружием. У одного кроме автомата висели на поясе два пистолета с золочеными рукоятками и еще большой красивый кинжал.
За дверями начинался длинный, плохо освещенный коридор. На стульях, расставленных вдоль стен, сидели какие-то люди. Священник в длинной черной одежде с белым крахмальным воротничком, уставившись в какую-то точку на противоположной стене, нервно перебирал четки.
Круглый как шар толстячок, постоянно отирая пот со лба, негромко хихикал, разглядывая картинки в иллюстрированном сатирическом журнале.
Меня провели в маленький кабинет помощника Че Гевары Нуньеса Хименеса. Молодой человек в зеленой форме повстанца вышел из-за стола и приветливо протянул мне руку. Затем усадил в кресло. Нам принесли по стакану сока.
— У Че начался приступ астмы. Вам придется подождать, — сказал Хименес. — Сейчас ему сделают укол.
Мы некоторое время сидели молча, пили сок. Я заметил на стакане чей-то портрет.
— Это бывший командующий местного гарнизона, — сказал Нуньес Хименес. — Рисовали его портреты на стаканах, очевидно, для поднятия авторитета. Крепость завалена такими стаканами. Мы били их, били, до сих пор перебить все не можем.
В облике Хименеса, несмотря на его военную одежду, проглядывалось что-то сугубо гражданское. Хименес — географ. Несколько лет назад он защитил докторскую диссертацию и выпустил в свет книгу, в которой наряду с вопросами географии затрагивались социальные аспекты жизни кубинского народа. Диктатору Батисте не по вкусу пришлась эта книга. Он приказал изъять ее и сжечь, а Хименеса арестовать. Но Хименес ушел к партизанам и вернулся в Гавану с победой. Теперь он мечтает снова издать свою книгу.
В кабинет без стука вошел один из повстанцев и пригласил меня к Геваре.
В комнате, где находился Че Гевара, вдоль стен стояли две железные кровати. Рядом приткнулся комод, старинное зеркало. На комоде разбросаны сигары, служебные бумаги, изрядно помятый галстук.
В одном углу комнаты, на полу, валялась картина: на голубом небе, среди белых шапок облаков, парят, раскинув крылья, улыбающиеся ангелы. На гвозде, вбитом в стену, где раньше, должно быть, висела эта самая картина, сейчас повешены автомат, пояс с пистолетом, полевая сумка.
Гевара лежал на кровати. На нем была белая майка без рукавов и зеленые солдатские штаны. Когда я вошел, он привстал и протянул мне руку, а затем сел на кровать, опустив босые ноги.
У Че были большие темные глаза. Длинные волосы спадали до плеч.
Может быть, потому, что у него только что был приступ астмы, он говорил негромко и неторопливо, иногда делая долгие паузы между фразами.
— Кубинская революция началась с выступлений студентов. — Гевара сказал «кубинская революция». Может быть, он не хотел подчеркнуть словом «кубинская» то, что сам аргентинец. Но я почему-то подумал именно об этом и снова в который раз вдруг мысленно окинул взглядом его долгий и трудный путь по дорогам Латинской Америки, пройденный им до дня победы. — Когда мы провозгласили аграрную реформу, — продолжал Гевара, — и стали делить земли латифундистов[55], мы завоевали еще большую симпатию и поддержку крестьян. Я думаю, что процентов шестьдесят всех повстанцев были крестьяне.
Гевара сделал долгую паузу и посмотрел вниз. То ли на пол, то ли на свои босые ноги.
— А рабочий класс? — спросил я. — Его участие в революции?
— Рабочих в наших отрядах было не так много, — ответил Гевара. — Может, процентов десять. Они требовали ликвидации безработицы, улучшения условий труда, демократизации профсоюзов. Чтобы лидеры были выборными. При Батисте этих лидеров назначало правительство. Мы, конечно, проведем такие выборы.
Неожиданно Гевара улыбнулся. Улыбка преобразила его лицо. У уголков глаз разбежались веселые морщинки, и куда девалась поэтическая задумчивость. Взгляд стал дерзким.
— Конечно, врагам революции хотелось бы задушить нас, как они это сделали в Гватемале. Но у них это не выйдет.
Лицо его менялось удивительно, когда он начал говорить о будущем Кубы. Во взгляде была твердость и вера в то, что Куба не согнет спину перед могучим северным соседом — Соединенными Штатами.
Гевара замолчал и опять опустил глаза. И снова у него вид был задумчивый и грустный.
— Можно вас сфотографирую? — спросил я.
— Неохота одеваться.
— На память о встрече… — не отставал я.
Гевара, не вставая с кровати, натянул гимнастерку, надел фуражку.
— Обуваться не буду, — сказал он. — Ты меня сними по пояс.
Я щелкнул один раз. Этот снимок потом был опубликован в журнале «Огонек» и книге И. Лаврецкого «Эрнесто Че Гевара». И когда я теперь смотрю на эту фотографию, где снят Че, невольно улыбаюсь, представляя его босым.
В те дни, памятные дни января тысяча девятьсот пятьдесят девятого года, кубинская революция успешно завершилась. И казалось, в жизни Гевары наконец-то наступил покой. Он получил высокий пост командующего военным гарнизоном столицы. Вскоре отпраздновал свою свадьбу.
Но, очевидно, Гевара принадлежал к той породе людей, которые видят смысл жизни в борьбе.
И хотя Гевара занимал высокие правительственные посты на Кубе, был министром, он всегда обращал свой взор к тем странам Латинской Америки, где свобода была порабощена. Он написал книгу «Партизанская война», в которой открывал тайны этой войны для своих угнетенных братьев в Латинской Америке.
Вскоре после этого Гевара добровольно оставил свой министерский пост и отправился в Боливию бороться за освобождение этого народа. Это была трудная и изнурительная борьба. Каждый день Гевара был на грани жизни и смерти. Его предавали, он опухал от голода, против него были брошены отборные войска под руководством опытных генералов. И когда его схватили, то расстреляли тут же в упор из автоматов.
После гибели Гевары были вскрыты письма, оставленные Фиделю Кастро, родителям, жене, детям…
«Сейчас требуется моя скромная помощь в других странах земного шара, — писал Гевара Фиделю Кастро. — Я могу сделать то, в чем тебе отказано потому, что ты несешь ответственность перед Кубой, и поэтому настал час расставанья.
Знай, что при этом я испытываю одновременно радость и горе. Я оставляю здесь самые светлые свои надежды созидателя и самых дорогих мне людей. Я оставляю здесь народ, который принял меня как сына, и это причиняет боль моей душе. Я унесу с собой на новые поля сражений веру, которую ты в меня вдохнул, революционный дух моего народа, сознание, что я выполняю самый священный свой долг — бороться против империализма везде, где он существует: это укрепляет мою решимость и сторицей излечивает всякую боль…
Я не оставляю своим детям и своей жене никакого имущества. И это не печалит меня. Я рад, что это так. Я ничего не прошу для них потому, что государство даст им достаточно для того, чтобы они могли жить и получить образование…
Пусть всегда будет победа. Родина или смерть».
Сальвадор Альенде самый давний мой знакомый из политических деятелей стран Латинской Америки. Впервые я встретился с ним еще в 1954 году, когда он вместе с супругой приезжал в Москву.
О Чили в те годы у нас знали мало. Редактор «Правды» поручил мне разыскать сенатора и попросить его написать статью об этой стране.
Сальвадор Альенде жил в гостинице «Националь», и я очень быстро связался с ним по телефону.
— Приезжайте, — любезно сказал сенатор, после того как я отрекомендовался. — Если дело касается Чили, у меня всегда есть на это время.
Дверь мне открыл Сальвадор Альенде, невысокий темноволосый человек, с небольшими, аккуратно подстриженными усиками. Массивные роговые очки как-то очень естественно гляделись на его лице. Они оттеняли его внимательные глаза. Казалось, он смотрит на тебя и изучает, хочет проникнуть в самую твою суть.
Жестом он предложил мне войти.
Он остановился посреди комнаты. Грудь у него широкая, голова высоко поднята и чуть откинута назад. Это, наверное, придавало его фигуре горделивую осанку.
— Читатели «Правды» очень интересуются вашей страной, — начал я. — Но у нас почти нет материалов о Чили.
— Моя страна так далеко от вашей, — Альенде улыбнулся. Улыбка смягчила его лицо.
Сенатор стал говорить о Чили, о ее удивительной географии, о ее прекрасном народе. Иногда вдруг замолкал и испытующе смотрел на меня, будто определял, волнуют ли меня его слова.
Предложение написать статью для «Правды» было встречено Альенде с интересом. Он прошелся несколько раз по комнате, что-то прикидывал в уме. Потом позвал жену, которая была в соседней комнате, представил меня ей и объявил, что вечером в театр не пойдет. Будет писать статью.
— Но это же Большой театр! — воскликнула Тенча.
— Но ведь это статья о Чили! — в тон ей сказал Альенде.
Жена, беспомощно разведя руками, ушла.
Статью о Чили я получил от Сальвадоре Альенде на следующий день. Она была напечатана на тонкой почтовой бумаге. В верхнем левом углу каждого листика стоял штамп какого-то европейского отеля. Я перевел статью. Она появилась в «Правде» 12 августа 1954 года.
Утром я взял пять экземпляров номера газеты, еще пахнущих типографской краской, и снова отправился в гостиницу «Националь».
Когда я вошел к Сальвадору Альенде, он обнял меня, как старого знакомого, взял газету, раскрыл ее осторожно, будто боясь помять, и попросил меня прочитать название статьи по-русски.
— «Борьба народа Чили за национальную независимость», — прочел я.
— Верно, что тираж вашей газеты шесть миллионов экземпляров?
— Да.
— Великолепно! — весело воскликнул Альенде. — Шесть миллионов! Как много грамотных людей в вашей стране. А у нас в Чили газеты издаются тиражами в тридцать, пятьдесят тысяч. Основная масса населения — неграмотна.
Из соседней комнаты вышла Тенча.
— Посмотри, Тенча! — Альенде указал пальцем на статью.
Жена ласково провела ладонью по его щеке и негромко сказала:
— Поздравляю!
Он сложил все пять экземпляров газеты.
— Я их возьму с собой в Чили. Завтра мы улетаем.
— Позвольте вручить вам гонорар за статью. На эти деньги вы можете купить русский сувенир.
— Русский сувенир, — повторил Альенде. — Да, да, я хочу купить русский сувенир!
Я прикинул в уме, какой сувенир можно купить: балалайку или, может быть, самовар!
Альенде взглянул на меня и спросил:
— А на эти деньги можно купить калоши? Такие, знаете, черные, блестящие и красные, мягкие внутри.
— Конечно! — я удивился, потому что никогда не представлял калоши в качестве русского сувенира.
— Таких красивых и удобных калош, как у вас, нет нигде в мире. На западе калоши делают из тонкой резины. Неудобно надевать! А вы, наверное, знаете, что в Чили часто бывают дожди.
Мы поехали в Мосторг, купили несколько пар калош.
…Прошло два года. Я поехал в Латинскую Америку спецкором «Правды». Сначала должен был посетить Уругвай и Аргентину, затем Чили и Бразилию. В те годы дипломатических отношений с Чили и Бразилией не было, и, конечно, заезжему журналисту здесь приходилось особенно трудно.
Прилетев в Сантьяго и оставив вещи в отеле, я решил побродить по улицам города. День был пасмурный, хотя по чилийскому календарю сентябрь — весенний месяц. Настроение было в тон погоде. Друзей в Чили у меня не было, да и знакомых… И тут я вспомнил Сальвадора Альенде. Но у меня не было ни его адреса, ни телефона. Да может быть, он меня и не узнает, встреча с ним была мимолетной, а уже прошло два года.
И вдруг я увидел на высоком каменном заборе жирно написанные белой краской два слова: «Альенде сенатор».
Я же могу найти его в конгрессе! У прохожих узнал, где находился конгресс, и отправился туда.
Конгресс размещался в массивном, потемневшем от времени здании с колоннами. Перед входом небольшой парк с фонтанчиками, на клумбах белые и красные цветы.
Когда я переступил порог конгресса, ко мне подошел человек в черной форменной одежде с надраенным до блеска медным жетоном на груди. Я сказал, что разыскиваю сенатора Альенде.
— Одну минуту, — учтиво произнес служащий, — я посмотрю в гардеробе. Здесь ли его плащ и калоши. У него калоши очень приметные.
Я не мог сдержать улыбку, вспомнив «русский сувенир».
Дежурный вернулся очень скоро и сказал, что сенатор Альенде уже ушел.
— Пойдемте на улицу, поглядим, стоит ли его машина.
У тротуара, недалеко от входа в конгресс, стоял серого цвета «шевроле».
Служащий посмотрел на часы:
— Через двадцать минут обед. Значит, кто-нибудь подойдет к машине: либо сенатор, либо его жена. Подождите здесь! — Служащий козырнул и удалился.
Велико было удивление Сальвадора Альенде, когда он увидел меня около своей машины. Он узнал меня тотчас и довольно громко воскликнул: «Васили!»
В руках у него были свертки. Он отдал их жене и обнял меня…
— А-а! — протянула Тенча. — Это тот журналист, который лишил нас возможности побывать в Большом театре.
— Не он, а статья для газеты «Правда», — поправил Альенде, открывая дверцу машины и помогая жене уложить на сиденье свертки. — Ты поезжай домой. Накрывай на стол. Я покажу Васили здание конгресса, и мы приедем.
Сальвадор Альенде показался мне иным, чем тогда, в Москве. Не было уныния в его глазах. Вроде за эти два года он даже помолодел.
И вот мы шагаем по длинному коридору здания конгресса. За нами следует служащий с ключами в руке. Он открыл двери зала заседаний палаты депутатов и зажег свет. В зале была удивительная тишина. Ровными рядами стояли пустые кресла, рядом с председательским местом возвышалась трибуна.
— Если бы вы побывали здесь на вчерашнем заседании, — в глазах Альенде играла задорная искорка, — такой бой шел! Представители Фронта народного действия Чили камня на камне не оставили от фарисейских заявлений президента Ибаньеса о национальной независимости Чили. Разглагольствует о независимости и распродает иностранцам медь и селитру. В сенате тоже раздаются здравые голоса.
Потом он взял меня под руку, и мы направились в зал заседания сената. Альенде подвел меня к самому крайнему левому креслу в первом ряду. Он любовно погладил его спинку и с нескрываемой гордостью сказал:
— Это мое место. Видите, я в сенате самый левый.
Именно Сальвадор Альенде в тот год возглавил Фронт народного действия Чили, он добился созыва ассамблеи представителей крупнейших оппозиционных партий Чили, в том числе и коммунистической, которая находилась на нелегальном положении. Эта знаменательная ассамблея собралась в Зале почета конгресса. На протяжении нескольких часов под сводами Зала почета звучали речи об объединении демократических сил Чили на будущих выборах, о создании правительства Народного фронта.
Выступая на этом торжественном собрании, сенатор Альенде так определил программу борьбы левых сил: «Мы стремимся уничтожить основы феодального режима в нашей стране. Мы хотим вернуть стране ее собственность и контроль над нашими источниками сырья… Мы хотим завоевать для Чили и чилийского народа полную политическую и экономическую независимость…»
И тогда, когда я осматривал вместе с Альенде помещение конгресса, и потом, когда мы сидели в садике, где монотонно шумел фонтан, наполняя воздух мельчайшей водяной пылью, где терпко пахло незнакомыми мне цветами, разговор шел о политике, и только о политике. Альенде жил в этом мире политики, и для него этот мир был главным.
— Очевидно, у ассамблеи, которую вы собрали, было много противников? — спросил я тогда Альенде.
— Да, конечно! — ответил он. — Тысяча противников. Но и миллионы сторонников. Политический климат, дорогой мой друг, меняется в Чили. Реакция вынуждена с этим считаться. Вот увидите, наше справедливое дело победит. — Альенде помолчал и добавил: — Кажется, я заговорил вас. А время обедать. Поехали!
Мы вышли на улицу. Сальвадор остановил такси.
Приход домой Сальвадора вызвал бурную радость всех троих дочерей, особенно младшей.
В доме Альенде царило добродушное веселье. Тон задавал хозяин. С дочерьми у него были свои особые отношения, свои маленькие тайны. Он подмигивал, намекал на что-то и хохотал над тем, что было понятно только ему и им.
— А где же трепанги и соевый соус? — вдруг воскликнул Сальвадор, когда начался обед.
— Очевидно, твое любимое блюдо, — ответила Тенча, — находится на твоей полке в холодильнике.
Сальвадор быстро принес трепанги, соевый соус, угостил меня. А сам взял в руки палочки и очень ловко брал ими с тарелки трепангов.
— Наш папа — гурман, — с улыбкой сказала Тенча.
— Это прекрасно! — весело воскликнул Сальвадор. — Человеку все должно доставлять радость. Верно я говорю, Васили?
Я улыбнулся в ответ.
…Прошло еще два года. Я работал в Мексике. Однажды знакомый чилийский журналист передал мне приглашение от Альенде приехать в Чили на президентские выборы. На этих выборах Сальвадор Альенде выставил свою кандидатуру на пост президента.
Я отправился в Чили вместе с мексиканским журналистом Педро.
К этому времени политический климат в Чили значительно изменился. Был отменен закон «о защите демократии», компартия стала легальной. В полный голос заявил о себе Народный фронт, объединивший социалистическую, коммунистическую, демократическую, трудовую и другие партии.
Мы с Педро взяли билет не на прямой самолет Мехико–Сантьяго, а с посадками и даже пересадками. Хотелось по пути хоть одним глазком взглянуть на Перу, куда в те годы советскому журналисту визу получить было практически невозможно.
Когда самолет приземлился в Лиме, у меня вдруг начались резкие боли в животе. Боль была ужасной. Казалось, что кто-то запустил руку в живот и пытается вытащить оттуда все внутренности.
В аэропорту Педро нашел врача. Он осмотрел меня и предположил, что это приступ аппендицита.
— Хорошо бы вас срочно в больницу, — посоветовал врач.
В Лиме в то время советского посольства не было. И никого из знакомых перуанцев я припомнить не мог. Очутиться в больнице в чужой стране, да еще на операционном столе, — неприглядная перспектива.
И я решил лететь в Сантьяго. Педро помог мне добраться до самолета, откинул спинку кресла, и так, полулежа, я летел несколько часов до Сантьяго.
В Чили советского посольства тоже не было. Мои надежды были связаны с Сальвадором Альенде. Ведь он доктор! В 1933 году он окончил медицинский факультет Национального университета и работал врачом. Я дал Педро домашний телефон Альенде, чтобы сразу же, как мы доберемся до аэропорта, он позвонил ему.
Я, конечно, понимал, что в эту горячую пору предвыборной кампании застать его дома трудно. Наверное, он каждый день выступает на митингах. А может, его и в городе нет. Путешествует по стране. Но надежда теплилась, и от этого вроде становилось легче.
Как только мы прибыли в аэропорт, Педро позвонил, но Альенде дома не оказалось. К телефону подошла Тенча, Педро подробно все объяснил. Тенча посоветовала отправиться в отель «Панамерикано», а за это время она постарается разыскать Сальвадора, который выступал на предвыборном митинге.
Когда мы добрались до отеля, я без сил повалился на кровать. Боль становилась нестерпимой.
В этот момент открылась дверь, и вошел Сальвадор Альенде, следом за ним медсестра; на голове белая шапочка с красным крестом, в руках чемоданчик с медикаментами.
— Ай, ай, ай! — весело воскликнул Альенде и протянул мне руку. — Такой молодой, крепкий. И болеть! Рассказывайте.
Я объяснил, где болит, что предполагал врач в аэропорту.
Осторожно он стал прощупывать живот. Пальцы чуткие, лицо спокойное. Наши глаза встретились, и он чуть улыбнулся, стараясь этим ободрить меня.
— А вы молодец! — вдруг сказал Альенде.
Я вопросительно посмотрел на него.
— Молодец, что не поверили тому врачу в Лиме и не поехали в больницу. Никакого аппендицита у вас нет. Зря разрезали бы живот. У вас почечная колика…
Альенде повернулся к медсестре и негромко произнес:
— Укол папаверина и горячую ванну.
Педро пустил горячую воду в ванну. Сестра сделала укол. Альенде позвонил в урологическую клинику и договорился с врачом.
— Я покидаю вас, — сказал Альенде. — Через полчаса приедет уролог. Он отвезет вас в клинику, сделает рентгеновские снимки. Надеюсь, все кончится благополучно и вы приедете на мой предвыборный митинг.
Альенде пожал мне руку и ушел.
В клинике врачи смогли «расправиться» с камнем в почке. Я сразу почувствовал облегчение. И уже через несколько дней включился в свою журналистскую работу. Мне хотелось поскорее встретиться с Альенде, поблагодарить его. Но оказалось, сделать это нелегко.
Ни в одной стране Латинской Америки я не видел такого накала политической борьбы, как в Чили. Невольно я вспоминал слова Пабло Неруды, что «в Чили нет нейтральных людей. Есть либо правые, либо левые». Сколько раз на улицах Сантьяго я видел такие картины: собирались сторонники кандидата на пост президента Алессандри, представляющего интересы помещиков и промышленников, и сторонники Альенде. Сначала и те и другие произносили речи, доказывая превосходство своего кандидата. Но когда не хватало аргументов, в ход пускались кулаки. Завязывалась драка. Подъезжала полицейская машина по прозванию «гуанако» (вонючка) и при помощи сильной струи воды разгоняла толпу.
Так было на каждой улице Сантьяго и, пожалуй, в каждом чилийском городе: левые стояли стеной против правых.
Пробиться к Альенде в эти горячие предвыборные дни было почти невозможно. Из двадцати четырех часов он выступал перед избирателями, наверное, не меньше шестнадцати. Его хотели видеть крестьяне юга Чили. Они собрали семьдесят тысяч песо, купили Сальвадору Альенде билет туда и обратно и просили прилететь хотя бы на двадцать минут. Его звали к себе горняки Чукикаматы и рабочие крупных заводов столицы.
Домой Альенде приезжал поздно, вставал с рассветом. Я гонялся за ним, слушал его выступления, но пробиться к нему и поговорить не мог. С трудом это удалось мне на текстильной фабрике в Ирмас.
— Уже выздоровели? — с улыбкой спросил Сальвадор, пожимая мне руку.
— Вы помогли! Спасибо! — сказал я.
— Оказывается, я не такой уж плохой доктор. Куда лучше того перуанца. — Альенде засмеялся, и его усталое лицо вдруг повеселело. — Я вам советую слетать на юг Чили, на Огненную Землю, и на север, в Чукикамату. Тогда вы поймете, кого хочет видеть народ на посту президента.
К Альенде подошли организаторы митинга, и мой разговор с ним закончился.
В большом просторном цехе, где Альенде должен был выступать, собралось много рабочих, человек семьсот. Какой-то веснушчатый парень влез на ящик, служивший трибуной, и закричал: «Да здравствует Сальвадор Альенде!»
Все долго хлопали и скандировали: «Аль-ен-де! Аль-ен-де!» Сальвадор снял пальто, взобрался на ящик, минутку помолчал и начал свою речь:
— Я приехал сказать вам, что если буду президентом, то изменю положение в стране. Вы, трудящиеся, должны участвовать в работе Народного фронта. И если будете голосовать за меня, вы будете голосовать за Народный фронт. А Народный фронт — это значит разгром империализма и латифундизма. Сейчас в Чили сто шестьдесят тысяч безработных. Больше половины жителей питаются плохо. — Говорил Сальвадор убежденно, подчеркивая свои слова резкими, энергичными жестами. — Двенадцать лет я боролся за отмену закона «о защите демократии». Теперь его отменили. Если буду президентом, то, может быть, у моего правительства не хватит денег на какие-либо мероприятия, но всегда найдутся деньги для того, чтобы платить рабочим и служащим по социальному страхованию.
Яростно аплодировали рабочие, и снова слышалось громкое «Аль-ен-де!»
— По натуре я не диктатор, — продолжал Альенде. — Я уважаю волю народа, выборы. За моей спиной двадцать пять лет политической деятельности — честной и непорочной.
Рабочие скандировали: «Аль-ен-де президент!» — и поднимали вверх два пальца, что означало: «Виктория! Победа!»
Митинги, митинги! Сколько их было в те дни! Пересчитать трудно! До того как улететь на Огненную Землю, я побывал на многих из них. И всегда речи Альенде зажигали сердца слушателей.
Возгласами «Альенде президент!» встретили его на предвыборном митинге в Сантьяго. Огромная площадь была заполнена народом. Сотни тысяч людей пришли сюда, чтобы заявить о своей поддержке кандидату в президенты от Народного фронта — Сальвадору Альенде.
Я нашел в своем архиве фотографию, сделанную в тот день на митинге. Высокая трибуна обтянута красной материей. На ней в белой рубашке с закатанными по локоть рукавами Альенде.
В те дни казалась неоспоримой победа Альенде. Однако президентом Чили стал другой кандидат — Алессандри.
Альенде не хватило тридцати тысяч голосов. Многие политические обозреватели писали тогда, что причина поражения Альенде в фальсификации и подкупе, которые царили на выборах. Правые партии, поддерживающие кандидата Алессандри, прибегали к открытому запугиванию избирателей. Если бы выборы были «чистыми», указывали обозреватели, Альенде одержал бы победу.
После поражения на выборах Сальвадор Альенде не сложил оружие. На посту председателя сената Чили он продолжал борьбу за национальные интересы своего народа, активно участвовал в революционном движении всей Латинской Америки. И когда в 1961 году в столице Уругвая Монтевидео открылась конференция «Союз ради прогресса», Альенде прилетел туда.
На этой конференции произошла последняя встреча двух политических борцов — Сальвадора Альенде и Эрнесто Че Гевары.
Руководители внешней политики США созвали конференцию, надеясь, что ее участники осудят революционную Кубу. Но из этой затеи ничего не вышло. Симпатии стран Латинской Америки были на стороне маленького острова Свободы, который представлял здесь министр революционной Кубы Гевара. Среди выступавших в защиту Кубы был Сальвадор Альенде, не скрывавший своих симпатий к кубинскому народу.
Как только победила кубинская революция, Альенде отправился в Гавану, чтобы воочию убедиться во всем. Тогда и произошла первая встреча Гевары и Альенде. Она состоялась в военной крепости Ла Кабанья. Об этой встрече Альенде писал так:
«В большом помещении, приспособленном под спальню, где всюду виднелись книги, на походной раскладушке лежал человек в зелено-оливковых штанах с пронзительным взглядом и ингалятором в руке. Жестом он попросил меня подождать, пока справится с сильным приступом астмы. В течение нескольких минут я наблюдал за ним и видел лихорадочный блеск его глаз. Передо мной лежал скошенный жестоким недугом один из великих борцов Америки. Мы разговорились. Он без рисовки сказал мне, что на всем протяжении повстанческой войны астма не давала ему покоя. Наблюдая и слушая его, я невольно думал о драме этого человека, призванного совершать великие дела и находившегося во власти беспощадной болезни.
— Послушайте, Альенде, — сказал мне Че, — я прекрасно знаю, кто вы такой. Во время вашей первой президентской кампании я находился в Чили, дважды слушал ваши выступления. Одно было отличным, другое — отвратительным. Следовательно, нам нечего скрывать друг от друга, и мы можем говорить откровенно.
Потом я убедился, какими выдающимися интеллектуальными способностями и человеческими качествами обладал Гевара, как он умел видеть всю совокупность континентальных проблем, как здраво оценивал борьбу народов».
Тогда, на конференции в Монтевидео, стало ясно, что Сальвадор Альенде и Че Гевара друзья, единомышленники, борцы за освобождение Латинской Америки от кабальных пут монополий США. Оба они — врачи. И оба отказались от белых халатов, чтобы совершить социальную революцию в Латинской Америке.
Но они были абсолютно разными людьми. Гевара молод, аскет, всю жизнь носивший зеленую гимнастерку. Мастер оружейной стрельбы. Он больше верил в силу оружия, чем в силу слова.
Альенде был в годах. Он верил, что на его родине, в Чили, можно построить социализм мирным путем.
Кто знает, о чем беседовали, а может быть, и спорили Альенде и Гевара во время встречи в Монтевидео.
Возможно, это были споры о путях революции в Латинской Америке. Известно лишь, что Че Гевара подарил тогда Альенде свою книгу «Партизанская война» с такой надписью: «Сальвадору Альенде, стремящемуся другими путями достичь того же самого. С добрым чувством, Че».
Альенде считал Гевару великим революционером Латинской Америки. И, когда узнал о его гибели, плакал.
В траурные дни гибели Гевары, наверное, никто не мог бы представить, что Сальвадор Альенде — парламентский деятель, мечтавший о бескровной революции, о мирном пути к социализму, может погибнуть так же, как Че Гевара, в бою, с автоматом в руках. Это случилось через пять лет после гибели Гевары — 11 сентября 1972 года. Последними словами президента Альенде были:
«Трудящиеся моей родины, наверное, это моя последняя возможность обратиться к вам. Мои слова будут моральной карой тем, кто нарушил Свою солдатскую клятву…
Перед лицом этой измены мне остается сказать трудящимся одно — я не сдамся! На этом перекрестке истории я готов заплатить жизнью за верность своему народу. И я убежден, что семена, которые мы заронили в сознание тысяч и тысяч чилийцев, уже нельзя будет уничтожить.
Трудящиеся моей родины, я верю в Чили, я верю в судьбу моей страны. Другие люди переживут этот мрачный и горький час, когда к власти рвется предательство. Знайте же, недалек тот день, когда снова откроется широкая дорога, по которой пройдет свободный человек, чтобы строить лучшую жизнь…»
Два друга, два врача, отдавшие свои жизни за освобождение народов Латинской Америки. Два человека, с которыми меня столкнула судьба. Возможно, когда-нибудь появится на земле памятник Че Геваре и Сальвадору Альенде. Может, это будет на Кубе или в Мексике, в Перу, а может, и на нашей советской земле. Мы увидим рядом этих бесстрашных людей XX столетия, которые отважно шли по неизведанным дорогам, увлекая за собой народы на борьбу за светлое будущее.
Я уже давно заметил, что слова «Эмбахада Совьетика»[56] вызывают у шофера-кубинца Пако особое почтение. Он произносит их уважительно и даже нараспев. И когда едет в посольство, сидит за рулем более прямо, чем обычно. И чаще всего молчит.
Сейчас Пако вез меня в резиденцию посла СССР Н. П. Толубеева, на прием в честь праздника Октябрьской революции. Пако был в черном костюме, при галстуке.
Моя поездка по Кубе подходила к концу. Более тысячи километров остались позади. Несколько исписанных блокнотов и десять отснятых пленок хранились в чемодане. Вроде бы все, что было задумано, — сделано. Создавалась довольно полная картина сегодняшней кубинской жизни. Не удалось только увидеться с Фиделем.
Я просил советника нашего посольства помочь мне в этом.
— Понимаешь, — вздыхая, говорил советник, — Фидель так занят. У него расписан каждый час. Сегодня он в Гаване. Завтра — на востоке страны в Сантьяго, послезавтра — на острове Пинос.
— Все-таки я не случайный человек на Кубе.
— Понимаю! — Советник развел руками. — Но не все зависит от меня. Однако попробуем…
…Сейчас, направляясь на прием, я надеялся увидеться с Фиделем.
За годы журналистской работы мне приходилось встречаться со многими политическими деятелями. С президентами Мексики Ласаро Карденасом и Лопесом Матеосом, с президентом Венесуэлы Ромуло Бетанкуром, президентом Гондураса Вильедой Моралесом, президентом Чили Сальвадором Альенде, с Эрнесто Че Геварой.
Фиделем я восхищался и как политическим деятелем, и как спортсменом, и как партизаном. Может быть, Фидель больше, чем другие, привлекал мое внимание еще и потому, что я чувствовал в нем какую-то неразгаданную тайну.
В первый раз я увидел его в январе 1959 года, когда повстанцы победоносно вступили в Гавану. В те дни все хотели взглянуть на Фиделя. У отеля «Хилтон», где помещалась его штаб-квартира, сутками стояли толпы гаванцев. Когда Фидель выходил из отеля, его встречали восторженными криками. Он садился в машину, отправлялся в путь, и толпа бежала следом.
Второй раз я увидел его в день митинга народной поддержки революции, который состоялся в том же январе пятьдесят девятого.
На площади и близлежащих улицах собралось полтора миллиона человек. С трибуны для прессы, где я стоял, было хорошо видно это огромное людское море, лозунги над головами: «Да здравствует революция!», «Требуем правосудия!»
Фидель произнес трехчасовую речь. Он говорил об американских монополиях, которые поработили Кубу, о продажных правителях, которые держали в страхе народ, о клевете, которую распространяют на весь мир американские агентства.
— Если бы мы совершили военный переворот, а не революцию, у нас не было бы врагов, — говорил Фидель. — Если бы мы были готовы продавать интересы Кубы, раздавать иностранцам концессии, никто бы не атаковал нас и не клеветал…
«Правильно!» — кубинцы скандировали и хлопали в ладоши высоко поднятыми над головой руками.
Трибуна прессы была рядом с той, где стоял Фидель. Всего метров семь отделяли меня от него. Хорошо была видна сильная, чуть склоненная к микрофонам фигура Фиделя. Не отрываясь от микрофонов, Фидель иногда высоко поднимал руку с вытянутым пальцем, будто указывая на тех, кто мешал Кубе двигаться революционным путем.
«Как много отпущено природой этому человеку, — подумал я. — Широта политического кругозора, мастерское владение словом и автоматом тоже. Внешность героя». Фотографии Фиделя, расклеенные в те дни на стенах домов, были похожи на кадры из художественного фильма.
И казалось, что даже имя было начертано ему судьбой: «Фидель — верный, преданный…»
«Полуторамиллионный митинг, — говорил Фидель, разрезая воздух своей рукой, — является самой грандиозной битвой нашей революции. Сегодня не было сделано ни одного выстрела, но мы одержали блестящую победу. Это победа разума и морали».
Кубинцы аплодировали поднятыми вверх руками.
Фидель говорил о жертвах кубинского народа во время диктатуры Батисты, о страданиях, которые перенес кубинский народ в прошлые мрачные времена, — люди плакали, растирая кулаками слезы. И на мужественном лице Фиделя тоже пробивалась слеза. Он смахивал ее рукой. «Какова же сила его слова, — подумал я тогда, — если он может заставить плакать полтора миллиона человек».
На следующий день я снова увидел Фиделя. Он приехал в отель «Ривьера» на пресс-конференцию.
Около одиннадцати часов утра у подъезда отеля остановился черный «кадиллак», из него вышел Фидель с автоматом в руке. В сопровождении бородатых повстанцев он направился в зал, где собралось четыреста иностранных корреспондентов.
Фидель встал на трибуну, положил перед собой автомат и сказал:
— Спрашивайте!
Американские журналисты первыми бросились в атаку:
— Ваше правительство выиграло войну, но многие в Соединенных Штатах опасаются, что вы проиграете мир…
— Я не вижу причин, — спокойно ответил Фидель, — из-за которых можно было бы бояться, что мы проиграем мир… Если нас оставят в покое, то с поддержкой народа мы завоюем экономическую и политическую независимость. Хотя это вопрос нескольких лет.
— Вы выслали с Кубы военную миссию США? — послышался следующий вопрос американцев.
— Да, выслали, — невозмутимо ответил Фидель. — Потому что она готовила войска диктатора для борьбы с повстанцами. Мы разгромили эти войска, так чему же нас могут научить американские советники?..
— Вы расстреливаете ни в чем не повинных людей! — крикнул толстый американец, вытирая платком крупные капли пота со лба.
— Это ложь! — продолжал Фидель. — Мы расстреливаем военных преступников и будем их расстреливать. Потому что, если мы оставим их в живых, они снова поднимут головы и опять установят диктатуру.
Какой-то журналист вскочил со своего места и неистово закричал:
— Правильно! Да здравствует Куба!
Фидель не сходил с трибуны пять часов. Многие журналисты успели передать в редакции репортажи о пресс-конференции, фотокорреспонденты проявили отснятые пленки, а Фидель все отвечал и отвечал на вопросы.
Он ответил на сто вопросов. Даже самых яростных недоброжелателей кубинской революции поразила эрудиция этого человека, живость его ума, находчивость и, наконец, смелость.
Каждому из четырехсот иностранных корреспондентов, съехавшихся в январе 1959 года в Гавану, естественно, хотелось лично встретиться с главой кубинских повстанцев. Этой встречи добивались разными способами. Но чаще всего попытки были безуспешны.
Американский корреспондент Джон Орурке, побывавший в те дни у Фиделя, писал: «Добиться личной встречи с Фиделем Кастро намного труднее, чем с папой римским. Но это объясняется не тем, что Кастро чуждается людей или не хочет никого принимать. Беда в том, что он любит поговорить. Беседует он всегда не менее часа, даже если его ожидают восемьдесят человек. В сутках только двадцать четыре часа, и в виде исключения он должен хотя бы три часа отводить сну».
Мои зарубежные коллеги считали, что у меня шансов на встречу с Фиделем Кастро больше, чем у других. Я был в Гаване единственным советским корреспондентом.
Я узнал, в каком номере отеля «Хилтон» разместился секретарь Фиделя. Очевидно, раньше это был гостиничный номер. Сейчас в комнате не было кровати, посредине стоял стол, заваленный деловыми бумагами. Лежали они как попало, в беспорядке. На полу сидел молодой повстанец с окладистой бородой и волосами до плеч и разбирал кипу бумаг. Он читал бумаги и раскладывал их на полу, как пасьянс, приговаривая:
— И пишут, и пишут… Не по мне эта работа. В горах воевать легче было…
Заметив меня, он спросил:
— Вам чего?
— Не мог бы я встретиться с Фиделем?
— Нет, — отрезал повстанец, продолжая раскладывать бумаги. — Все хотят с ним встретиться.
— У меня есть преимущество.
— Это какое же? — повстанец кинул на меня взгляд.
— Я представляю газету, у которой самый большой тираж в мире — шесть миллионов экземпляров.
— Интересно, — сказал повстанец.
Я вручил ему визитную карточку.
Он повертел ее перед глазами и обещал сказать обо мне Фиделю.
— Но едва ли он найдет время! — заявил повстанец. — Он ложится в три, встает в шесть. Вы лучше приезжайте в отель ночью, подежурьте.
Вечером, часов в одиннадцать, я вернулся в отель и стал ждать. Таких, как я, собралось довольно много, может, человек сто.
Прошло, наверное, часа два, а может, три. В холле появился в сопровождении охраны Фидель. Все, кто был в холле, повскакали со своих мест и рванулись к нему. Я оказался в третьем или четвертом ряду.
Маленького роста американец, изо всех сил хватаясь за плечи соседей, пытался приподняться над толпой и спросить что-то у Фиделя. После двух безуспешных попыток он устало опустился и смолк. Рядом со мной стояла женщина. Не сумев пробиться к Фиделю, она яростно кричала: «Фидель — убийца! Он убил моего мужа!» Окружающие шикали на нее.
К Фиделю протиснулся высокий кубинец в красной рубашке. Он бесцеремонно обнял Фиделя, и фотограф — видимо, приятель кубинца — тут же щелкнул фотоаппаратом.
Меня сдавили со всех сторон. С трудом вырвавшись из толпы и не досчитавшись нескольких пуговиц на рубашке, я покинул отель.
И все-таки через несколько дней мне удалось поговорить с Фиделем.
Однажды ночью в дверь номера, где я жил, постучали. Я увидел на пороге вооруженных повстанцев. Они уточнили мою фамилию и коротко сказали: «Одевайтесь! Мы вас отвезем к Фиделю».
Я схватил блокнот, ручку, фотоаппарат и уже через пять минут под охраной бородачей ехал на военном «джипе» по улицам Гаваны, жизнь которой не утихала даже в этот час.
В военной крепости Ла Кабанья, где находился штаб революционной армии, я встретился с Фиделем Кастро и Че Геварой.
— Русский? — глядя в упор, спросил меня Фидель.
— Да!
— Привет! — Фидель подал свою большую сильную руку. — Далеко тебя судьба забросила!
Он сел на кровать, поглядел на комод, где лежали сигары, взял одну, понюхал и положил обратно. Взял другую, откусил кончик ее, выплюнул, чиркнул спичку и долго раскуривал сигару.
Потом он наклонился к Геваре и стал что-то вполголоса говорить ему, при этом горячо жестикулируя. Какая противоположность: Гевара — спокойный, тихий, Фидель — порывистый, резкий…
Я сделал несколько снимков. В комнату вошли Рауль Кастро и его жена Вильма Эспин. Она воевала вместе с Раулем в горах Сьерра-Маэстра, и теперь, после победы, молодые люди соединили свою судьбу.
Рауль и его жена чем-то похожи друг на друга. Кажутся схожими черты лица, глаза… Рауль еще очень молод. У него и борода-то как следует не растет, усы едва чернеют. Длинные волосы на затылке перетянуты ленточкой в виде косы… Есть что-то в облике Рауля женственное, хотя характер и воля у него железные. Это не раз проявлялось во время тяжелых боев.
Фидель закончил беседу с Геварой. Он показал мне место рядом, на кровати.
Фидель с гневом говорил о военных преступниках, которые в те дни предстали перед военным трибуналом. Он осудил американских журналистов, искажавших правду о Кубе.
— Ну, ты скажи, здорово я вам, журналистам, поддал на пресс-конференции? — Фидель засмеялся.
На Кубе редко употребляют слово сеньор. Обычно с первой минуты знакомства говорят «ты», «друг», «приятель».
— Вы побили все рекорды! — сказал я. — Пять часов на трибуне.
— Мы под боком у США изгнали американскую военную миссию, — продолжал Фидель. — Мы изменим внешнюю и внутреннюю политику и никому не позволим вмешиваться в наши дела…
— Скажите, Фидель, — перебил я его. — Какие у вашего революционного правительства есть гарантии, что американцы не вторгнутся на Кубу и не свергнут вас, как это сделали они с правительством Арбенса в Гватемале?
— У нас есть три гарантии, — уверенно ответил Фидель. — Во-первых, повстанческая армия, во-вторых, всеобщая поддержка народа внутри страны и, в-третьих, обстановка во всей Латинской Америке не та, что была в пятьдесят четвертом году. Сейчас она изменилась в нашу пользу.
Фидель говорил увлеченно, сопровождая свои слова выразительными жестами. В ораторском искусстве он не новичок. Фидель адвокат по образованию. Окончив университет, выступал на судебных процессах. И его речи всегда оценивались очень высоко…
— Ну, а теперь расскажи, — обратился Фидель ко мне, — как относятся к нашей революции в России.
— За вашей героической борьбой уже давно следит наш народ, — сказал я. — Ваша революция понятна нам и близка по духу. Посол Советского Союза в Мексике поручил мне передать, что Советский Союз готов восстановить с Кубой дипломатические и торговые отношения. И если Куба подвергнется экономической блокаде со стороны капиталистических стран, Советское правительство готово заключить с вами долгосрочные соглашения о закупке кубинского сахара…
Я произнес это четко и несколько официально, потому что это были не мои слова, а слова посла Советского Союза. По долгой паузе, которая вдруг образовалась в разговоре, я понял, насколько важно все это было для кубинской революции.
Фидель долго молчал, потягивая сигару и глядя куда-то в сторону, потом повернулся ко мне.
— Я за восстановление дипломатических и торговых отношений с Советским Союзом, — твердо произнес Фидель. — Так и передайте.
Когда мы расставались, было часа три ночи, вернее, утра.
— Мне сегодня можно спать только три с половиной часа, — сказал Фидель, подавая на прощанье руку.
— Маловато!
— Врачи говорят, — продолжал Фидель, — что я, в связи с моими революционными делами, проживу на двадцать лет меньше. Но… — Он весело посмотрел на меня, подмигнул и добавил: — Разве жизнь человека измеряется годами?..
Была у меня еще встреча с Фиделем в Москве, во Дворце культуры автозавода имени Лихачева, куда он приехал вместе с членами Советского правительства. Перед выходом в зал все собрались в небольшой комнате. Я пожал Фиделю руку и поговорил с ним минутку.
А потом был митинг на Красной площади, на котором выступал Фидель. Я в это время находился в радиоцентре на третьем этаже ГУМа. Передо мной как на ладони Красная площадь, Мавзолей, на трибуне которого стояли члены Советского правительства и Фидель Кастро.
И когда Фидель Кастро закончил свою речь и отзвучали волнующие звуки гимна «26 июля», к микрофону радиоцентра пригласили меня. Помнится, я сравнивал остров Кубу с каменной твердыней, которая неприступна для врагов…
…Я перебирал в памяти все эти встречи с Фиделем, когда ехал в резиденцию посла.
Пако вдруг прибавил скорость, лихо обогнал впереди идущую машину и пристроился в хвост какому-то «форду» с дипломатическим номером.
Машины подъезжали к зданию резиденции. Я вошел в широкие двери особняка и встал в длинную очередь гостей, поздравлявших посла и его супругу по случаю праздника Великого Октября.
После этого гости направились в большой сад. Я отыскал советника. По моему взгляду он все понял и сказал:
— Фидель приедет.
Я медленно продвигался среди гостей. Пожал руку драматургу Хосе Брене, знакомому военному атташе, художнику, который вдруг узнал меня, и, наконец, увидел Николаса Гильена. Поздоровался с ним и встал рядом.
Где бы ни появлялся Гильен, вокруг него всегда собираются люди. Правда, сегодня веселый разговор, который разгорался в компании Гильена, не очень занимал меня. Мысли по-прежнему вращались вокруг одного и того же имени — Фидель.
Незадолго до этого приема я видел Фиделя на экране телевизора, с любопытством вглядывался в его лицо, вслушивался в его голос, не пропуская ни одного движения.
Мне показалось, что Фидель изменился за последние годы. Лицо немножко пополнело. От этого он стал выглядеть солиднее, могущественнее, что ли. На висках появилась седина. Голос его не взвивался, как прежде, и не разрезала воздух, словно шашка, правая рука с вытянутым указательным пальцем. Жесты стали скупее, голос немножко хриплый и усталый.
Глядя на Фиделя, я подумал, как же все-таки не похож он на главу правительства в том традиционном представлении, которое сложилось здесь, в Центральной Америке. Генералы Трухильо, Сомоса, Батиста — вот кто всегда являлись воплощением власти. Трухильо, как известно, превратил Доминиканскую республику в свою вотчину. Его сыновья тоже были генералами и наследниками диктаторского трона. Сомоса беспредельно властвовал в Никарагуа. Батиста — на Кубе. Эти правители твердо усвоили три заповеди: американским монополиям надо прислуживать, народ держать в страхе и, не брезгуя ничем, набивать собственные карманы, да побыстрее…
Генерал Батиста свято выполнял все три заповеди. За время его правления на Кубе активно действовали двести американских компаний. В знак особой благодарности телефонная компания США подарила ему телефон из чистого золота. В августе 1957 года Батиста отменил налог на прибыли иностранцев. В том же 1957 году иностранные компании на Кубе получили сто тридцать пять миллионов долларов прибыли.
Конечно, от прибылей иностранных компаний определенная доля попала в карман генерала Батисты. За время правления он сумел положить на свой счет в Швейцарском банке триста миллионов долларов. Когда его изгнали с Кубы, он купил за двести миллионов долларов остров, построил на нем дворец и прожил там до самой смерти.
Эти диктаторы никогда не говорили хриплыми, усталыми голосами. Они читали написанные речи. Голоса их звучали звонко. Они жили всласть: причудливые дворцы, красивые белые яхты, дорогие «кадиллаки», сверкающие генеральские мундиры, ордена по любому случаю, приемы, банкеты, поездки за границу во главе пышных делегаций.
Насколько же далек Фидель — глава социалистического государства — от всего того, что составляло суть бывших правителей Кубы. Он не строит дворцы из белого мрамора, не покупает за границей ослепительные по красоте яхты, не вывозит тайком с Кубы миллионы долларов и не прячет их в Швейцарском банке. Вот уже семнадцать лет Фидель не расстается со своей зеленой униформой, с высокими солдатскими ботинками.
Во время поездки по Кубе я не раз видел его фотографии. В правлении одного госхоза висел снимок: Фидель на рубке сахарного тростника.
В каком бы уголке Кубы я ни побывал, с кем бы ни встречался, на устах у всех Фидель. За семнадцать революционных лет на Кубе престиж Фиделя стал еще выше.
Наверное, родился он под счастливой звездой. Я видел фотографии участников атаки крепости Монкада. Фиделю было тогда двадцать шесть лет. Он еще не носил бороду и поэтому казался круглолицым юношей.
Штурм Монкады не удался. Но Фиделя не задела тогда ни одна пуля, хотя он был в первых рядах атакующих. Судьба оберегала его.
Немало я читал о том, как высаживался десант Фиделя на Кубе. Трудно представить операцию более рискованную, чем эта. Из восьмидесяти двух человек остались в живых всего двенадцать, и среди них Фидель. А два года партизанской войны с ежедневным риском? Фидель во время этой длительной войны не отсиживался в блиндажах. Он шел вместе со всеми в бой.
И после победы революции судьба хранит Фиделя. Мне не раз попадались на глаза сообщения о замышляемых убийствах главы кубинского правительства. В частности, в «Нью-Йорк таймс» подробно рассказывалось о том, как агент Федерального бюро расследования Мехью поручил Россели и Джинка, бывшим владельцам игорных домов в Гаване, отравить Фиделя.
…Кто-то стоявший рядом со мной вдруг произнес: «Фидель».
Я обернулся и увидел вдалеке, у входа в сад, Фиделя Кастро в сопровождении советского посла Н. П. Толубеева. Позади них шли фотографы, операторы кинохроники, осветители. Молодой парень нес табуретку.
Фидель медленно продвигался среди гостей. Он здоровался, перекидывался двумя–тремя фразами со знакомыми. Там, где он задерживался, парень ставил табуретку, на нее вскакивал фотограф и делал снимок.
Чем ближе подходил Фидель, тем больше я волновался. Он поздоровался с Николасом Гильеном и, бросив взгляд на всех, кто стоял около него, и, видимо не встретив знакомого лица, повернулся в другую сторону. Я увидел широкую спину Фиделя. «Сейчас он сделает еще один шаг, — лихорадочно подумал я, — и прощай Фидель!»
— Вы, наверное, меня не узнали, Фидель? — громко сказал я.
Фидель резко повернулся и внимательно, пожалуй, даже настороженно посмотрел на меня.
— Да, мы с вами встречались! — произнес он, глядя на меня и, видимо, стараясь воскресить в памяти нашу встречу.
— В январе пятьдесят девятого, в крепости Ла Кабанья, и еще…
— Да, да, да! — лицо Фиделя потеплело.
Он вынул сигару, откусил кончик и щелкнул зажигалкой.
— Там были еще Че и Рауль! — напомнил я.
Фидель раскурил сигару.
— И вы от имени посла Советского Союза в Мексике сказали…
— Точно, — обрадовался я. — Ну и память у вас!
— Писали что-нибудь о революции?
— Книгу «Заря над Кубой».
— Переведена на испанский?
— Нет.
— Пришлите ее. Ну, а теперь чем заняты?
— Хочу написать новую книгу о Кубе.
Я заметил нетерпеливый жест посла: слишком долго задержался Фидель на одном месте
— Я пригляделся к вам, — сказал Фидель, будто не замечая жеста посла. — Вы мало изменились за эти годы.
— Вы тоже… А помните, говорили: «В связи с моими революционными делами проживу на двадцать лет меньше…»
— Разве жизнь человека измеряется годами? — с улыбкой повторил Фидель сказанные мне когда-то слова и крепко пожал на прощанье руку. — Когда напишете новую книгу, пришлите. Интересно, какой вам теперь показалась Куба.
Высокая фигура Фиделя медленно двигалась дальше. А я стоял и с грустью смотрел ему вслед. Да и отчего, собственно, радоваться, если расстаешься с давно знакомым человеком, у которого впереди жизнь, полная борьбы и тревог.
Писатель Эрнест Хемингуэй и миллиардер владелец алюминиевых заводов Дюпон — два американца, очень разные во всем. Я не знаю, были ли они знакомы. Но когда я приехал на Кубу, столкнулся с их именами. И тот и другой имели здесь дома и подолгу жили.
Дюпон появился на Кубе в начале тридцатых годов. В то время ему было уже лет под шестьдесят. Восточнее Гаваны он облюбовал полуостров, который как длинный язык вытянулся на пятнадцать километров. Земля здесь была болотистая.
Дюпон дешево купил этот полуостров, прислал сюда бригаду рабочих, тракторы, экскаваторы, семь могучих самосвалов. Четыре года эти машины ежедневно возили землю на полуостров, засыпая болота. И наконец болота исчезли с лица земли. На полуострове были посажены всевозможные диковинные деревья, завезены редкие животные, проложена асфальтированная дорога, двадцатикилометровая линия водопровода и построен дом.
Я был в этом доме дважды. Революция конфисковала собственность Дюпона. Но здесь жил Карлос Дилиц, бармен, который работал у Дюпона тридцать лет.
Пустынна была дорога по полуострову. На протяжении пятнадцати километров пути не было видно ни одного строения. Только пальмы, пальмы да еще какие-то деревья с мощными зелеными ветвями.
Дом Дюпона стоит на самом берегу моря. Два этажа сложены из белого камня, а наверху, над всем этим зданием, площадка под крышей на резных, из черного дерева, колоннах.
Дверь дома нам открыл Карлос Дилиц, уже пожилой человек с очень открытым и покорным взглядом. Сначала Карлос повел нас вниз по лестнице в бар. Высокая стойка, такие же высокие стулья, на стене полки, уставленные всевозможными бутылками. Рядом с баром дверь была приоткрыта. Длинное подвальное помещение, в котором хранились сотни бутылок вина, виски, джина, коньяку.
Карлос привычно встал за стойку и спросил:
— Может быть, что-нибудь выпьете?
— Сделайте нам любимый напиток Дюпона, — попросил сопровождающий меня кубинец.
— Ром и сок ананаса, — сказал Карлос и, с профессиональной ловкостью взяв бутылку рома и банку сока, сделал нам коктейли. — Когда Дюпону было шестьдесят, — пояснил Карлос, — он выпивал три коктейля в день и выкуривал три сигары: после завтрака, после обеда и после ужина. Когда ему исполнилось семьдесят, он выпивал два коктейля и выкуривал две сигары. Когда ему стукнуло восемьдесят, он стал выпивать один коктейль и выкуривал одну сигару.
— Сколько же ему сейчас? — поинтересовался я.
— Восемьдесят семь! Но он еще бодрый. После революции он не был здесь ни разу. Но иногда до меня доходят сведения о нем.
Мы выпили по коктейлю и поднялись на первый этаж дома. В холле на стенах висели картины, и между ними на большом панно были вышиты золотом слова: «Здесь живут как в раю. Здесь можно попросить все и даже птичье молоко».
— В этом доме было все, что нужно для жизни человека, — подтвердил Карлос.
— Много было прислуги? — спросил кубинец.
— Семьдесят восемь человек! Восемь из них жили в доме, а остальные в других домах, построенных неподалеку. В гараже было девять автомобилей. Пять «кадиллаков», два «бьюика» и два «шевроле».
Мы переходили из одной комнаты в другую. Столовая, каминная, гостиная… Все здесь массивное, дорогое, все здесь рассчитано на столетия, но какое-то неодушевленное, будто и не притрагивалась ни к чему рука хозяина, будто вещи поставлены так, для красоты. Ни по одной вещи нельзя было определить вкус хозяина, его привычки.
— Наш хозяин не признавал два современных изобретения, — пояснил Карлос. — Телевизор и кондишен. Поэтому дом построен на самом берегу моря, чтобы морской ветерок продувал комнаты.
— А телефон здесь есть? — спросил кубинец.
— Нет! Хозяин приезжал сюда на три месяца и полностью отключался от жизни. Он не читал газет, не смотрел телевизор и не говорил по телефону. Гостей принимал очень редко и не больше одной пары.
— Кубинцев?
— С кубинцами он вообще не общался, зачем ему было это.
— Почему же он построил здесь дом?
— Уединение!
— Ему тут, наверное, было ужасно скучно? — воскликнул кубинец, человек очень общительный.
— Не знаю! — пожал плечами Карлос. — Мне он об этом не говорил. Он вставал в семь утра, гулял. Завтракал в девять. Потом играл в гольф. В двенадцать тридцать обедал и два часа спал после этого. Затем снова гулял или играл в гольф. А в семь часов десять минут спускался в бар. Он выпивал один коктейль, тот самый, что я вам приготовил, и уходил ужинать.
Карлос говорил о Дюпоне, а мое воображение рисовало странный образ человека, который ел, играл в гольф, спал, снова ел и играл в гольф. И это один из крупнейших миллиардеров мира.
— Может, он книги любил читать? — спросил я.
— Нет, книг он не читал, — твердо сказал Карлос и, для убедительности отрицательно покачав головой, повторил: — Нет, не читал!
По широкой лестнице мы поднялись на второй этаж. Здесь спальни. Карлос привел нас в спальню хозяина. Широкая кровать, шкаф, зеркало, тумбочки, столик, и на нем семейный альбом. Революция на Кубе победила так неожиданно, что Дюпон не вывез из этого дома ничего, даже свои личные вещи. Я полистал альбом. Фотографии давние, сделанные тридцать, сорок лет назад. Дюпон на пляже, Дюпон на яхте, Дюпон с дочерью, Дюпон у дорогого автомобиля. И везде улыбка преуспевающего бизнесмена.
— А что же он по вечерам делал? — спросил я Карлоса. — Телевизора не было, книг не читал, газет тоже.
— Пойдемте на третий этаж, — сказал Карлос и открыл небольшую дверь, за которой начиналась узкая лестница.
Над домом была прогулочная площадка. Отсюда открывается удивительная панорама: с одной стороны — бескрайнее море, с другой — зеленые стриженые лужайки парка. И постоянно ласкает прохладный морской ветерок.
— Хозяин приходил сюда в девять тридцать и проводил здесь час перед сном. Как только он поднимался, органист на первом этаже садился за свой инструмент и играл, чаще всего Шопена или Верди.
Орган занимает почти весь подвал. Орган оценивается в несколько миллионов долларов. Его делали в Германии. Из подвала на площадку выходит огромная слуховая труба. Органист играл, а из трубы лились звуки органа, и Дюпон гулял по этой просторной площадке и, наверное, думал о любимом алюминии, который принес ему богатство. Может быть, он мечтал о том времени, когда снова загремят пушки в Европе и понадобятся в неограниченном числе боевые «фантомы» и «боинги», которые делают из его, дюпоновского, алюминия.
Что-то зловещее было в образе этого человека.
Мне приходилось и впоследствии бывать в доме Дюпона, когда на первом этаже был открыт ресторан. Уютно здесь было и не жарко. Я был с кубинцами, которые горячо обсуждали революционные дела на Кубе. Я слушал их. И меня не покидала мысль, что там, наверху, на прогулочной площадке под органную музыку бродил Дюпон. Он по-старчески слезливо вглядывается в темноту Карибского моря и мечтает о новых войнах, о тысячах алюминиевых самолетах…
Я не раз вспоминал этот дом. Было в нем бьющее в глаза богатство и в то же время неодушевленность. Эти мысли особенно настойчиво приходили в голову, когда я посетил дом другого американца, жившего на Кубе, — Эрнеста Хемингуэя.
Хемингуэй, так же как и Дюпон, появился в Гаване в тридцатых годах. Он облюбовал здесь небольшое ранчо: старинный одноэтажный дом, построенный каким-то испанцем еще сто лет назад на участке земли в семь гектаров.
Наверное, раньше это место считалось далеким пригородом, но Гавана росла, и теперь этот район стал ее близкой окраиной. И не той окраиной, где стоят причудливые особняки миллионеров, резиденции иностранных послов, членов правительства. Дом Хемингуэя находится в той стороне, куда разрослись рабочие кварталы.
Вдоль дороги, по которой мы ехали, — невзрачные домики, провинциальные магазинчики. Машина свернула в узкую пыльную улочку и наконец выехала на неширокую асфальтированную дорожку, пролегающую по парку. Около дома огромное, в два обхвата, дерево каоба[57]. Высоко в небо поднялась его зеленая крона. И оттого что у входа стоит такое высокое и могучее дерево, сам дом кажется приземистым.
Первый раз я побывал в доме писателя в 1963 году, вскоре после его смерти. Меня встретил друг Хемингуэя и его помощник Эрера.
В большой гостиной много окон. В простенках между ними головы убитых когда-то животных: газели, импала[58], диких косуль и козлов. В центре комнаты диван и два мягких кресла обиты цветастой материей, над которыми возвышаются торшеры. На небольшом столике между креслами бутылки рома, виски, вина.
— В этом кресле, — Эрера похлопал раскрытой ладонью по высокой спинке кресла, — Хемингуэй читал. Обычно он читал по вечерам при свете торшера. За свою жизнь он прочитал четыре тысячи книг.
Мне вдруг вспомнились слова бармена Дилица о Дюпоне: «Нет, книг он не читал». Как же обкрадывал себя этот человек!
Жестом Эрера пригласил меня в небольшую комнату — библиотеку, которая примыкала к гостиной. Здесь тоже были мягкие кресла и диван, на полу шкура льва. Стены этой комнаты от пола до потолка были сплошь уставлены книгами. Я стал приглядываться к книгам, пытаясь определить, в каком порядке они стоят.
— В расположении книг никакого правила нет, — сказал Эрера. — Эрнест читал книгу и ставил ее на какое-то, одному ему известное место. И требовал, чтобы никто не переставлял книги. Он всегда помнил, где какая книга. Память у него была феноменальная.
Эрера показал мне столовую. Вместо двери здесь была высокая арка. Посредине комнаты — небольшой полированный стол. По бокам две свечи. Писатель ужинал всегда при свечах. С одной стороны стола был один стул и один прибор. С другой — два стула и два прибора. Когда приходил гость, он сажал его напротив, рядом с женой.
Около стены на продолговатом столике стояла в рамке под стеклом карикатура: море, лодка и в ней Хемингуэй в своей спортивной кепочке с длинным козырьком. Он смотрит вдаль. Над ним улыбающееся солнце. В его руке леска, убегающая в воду, и там на крючке скелет рыбы, очевидно, того самого тунца, которого съели акулы у его героя-старика.
Рядом с карикатурой, на этом же столике, под стеклом, лежал небольшой лист бумаги, на котором написано: «Сюда никто не может войти, не будучи приглашенным».
На стенах в столовой такие же, как в гостиной, чучела голов убитых животных.
— Этот лев убит Эрнестом в тридцатом году, — пояснил Эрера, — эта газель убита его второй женой. А эта импала — четвертой женой.
— Хорошо стреляли его жены! — заметил я.
— У них был хороший учитель. — Эрера показал фотографию, сделанную в тридцатые годы. — Это Хемингуэй с женой Паулиной Гриффер. Видите, какой он здесь молодой.
Человек на фотографии был совсем непохож на знаменитого писателя, облик которого всем нам известен. Молодой человек с женщиной. Этакое семейное фото, какие часто встретишь в альбомах.
— А его четвертая жена Мэри, — продолжал Эрера, — хорошо стреляла, потому что была на войне военным корреспондентом. Они поженились в сорок шестом.
Когда мы вышли из столовой, Эрера показал еще на одну дверь, которая выходила из гостиной, — спальня жены. Но он повел меня в противоположную сторону, к стеклянной двустворчатой двери. Одна половина ее была открыта.
Признаюсь, я с нетерпением ждал, когда же наконец Эрера покажет мне святую святых — кабинет писателя. Я думал, что Эрера ведет меня именно туда. Но когда мы переступили порог этой комнаты, я увидел широкую двухспальную кровать, застеленную белым покрывалом. На кровати была одна подушка. А там, где должна быть вторая, лежало несколько книг. Тут же около кровати на полу стояла недопитая бутылка рома.
— Он обычно бросал на кровать книги, которые ему нужно было прочесть.
— А где же его кабинет, письменный стол? — спросил я.
Эрера улыбнулся.
— Это и есть его кабинет. А письменный стол вон в том темном углу! Он за ним не работал. Складывал на него всякие безделушки.
На столе лежали какие-то монеты. Среди них я нашел нашу, советскую. Маленькие слоники, бегемоты, отлитые из меди, ножик, кусок металла.
На стенах этой комнаты тоже чучела убитых животных. Невысокие стеллажи, сплошь уставленные книгами. На неширокой поверхности одного из таких стеллажей стоит портативная пишущая машинка. Под нее подложена толстая книга «Кто есть кто в Америке». Рядом небольшая фанерка с прижимом для бумаги. Тут же лежат карандаши.
— Это и есть рабочее место писателя. — Эрера показал на пишущую машинку. — Как видите, ему нужно было совсем мало места, чтобы сочинять.
— А я слышал о его круглом кабинете.
— Это была затея жены. Она думала, что ему мешают всевозможные шумы, которые неминуемы в доме. Она распорядилась построить башню и наверху кабинет. Я покажу вам ее. Но Эрнест не смог работать там. «Мне не хватает привычных шумов», — сказал он и поставил машинку на прежнее место. Сейчас в той башне живут кошки. И еще там стоит подзорная труба, в которую хорошо видна Гавана.
Я потрогал старенькую пишущую машинку, на которой родилось столько прекрасных книг, покоривших умы миллионов людей.
— Он обычно вставал с рассветом, часов в шесть, и работал до одиннадцати. У него была норма — семьсот — восемьсот слов в день. Если он уезжал на море ловить рыбу, брал эту фанерку, карандаши, бумагу. И там писал. Выходных у него не было. Он не работал, только когда уезжал отдыхать в Европу или в Америку. — Эрера задумался, будто вспоминая что-то. — Он любил музыку. Ему очень нравилась музыка Баха и американский джаз старого направления, представителем которого был Армстронг. С годами у него все более укоренялись привычки, от которых он не любил отказываться. Вот видите, — он показал на толстую книгу, которая лежала на полу и придерживала дверь, чтобы она не закрылась. — Это справочник по авиационной технике. Много лет назад его привез сын Хемингуэя. Он готовился здесь к экзаменам и оставил справочник за ненадобностью. Эрнест припер им дверь. Как-то Мэри убрала его, но он велел положить обратно.
Эрера достал с полки пакет с фотографиями.
— Это самый последний снимок в его жизни, — сказал он.
На снимке у входа в дом стоял Хемингуэй с женой. Он, высокий, сильный, в своей любимой спортивной фуражке с длинным козырьком, в белой гуайявере[59] и черных брюках. На Мэри легкая кофточка в полоску и довольно длинная юбка со множеством складок. Они о чем-то говорят, не обращая внимания на фотографа.
Мы долго смотрели на эту фотографию и молчали. У Эреры, глядя на нее, наверное, возникали свои чувства, а мне было грустно. Такой сильный человек, так любивший жизнь, так много дававший людям, и вдруг покончил с собой.
— Он предчувствовал трагедию, — сказал Эрера. — Незадолго до кончины приехал сюда и увидел на полу свежую краску. «Что это?» — спросил он. Мэри ответила ему, что корень огромного дерева каоба, которое растет у входа в дом, пробился между досок в комнату. Она приказала вскрыть пол и обрубить этот корень. «Зря ты это сделала! — сказал Эрнест. — Плохая примета».
Через десять лет я снова побывал в доме Хемингуэя. Революционное правительство Фиделя Кастро открыло в этом доме музей. Я бродил по комнатам, где все было как при жизни писателя, вспоминал рассказ Эреры и радовался, что снова могу прикоснуться к миру, в котором жил великий американец, ненавидевший войну, мечтавший о мире под оливами, о счастье всех людей на земле.
Стрелка часов приближалась к одиннадцати. Нью-Йорк, как обычно, жил своей вечерней жизнью: кто-то сидел дома перед телевизором, кто-то гулял по Бродвею, кто-то проводил время в ночном клубе, потягивая виски и разглядывая полуобнаженных девиц на сцене.
И вдруг телевизионная передача была прекращена, и диктор со свойственной всем дикторам многозначительностью обратился к телезрителям.
— Леди и джентльмены, — сказал он, — всего две минуты назад у «боинга», направляющегося из Нью-Йорка в Лондон, при взлете оторвалось правое колесо. Самолет в воздухе, но он не может совершить посадку. Как сообщил командир корабля мистер Макдольд, никто из пассажиров не знает о случившемся. Стюардессы с улыбкой раздают ужин, который, очевидно, будет последним для тех, кто летит в самолете. Слушайте только нашу программу и ждите следующих передач. А сейчас…
На экране появились дамские трико «новинка». «Покупайте! Они идеально обтягивают тело».
Сообщение о неудачном взлете «боинга» распространилось по Нью-Йорку со скоростью звука. От тех, кто сидел у телевизоров, оно передалось на улицу, с улицы — в ночные клубы и рестораны. И везде люди настраивали телевизоры и радио на волну, на которой сообщалось о происшествии.
А тем временем между торговыми фирмами развернулась яростная конкурентная борьба за то, чтобы именно в эти минуты рекламировались их товары. Ставки, предлагаемые телевидению за рекламу, возрастали с каждой минутой, доходя до таких сумм, о которых вчера даже нельзя было помышлять.
Томительное ожидание нью-йоркских граждан длилось полчаса. И снова голоса дикторов сообщали:
— Летчик Макдольд сказал, что он будет летать над Нью-Йорком четыре часа и, когда сожжет горючее, пойдет на посадку. Когда мы спросили мистера Макдольда, как ведут себя пассажиры, он ответил: «Хорошо! Поужинали и улеглись спать. Через пять часов они надеются приземлиться в Лондоне. Я не буду объявлять им о случившемся, — сказал летчик. — Пусть спят. Через четыре часа я пойду на посадку, не выпуская шасси».
После заявления Макдольда на телеэкранах и у микрофонов радио появились комментаторы. Заявление летчика все оценивали благожелательно. «Молодец, Мак, лучше угробить во сне, чем наяву. И сделать это, конечно, приятнее в Нью-Йорке, а не в каком-нибудь Лондоне, где народ даже не оценит случившееся по-настоящему. Англичане, конечно, не придут на аэродром, чтобы увидеть, как будет садиться самолет без колес. Англичане всегда боятся опоздать к завтраку, или на работу, или к чаю. Разве есть у них время переживать?! Сухие люди!»
Нью-Йорк не спал. Передача о «боинге» приняла вид хорошо разыгранного спектакля. На экране телевизора появился прокурор. Он сидел с одной стороны стола, а техники, готовившие самолет к полету, — с другой.
— Я все проверил, господин прокурор, — отвечал техник, чувствуя себя уже на скамье подсудимых.
— Почему же оторвалось колесо?
— Очевидно, когда самолет набирал скорость, оно ударилось. Может, на асфальте была выбоина.
— Вызвать тех, кто отвечает за взлетную полосу! — крикнул прокурор, и в эту минуту мужчины познакомились с новыми ремнями и подтяжками фирмы «Хичкок».
— На асфальте, господин прокурор, не оказалось ни одной выбоины, — доложил инженер. — Мы каждый день проверяем взлетную полосу.
— Так почему же оторвалось колесо?! — воскликнул прокурор и потребовал конструкторов.
— Наша машина, — заявили представители заводов, производящих эти самолеты, — всемирно признана. И если по чьей-то вине оторвалось колесо, при чем здесь мы? Недавно один самолет нашей фирмы врезался в заводскую трубу. Может, и в этом мы виноваты?
Ньюйоркцы ждали. Некоторые предпочитали стоять на улице с транзисторами в руках и, задрав головы к небу, вслушиваться в гул самолета, который несся откуда-то из облаков. Корреспонденты газет тоже включились во всеобщий ажиотаж. Раздобыв адреса тех, кто летел в самолете, они направились к ним домой.
— Вы жена господина Хулио Смита? — спрашивал корреспондент.
— Да.
— Ваш муж летит в Лондон?
— Совершенно верно.
— Вы спали, не правда ли? Я разбудил вас?
— Спала! — настороженно отвечала жена и поглядывала на записную книжку корреспондента.
— Вы давно замужем?
— Пять лет.
— Значит, у вас уже кончился медовый месяц.
— Простите. Почему вы меня допрашиваете?
— Я корреспондент «Ивнинг пост». У вас есть дети?
— Двое! Но объясните, в чем дело?
— Видите ли… — корреспондент сделал страдальческое выражение лица. — Позвольте задать последний вопрос. У вас никогда не появлялось желание разойтись со своим мужем?
— Если вы мне не объясните причину вашего визита, — сказала жена Хулио Смита, и в голосе ее послышался гнев, — я выставлю вас за дверь.
— Включите телевизор!
— У меня его нет. Муж не любит телевизор.
— А приемник?
— Вот там, в углу!
Корреспондент включил приемник, и из него полетели слова: «Ведет машину летчик Макдольд. Очень опытный летчик, как сказал представитель гражданских воздушных сил, с которым мы пять минут назад имели беседу. Макдольд начал летать во время войны в качестве штурмана тяжелого бомбардировщика „Б-26“. Он бомбил Берлин и Дрезден. Дважды покидал горящую машину и спасался на парашюте. Конечно, он мог бы это сделать и сейчас. Но у него, кажется, нет парашюта. К тому же он хочет попытаться посадить машину, не выпуская шасси».
— О каком самолете идет речь? — тревожно спросила жена господина Смита.
— О том самом! — бесстрастно ответил корреспондент, спрятав блокнот в карман. — Как видите, я не зря обеспокоил вас, миссис. Советую слушать радио. До свидания!
Корреспондент направился по следующему адресу, а передача по радио продолжалась.
— Леди и джентльмены, — торопливо вещал радиокомментатор. — За нашим столом собрались известные люди. Писатель, психолог и сценарист. Перед ними я ставлю один вопрос: каково же сейчас психологическое состояние пилота Макдольда, в руках которого находятся жизни ста шестидесяти ни в чем не повинных людей?
— Состояние у него, возможно, сейчас превосходное, — сказал писатель. — Вы представьте космонавта, который с риском для жизни летит в космос. За ним наблюдает весь народ. А знаете, как гласит известная пословица: «На людях и смерть красна».
— С точки зрения психологической, — перебил писателя психолог, — я бы мог утверждать, что сейчас пилот мистер Макдольд занят анализом прожитой жизни. Он вспоминает детали приятные и горькие, подсчитывает упущенные возможности и победы.
— Могли бы вы написать сценарий для кино? — обратился комментатор к сценаристу.
— Я полагаю, что такой фильм можно было бы создать, — заявил сценарист, — тем более, как мне известно, в самолете находится режиссер Виктор Джепес, наш представитель на кинофестивале в Лондоне…
— При чем тут мистер Джепес? — перебил сценариста писатель. — Не думаете ли вы вместе с ним сделать эту картину?
— Если приземлится самолет, почему бы нет.
— Он приземлится в любом случае, — сострил писатель и засмеялся.
А на экране телевизора шел другой разговор. За столом сидели всевозможные авиационные специалисты. Они спорили о том, можно посадить самолет, не выпуская шасси, или нельзя.
— Попробовать можно, — сказал командующий дальней бомбардировочной авиацией. — Бывали у нас такие случаи. Но риск велик. Я предлагаю обильно полить посадочную дорожку мыльной водой. Это облегчит скольжение.
— А что, если на посадочной дорожке сделать небольшую насыпь из песка, на которую бы оперлось левое крыло самолета? — сказал ведущий телекомментатор.
— Глупо, — ответил командующий, и комментатор постарался закончить эту передачу.
Время подходило к трем часам утра. Мальчишки-газетчики уже продавали экстренный выпуск «Ивнинг пост»[60], в котором содержались интервью, данные членами семей тех, кто был в воздухе.
— Наследники мистера Пленна не очень сожалеют о том, что глава их семьи в воздухе! — кричали мальчишки.
«Обладая большим состоянием, — сообщал корреспондент, — мистер Пленн ужасно скуп. „Можно подумать, что он хотел забрать деньги с собой“, — заявили наследники, показав при этом на небо».
Люди покупали экстренные выпуски газет, садились в автомобили и мчались на аэродром. Многие прихватывали с собой бинокли и киноаппараты.
Вместе с легковыми машинами на аэродром направлялись санитарные и пожарные; операторы телевидения и радио двигались на своих специальных автомобилях, стараясь всех обогнать, чтобы занять самое удобное место. В этом бешеном потоке мчащихся автомобилей не обошлось без аварии. У «шевроле» лопнула шина. Следующий за ней «олдсмобиль» врезался в «шевроле». А три машины, мчавшиеся позади, врезались в «олдсмобиль». Пять автомобилей были разбиты. Один из пассажиров убит. Четверо покалечены. Остальные, слава богу, были живы и со свойственной американцам энергией продолжали рваться туда, на аэродром, где скоро должен произвести посадку «боинг».
Машины окружили аэродром со всех сторон. Ньюйоркцам хотелось занять места поудобнее. Машин насчитывалось уже тысячи. Люди залезали на крыши автомобилей. В ночи вспыхивали блицы фотокорреспондентов. Сделан снимок: «На крыше „крайслера“ сидят пятеро». Почему не продать его фирме «крайслер» для рекламы? Очень убедительный снимок — не у каждого автомобиля крыша выдерживает пятерых.
— Внимание, внимание! — послышались над аэродромом слова главного распорядителя. — «Боинг» начал снижение. Через пятнадцать минут он будет над аэродромом. Просьба соблюдать спокойствие. Родственники тех, кто сейчас находится в самолете, должны не терять самообладания.
Люди подняли головы вверх, стараясь услышать гул моторов «боинга» или увидеть его мигающие огоньки. Но пока ни того, ни другого различить было невозможно.
В это время около посадочной дорожки разгоралась ссора. Операторы нескольких телевизионных компаний выясняли, кому какое место следует занять. Каждый, конечно, претендовал на самое лучшее.
— Внимание! Внимание! — снова послышался в репродукторах голос распорядителя. — Если вы посмотрите на северо-восток, вы заметите мигающие огни «боинга».
С этой минуты взгляды всех были прикованы к мигающим огням. Красный, зеленый, красный, зеленый — они вспыхивали в темноте, тревожа воображение. Чаще бились сердца, и все, что было вчера, позавчера или что будет завтра, отступило перед волнительным ожиданием того, что случится в эти минуты. Кто-то приговаривал: «Это зрелище значительнее, чем театр, — ведь здесь все по-настоящему. Ох как будут жалеть Джонсы, которые уехали в Чикаго! Но мы все им расскажем в деталях».
«Боинг» сделал последний круг над аэродромом и пошел на посадку. Все ниже и ниже его могучие крылья. Когда до земли осталось совсем небольшое расстояние, на самолете зажглись прожектора. Теперь машина напоминала чудовище: два больших фонаря впереди были похожи на фантастические глаза. Сверху и снизу по-прежнему тревожно мигали огоньки. А из четырех мощных реактивных турбин вырывался огонь. Самолет все ближе к земле. Сотни метров, десятки. Сейчас гладкое металлическое пузо самолета коснется асфальта. И вот полетели искры — будто к сильно раскрученному наждачному колесу приставили кусок металла.
Кто-то закричал: «Браво, Мак!» Какая-то женщина захлопала от восторга в ладоши. Специалисты прикидывали расстояние, которое потребуется для того, чтобы самолет остановился. Пожарные машины мчались за самолетом, готовые тут же, сию минуту, тушить пожар.
Но тушить было не надо. Самолет терял скорость, искры становились все мельче. И когда до конца посадочной полосы оставалось несколько десятков метров, самолет остановился. Погасли два могучих глаза и тревожные огоньки красного и зеленого цвета. Смолкли реактивные турбины. И на аэродроме стало тихо. Казалось, что громадное крылатое чудовище, которое минуту назад наводило на всех ужас, умерло.
К самолету подъехали с включенными сиренами полицейские «джипы», санитарные автомобили. Хотелось поскорее узнать, что там… Дверь самолета открылась. Служащий аэропорта подкатил лестницу, но она оказалась высока. К борту самолета приставили обычную лестницу-стремянку.
На асфальт спустился первый пассажир. Некоторое время он сонно смотрел по сторонам, потом недовольно сказал:
— Что за черт! Это же Нью-Йорк! А я должен быть в Лондоне!
— Вы должны были быть на том свете, мистер, — вежливо пояснила стюардесса. — Скажите спасибо пилоту Макдольду.
Все ждали выхода пилота Макдольда. Но он, очевидно, решил выйти из самолета последним. А пока выходили пассажиры. И конечно, каждого окружали журналисты.
— Здравствуйте, мистер Пленн! — весело крикнул кто-то из них, и, когда Пленн обернулся, вспыхнул блиц. — Я слышал, что вас очень ждут дома, мистер Пленн.
Послышался легкий смех.
— Счастливчик Смит! — крикнул корреспондент «Ивнинг пост», когда у выхода появился Смит. — Вас очень любит жена.
— Режиссер Виктор Джепес, — объявила стюардесса.
И когда по лестнице по-актерски элегантно стал спускаться пожилой человек, щелкнуло сразу несколько блицев.
— Вы можете сделать фильм об этом происшествии? — спросили режиссера журналисты.
— Нет, — ответил режиссер. — После обильного ужина я прекрасно спал. Проснулся, когда самолет был уже на земле.
В этот момент женщина спускалась по лестнице и, не попав ногой на перекладину, свалилась на землю и повредила ногу. Санитары, стоявшие поблизости, бросились с разных сторон к женщине, уложили ее на носилки, затолкнули в санитарную машину и, включив сирену, помчались в город. Не зря же, в конце концов, приехало на аэродром пятьдесят санитарных машин.
И, наконец, из самолета вышел герой дня Макдольд. Все аппараты были направлены на него. Макдольд сделал приветственный жест рукой и спустился по лестнице на землю.
— Позвольте первый вопрос! — крикнул корреспондент «Нью-Йорк тайме». — Что вы думали, когда приближались к земле?
— Я думал, что на земле развелось слишком много дураков, жаждущих сенсаций. Они окружили своими автомобилями аэродром и этим усложнили посадку самолета.
— Вопрос номер два. Что вы предпримете в ближайшие часы?
— Сяду на другой самолет и полечу. Пассажиры купили билеты. Они должны быть доставлены в Лондон.
Через несколько часов Макдольд действительно сел в другой самолет и улетел в Лондон.
На следующий день, куда бы вы ни пришли — в частный дом, учреждение, в ресторан, — везде слышался разговор о ночном происшествии. Конечно, рассказывалось обо всем с различными домыслами и присказками, иногда весело, иногда грустно. Все зависело от характера рассказчика.
У меня была в этот день встреча с мистером Карней, одним из ведущих акционеров крупной страховой компании. Человек он был состоятельный и очень милый. Ему хотелось познакомить меня с Нью-Йорком.
Ровно в двенадцать мы встретились в кафе. Заказали по чашке кофе.
— Как вам показалось вчерашнее зрелище? — спросил я.
— Так себе! — довольно равнодушно ответил Карней. — Ничего впечатляющего.
— Слава богу, что самолет благополучно приземлился, — заметил я.
— Вот если бы самолет загорелся при посадке или врезался в аэровокзал и взорвался — вот это было бы зрелище!
Я не знал, что ответить, и поэтому молчал.
— Вы не думайте, что я кровожаден, — сказал Карней. — Но Америке нужны сейчас экстраординарные зрелища: бешеные гонки автомобилей, жестокая схватка на спортивных полях. Все это возбуждает и отвлекает. Как бы вам объяснить? Это как клапаны у парового котла. Лишний пар выходит, и котел не взрывается.
— Почему же этот пар не направить в полезное русло?
— У вас в России этих русел сколько угодно. А мы задыхаемся от избытка. В Америке наступила эра пресыщения. Оказалось, что когда люди достигают эры пресыщения, то проблем становится больше.
— Непонятно.
— Если бы у нас была такая идея, которая бы направляла людей, указывала бы им дальнейшую цель. Но такой идеи нет. В нашем пресыщенном обществе с каждым днем появляется больше лишней энергии, того самого пара, который все взрывает: устои общества, мораль.
— Какой же выход?
— Кто его знает!
Карней выпил рюмку коньяку и запил его кофе.
Некоторое время мы сидели молча, потом вышли на улицу и сели в машину. Последняя модель «бьюика» еще не потеряла запаха заводской краски. На переднем сиденье машины лежал третий том Достоевского.
— Великий писатель, — сказал Карней, когда я взял книгу в руки. — Его любят у нас, потому что он открывает совершенно поразительную гамму человеческих переживаний. Нам во сне даже не снилось, что люди могут жить так сложно, воспринимать мир так остро.
Карней включил мотор. Машина мягко тронулась и поплыла по улице, как корабль.
— Чем более пресыщенной становится жизнь, тем примитивнее человек, — вдруг сказал Карней. — И не осуждайте нас, если завтра объявят, что на железной дороге столкнулись пассажирские поезда и все мы помчимся туда, чтобы пощекотать себе нервы.
В Мексике журналисты нередко собираются за чашкой кофе, чтобы поговорить о жизни, поспорить.
В тот вечер нас сидело за столиком человек пять.
— Вы говорите, что страна у вас демократическая, — обратился ко мне Родригес, молодой журналист из газеты «Эль Универсаль». — И все-таки у вас нет такой свободы, как у нас в Мексике. У нас можно прийти в газету «Эль Универсаль», выложить на стол пять–шесть тысяч песо и сказать: «Покупаю пятую полосу». Вам дают эту полосу чистенькую. Что хотите пишите, хотите — помещайте на ней фотографии своих любовниц или портрет бабушки. Какое кому дело! Полоса принадлежит вам. Можно в вашей стране сделать это?
— Нет!
— А вы говорите, у вас свобода печати!
— Но то, что вы рассказываете, больше похоже на торговую сделку, чем на свободу печати, — ответил я.
— Как хотите назовите. Только у нас это можно, а у вас нельзя!
— Кому можно! — возмутился Ренато Ледук — известный в Мексике журналист. — Какая же это свобода, если она доступна только тем, — здесь Ренато употребил не очень ласковое слово, — у кого карманы набиты деньгами. Эта свобода к тому же очень на руку посольству янки. Для них пять тысяч песо — не деньги. Они каждый день покупают полосы в газетах и расписывают свои благодеяния. А народ читает. Простачки попадаются, верят.
— Для Де-Негри эта свобода тоже вполне подходяща! — сказал другой журналист, Франциско, которого все попросту называли Пако.
— О! Де-Негри! — воскликнул Родригес. — Кто из вас может сравниться с ним?! Он зарабатывает по двадцать–тридцать тысяч в месяц. Даже Ренато Ледук и ты, Пако, мальчишки по сравнению с ним.
— Лучше быть мальчишкой, чем… — Ренато опять употребил не очень подходящее для печати слово.
Спор разгорелся. Родригес стоял на своем. Ему очень нравилось, что есть такая свобода печати. Другие выступали за свободу, которую бы не нужно было покупать за деньги. Спор тогда так и не кончился. Для меня он оставался памятным, потому что именно в этот вечер я поближе познакомился с Ренато Ледуком. Выйдя из кафе, мы шли с ним по улице Хуарес, где по вечерам от яркого света витрин почти не ощущаешь темноты.
— Добрый вечер, Ренато, — часто слышалось на улице.
Ренато наклонял свою седую голову, и его индейское с бронзовой кожей лицо улыбалось прохожим.
— Эй, Ренато, может, я довезу тебя на такси?! — кричал шофер, приостановив машину.
— Грасиас, сеньор! — с поклоном отвечал Ренато.
— Даром отвезу, Ренато! — продолжал шофер. — За твою последнюю остроту по поводу жены президента.
— Когда я удачно сострю насчет самого президента, тогда ты меня отвезешь! — сказал Ренато.
Прохожие улыбались.
— Говорили о Де-Негри, — произнес Ренато, неторопливо шагая по тротуару. — Он не журналист. Журналист из всех человеческих качеств обязательно должен обладать одним — честностью. А какая же у него честность? Он пишет только о том, за что больше платят. Министр перерезал ленточку в честь открытия нового участка дороги. Кто пишет? Де-Негри. Разрисует этого министра так, что можно подумать — перед тобой святой Вильясека. У другого министра дочь замуж выходит. Кто пишет? Де-Негри.
Ренато ответил кивком на приветствие прохожего.
— Видите, окна светятся в большом доме на седьмом этаже. Это офисина[61] Де-Негри. Там секретарша, референты, пишущие машинки и магнитофоны. Принимаются заказы, сообщается цена. Репортаж о свадьбе с фотографией — две тысячи песо, о похоронах — полторы, встреча министра на аэродроме, наверное, песо восемьсот. С министров он берет меньше. Беседа чиновника с иностранным гостем — этой цены я не знаю. Думаю, что в этом случае Де-Негри требует двойную плату.
— Как же он везде успевает?
— На некоторые свадьбы и похороны едут его референты. Они сочиняют отчет, подписывает его — Де-Негри. Потом из всех сообщений формируется полоса «Хроника Де-Негри».
— Извини, Ренато, — вдруг остановил его человек в широкополой шляпе. — Я крестьянин из Оахаки! Спасибо тебе за статью о нас, крестьянах. Правильно написана. Пусть знают господа министры и сам президент.
Крестьянин пожал руку Ренато.
— Может, пойдем, — крестьянин подмигнул Ренато, — по рюмочке текильи? Я угощаю.
Ренато обнял крестьянина. Слишком уж трогательно и искренне было его предложение.
Мы снова шагали по тротуару. Чем ближе к отелю «Эль Президенте», тем плотнее ряды автомобилей вдоль тротуаров. «Эль Президенте» — один из самых дорогих отелей столицы. Правда, по виду я бы не сказал, что он самый красивый. Его построили не так давно, и до сих пор не забыта история о баснословных расходах на строительство и о том, в чьи карманы попали эти денежки.
В отеле «Эль Президенте» проводятся всевозможные приемы, собрания, встречи с зарубежными гостями. Сегодня была одна из таких встреч. Прием, видимо, подходил к концу. У парадного подъезда стоял в раззолоченной ливрее швейцар с рупором в руках. При появлении гостя швейцар выкрикивал в рупор: «Машину мистера Робертса». Из ряда машин выезжала одна и мягко останавливалась у подъезда.
Неподалеку от входа стояли полицейские. А дальше толпа любопытных. Женщины обсуждали наряды жен чиновников. Мужчины — марки автомобилей. Мы остановились.
Машина подкатила к подъезду. В нее сел сеньор со своей супругой. Швейцар захлопнул дверцу.
Мы собрались уходить, когда вдруг услышали:
— Машину сеньора Де-Негри.
В подъезде появился Де-Негри. На нем был тщательно пригнанный смокинг и «бабочка» на шее. Гладко зачесанные волосы, чуть седоватые виски, гордая осанка, — он больше похож на чиновника министерства иностранных дел, чем на журналиста.
— Где же еще может быть Де-Негри?! — сказал Ренато.
Де-Негри сел в машину и уехал, сопровождаемый любопытными, а может, и завистливыми взглядами толпы.
Вскоре мы расстались с Ренато.
— Приезжай ко мне завтра в час, — сказал он на прощанье.
«Как не похожи эти два человека, — подумал я, направляясь домой. — Оба журналисты в одной и той же стране. Не похожи по внешнему виду и по взгляду на свою журналистскую работу. Тот в смокинге. Этот в костюме, который сшит не очень ладно, рубашка без галстука. Но в походке Ренато, в его статной, широкоплечей фигуре чувствовалась сила настоящего мексиканца, которых обычно называют „мачо“.»
В Мексике, пожалуй, нет журналиста более известного, чем Ренато. Где-то там, в Керетаро или Гвадалахаре, собирается под вечер молодежь и обсуждает то, о чем пишет сегодня Ренато. Его колонка каждый день появляется в газете «Ультимас Нотисиас» под рубрикой «Тротуар». Он ведет речь о маленьких событиях и о больших — всегда о тех, которые касаются жизни народа. Во влиятельном журнале «Сьемпре» его статьи публикуются в разделе «Английская неделя». День за днем Ледук прослеживает жизнь, которая бежит вокруг… Делает он это с юмором.
Ледук часто пишет в спортивной газете «Эсто».
Если соберутся мексиканцы и кто-нибудь упомянет имя Ледука — то тут же начинается разговор о его заметках в газете. А потом кто-нибудь вспомнит, как Ренато мальчишкой был телеграфистом в поезде, перевозившем бойцов революции. Вспомнят юношеские стихи Ренато.
Может быть, кто-нибудь прочтет строки из его запрещенной поэмы «Прометей» или расскажет о веселом времени в Париже, где Ренато работал в 30-е годы в мексиканском консульстве.
— Вы знаете, что у Ренато была невеста англичанка? — вспомнит кто-то. — Богатейшая женщина-художница. Она отчаянно любила Ренато. Он ей писал стихи и пел мексиканские песни. И наконец они поженились. Прошел медовый месяц.
«Милый, почему ты опоздал на четыре минуты к обеду?» — спрашивала англичанка.
«Я же мексиканец, — отвечал Ренато. — Часом раньше или часом позже — какая в том разница? Я встретил приятеля, не мог же я сказать ему, что опаздываю к обеду».
«Хорошо, милый, — говорила жена, — но не забудь, что в файф о’клок[62] ты обязательно должен быть дома».
Ренато соглашался, но не приходил в файф о’клок, и снова дома возникал неприятный разговор.
Однажды Ренато пришел домой и сказал:
«Слушай, дорогая! Я мексиканец, по твоим английским правилам жить не смогу».
На том они и расстались…
Кто-то уже вспоминает другой случай из жизни Ренато. Обо всем говорится с улыбкой и с некоторой долей доброго вымысла…
На следующий день, когда мне нужно было встретиться с Ренато, я обнаружил, что номера его телефона у меня нет. Пришлось позвонить в справочное бюро.
— У Ренато никогда не было телефона, — ответила мне девушка-телефонистка. — Вы поезжайте на улицу Артес, встаньте спиной к кантине и крикните: «Ренато!» Если он появится в окне второго этажа, значит, дома.
Я принял это за шутку. Позвонил приятелю-журналисту, он подтвердил слова девушки. Я отправился на улицу Артес. Действительно, на углу была кантина, напротив нее — старинный дом. Как потом я узнал, здесь в начале этого века помещалось русское посольство.
Я встал спиной к кантине, огляделся вокруг и, не увидев поблизости полицейского, громко крикнул:
— Ре-на-то!
Никто в окнах второго этажа не появился.
— Вы кричите громче, — сказал вдруг прохожий. — Он дома. Ему только сейчас отнесли завтрак. Видно, поздно лег спать Ренато. Полчаса назад он высунулся в окне и крикнул: «Эй, кантинеро, пришли что-нибудь поесть!» Это значит, надо прислать пару бутылок пива и такос[63]… Давайте крикнем вместе, сеньор, — предложил человек.
Мы крикнули, и в окне второго этажа появилась взлохмаченная седая голова Ренато.
— Заходи, Василий, подъезд там, направо, за углом.
Наверное, этот дом не ремонтировался с тех пор, как закрылось после революции русское посольство. Подъезд давно потерял свой вид. Широкая, когда-то торжественная лестница полуразрушена, под лестницей из фанеры сооружена комната. Перед входом в эту комнату сидели на полу дети. В подъезде пахло промасленными жаровнями. Я поднялся на второй этаж и увидел множество дверей.
— Скажите, где живет сеньор Ледук? — спросил я женщину, которую встретил в коридоре.
— А-а, — протянула женщина. — Знаю, знаю, сеньор Аледук, — почему-то женщина назвала его именно так, — он живет там, — и показала на дверь.
Я постучался.
— Входи! — крикнул Ледук.
За дверью была большая комната, такая же старинная, как и весь дом. В некоторых окнах недоставало стекол. Но видно, это нисколько не беспокоило хозяина. В комнате были два стола: на одном, поменьше, — пишущая машинка, а на другом, громадном, — газеты, географические карты, здесь же были книги об экономике, политике, о том, как растить табак и выращивать кофе. На полу в углу стояла бутылка текильи, а на стене висел портрет прославленной киноактрисы Марии Феликс с трогательной надписью хозяину дома.
— Ты меня подожди, Василий! — крикнул Ренато из соседней комнаты. — Или, хочешь, заходи сюда.
Другая комната была такая же, как и первая. Отбитая штукатурка, окна без стекол. Посредине комнаты стояла широкая кровать.
Я вспоминал вчерашние слова Ренато: «Видишь, окна светятся. Это офисина Де-Негри. Там секретарши, референты, пишущие машинки и магнитофоны».
У Ледука не было телефона, у него не было даже наручных часов и самопишущей ручки. В этот дом, конечно, не приезжали преуспевающие адвокаты, министры, врачи, знатные агрономы.
Однако в этих на первый взгляд заброшенных комнатах всегда людно. Сюда без стеснения заходит крестьянин, чтобы поведать грустную историю, горожанин — рассказать о веселом случае. И каждый находит то, зачем приходит к Ренато, — поддержку словом и делом.
Кто-то постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел в комнату. Мальчишка лет пятнадцати положил на стол газеты и, крикнув: «Ренато!» — побежал в следующую квартиру.
Ренато развернул «Ультимас Нотисиас». Некоторое время он читал свои заметки под рубрикой «Тротуар», потом с отчаянием бросил газету:
— Не напечатали. Испугались. Ну как же, разве может газета критиковать правительство?! Вот вам свобода печати!
— А вы бы купили полосу и напечатали.
Ренато внимательно взглянул на меня. И, видимо, убедился, что я сказал это без иронии.
— Во-первых, чтобы купить полосу, надо иметь деньги. А за правду у нас мало платят. Я зарабатываю в месяц три тысячи песо. Полоса стоит пять–шесть. Кроме того, ты не думай, что мне продадут эту полосу так просто. Их продают тем, кто пишет «за», а не «против». Но ничего! Я напечатаю это в другом месте.
Это была не просто фраза. Вскоре в свет вышла книга Ренато «Четырнадцать бюрократических поэм и одна реакционная коррида». Очень злая сатира на тех, кто держит в своих руках власть и определяет, какой должна быть свобода печати в Мексике.
Везде из уст в уста передаются строки из этой книги. И когда Ренато идет по улицам Мехико, прохожие отдают дань уважения этому человеку, который никогда не покупает «свободу» печати, а завоевывает ее.
Леонида Жаботинского я впервые увидел в Дубне, где тяжелоатлеты готовились к Олимпийским играм в Мехико. Я приехал с операторами, чтобы приглядеться к будущим героям олимпиады и написать сценарий фильма.
Жаботинский стоял передо мной как гора, хитро смотрел на меня и жал руку. У него рука большая и мягкая.
— Значит, кино снимать будете, — уточнил Жаботинский. — И мы должны быть артистами?
— Выходит, так! — подтвердил я.
Лицо Жаботинского вдруг стало серьезным.
— Василий Михайлович, у тебя что-то в глазу, — сказал он.
Я протер глаз.
Штангист сделал фигу.
— Видишь? Во какие из нас артисты!
Он был доволен своей шуткой и смеялся, вздрагивая мягким животом до тех пор, пока слезы не появились у него на глазах.
Потом мы гуляли по берегу Волги. С нами шли Куренцов, тренер и доктор. Разговор был далекий от спорта. Жаботинский жаловался доктору на то, что у него бок болит, что есть ему зря не дают, на одном кефире держат. Все это не вязалось с обликом самого сильного человека в мире — разве может у него что-нибудь болеть! Может ли такой гигант питаться кефиром? Но оказывается, может и должен. У него задача — потерять шесть килограммов.
— Расскажи нам, как там, в Мексике? — попросил Жаботинский.
Мы присели на песке. Я рассказывал о мексиканцах. Силач сидел слушал, и на лице его отражались десятки чувств: то мелькнет грусть, то радость, то опять появится недоверчивый, с хитринкой взгляд. «Может, все это и не так, — говорили его глаза, — привираешь. Но у тебя складно получается. Давай дальше».
Когда я кончил рассказ о Мексике, Леня сидел молча.
— В Мексику на олимпиаду приедут сильные ребята, — сказал я. — Как насчет победы?
Леня махнул рукой:
— Шестьсот килограммов никто из них поднять не может. Приходи на тренировку — увидишь…
Тренировка тяжелоатлетов — зрелище очень внушительное. Масса металла и человек. Конечно, в наш век есть подъемные краны, которые поднимают сколько хочешь килограммов, и вроде бы зачем этим делом заниматься человеку? Но тогда как бы он узнал свою силу?
Стоит Жаботинский, и перед ним железная штанга. Он берет ее в руки, будто это игрушка. Не такая уж, конечно, игрушка — в ней сто с лишним килограммов. Подойди — и не сможешь сдвинуть с места. А у него это выходит легко и просто. Он ее поднимает лежа, сидя, стоя. Он поднимает ее столько раз, что в общей сложности набираются тонны.
И вот уже пот льется струйками с его лица. Он тяжело дышит. Он просто изнемогает под тяжестью металла. Он ведет борьбу с этим металлом, борьбу молчаливую, упорную. И никто не знает, как Жаботинский относится к этому металлу. То ли он его друг, то ли он видит в этих толстых железных дисках своих лютых врагов.
То, что дает человеку природа, это еще только маленькая доля для успеха. Нужно развить этот дар. Нужно обрести опыт, волю и лишь тогда выходить на помост.
…Жаботинский делает несколько глотков воды и снова неторопливо натирает руки магнезией, чтобы вцепиться в гриф штанги. Он поднимает ее, опускает. Тренер Айзенштадт дает советы. И снова и снова взлетает штанга вверх и с грозным металлическим грохотом падает на пол.
Начались Олимпийские игры в Мехико. Я прилетел туда вместе с киногруппой, которая снимала фильм «Трудные старты Мехико». Мы отправились в Олимпийскую деревню. Прежде других я увидел Жаботинского. Он стоял, облокотившись на крыло автомобиля, перед корпусом № 8, в котором разместилась советская делегация. Был он в красном тренировочном костюме, фигура его казалась символической.
«Советский богатырь» занят был в этот момент важным делом. В Олимпийской деревне это дело называли «ченч» (обмен). Жаботинский менял значки, всякие безделушки.
Этот большой человек любил «ченч», отдавал ему свободное от тренировок время.
Вместо приветствия Жаботинский вынул из кармана горсть значков и спросил:
— Видишь?
Вчера к Жаботинскому обратились французские кинооператоры, снимающие фильм. Они попросили чемпиона Токио поднять на одной руке рулевого с лодки-восьмерки, который весил всего сорок килограммов.
— Ну зачем я буду силу тратить, — ответил Жаботинский.
Тогда один француз вынул из кармана красивый французский значок и сказал:
— Ченч. Вы поднимите, а я вам дам значок.
— Годится, — ответ штангист. — Я подниму один раз, а ты два значка дашь.
Француз отдал два значка, и вскоре рулевой с восьмерки стоял на вытянутой руке Жаботинского, как на крепком уступе скалы…
К Жаботинскому, конечно, все обращаются с одним и тем же вопросом:
— Верите ли в победу?
Жаботинскому этот вопрос задают чаще, чем другим. Во-первых, потому, что он заметнее, чем другие спортсмены. А во-вторых, потому, что американский тяжелоатлет Пиккет заявил в печати, что на этой олимпиаде он победит Жаботинского и тогда покинет помост.
Когда Жаботинскому сказали об этом, он неторопливо и старательно сложил три своих толстых пальца и показал фигу.
Все рассмеялись.
Возможно, где-то там, внутри, под сердцем, у Жаботинского билась тревога: ведь это не какие-нибудь соревнования — олимпийские! Но внешне этой тревоги не чувствовалось. Не зря местные художник и поэт вывесили у входа в корпус № 8 плакат, на котором Жаботинский изображен рядом с самолетом. Подпись гласила:
Это богатырь российский —
Леня, друг наш Жаботинский,
Мог поднять бы самолет,
Только штурман не дает.
Спокойствие тяжелоатлета, конечно, проверяется не в Олимпийской деревне, а на помосте. И вот настала минута испытания.
Первым появился Пиккет. Бурей оваций встречает его зал. «Ну как же — он обещал побить самого Жаботинского!»
Высокий, сильный американец подходит к снаряду. Судьи пристально наблюдают за каждым его движением. Жим… Не получился у Пиккета жим. Когда он поднимал штангу, то на мгновение оторвал пятки от пола.
Первая попытка проваливается у француза Фульстера и шведа Юханссона.
А Жаботинский пока что не выходит на помост, и это придает соревнованиям еще большую остроту.
Пиккет подходит к снаряду второй раз. Сейчас он поднимает штангу, ведь это его коронный номер — жим. И опять неудача. Пиккет уже не мог скрыть своего волнения. Очевидно, произошел психологический надлом. Пиккет разуверился в себе. Он не мог по всем правилам провести жим. В третий раз случилось непоправимое: Пиккет выбыл из игры. «Да, Пиккет, не хвались, идучи на рать!»
Вслед за Пиккетом француз и швед тоже вышли из соревнований.
В тяжелой атлетике тактика занимает не меньшее место, чем, скажем, в беге или боксе. Хотя на первый взгляд какая тут тактика? Поднимай штангу, и все.
Жаботинский еще не выходил на помост, а он уже выигрывает. Чем дольше не выходит на помост Жаботинский, тем больше волнуются соперники. Жаботинский пропускает вес, на взятие которого они тратят силы. В какой он форме, Жаботинский, никто не знает. А может, он тоже провалится с первого же выхода? Вес на штанге все увеличивается.
Наконец радио объявляет: «Жаботинский — Советский Союз!» Неторопливо, вразвалочку выходит наш чемпион. Он трет магнезией руки и куда-то посматривает задумчивым взглядом, будто к чему-то примеривается.
Он подходит к штанге, смотрит на нее. По всему чувствуется, что в этом зале, где так много людей, Жаботинский видит и ощущает только ее — штангу. Он расслабил тело, стоит и смотрит в зал, смотрит невидящими глазами.
На штанге двести килограммов. Это больше олимпийского рекорда, принадлежащего Юрию Власову.
Жаботинский решительно затягивает пояс, приседает и, по-прежнему глядя в зал, ощупывает железный гриф штанги. Руки его крепко вцепляются в металл, на лице решимость.
Наступает тот момент, когда мозг должен приказать телу отдать все, даже то, что скрыто в неприкосновенном резерве. И не может быть сомнений, неуверенности или боязни, что эта тяжелая громадина придавит тебя.
Штанга взлетела на грудь. И опять Леня смотрит в зал все теми же невидящими глазами.
В могучих руках Жаботинского штанга поплыла вверх. Новый олимпийский рекорд!
На лице Жаботинского улыбка. Судья хлопает в ладоши. Огромная железная громадина летит вниз и с грохотом бьется об пол. Этот звук еще раз подтверждает зрителю тяжесть штанги.
Судьи взволнованны. Новый рекорд. На помост вытаскивают весы. Два здоровых парня едва приподнимают штангу, чтобы положить ее на весы. Судьи взвешивают штангу с аптекарской точностью.
Жаботинский под аплодисменты зала покинул помост. Он сидит в раздевалке на скамейке и рассуждает с тренером:
— Посмотрим, что дальше предпримут сопернички.
Американец Иозиф Дьюб решил не уступать Жаботинскому. Он вышел на двести килограммов.
Зрители замерли в тревожном ожидании. Американец с налитыми силой мышцами подошел к снаряду. Как не похож он на Жаботинского. Тот спокоен, а этот волнуется. Это волнение все видят. Штангист не может скрыть его. И зрители не очень верят в его успех.
Дьюб побеждает вес. На лице — радость. Мальчишеская радость. После того как хлопнул в ладоши судья, он бросает штангу и радостно прыгает на помосте.
Борьба обострилась. Дьюб рвется к победе. Он не хочет уступить пальму олимпийского первенства Жаботинскому. Во втором движении — в рывке — американец успешно справляется с весом сто сорок пять.
И опять появляется Жаботинский. Он просит поставить сто семьдесят килограммов.
Зал сначала затих. Потом послышался скрип стульев. В тишине зрители усаживались поудобнее.
А Жаботинский спокойно смотрит в зал, натирая магнезией руки.
Он склоняется к штанге. Долго примеряется. Наконец руки замерли на грифе. Жаботинский глубоко вздыхает несколько раз и отчаянно рвет штангу. Металлические диски взлетают вверх, будто подброшенные стальной пружиной.
Теперь нужно удержать громадину над головой. Она тянет нашего богатыря влево, вперед.
— Оп, оп, оп! — зачем-то громко произносит Жаботинский, как будто это ему помогает в единоборстве с металлом.
И штанга замирает над головой чемпиона. Судья хлопает в ладоши.
Зал взрывается восторгом. Минута волнения позади. Какой захватывающей была эта минута! Благодарные зрители аплодируют Жаботинскому.
Теперь Жаботинский может спокойно сидеть в своей раздевалке в ожидании очереди. Он оторвался от соперника Дьюба на двадцать пять килограммов. Он недосягаем, если, конечно, не произойдет какой-нибудь случайности. Спорт есть спорт.
Американец Дьюб и бельгиец Рединг дерутся в третьем движении за серебро и бронзу.
Дьюб понял, что ему не догнать Жаботинского, но он уверен в своей серебряной победе. И тут американец допускает второй просчет. Он не замечает, как медленно, но верно к серебряной медали движется бельгиец Рединг. Чем ближе к финишу, тем упорнее борется этот невысокий плечистый парень. Он следует по пятам Дьюба. В третьем движении вес штанги доходит до двухсот двух с половиной килограммов.
— Жаботинский — Советский Союз! — объявляет судья.
Выходит Жаботинский. Опять медленно трет магнезией руки и отрешенно смотрит в зал.
Это безразличие к окружающему. Это состояние «самого в себе» заставляет публику верить в его успех. Заставляет верить в то, что этот человек властен над своим могучим телом. Может быть, у него часто колотится сердце? Может быть. Но внешнее его спокойствие покоряет.
Жаботинский легко берет двести два с половиной килограмма. Он держит штангу над головой и улыбается.
Судья хлопает в ладоши. Жаботинский бросает штангу. Расстегивает ремень и снимает его на ходу.
Золотая медаль у него на груди. Никто не в силах догнать его.
Азарт Рединга в борьбе с Дьюбом крепчает. Рединг не хочет отдавать серебро. Дьюб доводит вес штанги до двухсот десяти килограммов и успешно толкает этот огромный вес. А Рединг просит поставить двести двенадцать с половиной килограммов.
Напряжение в зале возрастает. Неподалеку от меня сидят родные Рединга: мать, отец, жена. Они волнуются за своего «малыша». «Малыш» подходит к снаряду, собирает «в кулак» свои силы и толкает двести двенадцать с половиной килограммов.
И когда он бросил снаряд, он прыгал на помосте действительно как малыш, забыв, что в зале зрители. Он радовался по-младенчески весело и забавно.
Дьюбу достается только третье место, хотя он набрал столько же килограммов, сколько противник. Рединг меньше весит, чем Дьюб, и ему отдают серебро.
Казалось бы, все ясно: Жаботинский — первое место, Рединг — второе и Дьюб — третье. Но публика ждет. Уж если Жаботинский завоевал первое место, то, наверное, он еще раз выйдет и поднимет тот вес, который взяли Дьюб и Рединг. Ведь у него еще две попытки в запасе. Как-то нехорошо олимпийскому чемпиону остановиться на двухстах двух с половиной килограммах.
Все ждут. Но Жаботинский не выходит на помост. Судья объявил:
— Леонид Жаботинский — Советский Союз — выступать не будет!
В зале поднялся свист, зрители стали топать ногами. Мне было обидно за Жаботинского.
В Токио Жаботинский поднял двести семнадцать с половиной килограммов. Неужели нет у тебя, Леня, сил поднять эту штангу в двести двенадцать с половиной килограммов?
Публика неистовствует. А Жаботинский сидит в своей раздевалке вместе с тренером Айзенштадтом и, улыбаясь, говорит:
— Штангу поднимать — это не кавун[64] есть. Золотая медаль-то у меня в кармане, чего это я буду лишний раз корячиться…
Может, в спорте это называется «тактикой сбережения сил»?
Пресс-конференция, которая началась вскоре после вручения медалей, была очень внушительной. За столом сидели три богатыря: Жаботинский, Рединг и Дьюб. Казалось, эти трое занимают весь зал. Шутка ли сказать: общий вес этих троих больше пятисот килограммов.
Первый вопрос журналистов Жаботинскому:
— Почему вы не использовали две последние попытки?
— Я приехал бороться за первое место, — ответил Жаботинский. — Ставить рекорды я могу дома.
— Будете ли вы выступать в Мюнхене?
— Если буду, то результат мой будет выше.
— Победят ли вас на следующих играх?
— Просто так не сдамся, — говорит Жаботинский.
Отвечая на вопросы, Жаботинский давал автографы. Он рисовал человечка со штангой и рядом ставил внушительную букву «Ж».
Моя последняя встреча с Жаботинским была несколько необычной. Произошла она не в спортивном зале. Я предложил операторам создать эпизод дружбы между мексиканцами и спортсменами, прибывшими на олимпиаду. Для этого мне хотелось пригласить наших спортсменов — Жаботинского и, скажем, Кучинскую — на площадь Гарибальди. Там всегда полно народу, там собираются мексиканские музыканты — марьячис. Такая встреча на Гарибальди была бы очень впечатляющей.
Я приехал в Олимпийскую деревню и увидел Жаботинского на его любимом месте — напротив входа в дом советской делегации. Он стоял, как всегда облокотившись на крыло автомобиля, и «ченчевал». Очевидно, после того как он получил золотую медаль, число желающих обменяться с ним сувенирами увеличилось. Леня был в благодушном настроении.
— Ченченем, — предложил Жаботинский.
Оглядев меня с ног до головы и увидев на моей груди значок со словом «Пресса», он взялся за него своей большой рукой.
— Давай! — Штангист вынул из кармана разные сувениры.
— Не могу, — ответил я. — Без значка меня никуда не пустят.
Леня еще зачем-то потрогал значок. Посмотрел, как он крепится на пиджаке, и сказал:
— Ладно.
Я рассказал Жаботинскому замысел нового эпизода и думал, что он обрадуется.
— Неохота ехать, — сказал Леня. — Устал я. Вот тут, в боку, болит.
— Так тебе же на Гарибальди не штангу поднимать! — возразил я. — Отдыхать будешь.
Жаботинский долго стоял молча. Взгляд у него был такой же, как там, на помосте, безразличный.
— Кучинскую пригласим, — уговаривал я. — Ты и рядом Наташа. Здóрово!
— Если Кучинская поедет, то я тоже поеду, — наконец сказал Жаботинский.
Я помчался искать Наташу. Девушки жили в отдельном доме, который называли «женский монастырь». Этот дом был обнесен высоким забором из металлической сетки. И пробраться туда мужчине было просто невозможно. У ворот стояла женская охрана с винтовками. Даже муж и жена Воронины должны были расставаться у ворот.
Конечно, никакие мои мольбы не имели успеха — проникнуть в дом я не мог. Но тут я случайно увидел Наташу на улице.
Она смотрела на меня голубыми глазами, внимательно слушала и просто сказала:
— Я согласна. Но надо спросить разрешения у Латыниной.
Мы нашли Ларису Латынину, и через две минуты все было решено. Мы весело шагали с Наташей к Жаботинскому. Он стоял, по-прежнему опершись на крыло автомобиля.
— Быстро все это ты сделал, — сказал Жаботинский. — Ну ладно, пойду переоденусь. — И медленно, вразвалку ушел.
Мы стояли и говорили о чем-то. Вернее, говорил я. Мне хотелось, чтобы Наташа не заметила времени ожидания, которое всегда так мучительно и неприятно.
Прошло десять минут, а Жаботинского все не было. Пятнадцать минут. Он не выходил из подъезда.
Я поднялся в его комнату и удивился. Жаботинский лежал на кровати.
— Леня, мы ждем тебя. Наташа ждет, я, операторы.
— Не могу, — ответил Леня, не поднимаясь с постели. — Вот сейчас стал ботинки надевать, наклонился — голова закружилась. Я подумал: а зачем мне все это нужно?
Я развел руками и, чтобы не выражать негодования, ушел. Мне было неловко перед Наташей.
И все-таки я не расстался с идеей создать задуманный эпизод. Попросил руководство делегации о помощи.
Через день вечером я снова приехал в Олимпийскую деревню и увидел Жаботинского на своем «ченчевом» посту напротив входа в корпус № 8.
— Как здоровье, Леня? — спросил я прежде всего.
— Болит, — ответил Жаботинский и как-то неопределенно показал на грудь. — А ты на меня руководству жалуешься?
— Прошу, а не жалуюсь. Леня, ты сам пойми: на экране тебя увидят миллионы людей! Поедем.
— А Кучинской сейчас в деревне нет! — Леня хитро улыбнулся.
— А я уже пригласил композитора Александру Пахмутову и поэта Добронравова. Видишь, они идут.
Александра Пахмутова со свойственным ей ребячьим задором сказала:
— Леня, как тебе не стыдно! Иди скорее, одевайся!
— Ну, если композитор едет, я согласен.
Леня ушел неторопливо, как прежде. Не прошло и пятнадцати минут, как он появился в подъезде в парадном костюме.
Наконец-то радостный момент для меня наступил. Все едут! Я уже представил шумную площадь Гарибальди и красочную картину: человек-гигант Жаботинский, рядом Пахмутова. Кругом — марьячис в ярких костюмах, исполняющие свои национальные песни.
Жаботинский сидел со мной в первой машине. Пахмутова, Добронравов следовали за нами в другом автомобиле. Впереди широкая улица Инсурхентес, по которой машины мчатся в восемь рядов.
Мы ехали не торопясь. Машины обгоняли нас. Но вот одна вдруг сбавила скорость и поравнялась.
Водитель оторвал от руля руки и сделал движение, будто он поднимает штангу.
— Вива Русия! — крикнул водитель.
Тут я заметил, что другие машины тоже не хотят нас обгонять. Из окошек высовывались парни, женщины, дети, и все приветливо махали Жаботинскому. Какой-то молодой человек настолько приблизил свою машину к нашей, что смог пожать на ходу Жаботинскому руку.
Зажегся красный свет, и, как только замерло движение, из соседней машины выскочила девушка, подбежала к Жаботинскому, поцеловала его и оставила ему на память свой батистовый платочек.
Жаботинский явно был смущен столь искренним проявлением чувств.
Машины рванулись вперед. Кто-то из шоферов нажал на клаксон: «Та-та»! И все машины стали сигналить: «Та-та»! В такт этому звуку пассажиры стучали ладонями по кузову автомобиля и крыше.
Этот звук, как волна, катился впереди нас. И это означало по-мексикански, что в какой-то машине едет известный человек. С соседних улиц сбегались люди, чтобы взглянуть на этого человека. У светофора мексиканцы окружали машину — они хотели получить автограф у Жаботинского. Они подавали в окошко записные книжки, коробки сигарет, обрывки газет, а какая-то девушка умоляла Жаботинского расписаться на ее белой туфле.
Звук «та-та» катился впереди нас. Он уже достиг площади Гарибальди. И люди, собравшиеся там — музыканты, туристы, мексиканские юноши, которым в эти дни так хотелось все знать и видеть, — стали с нетерпением ждать прибытия на площадь этого известного человека.
Когда Жаботинский вышел из машины, его увидели все. Он был намного выше собравшихся и поэтому походил на монумент, стоящий среди толпы.
Кто-то крикнул:
— Вива Жаботинский!
И вся площадь скандировала:
— Вива!..
С разных сторон бежали люди.
— Ты иди в центр площади, — попросил я Леню. — Я найду марьячис, и начнем съемку.
Жаботинский, как линкор, двигался среди толпы. Все хотели дотронуться до него, а наиболее ретивые юноши пытались залезть на него. Леня смахивал людей с плеч и медленно продолжал свой путь.
За ним двигались осветители, операторы. Пахмутова и Добронравов, которые шли вместе со всеми, были оттеснены толпой.
Операторы включили «юпитеры», и волнение на площади усилилось. Мексиканцы рванулись на свет. Какая-то девица пробралась к Жаботинскому и закричала:
— Бесаме! (Поцелуй меня!)
Вся площадь подхватила:
— Бе-са-ме!..
— Чего они хотят? — зычно спросил меня Жаботинский.
— Поцелуй ее! — крикнул я.
Леня поцеловал девушку.
Теперь толпа скандировала:
— Бе-са-ле… (Поцелуй его!)
Девушка не заставила долго упрашивать себя. Она приподнялась на носки, поцеловала Жаботинского и громко, счастливо засмеялась.
Я заметил, что у Жаботинского взгляд раздраженный, — видимо, оттого, что он ощущал свое некоторое бессилие перед этой напиравшей на него толпой.
Снова в небольшое освещенное пространство перед Жаботинским ворвалась девушка! Волосы распущены, платье легкое, открытое. Она встала перед богатырем, еще шире распахнула и без того большое декольте и требовательно сказала:
— Автограф.
Леня вынул ручку и написал ей на груди букву «Ж». При этом на его лице не было ни улыбки, ни удивления, будто это был лист бумаги.
Надо было поскорее начинать съемку. Я с трудом отыскал в толпе Александру Пахмутову и пробился с ней к Жаботинскому.
Заиграли марьячис, затрещала кинокамера. Однако мексиканским юношам, как видно, не было дела до марьячис и до кинокамеры. Они во что бы то ни стало хотели «пообщаться» с чемпионом Олимпийских игр. Приятели подняли на руках какого-то парня. Он взъерошил чемпиону волосы. Другой парень снял со своей головы огромное мексиканское сомбреро и надел на Жаботинского. Леня терпел, но по его лицу было видно, что терпению приходит конец.
Толпа напирала все больше. У какого-то марьячис хрустнула гитара, и он жалобно застонал, будто это хрустнули его собственные кости.
— А ну, посторонись! — кричал я, потому что операторам не было видно Жаботинского и Пахмутову.
В этот момент Жаботинский стал подниматься над толпой. Парни, стоящие вокруг, решили поднять штангиста, вес которого полтора центнера.
— Кончай это дело! — испуганно закричал Жаботинский. — Гаси свет!
Операторы погасили «юпитеры». Над площадью сомкнулась темнота. Жаботинский прокладывал могучими руками дорогу к машине.
Наконец он тяжело опустился на сиденье, захлопнул дверь и стал держать ее изнутри, чтобы никто не открыл.
Я сел за руль, включил скорость — машина не двигалась. Парни приподняли заднюю часть автомобиля, и колеса беспомощно крутились. Два парня забрались на крышу автомобиля и под крик «Мехико ра-ра-ра!» отплясывали какой-то танец вроде ча-ча-ча.
— Лепя! Стащи их с крыши, — попросил я Жаботинского.
— Нет уж, ты сам, — ответил он. — Я не выйду из машины.
Я высунулся из окна и крепко выругался по-испански. Это несколько охладило энтузиазм собравшихся. Парни слезли с крыши, толпа опустила машину, и колеса автомобиля соединились с асфальтом.
Я неистово сигналил, пробивая дорогу. А кругом по-прежнему слышались крики, свист и скандирование:
— Вива Жаботинский!..
Наконец машина вырвалась из плена. Проехав несколько кварталов, я остановил машину. Следом за мной встала вторая машина. Все вышли и свободно вздохнули.
— Да, Леня, — сказала Пахмутова, — любят тебя мексиканцы. Если бы ты захотел, они бы тебя до Олимпийской деревни на руках донесли.
Жаботинский молчал. Он долго причесывался, неторопливо застегивал пиджак и вдруг стал шарить по карманам. Потом посмотрел на нас каким-то мрачным взглядом и сказал:
— Бумажника-то нет!
— Неужели! — ахнули мы. — Что в бумажнике было?
— Шоферские права, ну и там разная мелочь. — Жаботинский гневно посмотрел на меня: — Это ты виноват! Художественный эпизод придумал!
Он решительно направился ко второй машине и приказал шоферу ехать в Олимпийскую деревню.
Я вернулся на площадь и нашел полицейского.
— Сейчас здесь был Жаботинский, — сказал я.
— Какой успех! — ответил полицейский. — Ни одну голливудскую звезду так не встречали. Ни одного президента.
— У него бумажник пропал, — перебил я полицейского;
— У Жаботинского? У самого сильного человека в мире? — переспросил полицейский.
Я кивнул в знак согласия.
— Вот это да! — вдруг радостно воскликнул полицейский. — Это же настоящий олимпийский сувенир! Молодцы!
Приходилось ли вам когда-нибудь подолгу не говорить на своем родном языке, не слышать родной речи? Пусть вы прекрасно знаете иностранный язык, скажем испанский, легко объясняетесь на нем с окружающими, пусть вы привыкли к этому языку — все равно по ночам снится дом, и во сне с упоением говоришь по-русски.
Утром проснешься, и в этот момент кто-нибудь обязательно постучит в дверь и скажет: «Пермите, ме сеньор»[65]. И опять испанский…
Но вот кончилась моя жизнь в боливийском городе Санта-Крус, и я утром улетел в столицу Боливии. Это был конец моего долгого путешествия. Скоро я буду в Мексике — там меня ждет семья. В день отлета хозяин разбудил меня и вручил местную газету «Долг», в которой была напечатана статья обо мне. Статья заканчивалась пожеланием доброго пути.
До Ла-Паса одна посадка в провинциальном городке Кочабамба. Когда подлетаешь к Кочабамбе, зрелище за окном самолета удивительное. Джунгли и горы. Джунгли тянутся на сотни километров до самого горизонта. Деревья-гиганты до пятидесяти метров высоты, и каждая веточка в цвету. На одном дереве голубые цветы, на другом ярко-красные или желтые. Наверное, ни один художник не смог бы передать эту удивительную палитру красок.
Но здесь, около Кочабамбы, на пути джунглей встают горы. Тропические деревья поднимаются вверх по склону. Начинается борьба тропического леса и гор. Горы оказываются сильнее. Лес становится реже. Пышный ковер разрывается на куски. Блекнут краски. Джунгли признают свое поражение.
Город Кочабамба находится на высоте двух тысяч пятисот метров, и поэтому его называют городом вечной весны. Зимой и летом, весной и осенью здесь одна и та же температура. После тропической жары Санта-Круса пассажиры с удовольствием предвкушают прохладу Кочабамбы.
Когда самолет подрулил к аэровокзалу, я вместе с пассажирами направился в ресторан и уселся за столик, заказав модный в то время напиток, приготовленный из рома и кока-колы, который назывался «Куба либрэ» («Свободная Куба»).
И вдруг я услышал голос, который поразил меня как гром! Кто-то на моем родном языке крикнул:
— Кто здесь русский?
— Я! — не задумываясь, ответил я, хотя мне не было видно человека, который кричал.
Ко мне подошел невысокий лысый человек и отрекомендовался:
— Здравствуйте. Я Миша из Подольска.
— Очень приятно.
В руке у Миши была газета «Долг» со статьей обо мне.
— Из газеты мы узнали, что вы летите на этом самолете, — сказал он. — Меня послал граф Усов, родственник царя Николая Второго. Он живет здесь и очень хочет видеть вас.
Миша говорил торопливо. Иногда проглатывал окончания слов. Я слушал его с упоением. Ведь он говорил по-русски.
— Я вас очень прошу, господин корреспондент, — в голосе Миши слышалась мольба. — Войдите в мое положение, господин корреспондент. Граф мне так и сказал: «Ты без этого человека ко мне не являйся».
— Я могу опоздать на самолет. Стоянка всего два часа!
— Нет, нет! — воскликнул мой новый знакомый. — Такого не может быть. В крайнем случае я оплачу ваш перелет до Ла-Паса. Я вас умоляю. Я только представлю вас графу — и все. Ах, господин корреспондент!.. Что со мной будет, если вы не поедете!
Лицо Миши выражало боль, страдание, мольбу.
— Машина у подъезда. Туда и обратно. И все…
Я согласился. Миша подхватил меня под руку, потащил к выходу, открыл дверцу голубого «шевроле», посадил, и мы помчались.
Только «скорая помощь» и пожарные машины мчатся по городу с такой скоростью. Миша пролетал перекрестки, не сбавляя скорости, проносился на желтый свет и, наконец, визжа тормозами, остановил машину у калитки. За забором — небольшой садик и двухэтажный каменный дом. Яркие цветы вдоль дорожки, ведущей к дому.
От дома к калитке шел человек. Он был высок ростом, немножко сутул. Шел он усталой походкой, хотя в этой походке угадывался сильный человек и в прошлом военный. Взгляд спокойный, но была в этом взгляде суровость.
Щелкнул замок калитки. Граф некоторое время смотрел на меня и затем протянул свою большую сильную руку.
— Константин Петрович Усов! — голос был низкий, глухой.
— Моя миссия выполнена! — весело отрапортовал Миша, хотя граф как будто не слышал его слов. Он взял меня под руку и повел к дому.
На большой открытой веранде за столом сидел старичок в пенсне, с белой, клинышком, бородкой.
— Профессор Санкт-Петербургского университета Ефимов, — произнося «р» на французский манер, представился старичок.
Сели за стол. Граф налил всем по рюмке водки. Жена графа принесла по тарелке щей и деревянные ложки.
— Ну что ж! — сказал хозяин. — Выпьем! Со свиданьицем! Граф запил водку чаем и мне пододвинул стакан.
— Водку — чаем? — удивился я.
— Дворяне в России всегда запивали водку холодным крепким чаем, — сказал граф и взялся за деревянную ложку. — Вы потеряли уже этот обычай.
Граф хлебал щи и изредка поглядывал на меня.
— Вы коммунист? — спросил граф.
— Да.
— В каком году родился? — Граф перешел на «ты».
— В тысяча девятьсот двадцать пятом.
— В двадцать пятом! — зачем-то повторил граф.
— Расскажите, голубчик, о сегодняшней России! — воскликнул профессор.
Я стал рассказывать.
— Вот ты говоришь: великие стройки, великий Советский Союз, — перебил меня граф. — Можно подумать, что раньше Россия не была великой. Ты, наверное, даже не знаешь, какой она была до революции.
— Почему же?
— А скажите, молодой человек, — спросил профессор, — кого из прежних русских писателей вы знаете?
— Толстого, Тютчева, Тургенева, Фета, Пушкина, Бунина…
— О, о! — сказал профессор и поправил пенсне. — Это замечательно! Может быть, вы помните какие-нибудь строки Пушкина?
— Помню, — сказал я.
Мой дядя самых честных правил,
Когда не в шутку занемог,
Он уважать себя заставил
И лучше выдумать не мог.
Его пример другим наука;
Но, боже мой, какая скука
С больным сидеть и день и ночь,
Не отходя ни шагу прочь!
— Прелестно! Прелестно! — восторгался профессор и хлопал в ладоши. — Советский коммунист знает на память Пушкина. Пять. Истинное пять! Скажите, голубчик, а Лермонтова вы тоже знаете?
Я прочитал Лермонтова «Смерть поэта».
— Браво! — профессор похлопал в ладоши. — Пять! Истинное пять! А скажите, милейший, — профессор заглянул мне в глаза, — вы читали «Войну и мир» Льва Николаевича?
— Конечно.
— А вы, случайно, не вспомните, какие глаза у Наталии Ростовой?
— Темные, как вишни!
— Это просто поразительно! — воскликнул профессор и посмотрел на меня с умилением. — Позвольте старику еще один вопрос.
— Пожалуйста, — согласился я.
— К кому из поэтов Лев Николаевич был особенно расположен?
— К Фету, — не задумываясь, ответил я.
— Верно! — изумленно сказал профессор. — А вы не помните какие-нибудь его строки?
Осыпал лес свои вершины,
Сад обнажил свое чело,
Дохнул сентябрь, и георгины
Дыханьем ночи обожгло.
Профессор встал из-за стола, подошел ко мне, обнял и с влажными от слез глазами сказал:
— Отлично, голубчик! Отлично… Пять с плюсом!
— Через полчаса отходит самолет, — объявил Миша, который до этого сидел молча и слушал.
— Я провожу вас, — сказал граф и встал из-за стола.
Я попрощался с хозяйкой и с Мишей, который хитро подмигнул мне, видимо, в знак особого расположения. Долго мне жал руку профессор. «Я так рад! Так рад!» — повторял он.
Мы сели с Усовым в его большой черный «кадиллак» и поехали.
— Я прочитал вашу «библию», — сказал граф, продолжая начатый за столом разговор. — Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. Многого я не понял. Со многим не согласен. Но прочитал. А ты, наверное, не знаешь русских государей и их заслуг перед Россией.
— Знаю!
— Ну, а кого из царей ты знаешь?
— Всех!
Граф удивленно посмотрел на меня и явно не поверил.
— А чей сын Иван Грозный? — спросил он и взглянул на меня испытующе.
— Василия Третьего.
Граф как-то неопределенно покачал головой и смолк. Я не хотел объяснять ему, что закончил исторический факультет Института международных отношений. Но решил в свою очередь задать вопрос.
— Вы помните, в каком году был прутский поход Петра Первого?
— В тысяча семьсот… — замялся граф.
— Одиннадцатом! — подсказал я. — Турки окружили тогда двухсоттысячную армию Петра. И он встретился с султаном. Прежде чем начать разговор, турок долго рылся в карманах шаровар и достал оттуда горсть мака… «Вот смотри, Петр, — обратился султан к русскому царю, — сколько на ладони мака, столько у меня солдат. Сдавайся». Петр полез в карман и вынул одно зернышко перца. «На, раскуси!» — сказал русский царь.
— Молодец Петр, — граф рассмеялся. — Великий государь. Послушай, не улетай сегодня! — вдруг попросил меня граф. — Останься, хотя бы до утра.
Предложение для меня было совершенно неожиданным. Но за эти полтора часа человек, который сидел рядом, стал мне интересен: нравились его лицо, его манера говорить и его непринужденность в беседе. Он мне говорил «ты», и это тоже выглядело естественным. А главное, он говорил по-русски, и это ласкало мой слух. Говорил-то он как-то необычно: чуть растягивая слова, ударение делал не так, как мы делаем это сегодня.
«Ну, подумаешь, прилечу в Ла-Пас завтра утром!» — убеждал я сам себя и согласился.
Граф не скрывал своей радости.
— Дай мне билет, — сказал он.
Мы помчались в аэропорт.
Усову потребовалось немного времени, чтобы перенести вылет на следующий день и договориться о том, чтобы в Ла-Пасе чемодан мой убрали в камеру хранения.
— Пока дома готовят ужин, можем поездить по городу, — предложил он.
И снова машина мчалась по улицам Кочабамбы. Мы продолжили разговор о России, а за окном автомобиля все было непохоже на нашу страну: женщины в яркой одежде, в белых шляпах, напоминающих по форме цилиндры. Мужчины в круглых котелках, они сидят по-турецки в тени домов. И каждый из них чем-то торгует.
Усов живет в этом городе почти сорок лет. В двадцатом году он бежал из России вместе с генералом Врангелем. Добрался до Парижа. Но Париж любит деньги, а их не было у графа. Состояние осталось в России. Из Парижа он направился в Южную Америку.
В поисках богатства он кочевал из одной страны в другую и наконец попал в Боливию. Было время, когда граф работал на оловянных рудниках Хохшильда чернорабочим. Но потом, как он говорит, ему повезло. Он накопил денег и купил рудник. Теперь у него собственные оловянные шахты и две автомобильные мастерские.
Граф прекрасно знал город, хотя, как он сказал, город этот для него чужой.
— Боливийцы называют меня русским, а от России я давно отрезанный ломоть. Так и болтаюсь без родины. — В словах графа прозвучала горькая нота.
Усов остановил машину у статуи женщины. Она величественно возвышается над площадью. Правая рука чуть приподнята, будто благословляет людей на борьбу против врагов. В те далекие годы испанские завоеватели подошли к городу Кочабамбе. Когда защитников города осталось совсем немного, женщина бросила боевой клич. Женщины города вооружились и двинулись на врага. И уже много десятилетий стоит этот памятник[66], и люди отдают дань женщинам, которые спасли город от врага.
Потом мы были на базаре, который разместился на одной из улиц в самом центре города. Граф привел меня в те ряды, где местные кулинары готовят всевозможные блюда из картофеля.
— В Боливии двести с лишним сортов картофеля, — сказал граф. — Это истинный хлеб боливийца. Когда мне приходилось туго — сидел без денег — картофель был главной моей пищей.
И снова разговор возвратился к России. Граф с жадным интересом расспрашивал меня о Москве. «Как выглядит сейчас Собачья площадка на Арбате?», «Цел ли ресторан „Славянский базар“?», «А Кремль цел, не сломали?», «А был ли ты в Петербурге?», «Невский по-прежнему прекрасен?»
Вопросов было так много и часто они были столь наивными, что вызывали у меня улыбку.
Часов в восемь вечера мы приехали к его дому. Вошли в столовую. Здесь уже собралось много гостей. А я-то думал, что в Кочабамбе нет русских.
— Знакомься, — сказал граф. — Это наша русская колония. Здесь не только старые эмигранты, но и бывшие советские. Может быть, с ними ты найдешь общий язык?
— Советские, да не те! — едко сказал невысокий, худой человек и представился: — Кузнецов и моя супруга.
Подавая руку, Кузнецов смотрел на меня нагловато и насмешливо.
Может быть, для того чтобы смягчить впечатление от слов Кузнецова, ко мне подошла жена графа, Мария.
Слово «графиня» так не подходит к этой женщине. У нее простое лицо, не по-женски большие руки. Она приехала в Южную Америку еще до первой мировой войны. Вместе с отцом бежала из России от нужды. Работала на оловянных рудниках. И там познакомилась с Усовым.
Родственник русского царя женился на простой рабочей женщине. Чего только не случается в эмиграции!
Она подвела меня к пожилому, но еще крепкому человеку с пышными усами в форме генерала царской армии. На груди золотом поблескивали ордена.
— Генерал от инфантерии Медведев! Честь имею! — генерал щелкнул каблуками и подал мне руку.
Рядом стоял толстый человек с добродушным лицом. Украинец. Уехал за границу во время революции.
Было еще две пары пожилых людей. Как старого знакомого, меня похлопал по плечу профессор Ефимов и с улыбкой сказал:
— Молодец, голубчик!
Стол был накрыт по-русски. Здесь были картошка, капуста, пирожки, селедка, соленые огурцы, черная икра и, конечно, водка. Водка наша, «Столичная».
Меня посадили во главе стола. Граф сел напротив. По обе стороны стола сели гости. Передо мной поставили большой лафитник.
— Нет ли рюмочки поменьше? — спросил я у Марии. — Недавно у меня была почечная колика. Врачи запретили спиртное.
Моя просьба была встречена всеобщим смехом. Вдоволь нахохотавшись, Кузнецов бросил:
— Коммунистам пить в чужих странах запрещено. По инструкции действуете?
— А как вы думаете?! — воскликнул Миша. — По пьянке человек может сказать лишнее. — Миша хитро подмигнул мне, хотя я не понял, зачем он это сделал.
Я наполнил лафитник.
— За Россию, — громко сказал граф, и мы выпили.
— Ну, и как там, в России, живут наши русские братья? — спросил Кузнецов.
— Не жалуются.
— Неужели? — иронически бросил Кузнецов. — Вы в этом уверены?
Многие засмеялись.
— В таком случае, может, вы мне расскажете, как живут в России? — спросил я Кузнецова.
— А что? Мы хорошо информированы, — вмешался в разговор Миша.
— Что ты кипятишься! — перебил его граф. — Ты лучше расскажи, как тебя бьет жена!
Украинец негромко хихикнул. А Миша замолчал, уткнувшись в тарелку.
— У Миши жена русская, из Подольска, — начал граф. — Дети подросли. А учить их здесь негде. Жена хочет уехать в Россию! А у Миши бизнес! Часами торгует. Уж миллион наторговал.
— Зря жена бьет Мишу, — в разговор вмешался добродушный украинец. — Миша ей избу построил, точь-в-точь как в Подольске. Печку сложил, самовар достал, ухваты сделал.
— Этими ухватами она и гоняет его по дому, — граф негромко засмеялся.
Миша не ответил. Он по-прежнему сидел, уткнувшись в тарелку.
Впоследствии я узнал, что Миша бежал за границу после войны. Работал в хозяйственном отделе советской военной части, расположенной в Германии. Брат Миши работал в Женеве, на фирме, производящей часы. Брат посылал Мише контрабандой, без пошлины, часы, а тот продавал их в Южной Америке. Обоим выгодно.
— Позвольте мне вопрос, — вдруг прозвучал голос генерала от инфантерии Медведева. — О политике я не хочу спрашивать. Это дело не наше. Но может, вы мне честно ответите на такой вопрос… — генерал сделал паузу и испытующе поглядел на меня.
— Могу! — решительно ответил я.
— Русский мужик водку пьет? — спросил генерал.
— Пьет, — ответил я.
— А чем закусывает? — Генерал выжидающе смотрел на меня.
— Соленым огурцом! — не задумываясь, ответил я.
— Правильно! — радостно крикнул генерал. — Значит, Россия-матушка жива и будет жить!
Генерал залпом осушил рюмку и весь вечер молчал, умиленно поглядывая на меня.
Старики эмигранты спрашивали о России с трогательной почтительностью. В каждом слове чувствовалась любовь к родной земле, тоска и боль, которые они испытали за долгие годы эмиграции. Те, кто бежал из России в советское время, вели себя иначе. Они повторяли все самые грязные измышления реакционной прессы. Все это звучало в форме обвинения. Особенно усердствовал Кузнецов.
— Как вы здесь оказались? — поинтересовался я.
— За рабскую Россию я не хотел воевать. В сорок третьем я добровольно перешел к немцам.
— Предатель! Да если бы кто-нибудь увидел, как ты бежишь к немцам, тебя бы просто пристрелили.
За столом воцарилась напряженная тишина.
— Выпьем еще по одной за встречу, за здоровье! — вдруг сказал граф, пытаясь этим нарушить напряженную тишину.
Выпили.
Жена графа включила проигрыватель и поставила старую пластинку.
Ах ты, сукин сын, комаринский мужик,
Ты не хочешь моей барыне служить…
Ко мне подошел граф, взял меня под руку, повел в соседнюю комнату, посадил в кресло.
— Спасибо тебе, — сказал он.
— За что?
— Я думал, что вся советская молодежь такая же, как этот Кузнецов. Что вы не любите Россию, распродаете ее. Поэтому мне так хотелось поговорить с тобой. А на этого Кузнецова плюнь. Он торгует носками и перчатками, каждый месяц взаймы приходит просить. Россию он не любит, нет.
— Подонок, — сорвалось у меня. — Добровольно к немцам ушел.
— Не по-нашему это! Не по-русски! Русские никогда добровольно к врагу не уходили! Не было такого…
Граф помолчал минуту, глядя куда-то в окно и, видимо, думая о чем-то своем. Настроение его вдруг явно изменилось.
— Я воевал под знаменами Врангеля, — глухо сказал граф. — Расстреливал коммунистов. Думал, что спасаю Россию и свои земли на Волге! А вот прошло много лет, и я понял… Все, за что боролся, стоило пятачок. Россия существует, русский народ живет… А я что? Отрезанный ломоть. Всю жизнь на чужбине, без родины…
Граф замолчал и, тяжело облокотившись на колени, долго сидел неподвижно.
— Расскажи мне о зиме, о морозе, — вдруг попросил он. — За десять лет я только во сне видел русскую зиму.
Я рассказывал, как в январе под сапогами снег хрустит, как одевает он ели в пушистый белый наряд. В феврале ветры наметают сугробы. В марте солнце пригревает землю. В апреле веселая звонкая капель начинается…
Плечи графа вдруг вздрогнули. Этот большой, сильный человек заплакал. Он плакал, как ребенок, не скрывая слез. Потом отер слезы кулаком и сказал:
— Если бы я когда-нибудь попал в Москву, в Нащокинский переулок на Арбате, где я раньше жил, я бы встал на колени и целовал русскую землю…
Разговор о поездке на автомобиле по странам Центральной Америки начался в небольшом мексиканском кафе, которое называется «Мадрид». Оно находится почти в центре города Мехико, на узенькой улице Индепенденте, где дома двухэтажные, почерневшие от времени, где много маленьких магазинчиков, где беспрерывной лавиной движутся автомобили, отравляя воздух сизой бензиновой гарью.
Вместе с моим мексиканским другом Педро мы сидим за круглым столиком в углу и уже часа полтора ведем разговор о будущем путешествии.
— Мы проверили до последней гайки твой автомобиль, — горячо говорит мой друг. — До границы с Гватемалой мы проедем два дня. Это дорога среди джунглей. Потом начнутся горы Гватемалы с заснеженными вулканами. Из Гватемалы мы отправимся в Никарагуа, затем в Гондурас, Сальвадор, Коста-Рику, Панаму.
В этот же день мы сочинили прошения о визе. «Имею честь просить Вас выдать мне визу для посещения Вашей замечательной страны…»
Были написаны прошения во все посольства стран Центральной Америки.
И вот мы стоим перед консулом Гондураса, высоким, толстым человеком с пышными усами. Он встретил Педро по-приятельски и довольно долго хлопал его по спине, расспрашивая о делах, о семье. Я поверил в успех, и у меня стала пробиваться улыбка. Но радость была преждевременной.
Консула будто подменили, когда речь зашла обо мне. Лицо его вытянулось, и усы вроде обвисли.
— Гондурас — страна демократическая, — бормотал консул, — и я бы дал кому хотите визу, не задумываясь, но насчет вас, советских, существует инструкция. В ней сказано, что консул не может выдать визу без согласования с министерством иностранных дел…
— МИД, конечно, разрешит! — бодро перебил его Педро.
— Я тоже так думаю, — неуверенно поддакнул консул. — Посылать телеграмму в МИД будем за ваш счет. Гондурас — страна маленькая и бедная, средств нам отпускается мало.
Наш голубой трехсотсильный «додж» носился в тот день по Мехико, останавливаясь у посольства и миссий стран Центральной Америки. Везде нас ласково встречали, но, когда слышали «советский», начинались ссылки на инструкции, на приказы, и в конце концов сочинялась телеграмма «за наш счет».
Прошло дня три, прежде чем появился первый отклик на прошение. Отклик довольно громкий. Почти все крупные газеты Мексики поместили в тот день сообщение американских агентств, озаглавленное: «Советского корреспондента не пустят в Гватемалу».
В заметке говорилось: «Президент Гватемалы генерал Идигорас на очередной пресс-конференции сообщил журналистам, что он категорически запрещает советскому корреспонденту Василию Чичкову въезд в Гватемалу». «Почему?» — спросил президента кто-то из журналистов. В ответ Идигорас пустился в пространственные рассуждения о «коммунистической угрозе», о том, что советские журналисты на деле не журналисты, а коммунистические агенты.
Далее в заметке указывалось: «Попытка красного журналиста побывать в Гватемале совпадает с заявлением католического архиепископа Гватемалы Мариано Арельяно о том, что коммунисты снова угрожают Гватемале. Архиепископ предложил организовать специальный молебен и объявить новый крестовый поход против коммунизма».
Прочитав эту заметку, сотрудники посольств стран Центральной Америки в Мехико, конечно, стали срочно разыскивать мой телефон. Уже на следующий день мне позвонили из всех посольств и миссий и с многословными извинениями вежливо сообщили, что «пустить не могут, так как сейчас обстановка в стране неблагоприятная для такого визита». Маленькая заметка сделала свое дело.
Я потерял надежду. Но Педро продолжал сохранять боевой дух.
И мы все-таки побывали в Центральной Америке. Венесуэльские журналисты пригласили нас на президентские выборы. Мы отправились в Венесуэлу на плохоньком, «тихом» самолете компании ТАКА[67], который в шутку называют «лечеро» («разносчик молока»). Он делает посадку в каждой столице стран Центральной Америки.
Молодой человек из авиационной компании ТАКА — приятель Педро — продал нам билеты, зафиксировав в них остановку в Гондурасе на два дня. Заполнял бланки билетов молодой человек без особого энтузиазма, и, наверное, если бы не приятельские чувства к Педро, он таких билетов давать бы не стал, потому что гондурасской визы у нас не было.
— Знаете что, друзья, — задумчиво говорил парень, закончив оформлять билеты. — Я сделал, как вы просили, по для большей гарантии купите вот эти туристские бланки. Стоят они по два доллара, деньги небольшие, но, если вас «прижмут» в Гондурасе, вы их покажете, может, легче будет.
Мы взяли билеты и бланки.
— Ни пуха ни пера, сеньоры, — сказал молодой человек и крепко пожал нам на прощанье руки.
На одноэтажном сером здании аэропорта крупными буквами написано: «Тегусигальпа». Недалеко от аэропорта в ряд поставлены военные самолеты со знаками отличия не Гондураса, а Соединенных Штатов Америки. Их держат здесь на всякий случай: а вдруг кто-нибудь обидит «Юнайтед фрут компани», которую местные жители не без иронии называют «мамочка Юнай».
Пассажиры выстроились в длинную очередь перед столом полицейского чиновника. Мы с Педро встали в хвост. Педро старался казаться веселым и таким образом вдохнуть в меня уверенность в успехе. Но от этого мое беспокойство не уменьшалось, и я крепко сжимал свой красный паспорт без гондурасской визы.
Первым вручил паспорт Педро.
— Мы журналисты, летим в Венесуэлу, — бойко начал мой друг. — Расписание самолетов очень неудобно. Мы вынуждены остановиться в Гондурасе на два дня.
— Мексиканец? — не поднимая глаз на Педро, спросил чиновник.
— Да.
Чиновник взял печать и шлепнул в паспорт визу на сорок восемь часов.
Я подал свой паспорт. Чиновник долго разглядывал тисненный золотом советский герб, осторожно развернул паспорт и медленно прочитал название страны.
Пролистав весь паспорт, он как-то недоуменно посмотрел на меня и спросил:
— Русский?
— Да. Я корреспондент «Правды». Живу в Мексике, — выпалил я одним духом, стараясь как-то рассеять сомнения чиновника.
— Первый раз в жизни вижу советский паспорт, а работаю здесь около двадцати лет, — размышлял вслух чиновник, продолжая разглядывать герб. — Добротный паспорт.
Вокруг стола полицейского собрались сотрудники аэропорта. Все уставились на паспорт. Некоторые хотели потрогать его.
— Паспорт красивый, — продолжал чиновник, — но что мне с вами делать?
— Как — что? — воскликнул Педро. — Поставить визу, и мы поехали. Мы же не виноваты, что нужно ждать самолета два дня!
— Прецедента такого не было, — сняв зачем-то фуражку с кокардой и снова надев ее, рассуждал полицейский. — Никто из советских вообще никогда не был в Гондурасе, а тут приехал, да еще и без визы. Как ты думаешь, Хуан? — обратился чиновник к какому-то пожилому сотруднику, разглядывавшему паспорт.
— Пусти его! Запиши, в какую гостиницу они поедут, и сообщи в министерство внутренних дел.
Чиновник еще некоторое время поколебался, потом взялся за печать. Мы с Педро посмотрели благодарным взглядом в сторону Хуана и пошли за вещами.
Если бы меня попросили двумя словами определить столицу Гондураса Тегусигальпу, я бы сказал, что это город в полном смысле провинциальный.
Дома здесь одноэтажные, улицы узкие и грязные. От жары земля высохла, потрескалась, и ветер гонит по улицам и проулкам обрывки бумаги, пыль. Приходится постоянно щурить глаза, чтобы хоть как-нибудь уберечь их.
Улицы Тегусигальпы так узки, что по ним лучше ходить пешком либо ездить верхом на лошади или осле. Автомобили обычно подолгу простаивают на перекрестках, а иногда даже не могут повернуть за угол. Шофер под аккомпанемент собственных ругательств вынужден по нескольку раз двигать машину взад и вперед, чтобы свернуть куда надо.
В центре города — небольшой квадратный сквер. Здесь высится монумент Франциско Морасану. Его чтят в Гондурасе как героя, потому что в середине прошлого века он добивался объединения Гондураса, Сальвадора и Никарагуа. Однако добиться этого не смог. Морасан был схвачен консерваторами и расстрелян.
У «банановых» республик Центральной Америки очень трагичная история. Сколько здесь вспыхивало разных восстаний, было организовано правительственных переворотов — «пронунсиамьентос». Убийства, интриги иностранцев, жульнические махинации приезжих торговцев — все это прочно вошло в историю Гондураса, который появился на географической карте, после того как его открыл Колумб во время своего последнего плавания в 1502–1504 годах. В Гондурасе было найдено серебро и золото, и испанцы занялись добычей этих благородных металлов.
В 1821 году Гондурас провозгласил независимость. Вторая половина прошлого столетия ознаменовалась борьбой между Соединенными Штатами и Англией за влияние в этой маленькой стране, которая расположена в сердце Центральной Америки.
Америка победила. В Гондурас явилась «мамочка Юнай», захватив гигантские массивы плодородных земель. И теперь, куда бы вы ни бросили взгляд, все говорит об Америке! На вывесках, на бутылках с прохладительными напитками, на сигаретах, на товарах — везде США.
Автомобиль, на котором мы едем, тоже американский: разлапистый, неуклюжий «плимут». Он так широк и длинен, что на узких улицах Тегусигальпы чувствует себя, как слон в коридоре. После долгих мытарств на крутых поворотах таксист привез нас в отель «Прадо»[68]. В дверях высокий швейцар в зеленой форме при золотых галунах и в фуражке. Тут же мечется местный фотограф. Он фотографирует всех приезжих и вручает свою визитную карточку. Хочешь — покупай потом фотографии, не хочешь — не бери.
В «Прадо» прохладно и тихо. Стены большого холла красиво отделаны деревом, потолок подпирают колонны, полукругом стоят мягкие кресла.
— Прежде всего мы должны попросить аудиенции у президента республики… — начал Педро, едва переступив порог отеля.
— Опять фантазируешь! — перебил я. — Приехал без визы — да еще к президенту.
— Скептик! — изрек мексиканец. — Не знаешь законов нашей жизни. Чем бесцеремоннее журналист, тем больше ему цена.
Педро рванулся к телефону.
— Соедините меня с канцелярией президента! — потребовал он.
Педро добился разговора с секретарем президента и попросил у него от имени двух иностранных корреспондентов встречи с главой государства.
— Журналисты из каких стран? — прохрипела трубка.
— Из Мексики и… — Педро замялся и сказал: — Европы.
— Хорошо! — опять послышалось в трубке. — Я доложу президенту и сообщу в отель.
…Рано утром, когда мы только что спустились в ресторан на завтрак, в отеле поднялся шум. Служащие бегали по коридорам, по лестницам в поисках кого-то.
Оказалось, что искали нас. После завтрака мы подошли к администратору.
— Святая Мария! — лепетал администратор. — Наконец-то вы появились! Я с ног сбился. К двенадцати вам нужно быть у президента.
Наши акции в отеле сразу поднялись. Служащие заглядывали нам в глаза в ожидании какого-либо приказания. Я молчал, но Педро важным голосом сказал:
— Такси вызовите, пожалуйста.
— Но вам не нужно такси. До президентского дворца рукой подать, — разъяснял администратор. — Пешком дойдете быстрее.
— Я прошу вас, сеньор, — не сдавался Педро, хотя знал наперед, что в такси мы проедем дольше.
Машина — старый, разбитый «форд» — долго крутилась по узким улицам, пока наконец не остановилась у президентского дворца. Здание старое, колониальных времен. Перед большими железными воротами вытянулась по линейке стража с винтовками в руках. Когда мы проходили мимо, солдаты оторвали приклады винтовок от земли и дважды топнули правой ногой. Испанский обычай.
В канцелярии президента нас встретил сеньор Севилья, пожилой седой мужчина, с глубокими грустными морщинами у рта. Поздоровались и уселись на большой кожаный диван.
— Почитайте пока газеты, — Севилья передал нам пачку газет, пахнущих краской.
Читать газет мы не стали.
— Вы давно работаете здесь? — бросил первый вопрос Педро, вытаскивая из кармана блокнот и ручку.
— Всего несколько месяцев, — охотно откликнулся седой человек. — Собственно, вся канцелярия президента состоит из новых людей. И не только канцелярия, но и многие министерства обновлены.
— А раньше чем вы занимались?
— Я двадцать пять лет был в эмиграции, — продолжал секретарь. — У нас в Гондурасе властвовали диктаторы, и все, кто был против диктатуры, вынуждены были бежать от преследований за рубеж. Во времена их власти тюрьмы были полны политических заключенных, экономика страны разрушена…
Секретарь передохнул и продолжал:
— Двадцать первого декабря пятьдесят пятого года военные свергли диктатора Хулио Лосано. У нас называют это революцией. Но, по правде говоря, в ней принимало участие всего человек двести военных, а народ об этой революции и знать не знал. Военные на этот раз поступили честно — организовали президентские выборы, на которых победила либеральная партия и ее кандидаты, нынешний президент Вильеда Моралес. Теперь свобода! Политических заключенных нет, эмигрантов тоже нет! В честь революции воздвигнут памятник!
Секретарь вывел нас на балкон президентского дворца. Отсюда открывается панорама города. Внизу, под стенами дворца, горная река. Но сейчас она пересохла, серые валуны неподвижно лежат в ее русле. Вдалеке невысокая гора. На вершине — белый монумент в виде конуса.
— Это памятник революции, — объяснил секретарь президента. — Раньше на этом месте стоял другой памятник, Памятник миру. Раньше в Гондурасе был мир с тюрьмами. Такой мир нам не нужен. Поэтому тот памятник сломали.
— Верно говорят, что по уровню жизни Гондурас стоит на последнем месте среди стран Центральной Америки? — спросил Педро.
— А откуда у нас может быть богатство! Более пятидесяти лет из Гондураса тянет соки «мамочка Юнай». Ее прибыли пухнут, а наши желудки сохнут. У нас нет своих железных дорог, нет своих рынков, у нас нет даже своей буржуазии. Ведь чтобы быть буржуа, нужно иметь деньги, а откуда их возьмешь? Денежки текут только к «Юнайтед фрут». Нашу внешнюю торговлю на девяносто процентов контролируют Соединенные Штаты, а внутренний рынок полностью подчинен «Юнайтед фрут»…
Беседу прервала молодая черноглазая секретарша, пригласив нас в кабинет президента.
Из-за стола поднялся человек среднего роста, лет сорока пяти. У него небольшие тоненькие усики. Редкие волосы на голове гладко зачесаны. Тяжелые роговые очки и большой перстень с черным камнем на левой руке придают Вильеда Моралесу вид американского бизнесмена.
Кабинет президента небольшой. Посреди него массивный деревянный стол с резными украшениями. На столе бумаги, кинжальчик для разрезания новых книг, тут же магнитофон. Нашу беседу записывают.
Севилья, который находится здесь же, постоянно бросает взгляд в сторону магнитофона, наблюдая за тем, как движутся катушки. Мы подготовили много разных вопросов и думали, что беседа с президентом будет официальной — вопрос, ответ, снова вопрос. Но получилось все проще. Президент, не ожидая нашего первого вопроса, стал рассказывать об экономических трудностях своей страны.
— Диктатура оставила нам очень тяжелое наследство, — угощая нас сигаретами, говорил президент. — Экономика страны практически разрушена. У нас в Гондурасе сейчас есть роковая цифра «семьдесят». Семьдесят процентов всех смертей происходит от болезней. Семьдесят процентов населения неграмотно, семьдесят процентов крестьян живут в шалашах, семьдесят процентов населения ходит без обуви и семьдесят процентов всех детей рождается вне брака…
— Чем вы объясняете последнее? — перебивает Педро.
— Тяжелыми условиями жизни, — продолжает президент. — Мужчины бродят по стране в поисках работы, а семью создать не могут. Дети, которые воспитываются без отцов, становятся, как правило, бандитами, алкоголиками и проститутками.
— Каковы отношения вашего правительства с компанией «Юнайтед фрут»? — спросил я.
— Как вам сказать… — президент задумался. — Отношения хорошие и плохие. В общем, новые. Я вам расскажу о таком случае. У нас есть железная дорога, построенная в начале века англичанами. Когда хозяйничать в стране стала «Юнайтед фрут», она взяла дорогу под свой контроль: «Гондурасцы не могут управлять дорогой, у них нет своих техников». Прежнее правительство Гондураса, послушное воле американской компании, передало сроком на пятьдесят лет эту дорогу компании «Юнайтед фрут». Время этого договора истекло, и мы решили сами управлять дорогой. И когда ко мне явился председатель «Юнайтед фрут», для того чтобы продлить договор еще на пятьдесят лет, я ему сказал о нашем решении. После моих слов он стал весело смеяться и наконец сказал: «Это очень хорошая шутка, сеньор президент, и я могу от души посмеяться вместе с вами, но договор вы, уж пожалуйста, подпишите». Пришлось повторить несколько раз наше решение, прежде чем американский представитель понял, что новое правительство не шутит…
— Вы намерены предпринять еще какие-либо меры против «Юнайтед фрут»? — снова беру я слово.
— Мы думаем вообще пересмотреть наши отношения с этой компанией, — продолжает президент. — Все договоры с ней были заключены пятьдесят–семьдесят пять лет назад. За это время в жизни многое изменилось, а взаимоотношения с компанией остаются прежними. Компания получает гигантские прибыли в Гондурасе и вывозит их в США, обескровливая нас.
Президент говорил очень энергично, делая ударения на тех словах, которые ему казались особенно важными.
— Мы, гондурасцы, даже не можем называться нацией, потому что у нас нет дорог. Провинции разобщены между собой. До сих пор сохраняются земли Москитин[69], где никогда еще не был цивилизованный человек. Индейцы живут там, как двести лет назад.
Президент встал из-за стола и подошел к большой диаграмме, установленной в углу на высоких деревянных ножках. Мы последовали за ним. Педро встал совсем рядом с президентом и моргнул мне: «Сфотографируй, пожалуйста, меня с президентом». В иностранной печати принято публиковать интервью вместе с фотоснимком. Я щелкнул, блиц вспыхнул.
— Мы думаем в ближайшие годы укрепить наше сельское хозяйство, — продолжал президент, — прежде всего за счет увеличения посевов новых культур. У наших крестьян есть земля. Но они не в силах ее обрабатывать, потому что нет семян, нет кредита. Сейчас правительство начинает помогать крестьянам, правда, средств у нас тоже мало.
Президент берет указку и долго водит ею по диаграмме, объясняя, как в ближайшие годы увеличится рост добычи серебра, сколько будет выстроено новых школ, какие предприятия появятся в пригороде столицы.
Снова сели на свои места, и Педро, не теряя времени, ставит перед президентом такой вопрос:
— Есть ли в стране профсоюзы?
— Очень мало рабочих объединено в профсоюзы, — отвечает президент. — Однако профсоюзы есть. При помощи профсоюзов рабочие добиваются льгот у компании «Юнайтед фрут». Правительство поддерживает требования рабочих к американской компании. «Юнайтед фрут» — мощная компания, а рабочие беззащитны. Кто их поддержит, кроме нас?..
— Вы говорили о господстве «Юнайтед фрут», — вмешиваюсь я, — а почему бы вам не установить деловые связи с другими государствами, кроме США?
— Я считаю, что, прежде чем начать торговлю, нужно иметь политическое доверие, — говорит президент. — Сначала политика, а потом торговля. Мы, маленькие банановые республики, как сателлиты, вращаемся вокруг нашей звезды — Соединенных Штатов. Мы к ним привязаны политически и экономически…
— Как же вы будете ликвидировать экономическую разруху? — перебил президента Педро.
— Мы попросим займ у США. Политические свободы мы уже завоевали, теперь хлеб нужен людям.
На исходе был второй час беседы. Обстановка в кабинете стала дружеской. Президент сопровождал свои высказывания шутками. Казалось, что мы сидим на каком-то семинаре и перед нами не президент, а профессор.
— В политике я новичок, — говорит Вильеда Моралес. — По образованию я детский врач. Но я убежден, что в политике врачи тоже не лишние. Многое здесь нуждается в лечении.
Беседа кончилась. Я поблагодарил президента за беседу и признался, что не имел права беседовать с ним.
— Почему?
— Мне тоже непонятно, почему советскому журналисту, который хочет рассказать о Гондурасе своим читателям, не дают гондурасской визы.
— Советский? — удивился президент.
— Корреспондент газеты «Правда», — пояснил я.
— «Правды»?! — еще больше удивился президент. — Как же вы очутились в Гондурасе?
— Дали транзитную визу на сорок восемь часов.
Президент вдруг засмеялся:
— Мне сказали, вы из Европы. Я подумал, что швед! Обычно шведы правильно говорят по-испански.
Я еще раз поблагодарил президента за то, что он нашел время для разговора.
— У нас была деловая беседа, — сказал президент. — Если захотите посетить Гондурас еще раз, пришлите мне письмо. Вам дадут гондурасскую визу.
Укладывая вещи в чемодан перед вылетом, я наткнулся на сувенир, который прихватил когда-то из Москвы: чернильница с Царь-колоколом вместо крышки.
— Послушай, Педро, а что, если эту чернильницу подарить президенту? Он был так любезен с нами.
Педро оглядел со всех сторон чернильницу, поинтересовался, почему у колокола кусок отбит. После этого он сказал:
— Садись. Бери свою визитную карточку и пиши: «Уважаемый господин президент! В знак моей искренней благодарности и в память о нашей интересной беседе я позволю себе передать Вам этот русский сувенир с Царь-колоколом. С уважением…»
Прочитав внимательно испанские слова, Педро добавил одну запятую и отнес подарок администратору, который немедленно отправил его в президентский дворец.
Утром нас подняли в восемь, хотя самолет улетал в одиннадцать. В аэропорту снова встретили знакомого чиновника, который давал нам визы. Я подарил ему значок с портретом В. И. Ленина. Подарок вызвал истинную радость чиновника и завистливые взгляды окружающих.
Когда осталось до отправления самолета полчаса, к нам подбежали два запыхавшихся гондурасца и начали говорить сразу в один голос:
— Вы русский?
— Вас вызывают к телефону.
Поддавшись их волнению, я побежал. Педро за мной.
— С вами говорит начальник канцелярии президента. Здравствуйте, — послышалось в трубке. — Президент получил ваш подарок и был доволен. Но ему непонятно, что здесь написано.
— Там написано старославянскими буквами слово «Москва», — ответил я.
— Это мы прочитали, — послышалось в трубке. — А вот если перевернуть чернильницу, то там есть какие-то слова, написанные красной краской. Что это?
Я не мог понять, о чем он говорит.
— А как они написаны? — спросил я. — Крупно или мелко?
— Очень мелко и по кругу.
— Так это печать фабрики! — вырвалось у меня с облегчением.
— Понятно. Благодарим вас. Адиос! (Прощайте!)
— Слышал? — обратился я к Педро.
— Слышал! — повторил мой друг. — Что поделаешь! Красная печать! Ее здесь многие боятся, даже президент.
В день отлета из Панамы я вышел из отеля, но такси около подъезда не оказалось. Предупредительный швейцар вынес мой чемодан и показал в сторону роскошного «бьюика»:
— Эта машина пойдет на аэродром. Если хотите, можете ехать в ней.
Швейцар, перекинувшись парой слов с водителем «бьюика», бросил мой чемодан на заднее сиденье. И мы тронулись в путь. По дороге разговорились.
— Вы тоже летите в Мексику? — спросил я.
— Нет, — затягиваясь сигаретой, ответил панамец. — Я везу ткани для летчиков. Маленький бизнес! Панама — свободный порт. Здесь ткани продают без пошлины, а в Мексике они стоят втридорога. Летчики там продают их, и прибыль делим пополам.
Не проехали мы, наверное, и половины пути, как лопнула покрышка. Машину сильно повело влево, но, к счастью, встречных автомобилей на дороге не оказалось…
— Запасного колеса у меня нет, — сокрушенно сказал панамец. — Лопнула шина, лопнул мой бизнес.
Шофер пошел искать телефон, а я стал по американскому правилу поднимать большой палец в надежде, что кто-то остановится. Остановилась старенькая машина, в которой сидели, видимо, муж и жена. Муж поинтересовался, сколько я заплачу, и лишь после этого посадил меня.
Я был рад, что не опоздал на самолет. Через несколько часов я буду в Мехико — дома. А домой так хочется после нескольких месяцев путешествий по странам Южной Америки! Телеграмму о вылете я послал.
Служащий мексиканской компании ГЕСТ[70], брюнет-мексиканец, взял мой красный паспорт, долго листал его и наконец сказал:
— Я вас пустить в Мексику не могу!
— Вы, наверное, шутите, сеньор! — весело начал я. — В Мексике у меня дом, семья. Я давно живу в этой стране.
Но чиновник был непреклонен.
— Ваша виза недействительна. Ее надо продлевать каждые полгода.
— В министерстве внутренних дел Мексики мне об этом не говорили. Три месяца назад летел я с этой же самой визой из Перу в Мексику с посадкой в Панаме. И здесь, в компании ГЕСТ, претензий не было.
Проверили по книгам. Действительно, я пролетел через Панаму. Позвали главного чиновника. Он посмотрел паспорт и категорически заявил:
— Пропустить в Мексику не могу.
После того как чиновник повторил мне одно и то же несколько раз, я вполне осознал значение его слов. Этот высокий толстый сеньор с заплывшим жиром бездушным лицом стал ненавистен мне.
— Что делать? — с трудом сдерживая себя, спросил я.
— Придется позвонить в полицию, — ответил мне толстый сеньор. — Ваша панамская виза кончилась, мексиканская недействительна. Дипломатического представительства вашей страны здесь нет. Вы вне закона на панамской территории.
— Могу я связаться с мексиканским консулом в Панаме? — спрашиваю я.
— Попытайтесь. Но сегодня суббота. Консул, наверное, за городом.
Телефон в консульстве не отвечал. Пока я звонил, мой самолет улетел. Вскоре я услышал топот солдатских сапог. Два солдата, вооруженные автоматами, приближались ко мне, дважды топнув ногой, по староиспанскому обычаю, заявили:
— Устэ эста аррестадо! (Вы арестованы!)
Вокруг собралась толпа чванливых зевак, главным образом американских туристов — этаких чистеньких седеньких стариков и старушек. Американцы обычно отправляются в путешествие на склоне лет. И очень уж они радуются, когда на их глазах происходит какое-нибудь экстраординарное событие или разыгрывается драма.
— Смотрите! Смотрите! — взвизгивала густо напудренная старушка. — Арестовали советского агента.
Кто-то довольно хихикнул, но большинство молча, с любопытством разглядывали меня.
Я лихорадочно думал, что мне предпринять. Но ничего не приходило на ум. Служащий аэропорта взял мой чемодан и сказал, что он будет находиться в камере хранения компании ГЕСТ. Кофр, висевший на моем плече, в котором были фотоаппарат и документы, я не отдал. Но служащий и не настаивал. Солдат, топнув ногой — видимо для того, чтобы привлечь мое внимание, — заявил:
— Прошу следовать за мной в пересыльную тюрьму военного гарнизона аэропорта Токумен.
Через аэропорт Токумен я уже пролетал раза три. В первый прилет я познакомился с чиновником иммиграционной службы Матеосом. Мы поговорили о том о сем и расстались друзьями.
Когда я прилетел во второй раз, мы были уже на «ты» и разговаривали как старые знакомые. Во время недолгой стоянки самолета мы сидели в кафе. Чиновник рассказывал мне о панамской жизни, я ему — о жизни в других странах.
Сейчас я вспомнил об этом человеке и ухватился за него, как утопающий хватается за соломинку.
— Будьте любезны, — обратился я к служащему компании ГЕСТ, который по-прежнему стоял у прилавка и держал мой паспорт в руках. — Вызовите сеньора Матеоса из отдела иммиграционной службы.
Служащий включил динамик, и по аэропорту разнесся его голос:
— Сеньор Матеос, компания ГЕСТ просит вас!
Матеос пришел довольно быстро. Увидев меня под охраной, он насторожился. Когда я называл его фамилию, я хорошо понимал, что могу поставить Матеоса в неловкое положение. Но уж слишком безвыходной казалась мне ситуация, и поэтому я рискнул.
— Извините меня, сеньор Матеос, — начал я очень официально, стараясь ничем не выдать наших дружеских отношений. — У меня просрочена мексиканская виза. Не могли бы вы помочь мне найти мексиканского консула.
Матеос согласился помочь. Он позвонил кому-то — видимо, начальнику охраны, и тот разрешил отправиться в консульство в сопровождении солдат.
Вызвали такси. Я сел на заднее сиденье — по обе стороны солдаты. Впереди Матеос.
Консульство было закрыто. Служащий консульства, который живет в этом же доме, объяснил, как проехать на квартиру к консулу. Дома консула тоже не оказалось. Он был у приятеля. Служанка позвонила ему по телефону и просила нас подождать. Я сидел в машине под охраной солдат. Шофер, молодой парень-негр, с любопытством и состраданием поглядывал на меня.
Минут через двадцать приехал консул. Настроение у него было явно благодушное. Он был выпивши. Когда я вылез из машины, он пожал мне руку. У меня затеплилась надежда. «Сейчас шлепнет визу — и завтра утром я дома».
Но когда консул взял мой красный паспорт, его благодушие исчезло.
— Советский, — сказал он. — Это я не могу решить. Надо ехать к поверенному в делах.
И снова мы были в пути. Впереди ехал консул на своем «форде-мустанге», а за ним мы.
Поверенный в делах Мексики оказался человеком молодым, худощавым, с длинными, как у паука, пальцами. Встретил он нас как-то хмуро. Полистал мой паспорт и сказал:
— Сеньор консул, возьмите инструкцию о визах. Откройте параграф девятый и дайте почитать советскому журналисту.
В инструкции было сказано, что советским журналистам нельзя давать визу без согласования с министерством иностранных дел.
— Мы запросим министерство, — пояснил консул. — Завтра воскресенье. Значит, ответ будет в понедельник вечером или же во вторник утром.
— И все эти дни я должен сидеть в тюрьме?
Поверенный в делах взял телефонную трубку и позвонил заместителю министра иностранных дел Панамы.
— Вы знаете, что советского журналиста арестовали? — сказал поверенный в делах.
— Знаю!
— Не могли бы вы разрешить ему поселиться в отеле? — попросил поверенный в делах.
— Не хочу вмешиваться в это дело, — ответил заместитель министра. — Это приказ свыше.
Поверенный в делах повесил трубку.
— Как только я получу разрешение из МИДа, я тут же дам вам визу. — Поверенный протянул мне руку, давая тем самым понять, что свидание закончено.
И опять я сидел в такси меж двух солдат. Матеос пытался как-то подбодрить меня. Но это у него не получалось, потому что он-то знал, что такое пересыльная тюрьма, куда привозят только что арестованных уголовников и убийц.
Панама была последним пунктом в моем долгом путешествии. Поэтому деньги у меня были на исходе. Я расплатился с таксистом, и осталось у меня ровно десять долларов. На них я послал телеграмму послу Советского Союза в Мексике. «Арестован. Нахожусь в тюрьме Токумен. Прошу ускорить получение мексиканской визы».
Было за полночь, когда меня привезли в тюрьму. Медленно, со скрипом открылись железные ворота. Тюремный двор был обнесен высокой каменной стеной. Прожектора освещали стену.
Солдаты привели меня в комнату дежурного. Там сидел сержант. Перед ним лежала огромного размера книга, в которую он записывал вновь прибывающих. Сержант долго выводил тушью мое имя и фамилию, год рождения, национальность. После того как все графы были заполнены, он с удовлетворением сказал:
— Первый русский занесен в эту книгу!
Дежурный привел меня в камеру — огромная комната с решеткой на окне. Мертвецки-бледный свет луны освещал окно. Вдоль стен — нары, на которых спали какие-то люди. Тяжелый храп разносился в темноте.
— Ложись здесь, — сказал дежурный, показав мне на топчан.
Я лег, положил под голову кофр, и, хотя невидимые москиты пробирались под одежду и безжалостно кусали, я уснул. А вернее, «провалился» в темную бездну, и сновидения, одно ужаснее другого, мучили меня всю ночь.
Утром я с трудом открыл глаза. Обитателей камеры уже не было. Лишь один долговязый негр, негромко напевая, тер мокрой тряпкой пол.
— Хелло, мистер! — весело прокричал он.
— Я не мистер, а товарищ! — зло огрызнулся я и сел на топчан.
— Почему вас посадили, товарищ? — не отставал негр.
— По недоразумению.
Негр долго смеялся.
— Нас тоже! Вчера хотели ограбить почтовое отделение. А у кассира оказался пистолет. Начал палить. Сбежался народ…
— Меня действительно арестовали по недоразумению, — продолжал я. — Мексиканская виза просрочена.
Негр опять долго смеялся и сказал:
— Кто же за это сажает в тюрьму! Вы, мистер, шутите!
— Я не американец. Русский я.
— Русский?! Не может быть! — глаза негра округлились от удивления.
— Документы показать?
— Не надо! — негр сделал отрицательный жест рукой. — Ты лучше выругайся по-русски. Говорят, это красиво получается.
Я отчаянно ругался, а негр затаив дыхание слушал.
— Да-а! — протянул он, когда я закончил длинную тираду. — Только русские так могут.
В знак своего расположения негр притащил мне обмылок и небольшую грязную салфетку вместо полотенца.
Я умылся и спросил:
— Где кормят?
Негр опять засмеялся и отер кулаком слезы.
— Если бы здесь кормили, сеньор, всем бы хотелось сюда.
Оказалось, что в пересыльной тюрьме не кормят. Заключенных больше одного дня здесь не держат.
Я отправился в комнату дежурного и там встретил капитана, начальника тюрьмы. Человек он пожилой. Военная форма сидела на нем мешковато. Щеки обвисли, и у глаз залегли морщинки. Взгляд у него был усталый.
Капитан пригласил меня в кабинет. На стене портрет президента Панамы, на письменном столе бумаги и графин с водой.
— У нас не кормят! Это верно! — подтвердил капитан. — Бандиты! Они и без еды не умрут. — Капитану, видно, понравились свои собственные слова, и он тихонько посмеялся.
— Я к их числу не отношусь, — сказал я.
— Да, да! Конечно! — подхватил мои слова капитан. — Я не могу так подумать.
— И денег у меня нет! — продолжал я. — Я рассчитывал еще вчера быть дома.
— Понимаю, понимаю, — капитан кивал в знак согласия. — Но как же быть? Ума не приложу.
Капитан вылез из-за стола, подошел к двери и громко крикнул:
— Чучо! Принеси бананов!
После этого он снова грузно сел в кресло и достал из стола инструкцию. Долго листал ее и наконец спросил:
— Кто вас привез в Панаму?
— «Аэролинеас Венесоланас», — ответил я.
— Согласно международным правилам, эта авиационная компания и должна вас кормить.
Вошел солдат, в руках у него было штук шесть бананов. Он положил их на стол и вышел.
— Ешьте! — предложил мне капитан. — У нас на территории тюрьмы банановые деревья есть. А на завтрак бананы — это даже врачи рекомендуют.
Я стал обдирать кожицу с банана, а капитан снял телефонную трубку и попросил соединить его с Венесуэльской авиационной компанией. После недолгого разговора капитан повесил трубку и сказал мне:
— Они свяжутся с руководством и через час сообщат.
Я съел пару бананов, поблагодарил капитана и отправился в свою камеру. Здесь никого не было. Я лег на нары и лежал, глядя на потолок, краска на котором давно потемнела от времени.
Страха у меня не было. Почему-то я никогда не терял чувство оптимизма. Даже на войне. В сорок втором году, летом, во время тяжелых боев в Воронеже, когда каждый день вокруг погибали люди, я был твердо уверен, что не погибну. Было какое-то предчувствие. «Нет, не погибну! Буду ранен, но не погибну!» Может быть, такое предчувствие и побеждало страх, который обычно сковывает человека и в конечном счете ведет его к гибели.
Часам к двум дня компания «Аэролинеас Венесоланас» сообщила о том, что дает мне на питание пять долларов в день. Капитан разрешил мне отправиться в ресторан аэропорта под охраной.
Обед мой превратился в сложную процедуру. От казармы до аэропорта было километра два. Я шел под охраной солдата-автоматчика. Прохожие с любопытством поглядывали, принимая меня за американца. Увидеть в Панаме арестованного американца — это ли не сенсация!
Те панамцы, которые читали утренние газеты, уже знали, что арестован советский журналист. Они смотрели на меня с состраданием.
Мое появление в аэропорту вызвало всеобщее оживление. Опять слышались выкрики в мой адрес. Я поднялся по лестнице на второй этаж в ресторан, сел за столик, стоявший чуть поодаль от всех, в углу. Автоматчик расположился рядом на стуле. В ресторане от столика к столику побежал шепоток, перебиваемый удивленными возгласами.
Подошел метрдотель и подчеркнуто любезно спросил, что я желаю. Я решил истратить пять долларов сразу. Не приходить же еще сюда, не выслушивать еще раз эти оскорбительные выкрики и противненькое хихиканье.
— У меня пять долларов, — сказал я. — Принесите мне стейк, салат, кофе, — я прикинул в уме цену. — А на оставшиеся деньги виски.
— Виски с содовой, — уточнил метрдотель.
— Виски в чистом виде…
— Слушаюсь, — ответил метрдотель и ушел.
Окна в ресторане огромные, от пола до потолка. И за ними аэродром. Самолеты выстроены в ряд. Очереди пассажиров к трапам. А дальше взлетная полоса. Самолеты разбегаются и взмывают вверх. Когда сидишь в ресторане в ожидании своего рейса, то обычно любуешься тем, как взлетают самолеты: ураганная мощь моторов, серебристое обтекаемое тело самолета… Но сейчас я сидел за столиком и с какой-то горькой тоской глядел на все эти самолеты. Они были недоступны для меня.
Официант принес стейк, салат и сказал:
— Я не понял, сэр, как вам подавать виски. Получается восемь порций.
— Вы налейте в графинчик и принесите.
Официант, видимо, был озадачен моим ответом. А я прикинул в уме. Восемь порций — это грамм двести, может, чуть побольше. Для такой ситуации вполне нормально.
Официант поставил передо мной графинчик и высокий стакан, из которого пьют виски с содовой. Я вылил содержимое графинчика в стакан. Стакан получился полный до краев. Взгляды всех были прикованы ко мне. Это развеселило меня. Я поднял стакан и вспомнил наше село Коверино. Когда я приезжал туда охотиться, дядя Митя устраивал застолье. Собирались родственники и соседи. Водку разливали по стаканам. Если я артачился и просил рюмку, Иван Привезенов обычно говорил: «Что уж ты, Васютка, хворый какой, что ли? Ну разве здоровые мужики пьют водку рюмками?»
Правда, наш стакан удобнее, чем этот, для виски с содовой. Он высокий и узкий. Тянешь из него, тянешь. Но все-таки я осушил его до дна. Кто-то крикнул «браво!» и похлопал в ладоши.
Тишина, которая царила в зале, сменилась оживленным пересудом.
Я не обращал на это внимания и закусывал. Виски приятно растеклись по телу. И стало как-то безразлично все вокруг, все эти говорящие о чем-то люди.
Не торопясь я ел стейк, салат. Потом так же не торопясь пил кофе. При этом смотрел и смотрел на взлетную полосу, с которой поднимались один за другим самолеты…
Мой обед продолжался долго — может, часа полтора. Солдат не торопил. В ресторане ему было приятнее, чем в казарме…
Наверное, часов в пять солдат снова привел меня в тюрьму.
Капитан — начальник тюрьмы встретил меня у ворот и с улыбкой сказал:
— Я думал, что вы совершили побег. Русские умеют это делать.
— А куда бежать… — в тон начальнику тюрьмы ответил я.
— Это верно, — по-прежнему добродушно сказал капитан. — До России далеко!
Капитан опять пригласил меня в свой кабинет.
Когда мы сели, он сказал:
— Час назад привезли группу бандитов. Они убили парня и изнасиловали его девушку. Их поместили в ту камеру, где вы спали. Вам опасно появляться им на глаза. Я вас лучше отведу в камеру-одиночку. Камера, правда, сырая. Но крыс там нет. Это точно.
При словах «камера-одиночка» что-то дрогнуло у меня внутри, но я тут же отогнал от себя мрачные мысли. «Может, он действительно хочет как лучше».
В камере с небольшим зарешеченным оконцем почти у самого потолка стояли деревянные нары. Солдат закрыл за мной дверь. Я положил кофр под голову и лег, стараясь унестись мыслями к какому-то другому времени, к каким-то другим дням моей жизни. Но сколько я ни перебирал в памяти прошлое, нет, не было у меня более беспомощного положения. Ничто не зависит от меня. Кричи, бейся о стену… Ничего не изменится. Все зависит от того, как там, далеко, кто-то кого-то попросит, кто-то разрешит дать визу.
Впоследствии я узнал, что советский посол в Мексике В. И. Базыкин сообщил в Москву о моем аресте. Министерство иностранных дел связалось с послом Мексики в Москве. Мексиканский посол передал просьбу МИДа в Мексику. Оттуда была направлена телеграмма мексиканскому консулу в Панаму. Этот огромный круг замкнулся, и в понедельник в тюрьму приехал мексиканский консул. Меня привели в кабинет начальника тюрьмы. Консул достал из портфеля печать и книгу. Записал в книгу номер паспорта и шлепнул печать.
— Путь открыт, — улыбаясь, сказал консул.
Я простился с начальником тюрьмы, с сержантом, который снова открыл свою огромную книгу и отметил день моего освобождения.
Самолет улетал вечером. Я разыскал знакомого чиновника Матеоса.
— Как я рад, как я рад! — искренне восклицал он. — Кончилось ваше печальное приключение.
— В Панаме советским журналистам не везет, — сказал я. — Не так давно тут, в аэропорту, держали почти целые сутки двенадцать советских журналистов, направляющихся в Мексику. Теперь меня упрятали в тюрьму.
— Могу вам сказать по секрету, что приказ о вашем аресте «получен свыше». Так у нас говорят, когда в дело вмешиваются янки. Им не нравится, что русские стали слишком много ездить по Латинской Америке. Очень им хочется отбить охоту у вашего брата путешествовать по этим странам…
Самолет в Гавану отправлялся в одиннадцать вечера. Я приехал в аэропорт чуть раньше, оформил билет, сдал чемодан и, оставшись с портфелем в руке, направился в зал ожидания.
Здесь уже собралось довольно много народа. Выделялись кубинцы: смуглые, невысокого роста. Они поставили на пол туго набитые портфели, тут же положили детские игрушки, завернутые в целлофан. Они о чем-то говорили, подтверждая слова резкими, выразительными жестами. Их упругая речь часто прерывалась смехом. Им было весело: они летели на родину.
В стороне стояла большая группа людей, в которых легко угадывались наши туристы — в темных осенних пальто и фетровых шляпах. Завтра, когда над их головами засветит яркое кубинское солнце, многие будут сожалеть, что не надели чего-нибудь полегче. Увы! Уж так устроен человек. Когда на улице дождливый, холодный октябрь, трудно представить, что где-то в это время жарко светит солнце.
На табло зажегся номер рейса. Кубинцы быстро подняли с пола свои портфели и игрушки и, улыбнувшись девушке, которая стояла у выхода, первыми отправились на летное поле. За ними двинулись остальные.
…Было уже немного больше одиннадцати, когда самолет оторвался от земли и ушел в темное небо. Поначалу еще чувствовалась некая связь с землей. За окном мерцали огоньки Москвы. Но вскоре и эта связь нарушилась, и только звезды безмолвно плыли вдалеке.
И так всю ночь.
Те, кому дано благо спать в самолете, безмятежно раскинулись в креслах. Наверное, они видели какие-то сны, и им не было дела до этих звезд и ураганного гула моторов. А те, кто спать не мог, включили тоненький лучик света над головой и склонились над книгой.
Я глядел на округлый белый потолок и пытался представить свою завтрашнюю встречу с Кубой.
Весть о победе революции на Кубе разнеслась в ночь под новый, 1959 год. Я жил тогда в Мексике. На улицы Мехико вышли празднично одетые кубинские эмигранты. Они пели гимн «26 июля», несли над головами лозунги, наспех написанные черной краской на белых простынях: «Да здравствует революция!», «Слава повстанцам!»
Эмигранты направились к кубинскому посольству на улице Такубайя, уже покинутому дипломатами. Взломали двери, вошли в помещение и избрали нового посла и консула.
Тогда, в январе 1959 года, на страницах мексиканских и американских газет, которые я получал ио утрам, под крупными заголовками пестрели фотографии Фиделя Кастро, Че Гевары. «Невероятно», «Непостижимо», «Фантастично». Ну, кто бы мог подумать, что Фидель Кастро победит? Даже представители левых партий в странах Латинской Америки сомневались в этом.
Многие хорошо помнят события той поры. В ноябре 1956 года на утлом суденышке «Гранма» из Мексики на Кубу отправились восемьдесят два человека. Семь дней изнурительной качки, семь дней в маленьком, душном трюме… Уже на следующее утро после высадки десанта на Кубе сторожевой корабль правительственных войск обнаружил брошенную «Гранму», и диктатор Батиста дал приказ наземным и воздушным силам разыскать и уничтожить революционеров, всех до единого. Пятого декабря, через три дня после высадки, повстанцы были обнаружены. Двести солдат открыли огонь по отряду Фиделя Кастро; самолеты прочесывали джунгли пулеметным огнем; вертолеты бомбили повстанцев. Бой был неравным. В отряде Фиделя Кастро осталось всего семнадцать человек. Но они не сдались: подняв свое красно-черное знамя, направились в горы Сьерра-Маэстра.
«Группа авантюристов, во главе с адвокатом Кастро, обречена на гибель в горах Сьерра-Маэстра» — такие заголовки мелькали в конце 1956 года на страницах буржуазных газет. Никому и в голову не приходило, что эта группа способна свергнуть диктатора и изменить государственный строй на Кубе. Ведь в распоряжении Батисты была регулярная армия — десятки тысяч солдат, самолеты, танки, пушки, военные корабли.
Но в горах Сьерра-Маэстра повстанцы не остались в одиночестве. По тайным тропам к Фиделю шли и шли крестьяне, чтобы с оружием в руках сражаться с ненавистным режимом. Спустя полгода в отряде Фиделя было уже триста человек, через год — шестьсот, потом тысяча…
А через два года — победа! Фидель Кастро вступил в Гавану. Сообщение о победе революции на Кубе было поистине ошеломляющим. Буржуазная печать многих стран стала нагнетать вокруг революционной Кубы атмосферу недоверия и страха. Писали, будто бы на Кубе «царствует террор и насилие». И, таким образом, уже с первых же дней Куба подверглась международной изоляции.
В Мексику с Кубы изредка прилетали самолеты: увозили в Гавану кубинских эмигрантов. Вот на таком самолете, вместе с группой мексиканских журналистов, мне удалось улететь в те дни в Гавану и увидеть ликование освобожденного народа.
На улицах Гаваны стихийно возникали митинги, на которые собирались тысячи людей. Они славили бородачей, освободивших их от диктатуры генерала Батисты; распевали революционный гимн «26 июля», громили богатые особняки тех, кто верой и правдой служил диктатору; били стекла в ненавистных казино и публичных домах, созданных на потребу американским туристам…
Как давно все это было!
Я взглянул в окно. Там по-прежнему чернело небо, и на нем сияли яркие звезды. А внизу бескрайнее пространство Атлантики. Всякий раз, во время перелета из Европы в Америку, я старался не думать об океане, об огромных свинцовых волнах, от которых содрогаются океанские лайнеры. Здесь, в самолете, уютно. И никто не мешает предаваться воспоминаниям о прошлом, о той, первой встрече с Гаваной.
Тогда, в январе 1959 года, знакомство с Гаваной началось в Центральном скверике напротив гостиницы «Англия». Автобус, который привез нас с аэродрома, остановился именно здесь. Нам было видно длинное белое полотно, натянутое между двумя деревьями. На нем написано: «Свобода народу — смерть тиранам».
— Кто хочет осмотреть Гавану пока светло, выходите, — по-деловому сказал нам провожатый и первым шагнул в открытую дверь.
После напряженного перелета желание совершить пешую прогулку по раскаленным улицам Гаваны было не так уж велико. Лучше бы, конечно, под холодный душ…
Но Гавана тут же увлекла нас, захватила все наше внимание. Шаг наш стал бодрым, мы мчались по улицам, фотографируя на ходу, то и дело вытаскивая блокноты из кармана мокрой от пота рубашки.
Нас привели к двухэтажному особняку. На нем вывеска — «Министерство конфискации незаконно присвоенной собственности». У ворот несколько молодых повстанцев в зеленых гимнастерках, с винтовками в руках.
Этот особняк принадлежал сенатору Сантьяго Рей. Сенатор бежал из Гаваны, переодевшись в длиннополую сутану священника. Раньше он служил верой и правдой диктатору, был одно время в его правительстве министром внутренних дел. Грабил, как и все прежние чиновники, казну, любил женщин и играл в рулетку. Сантьяго Рей имел свое персональное кресло в главном казино Гаваны — «Хилтон», где без счета швырялся крадеными деньгами.
Облик сенатора дополняла его духовная и телесная «пища», сваленная сейчас в одном из залов особняка. Духовная пища — несколько порнографических фильмов, телесная — кокаин и другие наркотики.
— В особняках высокопоставленных чиновников были комнаты для пыток, — рассказывал бородач-повстанец, дежуривший здесь. — Подвыпившая компания друзей-чиновников приходила в такую комнату, и начиналось надругательство над привезенными туда политическими заключенными.
— Наше министерство сейчас самое грозное на Кубе, — заговорил другой повстанец, видимо горожанин. Он выделялся среди других своих товарищей, которые явно были крестьяне. — Я работал прежде служащим и знаю, как грабили казну. Было при диктаторе Батисте министерство строительства общественных зданий. Согласно закону, в министерстве должно было быть четыре департамента, а в действительности было только три. Зарплата из казны шла для четырех департаментов. Ее делили между собой высокопоставленные чиновники министерства. В банках у них находились личные сейфы. Из них мы уже извлекли двадцать миллионов долларов и еще покажем им силу нашего министерства.
…На улицах Гаваны среди прохожих то и дело попадались бородатые повстанцы. У этих парней был беззаботный, мирный вид. Они гуляли по улицам в обнимку с девушками. И лишь стальное дуло автомата, торчащее из-за спины, да бороды напоминали о боевом пути этих людей. Бородачей можно было увидеть и в дорогих автомобилях бывших министров и сенаторов. На лакированных боках машин выделялась крупно написанная историческая дата: «26 июля».
Мы зашли в закусочную. В углу сидели двое и аппетитно жевали сандвичи — сыр и ветчина, зажатые между двумя поджаренными кусками хлеба. За стойкой неторопливо тянул пиво какой-то гаванец в рабочей блузе.
Тишину кафе вдруг нарушил бой барабанов. В дверях появился негр. От старости кожа на его щеках сморщилась. На шее болтались три медные трубы разных размеров, в руках были погремушки, на плечах — барабаны, маленькие и большие, из карманов торчали деревянные трубки вроде флейты.
— Я спою и сыграю вам, сеньоры, — начал негр низким голосом, — самую модную песенку на Кубе — песенку о революции. И если вы дадите, сеньоры, старому негру несколько центов, вы не станете от этого беднее.
Старик начал пристраивать свои музыкальные инструменты. На металлической стойке он установил барабан и медные диски. Этот механизм приводился в движение ногой. На другую ногу нацепил какие-то погремушки, венок из звенящих колокольчиков был надет на голову, в руках трубы.
За несколько минут один человек превратился в целый джаз-оркестр. Труба пела, барабан и диски гремели, колокольчики в такт музыке запрыгали на голове. Отложив трубу в сторону и зажав одну ноздрю большим пальцем, негр изображал переливы гавайской гитары или тяжкий стон саксофона. А барабан гремел, голова покачивалась, левая нога трясла погремушки.
После музыкального вступления началась песня. Пел старик красивым низким голосом. Он пел о том, что главные герои сейчас — бородатые повстанцы. Повстанцев на Кубе очень много. Они изменили географическое представление о Кубе. Раньше говорили, что Куба окружена водой, сейчас вернее будет сказать: Куба окружена бородачами. Припев этой песни гласил:
Слава Фиделю Кастро,
Слава бородатым,
Слава «Куба либре»,
Пусть крепнет «26».
…Как давно все это было. Я снова поглядел в иллюминатор. Звезды теряли свою ночную яркость. На востоке, на самом краю земли, занималась утренняя заря.
Странно глядеть отсюда, с высоты девяти километров, на светлеющий небосклон. Там, на земле, ты точно знаешь, что день наступает оттого, что «крутится Земля». А тут кажется, будто день наступает потому, что самолет, обгоняя время, вырывается из темноты к свету. И в этом есть ощущение мощи человека, который изобрел машину, не подчиняющуюся законам вращения Земли.
В ранний утренний час появилась за бортом Куба. Может, оттого, что ты летел ночью, а сейчас ласково светит солнце, остров Куба представляется поистине жемчужиной Антильских островов: яркая зелень тропических лесов, ровные квадраты пашни багряного цвета, нескончаемые зеленые поля сахарного тростника. Вдоль дорог высоко подняли свои пышные кроны стройные пальмы.
И будто в дорогую оправу заключена эта «жемчужина». Остров опоясан кромкой белого-белого песка, на который, пенясь, набегают волны Карибского моря. Чуть дальше от берега вода переливается разными оттенками: изумруд, и бирюза, и темная зелень. Дно Карибского моря из белого песка. Там, где глубина меньше, цвет воды ярче.
Из окна самолета Гавана кажется такой же, какой я ее видел прежде. Вдоль берега в беспорядке расставлены коробки небоскребов. Ближе к морскому порту — одноэтажные домики с металлическими балкончиками на фасадах, с потемневшими от времени черепичными крышами.
Самолет приземлился, смолкли двигатели, медленно открылась тяжелая изогнутая дверь, и в нее пахнуло раскаленным воздухом Кубы.
У трапа собралась группа встречающих. Какая-то женщина с цветами в руках кричала: «Педро!» — и кубинец, выходивший передо мной, радостно махал рукой.
Среди встречавших я заметил невысокого пожилого человека, лицо его показалось мне знакомым. Человек этот тоже узнал меня. Мы обнялись. И тут только вспомнил его фамилию: Анхель Аухьер. Я называл его когда-то, в первую нашу встречу, «ангелом», и он всегда улыбался при этом.
Анхель взял меня под руку и провел в небольшую комнату для гостей. Из душной и влажной жары мы попали в прохладу. Для северного человека всегда необычна эта перемена температуры: на улице жара, а в доме холодно. Прохлада в комнате какая-то не наша, не естественная. Она напоминает чем-то серебристый мех из нейлона, ромашку из пластмассы, новогоднюю елочку с искусственными зелеными иголками.
В этом зябком холодке остро чувствовались горьковатый запах кофе и душистый аромат сигар.
Мы с Анхелем присели и некоторое время молча смотрели друг на друга.
— Сколько лет, сколько зим! — вырвалось у меня. — Многое изменилось на Кубе?
— Очень!
— Что именно? — нетерпеливо спросил я.
— Все изменилось. — Анхель поглядел на меня с доброй улыбкой и добавил: — Поживешь — увидишь…
У тротуара стоял голубенький «Москвич». Из него вышел высокий негр лет сорока.
— Меня зовут Франциско, — сказал он. — Но если попросту — Пако. — Он протянул руку, улыбнулся, и его суровое лицо смягчилось.
Все сели в «Москвич». От машины повеяло чем-то родным, домашним. Мне вдруг взгрустнулось — так далеко на чужбину заброшен этот наш автомобиль. А он резво бежал, обжигая колеса о раскаленный асфальт, на котором от жары разлилось прозрачное марево.
Вдоль дороги стоят ровными рядами пальмы. Их зеленые кроны замерли в безветренном раскаленном воздухе. И от этого пальмы кажутся нарисованными на фоне синего неба. Будто картинка из детской, давно читанной книги о далекой тропической земле.
И вдруг среди этих пальм огромный портрет Ленина. Наш Ильич с добрым прищуром смотрит на тропическую землю и людей, которые здесь живут. А еще через минуту появилось красное полотнище, натянутое между двух пальм, на котором написано: «От каждого по способностям, каждому по труду».
«А ведь это та самая дорога, — вдруг пришло мне в голову, — по которой я ехал с аэродрома в пятьдесят девятом». И сколько же тут было кричащей рекламы, призывающей курить сигареты «Кент», пить коньяк «Мартини»[71], покупать автомобили «форд», жить в отеле «Хилтон»…
В приемнике зазвучала песенка «А у нас во дворе есть девчонка одна…». Пако сделал звук погромче. И, видно, не ради меня. Ему самому правилась эта песня.
Машина миновала поворот дороги, и взору открылись новые многоэтажные дома, на одном из которых установлен портрет Сальвадора Альенде. Точь-в-точь такой, как в Москве на Садовой. Альенде пристально смотрит сквозь черные роговые очки. Ниже его слова: «Народ Чили разгромит фашизм!»
Впереди показался кинотеатр. Я бывал в нем. Фасад этого здания был облеплен рекламой американских фильмов. «У нее чувственные губы. У него крепкие бицепсы. Он стреляет в кого-то. Она вместе с ним скачет на лошади».
Сейчас на фасаде кинотеатра крупно написано: «Новый фильм „А зори здесь тихие…“».
В приемнике по-прежнему задорно звучало: «А у нас во дворе…»
Я почувствовал себя спокойно. Будто и не было за моей спиной тысячи километров пути, будто я не на чужом тропическом острове, а у себя дома среди друзей.
Отель «Гавана Либре», в который меня привезли, построен незадолго до революции известной американской компанией «Хилтон».
Тридцатиэтажная коробка отеля — своего рода ориентир центра города. В какой бы край Гаваны вы ни забрели, отовсюду видно это многоэтажное здание, рассеченное длинными лоджиями.
Я бывал в этом отеле в январе 1959 года. Тогда здесь размещался штаб Фиделя Кастро, и журналисты часами толпились в холле, чтобы увидеть Фиделя, запечатлеть его на пленку, задать один–два вопроса.
Миновав широкие стеклянные двери, которые открываются перед входящими сами, автоматически, будто по мановению волшебной палочки, я опять попал из душной жары в зябкий холодок. Огляделся. Тот же огромный холл, из которого на второй этаж ведет крутая с поворотом лестница. В центре холла — деревца в кадках. Они будто и не выросли за эти года. На прежних местах мягкие кресла и диваны. На огромных стеклах сохранился прежний знак отеля — английская буква «Н». Она написана золотом и похожа на шахматную ладью, увенчанную короной. Слова «Хилтон» и «Гавана» начинаются с одной и той же буквы «Н».
Служащий поставил мой чемодан на тележку с двумя колесиками и направился к лифту. На двадцать третьем этаже звякнул колокольчик, двери открылись, и он покатил тележку по бесконечно длинному коридору…
В моем номере одна стена целиком стеклянная. За стеклом — широкая панорама. Справа — море до самого горизонта. Оно играет на солнце своими неповторимыми красками.
Вдоль изогнутого берега — Гавана. Она, конечно, изменилась. Исчезла разноцветность, которую придавала городу реклама. Прежде Гавана была похожа на подрумяненную красотку. А сейчас вид у нее строгий и деловой.
Я взглянул на стол. На нем стояла бутылка рома в красивой коробке, лежало несколько пачек сигарет и свежий номер газеты «Гранма». Тут же была изящная открытка, на которой золотом были выбиты слова: «Доброго Вам пребывания на Кубе».
После долгого ночного перелета вроде бы полагалось поспать. Но спать в этот солнечный утренний час!!! Ведь за окном Гавана, которую давно не видел!
Я походил по комнате, и мне пришла мысль довольно абсурдная — путешествовать в прошлом веке было удобнее. Люди медленно двигались. Они вживались в новый климат, привыкали к новой пище, не ощущали резкой перемены времени… А теперь самолет поднимает тебя в небеса, мчится над землей, обгоняя время, и ты уже за тридевять земель, на другом континенте. Там, дома, люди проспали ночь и пошли на работу, а ты за эту же самую ночь оказался на другой стороне планеты. Осень сменила лето, ночь — день.
Я спустился в кафе, где так остро чувствовался аромат черного кофе. Сел на высокий стул у стойки и попросил у официантки:
— Пожалуйста, две чашки кофе, и покрепче.
Девушка улыбнулась, и я понял, что слово «покрепче» прозвучало не к месту. Могут ли кубинцы дать некрепкий кофе! Через минуту передо мной стояли две маленькие, будто игрушечные, чашки, в которых чернела кофейная жидкость, и стакан воды. Я выпил обе чашки одну за другой и запил водой.
Шофер Пако сидел в холле, в кругу своих друзей, тоже, видимо, шоферов. Они о чем-то горячо спорили. Когда собираются несколько кубинцев и затевают спор, то иностранцу, даже хорошо знающему испанский язык, лучше не пытаться понять смысл этого спора. Кубинцы говорят все разом и так быстро, что часто не успевают произносить окончания слов. Иностранцу кажется, что они не понимают друг друга.
— Значит, не лег спать, — сказал Пако, поднимаясь с кресла.
— Одну ночь из жизни вон, — произнес я, взбодренный крепким кофе.
— Я к твоим услугам, компаньеро, — Пако направился к «Москвичу», стоявшему у тротуара.
«Москвич» резво побежал по 23-й улице, названной так когда-то в подражание американским городским традициям. Прежним правителям Кубы нестерпимо хотелось сделать столицу своей страны как можно больше похожей на города страны-властелина. Поэтому так старательно скопированы небоскребы, здание американского Капитолия; такие же широкие ступени, такие же массивные стены, высокий ребристый купол, на котором развевается трехцветный кубинский флаг.
Здание это нисколько не изменилось с тех пор, как я его увидел впервые. Глядя на него, подумал, что годы очень условная мера времени. Для человека семнадцать лет — долгий срок, а для этого Капитолия даже сто пятьдесят — небольшой отрезок времени.
— Программа твоей поездки будет еще согласовываться день-другой, — сказал Пако, когда мы проехали Центральный сквер.
— Давай проживем эти дни без программы, — предложил я. — Пусть властвует его величество Случай!
Кто-то стоял на дороге и махал рукой.
— Вот и случай, — сказал Пако и остановил машину.
— Амигос![72] — кричал подбежавший кубинец. — Помогите… Не могу завести мотор.
Мы вышли из машины. У тротуара стоял огромный старый «форд». Одна дверь у него давно проржавела. В ней были сквозные дыры. Заднее левое крыло сделано из кровельного железа. И к этому самодельному крылу прикручен велосипедный фонарь.
— Толкните, пожалуйста!
— Ты что, не мог под горку поставить? — спросил Пако, — А теперь попробуй толкни. Такая махина!
— Она легко катится, — сказал владелец «форда». — Не смотри, что старая. Вдвоем вы вполне справитесь.
Мы уперлись руками в багажник и покатили автомобиль. Шофер вскочил в него, включил скорость. Машина дернулась раза два и завелась, выбросив из глушителя облако сизого дыма. Шофер помахал нам рукой и уехал.
Только теперь я обратил внимание на автомобили, двигающиеся по улице. С печальной медлительностью, как на похоронах, едут огромные «линкольны», «кадиллаки» и «форды». Раньше на Кубе было 2,5 млн. автомобилей, в основном американских. За 17 лет краска на них облезла, крылья проржавели. У некоторых машин даже дверей нет. Где их возьмешь! Соединенные Штаты не поставляют запасных частей.
— Все американское отживает свой век на Кубе! — сказал Пако, когда мы снова двинулись в путь. — Мы без особой жалости выбрасываем эти гробы на свалку. Покупаем машины у японцев, англичан, итальянцев и, конечно, у русских. Видите, «тойота» шустро побежала. Ваша «Волга», — Пако показал большой палец. — Да и «Москвич» хорош. Мне нравится.
Впереди появилась развилка. Пако вопросительно взглянул на меня.
— Бери правее. Если мне не изменяет память, в этом районе жили богатые люди.
— Верно, компаньеро, — подтвердил Пако. — Но большинство из них удрало с Кубы.
Здесь, в фешенебельном районе, где в роскошных особняках жила кубинская знать, когда-то можно было долго идти по тихим улицам, никого не встретив на своем пути, за исключением полицейских, которые прохаживались с увесистыми дубинками в руках. Массивные калитки и ворота были наглухо закрыты, за ними текла своя, неведомая прохожему жизнь.
Я вспомнил рассказ своего мексиканского друга Ренато, который встречался с кубинскими эмигрантами в Соединенных Штатах. Гости сидели в креслах и курили сигары. Посреди гостиной на ковре лежал огромный пятнистый дог.
Хозяйка взяла Ренато под руку, представляя сидящих в креслах кубинских эмигрантов:
— Это бывший банкир…
— Это бывший помещик…
— Это бывший фабрикант…
— Это бывший министр…
Закончив представлять присутствующих, хозяйка, показав на собаку, с гордостью сказала:
— А это наш красавец дог.
Ренато Ледук, будучи человеком веселым, спросил хозяйку:
— Тоже бывший?
— Нет, сеньор, этот дог настоящий, — ответила хозяйка, не сразу уловив иронию.
Наверное, и теперь, через семнадцать лет после революции, эти «бывшие» по-прежнему величают себя банкирами и фабрикантами и надеются — ну, конечно, надеются — войти в свои дома и фабрики. И чем печальнее их участь, тем они больше надеются. Так же было и с русскими эмигрантами, которые уже закончили свой век, не дождавшись победоносного возвращения на родину.
Сейчас двери богатых особняков широко распахнуты, на тротуарах играют дети. У входа в особняк с причудливыми окнами и массивной дверью, на которой кованое кольцо вместо ручки, сидят женщины и судачат о каких-то своих делах. Тут же играют мальчишки.
— Может, поговорим с этими женщинами? — спросил я у шофера.
Пако притормозил и сказал:
— Его величество Случай!
Мальчишки прекратили игру и с любопытством уставились на нас. Я погладил мальчика-негра по голове — волосы у него короткие и жесткие как щетка. Он весело засмеялся, просияв своими белыми жемчужными зубами.
Поздоровались с женщинами. Одна была старуха негритянка, две другие помоложе, мулатки.
— Это писатель, — сказал Пако. — Хочет с вами поговорить.
Женщины смотрели на меня вопросительно.
— Давно вы здесь живете?
— Да, уж, наверное, годов десять, — ответила старуха. Голос у нее был низкий, грудной. — А раньше жили в Луйано!
Луйано — трущобы Гаваны. Это был огромный поселок с домами, построенными из кусков фанеры и картона, с пыльными улицами, на которых копошились беспризорные дети.
— Теперь Луйано нет! — пояснил Пако. — Фидель переселил людей и направил туда бульдозеры. Они уничтожили весь этот позор Гаваны к чертовой матери.
— Вы проходите в дом, компаньеро, — любезно предложила женщина, которая до сих пор не произнесла ни слова.
Миновав открытую дверь, мы попали в круглый холл, стены которого были отделаны белым мрамором. Здесь стояла детская коляска, два корыта для стирки. Поперек холла натянута веревка, и на ней детские распашонки. У стены шкаф. На полках видны книги, утюг, старые одеяла.
— Это у нас общая зала, — пояснила женщина. — А здесь жилые комнаты. Вот сюда, пожалуйста.
Она сделала несколько шагов по коридору и открыла дверь направо.
В комнате было тесно. Посредине стоял стол, у одной стены — кровать, у другой — диван. Были здесь и шкаф, и комод с зеркалом.
А женщина уже вела нас дальше по коридору, на кухню. Каждая семья имеет свой маленький столик и полку с нехитрой утварью. Я оглядел кухню, и на меня повеяло детством. Людям моего поколения хорошо знакомы эти общественные кухни.
Я родился, когда шел восьмой год Октябрьской революции. Родители тогда получили комнату в доме богатого торговца в Среднетишинском переулке. И так же была завалена всяким барахлом огромная прихожая, так же в беспорядке висели кастрюльки на кухне. «Все повторяется, — подумал я, — хотя и на другой стороне Земли».
— Когда хозяин этого дома узнал, что его фабрику национализировали, — сказала женщина, — он повесился. Вон на той перекладине. Видите, — женщина показала на внушительную потолочную балку в холле.
Мы постояли еще некоторое время молча, испытывая какое-то странное чувство неловкости и грусти в этом чужом доме.
— Значит, во всех этих богатых особняках теперь живут рабочие люди? — нарушил я молчание.
— Если хозяева не удрали, они живут в своих домах, — ответил Пако. — Мы терпимо относимся к ним. Ну конечно, если у него было пять домов, то четыре отобрали. Но за них правительство выплачивает бывшему хозяину компенсацию. Все по-джентльменски, однако проблема жилья решается не только за счет домов богачей. В Гаване появился новый район Аламар. Если хочешь, поедем туда, — предложил Пако.
Мы попрощались с женщинами и направились к машине.
У других богатых особняков тоже сидели простые женщины и разговаривали о чем-то. И только в садах некоторых домов, на хорошо подстриженной траве, как и в прежние времена, стояли шезлонги, в них расположились пожилые люди. Мужчины курили, женщины вязали. Своим видом эти люди говорили: они здесь хозяева, хозяева этих домов, хозяева улицы…
Машина выехала на широкую набережную Малекон и помчалась вдоль берега моря. Ветер гнал по морю волны, завивая белые барашки. Волны тяжело бились о серые камни набережной, и мелкие брызги взлетали высоко вверх, образуя на солнце радугу.
Район Аламар находится в стороне от центра. Но он хорошо виден издали — новенькие, похожие друг на друга пятиэтажные блочные дома стоят в ряд, образуя улицы, площади, скверы… И от того, что дома были такие новые, что походили друг на друга, что по соседству с ними продолжалось строительство, торчали подъемные краны, виднелись груды кирпича и песка, — от всего этого на меня опять повеяло чем-то родным, московским.
— Два года назад здесь ничего не было, — сказал Пако, — а сегодня уже живут пятьдесят тысяч семей. Главным образом рабочие. Мы называем это «экспериментом Фиделя». Начался он здесь, в Аламаре, а сейчас распространился на всю страну. Ведь на Кубе не было квалифицированных строительных рабочих.
— Как это — не было? — удивился я.
— Многоэтажные отели и фабрики строили иностранные компании. Они приглашали на эти стройки опытных людей из США. А кубинцы использовались на вспомогательных работах. Теперь, когда многое нужно строить заново, встала проблема рабочих строителей. Фидель предложил создать микробригады, по тридцать три человека в каждой. Любая фабрика, любое учреждение, желающее построить для своих сотрудников жилой дом, могут получить от государства для строительства все, кроме рабочей силы. Хотя архитектор и инженер тоже выделяются государством.
Пако свернул с шоссе, проехал метров сто по разбитой грузовиками песчаной дороге и остановился. Строители сидели за сколоченным из досок столом, обедали. На столе хлеб, яйца, бутылки с апельсиновым соком.
Пако представил меня рабочим.
Стряхнув с колен крошки хлеба, поднялся человек в очках.
— В нашей бригаде, как и во всех, тридцать три человека, — сказал он. — Все мы с табачной фабрики «Партагас». Я — бухгалтер. Это — слесарь. А это табачники. Наши места на фабрике не заняты. Мы получаем там зарплату. А наши товарищи — ну как вам это сказать — они сдвинули ряды и выполняют работу за нас. В субботу и воскресенье сюда приходят все рабочие со своими домочадцами и помогают нам. Всем хочется поскорее вселиться в новый дом!
Мы с Пако шагали по улице: асфальт был новенький, черный, еще не заезженный шинами автомобилей. Некоторые дома были недостроены. На стеклах окон виднелись крупные капли побелки. В подъездах у дверей стояли бочки с краской. Тут и там — кучи строительного мусора.
Мы увидели уже и заселенные дома с пестрыми занавесками на окнах, с вымытыми ступеньками у входа. В отличие от наших блочных домов эти — поизящнее, понаряднее. Изящность придают балкончики, нарядность — яркий цвет стен. А может быть, эти дома кажутся наряднее потому, что над ними — синее кубинское небо, а совсем неподалеку плещется изумрудное море.
Внимание мое привлек небольшой плакатик на свежевыкрашенной зеленой двери: «Ми каса алегре» («Мой радостный дом»). На плакате был нарисован значок кубинской федерации женщин.
После второго звонка дверь открыла молодая женщина с ребенком на руках, за материнскую юбку держался мальчик лет пяти. Глаза у него были большие и испуганные.
— Вы, наверное, ошиблись? — спросила женщина.
— Нет, сеньора, — ответил Пако. — Мы хотим познакомиться с вами, узнать, как живете.
— Живем хорошо! Проходите. Меня зовут Мария Санчес.
Переступив порог, мы очутились в просторной, хорошо обставленной комнате: стол, сервант, два кресла, журнальный столик и наш советский телевизор «Электрон». Кроме столовой, в квартире было две спальни, кухня, ванная…
Как и другие рабочие семьи, эта семья получила полностью меблированную квартиру.
— Мы выплачиваем каждый месяц шесть процентов зарплаты за квартиру и шесть процентов за мебель. Мой муж — механик на табачной фабрике, — пояснила Мария и любовно провела ладонью по полированной поверхности серванта. — Знали бы вы, в каких трущобах мы жили раньше!
Мальчик по-прежнему стоял около матери, с любопытством разглядывал нас. Я вдруг поймал себя на мысли, что мне было столько же лет, сколько ему, когда наша семья переехала из маленькой комнаты в купеческом доме в новый пятиэтажный каменный дом, построенный рабочим кооперативом на Красной Пресне. Наверное, этот малыш тоже на всю жизнь запомнит белизну потолков нового дома, запах краски, улыбки родителей. Я вспомнил, что, когда были перенесены вещи с телеги в новую комнату, отец счастливо сел на стул, усадил меня на колени и крепко прижал к себе. Наверное, для него переселение в новый дом было тем самым реальным счастьем, которое дала ему революция.
Там, на Пресне, не было на двери плакатика «Мой радостный дом». Но такой плакатик вполне соответствовал бы настроению жильцов нового кооперативного дома. По воскресеньям люди брали лопаты, ломы и выходили во двор сажать деревья и кустарники. И во дворе царили смех, веселье, шутки…
Мы попрощались с хозяйкой, я подал руку мальчишке. Тот протянул свою маленькую мягкую ладошку. Глаза его, по-детски округлые, доверчиво смотрели на меня.
— Мы с ребятами посадили два куста и охраняем их, — сказал мальчик. — Когда они вырастут, листья у них будут красные-красные…
Шагая по тротуару, я оглянулся и снова увидел мальчика: он стоял на ступеньках и махал мне рукой. Я подумал о схожести людских судеб. Когда-то революция открыла дорогу мальчишкам моего поколения, теперь — этому кубинскому мальчику. Как сложится его судьба?
Постепенно между мной и Пако исчезал тот невидимый барьер, который обычно разделяет малознакомых людей. Пако оказался не только хорошим шофером, но и отличным товарищем по путешествию. Очень скоро я понял — это был человек, влюбленный в революцию, кубинец «сьен пор сьен»[73].
Пако, видимо, тоже почувствовал ко мне расположение. Наверное, потому, что я не искал сенсаций, а пытался понять и осмыслить жизнь его народа.
— Сколько тебе лет, Пако? — спросил я его однажды.
— Сорок два.
— Значит, ты хорошо помнишь старое, дореволюционное время? Кубинец изменился?
— Кубинец стал другим человеком.
— Почему?
Пако задумался. По напряженному выражению его лица было видно, что он не мог найти однозначный ответ на этот вопрос.
— Равноправие, свобода… — пытался помочь я.
— Грамотность, — твердо произнес Пако. — Главное — грамотность. Равноправие можно объявить: все равны. Можно дать людям одинаковую зарплату, селить всех в одинаковые квартиры, одеть в одинаковые штаны и рубашки. Но если один умеет читать, а другой нет…
Меня несколько удивил ход мыслей Пако. Ну что такое грамотность? Для меня это слово с детства было привычным и даже обыденным. Учился в школе, учился в институте. «Грамотность стала для нас невесомой, как воздух», — подумал я.
— Может, ты сомневаешься? — прервал мои раздумья Пако. — Поедем в музей.
— Не люблю музеи.
— Этот понравится. Это музей борьбы с неграмотностью. Ты слышал такую песню?
Куба! Куба!
Учеба, труд, винтовка!
Карандаш! Букварь! Учебник!
Неграмотность, неграмотность.
Мы победим…
— А ты грамоте учился? — поинтересовался я.
— Учился. Уже после революции, будучи тридцатилетним. Я родом из Сантьяго. Ну, кто я был? Так — две руки, две ноги. Рубил сахарный тростник, грузил мешки в порту. Словом, был кубинец, каких тысячи: готов был выполнять любую работу, лишь бы не подохнуть с голода… — Пако тяжело вздохнул. — Ну, а когда в горах Сьерра-Маэстра появились партизанские отряды, я выпросил у деда старое охотничье ружье и — туда, к ним. Мы освобождали деревни от солдат Батисты, раздавали помещичьи земли крестьянам!.. Ну, а потом, после победы, сел за парту. Три года учился. Не так-то легко это мне давалось, однако же на сердце было радостно: выучился. Это тоже победа… — И вдруг Пако спросил у меня: — А отец у тебя кто был?
— Рабочий.
— Он в революции участвовал?
— И в революции и в гражданской войне, — ответил я. — Ранен был.
— Вот видишь! — Пако оживился. — У меня биография твоего отца.
— А у меня твоего сына! — сказал я.
Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись. Один был негр, другой — белый. К тому же я старше Пако. Но если говорить о поколениях, вернее, о судьбах поколений после революции, то выходит именно так: Пако «повторяет» путь моего отца. А его сын пойдет по моему пути.
…Перед въездом на территорию музея висел огромный плакат с надписью: «Казармы, превращенные в школу». Увидев эти казармы, расположенные на возвышенности, я вспомнил, что бывал здесь в первые дни кубинской революции: тут стояли орудия. Я, в прошлом человек военный, подумал тогда, что они держат под прицелом Гавану. Сейчас не было ни пушек, ни танков. А в бывших казармах вместо двухэтажных нар теперь стояли школьные парты.
Одну из прежних казарм занимает «Национальный музей борьбы с неграмотностью».
При входе девушка-экскурсовод вручила мне какой-то проспект — цифры, цифры, цифры… Я хотел было положить его в карман, но девушка приостановила движение моей руки:
— Взгляните на эти цифры, и многое здесь, в музее, вам станет понятнее…
В 1959 году на Кубе было два миллиона неграмотных — почти тридцать процентов населения. В других странах Латинской Америки и того хуже: в Гондурасе и в Гватемале — семьдесят процентов, в Боливии чуть меньше — шестьдесят пять, в Перу — пятьдесят семь процентов.
— Прошу вас сюда, — сказала девушка. — После того как вы ознакомились с этой горестной статистикой, я покажу вам письма тех, кто овладел грамотой после революции. В нашем музее миллион таких писем…
Присев к столу, на котором лежали огромные папки с письмами, я полистал их. Почти все эти письма адресованы Фиделю Кастро, и в каждом: «Спасибо тебе за то, что нас научили читать и писать».
Взгляд мой задержался на письме крестьянки: «Раньше я могла читать в глазах своего мужа то, что мне хотела сказать его душа. Теперь я могу читать это в его письмах. И когда он уезжает, могу написать ему слово „люблю“. Теперь наша любовь обрела новую жизнь. Родина дала нам это богатство, научив читать и писать».
Я вынул блокнот и переписал коротенькое, исполненное глубокого смысла письмо молодой кубинки. То, что мне с детства было доступно — книги, журналы, газеты, — еще недавно для нее не существовало.
«Богатство»… Пожалуй, она нашла точное определение того, что дала революция кубинцу. Невольно я взглянул на Пако, который терпеливо ждал меня, прислонившись к косяку двери.
— Не думай, что грамотность досталась нам легкой ценой, — сказал он.
С этими словами он взял меня под руку, и мы вошли в просторный зал, где, как и во всяком музейном зале, — фотографии на стенах, экспонаты на полках. В глубине зала — большое красное полотнище, в его левом верхнем углу — голубой круг, в нем — раскрытая книга. Посредине полотнища надпись: «Территория, свободная от неграмотности».
На память пришло выступление Фиделя Кастро в Организации Объединенных Наций через год после победы революции на Кубе, когда он во всеуслышание заявил, что превратит казармы в школы и ликвидирует на Кубе неграмотность. 1961 год был объявлен «Годом воспитания». Самый популярный тогда лозунг был: «Если не умеешь — учись! Если умеешь — научи!»
Казалось бы, ну кто может быть против того, чтобы люди стали грамотными? Но даже самые гуманные дела революции вызывают смертельную ненависть врагов.
На стене фотографии. Молодые красивые лица — Конрадо Бенитес, Дельфино дель Серде, Мануэль Аскунсе, Педро Лантигуа… Они пошли по деревням обучать крестьян и погибли от рук контрреволюционеров. Мануэля Аскунсе повесили на фонарном столбе. И веревка, на которой его повесили, лежит теперь под стеклом в музее.
Но ни убийства, ни угрозы контрреволюционеров не остановили молодых кубинцев. С лампой в руке шли они в деревни учить крестьян грамоте. Они несли туда учебники, ручки, бумагу и даже очки. Днем помогали крестьянам: готовили обед, купали детей, а вечером усаживались вместе с ними за тетрадки. Крестьяне, почувствовав заботу о себе, еще глубже осознали смысл кубинской революции.
Те, кто посмеивался над кубинцами, шагающими по пыльным сельским дорогам с лампами и учебниками в руках, теперь вынуждены были признать успех борьбы с неграмотностью на Кубе.
Я вынул из кармана проспект, врученный мне девушкой-экскурсоводом, и отыскал в нем сегодняшние цифры: на Кубе неграмотность ликвидирована, в Гондурасе процент неграмотности снизился за последние пятнадцать лет лишь на пять процентов. Не лучше обстоит дело и в других странах Латинской Америки. По данным ООН, пятьдесят миллионов жителей Латинской Америки старше пятидесяти лет неграмотны, двадцать миллионов детей не могут ходить в школу.
Как-то в одной из газет мне попалось на глаза высказывание директора Латиноамериканского центра по ликвидации неграмотности. «Все проводимые кампании по ликвидации неграмотности, — заявил он, — в большинстве стран Латинской Америки потерпели провал».
И снова на память пришли прекрасные слова кубинской крестьянки: «Теперь я могу написать ему слово „люблю“… Родина дала нам это богатство».
Когда я собирался на Кубу, то не раз слышал от своих друзей: «Захвати с собой копченой колбасы и консервов. Там все по карточкам».
Для людей моего поколения слово «карточки» звучит устрашающе. Мы пережили тяжелые военные и послевоенные годы. Помним очереди, вытянувшиеся у магазинов, усталых женщин, которые часами стояли, чтобы получить сколько-то граммов хлеба, мяса, крупы…
Колбасу с собой, конечно, я брать не стал, но слово «карточки» не выходило у меня из головы.
К моему удивлению, в отеле «Гавана Либре» меня кормили, я бы сказал, не только хорошо, но даже изысканно. Тут тебе и рыба под белым соусом, и бифштексы, и жареные лягушачьи ножки…
Но это в отеле, да еще для иностранцев! А как там в городе? Я не раз предлагал Пако пообедать в ресторане, но он всегда отвечал одно и то же: «У нас мало времени, компаньеро, лучше поедим в отеле».
И все-таки однажды я настоял на своем. Пако остановил машину неподалеку от ресторана, у двери которого была очередь: девушка и парень в обнимку; муж, жена и двое детей разглядывали какой-то красочный журнал; несколько мужчин увлеченно рассуждали о чем-то.
Пако провел меня в зал. И я увидел здесь довольно много свободных мест. За некоторыми столиками сидели вообще только по двое.
— Почему же те люди ждут? — удивился я.
— Ждут, когда столик освободится. У нас не принято сажать за один стол незнакомых людей. Лучше постоять в очереди, но зато посидеть спокойно, в кругу своих. Когда человеку не мешают, когда его хорошо обслуживают, у него собственное достоинство возрастает!
«Логично», — подумал я.
К нам подошел метрдотель в черном, хорошо отутюженном костюме, в белой крахмальной рубашке, на шее «бабочка». Он показал на маленький свободный столик, который стоял у стены.
— Могу предложить креветки под майонезом, — сказал метрдотель. — На первое коктейль из фруктов. Советую взять жареных цыплят. Кусочек торта с кофе вам тоже понравится.
— Все — как в лучших ресторанах, — сказал я.
— А почему должно быть хуже? — поинтересовался Пако. — Раньше были богатые и бедные. Теперь все равны, все друг другу братья. И официанты обязаны работать лучше. Компаньеро, — позвал Пако официанта, — скажите, как вы относитесь к клиенту.
— Моя работа — это вы! — с улыбкой воскликнул он.
— Ну, а если клиент придирчив? — спросил я. — Это ему не так, то ему не эдак…
— С таким еще интереснее. Сначала никак не можешь найти к нему ключ. А потом, когда найдешь, хорошо накормишь его, и он станет милым и славным человеком — чувствуешь победу. У самого настроение поднимается! Психология! — официант поклонился и ушел.
Мне как-то не верилось, что я обедаю в городском ресторане, куда может зайти каждый. Уж очень здесь светло, просторно, уж очень предупредительны и улыбчивы официанты.
— Раньше были рестораны, куда простой смертный войти не мог, — сказал Пако, когда я поделился с ним своими мыслями. — В некоторых ресторанах обеды стоили столько, сколько рабочий получал в месяц. А теперь любой ресторан доступен рабочему. Кормят здесь без карточек. Но, конечно, обед стоит дороже, чем в фабричной столовой. Там обед обходится в пятьдесят сентаво, а здесь — три–четыре песо.
Когда мы закончили обед, Пако взял счет, положил на него восемь песо. Столько, сколько записано в счете. Я решил, что он пожалел дать чаевые и добавил песо. Я хорошо помнил по прежним временам: на Кубе, как нигде, любят чаевые.
Подошел официант, пересчитал деньги и вернул лишнее песо.
— Это вам, — сказал я. — Вы так хорошо обслуживали нас.
— Чаевые не берем. Я получаю зарплату. Как любой трудящийся Кубы. Ведь рабочие на фабрике не получают чаевых. Чаевые, компаньеро, унижают человека. Приходите еще, будем рады. До свидания.
Я спрятал песо в карман и, заметив улыбку Пако, спросил:
— И другие официанты не берут?
— Есть решение конгресса официантов, — сказал Пако. — Чаевые не брать! Не пытайся в будущем платить сверх счета.
…Пако неторопливо вел машину, а я размышлял: «Кубинцы переживают тяжелые времена и в то же время борются за первоклассный сервис. Вроде до этого ли им! А ведь вот, стараются».
Однажды я долго глядел в окно ателье. За широким столом стояли портной и молодой человек; они рассматривали брюки. Они их клали и так и эдак. На лице портного было спокойствие и терпение. Я зашел в ателье.
— Вот этот молодой человек, — сказал мне портной, — принес брюки отца и просит сделать из них новые, да еще и модные. На Кубе сейчас плохо с материалом. Вот, приходится колдовать.
И портной «колдовал». Он объяснял парню, советовал. Такие сцены я видел в разных мастерских, где шьют платья, где чинят ботинки, где ремонтируют автомобили…
До революции на Кубе была иная атмосфера жизни. Каждый кубинец дрался за свою жизнь, за личное существование. Он безжалостно отталкивал собратьев, если перед ним появлялась возможность заработка. Сейчас неистребимое желание заработать перестало властвовать над людьми, они всегда готовы помочь друг другу, и поэтому часто можно услышать: ми эрмано, ми эрманито[74].
Ну, было ли видано раньше, чтобы стариков окружали такой заботой? Им даже хлеб дают бесплатно. Разве можно было представить прежде, чтобы молодожены — парень и девушка из рабочих, — зарегистрировав свой брак, могли провести счастливо шесть–семь дней, свою медовую неделю, в лучшем отеле города? А теперь им предоставляют такую возможность.
Между тем мировая печать без умолку кричит о трудностях на Кубе, о распределении продуктов по карточкам. «Все страны лопаются от изобилия продуктов, а на Кубе карточки. Вот что такое социализм! Раньше здесь было полно товаров. Покупай, не хочу!»
— Остановись у магазина, — попросил я Пако.
Пако резко остановил машину у продовольственного магазина. На прилавке, рядом с противнем, на котором лежали куски мяса, грифельная доска. На ней выведены цифры, которые, как пояснил Пако, означают, что сегодня продают мясо с такого-то номера карточки по такой-то…
Пако решительно направился к очереди, которая вытянулась вдоль прилавка, я чуть отстал, испытывая некоторую неловкость.
— Русский писатель, — громко сказал Пако, — интересуется, что мы получаем по карточкам?
Все обернулись. Продавец прекратил работу.
— У них у самих в России были карточки! — довольно миролюбиво сказала пожилая женщина.
Я кивнул в знак согласия.
— У них были не такие карточки! — вмешался в разговор продавец.
— Какие же? — недоумевая, спросил Пако.
— Видишь ли, в чем дело, компаньеро, — неторопливо пояснил продавец, — русские до войны жили хорошо. Продуктов завались. Ну, и когда у них появились карточки, для них это была трагедия. У нас карточки — не трагедия, а справедливое распределение продуктов.
— Правильно! — послышалось с разных сторон.
— Вот, например, я, — снова заговорила пожилая женщина. — До революции мясо могла купить только по праздникам. А сейчас получаю килограмм в месяц на человека.
— Ну, а сотни тысяч безработных, а пятьсот тысяч кубинцев, которые имели временную работу? — Продавец увлекся все больше. — Если бы вы только знали, чем они питались до революции, вы б ужаснулись. Конечно, в магазинах было полно продуктов, но у людей не было денег: только сорок процентов кубинцев употребляли в пищу мясо. А сейчас каждый кубинец имеет свой килограмм мяса, шестьсот граммов масла и рыбу без ограничения.
Воспользовавшись паузой, из очереди выступила вперед седенькая старушка и тоненьким негромким голосом заявила:
— Я давно живу на свете, товарищ писатель. Мне уже семьдесят. Много повидала всякого. И скажу вам так, и вы запишите в свою книжечку: сейчас на Кубе у всех всего мало. Но нет никого, кто бы не имел ничего.
«Чтобы познать чужой город, надо ходить по нему пешком» — это старое, всем известное правило мы часто забываем потому, что куда легче ездить по городу на машине, особенно в тропическую жару.
Но город из окошечка автомобиля проносится перед тобой как на экране в кино: ты не чувствуешь ни его аромата, ни его биения пульса, ни ритма его жизни. Я повторял про себя эти слова и, обливаясь потом, упорно шагал по неширокой улице Гаваны, которая, по моим расчетам, должна привести к Центральному скверу.
Я с завистью поглядывал на проносящиеся мимо автомобили. Иногда у меня появлялся соблазн встать в очередь на автобус. Но я отгонял от себя эти коварные мысли и с неутомимым упорством двигался вперед.
В январе 1959 года, когда я впервые прилетел в Гавану, именно там, у Центрального сквера, я вышел из автобуса и начал знакомство с этим городом. При входе в сквер, как уже говорил, висел большой лозунг: «Свобода народу — смерть тиранам».
Добравшись наконец до Центрального сквера, я увидел новый лозунг: «Кто не работает, тот не ест».
На сквере, как и прежде, стоят могучие деревья, пышной зеленой кроной спасающие прохожих от знойного солнца. В тени деревьев скамейки. Но они пусты. Нет фланирующей по скверу публики. Не попадаются напомаженные красотки в головокружительных нарядах, при каждом шаге призывно покачивающие бедрами. Не видно набриолиненных мужчин в белых гуайяверах, которые восседали на скамейках с сигарой в зубах и газетой в руках, а мальчишки-чистильщики доводили до блеска кожу их черных ботинок.
Я вышел на бульвар Прадо, чем-то похожий на наш московский Тверской бульвар. Бульвар Прадо протянулся до самого берега моря. Морской ветерок гонит по нему прохладу. Здесь не так мучительна городская жара и хочется присесть на скамейку.
Прежняя Гавана была городом туризма. Все было на потребу иностранцу. «Если хочешь повеселиться — поезжай в Гавану». Такие плакаты прежде можно было увидеть в международных аэропортах. На плакате обычно красовалась жгучая мулатка в вихре танца. Многие были убеждены, что остров Куба существует для увеселения иностранцев, а кубинский народ для того, чтобы прислуживать и угождать тем, кто приезжает повеселиться.
От США до Кубы лететь всего полчаса. И многие американцы, набивши кошельки, отправлялись в пятницу после работы в Гавану, чтобы весело провести свой уик-энд.
Я не раз встречался с американцами — любителями воскресного отдыха на Кубе. Как-то спросил одного такого туриста, который часто ездил на Кубу, знает ли он испанский язык?
— А зачем? — американец посмотрел на меня с удивлением. — Чтобы ездить на Кубу, надо знать всего два испанских слова. Оба начинаются на букву «П». Побрес и Путас[75].
Слово туризм на Кубе имело свое вполне определенное значение. Организаторы туризма на Кубе с гордостью говорили, что кубинский туризм «не политический, не археологический, а увеселительный». Хозяева индустрии туризма на Кубе не стеснялись заявлять, что в Гаване к услугам иностранных туристов собраны в домах свиданий 80 тысяч девушек. В Гаване сотни казино, где можно разжечь свою кровь азартной игрой, сотни ночных клубов, где выступают лучшие танцовщицы. Есть знаменитое кабаре «Тропикана». К услугам туристов два кинотеатра, где показывают только порнографические фильмы. Да разве все перечислишь, что входило в понятие «увеселительный туризм»? Увеселительные заведения Гаваны давали прибыль — один миллион долларов в сутки.
Иностранца в Гаване не оставляли в покое. Любыми способами из него вытягивали доллары. Ему что-то предлагали, его куда-то приглашали, ему что-нибудь продавали. Семнадцать лет назад именно здесь, на бульваре, ко мне подошел невысокого роста худощавый кубинец.
— Я знаю дом свиданий, где собраны лучшие мулатки Гаваны, — сказал кубинец. — Фешенебельное заведение. Чисто, красиво и не так дорого.
Кубинец явно принял меня за американца.
— Спасибо!
Шагая рядом, кубинец вынул из-за пазухи какие-то открытки и на ходу показал одну.
— Сто двадцать пять малоизвестных поз в общении мужчины и женщины.
— Я не американец!
— Тогда я вам покажу место, где продают головы индейцев, — тут же выпалил он. — Их сушат в горячем песке. Они размером с кулак.
— Спасибо.
— Ну что-нибудь вам интересно! — воскликнул кубинец.
— Революция!
— Ее вы увидите и без моей помощи, — сказал он и исчез.
Я смотрел на кубинцев, которые шли сейчас по бульвару. Как изменился их облик за эти семнадцать лет! Раньше у многих в глазах была мольба, походка усталая, спины сутулые, вид понурый. И оттого, что на улице часто встречались такие люди, кубинцы казались людьми маленького роста.
Теперь у гаванцев совсем иная походка. Они идут деловито, с достоинством. Осанка у них горделивая. И вроде нынешние кубинцы, по сравнению с прежними, стали выше ростом.
Раньше иностранцу в Гаване не давали прохода мальчишки — горластые оборванцы. Босые, в заштопанных штанах, в выгоревших рубашках, с сапожными щетками за пазухой, они атаковали вас. Они готовы были почистить ботинки, сбегать за кока-колой. Если вы подъехали на автомобиле, они появлялись как из-под земли с ведром и тряпкой в руке и, не дожидаясь вашего согласия, начинали мыть машину. Ну как тут не заплатишь?
Больше всего их было здесь, на бульваре Прадо. Но сейчас я не видел ни одного представителя того прежнего озорного, горластого племени гаванских мальчишек. Никто не предлагал мне газету, не порывался чистить ботинки. Мальчишек не было видно. Исчезли?
Наконец я увидел их, но к ним даже не подходило слово «мальчишки». Три паренька шли по бульвару. На них белые чистые рубашки, светло-синие брюки. Вид у них независимый. Они будто и не замечали меня.
— Здравствуйте, — сказал я, поднимаясь со скамейки.
— Здравствуйте, компаньеро, — ответили хором ребята и остановились. В их взгляде не было робости. Они смотрели на меня вопросительно и с достоинством.
— Вы учитесь?
— Да, компаньеро! Мы учимся! — четко ответил один из них. — Право учиться нам дала революция.
Я удивленно смотрел на ребят и никак не мог представить их с сапожными щетками в руках, с газетами за поясом.
— Извините нас, компаньеро, — сказал паренек, пользуясь паузой. — У нас в двенадцать собрание в школе. Мы должны идти.
Ребята попрощались и ушли. Я стоял и смотрел им вслед. Пройдя немного, они оглянулись и с радостной улыбкой помахали мне рукой.
Я пересек проезжую часть и теперь шел по тротуару. В пятьдесят девятом году в этих невысоких домах размещались магазинчики и маленькие, уютные кафе. У дверей кафе обычно стояли девушки. Увидев иностранца, они делали шаг навстречу и предлагали зайти в кафе. Именно на этой улице меня приглашала в кафе девушка-мулатка. Она стояла у входа, на ней было белое расклешенное платье с сильно оголенными плечами и бюстом.
— Зайдите в наше кафе, сеньор, — сказала мне тогда девушка и обворожительно улыбнулась. — Я вам предложу чашечку прекрасного кубинского кофе.
Я зашел в кафе. Девушка показала столик. Хозяин кафе, средних лет мужчина с гладко зачесанными черными волосами, отливающими жирным блеском бриолина, в белой крахмальной гуайявере, приветливо кивнул мне. Девушка принесла кофе и сказала, что ее зовут Марта.
— Может быть, рюмочку коньяка? — спросила она и, не дожидаясь ответа, принесла коньяк и села рядом. — Сейчас так редко увидишь американца в Гаване. Видимо, испугались революции. Гавана терпит убытки.
— Я не американец.
— Я была уверена, что вы американец. Я была влюблена в американца. Его звали Мики. Я тогда работала балериной в ресторане. Хозяин держал десять таких девушек, как я. Мы должны были танцевать с клиентами и развлекать их. Я провела с Мики целую неделю. Он клялся мне в любви. Прощаясь, сказал: «Приезжай ко мне в Штаты! И мы заживем как в сказке». Я продала все, что у меня было, и поехала. — Марта усмехнулась. — Нашла его! Оказалось, он женат. Он просто-напросто лгун. Вернулась и работаю здесь.
— Сколько вам лет? — спросил я Марту.
— Двадцать три. — Девушка вынула сигарету, щелкнула зажигалкой и глубоко затянулась. — Если хотите, потанцуем. — Она включила музыкальный автомат.
Мне танцевать не хотелось, я мечтал о холодном душе.
— Можем поехать и побыть вместе час, другой, — предложила Марта, придвинув свой стул поближе ко мне. — Хозяин меня отпустит. Он за эти отлучки берет с меня полтора доллара. Вам это будет стоить пять. Ну, давайте потанцуем для начала.
— Я только что прилетел в Гавану, — сказал я. — Мечтаю добраться до отеля.
Я расплатился с хозяином и простился с девушкой.
— Все-таки вы не забудьте наше кафе, — сказала она на прощанье. — Меня зовут Марта! Заходите обязательно, повеселимся.
Кубинская мулатка! Сколько страстей всегда кипело вокруг нее. Мне вспомнились слова мексиканца Хуана, с которым я не раз путешествовал по странам Латинской Америки. «На Кубе особый тип женщин», — говорил он. Когда Хуан бывал в хорошем расположении духа, он напевал песенку о кубинской мулатке, перечисляя все ее прелести. В припеве говорилось, что мулатки тоже бывают разные: мулата морена, мулата кафе кон лече, мулата чина[76]. «Мулата чина! — восклицал Хуан, — Это смесь трех кровей: негритянской, испанской и китайской. У нее темперамент негритянки, бархатистая кожа белой женщины и нежность китаянки».
Когда говорят о кубинской женщине, многие представляют именно эту мулатку, о которой рассказывал Хуан. До революции на Кубе не в шутку, а всерьез заявляли, что их страна имеет три статьи дохода: сахар, табак и женщины. И в этом была доля истины. Туризм приносил Кубе огромные доходы. А в индустрии туризма кубинская женщина играла главенствующую роль.
Сотни тысяч девушек и женщин обслуживали иностранных туристов: горничные в отелях, танцовщицы в кабаре и ночных клубах, проститутки в домах свиданий и на улице. Дома свиданий существовали под разными вывесками. И цены в них были разные. Для самых богатых, для туриста средней руки и для моряка, у которого грош в кармане.
Главенствующая роль кубинской женщины в обслуживании иностранного туриста наложила определенный отпечаток, и не лучший, на ее репутацию. Часто у многих бывали удивленные глаза, когда они слышали, что кубинская женщина прекрасная семьянинка, верная жена и заботливая мать. Откуда же бралась эта огромная армия девушек, работавших на туризм?
Безысходность жизни гнала девушку в эту все пожирающую индустрию туризма. Отчаявшись найти работу в своем родном городе, девушка говорила родителям, что уезжает в другой город, что там обещали работу. Она ехала и нанималась в дом свиданий, в пресловутую «Каса де сита». Она сообщала домой, что все в порядке, что трудится на фабрике.
Нет, на Кубе девушки не гордились тем, что они работают в доме свиданий. Если узнавали об этом, то в добропорядочные семьи таких не пускали. Правда, были люди, которые придерживались иных взглядов: «Какое мне дело — каждый живет как может». Были мужчины, которые жили за счет заработка молоденькой жены в доме свиданий. Были супермены, которые устраивали в домах свиданий половые шоу — любимое зрелище престарелых американских туристов. На Кубе все было. И мрачное, и горькое, и недостойное человека.
После революции правительство Фиделя Кастро закрыло все эти дома свиданий, всевозможные ночные клубы с сомнительной репутацией и игорные дома. На Кубе был создан центр по реабилитации проституток. Тысячи девушек были направлены туда. Они работали на швейных фабриках и в сельском хозяйстве.
За годы революции кубинская женщина обрела новый облик. Но по-прежнему притягательна красота мулатки. Смесь индейской, испанской, негритянской крови оставила на ее лице прекрасный след. Если в Париже вы можете встретить на улице красоток, похожих одна на другую, словно манекены, сделанные на одной фабрике, то здесь каждая женщина имеет свое лицо.
Правда, у нынешних женщин Кубы, по сравнению с теми, дореволюционными, кое-какие черты исчезли. Нет той игривости походки, нет тех веселых, стреляющих по сторонам глаз. Походка стала более твердой. Взгляд деловой, целеустремленный, в руках сумки и книги. Хотя по-прежнему все кубинки модницы.
Конечно, в век карточной системы на Кубе трудно быть модницей. Но кубинки не огорчаются: они изобретательны. Если у них есть три метра ткани, они ухитряются сшить платье и две юбки. Они шьют платья «ýже собственной кожи». Их мини-юбки короче, чем любые иные в любой стране. Однажды иностранные журналисты спросили Фиделя Кастро, как он относится к мини-юбкам. Он ответил: «Положительно. Во-первых, в нашей стране жарко. Во-вторых, у нас не хватает ткани».
Из-под суперкороткой мини-юбки у некоторых видны широкие белые резинки, перехватывающие стройные ноги выше колен. Резинки придерживают чулки, которые несколько приспущены на ноге гармошкой. Мулатки носят так чулки потому, что если надеть их внатяжку, то не видно — есть чулки или нет. А сейчас чулки дефицит! И те, у кого они есть, хотят показать товар лицом. Широкие белые резинки и чулок гармошкой видны издали.
Кафе, в котором я встретился когда-то с Мартой, было где-то здесь, неподалеку. Я пошел по улице, но вспомнить дом, в котором находилось кафе, оказалось делом трудным. Прошло столько лет. Тут были магазинчики, а сейчас их и в помине нет. За большими стеклами витрин яркие лозунги: «Рабочее место — окопы революции», «Права и обязанности неразделимы». В помещениях магазинчиков разместились какие-то учреждения, конторы. Там сидели люди. Одни что-то писали, другие — считали.
И все-таки я нашел тот дом. Над дверью в кафе когда-то была круглая вывеска. На ней вместо чашки кофе крупно написано КЗР — Комитет защиты революции.
Двери бывшего кафе были настежь распахнуты. Я заглянул внутрь. Там стояли канцелярские столы. За одним сидела девушка с красной повязкой на руке и читала толстую книгу.
— Вам кого, компаньеро? — спросила она.
— Просто зашел посмотреть!
— Здесь районный Комитет защиты революции.
— Раньше было кафе.
— Понятия не имею, — девушка пожала плечами.
— До революции.
— Тогда мне было шесть лет, и в кафе я не ходила.
«Сейчас ей двадцать три, столько же, сколько было Марте», — подумал я. Девушка даже чем-то походила на нее. Так же выразительны ее глаза, тот же смуглый цвет лица и те же белые, жемчужные зубы, весело проглядывающие сквозь резко очерченные припухлые губы.
Однако, несмотря на это сходство, было в ней и какое-то иное качество. Те же самые глаза, но глядели они строже, без робости и стеснения, без призыва, без женской тайны. Во взгляде было что-то твердое, мужское. И губы не были расслаблены, как у Марты. Когда девушка замолкала, они крепко смыкались и придавали лицу суровое выражение. Облик ее дополняло платье, наглухо застегнутое.
— Как вас зовут? — спросил я.
— Марта.
— Не может быть!
Девушка обиженно взглянула на меня и строго произнесла:
— У вас нет оснований не доверять мне. И вообще следовало бы сначала спросить у вас документы.
— Ну уж если не спросили, так и не стоит, — пошутил я.
— Вы иностранец?
— Да. Из Советского Союза.
— Тогда другое дело, — Марта встала, подала руку и по-русски сказала: — Здравствуйте, товарищ. Садитесь.
Я сел рядом с ней и начал было говорить по-русски, но Марта отрицательно покачала головой и продолжала по-испански:
— Я только начала изучать русский язык. Я участвую в соревновании на заводе. И если наша бригада победит, нас премируют туристской путевкой в Москву. Только бы поехать летом. Говорят, зимой там от холода можно умереть.
— У нас еще ни один кубинец не умер от холода, — сказал я.
— А правда, что на сильном морозе уши начинают звенеть?
— То есть как «звенеть»? — удивился я. — Может в ушах звенеть.
— Нет, нет! Уши звенеть! — Марта ударила два раза кончиком пальца по краю уха и сказала: — Динь-динь! Уши ведь замерзают и становятся как ледышки. — Она вопросительно посмотрела на меня своими большими глазами, и на этот раз в них было женское любопытство.
— У нас есть шапки с ушами, — улыбнувшись, ответил я. — Так что не бойтесь! Наденете такую шапку, и все в порядке. А что вы читаете? — Я показал на толстую книгу, лежавшую перед ней.
— Я не читаю. Я изучаю дизель-мотор.
— Зачем вам дизель-мотор?
— Хочу работать машинистом на экскаваторе.
Зазвонил телефон. Марта взяла трубку и стала диктовать какую-то сводку.
«Хочу работать» — эти слова я часто слышал на Кубе из уст женщин. До революции женщина шла на работу лишь по крайней нужде. Сейчас женщина идет на работу не только по экономическим соображениям, но и по убеждению — нельзя отставать от жизни. До революции на Кубе работающих женщин было всего 190 тысяч. В 1974 году только в народном хозяйстве было занято 670 тысяч женщин, и с каждым годом эта цифра резко увеличивается.
Федерация кубинских женщин сейчас объединяет два миллиона человек. Она ведет борьбу за раскрепощение женщины. «Революция постепенно трансформирует устаревшие концепции буржуазного общества относительно роли женщины, — говорится в заявлении руководства Федерации. — Однако мы все еще не можем утверждать, что достигли оптимального результата. Нам еще предстоит ликвидировать устаревшие предрассудки и взгляды.
Почему мужчина до сих пор главенствует в доме, почему не помогает по хозяйству, почему распоряжается семейным бюджетом…»
Женщины требуют равных прав с мужчинами, а мужчины сильно озабочены этим требованием. Я это почувствовал еще в 1963 году, когда после революции прошло всего четыре года и женская эмансипация на Кубе давала только первые ростки. В тот год я прилетел на Кубу, и меня поселили в отеле «Националь». Это один из старых отелей, построенный по образу лучших отелей Испании. До революции здесь останавливались состоятельные американцы.
Говорят, что хороший отель отличается от плохого тем, что в хорошем тебя обязательно узнают, когда приедешь снова, а в плохом — нет. Как только я появился в отеле во второй раз, портье поздоровался со мной, как со старым знакомым.
— С приездом, — сказал он. — Я вас помню. Вы у нас останавливались. А теперь у нас живут советские специалисты с семьями. Агрономы с Украины, металлурги с Урала.
Подошли еще какие-то служащие отеля, и среди них метрдотель в хорошо отглаженном костюме, с «бабочкой» на шее. Поговорили о Москве, и я уже собрался идти в номер. Вдруг портье, довольно пожилой человек, обратился ко мне:
— Вы можете ответить на вопрос?
— Конечно!
— Скажите, почему советские женщины такие толстые?
Меня удивил этот вопрос. Я думал, что он задал его в шутку, но, поглядев на кубинцев, заметил в их глазах напряженное ожидание.
— Я работаю в этом отеле тридцать лет, — продолжал портье. — Видел женщин из всех стран мира. Ваши самые толстые. Когда советская женщина выходит из отеля и вливается в поток прохожих, она как танк.
— У меня жена худенькая! — сказал я.
— Мы одного вашего агронома спросили, — портье будто не расслышал моих слов, — почему ваши женщины такие толстые? Он посмотрел на нас как-то подозрительно и ответил: «Нам такие нравятся». В общем-то, конечно, вкусы у всех разные.
— Но американское радио имеет на этот счет другую точку зрения, — вмешался в разговор метрдотель. — Говорят, что социализм разрушает семью. Раньше была телевизионная реклама страховой компании: на столе кубики, на них написано — отец, мать, сын, дочь, бабушка, дедушка… Страховой агент спрашивал зрителя, чье здоровье всего важнее для семьи. Он ставил на стол кубик «отец», на него «мать», «сын», «дочь», «бабушка», «дедушка». Получалась колонна. Агент подсекал пальцем нижний кубик, и вся колонна рушилась. Социализм дал женщине равенство с мужчиной. У колонны появилось две точки опоры. Вроде все стало крепче. Отец и мать равны в правах, но между ними начинаются противоречия и борьба. Они борются, и вся колонна качается.
Кто-то засмеялся.
Метрдотель выждал, когда утихнет смех, и сказал:
— Так вот, американское радио призывает кубинцев обратить внимание на советских женщин, появившихся в Гаване. Когда-то до революции женщины России были воплощением грациозности. Их воспевали великие поэты Пушкин и Некрасов. Но вот советская женщина получила равные права с мужчиной и потеряла свои прекрасные черты. Она развивает в себе силу и мужество. Она специально разъедается, чтобы ей легче было бороться с мужчиной.
На этот раз засмеялся я, а кубинцы как-то недоверчиво глядели на меня и молчали.
— Чепуха все это, — сказал я.
Я еще что-то говорил, но кубинцы были равнодушны к моим словам. А я, глядя на них, подумал тогда: «Не такой уж дурак этот американский специалист по социализму. Он сумел посеять в них семена сомнения: „А что, если красавицы мулатки тоже станут толстыми? А что, если и они начнут бороться против мужчин?“» Тогда, в тот четвертый год революции, эмансипация кубинской женщины еще только начиналась. И Федерация кубинских женщин не выступала с максималистскими требованиями. А мужчины уже опасались за будущее своих семей…
Марта еще не закончила разговор по телефону, когда в дверях появилась женщина. Лет ей, должно быть, двадцать восемь. В ней было все, чем природа одарила кубинскую женщину: высокая талия, пышный бюст, длинные волосы, которые, казалось, чуть оттягивали голову назад и тем придавали всей фигуре какую-то горделивую осанку. Глаза большие, темные, как переспелые вишни. От нее пахнуло чем-то дурманящим, тропическим, каким-то незнакомым ароматом, который источали ее шея, плечи и грудь, скупо прикрытые легкой розовой тканью.
— Привет, компаньерос! — сказала она.
— Привет, — ответила Марта, повесив трубку, и, показав на меня, уважительно добавила: — Товарищ из Советского Союза.
— Здравствуйте, — бойко произнесла женщина по-русски.
— Здравствуйте, — ответил я.
— Вы из самой Москвы? — продолжала она по-русски.
— Из самой, — Я улыбнулся.
— Смеетесь, — сказала женщина по-испански. Она надула губы, но глаза ее глядели по-прежнему весело. — Я еще плохо говорю по-русски. Но ничего! Мы выиграем соревнование, выучим русский язык и поедем в Москву. — Женщина сняла с руки Марты повязку и надела себе.
— Ты пришла даже чуть раньше, — заметила Марта.
— Я же знала, что у тебя сидит товарищ из самой Москвы и ему ужасно хочется проводить тебя домой.
— Неплохая идея, — сказал я. — Я был бы рад…
— И она тоже будет рада, — не унималась женщина. — У нее душевная трагедия. А в наше революционное время не должно быть душевных трагедий. Учеба, работа, защита революции — вот главное, так сказал Фидель.
— Раскудахталась как курица, — недовольно произнесла Марта. — Как будто у тебя трагедии не было.
— Я его не любила.
— Зачем же ты вышла замуж?
— Я из бедной семьи. Совсем девочкой меня выдали замуж за состоятельного мужчину. Я жила, терпела. Но революция все изменила. Она дала нам свободу и независимость. Сейчас женщине не нужно искать покровителя. Женщина стала свободна в выборе. — Она победно посмотрела на меня. — Теперь я полюбила человека и вышла за него замуж.
— И не жалеете о прошлом? — спросил я.
— Ни капельки. Сейчас стало все лучше. Жизнь женщины благороднее, мораль ее крепче.
— Как это понять?
— Первый раз я вышла замуж по экономическим соображениям за нелюбимого человека. Я, естественно, изменяла ему с тем, кто мне нравился. Логично! А сейчас вышла замуж за любимого, и ему не изменяю. Я его люблю. Вот так, товарищ из самой Москвы. Имейте это в виду. Женитесь на женщине, которая вас любит. А теперь вы свободны.
Когда мы вышли на улицу, Марта сказала:
— Она счастливая. Вышла замуж. Они любят друг друга.
— А вы разошлись с мужем? — спросил я.
Марта согласно кивнула.
Мне интересна была судьба этой молодой женщины, но я не решился задать ей следующий вопрос. Мы шли молча.
К пяти часам жара уже немного спала. Но все равно прохожие держались теневой стороны улицы, а та, солнечная, была пустынна. Тротуар здесь узкий. Чтобы разминуться со встречными прохожими, мы с Мартой жались друг к другу. Я чувствовал прикосновение ее прохладной смуглой кожи.
— Я любила его, — вдруг сказала Марта. — И он меня. Любили и не смогли уберечь любовь. Но это он виноват. Он ужасно ревнив. Он кричал, что зарежет меня. Однажды бросился на меня с ножом. С тех пор я стала его бояться.
— Возможно, у него были основания?
— Никаких. Он все придумывал. Ему не нравилось, что я остаюсь после работы на курсах русского языка. Ему вообще не нравилось, что я работаю. Кубинские мужчины — ревнивы и деспотичны. Кубинская семья складывалась по испанским правилам: жена должна сидеть дома, а муж проводит время где-то там, на улице, и, конечно, имеет любовниц. Такой мужчина считается мужественным и прочее. Вот остановите этого мужчину и спросите, где работает его жена. Он вам не ответит так, как должен был бы ответить: «Моя жена работает на фабрике или моя жена работает в учреждении». Он вам скажет по-другому. Ну, спросите мужчину, который идет нам навстречу. — Марта произнесла это настойчиво.
Когда мужчина поравнялся с нами, я сказал:
— Извините, я журналист.
— Добрый день, компаньеро, — приветливо отозвался мужчина. — Я к вашим услугам.
— Ваша жена работает?
— Трабаха эн ла калье[77], — не задумываясь, произнес мужчина.
— Пожалуйста, — хлопнув в ладоши, торжествующе воскликнула Марта. — «Жена работает на улице» — это оскорбительно. Но почему на улице? У нее же место работы есть?
Мужчина удивленно глядел то на Марту, то на меня.
— Если она не дома, значит, на улице, — сказал кубинец. — Все так говорят. — Он посмотрел на меня и произнес: — Извините, компаньеро, я спешу.
— А советские мужчины так же пренебрежительно относятся к работе своих жен? — спросила Марта.
— Не всем мужчинам нравятся работающие женщины, — ответил я.
— Я думала, что за пятьдесят с лишним лет революции мужская психология изменилась.
— Не полностью.
Марта опять шла молча, глядя себе под ноги.
— Если вы любили мужа, — сказал я, — бросили бы работу.
— Да вы что! — Темные глаза Марты округлились от негодования. — Все работают, а я буду дома сидеть и ждать его! А у него сегодня заседание, завтра совещание, послезавтра дежурство. Я же сиди как дурочка и жди. Нет уж, извините.
— Вы не сожалеете, что разошлись с мужем?
— Сожалею!
— Но какой-то выход есть?
— Мы, женщины, не можем делать шаг назад и снова запираться в четырех стенах.
— Но все-таки женщина не может совсем отрываться от домашнего очага, — возразил я.
— Не знаю, — задумчиво произнесла Марта. И вдруг после небольшой паузы стала говорить горячо и убежденно: — До революции женщине было проще. Родилась ты мулата сальса[78] и счастлива. А сейчас нет. Роль женщины изменилась, и взгляд мужчин на нее тоже. Сейчас у женщины могут быть кривые ноги и длинный нос, но она лидер комсомола, она инженер, она активистка Комитета защиты революции, она прекрасный оратор, она интересный собеседник. И лучшие мужчины у ее ног. Нет, нет! Запереться дома и ждать мужа мы больше не можем. Только жизнь в обществе, постоянная учеба и работа, постоянное совершенствование себя как личности.
Марта остановилась, бросила взгляд на старое двухэтажное здание, каких много в Гаване, и сказала:
— Это мой дом.
— Может быть, посидим где-нибудь, выпьем кофе?
— Нет, нет! — Марта похлопала раскрытой ладошкой по толстой книге, которую несла. — Дизель-мотор! Пятьдесят страниц надо одолеть к утру! До свидания!
…Чужая судьба всегда наводит на размышление о собственной. Расставшись с Мартой, я шагал к отелю и думал о своей жизни. Были и у меня ссоры с женой, и я говорил ей: «Зачем ты работаешь, сидела бы дома и растила сына».
И опять я вернулся к мысли о том, что революция делает похожими судьбы людей, несмотря на то что они живут на разных континентах.
На прежней Кубе отношения между мужчиной и женщиной определялись прежде всего католической церковью. По ее законам брак был нерасторжим. Нередко мужчина обзаводился любовницей. Она жила в «каса чика» (маленький дом), но все законные права на имущество и деньги были в руках жены.
Среди простых людей, всяких пролетариев и люмпенов, браки часто вообще не заключались. Сотни тысяч кубинцев не имели постоянной работы. Сегодня он грузит пароходы в Сьенфуэгосе. Живет с какой-нибудь женщиной. Родился ребенок. Но работа в этом городе кончилась. Мужчина уходит в другое место. Становится рубщиком сахарного тростника в Байамо. Там встречает женщину, создается новая семья. Бывали случаи, когда у некоторых женщин было пятеро детей — все от разных мужчин.
В странах Центральной Америки шестьдесят, а иногда и семьдесят процентов детей рождаются вне брака. Это одна из наиболее черных страниц латиноамериканской действительности.
Раньше так было и на Кубе. Теперь здесь с этим покончено. В первые годы после революции, казалось, кубинцы сошли с ума. Все заключали браки. И молодые и пожилые. Десятки, сотни браков заключались каждый день в разных городах страны.
Лучшие здания города были превращены в Дворцы бракосочетаний. Церемония бракосочетания, как правило, была пышной и торжественной: непременно белая фата, обручальные кольца, многочисленные гости и, конечно, фотографы. Во Дворце бракосочетаний в Гаване мне назвали такую цифру: за шесть лет его порог переступили 60 тысяч брачных пар.
И вот теперь, когда прошли 17 лет революции, резко увеличилось число разводов. С вопросом о причинах этого я обратился к одному из руководителей районной администрации — Ариелю.
— Разводов много, — сказал он. — И с каждым годом становится все больше, к сожалению.
— Чем же вы это объясняете?
— Раньше к семье на Кубе относились очень серьезно. Была, конечно, проституция, были всякие темные заведения. Но это для туристов и моряков. А семейные правила были очень строгими. Ни женщина, ни девушка не могла появляться на людях одна — без родителей или мужа. Раньше молодой человек ухаживал за девушкой по году. Ходил в дом. Родители знакомились между собой. Не дай бог, если невеста окажется не девушкой.
— Да-а! — протянул мой друг Пако, который сидел рядом со мной во время этой беседы и тянул пиво из бумажного стаканчика. — Среди обеспеченных, конечно, все оно так и было. Традиции.
— А сейчас, — продолжал Ариель, — парень уехал учиться в город. Ему всего семнадцать. На губах молоко не обсохло. Встретил активистку-комсомолку, а ей шестнадцать. Познакомились. Родители получают телеграмму: «Приезжайте на свадьбу». Серьезно это? Нет. В результате разводы, которые, как правило, происходят в первые два года совместной жизни.
— Значит, вы не сторонник эмансипации? — спросил Пако.
— До определенной степени, — ответил Ариель. — Женщину нельзя эмансипировать полностью. Она должна помнить, что в доме глава — мужчина.
— По-моему, такие заявления идут вразрез с политикой партии, — строго сказал Пако.
— Я могу высказать свое личное мнение о женщинах? — резко ответил Ариель. — Мне, например, не нравится, что женщина может появиться в кафе без мужа. Раньше она бывала везде с мужем, сидела и помалкивала, а сейчас рассуждает на все темы. Говорит и говорит до тех пор, пока не почувствуешь себя дураком.
— Это уже зависит от мужчины, — сострил Пако.
— У вас жена, наверное, активистка? — спросил Ариель.
— Да!
— Не завидую, — бросил Ариель.
— А я не завидую вашей жене, — парировал Пако.
После этой короткой перепалки оба замолчали. Ариель взял бутылочку пива и стал медленно, тоненькой струйкой наливать пиво в бумажный стаканчик.
«Революция разрушает старые традиции, — подумал я. — А новые создаются медленно». Мне вспомнился радиоконкурс, проведенный на Кубе. Старые слова «сеньорита» и «сеньора» вышли из употребления. Только пожилых женщин называют теперь сеньорой. Иногда муж говорит о своей жене «моя сеньора».
Теперь в ходу слова «компаньеро» и «камарада». Ну, а как называть продавщицу? «Товарищ продавец» — плохо. Да и на русском языке до сих пор мы не нашли точных слов, которыми принято называть девушку или женщину, прохожего или прохожую. Как медленно рождается новое и обретает силу традиции!
— Знаменитые наши карнавалы во что превратились? — продолжал Ариель, отхлебнув из стаканчика пива. — Раньше была королева красоты — так она была красавица! Было на что посмотреть. Теперь есть королева от сахарной промышленности, от продовольственных магазинов, от медицинских учреждений. Она хорошая производственница, активная общественница — и никакой красоты. Потеряем мы женщину — вот что я вам скажу! — воскликнул Ариель.
Пако остановил машину у железной ограды, за которой был виден хорошо подстриженный зеленый газон и дом — белый двухэтажный особняк. Ворота были широко распахнуты.
В этом особняке, принадлежащем прежде какому-то кубинскому миллионеру, теперь разместился Союз писателей, артистов и художников Кубы. Дежурный, сидевший за небольшим столиком при входе, приветливо встретил нас, похлопал Пако по плечу как старого знакомого, поздоровался за руку со мной и повел нас по неширокой лестнице на второй этаж. Здесь, в небольшом кабинете, в котором шумно работает кондишен, нагоняя прохладу, я встретился с моими давними знакомыми Николасом Гильеном и Анхелем Аухьером.
Нестареющий и веселый Николас Гильен, президент Союза писателей, артистов и художников Кубы, крепко обнял меня, похлопал по спине и усадил на широкий мягкий диван. Седые волосы оттеняли его смуглый цвет лица. Легкая, голубая гуайявера как-то очень ладно сидела на нем, придавая всей его фигуре подтянутый и молодцеватый вид.
— Давно мы не виделись, — сказал я, когда Гильен уселся напротив меня.
— Кажется, мы с тобой познакомились еще в пятьдесят девятом?
— А потом ты приезжал в Москву и был вместе с кубинским послом на премьере моей пьесы «Мальчишки из Гаваны».
— Помню. — Гильен обратился к Аухьеру: — Ты представляешь, идет третий год кубинской революции. Я прилетаю в Москву. И там, в далекой снежной России, вижу спектакль о нашей революции. Наши кубинские мальчишки на сцене, наши бородачи, и звучит гимн «26 июля». Признаюсь, я пустил слезу. А после спектакля мы с послом написали добрые слова в книге отзывов.
— Эти слова были напечатаны в газете «Правда», — сказал я.
— Бегут годы! — покачал головой Гильен, и глаза его вдруг стали грустными, но тут же он отогнал от себя эту грусть, поднялся с кресла, подошел к книжному шкафу, достал два тома своих произведений, открыл первую страничку и написал: «Дорогому Василию в знак давней нестареющей дружбы. Николас».
Два увесистых тома, изданные к семидесятилетию Гильена, объединяют все, что написано за долгую творческую жизнь. Он свидетель рождения, становления и сегодняшнего развития кубинской литературы. Его отец был редактором газеты «Две республики», и поэтому Николас Гильен еще мальчишкой стал приобщаться к литературной жизни.
В 1917 году, во время восстания против консерваторов, отец Николаса погиб в уличном бою, и с этого момента жизнь пятнадцатилетнего подростка была не столь уж сладкой. Он работал наборщиком в типографии, литсотрудником в газете и, наконец, в 1930 году опубликовал свои первые стихотворения.
Именно в эти годы Гильен все яснее понимает, что поэты не могут стоять в стороне от политической борьбы. Когда в Испании разразилась гражданская война, он отправился туда. Он встает на сторону Республики. Он пишет яркие, разоблачающие фашизм репортажи в газету «Медиодиа». Там, в Испании, он вступает в коммунистическую партию.
Впоследствии стихи Гильена стали носить открыто революционный характер. Особенно это проявилось в книге «Песня для солдат и туристов».
В другой книге «Соны» Гильен осмеивает туристов-янки, которые прибывали на Кубу «плотными косяками», чтобы прожигать жизнь. Эта книга была запрещена на Кубе и увидела свет в Мексике.
У поэта Гильена есть прекрасные страницы любовной лирики. Они поражают щедростью чувств, искренностью, юношеским задором. Анализируя эти стихи, многие буржуазные газеты утверждают, что Гильен «несовместим» с социалистической Кубой, что его душе ближе «чувственность и праздность».
Но как бы ни пытались враги кубинского народа отделить Гильена от революции, сделать это невозможно. «Я знаю, — заявил Гильен, — и никогда не отрицал, и всегда буду говорить во весь голос, что я был бы никем без моей Партии, которой я обязан своим формированием, своим характером и прежде всего своей поэзией… Я готов продолжать борьбу».
И Гильен до сегодняшнего дня продолжает борьбу. Его последние произведения «Зубчатое колесо» и «Газета, что ежедневно…» как нельзя лучше подтверждают боевую гражданскую позицию поэта. Автор в яркой форме, используя народный юмор, рассказывает о дореволюционной жизни Кубы: о диктаторах, властвовавших в этой стране, о светской жизни богачей, о полицейском насилии над народом…
И вот теперь этот заслуженный и известный поэт — президент Союза писателей, артистов и художников Кубы.
— Обстановка на литературном фронте резко изменилась, — говорит Гильен. — На дореволюционной Кубе читающих кубинцев было мало. Тираж книги в десять тысяч экземпляров считался огромным. Ведь читали книги прежде всего люди из состоятельных семей. А они, как известно, на кубинских авторов смотрели свысока. Вот если это роман французский, испанский или американский — тогда другое дело. Революция дала народу грамотность. И, конечно, на Кубе стала в большом почете книга.
В разговор вмешался Аухьер.
— Теперь тиражи книг в сто тысяч экземпляров — не редкость. — Он достал из кармана какие-то листки с записями. Долго разглядывал их и наконец прочитал: — За последние десять лет число библиотек на Кубе возросло в пять раз. А читателей в библиотеках увеличилось, — Аухьер долго подсчитывал, — в шестьдесят третьем году их было четыреста тысяч, за восемь лет число увеличилось на миллион.
— Ты замучил нас цифрами, — весело бросил Гильен.
— Издавать книги теперь тоже приходится за свой счет? — спросил я с улыбкой.
— Наши книги печатаются в государственных издательствах, но гонорары мы не получаем.
— На что же живут писатели?
— Состоят где-нибудь в штате, получают зарплату!
— В этом деле есть некоторые нюансы! — снова вмешался Аухьер. — Какой-то минимальный гонорар писатели получают. Но это так, в виде небольшой премии. Большинство писателей люди из рабочих и служащих. Они недавно встали на писательский путь. Многие из старой гвардии кубинских писателей после революции уехали в Соединенные Штаты: Лина Новас Кальво, Монтенегро, Хорхе Маньян.
— Аухьер ведет семинар начинающих писателей, — сказал Гильен. — Я тебе советую сходить туда. Своими глазами увидишь нашу смену.
В тот день беседа с Гильеном на этом закончилась. Мы с Аухьером отправились на семинар начинающих писателей, который проходит каждую субботу в небольшом зале на первом этаже этого же особняка. Собирается человек тридцать. Эти литераторы образуют бригаду Братьев Саиз[79]. Братья сражались в партизанском отряде и погибли.
Аухьер представил меня собравшимся и посадил рядом с собой за стол.
Кубинцы, сидящие в зале, приглядывались ко мне, а я к ним. Иногда наши взгляды встречались, и я видел добрую улыбку на лицах. Очень разные люди собрались в зале. Есть пожилые, есть совсем юнцы. Среди них негры и мулаты.
Аухьер говорил о значении поэзии для революции и подробно остановился на поэзии одного из крупнейших трибунов Латинской Америки, чилийского поэта Пабло Неруды. Слушатели почтительно затихли. Еще совсем недавно звучал голос Пабло Неруды. Но теперь уже нет этого прославленного поэта. У всех свежи в памяти горькие минуты его похорон в Сантьяго, где властвуют фашисты генерала Пиночета.
Выступление Аухьера было пространным. Он рассказывал о нелегком жизненном пути поэта, подробно разбирал его поэму «Всеобщая песнь». Конечно, у каждого из слушателей было свое личное отношение к Пабло Неруде и его поэзии. И у меня тоже. Слушая Аухьера, я вспоминал свои встречи со знаменитым поэтом.
Аухьер прочитал стихотворение Неруды и предложил участникам семинара прочитать свои стихи, обсудить их.
— Трудно нам после стихов Неруды! — проговорил кто-то.
— Он служит для нас прекрасным примером, — сказал Аухьер и спросил: — Кто первый?
Несколько человек подняли руки.
К столу вышел молодой мулат. У него было могучее телосложение и кулаки, словно две пудовые гири. Он громко читал свое стихотворение. Иногда сжимал огромные кулаки и бил ими по воздуху, словно молотом, подчеркивая те или иные слова. «Наши парни сделаны из крепкого сплава. Наши парни закалены в огне боев. Можешь надеть наручники нашим парням, все равно они скажут: „Да здравствует революция!“»
Кончив читать стихотворение, мулат решительно направился к своему стулу и сел.
— Кто следующий?
Вторым читал стихи человек лет сорока. По его лицу было видно, что эти сорок прожитых лет дались ему нелегкой ценой. И читал он свои стихи трудно, будто подбирал на ходу слова и складывал их в строчки, хотя слова эти уже давно были найдены и строчки сложены. «Революция дала нам хлеб, жилище и работу. И она требует от нас честного труда. Мы отвечаем: „Труд — каждый день, труд — каждый час. Вот наша плата революции!“» Вслед за этим поэтом выступил еще один. Но его стихи были чем-то похожи на стихи первого выступающего.
А потом началось обсуждение, каждый участник семинара высказывал свое мнение об услышанных стихах. Некоторые говорили витиевато, стараясь тем подчеркнуть свою эрудицию, другие, наоборот, примитивно просто: «Нравится, не нравится». И только один участник семинара сказал о том, что поэзия — это прежде всего образное видение мира.
И вдруг Аухьер поднялся и объявил:
— А теперь слово нашему гостю!
Это прозвучало неожиданно для меня. Я встал и оглядел притихший зал. Поначалу говорил общие слова о поэзии. А сам в это время лихорадочно искал какую-то главную мысль. И вдруг передо мной встал образ Михаила Светлова в неизменном темносером костюме. Я как-то очень ясно увидел его исхудавшее, морщинистое, остроносое лицо и глаза, в которых всегда светился огонек мысли, озорства, насмешки… Я прочитал несколько строк из его «Гренады». Прочитал по-русски, чтобы все услышали музыку стиха.
А потом перевел эти строки на испанский. Мне хотелось показать, как сочетается в поэзии Светлова образное видение мира с идеей. Недостатком многих услышанных здесь стихов было отсутствие поэтического осмысления мира. Это были стихи протеста и борьбы. Наверное, всегда в первые годы революции поэзия переживает этот этап. Я вспомнил слова Светлова: «Идея в произведении, как пружина в матрасе, если она слишком сильная, то торчит. Если слабая — то провисает».
Эти слова вызвали оживление в зале. Разгорелся горячий спор, и, кажется, про меня забыли. Все снова обратились к поэзии Пабло Неруды. Кто-то прочитал строки его стихотворения, где звучала политическая нота, а кто-то читал его стихи, в которых с такой прекрасной нежностью звучало слово «любовь». Спор разгорался. Наверное, в этом горячем споре начинающих литераторов и рождался облик новой кубинской литературы.
Книжный магазин находится по соседству с отелем «Гавана Либре». Я бывал в нем и прежде, еще в январе 1959 года, когда кубинская столица жила по старым, буржуазным законам.
На прилавках магазина тогда пестрели книги в глянцевых суперобложках: полуобнаженные женщины, атлеты-мужчины с кольтами в руках, ковбои на вздыбленных конях. Такой «коммерческой» литературой были завалены кубинские книжные магазины. Книги эти издавались, как правило, в США и Испании, которые владели издательской монополией в Латинской Америке. И, конечно, их интересовало только одно — прибыль.
Теперь в этом магазине другие книги. Обложки, в основном, красного цвета. На них кубинский рабочий с молотом и крестьянин с мачете. Это уже не прежняя литература, которая призвана была щекотать нервы ужасами убийств, потрясать воображение сексуальными картинками. Сейчас на Кубе ценятся книги, заставляющие думать, осмысливать жизнь, учиться жить на героических примерах прошлого.
Наверное, поэтому в магазине так много сейчас книг советских писателей: Шолохова, Фадеева, Островского, Федина, Леонова, Симонова. Особое место среди них занимает книга К. Федорова «Подпольный обком действует». Она лежит в центре прилавка. Под ней двумя кнопками приколот небольшой лист бумаги, на котором написано: «Это любимая книга кубинских партизан. По ней они учились воевать».
Она в глянцевой суперобложке выглядит нарядно и празднично. Ее трудно представить в огрубелых руках партизан. Но мне приходилось видеть это произведение совсем в другом переплете…
Было это в первые дни после победы революции на Кубе. Вместе с мексиканским журналистом Хуаном мы шли по узкой улочке старой Гаваны и вдруг услышали выстрелы. В те дни в Гаване частенько стреляли. Когда на улице опознавали какого-нибудь преступника, начиналась погоня со стрельбой и криками. Иногда подвыпившие бородачи на радостях стреляли в воздух и пели революционные песни. На этот раз звуки выстрелов доносились из раскрытых дверей небольшого ресторанчика.
Журналистское любопытство толкнуло нас в ресторан. За круглыми столиками сидели разгоряченные ромом кубинцы. Они смахивали ладонями пот с лица и горячо спорили, перебивая друг друга. У высокой стойки бара, с рюмкой рома в левой руке и внушительным кольтом в правой, стоял повстанец в зеленой, видавшей виды одежде. На его голове была черная копна давно не стриженных волос. Длинная черная борода спускалась на грудь. С первого взгляда этот человек казался стариком, но на самом деле он был молод. Ему было лет двадцать пять, не больше. Он что-то весело говорил парням, окружившим его, и стрелял по пустым бутылкам, стоявшим на полке в углу ресторана.
Когда повстанец увидел меня, он высоко поднял рюмку и громко, на весь зал крикнул:
— Салют, американо!
Кубинцы, сидевшие в зале, затихли. «Ведь это же нахальство — американцу лезть в ресторан, где собирается простой народ! Хватит, нагляделись на ваши откормленные рожи, хватит, побаловались вы с нашими девочками, хватит, пообучали вы солдат диктатора Батисты уничтожать партизан…»
— Янки, гоу хоум![80] — крикнул кто-то в зале.
Эти выкрики я пропустил мимо ушей. Мое внимание привлекла полка с разбитыми бутылками. Позади этой полки была большая ниша, куда падали остатки бутылочного стекла. Мы с Хуаном подошли к стойке и попросили порцию виски.
Я глотнул виски, съел несколько маслин, поставленных передо мной барменом. И в этот момент ко мне подошел повстанец, по-прежнему держа рюмку рома в левой руке, а кольт в правой.
— Не имеет ли желание сэр, — сказал он, — выпить за победу революции?
— С удовольствием, — ответил я и чокнулся с повстанцем.
— Интересуюсь, — громко спросил повстанец, — вы стрелять умеете?
— Умею!
— Может, попробуем?
Бармен смахнул с полки битые бутылки и поставил новые — пять штук.
— На бутылку рома!
Я согласился.
Повстанец поставил недопитую рюмку рома на стойку, чуть покачался на ногах, вытянул руку, долго целился и наконец выстрелил.
Первая бутылка разлетелась вдребезги.
— Браво! — послышалось вокруг. — Нива лос барбудос![81]
Повстанец опять прицелился и выстрелил второй раз. И опять восторженно закричали кубинцы. То же было после третьего и четвертого выстрелов. Но пятая пуля пролетела мимо. Правда, его это совсем не огорчило. Наверное, он решил, что и четырех разбитых бутылок хватит для того, чтобы выиграть спор.
Он добавил в обойму патронов и отдал мне кольт.
Я взял кольт, ощутил его железную тяжесть, плавный изгиб рукоятки, нащупал указательным пальцем курок. Этот кольт напомнил мне немецкий парабеллум, который я захватил у немца в бою под Воронежем летом сорок второго. «Ну, чего волноваться! — уговаривал я себя. — Расстояние до бутылок метров семь. Ведь не зря же я окончил когда-то военное училище! Ведь не зря же мне дали спортивный разряд по стрельбе».
Пуля разбила бутылку, и я сразу же обрел в руке прежнюю, уже забытую с годами, уверенность. Почти не целясь, я выстрелил четыре раза подряд. Все бутылки были сметены с полки.
Бородач как-то недоуменно посмотрел на меня и сказал:
— Так стреляют гангстеры и ковбои.
Все, кто сидел за столиками, молчали, видимо не желая открыто выражать свой восторг в мой адрес.
— Бутылку рома за мой счет! — крикнул бармену повстанец и, чуть помолчав, спросил: — Где же это ты научился так стрелять?
Я медлил с ответом, и в этот момент Хуан, которого, очевидно, с первой минуты спора обжигало желание сообщить, что я русский, крикнул:
— Он учился стрелять на войне в России!
Повстанец вопросительно посмотрел на Хуана. Стоявшие неподалеку кубинцы тоже обернулись в его сторону.
— Да, да! — повторил Хуан. — Он русский! Он воевал против фашистов.
— Русский! — дико заорал повстанец. — Он воевал против фашистов?!
Эти слова были подобны смерчу, ворвавшемуся в зал. Люди вскакивали со своих мест и бежали ко мне. В одно мгновенье я оказался прижатым к стойке. Все хотели пожать мне руку. А кто-то подхватил меня под ноги, чтобы качать.
Повстанец наливал в рюмки ром и раздавал присутствующим.
— Амиго и компаньеро[82], — обратился он ко мне. — Мы рады, что в этот счастливый день нашей революции ты оказался в Гаване. — Повстанец поднял рюмку и, видимо, хотел выпить, но, чуть помолчав, продолжил: — Мы вас, советских, любим. Хоть вы и далеко. Там, в горах Сьерра-Маэстра, когда нас бомбили, когда в нас стреляли, когда нас окружили солдаты Батисты, вы, советские, давали нам силу. Мы рассуждали так: если вы смогли выстоять в гражданскую, если вы разгромили немецкие полчища в эту войну, то и мы победим.
Повстанец резко поставил рюмку, расплескав ром, посмотрел себе под ноги и крикнул бармену:
— Где мой мешок?
Бармен достал из-за стойки видавший виды вещмешок, сшитый из брезента.
Повстанец засунул руку в мешок, минуту порылся в нем и вынул старую затертую книгу.
— Вот по какой книге мы учились воевать! — крикнул он.
Уголки страниц были замусолены, некоторые даже оторваны. С трудом можно прочесть по-испански название «Подпольный обком действует». Я взял книгу и очень явственно представил грубые пальцы партизан, которые листали ее, отчетливо услышал хриплый голос того, кто читал о героизме советских людей.
Повстанец опять взял рюмку и произнес:
— Вот за это выпьем!
Мы выпили. После этого снова начался разговор. А когда мы с Хуаном собрались уходить, повстанец сказал:
— Мы пойдем вместе!
И все гурьбой пошли по улице вместе с нами. Повстанец одной рукой обнял меня, в другой нес книгу. Он размахивал ею и пел: «Выходила на берег Катюша». И все подпевали ему.
А у меня наворачивались слезы оттого, что я пел эту песню здесь, в жаркой Гаване. Песню, с которой давно породнился дома, которую пел когда-то в окопах и в госпитале. Я слышал, как идущие позади кубинцы объясняли прохожим, что я русский и что воевал против фашизма.
Шумной ватагой мы вошли в холл отеля. И когда все с удивлением обернулись на нас, повстанец громко объявил:
— Это русский. Он сражался против фашизма. — Сказав это, он яростно захлопал в ладоши.
Все, кто был в холле, тоже захлопали.
Повстанец крепко обнял меня на прощанье, а потом взял двумя руками книгу и, держа ее перед собой, попросил:
— Напиши на ней чего-нибудь по-русски!
Я открыл титульный лист книги, который был изрядно помят, и написал: «Кубинскому партизану в день победы революции! От имени тех, кто воевал в России!»
Полыхающая жара врывалась в окно автомобиля, ослепляюще било в глаза солнце, а наш «Москвич» мчался на восток от Гаваны. За окном проносилась сельская Куба: то вдоль дороги плотная зеленая стена сахарного тростника, то простор пастбищ, то ровные ряды кустов хенекена[83] с листьями, похожими на кинжальчики. А вдали — склоны невысоких гор, зеленые шапки стройных пальм.
Иногда попадалась распаханная земля. Она непривычно красного цвета, и на ее фоне тропическая зелень смотрится еще ярче.
Ох как богата земля Кубы! Я вспомнил старую кубинскую поговорку: «Урони карандаш — дерево вырастет». Здесь родится все: сахарный тростник, бананы, апельсины, маис, табак, рис, картофель… Пожалуй, не перечислить все, что дает людям эта благодатная красная земля. Иногда здесь собирают по два и даже по три урожая в год.
А жили кубинские крестьяне до революции плохо, нищенски. Тогда, в пятьдесят девятом, во время поездки по Кубе, я попал в Икотеа — деревушку среди полей сахарного тростника. Машину окружила детвора. Некоторые мальчишки были голые, на некоторых трусики, похожие на кусок старой тряпки. Вскоре прибежал староста, невысокий щуплый человек в белой полотняной рубахе и таких же штанах. Взгляд у него было недоверчивый, взгляд загнанного зверька. Темное лицо изборождено глубокими морщинами.
— Чем могу служить, сеньор? — угодливо спросил староста.
— Хочу узнать, как живете?
— Нас здесь шестьсот пятьдесят человек! А живем как! — Староста помолчал. — Доход шесть долларов в месяц, а в день — двадцать центов.
— Гроши! — согласился я.
— А достаются эти гроши знаете как, сеньор? Гнешь за них спину, гнешь. Жара, сами знаете, какая. Пот стекает в башмаки и хлюпает.
Мне вспомнились тогда стихи Николаса Гильена:
Я тростник срезал острый
острым и кривым ножом,
я ножами окружен,
солнце кажется мне пестрым.
О, рубить тростник
не просто!
Он растет еще сильнее,
если ранен он слегка,
слабнет лишь моя рука,
умираю я, немея,
сладость тростника
горька.
Жили крестьяне в боиос — хижинах: стены из досок пальмы, пустые проемы вместо окон. Крыша из листьев пальмы. Земляной пол, и тут же, на полу, очаг. Должно быть, такие боиос строили и триста лет назад. Потому что и тогда на этой земле росли пальмы, из их стволов делали доски, их листьями покрывали крышу.
Хижины крестьян и дворцы латифундистов. Наверное, ни в одной части света не было таких роскошных дворцов, такой многочисленной прислуги, как у местных латифундистов.
Резкий контраст жизни, два далеко удаленных друг от друга полюса — богатство и нищета — всегда были неотъемлемой принадлежностью жизни на Кубе, и поэтому восстания и революции на Кубе были крестьянскими. В отряде Фиделя Кастро больше половины бойцов были крестьяне.
Сейчас мы ехали на восток Кубы, но еще ни разу не встретились с крестьянами. А я ждал этой встречи потому, что ничто так красноречиво не говорит об успехе или неудаче революции, как уровень жизни крестьян. С нетерпением я поглядывал в окошко автомобиля, но деревни на нашем пути не попадались. И одиноко стоявших боиос тоже не было видно. Вдоль дороги тянулись нескончаемые поля. И вдруг я увидел вдалеке крестьянскую хижину.
— Может, заедем?
— Но это не по программе, компаньеро, — недовольно сказал Пако, для которого программа была равнозначна прокрустову ложу.
— Но когда составляли программу, не знали, что на дороге стоит эта хижина.
Пако свернул на проселок. Машина остановилась неподалеку от дома. Чумазый голый мальчишка лет пяти увидел автомобиль и побежал в дом. Знакомая картина. Все здесь уныло серого цвета. Стены из пальмовых досок, давно посеревших от времени, крыша из пальмовых листьев.
На пороге появились мужчина средних лет и женщина, которая держала за руку мальчугана.
— Что вам угодно, компаньерос? — с достоинством спросил мужчина.
Мне понравился спокойный голос крестьянина и его взгляд, открытый, уверенный. Я вдруг представил того старосту, его угодливый тон: «Чем могу служить, сеньор?»
И одет крестьянин был иначе, чем тот давний мой знакомый: чистая белая рубашка фабричной работы, брюки, купленные в магазине. Может, это звучит смешно: «рубашка фабричной работы, брюки, купленные в магазине». Но миллионы крестьян Латинской Америки до сих пор носят домотканую одежду. Иногда даже шьют брюки и юбки из мешков из-под сахара. Так делали в прошлом и кубинские крестьяне. И никто не удивлялся, если на штанине стояло клеймо «асукар»[84].
— Меня зовут Эдуардо, — сказал крестьянин. — А это моя жена Мария. Нашего мальчика зовут Луис.
Крестьянин пригласил нас в хижину. Кровать, сколоченная из досок, гамак, подвешенный к балкам. Бедная домашняя утварь на столике. В темном углу что-то блестело. Я пригляделся — велосипед. Среди унылых серых вещей велосипед поблескивал как-то особенно вызывающе.
— Советский, — сказал крестьянин, перехватив мой взгляд, и осторожно вывел велосипед на середину комнаты.
— «Украина», — прочитал я вслух по-русски.
— Да, да «Украния», — с улыбкой повторил Эдуардо. — «Украния»… удобно! Сел и поехал. — Он произнес это радостно, как ребенок, который показывает желанную игрушку.
— У нас есть еще один сын, — вмешалась в разговор Мария. — Он учится в интернате, приезжает домой по воскресеньям. Он тоже умеет кататься на велосипеде.
— Велосипед купили, — вдруг заговорил Пако, будто хотел упрекнуть в чем-то хозяев. — Сын в интернате учится, и бесплатно.
— Да, конечно, бесплатно, как все, — тут же откликнулся Эдуардо и удивленно посмотрел на Пако, видимо не понимая, к чему тот клонит.
— Все это вам дала революция, — продолжал Пако. — А я вижу, во всей округе только ваша хижина осталась. Не хотите, значит, идти в госхоз. — И укоряюще бросил: — Частники!
— Да что вы! — Эдуардо возмутился. — Скоро и мы сломаем нашу хижину.
— И переедем в новый каменный дом, — добавила Мария. — Я даже во сне вижу этот дом и нашу квартиру. У нас будет мебель, телевизор. Там вода из крана течет! О святая дева Каридад[85], помоги нам поскорее перебраться туда!
Лицо ее расплылось в улыбке.
— Значит, компаньерос — революционериос[86]. А я подумал — частники! За землю держатся…
— В трех километрах отсюда уже построили большую государственную ферму, — пояснил Эдуардо. — И рядом три дома, четырехэтажные. В них-то и дадут нам квартиру.
— Приезжайте на новоселье! — пригласила на прощанье Мария.
— Симпатичные люди, — заметил я, когда мы снова тронулись в путь.
— Попадаются и другие. Им на революцию наплевать, было бы свое брюхо набито. У нас уж очень мягко с ними обращаются. А надо бы пожестче. Ведь чем быстрее движется революция, тем лучше для народа. Не обидно ли? Под посевами сахарного тростника и под другими культурами до сих пор еще много земли в руках частников. Да ну их к черту! — в сердцах бросил Пако. — Лучше прочитай вот это. — Он притормозил и показал на плакат у дороги: «Все, что вы увидите впереди, построено революцией».
Вдалеке, на возвышении, каменные островки среди просторов полей, среди нескончаемых апельсиновых плантаций — это жилые четырехэтажные дома, а неподалеку — прачечная, столовая, ясли, школа и магазин.
Улицы поселка были безлюдны: все — на работе. Какая-то девочка-школьница показала нам, где живет активистка.
Пако постучал в дверь, и на пороге появилась пожилая женщина. Взгляд у нее был колкий, губы узкие, как тоненькие ленточки. Она выжидающе посмотрела на нас.
Пако объяснил, какова цель визита. Взгляд женщины несколько смягчился, и она пригласила в дом.
Квартира была такая же, как там, в городе, в доме, где мы были, И даже мебель была похожа. И в углу стоял такой же, как там, телевизор «Электрон».
— Мы благодарны революции за то, что она создала нам человеческие условия жизни, — сказала активистка. — Здесь уже живут четыреста семей. Все сдали землю добровольно.
— Еще бы не сдать, — вмешался Пако. — Жили в лачугах, а теперь, гляди, и телевизор в каждой квартире, и холодильник, и душ.
— Что правда, то правда, компаньерос. Мы получили эти квартиры бесплатно. Да еще за землю нам платят по тридцать песо в месяц. И старость обеспечена: кто отдал землю и работает в госхозе, тому назначат пенсию.
Слушая эту женщину, я невольно сравнивал ее с Марией, которую час назад видел в крестьянской хижине. Мария несла на себе печать прежней убогой крестьянской жизни. Была молчалива, ждала, что скажет муж. Я попытался представить ее в этой квартире, рядом с телевизором, полированной мебелью, светлой кухней, в которой так красиво смотрится советский холодильник «ЗИЛ», и увидел ее улыбку, повеселевшие глаза. И оттого, что это скоро случится, сам улыбнулся.
Вскоре мы отправились в дирекцию цитрусового госхоза. Узкая асфальтированная дорога привела наш «Москвич» к одноэтажным опрятным домикам, около которых стояли несколько «ЗИЛов», два газика и трактор «Беларусь».
В просторном холле с длинным низким столом и удобными креслами нас встретил заместитель директора госхоза Франциско Лопес.
Этого молодого человека в роговых очках можно принять за ученого или директора современного завода. Он по-хозяйски сел в кресло, закинув ногу на ногу, вынул из нагрудного кармана рубашки сигару, из другого — маленькие ножницы, отрезал ими кончик сигары, закурил.
Какой-то мужчина принес три высоких стакана с апельсиновым соком…
Я взял стакан и почувствовал ладонью его прохладу. И от этого едва ощутимого холодка на ладони мне стало еще уютнее в холле с длинным низким столом и удобными креслами.
Ни одной приметы деревенской жизни не было здесь, ни одного деревенского штриха в облике сидящего с нами молодого кубинца.
Франциско, дымя сигарой, рассказывал:
— Раньше Куба производила апельсины только для внутреннего рынка. Сейчас мы хотим поставить это дело на государственную основу. Революция дала нам эту возможность. Мы очищаем от камней участки ранее пустовавших земель. Это под силу только крупному хозяйству, оснащенному мощной техникой. На этих землях сажаем апельсиновые деревья. За пять лет наши плантации увеличились вдвое. В морских портах построим холодильники и выйдем на мировой рынок. Прежде всего на рынок Советского Союза. Наши апельсины не хуже марокканских, испанских, израильских.
Франциско развернул план госхоза: черными жирными линиями обведены плантации плодоносящих деревьев, линиями потоньше — плантации недавно посаженных деревьев, контуром обведены те земли, которые еще предстоит очистить от камней. Он рассказывал, как будет развиваться госхоз, а цифры сыпались словно из рога изобилия: Франциско сравнивал, умножал, делил, доказывал выгоду «плана ситрико»[87], который лежал перед ним на низком столике. Цифры были внушительные.
Слушая Франциско, я пытался вспомнить встречи с сельским руководителем во время своей поездки на Кубу в 1963 году, через четыре года после победы революции, когда здесь многое еще не определилось, особенно в народном хозяйстве страны.
Поначалу память воскресила только внешний облик того сельского руководителя. Он был в форме повстанца, с пистолетом на боку. У него была борода, волосы до плеч. На берете лента с цифрой «26» — символ кубинской революции. Я подстегивал свою память: что же он мне говорил?.. И когда уже отчаялся воскресить разговор, вдруг вспомнил: тот руководитель жаловался, да, да, жаловался: «Работать некому, техника старая, ломается. Сахарный тростник вырубили. Посадили рис, помидоры, картошку. Норму посева дают из района. Риса много посеяли, а половину собрать не могли — нет рабочей силы!»
— А зачем же вы сахарный тростник вырубили? — удивился я.
— Монокультуру разрушаем. Любая монокультурная страна зависима от империализма. Мы встали на путь социализма. Народное хозяйство должно быть разносторонним. Война сахарному тростнику!
— Но, очевидно, сахарный тростник сажать выгоднее, — попробовал возразить я.
— Это мы знаем. Одна кабаллерия[88] земли на Кубе под сахарным тростником дает прибыль пятнадцать тысяч песо. А под рисом — всего восемь тысяч песо. Но цифры — они и есть цифры. А в нашей жизни сейчас важнее идея…
По-видимому, тот руководитель не понимал смысла слов «идея» и «строительство социализма». Во всяком случае, «война сахарному тростнику», объявленная тогда на Кубе, дала обратный результат и осложнила экономическое положение страны.
Я еще внимательнее посмотрел на своего собеседника и подумал, что того бородатого руководителя и Франциско разделяет дистанция всего в тринадцать лет. А кажется, что Франциско — человек совсем другой эпохи. Он поразил меня не только знанием проблем, но и широтой своих суждений, легко переходил к обобщениям, касающимся сельского хозяйства страны в целом.
— Куба прочно встала на путь индустриализации сельского хозяйства, — сказал он. — По всей стране образованы госхозы с огромными земельными угодьями. Дело у нас ведется с учетом опыта других стран, с использованием лучших достижений мировой практики сельского хозяйства. Два мощных комбината по производству удобрений в городах Сьенфуэгос и Нуэвитас уже в ближайшее время окажут огромную помощь нашему сельскому хозяйству.
— И еще одно важно, — вдруг вмешался в разговор Пако, — теперь госхозами руководят образованные люди. Вы где учились, Франциско?
— Окончил экономический факультет Гаванского университета. А потом ездил стажироваться в Тимирязевскую академию в Москву. Был в Болгарии. — И добавил по-русски: — В кур-се дела!
Он аккуратно погасил выкуренную только наполовину сигару, вынул из кармана круглый железный футлярчик, отвинтил крышку и спрятал ее туда.
— Табачный дефицит. Приходится экономить. Насколько мне известно, у вас в свое время тоже табаку не хватало, вам это знакомо… Ну, а теперь… — Он резко, по-спортивному поднялся с кресла: — Как говорят, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать…
Среди плантаций апельсиновых деревьев пролегла неширокая асфальтированная дорога. Деревья посажены ровно, словно по ниточке. Багряная земля между ними тщательно обработана. Ветви усыпаны желтыми, а кое-где почти красными плодами. Плантации тянутся на десятки километров…
— Сейчас в госхозе работают две тысячи восемьсот рабочих, — пояснил Франциско, — и сто двадцать техников. Через шесть лет рабочих будет намного больше. Видите лачуги? Эти люди тоже придут к нам.
— Значит, пока что не все крестьяне хотят вступать в госхоз? — спросил я.
— Как вам сказать… — Франциско задумался. — Большинство крестьян живут в этих лачугах потому, что мы еще не можем переселить их в хорошие дома. Но есть и такие, в сознании которых прочно держится «моя земля…». Мы не оказываем на крестьян никакого давления. Приглашаем. Даем бесплатно квартиру…
— Компаньеро уже видел эти квартиры, — перебил Пако, которому, видимо, не нравилось, что я уже не первый раз задаю один и тот же вопрос о крестьянах-частниках.
— Крестьянин, который пока еще не расстается со своей землей, рано или поздно все равно придет в госхоз, — убежденно сказал Франциско.
Все-таки удивительна судьба кубинских крестьян. Земля для них была большой мечтой. Они за нее сражались в отрядах Фиделя, со словом «земля» на устах умирали. И выиграли эту битву, получив землю из рук нового, революционного правительства.
Минули годы, и слово «земля» потеряло для большинства крестьян свой изначальный смысл. Они отдают государству землю, добытую такой дорогой ценой.
Франциско познакомил меня с рабочими госхоза. Можно было легко узнать тех, кто прошел тяжелый крестьянский путь, кто жил под властью помещиков. Их лица в глубоких морщинах, их жесткие, шершавые руки давно огрубели от работы. Но глаза смотрели весело и, пожалуй, даже молодо.
Я разговорился с одним из них — Алехандро Бетанкуром.
— На своем веку я все испытал, — сказал он. — Хоть мне не так уж много лет — сорок семь. В прежние времена я арендовал землю у помещика и отдавал ему за это одну треть урожая. После революции получил землю по аграрной реформе, две кабаллерии. Ну, думаю, уж лучше этого ничего и быть не может. А оказывается, бывает лучше! Живу в новом доме. Мебель, холодильник, телевизор. Дети бесплатно учатся в школе-интернате. Получаю твердую зарплату — сто шесть песо в месяц. Пенсия под старость обеспечена.
— Верно говорит Алехандро! — послышалось с разных сторон. — Что один сделаешь на клочке земли? А на наших госхозных землях — вон какая техника!
Я слушал крестьян, а вернее рабочих госхоза, и еще и еще раз убеждался в том, что революция побеждает тогда, когда она создает нового человека, свободного духом, с широким взглядом на жизнь, глубоко заинтересованного в делах всего общества.
А когда рабочие наперебой стали рассказывать о госхозе, было ясно — говорят новые люди Кубы. Они грамотны, хорошо знают проблемы своей страны, уверены в будущем, не обременены заботами частной собственности. Жизнь их теперь не отличается от жизни городского рабочего.
Об этом даже и не мог мечтать кубинский крестьянин, когда с самодельным ружьем шел в отряд Фиделя Кастро, чтобы совершить революцию в своей стране.
— Заедем к частнику, у которого дом за забором, — попросил я Пако, когда мы попрощались с рабочими госхоза и уселись в машину.
Пако бросил на меня уничтожающий взгляд. Ему явно не по душе был такой визит.
— Да он как узнает, что ты советский, и говорить с тобой не захочет. Он же контра.
— Скажи, что я иностранный корреспондент.
— Ладно, — согласился Пако. — Придется из-за тебя глядеть на рожу контрреволюционера.
За массивными воротами, к которым мы подъехали, громко залаяла собака. Мы вышли из машины, и Пако постучал ногой в калитку.
— Кто там? — донесся до нас хриплый мужской голос.
— Иностранный корреспондент хочет поговорить с тобой.
Калитка со скрипом открылась. Пожилой человек с сединой на висках ощупал меня взглядом.
— Проходите. — Хозяин пропустил нас и закрыл калитку на засов.
Этот дом сильно отличался от лачуги крестьянина, в которой мы побывали. Был он большой, с застекленными окнами. Во дворе, под навесом, стояли трактор и грузовик.
Машины были чисто вымыты.
Не получив приглашения войти в дом, мы сели на скамейку.
— Слышали мы, — дипломатично заговорил Пако, — что ты не хочешь отдавать свою землю госхозу.
— Зачем же ее отдавать? Мне на ней хорошо! — хозяин насмешливо взглянул на нас. Ему было лет шестьдесят. Крупная голова на короткой шее, широкие, сильные плечи, большие жилистые руки.
— Все кругом отдают землю, — продолжал Пако.
— А если все будут вниз головой прыгать… И мне прикажешь? Я своим умом живу.
— Считаете, нет выгоды вступать в госхоз? — спросил я.
— Голодранцам, которые до революции не имели земли, выгода есть: они получили ее бесплатно, а теперь отдали государству, да еще компенсацию отхватили. А мне революция землю не давала. Наоборот, отрезала кусок. Земля — моя, я на ней каждый камешек знаю…
Частник говорил не спеша, исподлобья поглядывая то на Пако, то на меня.
— Все равно тебе капут, — гнул свое Пако. — Кругом будут земли госхоза. Ты один останешься.
— А я к ним не лезу, и они пусть ко мне не лезут. О такой землице, как у меня, можно только мечтать. Получаю с нее доход десять тысяч песо в год. Вот и прикинь — сколько выходит в месяц?
— Ну, контра! — вне себя воскликнул Пако.
— Госхозы, допустим, по производству сахарного тростника могут быть, — не обращая внимания на слова Пако, продолжал хозяин. — В России для нас даже комбайн для уборки тростника придумали…
— Наши специалисты тоже в этом участвовали, — снова перебил его Пако. — Мы строим свой завод. Скоро он начнет выпускать отечественные комбайны. В восьмидесятых годах выпустит шестьсот машин.
— Может, и выпустит, — согласился частник, — но не все можно убрать комбайном. Земля родит хорошо, когда чувствует любовь человека к себе. И со скотиной так же. Это если имеешь дело с железом, колоти молотком сколько хочешь. А без любви к земле — не вырастет ни риса, ни картошки…
— Любовь к земле нужна, — согласился я. — Но и размах необходим. Большие земельные угодья дают простор машинам.
— В общем, можешь спорить сколько угодно, — резко сказал Пако, — а хозяйство твое долго не продержится!
— Продержится. Таких, как я, на Кубе много. Землица у нас хорошая и руки золотые, да и в голове шарики вертятся, знаем, когда посадить и где…
— Твоему трактору сколько лет? — Пако кивнул в сторону навеса.
— Ты за мою технику не волнуйся. Она в моих руках. Вот, видел? — частник оторвал руки от колен и повертел ими перед носом Пако.
— Ну, а дети у тебя есть? — Пако снова бросился в наступление.
— Ну, есть, — не сразу ответил частник. — Сын Хорхе — инженер, дочка Анита в школе учится.
— В интернате? — уточнил Пако. — Видишь, как о тебе заботится наша революционная власть?
— Что я, не кубинец, что ли?!
— Дети не пойдут за тобой!
— Почему это не пойдут?! Мое хозяйство выгодное…
— В деньгах ли дело?
Я слушал их спор и видел: частник понимал — время сейчас изменилось и всесильное слово «деньги» утратило прежний смысл. Он знал, что молодежь уже не согласна, как это было до революции, зарабатывать их любым способом. Тем неприятнее и больнее, видимо, был для него этот разговор. Он спорил с Пако, а в глазах застыла невеселая думка.
Уже потом, дня через два, я узнал, что произошло в этом доме незадолго до нашего визита.
Обычно сын и дочь хозяина приезжали домой только по воскресеньям. Мать готовила вкусный обед: дети питаются в столовой и, конечно, скучают по домашней еде. В минувшее воскресенье первой явилась Анита. На вид уже совсем взрослая девушка, хотя ей всего пятнадцать. Вбежала в дом, бросила портфель, поцеловала отца и мать, села за стол, откусила кусок сладкого пирога…
— Сходила бы к Суаресам и пригласила их на обед, — сказал отец.
— Конечно, схожу, — весело ответила Анита и убежала.
Хозяин дома считал Суареса своим другом; всю жизнь по соседству прожили и, слава богу, не только не ссорились, но и не раз выручали друг друга. Суарес тоже держится за свой участок земли. У Суареса есть дочь, Рената. Она нравилась хозяину. Его сын посватался к ней. «Женится мой Хорхе, будут жить счастливо, — мечтал он. — И мы, старики, при них дотянем свой век». Но всякий раз, когда он заводил разговор с сыном о будущем, тот отнекивался: «Да подожди, отец. Вот кончу технологический, тогда…»
Окончил институт. И опять разговор не состоялся. Устроился инженером на фабрику в Санта-Кларе. «Подожди, отец, еще успеем, поговорим. Не могу же я сейчас уйти с фабрики».
А время шло. Старику уже не под силу одному управляться с хозяйством: «Вот если бы Хорхе женился и остался дома… Потом, годочка через два, вышла бы замуж Анита — и тоже осела здесь. Дом большой, места хватит. И жили бы своей жизнью… Пусть где-то там бушуют революционные страсти, принимают и отменяют законы, выдают людям продовольственные карточки, выстраиваются очереди у магазинов. На нашей земле можно вырастить все, что нужно для жизни».
Хозяин решил, что в воскресный день обязательно переговорит с сыном, возьмет быка за рога.
На столе было все, как в прежние, добрые времена. И протертый суп из овощей, и жареные бананы, курица под белым соусом, апельсиновый сок и даже бутылка рома, которую хозяин хранил для этого случая. За столом дети и Суарес с женой и дочкой.
Хорхе рассказывал, как весело они работали в предыдущее воскресенье.
— Чего же тут веселого? — заметил отец. — Воскресенье отработал даром. Просто с ума все посходили!
— Это же очень нужное дело — воскресники! — с улыбкой воскликнул Хорхе. — Во-первых, мы помогаем нашему революционному государству. Во-вторых, это необходимо для того, чтобы укреплять революционное сознание, воспитывать нового человека.
Старики угрюмо молчали. Им казались странными эти разговоры о бесплатной работе. Они не понимали молодых.
Хозяйка дома подала кофе и любимый всеми торт с орехами.
— Ну, так что, Хорхе, наступило время подумать о семье? — неторопливо проговорил отец, стараясь ничем не обнаружить своего волнения.
— Можно и подумать, — согласился Хорхе и легонько сжал руку невесты, сидевшей рядом.
— Вот и славно, а то нам, старикам, трудно стало справляться с хозяйством.
— Я тебе все время твержу, отец, — сказал Хорхе, — отдай свое хозяйство государству. Получи квартиру в новом доме, с мебелью, и живи радуйся.
То, что сын произнес эти слова легко, беззаботно, обидело отца.
— Не будет этого! — крикнул он вне себя и стукнул кулаком по столу.
Воцарившееся в комнате тягостное молчание нарушил Суарес:
— Не только хозяйство твоего отца, но и мое тоже будет в твоих руках. А два хозяйства — это тысяч двадцать в год дохода.
— А кому они нужны, эти тысячи? — вдруг послышался звонкий голос Аниты. — Что с ними делать, солить?
— Молодец, Анита! — поддержал сестру Хорхе.
— Да как же можно сейчас жить за забором? — не унималась Анита. — Целый день никого не видеть? Человек должен быть в коллективе. Уверена, Хорхе никогда не согласится покинуть фабрику.
— Глупые вы, дети, — произнесла мать, желая примирить всех. — Будете жить тут как люди, хорошо питаться. Такое хозяйство вам отдают — два хозяйства!..
— Это невозможно! — твердо сказал Хорхе. — На Кубе не хватает инженеров. Я инженер, хочу работать и хочу жить, как живут все. И никакого отдельного счастья за глухим забором мне не надо. Денег этих не надо. Мы с Ренатой поженимся и будем сами строить свое счастье. Получим квартиру в фабричном доме.
— Значит, бросите стариков, — глухо выдавил из себя отец.
— Ну ладно, ладно, оставим этот разговор, — вмешался Суарес. — Не последний раз собираемся, еще успеем все обсудить. Приглашаю к нам. У меня припрятана бутылочка отличного вина…
Все эти дни хозяин думал и думал о воскресном разговоре с сыном. А тут мы приехали и еще больше разбередили рану.
— Видать, дело с твоими наследниками не очень веселое, — съязвил Пако.
— Чего ты на меня давишь?.. — Хозяин посмотрел на Пако и опустил глаза.
— Таких, как ты, словом не задавишь, — резко сказал Пако и сжал кулаки.
Хозяин поднялся со своего места, тяжелой, размеренной походкой подошел к калитке и отодвинул железный засов.
— А кулаки свои спрячь, — предложил он Пако. — И не торопись частника ликвидировать, а то самому жрать будет нечего. Или, может, ты не знаешь, что мы государству продукты продаем?
— Все равно ваше дело гиблое, попомни мое слово! — кинул на прощанье Пако.
Калитка закрылась, и громыхнул железный засов.
Путешествуя по Кубе, я не раз задумывался над тем, много это или мало — семнадцать лет. Для судьбы человека, конечно, много. В истории государства — крошечный отрезок времени. Но за это время Куба смогла изменить прежний облик «сахарной провинции» с унылыми крестьянскими хижинами, с трубами сахарных заводов «сентралей», с небольшими участками земли, огороженными колючей проволокой. Не видно теперь крестьян, униженных и забитых, тяжело бредущих по обочине дороги.
У шофера Пако, с которым мы продолжали наш путь на восток страны, весь мир, проносившийся за окном автомобиля, четко делится на два: «до революции» и «после революции».
— Эта фабрика построена после революции, — говорил Пако, показывая на новое здание у дороги. — Тот мост через реку тоже построен лет шесть назад. Раньше здесь переправлялись на пароме.
Среди обширных полей сахарного тростника все чаще попадались каменные островки новых жилых зданий и школ. Школы стояли в стороне от городов и селений. Они выглядели красочно и были своего рода ориентирами на местности.
Я насчитал шестнадцать школ на участке дороги в двадцать пять километров. И сказал об этом Пако.
— Эх, родиться бы мне сейчас! — вздохнул шофер.
— Ну и что тогда?
— Мог бы быть кем хочешь: ученым, летчиком или музыкантом. Все от тебя самого зависит. А раньше — от бога. Денег на учебу нет — обречен. Куда пойдешь — только рубщиком сахарного тростника.
«Я б кондуктором пошел, пусть меня научат», — вспомнил я стихи Маяковского. Мне было, наверное, лет девять, когда читал эти стихи на школьном празднике. Эти стихи точно выражали суть жизни поколения, родившегося после революции.
— А твои дети? — спросил я Пако.
— Они учатся. У них твоя судьба. — Пако улыбнулся, видимо, вспомнил наш разговор о том, что он повторяет путь моего отца.
Пако вынул сигару, понюхал ее, откусил острый кончик и выплюнул в окошко. Достал из кармана коробку спичек и как-то очень ловко, не отпуская руля, зажег спичку и прикурил.
Впереди показалась еще одна школа. Она ничем не отличалась от других зданий, которые попадались на пути.
— Это школа имени Гагарина, — сказал Пако.
Машина остановилась у школьных ворот. Рядом с четырехэтажным зданием школы — столовая, общежитие. Между корпусами переходы под легким ребристым навесом. Во дворе школы спортивные площадки и бассейн. Его ровный квадрат, как зеркало, отражает голубизну неба.
Мы вошли в школу во время перемены. В коридорах мальчики и девочки. Мальчики в голубых рубашках и синих брюках, девочки в голубых кофточках и синих юбках. На ногах высокие белые гольфы.
И опять память прошлого вторглась в сегодняшнюю жизнь. Я вглядывался в лица этих мальчишек, а память уводила меня в другое, дореволюционное время Кубы. Все, что я видел сейчас, было красочным, а то далекое время представлялось в черно-белом цвете.
Я ехал тогда, в 1959 году, по шоссе, которое проходит где-то тут неподалеку. Асфальт во многих местах был выбит. Ехать приходилось медленно. Через километр, другой на дороге встречались мальчишки. На них были драные штаны, выцветшие на солнце рубашки и соломенные шляпы. В руках они держали ведро с песком и маленькую лопату. Они засыпали ямы на асфальте и, когда проезжали машины, снимали шляпу и ждали вознаграждения. И глаза у них были умоляющие. Когда в шляпу летела монета, на их не по-детски усталых лицах пробивалась улыбка.
Сейчас в шумных коридорах школы встречались чисто одетые мальчики и девочки с глазами веселыми, с улыбкой, готовой сорваться в любую минуту, и мне казалось, что черно-белое воспоминание относится к какой-то другой стране, к какой-то другой эпохе. Но память твердила, что все это было здесь, рядом, на соседней дороге, всего семнадцать лет назад.
— Я вот гляжу на ребят и думаю, — перебил мои размышления шофер, — до революции на Кубе семьсот тысяч детей не могли ходить в школу, и я среди них. А десять тысяч учителей не имели работы. Парадокс.
— Чем же объяснить?
— Школ не было. Правительство не давало денег. Необразованным народом легче управлять.
К нам подошел директор школы, средних лет мужчина в очках. Одет он был в белую гуайяверу, здороваясь за руку, он как-то очень внимательно, пожалуй, даже пристально смотрел в глаза. Голос у него был тихий.
— Вы уже слышали, наверное, термин «школа в поле»? — спросил директор. — Такие школы расположены на земле какого-нибудь госхоза. Ученики не только учатся, но и работают в поле. И работают не от случая к случаю, а каждый день по три часа. С половины восьмого до половины одиннадцатого. Это метод трудового воспитания.
— У кубинцев раньше бытовала такая поговорка, — вмешался Пако. — «Деньги есть, зачем работать? Денег нет — работать надо».
— Вот именно, — подтвердил директор, — мы хотим, чтобы кубинец с детства понял, что труд — это осознанная необходимость.
Жестом руки директор пригласил нас подняться на верхний этаж.
Я приглядывался к ученикам. Среди них — и мулаты, и негры, и белые. Все они одинаково опрятно одеты. Все они, видимо, не чувствуют между собой разницы. Извечный вопрос расового неравенства снят с повестки дня на революционной Кубе. Рассыпались в прах утверждения о том, что между неграми и белыми существует непреодолимый барьер.
С четвертого этажа школьного здания перед взором открывалась широкая панорама — нескончаемые зеленые плантации сахарного тростника. Вдалеке, километрах в четырех–пяти, стояла другая школа, такое же четырехэтажное здание с такими же длинными лоджиями по фасаду. В другой стороне был виден островок жилых домов, которые уже не раз встречались в пути.
— Борьба с неграмотностью — вчерашний день для Кубы, — продолжал директор. — Теперь стоит вопрос о воспитании нового, революционного поколения кубинцев. И я думаю, что любая высокоразвитая страна может позавидовать нам в том, как мы поставили это дело. Фидель правильно говорит, что «с момента победы революции наша система воспитания улучшается из года в год. Но в последнее время произошел настоящий качественный скачок».
Зазвенел звонок. В отличие от наших школ, здесь не было шума, суматошного движения учеников по коридорам. Ученики построились и цепочкой, один за другим, направились в свои классы.
— Позвольте мне зайти в класс, — попросил я директора.
— Пожалуйста, — сказал он и подвел меня к открытой двери.
Я вошел вслед за учениками в класс. Все без шума разместились на своих местах.
Когда появился учитель, все встали и хором, как молитву, произнесли:
— Мы будем хорошо учиться! Мы утолим жажду нашего народа к знаниям!
Я думал, что это слова из доклада какого-нибудь лидера революции. Но оказалось, эту клятву ребята придумали сами. В каждом классе звучит своя клятва.
На стенах лозунги: «Если мы будем лучше учиться и работать, мы выиграем соревнование», «Будем, как Че Гевара — наш партизан бессмертный!»
Я был рад, что попал на урок истории. Сам я историк по образованию. К тому же не раз бывал в школах Мексики именно на уроках истории. Обычно в школах западных стран история разделена на периоды правления президентов. Так и заучивает школьник: когда у власти был такой-то президент, произошло то-то.
Учитель сказал:
— Сегодня урок ведет Мария.
Из-за парты встала девочка и заняла учительское место. Учитель прохаживался по классу. «Каждый ученик — это прежде всего будущий учитель», — вспомнил я лозунг, прочитанный где-то в пути.
Мария открыла журнал и обратилась ко всем:
— Сегодня было задание об Октябрьской революции в России. Кто хочет ответить?
Большинство учеников подняли руки. Мария вызвала к доске какого-то парня. Он начал рассказывать о подготовке восстания в России. Зазвучали с детства знакомые слова: Ленин, Смоленый, Петроград…
Учитель положил передо мной учебник, по которому занимаются ребята: «Современная история». Авторы учебника известные советские историки А. Ефимов, А. Зубков, В. Хвостов, Ф. Нотович. Я изучал историю в школе и в институте тоже по их учебникам. В наших школах по ним учатся и теперь. Между нами и этими ребятами из кубинской школы перекинут мост. Да, да, самый настоящий мост — идеологический. Не важно, что нас разделяют тысячи километров. Не важно, что эти ребята живут по соседству с главной капиталистической державой. Их взгляды на мир совпадают с нашими, и поэтому они теперь ближе к нам, чем к ним — Соединенным Штатам Америки.
Когда я вышел из класса, директор и Пако стояли неподалеку, ожидая меня.
— Это потрясающе! — сказал я. — Как будто побывал в нашей школе. Те же самые учебники. А ребята ваши просто молодцы!
— Наши ученики понимают, — сказал директор, — что общество создало им превосходные условия для учебы. Они обязаны хорошо учиться и быть полезными обществу.
Эти слова показались мне какими-то выспренними, но, поглядев на директора и на Пако, я понял, что для них они преисполнены великого смысла.
Директор повел нас в столовую. В большом светлом зале десятки легких разноцветных столиков и такие же стулья. Группа учеников пришла на обед. Ученики выстроились в очередь у длинного прилавка-раздачи. Каждый получал поднос, в котором сделаны углубления, похожие на тарелки. Одно для первого, другое — для второго. Тут же стакан сока и два куска хлеба.
— Если хотите, накормим, — сказал директор и за все время первый раз улыбнулся, обнажив крепкие белые зубы.
Я отказался от обеда. Директор пригласил нас в свой кабинет, попросив какую-то женщину принести кофе.
Он объяснил, что школа имени Гагарина обычная школа, каких много на Кубе. В таких школах сейчас учатся три миллиона кубинских детей. А в следующую пятилетку будут построены тысяча двести новых школ. Каждая для пятисот двадцати, учеников.
Я подумал: «Страна-то вроде маленькая, населения всего девять миллионов, а учащихся…» Я пытался в уме помножить тысячу двести на пятьсот двадцать. Но сразу у меня это не получилось.
Однако тут же на ум пришли другие цифры. В 1959 году население Кубы было шесть миллионов, а сейчас — девять. За 17 лет оно увеличилось на три миллиона. Вот вам и экономические трудности, вот вам и карточная система! Значит, при всем при этом у кубинца возросла уверенность в завтрашнем дне. При такой рождаемости, конечно, нужны школы и школы, детские сады и ясли.
Женщина принесла кофе и поставила на стол.
— А куда идут ученики после школы? — спросил я.
— Работают учителями или поступают в университет! — ответил директор и взял чашечку кофе. — Большинство студентов — это комсомольские лидеры с производства, передовые рабочие. Например, в Гаванском университете на их долю приходится до шестидесяти процентов.
— Конкурс для поступления в университет есть? — спросил я.
— Пока что нет.
— А не боитесь, что у вас скоро будет перепроизводство образованных людей?
Этот вопрос, видимо, был неожиданным для директора. Впервые за время встречи я увидел его удивленные глаза.
— Все станут образованные, а простого рабочего найти будет трудно, — продолжал я.
— Нам это пока не грозит! — ответил директор, снова обретя спокойный взгляд. — Наш народ был полуграмотным. Образованные кубинцы, как вы знаете, в большинстве своем удрали в Соединенные Штаты. И сейчас только начинает рождаться своя, народная интеллигенция, свой, социалистический мозговой трест. Наше правительство после революции прежде всего начало создавать просветительный и социальный фундамент нового общества. Другие революции стремились сначала развить экономику, а уж потом заниматься просветительством. Но именно образование дает человеку гордость, делает его ярым сторонником революции и помогает ему быть более полезным обществу.
Когда закончилась беседа, директор достал толстую книгу в кожаном переплете.
— Это книга почетных гостей, — сказал он, обращаясь ко мне. — Очень прошу вас написать несколько слов.
Мне вспомнилась прежняя Куба, крестьянские лачуги — боиос, оборванцы-мальчишки с ведрами песка в руках… Я написал:
«Я был на Кубе в 1959 году. Если бы тогда мне сказали, что увижу такую школу, то ни за что бы не поверил этому!»
По-моему, на Кубе нет города прекраснее Сьенфуэгоса. Не зря кубинские поэты воспевают тихую гладь его заливов, композиторы слагают песни о красавицах мулатках, живущих здесь.
Сьенфуэгос в переводе на русский — Сто огней. Возможно, когда-то моряки увидели здесь костры индейцев. Люди издревле селились в этой бухте, огражденной от бушующего моря грядой гор, изогнутой, как подкова.
В окрестностях Сьенфуэгоса, да и не только в окрестностях, а и за сто километров от него, раскинулись плодородные земли, на которых высокой темно-зеленой стеной стоит сахарный тростник.
Жизнь этого города всегда определяли богатые владельцы «сахарных» земель и «сахарных» заводов. Наверное, в Сьенфуэгосе больше, чем в других кубинских городах, роскошных особняков, ресторанов и клубов. Белые здания с причудливыми фасадами на берегу залива до сих пор привлекают внимание приезжих.
Отношения между людьми здесь строились согласно их имущественному положению и цвету кожи. И соответственно этому создавались клубы и различные общества, вступительные взносы в которые достигали тысячи долларов.
Участь негров в этом городе была особенно горькой — они не имели права войти в ресторан, посетить городской пляж, снять квартиру в доме, где живут белые. В городском саду для них была сделана специальная «черная дорожка».
Я поглядываю на Пако, который, чуть откинувшись назад, по-хозяйски сидит за рулем и неторопливо ведет машину по улицам Сьенфуэгоса.
Машина остановилась у внушительного здания, которое всем своим видом, мраморными ступенями, массивными входными дверями, полукруглыми окнами, говорило о вечности. Это бывший лицей. Теперь здесь разместился Совет культуры.
Пако проводил меня в кабинет директора Совета культуры, а сам куда-то ушел. Я огляделся — мраморные стены, мраморный пол, старинная резная мебель. У письменного стола — кресло с высокой спинкой. Мысленно я представил в этом кресле директора Совета культуры — человека преклонных лет, убеленного сединами. Но в кабинет в сопровождении Пако твердой походкой вошел мулат, которому вряд ли было больше тридцати пяти лет. По его жесткому рукопожатию было ясно, что он из рабочих.
— Директор Совета Франциско Висенте, — отрекомендовался он, опустился в кресло, закурил сигару, включил вентилятор, по-деловому спросил: — С чего начнем?
— Быть может, расскажете про ваш Совет? — попросил я, несколько растерявшись от такого прямого вопроса.
— В Совете есть отделы литературы, развлечений, музыкальных школ, школ живописи и памятников. Наша задача — развивать культуру, привлекать людей в качестве зрителей и в качестве участников спектаклей, — начал свой рассказ директор. — Прежде у нас не было национальной культуры.
— Это точно, — подтвердил Пако.
— Своего, кубинского, часто стыдились, особенно богатые люди. В кино крутили чужие фильмы, главным образом американские. Драматических театров не было, оперы не было. Литература, в основном, была иностранная…
В устах Франциско слово «культура» звучало торжественно и значимо. И я поймал себя на мысли, что в нашей стране его произносят иначе, без ударения, очевидно потому, что культура у нас уже давно стала доступной для всех. Ну кто из нас не имеет возможности пойти в театр, купить книгу или посетить выставку?
А Франциско между тем рассказывал о существовавшем в Сьенфуэгосе до революции обществе «За культуру и науку», в которое входили дамы из состоятельных семей. Они приглашали знаменитостей из-за границы, и те выступали лишь перед избранными.
— Теперь нет искусства для богатых и для бедных, — продолжал Франциско. — Есть искусство для народа. И его задача — формировать духовный облик нового человека. В шестьдесят третьем году на Кубе было десять театров, в семьдесят первом — сорок четыре.
Закончив беседу, мы отправились в школу изящных искусств. По дороге я развернул сложенный вчетверо листок бумаги, который мне вручил Франциско. Это было «Обращение Совета культуры к рабочим и служащим города Сьенфуэгоса». В обращении говорилось: «Мы приглашаем в Школу искусства. Это способствует культурному развитию. Рабочий, который поступает в школу, должен быть активным на производстве, иметь образование не ниже шести классов. Поступая в школу, рабочий должен дать обещание, что, окончив ее, он два года добровольно отработает на своей фабрике в качестве инструктора по вопросам искусства и культуры».
Пако остановил машину у небольшого двухэтажного здания, напротив старинного отеля «Сан-Карлос». Нас встретил директор Школы искусств Леопольдо. Он крепко пожал нам руки и повел по классам.
— Здесь изучают историю искусств, тут преподают композицию рисунка, графику, скульптуру… В школе учатся пятьдесят семь человек. Занятия у нас вечерние.
— Вы художник? — спросил я Леопольдо.
— Я окончил эту школу в первый год ее существования. А раньше был рабочим.
— А кто же начинал все это дело?
— Есть у нас один художник-профессионал… — И Леопольдо представил нам пожилого человека: — Педро Суарес.
— Рисовать я начал очень рано, еще в детстве, — сказал Суарес. — Семнадцати лет поступил на работу в сапожную мастерскую: надо было зарабатывать на жизнь. А рисовал по вечерам. И вдруг пришло сообщение, что для жителей нашего города есть три места в Национальной школе изящных искусств. Был объявлен конкурс, в нем приняли участие тридцать три претендента. Я оказался в числе трех победителей и поехал в Гавану учиться. Студенту в то время платили девятнадцать песо в месяц. Конечно, на эти гроши прожить было очень трудно…
— Наш Педро Суарес — мастер на все руки, — сказал директор. — Выступал в цирке с фокусами, делал чемоданы из картона. Не простые — художественные…
— Смеетесь! — хмуро перебил его Суарес. — В те годы, если ты не из состоятельной семьи, стать художником было невозможно. Кроме того, что ты должен питаться на эти девятнадцать песо, тебе еще нужно было покупать краски, кисти, бумагу. Один лист бумаги стоил пятнадцать сентаво. Поэтому я рисовал, стирал, снова рисовал на одном и том же листе.
— И все-таки стали художником?..
— Школу окончил, а художником не стал. — Суарес угрюмо смотрел на меня. — На буржуазной Кубе искусство и литература были уделом богатых людей. Ведь художник должен был иметь краски, мастерскую, выставлять свои картины — и все это за свой счет. Точно так же, как писателю нужно было издавать книги за свои деньги. Так что, получив диплом художника, мне пришлось работать сапожником…
— В городе было всего два художника, — сказал Франциско. — Но они, главным образом, рисовали местных помещиков и членов их семей. Когда произошла революция, они удрали вместе со своими хозяевами.
Суарес посмотрел на меня. Глаза у него были усталые, глаза человека, много повидавшего в своей жизни.
— После революции, — сказал он, — я получил мастерскую, стал работать и как художник, и как преподаватель.
В класс вошел молодой человек, почтительно поздоровался с нами и, посмотрев на часы, сел неподалеку: до начала урока оставалось еще минут десять.
— Это тоже наш преподаватель, Эктор Вега, — заметил Леопольдо. — Недавно он окончил Национальную школу искусств в Гаване.
Эктору Вега было года двадцать четыре, не больше.
— Расскажи товарищу, как ты учился, — попросил директор.
— Подал заявление, — сказал Эктор. — Были экзамены. Я их выдержал. Прошел политическое собеседование. Меня зачислили.
— Тебе давали бесплатно и бумагу и краски? — спросил Суарес.
— А как же! Все давали бесплатно. Даже питание, одежду. Во время каникул нас за государственный счет возили домой и обратно.
Видимо, молодому человеку больше рассказать было нечего. Он доверчиво смотрел на нас. Я переводил взгляд с его открытого розовощекого лица на изрезанное глубокими морщинами лицо Педро Суареса. Два человека. Две судьбы…
В класс входили ученики Школы изящных искусств — среди них и пожилые люди, которым за пятьдесят, и молодые, которым едва перевалило за двадцать.
Они подходили к мольбертам, поудобнее устраивались и принимались за работу.
Леопольдо проводил нас до двери.
— Сколько человек уже окончили вашу школу? — спросил я, прощаясь с ним.
— Сорок девять.
— Какова судьба этих людей?
— Несколько выпускников Школы искусств стали профессиональными художниками, в частности Андре Игуаль, который работает в сатирическом журнале «Бородатый кайман». Многие по-прежнему трудятся на своих предприятиях.
— Где можно увидеть скульптуры и картины учеников вашей школы?
— Да, действительно! — встрепенулся Леопольдо. — Самое главное-то я и забыл. Наши картины и скульптуры украшают фабрики и школы. В главном зале городской электростанции создана выставка наших произведений. Если хотите, можем туда поехать. Недалеко.
Это оказалось совсем рядом. Я впервые видел художественную выставку в зале электростанции. Здесь было выставлено 55 картин и 10 скульптур. И тут же вдоль стен, изгибаясь, пролегали трубы, толстые электрические провода.
Картины, выставленные в зале, были удивительно разные. Вот пальмы на берегу голубого Карибского моря. И тут же рядом картина, на которой изображен робот, разделенный на клеточки. В каждой клеточке свой мир, своя жизнь. А на следующей картине просто разноязычие ярких красок. Как непохожи картины и как противоречива манера их исполнения! И реализм, и кубизм, и абстракционизм…
В этой разности стилей, несхожести тем, наверное, и отражается облик сегодняшнего искусства Кубы — оно ищет свое национальное лицо, свой собственный почерк, который бы ярко выразил дух сегодняшнего революционного времени.
Город Камагуэй славился тем, что жили в нем богатые землевладельцы и скотоводы. Отсвет этого богатства до сих пор сохранился на многих зданиях и церквах, в том числе и на этом двухэтажном доме. Серые, потемневшие от времени, стены украшены лепными карнизами и балкончиками, на которых причудливые кружевные решетки из тонких витых полосок железа.
Раньше в этом доме был клуб для избранных. Вступительный взнос для членов клуба составлял огромную сумму — 1000 песо.
Сейчас здесь Народный клуб. В какое бы время дня вы ни зашли, обязательно встретите простых рабочих людей. Некоторые сидят за бутылкой пива, другие играют в шахматы или просто ведут с приятелем разговор в укромном уголке.
Здесь, в клубе, я и познакомился с негром Чучо. Мы выпили с ним по бутылочке пива, разговорились…
Чучо хорошо знал этот дом с детства. Когда ему было лет тринадцать, он каждое утро приходил сюда вместе с матерью, работавшей здесь уборщицей.
Чучо видел, как богатые сеньоры подъезжали к клубу на роскошных автомобилях. Правда, мать не разрешала ему показываться на глаза этим синьорам. Она уводила его в какую-нибудь дальнюю комнату. Он работал вместе с матерью: подносил ей ведро с водой, тряпки, вытирал пыль в углах. В общем, делал все, что велела мать.
Однажды они стали убирать небольшую комнату, которая примыкала к залу, откуда доносились звуки музыки. Вдруг появился какой-то мужчина и приказал матери:
— Иди на кухню, помоги поварихе.
Мать ушла, велев Чучо продолжать уборку. Но ему было очень любопытно заглянуть в зал, откуда слышалась музыка. Он тихонько приоткрыл дверь и увидел белые мраморные стены, причудливую лепку на потолке. Огромная люстра была украшена висюльками из сверкающего хрусталя.
В зале танцевали мальчики и девочки, которые были почти его ровесниками. Здесь же находились взрослые, должно быть, родители этих ребят. Они пили пиво и любовались танцами. Наконец появилась девушка в нарядном белом платье. О, как она была красива! Чучо не мог оторвать от нее глаз. Белое платье до пола, голова украшена короной, сделанной из белых кружев. Девушка показалась Чучо сказочной королевой. И шла она по-королевски — плавно и величественно. Мальчики и девочки изогнулись в изящном поклоне, а потом стали танцевать вокруг королевы бала.
Чучо догадался, что в зале происходит праздник в честь девочки, которой исполнилось 15 лет. В богатых семьях всегда устраивали своим детям такие праздники. Сегодня девочка прощается с детством и становится взрослой.
Когда вернулась мать, она, конечно, поругала Чучо за то, что он так и не убрал комнату. А Чучо взял мать за руку, подвел к двери и сказал:
— Посмотри, мама, как это красиво!
Мать испуганно отшатнулась:
— Ты с ума сошел! Да если сеньоры увидят наши черные рожи, то выгонят нас и никогда не дадут работы.
Она плотно закрыла дверь, и они продолжали уборку.
Чучо часто вспоминал этот праздник. Вспоминал, даже когда стал взрослым. Жизнь его не была легкой и радостной. Как и тысячи кубинцев, он рубил сахарный тростник. Конечно, Чучо бывал на праздниках и карнавалах. Но он всегда вспоминал то, что видел в детстве. Воспоминание это было для него как прекрасный сон: белый мраморный зал, мальчики и девочки в нарядных платьях, грациозно танцующие в честь королевы праздника.
Пришло время, и Чучо женился. Это случилось незадолго до победы революции на Кубе. У него родилась дочка именно в тот год, когда бородачи Фиделя Кастро победоносно вступили в Гавану. Он назвал ее Айдее[89], в честь бесстрашной революционерки.
— Теперь я буду работать шофером и каждый месяц откладывать деньги — десять песо — на праздник нашей Айдее, — сказал Чучо жене. — Когда Айдее исполнится пятнадцать лет, мы устроим ей такой же праздник, какой я видел в детстве в клубе. Теперь все равны, и каждый может устроить праздник для своей дочери.
Каждый месяц Чучо откладывал деньги. И даже если было трудно, и даже если денег не хватало, он все равно отсчитывал десять песо и клал их на свой счет в банке.
Когда дочери исполнилось 15 лет, на счете у Чучо была приличная сумма — полторы тысячи песо. Друзья предлагали ему устроить праздник для Айдее в доме «Сахарной промышленности». Но он всю жизнь мечтал о празднике в том белом мраморном зале.
…И вот Чучо стоял у здания с лепными украшениями и красивыми балкончиками. Там, за высокими дугообразными окнами, был тот самый белый мраморный зал. Он смотрел на окна и робел.
Хотя чего ему робеть? Массивные двери дома были приветливо открыты. Раньше тут стоял швейцар — человек могучего телосложения, одетый в красивую форму с золотыми галунами. Сейчас швейцара не было. У входа на стуле сидел какой-то пожилой мужчина. Вид у него был добродушный. Увидев Чучо, он поднялся со своего места и приветливо осведомился:
— Вам кого, компаньеро?
Чучо не знал, с чего начать.
— Это Народный клуб, — сказал мужчина. — Сегодня вечером здесь будет собрание молодежи. А потом танцы.
— Раньше здесь был другой клуб!
— Это было давно! Пора забыть то мрачное время!
— Моей дочке пятнадцать лет исполняется, — нерешительно начал Чучо.
— А-а! — знающе подхватил мужчина. — У нас здесь бывают такие праздники. Но, конечно, компаньеро, наш Народный клуб еще не так богат, чтобы устраивать праздники бесплатно.
— Я скопил деньги, — радостно сказал Чучо.
— Платить надо будет за помещение. Вы, конечно, хотите сделать это в большом зале?
— Да, да, — подтвердил Чучо. — Белый мраморный зал!
— Оркестр тоже нужен?
— А как же без оркестра? — расплылся в улыбке Чучо.
— Угощение потребуется?
— Конечно!
— Подождите, — сказал мужчина и скрылся за дверью.
Чучо окинул взглядом широкую мраморную лестницу, которая вела на второй этаж. Он хотел подняться и посмотреть, все ли там по-прежнему, в этом зале, но услышал голос служащего:
— Я вам принес радостные вести. Клуб свободен в следующее воскресенье. На праздник вы можете купить в нашем клубе без карточек по пониженной цене четыре бутылки рома и десять ящиков пива.
Чучо поблагодарил и спросил:
— А пирожные и фруктовую воду для детей тоже можно будет купить?
— Да, конечно! Вы приходите завтра в два, все оформим без волокиты.
…Праздник был назначен на воскресенье. Нужно было договориться с музыкантами, с официантами. Нужно было взять в ателье напрокат праздничные костюмы для мальчиков и девочек. Чучо раздобыл в ателье белое длинное платье для дочери, платье для жены, а для себя белый костюм из дорогой тонкой шерсти, рубашку, «бабочку» и черные лакированные ботинки. Костюм был немного велик. Но это нисколько его не смущало.
Чучо впервые в жизни надевал столь роскошный костюм, в котором, наверное, до революции какой-нибудь сеньор отправлялся на торжественные приемы. Он постоял перед зеркалом, причесался, поправил «бабочку», еще раз посмотрел на непривычную одежду и отправился в Народный клуб.
В большом зале Чучо попросил официантов поставить столики точно так, как они стояли тогда, двадцать пять лет назад. Зал как бы разделился на две части. В одной стороне столики для гостей. В другой — оркестр. Между оркестром и столиками осталось свободное пространство для танцев.
Чучо и его жена встречали гостей. Папы и мамы, бабушки и дедушки шли в зал, садились за столики, а мальчики и девочки выстраивались парами на широкой лестнице, которая ведет на второй этаж. Мальчики в белых рубашках, при галстуках. Девочки в голубых и красных платьях.
Оркестр занял свои места, и заиграла музыка. Мальчики стеснительно взяли девочек за руки, повели их в зал, и пары легко закружились.
Улыбка не сходила с лица Чучо. В тридцатиградусную жару ему было не так-то легко в этом белом шерстяном костюме. Но он негр. Он — человек, привычный к жаре. Он терпел. Чучо решил ни в коем случае не снимать пиджак.
Он подходил к окну, поглядывал на улицу. Не приехала ли его Айдее. Ее должен был привезти свояк, у которого был сын Ренато, почти ровесник Айдее. Он-то и будет сегодня ее кавалером.
Они приехали на большом старом «линкольне». Издали был слышен гул его мотора, потому что глушитель был давно испорчен. Когда машина подъехала, шофер вышел из нее и открыл заднюю дверь, так как изнутри она уже давно не открывалась. Из огромного черного лимузина выпорхнула Айдее в красивом белом платье и за ней Ренато. Он был чуть выше Айдее. Лица обоих были взволнованны и счастливы. Юноша и девушка были похожи на бессмертных Ромео и Джульетту…
На лестнице, около большого зеркала, Айдее приостановилась на мгновенье, окинула себя взглядом и счастливо засмеялась. Придерживая рукой край длинного белого платья, она легко взбежала по лестнице в сопровождении Ренато.
Чучо захлопал в ладоши и громко крикнул, точь-в-точь так, как кричал в этом зале сеньор тогда, давно:
— Королева бала!
Музыканты прекратили игру, девочки и мальчики остановились. Чучо взял дочь под руку и торжественно ввел ее в зал, как ведут под венец. Девочки и мальчики поклонились Айдее. Когда снова грянула музыка и начался танец койюлде, Чучо пригласил дочь. Как всякий кубинец, он точно чувствовал ритм. Он очень старался. Он, конечно, не привык танцевать в элегантном шерстяном костюме. Тело его требовало свободы движений, а пиджак ограничивал эту свободу. Да и жарко было. Чучо чувствовал, как по спине текут струйки пота. Но он танцевал и танцевал, и улыбка не сходила с его уст…
Закончив танец, Чучо поцеловал дочь и подозвал Ренато.
Снова заиграла музыка. На этот раз веселый и задорный танец чикачака. Первыми его начали Айдее и Ренато, а за ними все мальчики и девочки.
Чучо постоял минуту, отер пот со лба, перевел дыхание. К нему подошел официант и, почтительно наклонившись, спросил:
— Не пора подавать пиво, воду и пирожные?
— Давай, — скомандовал Чучо.
Он шел между столиков, за которыми сидели его гости, и радостно объявлял:
— Сейчас принесут пиво! А вам, малыши, — воду и пирожные.
Три официанта везли перед собой небольшие столики на колесах. Они были плотно уставлены холодными бутылочками и коробками с пирожными, пышно украшенными розовым и зеленым кремом. Взрослые и дети с восторгом приветствовали эту процессию. Послышались веселые шутки. А один старичок, наверное, дедушка одного из этих молодых людей, получив из рук официанта бутылочку пива, высоко поднял ее и крикнул:
— Браво, Чучо!
Чучо тоже взял бутылочку пива и тоже поднял ее, как поднимают бокал. Он обвел всех радостным взглядом, будто хотел чокнуться со всеми сразу, обнять всех, потому что для него эти люди были сейчас братьями и сестрами.
Увидев официантов, оркестранты прекратили игру и, положив инструменты, взяли по бутылочке пива. Что может быть прекраснее бутылки холодного пива в жаркий день! Чем лучше утолишь жажду после такой «горячей» работы…
Мальчики и девочки, а среди них и королева бала Айдее, окружили столик, на котором были бутылочки с водой и пирожные.
Чучо подозвал официанта:
— Ты не видел фотографа?
— Видел! Он брал у меня пиво. Такой пожилой с усиками. Он где-то здесь. Я поищу его.
— Сейчас самая пора сделать фотографии, — сказал Чучо.
Официант отправился искать фотографа в одну сторону зала, он — в другую. Чучо заглянул в первую дверь и увидел мальчика и девочку. Они ели пирожные, запивали лимонадом и счастливо смеялись. Чучо открыл следующую дверь. В комнате никого не было. Он вдруг вспомнил, что это та самая комната, из которой смотрел на праздник, запомнившийся на всю жизнь. Он прикрыл за собой дверь. Он слышал, как кто-то в зале громко произнес его имя. Наверное, его ждет фотограф. Но он не откликнулся, сел на стул.
В зале заиграла музыка. Мальчики и девочки начали новый танец. А Чучо по-прежнему сидел, объятый воспоминаниями. Перед ним пронеслись видения детства: вот он стоит и смотрит в зал. Как хочется ему танцевать рядом с разодетыми, холеными мальчиками. Ведь он не хуже их танцует. Но мать испуганно хватает его за руку и говорит: «Да если сеньоры увидят наши черные рожи, то выгонят нас…»
Сейчас Чучо был хозяином праздника. Он угощал всех, он мог танцевать сколько хотел. Это его дочь была сегодня королевой праздника. От полноты чувств у него на глазах навернулись слезы. И пока никто не видел, он стыдливо смахнул их.
Дорога от Камагуэя до Байамо мне показалась особенно долгой. Может, потому, что проходила по равнине, раскаленной беспощадным тропическим солнцем. Лишь кое-где торчали пальмы, и их листья, как большие зеленые крылья, были страдальчески опущены от жары. Я зачем-то смотрел на рычажки, которые включают в «Москвиче» печку, и думал, насколько же они бесполезны здесь, на Кубе.
В городе Байамо одна центральная улица. От нее в стороны расходятся другие улицы. Город плоский, одноэтажный. Невысокие дома-особнячки. Перед окнами стриженые газоны. Около одного из таких особняков Пако остановил машину, посигналил. В двери показалась девушка и приветливо помахала рукой.
Мы вошли в дом, и я, почувствовав блаженную прохладу, глубоко вздохнул и сел в кресло. Но тут же встал. Мокрая рубашка прилипала к спине и противно холодила тело. Я шагал из угла в угол и мечтал о холодном душе.
В холле появился представитель Икапа[90] Ромуло. Он был рад русскому гостю. В этом городе, который далеко от моря, в стороне от магистральной дороги, не так уж часто бывают туристы, да еще советские.
— Наш район славится скотоводством, — бойко заговорил Ромуло. — Мы вам покажем пастбища, молокозавод с новым оборудованием. Может быть, у вас есть свои пожелания по программе, пожалуйста.
— Если бы на минуту встать под холодный душ… — мечтательно сказал я.
Ромуло стукнул себя по лбу:
— Ну как же я раньше не сообразил! Не хватает опыта приема иностранных гостей, я ведь раньше работал в горкоме комсомола. А сейчас — сюда направили… Изабель! — крикнул Ромуло. — Проводи товарищей в их комнаты.
Девушка провела меня в спальню. Окна здесь были зашторены. Кондишен издавал мягкий равномерный шум, нагнетая охлажденный воздух. После яркого солнца, пыльной дороги, обжигающих тело сидений автомобиля эта комната показалась мне маленьким островком рая. Я толкнул дверь в ванную и увидел сверкающие кафелем стены и желанный душ…
Через час мы собрались в холле. Ромуло объяснил, что нас будет сопровождать гид Мария. Она из богатой семьи. По линии матери — маркиза. У ее отца было сто с лишним гектаров земли. Занимался он скотоводством. Имел молочный завод, который у него конфисковала революция. А Мария — активистка, революционерка.
Ромуло, видимо, еще хотел что-то сказать, но в холле появилась Мария; окинув всех взглядом, направилась ко мне и приветливо протянула руку:
— Никаких разговоров о программе, сначала обедать, — категорически заявила она. — Да, да, обедать! Я повезу вас в спортивный клуб. Там нас хорошо накормят.
Мария объяснила Пако, как проехать в клуб. А когда машина тронулась, приступила к своей работе — стала рассказывать, когда возник этот городок, сколько здесь жителей, какая промышленность.
Я внимательно слушал, приглядываясь к Марии, и искал, тщетно искал в ней черты маркизы: передо мной была энергичная женщина средних лет, речь ее была напориста, жесты уверенны. Нет, она скорее была похожа на партийную активистку, чем на маркизу.
— Я про вас знаю все, — сказала Мария, поймав мой изучающий взгляд. — А вы про меня, наверное, нет.
— Кое-что, — уклончиво ответил я.
Мария вынула из сумочки сигареты, зажигалку и закурила. Зажигалка дорогая, с искусной гравировкой. Я обратил внимание на то, что и сумочка ее была из дорогой крокодиловой кожи, белая изящная кофточка отделана замысловатыми кружевами. А туфля — простые, видимо купленные совсем недавно, по карточкам.
Мария несколько раз жадно затянулась и какую-то минуту умиротворенно сидела.
— А вот наш дом! — вдруг воскликнула она и показала на двухэтажный особняк из красного кирпича.
— Вы тут живете? — поинтересовался я.
— Нет! Этот дом у нас отобрали. — Мария сказала так, будто речь шла о пустяке. — У отца было семь домов в Байамо и один в Камагуэе.
— Немало! — заметил я.
— У него семеро детей: три сына и четыре дочери. Каждому из нас он построил дом. А в Камагуэе — родительский дом. Мы часто бывали там…
Я пытался представить жизнь этой семьи: восемь домов, свой завод, свои стада, пастбища, грузовики и легковые автомобили…
— Нам оставили один дом в Байамо и дом в Камагуэе. — И, помолчав, Мария добавила: — А вообще-то наша семья распалась. Два моих брата не приняли революцию: уехали в США. Один брат остался на родине. Две сестры живут в Камагуэе, они — учительницы. Я со старшей сестрой здесь. Работаем в библиотеке.
— А отец?
— Умер недавно. На восемьдесят первом году жизни. Когда у нас все отняли, отец очень переживал. Но он не был злым, мстительным человеком. Он очень любил Кубу и не уехал за границу.
Некоторое время мы молчали, каждый думая о своем. Мария докурила сигарету.
— Посмотрите вот сюда, направо, — сказала она, — это тоже наш дом. Отец построил его для меня. И поставил у входа две мраморные вазы для цветов. Одна уже разбита. Жаль!
На зеленом газоне перед домом боролись мальчишки. На ступеньках крыльца сидели две негритянки с младенцами на руках и о чем-то спорили.
— После замужества я бы поселилась здесь. «В этих вазах, — говорил отец, — всегда будут алые гвоздики». Жаль, разбили вазу, — повторила Мария.
Но в ее словах я не ощутил ни сожаления о прошлом, ни горечи. Возможно, она умеет владеть своими чувствами? Ведь не безразлично же ей, был у нее дом или нет…
— Где же вы живете теперь?
— На соседней улице. Мы все разместились в одном доме: брат с семьей, сестра с семьей, мама и я с мужем и дочкой. Разумеется, у нас нет теперь холла, гостиной, каминной. Мы превратили их в жилые помещения. Ничего, привыкли.
— Но вы все-таки пожили в своем доме, когда вышли замуж? — спросил я.
— Нет. Революция помешала мне выйти замуж за человека нашего круга. Отец очень хотел этого. Однако жених так испугался революции, что убежал отсюда без оглядки! — Мария негромко рассмеялась. — По правде говоря, он мне не очень нравился. Но я не могла перечить отцу: ведь раньше браки у нас были кастовые… А теперь вышла замуж по любви.
Машина остановилась около клуба. Мария окинула взглядом здание, на фасаде которого кое-где отлетела штукатурка. Этот клуб возвращал ее в детство и юность, отгороженные от сегодняшнего дня не только временем, но и чем-то другим, невидимым, подобным огромному барьеру, через который нет хода назад. Тогда, до революции, ей к каждому празднику покупали новые платья, в которых она приезжала сюда, в клуб. Мария выходила из черного «крайслера», и любопытные горожане-бедняки — а их всегда здесь собиралась толпа, — увидев ее в новом элегантном платье, восторженно восклицали: «Ой, какая красивая!»
Эти слова придавали ей уверенность в себе. Горделиво подняв голову, она входила в двери клуба, где ее встречал низким поклоном портье…
Пако закрыл машину и направился к нам. Я подумал, что, если бы он подошел к двери клуба в прежние времена, портье, наверное, схватил бы его за шиворот, а может, и дал бы тумака. Да нет, пожалуй, Пако и не рискнул бы переступить запретную черту.
— Так что же мы стоим? — вдруг спохватилась Мария. — Пойдемте!
Мы вошли в огромный зал. Он был пуст и плохо прибран.
— Здесь раньше было очень шумно, прогуливались бонны с детьми. В этом уголке стояли столики, собирались бабушки. Такие чистенькие, седенькие старушки. Они играли в карты… В спортивном клубе была самая изысканная публика города. Не только потому, что приходилось платить большие взносы. Для вступления нужны были три рекомендации. Если у человека были какие-то грехи в прошлом, если он находился у кого-то в услужении, работал официантом или еще кем-нибудь в этом роде, его не принимали. Ну и, конечно, он должен был быть белым.
Пройдя через зал, мы очутились на территории, обнесенной забором. Здесь были бассейн, ресторан, спортивные площадки, поле для игры в гольф, для верховой езды. Раньше это было царство воскресного отдыха, где доступно любое развлечение.
Конечно, сейчас все здесь выглядело не столь роскошно, как прежде. Забор кое-где повалился. На некоторых спортивных площадках пробивались сорняки, не было ярких шезлонгов вокруг бассейна.
Но жизнь кипела. В бассейне было полно детворы. Неподалеку детский сад, и сюда приводят ребят купаться. В ресторане немало народа. Из соседнего района приехали крестьяне знакомиться с работой молочного завода в Байамо, того самого, который принадлежал отцу Марии. Сейчас этот завод модернизирован. Специалистам интересно поглядеть на него.
Когда мы вошли в ресторан, Мария остановилась и оглядела зал. В углу стол был свободен, и она, сопровождаемая нами, направилась к нему. За этим столом, оказывается, когда-то обедала их семья. Мария села на «свое» место, и даже со стороны было видно, что она почувствовала себя «как дома» в кресле с зелеными, несколько вытертыми бархатными подлокотниками.
Подошел метрдотель, поклонился и сказал Марии:
— Сеньора, рад видеть вас здесь, в клубе. Как летят годы! Давно ли вы приходили сюда девочкой…
— Да! Да! — сказала Мария, но тут же отмахнулась от воспоминаний и весело спросила: — Чем же вы нас сегодня покормите? Этот товарищ из Москвы! А это его шофер.
— Конечно, сеньора, я не могу предложить вам лангусты или коктейль из устриц… Но кусок мяса на углях, которым славился наш ресторан, разыщу.
— А пиво есть? — спросил Пако.
— Пиво есть, — чуть помедлив, ответил метрдотель. — Но от вас будет пахнуть, товарищ шофер.
— Ты за меня не волнуйся, — весело осклабился Пако, — тащи пару пива… в такую жару да пива не выпить…
Здесь, за столом, в ожидании обеда я смотрел на бывшую маркизу и негра и размышлял о превратности судьбы. Ну мыслимо ли было представить до революции этих людей сидящими за одним столом? Если бы кто в прежние времена сказал об этом, то его бы по меньшей мере осмеяли, а может, и плюнули бы ему в лицо. Маркиза и негр-шофер. Его черные руки лежали сейчас на белой крахмальной скатерти совсем рядом с руками маркизы. И ни одним жестом, ни одним взглядом она не выражала своего недоумения или пренебрежения к негру. Как много изменилось на Кубе за эти семнадцать лет!
— А вы не сожалеете о прошлом? — спросил я Марию.
— Нет, нет! Я не сожалею о том, что рассталась с прежней жизнью. Поверьте, я говорю искренне… — Мария чуть помолчала. — Моя жизнь раньше была очень ограниченной. Как правило, я сидела дома. Могла общаться только с людьми нашего круга, что ужасно скучно. Вечные распри. Этот не так посмотрел на нас, другой не то сказал и так далее. Смешно вспоминать, но иной раз в жару мы приезжали в клуб в мехах, лишь бы показать, что у нас они есть. Теперь мне все это кажется таким ничтожным, жалким… А раньше этому была подчинена вся жизнь.
— А мы вкалывали на рубке сахарного тростника, — оторвавшись от стакана с пивом, произнес Пако. — Рубишь тростник, а солнце сжигает спину. А они меха надевали!
— Верно, Пако. После революции я ездила на уборку сахарного тростника. А прежде и понятия не имела, каким горьким трудом достается сахар…
— Вы дружите со своей старшей сестрой?
— Да. Мы близки по духу. Она такая же, как я. Мы еще до революции читали Марти[91], хотя отец запрещал нам это. И сейчас много читаем. Любим советские книги. У нас хорошо дома. Мой муж инженер. Мы с мужем живем прекрасно. У нас много друзей. Дочка учится в школе-интернате. Приезжает в субботу домой. У нас так весело! — Мария дружелюбно посмотрела на меня и повторила: — Поверьте, я нисколько не сожалею о прошлом.
У каждой революции есть свое начало. Может быть, это первый выстрел, вдруг разбудивший тишину, может быть, это схватка с полицией или митинг, на котором прозвучали те самые главные слова, которые так давно ждал народ.
Началом революции на Кубе была атака военной крепости Монкада группой молодых людей во главе с Фиделем Кастро. Это произошло 26 июля 1953 года. В тот день и родилось «Движение 26 июля». Цифра «26» появилась на красно-черном знамени повстанцев, она была отличительным знаком на рукавах их гимнастерок и беретах. На Кубе зазвучал гимн «26 июля». И кубинская революция стала неотделимой от штурма Монкады.
Крепость Монкада находится в городе Сантьяго, на востоке страны. Это был последний город в нашем путешествии. Отсюда Пако поедет обратно в Гавану на машине, а я улечу на самолете.
Пако родился в Сантьяго, и, конечно, чем ближе был этот город, тем выше поднималось у него настроение. Он неустанно перечислял прелести здешней жизни: и природа красивее, чем где бы то ни было, и женщины прекраснее, чем в любом другом городе Кубы. Ну и самое главное — здесь началась революция!
— Сначала я покажу тебе памятник Абелю Сантамария[92], — сказал Пако.
Он ехал по улицам своего родного города не торопясь, разглядывая прохожих. И когда вдруг видел знакомое лицо, расплывался в улыбке, сигналил и кричал:
— Эрмано! — Очевидно, все жители этого города для него были родными братьями.
Сантьяго не похож на другие города Кубы. Обычно кубинские города плоские, равнинные, а этот в горах. Улицы то поднимаются вверх, то убегают вниз.
Пако остановил машину у высокого треугольного сооружения из бетона, на котором был барельеф Абеля Сантамария. Молодое лицо с упрямым подбородком, с настороженным взглядом и непослушным чубом надо лбом.
Показав этот памятник, Пако повез меня на ферму Сибоней, где готовилась атака Монкады. Дорога пролегала среди гор, чем-то напоминающих наши Крымские невысокие и округлые горы.
До фермы Сибоней, может быть, километров пятнадцать. Дорога вьется серпантином, и за каждым поворотом открываются все новые и новые памятники погибшим во время атаки Монкады. На крупных валунах высечены имя героя и его возраст. «Хосе Санчес — 18 лет». Восемнадцать, девятнадцать, двадцать лет прожили те, кто погиб во время штурма Монкады.
За невысоким забором в тени деревьев стоит одноэтажный домик — ферма Сибоней. Таких домиков на небольших участках много в округе.
Но именно этот домик облюбовал Абель Сантамария как место сбора тех, кто будет атаковать крепость Монкада. Обосновавшись здесь, Абель заявил властям, что намерен разводить кур, и полицейские чиновники приветствовали такое желание молодого человека, так как рассчитывали, что новоявленный фермер не обделит их свежей курятиной.
Вскоре на ферму Сибоней стали прибывать крытые грузовики, на бортах которых было внушительно написано: «Корм курам», «Строительные материалы». Но на самом деле в грузовиках было оружие, патроны и обмундирование для тех, кто пойдет в атаку.
А потом на ферму приехали люди. В то время на Кубе было слишком много всякого рода осведомителей, и, конечно, полиции стало известно, что на ферме Сибоней собралось более ста человек. Но Абель Сантамария объявил властям, что эти люди его друзья из разных городов Кубы. Они хотят посмотреть карнавал, который бывает в Сантьяго с 24 по 26 июля. Известно, что карнавал в Сантьяго один из самых веселых и красочных на Кубе. Так почему же его друзьям не повеселиться?
Очень разные люди собрались тогда на ферме Сибоней. Молодой адвокат Фидель Кастро и его брат Рауль — выходцы из семьи землевладельца. Абель Сантамария и его сестра Айдее — студенты из состоятельной буржуазной семьи. Правда, последние полгода брат и сестра жили довольно бедно. Среди студентов прошел слух, что Абель проигрывает в казино все деньги, присылаемые родителями. На самом деле брат и сестра отдавали деньги на покупку оружия.
У Луиса Тасеиде не было состоятельных родителей, но он принес повстанцам все, что имел — 300 песо, и сказал: «Это деньги для нашего общего дела».
Фернандо Чепард продал всю аппаратуру своей фотографии и тоже принес деньги повстанцам.
Сто шестьдесят пять человек собрались на ферме Сибоней в ночь перед штурмом. У каждого была своя судьба, но у всех было одно общее неодолимое желание освободить родину от тирании генерала Батисты и его сатрапов. И ради этой высокой идеи они были готовы пожертвовать не только деньгами, но и собственной жизнью.
Когда генерал Батиста совершил военный переворот на Кубе и захватил власть, Фидель Кастро, в то время молодой адвокат, сделал такое заявление: «Логика подсказывает мне, что, если существует суд, Батиста должен понести наказание. И если Батиста не наказан, а продолжает оставаться хозяином государства, президентом, премьер-министром, сенатором, генералом, военным и гражданским начальником, исполнительной властью и законодательной, владельцем жизней и состояния, значит, правосудия нет.
Если это так — заявите об этом сразу, повесьте ваши мантии и подайте в отставку…»
Но никто, конечно, из судей мантии с себя не снял, в отставку не подал. Тогда группа молодых революционеров, во главе с Фиделем Кастро, решила свергнуть Батисту.
Конечно, трудно представить, чтобы 165 слабо подготовленных в военном отношении, плохо вооруженных людей могли захватить крепость, в которой находилось пять тысяч солдат, пушки и танки.
Но дерзость молодости всегда превыше разумных расчетов. Вот почему на рассвете 26 июля 1953 года участники штурма, разделившись на три группы, совершили нападение на военную крепость.
Повстанцы, конечно, рассчитывали на эффект неожиданности. И еще на то, что большинство офицеров и солдат после трех дней карнавала беспробудно спят. Чтобы обеспечить проникновение в крепость, повстанцы оделись в армейскую форму. Первая машина подъехала к воротам крепости, и шофер крикнул часовому: «Почетная охрана генерала!» Машина въехала в ворота крепости, и часовой не успел задержать ее. Но когда появилась вторая машина, в которой был Фидель, часовой встал посреди ворот.
— Хосе, скрути часового! — приказал Фидель.
Хосе торопливо выскочил из машины и, нечаянно подвернув ногу, вскрикнул от боли. Часовой, не размышляя, выстрелил в Хосе. Кто-то из повстанцев выстрелил в часового.
В крепости загудели сирены тревоги. Солдаты выбежали из казарм, на ходу заряжая оружие. Завязалась перестрелка. Повстанцы отступили, а те, кто прорвались в крепость на первой машине, были захвачены в плен и убиты.
Погиб и Абель Сантамария, которому воздвигнут памятник в Сантьяго.
Кубинская газета «Пренса Универсаль» на следующий день писала: «Безумная авантюра группы юношей, которые пытались захватить крепость. Есть потери среди солдат. Сорок восемь повстанцев убиты, двадцать восемь ранены».
Те из повстанцев, кто остался жив, вскоре были арестованы. Они предстали перед судом. Главные обвинения были предъявлены Фиделю Кастро, который руководил штурмом Монкады: «Это безумство! Это авантюра! Вы обрекли людей на гибель!»
В ответ на нескончаемый поток обвинений на суде, в печати, в выступлениях правительственных чиновников и самого генерала Батисты Фидель Кастро сказал: «История меня оправдает! Мы должны были завести маленький мотор, чтобы начал работать большой».
И действительно, история оправдала Фиделя: штурм военной крепости Монкада был той первой искрой, тем маленьким мотором, который привел в движение весь кубинский народ.
Когда победила революция, Фидель Кастро приказал разрушить высокие каменные стены крепости Монкада. Теперь здесь разместились школа и музей. Но стены казарм до сих пор хранят следы пуль той трагической ночи 26 июля 1953 года.
Мы подошли к воротам крепости, в которых двадцать с лишним лет назад прозвучал первый выстрел повстанцев, атакующих крепость Монкада.
— А может, зря сломали стены, — сказал Пако. — Когда они были высокие, сразу становилось понятно, какую храбрость надо было иметь, чтобы атаковать крепость.
Мы миновали ворота. На просторном военном плацу, где раньше маршировали солдаты, сейчас выстроились на линейку пионеры. На высокой мачте поднят флаг.
По неширокой лестнице мы поднялись в музей. Здесь было тихо и безлюдно. Пако взял меня под руку и, стараясь ступать тихо, повел по залам.
Яркие лучи солнца врывались в узкие, как бойницы, окна и будили музейную тишину.
Пако, видимо, уже не раз бывал здесь. Он подводил меня к стендам. Здесь собраны оружие, одежда повстанцев, планы атак, фотографии. Мы долго смотрели на фотографию участников штурма. Молодые лица! Юноши, у которых еще и усы-то не выросли. Это их имена написаны на округлых валунах, лежащих на обочине дороги. «Хосе Санчес — 18 лет».
Такие же безусые, по-юношески округлые лица на фотографиях в наших музеях революции и в музеях Великой Отечественной войны.
В самые трудные моменты борьбы на арену выходили молодые. И одерживали победу. Многие из них погибали, не успев ощутить ни сладости, ни радости жизни.
На Кубе стало уже традицией праздновать день 26 июля. Каждый год в этот день в крепости Монкада собираются тысячи людей, чтобы почтить память тех, кто погиб, — память первого выстрела революции. В этот исторический день газеты печатают фотографии участников штурма. В этот день по всей стране звучит гимн «26 июля».
Каждый год на рассвете 26 июля пионеры штурмуют крепость Монкада. Группа учеников, взяв в руки, как винтовки, длинные карандаши, в тот самый час, когда Фидель Кастро дал своим бойцам команду «в атаку», тоже устремляются на штурм крепости. Остро отточенные карандаши в их руках. Звонкими голосами они кричат: «Аделанте аста-ла Виктория!»[93] И бегут к воротам крепости.
И когда они подбегают к воротам, на них обрушивается не град свинцовых пуль, а цветы. Группа учеников, оставшаяся в крепости, встречает атаку радостными возгласами и букетами ярких июльских цветов.
После штурма ребята собираются на плацу, где когда-то маршировали солдаты. На высокой мачте взвивается флаг революционной Кубы, и звучит гимн «26 июля». На трибуну поднимается командир отряда учеников, штурмовавших крепость. Он говорит:
— Каждый год в ночь на двадцать шестое июля мы проходим путь наших отцов, которые не жалели жизни ради свободы родины. Поклянемся, что мы всегда будем помнить о подвиге наших отцов.
Все собравшиеся на площади на едином дыхании отвечают:
— Клянемся!
— Поклянемся, что мы никогда и никому не позволим отнять у нас свободу! Снова превратить школы в военные казармы.
Мощный хор голосов произносит:
— Клянемся!
Снова я в том же номере отеля «Гавана Либре». Я проснулся ровно в семь. В огромном, во всю стену, окне голубое кубинское небо. Я представил ноябрьское утро в Москве: мокрый снег, ветер и низко нависшие темные тучи.
Конечно, голубое небо лучше, но мысли мои были там, в ноябрьской Москве. Прошел уже месяц моей жизни на Кубе. И теперь тоска по родине становилась все сильнее и сильнее.
Я нажал кнопку приемника и услышал передачу «Радио релох»[94]. На этой волне, под тиканье часов, каждую минуту сообщают последние новости.
«Сегодня на заводе имени Хосе Марти, — говорил диктор, — состоится плавка дружбы, в которой примут участие лучшие металлурги Советского Союза — Владимир Корягин из Электростали и Герой Социалистического Труда Михаил Спандерашвили из Рустави. Один русский, другой грузин. С кубинской стороны в плавке будут участвовать тридцать два металлурга, прибывшие с разных заводов Кубы. На плавке дружбы будет присутствовать посол Советского Союза на Кубе. Начало в девять тридцать».
Было около девяти, когда я спустился в нижнее кафе, второпях съел два сандвича и выпил чашку кофе. Я был озабочен тем, как мне добраться до завода. Мой верный друг Пако, наверное, в пути. Вчера в шесть утра он посадил меня в самолет и отправился на машине в обратный путь в Гавану. По моим подсчетам, Пако должен был вернуться в Гавану только к вечеру. От Сантьяго до Гаваны почти тысяча километров.
Я очень удивился, увидев Пако сидящим в кругу шоферов. Они, как всегда, о чем-то спорили. Говорили, конечно, все разом, и нельзя было понять, о чем речь.
Мы с Пако обнялись, похлопали друг друга по спине, будто не виделись целую вечность.
— Я к твоим услугам, — сказал шофер.
— Как ты быстро доехал?!
— Когда я с тобой еду, приходится сдерживать эмоции. А когда один, можно «Москвичу» показать кубинский характер. Машина надежная. Вчера в двенадцать ночи я был уже в Гаване.
— Ты просто гений! — радостно воскликнул я.
Когда мы ехали на завод имени Хосе Марти, Пако сказал:
— Сегодня, в связи с плавкой дружбы, газеты поместили статьи о советско-кубинской дружбе. Оказывается, еще в 1918 году кубинский поэт Банифасио Бирне[95] писал о революционной России, о работе Пятого Всероссийского съезда Советов и о вашей первой Конституции…
— Не слышал об этом! — признался я.
— А знаешь ли ты, — продолжал Пако, — что в девятнадцатом году рабочий класс Кубы объявил по всей стране сбор средств для помощи Советской России. По тем временам собрали огромную сумму. Ее переправили в немецкий банк, и оттуда революционная Россия получила пять миллионов марок. Наша дружба с Россией родилась не на пустом месте…
Мне понравились эти слова «наша дружба родилась не на пустом месте», и я записал их.
— Сейчас мы с шоферами читали молодежную газету, — продолжал Пако. — Оказывается, красный флаг на Кубе был впервые поднят в феврале 1933 года над сахарным заводом «Насабаль» в провинции Лас-Вильяс во время забастовки. Это были времена жестокой диктатуры Мачадо. А в районе Байамо, где мы с тобой были, где эта аристократка Мария нас сопровождала, именно там в тридцатые годы крестьяне захватили помещичьи земли, создали поселок и назвали его русским словом «Совет».
«Дружба родилась не на пустом месте», — я снова и снова повторял эти слова. Кубинцы помогали нам в девятнадцатом, а мы им сейчас. Без дружбы с Советским Союзом Куба не выстояла бы! Конечно, она задохнулась бы в тисках экономической блокады. Именно Советский Союз протянул руку помощи Кубе. Именно наши корабли проложили длинную дорогу в эту страну, чтобы обеспечить кубинский народ всем необходимым.
«…Без постоянной, решительной и щедрой помощи советского народа наша родина не смогла бы выстоять в схватке с империализмом. — Эти слова из выступления Фиделя Кастро на I съезде Коммунистической партии Кубы я записал в свой блокнот уже будучи в Москве. — Советская страна стала покупать наш сахар, когда Соединенные Штаты подло лишили нас своего рынка; советский народ стал поставлять нам сырье и топливо, которые мы не могли приобрести ни в какой другой стране. И советский народ бесплатно предоставил нам оружие, которым мы сражались против наемников на Плайя Хирон[96] и которым мы оснастили наши революционные вооруженные силы… советский народ оказал нам неоценимую экономическую помощь в тяжелые годы экономической блокады… Наше чувство дружбы к народу, который оказал нам помощь в эти решающие и критические годы, когда нам угрожали голод и уничтожение, будут жить вечно».
Год 1959-й на Кубе стал уже историей, как и 1917 год в России. Но трудные периоды жизни и протянутая рука помощи никогда не исчезают из памяти народной. Вот почему на Кубе так часто можно слышать слова: «Советские братья». И сейчас, при въезде на завод имени Хосе Марти, мы прочитали на огромном полотнище: «Добро пожаловать, советские братья, на плавку дружбы!»
Здесь собралось много народа. Перед началом плавки была торжественная часть. Девушки в белых шлемах, точь-в-точь таких, какие носят металлурги, стояли в ряд, как на конкурсе красоты, и каждая держала вырезанную из фанеры большую букву. Из этих букв складывались слова «Бьенвенидос!» — «Добро пожаловать!».
А потом металлурги и гости направились к печам. Пока шла плавка, я разговорился с пожилым кубинским металлургом, который работает на этом заводе еще с дореволюционных времен.
— Раньше этот завод принадлежал американцам, он назывался «Антильяно де асеро», — сказал металлург. — Они тут всем верховодили. Кубинцы были у них на подхвате: «Принеси, подай, уходи». Они не любили обучать нашего брата, тем более не открывали нам секреты производства. После национализации, уезжая с завода, американские инженеры оставили в печах недоваренный металл и, таким образом, вывели печи из строя. Завод стоял. Тогда-то и появились здесь первые советские специалисты, и дела пошли полным ходом. Вот так! — кубинец поднял вверх большой палец.
— Извините, — произнес стоявший рядом с нами паренек в каске металлурга. — Меня зовут Исидро. Можно мне сказать несколько слов о русских? У нас работает техник Александр Ткаченко. Его рационализаторские предложения дали нашему заводу за этот год экономию в один миллион песо. Золотая голова! Этот человек буквально начинен идеями. Вместе мы можем горы свернуть…
Как часто во время поездки по Кубе я слышал эти слова — «вместе с вами!» Вместе с нами кубинцы овладевают техникой производства; вместе с нами они создали комбайн для уборки сахарного тростника; вместе с нами строили химический комбинат в Нуэвитасе, куда со всей Кубы съехались тысяча восемьсот добровольцев. В эту огромную бригаду коммунистического труда влились сто пятьдесят пять советских инженеров и техников. Строительный опыт советских рабочих, соединенный с энтузиазмом кубинцев, дал замечательные результаты: химический комбинат уже введен в строй.
Я был на этой стройке, беседовал с руководителем группы советских специалистов Юрием Авраамовичем Литваком.
— С кубинцами живем дружно, одной семьей, — сказал он. — Вместе работаем, вместе отдыхаем: устраиваем по воскресеньям спортивные соревнования, ездим на рыбалку. В свободное время сообща построили летний кинотеатр, назвали его «Интернациональный». А к четвертой годовщине строительства комбината мы подарили кубинским товарищам карту Советского Союза, где обозначено сорок девять городов, из которых сюда приехали наши специалисты, и семьдесят девять городов, откуда на Кубу отправляют материалы и оборудование.
Литвак закурил, помолчал некоторое время и добавил:
— Недавно наш рабочий, Николай Лощенов, получил серьезную травму. Понадобилась кровь для переливания. Кубинцы быстро привезли карточки из больницы, определили, у кого подходящая группа крови… Поправился Лощенов. Теперь у него, как шутят наши друзья, кубино-советская кровь…
Когда я встречал советских специалистов, работающих на Кубе, видел там наши автомашины, тракторы, океанские суда под красным советским флагом, мне не раз приходил на память вопрос, который обычно задают мои соотечественники: «Мы посылаем на Кубу товары, нефть, технику. А что дает нам Куба?» Я отвечал, что наша страна получает кубинский сахар, и мы можем сократить посевы сахарной свеклы, использовать освободившиеся земли под другие культуры. В СССР поступают кубинский никель, хенекен, бананы, апельсины…
Конечно, в первые годы своего существования революционная Куба, оказавшаяся в кольце экономической блокады, не могла вести с нами равноценную торговлю. Советское правительство предоставило Кубе значительные кредиты. Ну, а какова же перспектива? Признаюсь, мне было отрадно, когда я улавливал в словах кубинцев заботу о том, чтобы в будущем нам была выгодна торговля с Кубой.
В Сьенфуэгосе находится главный порт погрузки сахара на советские корабли. Здесь мне показали похожий на ангар склад, куда вмещается девяносто тысяч тонн сахара. К складу подведены железнодорожные пути. Вагоны загоняют на специальный помост, боковые стенки вагонов открываются, и сахар ссыпается на транспортер, который доставляет его на склад, оттуда по другому транспортеру его переправляют на корабли.
В управлении склада нас встретил директор Менендес. До революции он работал в этом порту грузчиком и знает здесь каждый уголок.
— В те времена, — рассказывал Менендес, — мы грузили мешки с сахаром вручную. На свете нет работы тяжелее. Это я вам точно говорю! Под палящим солнцем с мешком на спине по шатким мосткам нужно было пройти с причала на борт корабля. И так — целый день. — Он усмехнулся. — Несмотря на это, мы были против механизации, даже бастовали. Мы боялись железных лент транспортера, потому что они лишили бы нас работы. Мы грузили корабль десять–двенадцать дней. Нас мало волновало, сколько времени будет стоять корабль в порту: пусть у хозяина голова болит!..
— А теперь сами стали хозяевами! — заметил Пако.
— Верно, — согласился Менендес, — революция освобождает народ от власти тиранов и делает его хозяином.
В огромном помещении склада можно ездить на грузовике. Склад сейчас пуст. Его подготавливали к приему сахара нового урожая.
— Если бы мне сказали лет двадцать назад, — продолжал Менендес, — что в таком складе будет работать всего один человек, ни за что бы не поверил. А сейчас у пульта сидит оператор и нажимает кнопки…
— Сколько же времени грузят корабль? — поинтересовался я.
— Всего десять–двенадцать часов, — ответил Менендес. — Это раньше нам было наплевать, сколько времени стоят корабли в порту. А теперь боремся за каждый час. Корабли-то советские. Разве можно держать их в порту лишнее время? Советский Союз помогает нам, и мы должны отправлять в вашу страну больше сахара, чтобы вам была выгодна торговля с Кубой…
Мы вышли на длинный причал, к которому пришвартовываются наши корабли для погрузки сахара. Посредине причала стоят массивные бетонные опоры, над ними — лента транспортера, с которой свисают широкие изогнутые лотки. По ним-то и ссыпается сахар в трюм корабля.
— Уже остались позади первые трудные годы революции, — сказал Менендес. — Сейчас мы встали на ноги. На мировом рынке цены на сахар поднялись. У нас теперь хорошая перспектива: сможем оплатить часть кредитов, которые нам предоставил Советский Союз…
Мое внимание привлек рисунок на поверхности одной из бетонных опор — корабль и лаконичная надпись: «Высокогорск. Владивостокский порт, 1967 год».
Это был первый советский корабль, который кубинцы загрузили с помощью автоматического транспортера. С тех пор сотни советских кораблей побывали в Сьенфуэгосе. И каждый из экипажей оставил здесь добрый след о себе… На широких боках бетонных опор — рисунки: русская зима или березки на берегу реки. А иногда написаны всего три добрых слова: «Куба — СССР — дружба!» Рисунки, подписи и снова рисунки.
Это создает какую-то особую атмосферу близости Кубы и СССР. От этого причала до нашей земли тысячи километров. А кажется, будто Советский Союз рядом. Люди на этом острове живут теми же заботами, теми же надеждами, которыми живем мы.
1976