Уинтерсон Дженет Тайнопись плоти

С любовью — Пегги Рейнольдс.

Благодарю за гостеприимство Дона и Руфь Ренделл, предоставивших мне место для работы, Филиппу Брюстер, так много сделавшую для выхода этой книги, и сотрудников издательства «Джонатан Кейп», усердно работавших над подготовкой издания.

Почему любовь должна измеряться утратой?

Дождя не было уже три месяца. Деревья исследуют недра, буравя сухой грунт остриями корней, чтобы найти и вскрыть хоть какую-нибудь водную артерию.

Виноградные грозди засохли прямо на лозах. То, что должно было быть полным и твердым, сопротивляться касанию, прежде чем отдаться губам, сморщилось и увяло. Раньше мне доставляло удовольствие перекатывать пальцами темно-синие виноградины, выдавливая себе на ладони пахнущую мускусом мякоть. Но в этом году коричневые шкурки не привлекают даже ос. Даже ос. Так было не всегда.

Мне вспоминается сентябрь: Голуби Алый Адмирал Желтый Колос Оранжевый Закат. Ты сказала: «Я тебя люблю». Интересно, почему самое банальное, что мы можем сказать друг другу, все равно очень хочется слышать? «Я тебя люблю» всегда цитата. Не ты первая сказала это, и не я, однако ты их произносишь, а я вслед за тобой, и мы говорим, как дикари, что выучили три эти слова и твердят их, словно молитву. Тогда они были молитвой и для меня, но сейчас больше нет никого на скале, вытесанной из моего тела.

Вы речь мне дали только для того,

Чтоб проклинать.

Заешь краснуха вас.

За то, что говорю я.[1]

Любовь требует выражения. Она не будет стоять тихо, ждать, не будет хорошо себя вести, не будет скромничать, мелькать поодаль, не шуметь, о нет. Она воздаст хвалы на языках, достигнет ноты столь высокой, что разобьет бокалы и расплещет то, что в них. Это вам не любовь к природе, это охота на крупную дичь. И дичь эта — вы сами. Будь она проклята, эта игра. И как можно выиграть, когда все меняется на ходу? Я назову себя Алисой, что играет в крокет, зажав под мышкой фламинго. В Стране чудес все хитрят, любовь — это и есть Страна чудес, не так ли? Любовью вращаются миры. Любовь слепа. Все, что вам нужно, это любовь. Однако никто не умирает от разбитого сердца. Ничего — переживешь. Все будет иначе, когда мы поженимся. Подумай о детях. Время лечит все. Ты до сих пор ждешь своего принца? Принцессу? Или может быть, целого выводка маленьких принцев и принцесс?

Все беды от клише. Точные чувства требуют точности выражения. А если я не испытываю ничего точного, любовь ли это вообще? Любовь вызывает такой страх, что хочется запихать ее в груду выброшенных на помойку розовых и пушистых игрушек, а себе послать стандартную открытку: «Поздравляем с помолвкой!» Нет, что это я, совсем ум за разум зашел, нет никакой помолвки. Я изо всех сил смотрю в другую сторону, чтобы любовь меня не заметила. Я соглашусь на плохой пересказ, на небрежный язык, на ненужные жесты. На просиженное кресло клише. Все правильно, миллионы задов сидели в нем до меня. Пружины разболтаны, ткань вонюча и привычна. Чего мне бояться? И мои дед с бабкой так делали: вот, видите — это он, в стоячем воротничке и клубном галстуке, а вот она — в белом муслиновом платье, немного щурится на жизнь, что протекает где-то внизу. Они так поступали, мои родители так поступали, почему бы и мне так не поступить, а? Вот я стою, раскинув руки в стороны — нет, я не удерживаю тебя, просто пытаюсь сохранить равновесие, когда бреду сомнамбулой к тому креслу. Как мы будем счастливы. Как все будут счастливы. И все они жили долго и счастливо.


Жаркое августовское воскресенье. Я шлепаю по мелководью, где мальки дразнят солнышко животиками. По берегам реки на подлинной зеленой травке яркими пятнами психоделической живописи разбросаны спортивные шорты из лайкры и гавайские рубашки, сделанные на Тайване. Обычный семейный портрет — так любят позировать все семьи: брюхо папаши подпирает газету, мамаша скорчилась над термосом. Детки, худющие, как палки на прибрежных скалах, и обгоревшие, как сами скалы. Увидев, как ты входишь в воду, мамаша вздымает телеса с полосатого пляжного стульчика:

— Бесстыжая! Здесь же дети!

Ты смеешься и машешь рукой, твое тело искрится под водой. Чистый изумрудный поток повторяет твои формы, поддерживает тебя, река хранит тебе верность. Ты переворачиваешься на спину, твои соски скользят на поверхности, а река украсила твои волосы бусами. Ты вся молочно-белая, только волосы, рыжие волосы вьются по бокам.

— Я сейчас позову мужа! Джордж, иди сюда! Сюда, Джордж!

— Ты что, не видишь? Я смотрю телевизор! — не оборачиваясь бурчит тот.

Ты поднимаешься из реки, и вода стекает по твоему телу серебристыми ручьями. Забыв обо всем на свете, я иду к тебе прямо по воде. Целую тебя, ты обнимаешь меня — прохладные руки на моей обожженной спине. Ты говоришь:

— Здесь нет никого, кроме нас с тобой.

Я оглядываюсь: вокруг пустые берега.


Ты не хотела, чтобы мы бросались теми словами, что вскоре стали нашим личным алтарем. До встречи с тобой мне доводилось говорить их тысячу раз, бросать монетками в колодец желаний, надеясь, что они помогут мне стать собой. Слова слетали с моих губ по всякому поводу — но не тебе. Как незабудки девушкам, которые сами должны понимать, что к чему. Кнут и пряник. Конечно, мне противно думать о себе как о человеке неискреннем, однако, если я говорю, что люблю, но вовсе этого не чувствую, то как еще мне себя называть? Хочу ли я лелеять тебя, обожать тебя, уступать тебе, становиться ради тебя лучше? Хочу ли я, глядя на тебя, видеть тебя всегда? Всегда говорить тебе правду? И если любовь складывается не из этого, то из чего тогда?


Август. Мы спорим. Ты хочешь, чтоб в любви всегда так было, правда? 92 градуса по Фаренгейту в тени. Так интенсивно, так жарко, и чтобы солнце своей дисковой пилой вгрызалось в твое тело. Может, все дело в том, что ты из Австралии?

Ты не отвечаешь, просто держишься за мою горячую руку своими прохладными пальцами, а сама шагаешь дальше в своем шелке и льне. Я чувствую себя глупо. На мне шорты с татуировкой «РЕЦИКЛ» на одной половине. Смутно помню, была у меня когда-то подружка, которая считала, что разгуливать перед памятниками в шортах неприлично. Перед нашими свиданиями мне приходилось пристегивать свой велик на парковке Чаринг-Кросса и переодеваться в общественном туалете, прежде чем встретиться с ней у колонны Нельсона.

— К чему? — как-то пришло мне в голову. — Ведь у него всего один глаз.

— Зато у меня два, — поцеловала она меня в ответ. Глупо подкреплять нелогичность поцелуем, однако и я поступаю точно также.

Ты по-прежнему не отвечаешь. Почему людям так нужны ответы? Отчасти потому, как мне кажется, что без ответа, неважно какого, вопрос вскоре начинает звучать ужасно нелепо. Попробуйте, стоя перед классом, спросить, какой город — столица Канады. Глаза смотрят на вас, некоторые равнодушны, некоторые откровенно враждебны, а некоторые и вообще не смотрят. Вы снова задаете тот же вопрос. «Какой город — столица Канады?» И ожидая в молчании ответа, вы чувствуете себя совершенной жертвой, мало того — сами начинаете сомневаться. Какой город на самом деле — столица Канады? Оттава? Почему Оттава, а не Монреаль? Монреаль гораздо симпатичнее, там готовят хороший кофе-эспрессо, к тому же у вас там живет друг. Да и вообще, какая разница, что у них за столица, все равно они ее, возможно, сменят в следующем году. Может, Глория сегодня придет вечером в бассейн. И так далее.

А вопросы посерьезнее, те, на которых не бывает одного ответа, те, на которых вообще не бывает ответов — в молчании с ними справиться сложнее. Раз высказанные, они не испаряются, не становятся мечтательной дымкой. Раз высказанные, они приобретают форму и плотность, цепляются за ноги на ступеньках, пробуждают ночью ото сна. Черная дыра поглощает все, что ее окружает, и даже свету от нее не спастись. А может, лучше вовсе ничего не спрашивать? Лучше быть довольной свиньей, чем неудовлетворенным Сократом? Но на сельскохозяйственных фермах со свиньям поступают хуже, чем с философами, поэтому я рискну.

Мы вернулись в снятую комнату и вдвоем легли на одну из односпальных кроватей. Во всех таких комнатах от Брайтона до Бангкока покрывала по цвету не соответствуют ковру, а полотенца слишком тонкие. Я подкладываю одно под тебя, чтобы не запачкать простыню. У тебя течет кровь.

Идея снять комнату принадлежала тебе, мы хотели быть вместе постоянно, а не только за обедом и ужином, не только за чаем в библиотеке. Вы тогда еще не развелись. Хотя мне угрызения совести не свойственны, опыт заставил меня испытать их в том, что касается благословенных союзов. Раньше мне казалось, что современный брак — зеркальное стекло витрины, что так и просит кирпича. Показуха, самодовольство, подхалимаж, скупость, себялюбие. Вот двигаются по улице две супружеские пары — мужчины вместе впереди, женщины в хвосте, ни дать ни взять цирковая упряжка. Мужчины подносят от стойки джин с тоником, женщины удаляются в туалет со своими ридикюлями. Так быть не должно, но чаще всего так есть. Мне пришлось повидать много браков. Нет, не как главному действующему лицу — всего лишь с галерки. И мне стало ясно, что всегда повторяется одна и та же история. Примерно так:

Интерьер. После полудня.

Спальня. Занавески полураздвинуты. Разметанные простыни. На кровати, глядя в потолок, лежит нагая женщина определенного возраста. Она хочет что-то сказать. Ей трудно. Из кассетника доносится голос Эллы Фицджеральд: «Леди поет блюз».

Нагая женщина:

Я хотела сказать тебе, что обычно этим не занимаюсь. Наверное, это называется адюльтер. (Смеется.) Никогда не занималась этим прежде. И не знаю, смогу ли еще раз решиться. Ну, с кем-то еще, я не имею в виду тебя. О, с тобой я хочу заниматься этим снова и снова, опять и опять. (Перекатывается на живот.) Понимаешь, я люблю своего мужа. Он совсем не похож на других мужчин. Иначе я не вышла бы за него. Он другой, у нас с ним много общего. Мы с ним разговариваем.

Кто-то проводит пальцем по ее губам. Лежа сверху, пристально смотрит на нее, не произнося ни слова.

Нагая:

Мне кажется, если бы я не встретила тебя, тогда бы мне следовало искать что-нибудь другое. Например, могла бы получить степень в Открытом университете, но я не никогда не думала об этом. Не хочу причинять ему лишнего беспокойства. Вот почему я не могу ему ни в чем признаться и почему нам приходится таиться. Я не хочу быть жестокой и эгоистичной. Ты ведь понимаешь, правда?

Кто-то встает и направляется в туалет. Женщина приподнимается на локтях и продолжает монолог, повернувшись к ванной.

Нагая:

Не задерживайся, любовь моя! (Пауза.) Я пыталась выбросить тебя из головы, но мое тело сильнее меня. Я думаю о тебе день и ночь. Когда я читаю, я читаю тебя. Когда я ем, я ем тебя. Когда он прикасается ко мне, я думаю о тебе. У нас счастливый брак, так почему же я без конца думаю о твоем теле и вижу перед собой твое лицо? Что ты со мной делаешь?

Камера показывает ванную. В ней кто-то плачет. Конец сцены.

Конечно, было бы слишком лестно думать, что это вы и только вы могли вызвать такое. Что без вас брак при последнем издыхании, каким бы жалким ни был, если б и не процветал на такой скудной диете, то по крайней мере бы не увял окончательно. Он давно уже испустил дух, скукожился и никому не нужен, осталась одна раковина, которую покинули оба. Правда, есть люди, которые коллекционируют раковины, тратят на них деньги, выставляют в витринах. Другие ими любуются. Мне доводилось видеть довольно знаменитые раковины, а множеству других дуть в полость. Иногда, после меня на раковине остаются заметные трещины, и владельцы просто разворачивают ее так, чтобы дефект скрывался в тени.

Видите? Даже здесь, в укромном уголке вдали от всех, мой язык идет на поводу у обмана. Нет, моей вины во всем этом нет: не я срываю замки, не я вламываюсь в дверь, не я беру чужое. Двери уже были открыты. Конечно, не она сама их открывала. На это имелся дворецкий по имени Скука. Она говорила: «Скука, устрой что-нибудь веселое». Он отвечал: «Будет сделано, мадам», и натягивал белые перчатки, чтобы мне не удалось опознать его, когда он откроет дверь в мое сердце, чтобы мне казалось, будто имя его Любовь.

Вы думаете я пытаюсь избежать ответственности? Нет, я отдаю себе отчет и в прежних, и в нынешних своих поступках. Никогда не приходило мне в голову пойти к церковному алтарю, в отдел регистрации, клясться в любви до гроба. Мне не доставало смелости. Не доставало решимости вымолвить: «Пускай нас свяжет это кольцо». Сказать: «Я обожаю тебя всем своим телом». Да и как можно сказать такое и без зазрения совести трахать кого-то другого? Если вы дали такие клятвы и нарушили их, разве не следует и заявить об этом в открытую?

Удивительно, что брак, дело столь публичное и доступное взорам, порождает и самую тайную из связей — измену.


У меня была одна любовница, ее звали Вирсавия. В браке она была счастлива. С нею мне стало понятно, что такое плавать на подводной лодке. Мы не могли встречаться с нашими друзьями, по крайней мере она не звала своих, поскольку они были и его друзьями тоже. Моим тоже ничего нельзя было говорить — об этом просила она. Мы медленно погружались все глубже в наш ограниченный любовью, выстеленный свинцом гроб. Говорить правду, утверждала она, это роскошь, которую мы не можем себе позволить, и ложь превращалась в добродетельную экономию, который мы придерживались. Говорить правду было больно, поэтому ложь стала подвигом. Два года меня не покидала надежда, что она в конце концов все-таки, все-таки решится от него уйти, а потом у меня вырвалось:

— Я пойду к нему и все расскажу!

В ответ она заявила, что это «чудовищно!». Чудовищно будет сказать ему такое. Чудовищно! Мне вспомнился прикованный к скале Калибан: «Заешь краснуха вас за то, что говорю я».

После, когда удалось вырваться из этого ее мирка двоемыслия и масонских знаков, мне пришлось научиться воровать. До того не было нужды красть у нее что бы то ни было — она сама выкладывала свой товар на одеяло и просила выбирать. (В скобках указывалась цена.) Когда же мы расстались, мне захотелось получить от нее свои письма. Но она сказала, что хотя авторское право остается за мной, письма эти — ее собственность. То же самое она говорила и о моем теле. Наверное, это некрасиво — залезть в ее чулан и забрать свое. Найти письма не составило труда — она сложила их в большую мягкую сумку и надписала на бирке «Оксфама», что это следует возвратить мне в случае ее смерти. Как трогательно: он безусловно должен был прочесть письма, но ее в тот момент уже не будет, чтобы испытать на себе последствия. А мне бы захотелось их читать? Наверное. Как трогательно.

Пока костер, разожженный в саду, пожирал один за другим листки моих писем, меня терзали мысли о том, как легко сжечь прошлое и как трудно его забыть.


Вы уже поняли, что со мной так бывало снова и снова? Наверное, думаете, мне постоянно приходится залезать в чуланы замужних женщин? На высоте у меня голова не кружится — это в глубинах мне становится плохо. Странно, что я вообще туда попадаю.


Мы лежали на постели в снятой комнате, и ты брала из моих рук сливы, что переливались всеми оттенками синяка. Природа изобильна, но переменчива. Один год морит голодом, а другой убивает изобилием любви. Тогда ветви деревьев клонились от тяжести плодов до земли, а ныне они голые плачут на ветру. Ни единой спелой сливы, хотя сейчас август. Не ошибаюсь ли я в этой сомнительной хронологии? Может, следует припомнить глаза Эммы Бовари или платье Джейн Эйр? Не знаю. Сейчас я в другой комнате и пытаюсь понять, с какого момента все пошло не так. Где мы сбились с курса? Ты уплыла, а я все путаюсь в своих навигационных картах.

Ладно, тем не менее продолжу. Там были сливы, и ты брала их у меня из рук. Ты сказала:

— Почему я тебя так пугаю?

Пугаешь? Да, пугаешь, это правда. Ты ведешь себя так, будто мы вместе навсегда. Ты ведешь себя так, будто время бесконечно, и наше счастье никогда не кончится. Но как я могу в это поверить? Мой опыт подсказывает, что все хорошее быстро кончается. То есть, теоретически ты, конечно, права, и квантовая физика права, и религия права, и романтики тоже правы. Время бесконечно. Но на самом деле мы всегда смотрим на часы. И если я подхлестываю нашу связь, то потому, что боюсь за нее. Боюсь, где-то есть закрытая для меня дверь, в любую минуту она может открыться, и ты исчезнешь из моей жизни. И что потом? Простукивать стены как инквизиции в поисках сбежавшего святого? Где я найду подземный тайный ход к тебе? Я останусь взаперти в этих четырех стенах.

Ты сказала:

— Я собираюсь уйти.

О да, ты вновь вернешься в свою раковину. А я останусь в дураках. И ведь надо же было столько раз повторять себе: не влипай!

Ты сказала:

— Перед тем как мы ушли сегодня, я сказала ему, что даже если ты и передумаешь, не передумаю я.

Это не тот сценарий. Здесь мне следует преисполниться праведного гнева. Здесь ты должна бы залиться слезами и сказать, как тяжело тебе ему признаться, и что же тебе делать, что же тебе делать, и что я, конечно, тебя возненавижу за это, да, ты знаешь, что я тебя буду проклинать, и так далее, и ни одного вопроса ко мне в этом монологе, поскольку дело уже решенное.

Но ты смотрела на меня, как Бог смотрел когда-то на Адама — с любовью и гордостью, и от этого взгляда меня охватила растерянность. Захотелось немедленно бежать и найти фиговый листок, чтобы прикрыться. Стыд и срам — не подготовиться к такому, не справиться с ним.

Ты сказала:

— Я люблю тебя, из-за этого вся остальная моя жизнь кажется ложью.

Разве такое возможно? Возможно ли, что она сказала такую простую и очевидную вещь? Или это я терплю кораблекрушение и выуживаю из моря пустые бутылки, чтобы прочесть записки, которых в них нет? Но ты же здесь, ты рядом, ты — как добрый джинн, ты вырастаешь в десять раз, высишься надо мной, руки твои подобны отрогам гор. Твои рыжие волосы пылают огнем, и ты говоришь:

— Загадай три желания, и все исполнится. Загадай три сотни желаний, и я почту за честь выполнить любое.


Чем мы занимались в тот вечер? Прогулялись, не разжимая объятий, в кафе, которое было нашей церковью, и съели по греческому салату, у которого был вкус свадебного пирога. Встретили по дороге кота и уполномочили его быть нашим свидетелем, а свадебными букетами стал кукушкин цвет по берегам канала. К нам пришло больше двух тысяч гостей, но в основном — мошкара, и мы чувствовали себя такими старыми, что не было жалко раздаривать им себя. Заниматься любовью под луной хорошо лишь в песнях кантри или в кино, а на деле от этого бывает только зуд.

У меня как-то была подружка, которая просто торчала от звездных ночей. Она считала, что на кроватях спят только в больницах. Всякое место, не покрытое ничем мягким, казалось ей пригодным для секса. При виде пуховика она немедленно включала телевизор. Мне приходилось с этим мириться, где только можно — в кемпингах и в каноэ, в вагонах «Бритиш Рейл» и в салоне «Аэрофлота». Пришлось купить сначала футон, затем — гимнастический мат, постелить на пол толстенный ковер, носить с собой клетчатый плед и уподобиться спятившему члену партии шотландских националистов. В конце концов, когда мне в пятый раз пришлось посетить врача, чтобы удалить кое с каких мест колючки чертополоха, он заметил:

— Любовь, конечно, вещь прекрасная, но знаете, для таких, как вы, есть специальные клиники.

Мне вовсе не улыбалось заиметь в своей медицинской карточке запись «склонности к извращениям», а кроме того, романтика романтикой, но некоторые унижения — это чересчур. Так что мы сказали друг другу: «Прощай», и хотя я скучаю по некоторым вещам, вспоминая о ней, мне все же приятно прогуливаться на природе, не ожидая никаких неприятностей от кустарника или придорожных зарослей.


Луиза, на той узкой кровати, на тех ярких простынях мной овладело страстное желание разведать тебя, как охотник за сокровищами разведывает маршрут. Мне хотелось познать и освоить тебя, и ты бы перекроила меня по своему желанию. Мы пересечем границы друг друга и превратимся в единую страну. Зачерпни руками с моей тучной нивы, пусть плоды мои будут сладкими для тебя.


Июнь. Самый влажный июнь на моей памяти. Мы занимались любовью каждый день. В наслаждении нашем мы были жизнерадостны, как жеребята, похотливы, как кролики, невинны, как голуби. Мы не думали об этом, да у нас и не было на это времени. Мы использовали все время, что было в нашем распоряжении. Те краткие дни и мимолетные часы были нашим маленьким приношением божеству, которого не умилостивить сожжением плоти. Мы поглощали друг друга и не могли насытиться. Были мгновения отдыха, моменты спокойствия, словно гладь искусственного озера, но за спинами у нас всегда рокотала новая приливная волна.

Есть люди, полагающие, что секс не важен в отношениях. Дружбы и умения ладить друг с другом хватит на много лет. Безусловно, они верят в то, что говорят, но истинно ли это? Передо мной тоже вставал этот вопрос. Да и кто не признал бы его истинным после того, как много лет играл Лотарио и в конце концов обнаружил, что истратил все деньги со счета и остался лишь с несколькими пожелтевшими любовными письмами, как долговыми расписками? До смерти заезжены свечи и шампанское, букеты роз, завтраки на рассвете, трансатлантические телефонные звонки и внезапные перелеты. Все это казалось мне необходимым, чтобы избегнуть какао перед сном и грелок в постель. Обжигающее пламя представлялось мне более желанным, чем центральное отопление. Но за этим таилась ловушка клише: оказалось, что мои излишества ничем не отличаются от украшенных розанами дверей моих предков. Совершенство мне представлялось непрерывным оргазмом, без сна, без отдыха. Бесконечный экстаз. Меня засосало в помойку любовного романа. Драйва, конечно, в нем будет побольше — мне всегда больше нравились машины спортивного типа, — но нельзя же постоянно выжимать сцепление из реальной жизни. Все кончается тем, что вас заарканивает какая-нибудь домашняя девочка. Так все и было.

У меня была когда-то подружка-голландка Инга, и роман наш уже заканчивался последними бурными спазмами. Она была убежденным романтиком и анархофеминисткой при том. Ей было трудно, ведь при таком сочетании невозможно взрывать красивые здания. С одной стороны, она верила, что Эйфелева башня отвратительный символ диктатуры фаллоса, но когда ее руководство приказывало взорвать лифт, чтобы никто не мог непроизвольно измерять эту гигантскую эрекцию, у Инги перед глазами вставали юные романтики, с высоты любующиеся Парижем и распечатывающие радиограммы со словами «Je t'aime».[2]

Мы пошли с ней в Лувр на выставку Ренуара. Инга надела свою вязаную шапочку, которую обычно носила на боевые задания, и сапоги, чтобы ее не приняли за туристку. То, что пришлось платить за билеты, она оправдывала тем, что проводит «политическое исследование».

— Только глянь на этих ню! — тыкала меня в бок она. По правде сказать, совет был излишним. — Сплошь голые тела, униженные, выставленные на всеобщее обозрение. И как ты думаешь, сколько за это получали несчастные модели? Едва ли им хватало на кусок хлеба. Сорвать бы их со стен — и можно идти в тюрьму с криками «Vive la resistance!»[3]

Ренуаровские ню — не самые утонченные на свете, но несмотря на это когда мы подошли к «Булочнице», Инга рыдала.

— Ненавижу все это, потому что оно меня трогает!

Мне не хотелось говорить, что вот так и рождаются тираны, пришлось ограничиться замечанием:

— Но ведь это не художник, а всего лишь краска. Забудь про Ренуара, думай только о картине.

Она ответила:

— Разве ты не знаешь, что Ренуар писал все это своим членом?

— Еще бы. Чем же еще он мог писать? Когда он умер, у него между ног нашли только засохшую кисточку.

— Врешь, наверное?

Вру?

В конечном итоге мы разрешили Ингину эстетическую дилемму, подложив «семтекс» в строго отобранные общественные писсуары. Чудовищно уродливые бетонные конструкции — явные служители пениса. Правда, она говорила, что я не совсем гожусь для борьбы за новый матриархат, потому что испытываю УГРЫЗЕНИЯ. Это мой смертный грех. Тем не менее, нас разлучил не терроризм, а эти дурацкие голуби…

Моя работа заключалась в том, чтобы войти в писсуар с Ингиным чулком на голове. Само по себе это не должно было привлекать особого внимания — в мужских туалетах царит дух свободомыслия. Однако затем в мои задачи входило предупредить находившихся там парней, что если они сейчас же не отвалят, их яйца полетят по закоулочкам. Чаще всего в писсуарах оказывалось человек пять стояли, держа в руках свои причиндалы, и пялились на побуревшую раковину, как на Святой Грааль. Интересно, почему мужчины так любят все делать хором? Мне нравилось цитировать Ингу: «Этот туалет — символ патриархата, он должен быть разрушен», а затем добавлять от себя: «Моя подружка прямо сейчас поджигает бикфордов шнур. Не могли бы вы закончить свои дела снаружи?»

Что бы сделали вы в таких обстоятельствах? Разве нормальному мужику мало угрозы кастрации со смертельным исходом, чтобы отряхнуть член и делать ноги? А эти никуда не бежали. Все время повторялось одно и то же. Они лишь высокомерно смахивали последние капли и продолжали обсуждать ставки на бегах. Я человек мягкий, грубостей не люблю, но на подобные случаи у меня имелось оружие.

Пистолет извлекался из-за пояса шорт «РЕЦИКЛ» (да, они служили мне долго). Дуло, наведенное на ближайшую висюльку, заставляло ее обладателя поторопиться, и он говорил что-нибудь типа: «Ты в своем уме или как?» — однако быстро застегивал молнию и спешил удалиться под мои выкрики.

— Руки вверх, мальчики! Не трогай его — на ветерке быстро обсохнет.

В этот момент раздавались первые такты «Странников в ночи». Это был наш с Ингой условный сигнал, означавший, что до взрыва осталось пять минут, готовы клиенты или нет. Следовало как можно скорей выгнать упиравшихся Джонов-Томасов и клеить ноги. А догнав передвижную закусочную на колесах, которую Инга использовала как наше укрытие, протиснуться внутрь, устроиться рядом с ней — и тут уж можно было обернуться назад и выглянуть из-за булочек. Отличный взрыв. Просто классный, жалко даже тратить его на этих недомерков. Мы с нею чувствовали себя, будто на краю света — одинокие террористы, ведущие справедливую войну за более совершенное общество. Мне казалось, что я люблю ее. А потом случилась эта нелепая история с голубями.

Инга запрещала мне звонить ей по телефону. Считала, что телефоном пользуются только секретарши, то есть женщины, лишенные социального статуса. Прекрасно, тогда будем переписываться. Однако оказалось, что почтовой службой заправляют деспоты, использующие и эксплуатирующие труд бедняков, не объединенных в профсоюзы. Что было делать? Мне вовсе не улыбалось жить в Голландии. Она не хотела жить в Лондоне. Как нам поддерживать связь?

Голуби, сказала она.

Вот в результате чего мне пришлось снять мансарду в Женском институте Пимлико. Меня не интересовала ни их кампания против ядовитых аэрозолей, ни то, что они пекут мерзкие кексики. Меня заботило только то, что чердак их института выходит точно в сторону Амстердама.

Здесь можете усомниться в правдивости моего рассказа. Можете спросить, на кой черт мне сдалась Инга, когда существуют бары для одиноких? Ответ один: ее грудь.

Не выпяченные вперед груди, что женщины носят, как эполеты — свидетельство их высокого ранга. Но и не объекты подростковых фантазий бабников. Округлости правильной формы повидали лучшие дни и уже начали уступать силе земного притяжения. У Инги была смуглая кожа, вокруг сосков — еще потемней, сами же соски выглядели почти черными. «Мои сестрички-цыганки», вертелось у меня на языке при виде их, но, разумеется, нечего было и думать произнести это вслух. Мое преклонение перед Ингиной грудью было простым и недвусмысленным, тут не было ни замены матери, ни последствий родовой травмы: мне она действительно нравилась. Фрейд не во всем прав. Иногда грудь это просто грудь это просто грудь.

Полдюжины раз моя рука поднимала телефонную трубку и шесть раз опускала ее обратно. Скорее всего, она не ответит. Она бы давно телефон вообще отключила, если б не звонки матери из Роттердама. Инга никогда не объясняла мне, как она отличает звонки матери от звонков секретарш. И откуда она сможет узнать, что ей звонит секретарша, а не я, к примеру? Мне так хотелось с ней поговорить.

Мои голуби — Адам, Ева и Поцелуйчик, — не смогли долететь до Голландии. Ева добралась до Фолкстоуна, Адам выбыл из соревнования и поселился на Трафальгарской площади — еще одна победа Нельсона. Поцелуйчик же боялся высоты, а это для птицы большой недостаток, но Женский институт забрал его к себе как талисман и окрестил его Боадицеей. Если он не умер, то так там и живет. Не знаю, что случилось с Ингиными птицами. Ко мне они так и не прилетели.


Потом мы познакомились с Жаклин.

Мне надо было настелить ковровое покрытие в новой квартире, и пара друзей пришли мне помочь. И привели с собой Жаклин. Одному она была любовницей, а наперсницей служила обоим. Эдакая домашняя киска. Она продавала секс и свои симпатии по 50 фунтов за уикэнд плюс полноценный воскресный обед. Несколько грубовато-прямолинейно, но цивилизованно.

У меня в тот момент были новая квартира и надежда начать новую жизнь после одного гнусного романа, от которого у меня развился триппер. Нет-нет, с моими органами все в норме — то был душевный триппер. И сердце в то время мне следовало держать при себе, чтобы никого не заразить. Новая квартира была просторная и запущенная, и мне казалось, что, приведя в порядок ее, я приведу в порядок и себя. Та, что заразила меня, осталась с мужем в прекрасно обставленном доме, однако отстегнула мне 10 000 фунтов под видом финансовой помощи. Она это представила, как «даю взаймы», но для меня прозвучало, как «кровавые деньги». Она давала мне отступного. Как бы мне хотелось никогда в жизни с ней больше не встречаться. К несчастью, она также была моим зубным врачом.

А Жаклин работала в зоопарке. Занималась пушистыми зверюшками, которым не нравятся посетители. У тех, кто платит по пять фунтов за вход, не хватает терпения дожидаться, пока пушистые зверюшки не перестанут их бояться и вылезут из укрытия. Жаклин должна была делать так, чтобы все снова лучилось радостью. Она была добра с родителями, добра с детьми, добра с животными, добра со всеми, кому не по себе. Она была добра со мной.

Когда она появилась, одетая модно, но не вызывающе, подкрашенная, но почти незаметно, и заговорила ровным монотонным голосом, мне подумалось, что с такой женщиной, да еще в таких нелепых очках, просто не о чем говорить. После Инги, после краткого, но бурного рецидива страсти к дантистке Вирсавии, мне и в голову не приходило, что кто-то может мне понравиться. И уж менее всего-женщина, чьи волосы подверглись издевательствам парикмахера. Ей можно только поручить заваривать чай, а я тем временем буду острить со старыми друзьями по поводу разбитых сердец, а потом вы втроем с сознанием исполненного долга мирно отправитесь по домам, а я открою банку чечевицы и послушаю радиопередачу «Наука сегодня».

Увы мне. Нет ничего сладостнее, чем упиваться этим, ведь так? Жалость к себе — это секс для депрессивных. Мне припомнилась любимая присказка бабушки, которую та произносила тоном проповедника, наставляющего заблудшего горемыку: «Из кого дерьмо не лезет, пусть с горшка немедля слезет». Ее саму эта болезненная дилемма не мучила, ужасный выбор, к которому она вынуждала, понятен не был. Все верно. В результате, я-по уши в дерьме.

Жаклин сделала мне сэндвич и спросила, не нужно ли мне чего-нибудь помыть. Потом пришла назавтра — и на послезавтра. Рассказала мне обо всех проблемах содержания лемуров в зоопарке. Принесла собственную швабру. Она работала с девяти до пяти с понедельника по пятницу, водила двухместную малолитражку, а книги брала в читательских клубах. У нее не было фетишей, слабостей, заскоков и проколов. Кроме всего прочего, не состояла в браке — ни в настоящее время, ни в какое иное. Ни мужа, ни детей.

Она наводила на мысли. Это не была любовь — у меня не было даже желания полюбить ее. Никакой страсти, сама мысль о страсти к Жаклин казалась мне нелепой. Таким образом, все говорило в ее пользу. К тому времени до меня стало доходить, что «влюбленность» было бы правильнее называть «ходьбой по канату». Длительное балансирование с завязанными глазами на дрожащем лучике надежды, когда одно неверное движение грозит падением в неизведанную пучину, породило у меня жажду стереотипов — насиженного кресла. Мечту о проторенном пути и отличном зрении. И что в этом плохого? Это называется повзрослеть. Многие, знаю, стремятся прикрыть свое стремление к комфорту этаким ореолом романтики, но ореол быстро выцветает. Слишком долгий путь им предстоит — годы откладываются на талии, появляется полдомика в пригороде. Что в этом плохого? Смотреть до полуночи телевизор или храпеть бок о бок — да пусть себе храпят хоть до второго пришествия. Или пока смерть не разлучит. Не правда ли, прелестная годовщина? Но что во всем этом плохого?

О Жаклин пришлось задуматься. Она не имела разорительных наклонностей в выборе одежды, она ничего не понимала в винах, не рвалась сходить в оперу и она в меня влюбилась. У меня не было денег, а боевой дух мой был подорван. Чем не брак, заключенный на небесах?

Мы пришли с ней к соглашению о том, что подходим друг другу, сидя в ее малолитражке и поглощая то, что взяли на вынос в китайском ресторанчике. Ночь была облачная, и мы не могли любоваться на звезды, а кроме того ей нужно было вставать в половине восьмого на работу. Не помню, мы, кажется, даже и не спали с ней в ту ночь. Легли мы вместе уже на следующий вечер, ноябрь стоял холодный, пришлось даже развести огонь в камине. Небольшой изящный букет — мне цветы все равно нравятся, но доставать скатерти и новые бокалы — это уже чересчур. Еще чего не хватало: мы не такие. У нас все просто и заурядно. Именно это мне и нравится. Ценность здесь — в аккуратности. Жизнь моя больше никуда не расползается. Растениям положено расти в горшках.

Прошло несколько месяцев, и мой разум полностью исцелился. Страдания, боль потерянной любви и горечь несбывшихся надежд — все исчезло. Кораблекрушение удалось пережить и мне теперь нравился мой спасительный островок, снабженный кранами с горячей и холодной водой и регулярно навещаемый молочницей. Я превращаюсь в апостола заурядности, проповедую друзьям преимущества обыденности и благословляю уютные путы своего существования. Впервые в жизни я понимаю то, о чем мне всегда твердили окружающие: страсть хороша по праздникам, но не в будни.

Мои друзья не вполне разделяли мое радужное настроение. На Жаклин посматривали с настороженным одобрением, что же до меня, а на меня смотрели, как на пациента психушки, в чьем состоянии наступила недолговременная ремиссия. Недолговременная? Да я уже почти год так живу. Вкалываю в поте лица, тружусь не покладая рук, как… как… как вот это слово на букву «с»…

— Тебе просто скучно, — сказал мой друг.

Я протестую с горячностью завязавшего алкоголика, застигнутого за рассматриванием бутылки. Жизнь моя вошла в колею, у меня все хорошо…

— А секс у вас есть?

— Иногда. Понимаешь, это не имеет особого значения. Да, иногда мы спим. Когда нам обоим этого хочется. Знаешь, мы много работаем. Времени мало.

— Когда ты видишь ее, ты ее хочешь? Когда ты смотришь на нее, ты ее видишь?

Я взрываюсь. Ну, почему, почему мой старый друг, который прежде ни единым словом не пытался облегчить мои страдания, набрасывается с вопросами в тот самый момент, когда я, наконец, так счастливо справляюсь со всеми своими проблемами. Напрягая мозги, я выбираю линию защиты. Может, стоит обидеться? Удивиться? Или обратить все в шутку? Мне хочется сказать что-нибудь обидное, чтобы выплеснуть гнев и оправдать себя. Но когда имеешь дело со старыми друзьями, это сложно. Сложно, потому что общаешься запросто. Мы знаем друг друга как облупленные, и притворяться глупо. Остается только пожать плечами и налить себе выпить.

— Нет в мире совершенства.

В бутоне завелись черви. Ладно, что с того? Во многих бутонах они водятся. Вы возитесь с растением, опыляете, окапываете, надеетесь, что червоточина будет не очень заметна, вы молитесь на солнечные светлые деньки. Дайте цветку распуститься, и никто не заметит объеденных лепестков. То же самое происходит со мной. Я отчаянно цепляюсь за узы, связывающие меня с Жаклин, жажду их сохранить. Пусть мои побуждения нельзя назвать самыми благородными, но по сути дела это — мой последний окоп. Больше никаких гонок. Жаклин любит меня просто и бесхитростно. Никогда не пристает ко мне, если я говорю ей: «Не приставай», не плачет, если я ору на нее. Говоря по правде, она в таких случаях тоже орет на меня. Она заботится обо мне так же, как о крупных кошках в своем зоопарке. И она мною гордится.

Мой друг сказал:

— Тебе бы лучше подцепить того, кто больше тебе подходит.


А затем мы встретились с Луизой.

Владей я кистью, мне, быть может, удалось бы изобразить ореол ее волос в виде роя бабочек. Миллион «красных адмиралов», сверкающий нимб, полный жизни и движения. Есть множество легенд о женщинах, превращающихся в деревья, но я не знаю таких, где дерево превращается в женщину. Наверное, странно, что возлюбленная напоминает дерево? Но это так, а точнее — ее волосы, взметенные порывом ветра. Мне даже казалось, она вот-вот зашелестит. Нет, она все-таки не шелестела, хотя ее кожа имела тот серебристый оттенок, какой бывает у молодых березок, облитых лунным светом. В ее присутствии мне чудилось, что меня окружают юные нагие саженцы.

В начале никакой разницы не было. Мы прекрасно общались втроем. Луиза хорошо относилась к Жаклин и не пыталась встревать между нами даже в качестве подруги. Да и зачем бы ей это понадобилось? Вот уже десять лет она счастливо живет с мужем. Мы познакомились с ним — он был врачом с правильными врачебными повадками. Правда, он был неприметным, но ведь это не порок.

— До чего она красивая, правда? — сказала Жаклин.

— Кто?

— Луиза.

— А, да-да, конечно, красивая, если такие в твоем вкусе.

— А тебе нравится такой тип?

— Если ты о Луизе, то да. Ты же знаешь. Да тебе и самой она нравится.

— Да.

И Жаклин снова отправилась по страницам журнала «Дикая природа мира», а я — на прогулку.

Прогулка как прогулка, ничего особенного, но внезапно обнаружилось, что я стою у парадных дверей дома, где живет Луиза. Господи, что со мной? Что я здесь делаю? Ведь мне нужно совсем в другую сторону.

Звоню. Дверь открывает Луиза. Ее муж Эльджин в кабинете — играет в компьютерную игру под названием «Госпиталь». Нужно прооперировать пациента, а если ошибетесь, пациент устроит вам взбучку.

— Привет, Луиза! У меня тут были дела неподалеку, и вот, думаю, не заскочить ли к вам…

Заскочить. Что за дурацкое слово. Я что — блоха прыгучая?

Мы вместе прошли в холл. Из дверей кабинета высунулась голова Эльджина.

— Привет всем! А, это ты! Привет-привет! Сейчас приду, у меня тут небольшие проблемы с печенью, никак не пойму, в чем дело.

В кухне Луиза угощает меня бокалом вина и целомудренным поцелуем в щечку. То есть он был бы целомудренным, если бы она просто чмокнула меня и все. Однако, едва запечатлев на моей щеке обязательный легкий поцелуй, она почти незаметно проводит по ней губами. Это длится мгновение, от силы два — можно считать, что ничего и не было. Если только это не ваша щека. Если только вы не думаете об этом и не гадаете, думает ли об этом другой. Она не подает виду. И я тоже притворяюсь, что ничего не произошло. Мы болтаем и слушаем музыку, и я не замечаю, что уже стемнело, бутылка пуста и в желудке у меня тоже пусто. Телефон звонит неожиданно громко, и мы подскакиваем вдвоем. Луиза берет трубку, вежливо отвечает, и, минутку послушав, передает трубку мне. Это Жаклин. Голос у нее очень грустный, нет, без упреков, но очень грустный.

— Я не могла понять, где ты. Уже около полуночи. Я искала тебя.

— Извини. Я немедленно возьму такси. Скоро буду.

Я поднимаюсь с улыбкой.

— Ты не вызовешь мне такси?

— Я отвезу тебя, — говорит она. — Было бы неплохо повидать Жаклин.

Всю дорогу домой мы молчим. Улицы — тихи и пустынны. Останавливаемся у моего дома, я говорю спасибо, и мы договариваемся встретиться за чаем на следующей неделе. А потом она говорит:

— Я взяла билеты в оперу на завтра, а Эльджин не может. Ты не сходишь со мной?

— Завтра мы с Жаклин собирались провести вечер дома.

Она молча кивает, и я вылезаю из машины. Никакого поцелуя.


Что делать? Следует ли мне остаться с Жаклин и просидеть дома ненавистный вечер, возненавидев под конец ее самое? Или лучше извиниться и пойти? Нужно ли сказать правду и пойти? Я не имею права делать все, что мне вздумается, ведь отношения — это всегда какой-то компромисс. Давать и брать. Может быть, я не хочу сидеть завтра вечером дома, а она, напротив, хочет. Да мне следовало бы этому радоваться. Мы станем сильнее от этого — сильнее и чутче. Такие мысли проносились у меня в голове, а Жаклин спала рядом, и если у нее и были какие-то страхи, то они не нарушали ее спокойного сна. Она безмятежно раскинулась на кровати, где мы провели вместе столько ночей. Неужто я оскверню наше ложе предательством?

Поутру настроение у меня препаршивейшее, нет никаких сил. Жаклин, жизнерадостная как всегда, заводит свою малолитражку и уезжает к матери. В полдень звонит отменить наш домашний вечер вдвоем. Ее мать нездорова, и она собирается остаться у нее.

— Конечно, Жаклин! — отвечаю я. — Оставайся. Увидимся завтра.

Ощущение свободы и собственной добродетели переполняет меня. Теперь можно спокойно посидеть в собственной квартире и трезво все обдумать. Иногда ваш лучший друг — вы сами.


Во время антракта «Женитьбы Фигаро» я замечаю, как часто на Луизу посматривают другие. Со всех сторон нас окружают золотые цепочки и сверкающие блестками платья. Их обладательницы носят драгоценности, как медали. Им, как Фигаро, все нипочем — новый муж здесь, бывший муж там, просто палимпсест былых романов. Колье, броши, кольца, диадемы, усыпанные бриллиантами часики, на которых время можно разглядеть лишь через увеличительное стекло. Браслеты, цепочки, вуалетки с мелким жемчугом, серьги в количестве, намного превосходящем количество ушей. Драгоценности двигаются в сопровождении серых пиджаков и бьющих на эффект пятнистых галстуков. Луиза проходит — и галстуки дергаются, а пиджаки нервно встряхиваются. Дамы предостерегающе посверкивают драгоценностями при виде ее обнаженной шеи. На Луизе — скромное платье зеленого шелка, а из украшений только пара нефритовых сережек и обручальное кольцо на пальце. Я напоминаю себе: «Никогда не забывай об обручальном кольце. Как только заподозришь, что влюбляешься, вспомни, что жар этого расплавленного кольца сожжет тебя дотла».

— Что ты там рассматриваешь? — спросила Луиза.


— Что за идиотизм! — сказал мой друг. — Опять замужняя!


Мы с Луизой обсуждали Эльджина.

— Он из ортодоксальной еврейской семьи, — сказала она, — поэтому в нем сочетаются чувство собственного превосходства и комплекс неполноценности.

Родители Эльджина до сих пор жили в домике 30-х годов на две семьи в Стемфорд-Хилле. Во времена Второй мировой они незаконно вселились в квартирку, где обитали кокни. Хозяева, вернувшись в один прекрасный вечер домой, обнаружили, что дом заперт, замки другие, а на парадной двери красуется табличка «ШАБАТ. НЕ БЕСПОКОИТЬ!» Это было в ночь на субботу 1946 года. В ночь на воскресенье того же года Арнольд и Бетти Смолл встретились лицом к лицу с Исавом и Сарой Розенталь. Деньги или, если точнее, некоторое количество золота, перешли из рук в руки, и Смоллы отчалили вершить крутые дела, а Розентали открыли аптеку, категорически отказываясь примкнуть к традиционалистам или реформаторам.

— Мы — избранный богом народ! — говорили они, подразумевая самих себя.

Вот такой сплав смирения и гордыни был в крови у Эльджина. Родители намеревались назвать его Самуилом, однако во время беременности Сара сходила в Британский музей. Там ей запали в душу шедевры античной Греции, а вот египетские мумии оставили равнодушной. Все это могло бы и не иметь никакого отношения к судьбе ее сына, если бы не серьезные осложнения при четырнадцатичасовых родах. Мечась по подушке в бреду она бессвязно бормотала и бесконечно повторяла одно-единственное слово: «Эльджин!»[4] Осунувшийся от волнения и страха Исав, стоявший рядом, теребя талес под черным пальто, был суеверен. Раз таково последнее слово жены, значит оно должно что-то означать. Так слово обрело плоть: Самуил превратился в Эльджина, однако Сара не умерла. Она за долгую жизнь наготовила, наверное, не менее тысячи галлонов куриного бульона. Каждый раз, разливая суп по тарелкам, она не забывала добавить: «Эльджин, Иегова спас меня, чтобы я служила тебе».

Итак, Эльджин рос, думая, что мир предназначен служить ему, и ненавидя темный прилавок отцовской лавчонки. Больше всего на свете он мечтал быть таким, как все дети, и страдал от того, что отличается от других.

— Ты — ничто! Ты — прах! — поучал его Исав. — Возвысься над собой и станешь человеком.

Эльджин выиграл стипендию одной из независимых школ. Он был маленького роста, узкогруд, близорук и дьявольски умен. На беду, религиозные запреты не позволяли ему участвовать в субботних школьных состязаниях, и хотя травить его не травили, но бойкотировали. А сам он знал, что он гораздо лучше всех этих крутоплечих школьных красавчиков, чьи смазливые рожи и непринужденные манеры обеспечивали любовь и уважение однокашников. Кроме того, все они были педиками: Эльджин часто наблюдал, как они заваливают друг друга — раззявив рты, с членами наизготовку. К нему же прикасаться никто и не пытался.

В Луизу он влюбился, когда она победила его в финальном туре дебатов, проводимых дискуссионным клубом. Ее школа располагалась неподалеку, и по дороге домой он всегда проходил мимо. Эльджин приноровился оказываться там как раз в те часы, когда кончались занятия у Луизы. Он был с нею обходителен, старался не рисоваться и не впадать в сарказм. Она жила в Англии всего год, и ей казалось, что это очень холодная страна. Они оба были беженцами и находили утешение в обществе друг друга. Потом Эльджин поступил в Кембридж, выбрав колледж, отличавшийся своими спортивными достижениями. Луиза, поступившая туда годом позже, уже тогда начала подозревать, что он мазохист. Это подтвердилось, когда он, лежа на своей узкой койке, развел в стороны ноги и попросил ее зажать его пенис в тиски.

— Я должен это вынести, — сказал он. — Я собираюсь стать врачом.


Тем временем, запершись в своем доме в Стемфорд-Хилле, Исав и Сара провели всю субботу в молитве, задаваясь вопросом, какая судьба ожидает их сына, попавшего в лапы огненно-рыжей искусительницы.

— Она разрушит его жизнь, — изрек Исав. — Он обречен. Мы все обречены.

— О, мой мальчик, мой родной, — причитала Сара. — В нем же только пять футов семь дюймов.

Они не поехали на гражданскую свадьбу в Кембридж. Да и как могли они поехать, когда Эльджин назначил ее на субботу? Луиза была в просторном шелковом платье цвета слоновой кости, а в огненно-рыжих волосах сверкала серебряная лента. Ее лучшая подруга Дженет держала кольца и фотоаппарат. Присутствовал также лучший друг Эльджина — его имя потом он припомнить никак не мог. На Эльджине был взятый напрокат темный костюм, который ему страшно жал.

— Понимаешь, — объясняла Луиза, — я знала, что с ним мне ничто не грозит. Я могла его контролировать, помыкать им.

— А как насчет него самого? Что думал он?

— Он знал, что я красива, и что это ценится. Ему хотелось иметь при себе нечто эффектное, но не вульгарное. Он мог теперь хвастать на людях: «Смотрите, что у меня есть!»

Я думаю об Эльджине. Он очень умен, очень богат, но невыносимо скучен. Луиза же могла очаровать кого угодно. Она привлекала к нему внимание, обеспечивала его контактами, а также готовила, украшала, была умницей, а к тому же еще и красавицей. Сам Эльджин был начисто лишен светского лоска и крайне неловок в общении. Кроме того, коллеги относились к нему с легким налетом антисемитизма. Это были в основном его ровесники, с которыми он учился и которых в глубине души презирал. Конечно, среди его знакомых попадались и евреи, однако то были люди из очень культурных семей, вполне преуспевающие в жизни, с широкими взглядами. Никто из них не был ортодоксом из Стемфорд-Хилла, где между вами и газовой камерой — лишь чужая квартира. Эльджин никогда не говорил о своем прошлом, и временами, особенно когда Луиза была под боком, казалось, оно не имеет для него никакого значения. Он тоже выглядел преуспевающим и культурным: ходил в оперу и покупал антиквариат, рассказывал еврейские анекдоты и даже избавился от акцента. Когда Луиза говорила, что он не должен забывать своих родителей, он посылал им к Рождеству открытки.

— Это все она! — угрюмо говорил Исав, стоя за своим темным прилавком. Все женщины прокляты со времен Евы!

А Сара, полируя, сортируя, штопая и подавая, чувствовала проклятье своего народа и все больше погружалась в него.

— Привет, Эльджин! — здороваюсь я, когда он возникает на пороге кухни, одетый по-домашнему — в темно-синих вельветовых брюках (среднего размера) и свободной рубашке навыпуск (размера поменьше). Он прислоняется к плите и обрушивает на меня целый град вопросов. Это его любимый способ общения подразумевалось, что так он не выставляет себя на первый план.

Луиза возилась с овощами.

— Эльджин уезжает на той неделе, — отсекла она его словесный поток так же точно, как он отсек бы трахею.

— Верно-верно! — довольный, подтвердил он. — Читаю доклад в Вашингтон. Тебе не приходилось бывать в Вашингтоне?


Во вторник, двенадцатого мая, в 10.40 утра самолет «Бритиш Эйруэйз» оторвался от взлетной полосы и взял курс на Вашингтон. В салоне первого класса Эльджин с бокалом шампанского в руке и наушниками на голове слушает Вагнера. Бай-бай, Эльджин!


Вторник, двенадцатое мая, час дня. Тук-тук.

— Кто там?

— Привет, Луиза!

Она улыбается.

— Как раз к ланчу!


А пища сексуальна? В «Плейбое» пишут то о спарже, то о бананах, кабачках и луке-порее, или как здорово намазаться медом или шоколадным мороженым. Мне как-то раз взбрело в голову купить специальное эротическое масло для тела с натуральным запахом пинья-колады и намазаться им, но у моей подружки сыпь на языке вылезла.

Еще советуют ужины при свечах: это когда скалящиеся официанты в жилетках волокут вам немыслимых размеров блюда с мясом и острыми приправами. Рекомендуют также пикники на пляже — это помогает, если вы и так влюблены, поскольку иначе вы терпеть не можете сыр-бри с песочком. В общем, до тех пор пока мне не довелось есть за одним столом с Луизой, мне казалось, что все, или почти все, зависит от обстановки.

Когда Луиза поднесла ложку ко рту, меня охватило страстное желание стать невинным кусочком нержавеющей стали. Мне хотелось занять место любого овоща, вареной морковки, вермишели, чего угодно, только бы ты взяла меня в рот. Меня снедала зависть к французской булке. Луиза отламывала каждый кусочек, намазывала его маслом, обмакивала в подливку, давала поплавать немного в тарелке, пока не пропитается и не потяжелеет, пока темно-красный вес не начнет утягивать его на дно, а затем великое наслаждение ее зубов вновь воскрешало его.

Картошка, помидоры, сельдерей — ко всему этому она прикасалась… Глотая суп, я жажду попробовать ее кожу. Она в масле или луке, в дольке чеснока… Я знаю, что она плюет на сковороду, чтобы определить, достаточно ли разогрето масло. Нормальный способ, почти все повара так делают — или делали раньше. И потому когда она перечисляет мне, из чего состоит суп, я понимаю, что она упустила из виду самый главный ингредиент. Я узнаю твой вкус хотя бы по тому, что ты мне приготовишь.

Она разломила грушу — груши росли у нее в саду. На месте ее дома когда-то находился большой фруктовый сад, и ее дереву было двести двадцать лет. Старше Французской революции. Вордсворт или Наполеон, к примеру, могли лакомиться их плодами. Интересно, кто ходил тогда в этот сад, кто собирал урожай с этих деревьев? Их сердца трепетали, подобно моему? Луиза предложила мне половину груши и кусок пармезана. Эти груши наверняка многое видели на своем веку вернее, они-то стояли на месте, а века смотрели на них. Каждый кусок плодов их — как взрыв войны и страсти. А в косточках и лягушачье-зеленой кожице — сама история.

Клейкий сок течет Луизе на подбородок, и прежде, чем я успеваю предложить свою помощь, она вытирает его салфеткой. Я жадно смотрю на салфетку. Могу ли я ее стянуть? Моя рука тем временем уже крадется по скатерти, как нечто из Эдгара По. Луиза прикасается ко мне, и я вздрагиваю.

— Я тебя поцарапала? — озабоченно и смущенно спрашивает она.

— О, нет, ты всего лишь ударила меня током.

Она встала и начала готовить кофе. Англичанкам очень здорово удаются такие жесты.

— У нас с тобой будет роман? — спрашивает она.

Нет, она не англичанка, она из Австралии.

— Нет-нет, — отвечаю я. — Ты ведь замужем, а у меня Жаклин. Мы будем с тобой друзьями.

— Мы и так друзья.

Да, мы уже друзья, и самое большое удовольствие для меня — проводить целые дни, болтая с тобой о вещах серьезных и о всякой чепухе. Мне бы хотелось мыть посуду рядом с тобой, или убирать вместе с тобой, или читать половину газеты, пока ты читаешь другую. Мы друзья, и мне будет не хватать тебя, мне уже не хватает тебя, и я думаю о тебе очень часто. Мне не хочется терять это счастливое пространство, где живет человек умный и легкий, которому не нужно перед свиданием сверяться с ежедневником. Всю дорогу домой я твержу себе это, и такие мысли — прочная мостовая у меня под ногами, ровно постриженные изгороди, магазин на углу и малолитражка Жаклин. Все как положено: любовница, друг, жизнь, круг общения. Дома чашки стоят на тех же самых местах, где мы с Жаклин оставили их утром, и я не глядя могу сказать, где висит ее пижама. Мне раньше казалось, что Христос не прав и невероятно суров, утверждая, что прелюбодеяние в сердце — грех не меньший, чем прелюбодеяние настоящее. Но теперь, посреди столь привычного и нерушимого пространства, я осознаю, что мой мир и мир Жаклин уже изменились. Только она еще этого не знает. Карта нашего мира перекроена. Территория, которую она привыкла считать своей, уже аннексирована. Вы ведь никогда не отдаете навсегда свое сердце, вы лишь даете его взаймы на время. Иначе как можно получить его обратно без разрешения?

Мне везет, и я провожу спокойно весь вечер. Никто меня не тревожит, я могу себе пить горячий чай, сидя в знакомом кресле, и надеяться, что мудрость предметов вразумит меня. В окружении столь родных и привычных книг, стульев, стола я наверняка осознаю необходимость не двигаться с места. Слишком много эмоциональных скитаний. Разве не хотелось мне возвести вокруг себя ограду, зализать раны и набраться сил? Луиза же может ее разрушить.

Ох, нет, Луиза, вру я. Я боюсь не тебя, а себя. И вся моя нынешняя, заслуженная жизнь ничего не значит. Часы тикают. Сколько времени еще осталось до того, как начнутся крики и обвинения? Слезы и боль? Такая весьма характерная боль от камня в желудке, когда вы теряете нечто, что никогда всерьез не ценили. Почему любовь должна измеряться утратой?

Такие мысли и предчувствия — отнюдь не редкость, но признаться в них — все равно что прорубить единственный выход. Великое оправдание страсти: ах, у меня не было выбора, ах, меня захватило чувство. Некие силы якобы хватают вас и несут, и овладевают вами, но сейчас это все в прошлом, и вы не понимаете, как это могло случиться и т. д. и т. п. И как бы вам хотелось начать все сначала и т. д. и т. п. И прости меня, дорогая… В конце двадцатого столетия вы все еще призываете демонов прошлого, чтобы объяснить самые тривиальные поступки. Измена — очень обычный поступок. Вовсе не редкая драгоценность, но почему-то на личном уровне каждый объясняет ее так, будто речь идет о неопознанных летающих объектах. Не хочу больше так лгать себе. Да, всю жизнь мне приходилось обманывать себя, но больше я этого не хочу. Я точно знаю, что происходит, и знаю также, что выпрыгиваю из этого самолета по собственной воле. Нет, у меня нет парашюта, и что еще хуже — его нет и у Жаклин. А когда прыгаешь, лучше брать его с собой.

Я отрезаю кусочек кекса с изюмом. Если сомневаешься — ешь. Понимаю я тех, кому холодильник с его содержимым заменяет любого социального работника. Лично я исповедальне всегда предпочту стаканчик неразбавленного виски, но не раньше пяти. Может быть, поэтому все мои душевные кризисы приходятся на вечернее время? Ну, хорошо, пока еще только половина пятого, и я довольствуюсь кексом и чашкой чая, но вместо того, чтобы немного прийти в себя, я мысленно все время прихожу к Луизе. Все из-за еды. Вряд ли есть что-либо менее романтическое, чем поднимающееся дрожжевое тесто, но его запах возбуждает меня сильнее, чем любые плейбойские бананы. Итак, это вопрос времени. Будет ли благороднее с моей стороны подождать неделю, прежде чем я уйду? Или лучше забрать зубную щетку прямо сейчас? Я тону в неизбежности.


Я звоню другу посоветоваться, и он советует мне сыграть в морячка: у них жены в каждом порту. Что будет, если я признаюсь Жаклин — разрушу все, но ради чего? Признавшись, я могу глубоко ранить ее чувства, а разве я имею на это право? И кто его знает, может, у меня просто этакая собачья течка, а через две недели я приду в норму, выброшу все это из головы и вернусь в родные пенаты.

Здравый смысл. Благоразумие. Хорошая собачка.

А если погадать на чаинках? Ничего, кроме заглавной буквы «Л»!


Жаклин возвращается, я целую ее и говорю:

— Мне хотелось бы, чтоб от тебя не пахло зоопарком.

Она удивлена.

— Но что я могу сделать? В зоопарке всегда запах!

Однако немедленно идет в душ. Я наливаю ей выпить, думая про себя, до чего мне не нравится ее одежда и ее манера вечно включать радио, как только приходит.

С кислой миной я занимаюсь нашим ужином. Что будем делать сегодня вечером? Я чувствую себя разбойником, что прячет пистолет за щекой. Стоит начать говорить, как я непременно все выложу. Лучше просто молчать. Есть, улыбаться, во всем уступать Жаклин. Верно ведь?

Звонит телефон. Я бросаюсь на трубку, как зверь на добычу, и запираюсь с аппаратом в спальне.

Это Луиза.

— Приходи завтра, — говорит она. — Я хочу тебе кое-что сказать.

— Луиза, если ты насчет того, о чем мы говорили, то я не могу… понимаешь, я думаю, что нет. Потому что, ну, ты понимаешь…

В трубке щелкнуло, и телефон умолк. Я смотрю на него таким взглядом, какой был у Лорен Баколл в фильмах, где она играла вместе с Хамфри Богартом. Не хватает только авто с откидной подножкой и пары противотуманных фар — тогда можно было бы через десять минут оказаться у Луизы. Проблема в том, что к моим услугам лишь малолитражка, принадлежащая моей подруге.


Мы жуем спагетти. В голове — одна мысль: пока ее имя не произнесено, со мной все будет в порядке. Затеяв эту игру, я сверяюсь с циферблатом часов: сколько мне уже удалось продержаться. Циферблат корчит скептическую мину. Что со мной творится? Я как двоечник перед экзаменационным листком с вопросами, а ответы заведомо неизвестны. Хоть бы часы быстрее шли! Хоть бы поскорее отсюда уйти! В девять я сообщаю Жаклин, что умираю от усталости. Она гладит меня по руке, но я ничего не чувствую. Позже, когда мы уже лежим бок о бок в своих пижамах, я плотно сжимаю губы, а мои щеки наверное раздулись, как у хомячка, потому что во рту у меня — лишь имя «Луиза».

Не надо объяснять вам, куда я направляюсь на следующий день.


В ту ночь мне приснился мрачный сон про одну мою бывшую подружку, которая всерьез увлеклась папье-маше. Началось как хобби, и кто стал бы возражать против небольших ведерок с водой и мукой, да мотков тонкой проволоки? У меня широкие взгляды, и я за свободу самовыражения. И вот подхожу я в один прекрасный день к ее дому и вижу, как из щели почтового ящика, как раз на уровне промежности высовывается здоровая желто-зеленая змеиная голова. Нет, не настоящая, конечно, но очень натуральная, с красным язычком и зубами из серебряной фольги. Я медлю в нерешительности, прежде чем нажать на звонок: дотянуться до звонка можно, только прижавшись к голове змеюки очень личной частью моего тела. В голове у меня происходит следующий диалог:

Мне: Не валяй дурака! Это просто шутка.

Я: Что значит шутка? Жуть какая!

Мне: Но ведь зубы не настоящие.

Я: Чтобы сделать больно, не обязательны настоящие зубы.

Мне: Что она подумает о тебе, если ты так и будешь топтаться на пороге весь вечер?

Я: Интересно, что она вообще обо мне думает? Что она за девчонка, если ей нравится воображать змею у моих гениталий?

Мне: Девчонка, любящая пошутить.

Я: Ха-ха.

Тут дверь распахивается, и на пороге возникает Эми. На ней кафтан, а на шее болтаются длинные бусы.

— Не обижайся, — заявляет она. — Это для почтальона. Он меня уже достал.

— Сомневаюсь, что его отпугнет змея, — отвечаю я. — Ведь это просто игрушка. Меня, например, она совсем не испугала.

— Тебе нечего пугаться, — повторяет она. — У нее в челюстях всего лишь мышеловка.

Эми куда-то испаряется, а я топчусь на ступеньках, сжимая в руке бутылку «Божоле Нуво». Эми возвращается с пучком зеленого лука и сует его в змеиную пасть. Раздается чудовищный хруст, и нижняя часть пучка падает на половик.

— Захвати его с собой, — говорит она. — Потом съедим.


Я просыпаюсь в холодном поту. Жаклин мирно посапывает у меня под боком, тоненький лучик света просачивается сквозь старые занавески. Закутавшись в халат, я выхожу в сад — мне хочется ощутить под босыми ногами влажную землю. Воздух чистый, с привкусом дневного тепла, небо расчерчено розовыми царапинами. Приятно сознавать, что лишь я дышу воздухом в этот час. Меня подавляет мысль о том, что в городе миллионы легких делают безостановочный вдох-выдох вокруг меня. Нас стало слишком много на планете, и это уже сказывается. Шторы в окнах у соседей наглухо закрыты. Интересно, какие им снятся сны? Бывают ли у них кошмары? Они должны выглядеть сейчас совсем иначе, чем днем — расслабленные, с полуоткрытыми ртами, со сползшими с кроватей одеялами. Возможно, мы могли бы сказать сейчас друг другу что-то еще, кроме заезженного «доброе утра».

Я иду полюбоваться на свои подсолнухи. Они росли дружно, уверенные в том, что каждому хватит солнца, каждый сможет стать таким, как нужно в подобающий момент. Мало кто из людей добивается того же, чего добивается природа без особых усилий и практически без осечки. Мы не знаем, кто мы такие и как нам надо функционировать, тем более не догадываемся о том, как правильно цвести. Слепая природа! Homo sapiens! Кто и кого дурачит?

И что же мне делать? — обращаюсь я к малиновкам, гнездящимся на стене. Малиновки — очень верные создания. Каждый год они празднуют свадьбы теми же парами, что и раньше. Мне нравится вызывающе красный герб у них на груди, как смело они бросаются за червяками прямо под мою лопату. Всякий раз, когда я копаюсь в саду, маленькие птички разделываются с вредителями. Homo sapiens. Слепая природа.

Я ощущаю собственную беспомощность. Почему, интересно, такое существо, как человек, не обеспечено каким-нибудь специальным приспособлением для разрешения нравственных вопросов?

В моих проблемах нет ничего необычного:

1. Я люблю женщину, которая замужем.

2. Она полюбила меня.

3. У меня есть моральные обязательства перед другим человеком.

4. Как мне узнать, надо ли стремиться к Луизе всей душой или, напротив, всячески ее избегать?

Мне могла бы все объяснить церковь, мне пытались помочь друзья, можно было бы взять курс на стоическое воздержание и сбежать от соблазна или наоборот поставить паруса и ловить попутный ветер.

Впервые в жизни я хочу поступить правильно, я хочу поступить верно, а не идти на поводу у своих желаний. Наверное, за это спасибо Вирсавии…

Вспоминаю, как она пришла ко мне вскоре после своего возвращения из Южной Африки. Перед ее отъездом ей было выставлено условие: либо он, либо я. Ее глаза, что часто полнились слезами жалости к себе, глядели на меня с укором за еще один любовный захват. Она все-таки пообещала принять решение, и оно оказалось не в мою пользу. Ладно. Прошло полтора месяца. В сказке про Румпельштильцхена Мельникову дочку запирают в подвал, полный соломы. Назавтра ей надо перепрясть солому в золотую пряжу. Вирсавия одарила меня лишь охапками соломы, но когда она была со мной, мне казалось, что данные ею обещания высечены в драгоценном камне. После ее отъезда мне пришлось долго разгребать солому и выметать мусор. И тут вдруг появляется она и как ни в чем не бывало, не помня о своем обещании, мило осведомляется, почему я ей не звоню по межгороду и не отвечаю на ее открытки до востребования.

— Мы уже все выяснили.

Она просидела у меня в молчании почти пятнадцать минут, но мне удалось ни разу не шелохнуться, намертво обхватив ногами кухонную табуретку. Тогда она спросила, есть ли у меня кто-нибудь. Мое «да» было коротким, туманным и двусмысленным.

Она кивнула и повернулась к выходу. Подойдя к дверям, вдруг обернулась:

— Да, я хотела тебя предупредить перед нашим отъездом, да забыла.

Мой взгляд был быстрым и, наверное, враждебным. Мне было тошно слышать это ее «нашим».

— Да, — продолжила она, — Урия подхватил триппер у женщины, с которой он переспал в Нью-Йорке. Ну, он конечно, переспал с ней, просто чтобы отомстить мне. Но ничего не сказал, и врач думает, я тоже его подхватила. Но я пила антибиотики, так что, возможно, все в порядке. Я хочу сказать, и с тобой, возможно, все порядке. Но все-таки нужно провериться.

В руках у меня вдруг оказалась оторванная ножка табуретки. Хотелось хорошенько вмазать по ее раскрашенной физиономии.

— Ты дерьмо!

— Не надо так!

— Ты ведь клялась, что не спишь с ним больше!

— Я подумала потом, что это будет несправедливо. Мне не хотелось разрушать до конца то небольшое сексуальное доверие, которое у нас с ним было.

— Именно поэтому ты просто не потрудилась сообщить ему, что он не знает, как заставить тебя кончить.

Она не ответила. Теперь она пустила слезу, но для меня слезы ее были слишком жиденькими. Атака началась по всем фронтам:

— Как долго вы женаты? Брак, образцовый во всех отношениях. Десять лет? Двенадцать? И ты не можешь попросить его сунуть голову тебе между ног, поскольку считаешь, что он найдет это безвкусным? И ты еще говоришь о каком-то сексуальном доверии?

— Прекрати! — Она оттолкнула меня. — Мне надо домой.

— Семь вечера! Пора возвращаться домой! Ну, конечно! Отвалить с работы пораньше, успеть потрахаться часа полтора, расслабиться, чтобы с улыбкой появиться на пороге: «Здравствуй, милый», — и заняться стряпней к ужину?

— Кончай, дай мне пройти! — сказала она.

— Да уж, «кончай»! Со мной ты кончала, и когда у тебя были месячные, и вымотанная, и усталая! Я-то знаю, как заставить тебя кончить!

— Не думаю, что дело было только в тебе. Нам было хорошо вместе. Я тогда возбуждала тебя.

— Да, возбуждала! И что самое нелепое, возбуждаешь до сих пор!

Она взглянула на меня:

— Ты отвезешь меня домой?


Тот вечер я до сих пор вспоминаю со стыдом и отвращением. Нет, мне не пришлось отвозить ее домой. Но мы прошли по темным улицам почти до ее дома только шуршал на ней плащ, да дипломат хлопал по ноге. Она, как Дирк Богард, так гордилась своим профилем, а тусклый свет фонарей еще больше усиливал эффект. Мы простились с ней там, где она без опаски могла добраться до своих дверей, и несколько секунд еще слышался стук ее каблуков. Но вот шаги смолкли. Она остановилась. Так было всякий раз: она поправляет макияж, прическу, стряхивает всякое воспоминание обо мне с себя и со своей одежды. Скрип калитки, лязг ключа в замке. Теперь они оба в квадрате четырех стен, делят друг с другом все, включая болезнь.

По пути домой мне приходилось дышать очень глубоко — меня трясло и не отпускало. Вина ведь не только на ней, но и на мне. Не позволь я этому случиться, не вступи в сговор с обманом, не сожги собственную гордость, ничего бы и не было, разве нет? Я — ничто, я — кусок говна, я заслуживаю Вирсавии. Самоуважение. Да этому только в армии учат. Наверное, там мне и место. А в графе «Личные интересы» на призывном участке написать: «разбитое сердце»…

На следующий день, в клинике дурных болезней, моему взору предстали собратья по несчастью. Там были и парни «мне-все-нипочем», и разжиревшие бизнесмены, прячущие под короткими пиджаками выпуклый животик. Разумеется, там были уличные девицы, но и другие, обычные женщины, тоже. Женщины, с глазами полными страха и стыда. Что же это за гнусное место? Почему никто не предупредил их? «Кто тебя этим наградил, лапочка?» — хотелось мне спросить у женщины средних лет в летнем ситцевом платье. Она долго рассматривала стенд с плакатами о гонорее, а потом попробовала сосредоточиться на своем журнале «Сельская жизнь». «Да разведись ты с ним! — хотелось крикнуть мне. — Думаешь, он тебе впервые изменил?» Тут ее позвали, и она скрылась в унылом белом кабинете. Приемная могла бы получить приз в конкурсе на лучшее преддверие Страшного суда: бачок с кофейной жижей, ободранные больничные банкетки, пластиковые цветы в пластиковых горшках и повсюду на стенах, снизу доверху выцветшие плакаты и вырезки с изображением всевозможных заболеваний половых органов и мутных выделений. Впечатляет, сколько дряни может поместиться на столь небольшом количестве плоти.

Ах, Вирсавия, как это не похоже на элегантную обстановку твоего кабинета. Там, где частные пациенты могут удалять зубы под музыку Вивальди и наслаждаться двадцатью минутами заслуженного отдыха на удобном диване. Где всегда свежие цветы благоухают в красивых вазах, а ты угощаешь ароматным травяным чаем. Когда ты прижимаешь головы пациентов к своей груди, им не страшен ни шприц, ни игла, даже твой белый халат больше не пугает их. Мне нужна была лишь коронка, но ты одарила меня королевской короной. К сожалению, право владеть ею было мне предоставлено только с пяти до семи вечера в будни, да еще в те редкие выходные, когда он уходил играть в футбол.

Меня вызвали.


— Нашли?

Медсестра посмотрела на меня с выражением смертельной скуки:

— Нет.

Затем принялась заполнять формуляр и сообщила, что мне нужно прийти еще раз через три месяца.

— Зачем?

— Болезни, передающиеся половым путем, обычно не являются случайностью. Если ваши привычки таковы, что вы подхватили заболевание один раз, то вполне возможно, что вы заразитесь и еще. — Она замолкла, а потом добавила: — Мы все — рабы привычек.

— Но у меня же нет никакого заболевания.

Она открыла дверь.

— Трех месяцев будет вполне достаточно.

Достаточно для чего? Мой путь по больничному коридору пролегал мимо табличек: «Хирургия», «Мать и дитя», «Амбулаторные больные». Характерно, что отделение дурных болезней расположено так, что страждущим добраться до него непросто. Плутая по хитрым лабиринтам, несчастный грешник должен по крайней мере раз пять спросить, где оно находится. Мои попытки понизить голос во время расспросов, особенно в непосредственной близости от «Матери и дитяти», не производили на персонал ни малейшего впечатления.

— Венерические болезни? — прогремел у меня над ухом медбрат, остановив тележку с грязными простынями в аккурат на моей ноге. — До конца коридора направо, налево, прямо через вход позади лифта, вверх по ступенькам, вдоль по коридору, завернуть за угол, через вращающуюся дверь, и вы будете на месте…

— Вы сказали ВЕНЕРИЧЕСКИЕ? — Да, именно так было сказано, и пришлось повторить это еще раз молодому доктору из амбулатории, легкомысленно крутившему в руках стетоскоп. — Как пройти? Никаких проблем! Отсюда пять минут на носилках. Самый прямой путь — через крематорий.

Он расплылся в улыбке, как подтаявшее мороженое, и махнул в сторону дымящей трубы.

— Счастливого пути!

Может, все дело в моем лице. Наверное, сегодня оно напоминает половую тряпку. А я себя чувствую так, точно ее к тому же выжали.

На обратном пути мне пришло в голову купить себе огромный букет цветов.


— Идете в гости? — Голос девушки-продавщицы изогнулся вверх, точно пола больничного халата. Ей было смертельно скучно от того, что приходится быть любезной в этой щели между папоротниками, да еще с мокрыми руками, с которых капает зеленая вода.

— Да, к себе. Хочу выяснить, все ли у меня дома.

Она подняла брови и пропищала:

— С вами все в порядке?

— Должно быть. — Красная гвоздика перекочевала из моего букета в ее мокрые руки.

Вечер. Цветы поставлены в вазу, постелены чистые простыни, свет погашен. «Что ж, значит, от Вирсавии мне достался только ровный ряд починенных зубов».

— Чтобы лучше было кушать, — сказал Волк.

Самое лучшее — взять баллончик с краской и написать на двери: «САМОУВАЖЕНИЕ».

И пусть Купидон только попробует сунуться.


Когда я прихожу, Луиза завтракает. На ней великолепно свободный халатик в гвардейскую красно-зеленую полоску. Распущенные волосы мягко окутывают шею и плечи, ниспадая на скатерть и поблескивая в тонких лучиках света. В Луизе всегда чувствовалось что-то электризующее, напряженное и опасное. Ровный свет, горевший в ней, питался, как я подозреваю, более невесомыми токами. На первый взгляд, она казалась спокойной, но за этим внешним покоем дремала мощная разрушительная сила, которая заставляла меня нервничать каждый раз, когда приходилось переступать порог ее дома. Она больше — викторианская героиня, чем современная женщина. В ней что-то от героини готического романа полновластной повелительницы замка, которая способна вдруг поджечь его и скрыться в ночи с одним узелком в руках. Мне всегда казалось, что она должна носить на поясе связку ключей. Ее собранность и деловитость напоминали мне дремлющий, но отнюдь не потухший вулкан. Иногда мне приходило в голову, что если Луиза вулкан, то я могу оказаться Помпеями.

Я не вхожу в дом сразу, а, спрятавшись снаружи, наблюдаю, подняв воротник. Мелькает мысль, что если она вызовет полицию, то я только того и заслуживаю. Но полицию она не вызвала. Взяла свой револьвер с перламутровой инкрустацией на рукоятке из стеклянной вазы и поразила меня выстрелом прямо в сердце. При вскрытии обнаружили расширившееся сердце и тонкие кишки.

Белая скатерть, коричневый заварник. Хромированный тостер и ножи с серебряными лезвиями. Обычные вещи. Я смотрю, как она берет их и ставит на место, быстро вытирая руки о краешек скатерти, — на людях она так никогда не делает. Она ела яйцо, на ее тарелке скорлупа, а вот сейчас она слизывает масло с кончика ножа. Все, доела и ушла в ванную, кухня опустела. Без Луизы кухня выглядит глупо.

В дом проникнуть легко — дверь не заперта. Я чувствую себя как вор, что собирает в мешок взгляды украдкой. Такое странное чувство — находиться в чужой комнате, когда там никого нет. Особенно, когда любишь этого человека. Каждая вещь получает особое значение. Почему она купила это? Что ей вообще нравится? Почему ей лучше сидеть на этом стуле, а не на том? Комната представляется шифром, который надо разгадать за несколько отведенных минут. Как только она вернется, все внимание будет приковано к ней, а кроме того, на обстановку пялиться неприлично. Мне безумно хотелось выдвинуть все ящики и провести пальцем по всем пыльным рамам картин. Вдруг я смогу найти ключ к твоей тайне в кладовой, или в мусорной корзине? Тогда я сумею разгадать тебя, распутать нити, пропустить их между пальцами, чтобы измерить всю твою душу. Меня одолело смешное и нестерпимое желание стащить что-то из твоей комнаты. Поверь, у меня вовсе не было намерения воровать твои ложки, хотя они очаровательны, с эдвардианским сапожком на ручке. Почему же я все-таки сую их к себе в карман? «Немедленно положи на место», — строго говорит наставница-совесть. Я принуждаю себя вернуть их в ящик, хотя когда дело доходит до чайной ложечки, приходится выдержать серьезную внутреннюю борьбу. Присев, я пытаюсь сосредоточиться. Прямо перед моими глазами оказывается корзина с бельем для стирки. Нет, только не грязное белье… пожалуйста!

Я не отношусь к тем, кто любит нюхать испачканное белье. Мне никогда не приходилось тайком запихивать во внутренние карманы ничьи трусики. У меня такие знакомые имелись, и меня приводила в восхищение их ловкость. Как они умудряются спокойно сидеть на заседании, засунув в один карман свой белоснежный носовой платок, а в другой — чьи-то панталончики? Разве можно точно знать, что не перепутаешь, что где? Я завороженно смотрю на корзину для белья, как неудачливый заклинатель змей.

Не успеваю я подняться, как в дверях возникает Луиза. Волосы после душа зачесаны наверх и скреплены черепаховой заколкой. От нее исходит приятный лесной аромат мыла. Лицо ее светится любовью. Она протягивает ко мне руки, и я медленно целую ее пальцы, стараясь запомнить каждый сустав. Я жажду не только ее плоти, я хочу ее кости, кровь, сухожилия, ткани — все из чего она состоит. Я хочу держать ее в объятиях тысячу лет, даже тогда, когда от времени истлеют оттенки и текстура ее кожи, а скелет рассыплется в прах. Кто ты, что заставляешь меня испытывать такие чувства? Кто ты такая, для кого время не имеет значения?

Ощущая жар ее объятий, я думаю: «Костер твоих ладоней согреет меня лучше солнца». Мне здесь тепло, уютно, меня кормят, обо мне заботятся. И я буду слышать биение этого пульса отчетливее любых других ритмов. Мир может появиться и исчезнуть в потоке дней, но я здесь, и мое будущее в твоих ладонях.

Она сказала:

— Поднимайся наверх.

Друг за другом мы поднялись на второй этаж, где размещалось что-то вроде студии, а потом еще выше, там ступеньки были уже, а комнаты меньше. Казалось, этому дому не будет конца, и скрипучие дрожащие ступени выведут нас куда-то наружу, за стены. Они привели нас в залитую светом мансарду в башенке. В высоких окнах царило небо, пролетавшие птицы царапали крыльями стекло. Маленькая кровать была застелена лоскутным одеялом. Пол был покатый, в одном месте раной зияла отставшая половица. Неровные хлипкие стены казались живыми, были влажными на ощупь и дрожали при прикосновении. Потоки света, лившегося сквозь разреженный воздух, нагрели створки оконных рам так, что дотронуться было невозможно. Мы чудесным образом выросли в этом маленьком помещении: ты и я могли свободно дотянуться до любого места, от пола до потолка, коснуться любой стенки нашего любовного гнезда. Ты поцеловала меня, и мои губы коснулись аромата твоей кожи.

И что потом? Все, что ты так недавно надела на себя, стало бессознательной грудой на полу, и неожиданно обнаружилось, что ты носишь нижнюю юбку. Луиза, твое тело было само совершенство. Смогу ли я, еще не познав до конца даже кончиков твоих пальцев, смогу ли я познать в совершенстве эту страну? Интересно, Колумб тоже испытывал такое при виде Америки? Я не мечтаю тобою овладеть, это ты овладела моими мечтами.


Много времени спустя с улицы донесся шум — дети возвращались из школы. Их высокие звонкие голоса проходили через нижние комнаты и, смягчаясь, преображенные, достигали нашего Приюта Славы. Возможно, мы очутились на той самой крыше мира, где побывал Чосер со своим орлом. Возможно, натиск и давление жизни кончались здесь, и голоса мягко обвивались вокруг стропил тысячекратно шелестящим эхом. Энергия не может исчезнуть, она может только преобразоваться, но куда уходят слова?

— Луиза, я люблю тебя!

Она нежно прикрыла мне рот ладонью и покачала головой.

— Не говори так сейчас. Пока не говори. Ты можешь не думать так на самом деле.

Мои возражения были столь эмоциональными, что сделали бы честь рекламному агенту. Конечно, эта модель — самая лучшая, самая важная чудеснейшая и даже ни с чем ни сравнимая. Существительные в наши дни обесцениваются, если к ним не подбирается пара прилагательных в превосходной степени. Чем больше их, тем неубедительнее звучало. Луиза не отвечала ничего, и речь моя наконец иссякла.

— Я просто хотела сказать, что думать так на самом деле может оказаться для тебя невозможным.

— Но у меня нет семьи.

— И это дает тебе чувство свободы?

— Во всяком случае, у меня больше свободы.

— Но и меньше постоянства. Видишь ли, я сомневаюсь не в том, сможешь ли ты оставить Жаклин, а в том, сможешь ли ты остаться со мной.

— Но я люблю тебя.

— Но ведь у тебя были другие, и вы, в конце концов, расставались.

— Другие не показатель.

— Знаешь, мне не хотелось бы стать просто еще одним скальпом на твоем тотемном столбе.

— Луиза, но ты ведь сама этого хотела.

— Я только пошла на это. А хотели мы вдвоем.

Что все это значит? Мы занялись с ней разок любовью. Мы знакомы лишь несколько месяцев, и она уже начинает выяснять, гожусь ли я для долгой связи? Так я ей и говорю.

— Так это правда, что для тебя я — просто скальп?

Ее слова злят и обескураживают меня.

— Луиза, ведь я не знаю тебя. Мне хотелось разобраться с собой и избежать того, что сегодня произошло. Ты действуешь на меня так, что я этого не понимаю! Я понимаю только, что из-за тебя я теряю контроль над собой.

— Значит, говоря, что ты меня любишь, ты просто пытаешься обрести над собой контроль? Для тебя это просто достаточно привычная стезя — роман, ухаживания, всякие там ураганы страсти.

— Я не хочу контроля.

— Не верю.

Нет так нет! Ты права, что не веришь мне. На самом деле это мелкие уловки. Я встаю с кровати и нашариваю одежду. Она оказалась под ее нижней юбкой. Я беру вместо своей одежды ее юбку.

— Можно мне ее взять с собой?

— Что — охотничий трофей?

В ее глазах стоят слезы. Зря я обижаю ее. И не нужно было рассказывать про моих бывших подружек. В общем, тогда мне хотелось просто посмешить ее, и она правда веселилась. Теперь же у нас на тропе — шипы и колючки. Луиза не доверяет мне. Дружба со мной приятна. Любовная связь — смертельно опасна. Понятно: на ее месте мне бы тоже так казалось. Я опускаюсь на колени перед ней и прижимаюсь грудью к ее ногам.

— Скажи мне, чего ты хочешь, — я все сделаю.

Она гладит меня по голове.

— Я хочу, чтобы мы были вместе и забыли все прошлое. Забудь свою роль. Забудь, что было в других спальнях, с другими. Приди ко мне заново. Никогда не говори, что ты меня любишь, пока не придет день, и ты не докажешь это на деле.

— Но как я смогу это доказать?

— Этого я сказать не могу.

Лабиринт. Пройдите лабиринт, и ваше заветное желание сбудется. Но если вы не пройдете, то застрянете навсегда среди негостеприимных стен. Это что же, испытание? Недаром Луиза напомнила мне героиню готического романа, и дело не только во внешнем сходстве. Похоже, она твердо решила, что я могу заслужить ее благосклонность, лишь полностью порвав со своим прошлым. В мансарде у нее висела картина Бёрн-Джонса «Любовь и паломница». Ангел в светлом одеянии ведет за руку измученную путницу со стоптанными в кровь ногами. Паломница — в черном, край плаща зацепился за острые шипы густых зарослей колючек, из которых они с ангелом только что вышли. Луиза тоже хочет вывести меня? Но желаю ли я, чтобы меня вели за руку? Она права, мне не хочется пока всерьез это обдумывать. У меня и оправдание для этого есть: надо что-то решать с Жаклин.


Идет дождь, когда я покидаю дом Луизы и сажусь в автобус к зоопарку. В автобусе битком, в основном — женщины и дети. Усталые измученные женщины усмиряют своих перевозбужденных чад. Один ребенок попытался засунуть голову своего брата в портфель, из которого на пол высыпались учебники, и молодая мамаша впала в неистовство. Она готова убить своего ребенка. Почему такая работа не учитывается в графе «рост национального дохода»? «Потому что неизвестно, как можно это посчитать», — отвечают экономисты. Они, наверное, не ездят в автобусе.

Я схожу у главного входа в зоопарк. Парень в проходной будке один, он устало положил ноги на турникет, мокрый ветер хлещет в окошко, и брызги долетают до его портативного телевизора. Он даже не глядит в мою сторону, когда я укрываюсь от мороси под плексигласовым слоном.

— Зоопарк закрывается в десять, — загадочно бормочет парень. — Но после пяти уже никого из начальства.

«Никого из начальства после пяти». Голубая мечта любой секретарши. На пару секунд это меня забавляет, но тут я замечаю Жаклин — она идет к воротам. Берет надвинут, чтоб защититься от мороси. Из хозяйственной сумки, набитой продуктами, торчат стрелки зеленого лука.

— Вечер, дорогуша, — буркает парень, не разжимая губ.

Меня она не замечала. Мне захотелось спрятаться за слоном, а потом неожиданно выскочить и пригласить ее поужинать.

Мне часто тянет на такие романтические фокусы. Это неплохой выход из различных реальных ситуаций. Ну кто пойдет ужинать в половину шестого? Или кому придет в голову предложить романтическую прогулку под дождем, когда вы с набитыми сумками, подобно тысяче озабоченно спешащих пассажиров, направляетесь домой? «Давай-давай, — подбадриваю я себя. — Вперед!»

— Жаклин! (Мой окрик достоин отдела криминальной полиции.)

Она поворачивает голову, лицо ее сияет, она радостно всучивает мне тяжелую сумку и поплотнее кутается в плащ. Идет к автостоянке, рассказывая мне попутно, как прошел сегодняшний день, что-то про кенгуру валлаби — нужно было его успокоить, а знаю ли я, что в зоопарке над ними ставят эксперименты? Им отрубают головы, живым — в интересах науки.

— Но это не в интересах валлаби?

— Нет, конечно. Почему бедные животные должны страдать? Ты ведь не хочешь отрубить мне голову просто так, ради интереса?

Меня передернуло. Она, по-видимому, шутит, но на шутку не похоже.

— Зайдем куда-нибудь выпить кофе и съесть по пирожному.

Я беру ее под руку, и мы, обойдя стоянку, направляемся к чайной, которая обычно обслуживает посетителей зоопарка. Там хорошо, совсем по-домашнему, когда пусто, а сегодня посетителей как раз нет. Зоопарк отдыхает, зверье должно быть благодарно дождю.

— Ты обычно не встречаешь меня с работы, — сказала она.

— Обычно нет.

— Мы что-то празднуем?

— Нет.

Окна целиком покрылись капельками дождя. Ничего не видно.

— Это из-за Луизы?..

Кивок, я нервно кручу в пальцах десертную вилку, колени уперлись в жесткую крышку деревянного кукольного столика. Все как-то негармонично. Мой голос слишком громок, Жаклин — слишком маленькая, а женщина, автоматически выдающая пончики, рискует раздавить стеклянный прилавок, опустив на него мощную грудь. А вдруг она опрокинет пирамиду из шоколадных эклеров, и всех посетителей забрызгает поддельными сливками? Моя мама всегда говорила, что я плохо кончу.

— Вы с ней видитесь? — Это испуганный голос Жаклин.

Раздражением меня пробирает до печенок. Хочется зарычать — собака я и есть собака.

«Конечно, мы с ней видимся. Я вижу ее лицо на каждом углу, в каждом закоулке. На каждом заборе, на любой монете в кармане. Вижу ее, когда смотрю на тебя. Вижу ее, когда и не смотрю на тебя».

Конечно же, я не говорю ничего подобного, а начинаю мямлить обычное в таких ситуациях: да, понимаешь, все так изменилось… ВСЕ ИЗМЕНИЛОСЬ, тупая уловка. Да нет, это я все меняю. Ничто не меняется само по себе, это не времена года — течение событий меняют люди. Есть жертвы перемен — не бывает жертв вещей. Зачем прятаться в хитросплетения слов? Жаклин от этого легче не будет — легче будет только мне. Этим, наверное, я сейчас и занимаюсь.

Она говорит:

— Я-то надеялась на перемены…

— В переменах все и дело, понимаешь?..

— Я думала, перемены в тебе уже произошли. Я помню твои слова: что ты не будешь больше так поступать. Что ты хочешь жить по-другому. А мне сделать больно — так легко.

Она говорит правду. Не думаю, что мне удалось бы смириться с чтением утренних газет или возвращением домой к шестичасовым вечерним новостям. Хотя слова мои были искренними, это был обычный самообман.

— Понимаешь, Жаклин, я не хожу снова вокруг да около.

— А что же тогда ты делаешь?

Хороший вопрос. Можно подумать, что некий дух следит за мной с небес и на чистом английском языке объясняет мне, что именно я делаю. Хотелось бы мне иметь уверенность компьютерного программиста, убежденного, что на всякий правильно поставленный вопрос всегда имеется правильный ответ. Почему я не действую по плану? Как глупо это будет звучать, если я признаюсь, что ничего не понимаю, и пожму плечами — эдакое бессмысленное создание, что умудрилось влюбиться и не может объяснить, почему. С моим солидным опытом следует быть в состоянии объяснить, что со мной. Однако в голове у меня вертится одно-единственное имя — Луиза.

На лицо Жаклин падает безжалостный свет мигающей рекламы чайной. Жаклин пытается согреться, обхватив руками чашку, но обжигается, проливает чай, вытирает его крохотной салфеткой и роняет пирожное. Глядя зорко и неодобрительно, но ни слова не говоря. Грудь за прилавком нагибается и немедленно наводит порядок. Ей все равно, она и не такое видала. Ей главное закрыть чайную через полчаса. Она ретируется за прилавок и врубает радио.

Жаклин протирает очки.

— И что ты собираешься делать?

— Нам вместе надо это решить. Это должно быть совместное решение.

— Иными словами, мы решим, что делать, а потом ты все равно поступишь по-своему.

— Я не знаю, как это — по-моему.

Она кивает и поднимается из-за стола. Пока Грудь за прилавком отсчитывает мне сдачу, она куда-то скрывается. Мне показалось, пошла к машине.

Догнать ее мне не удалось, а автостоянка при зоопарке уже закрыта. Мои попытки справиться с упрямым висячим замком, ухватившись за тонкую проволочную сетку, оказались безуспешными. Эта дождливая майская ночь напоминает скорее февраль, чем нежную весну. Сейчас должно быть тепло и светло, а на самом деле свет сочился только из вытянувшихся в ряд угрюмых фонарей. Малолитражка Жаклин одиноко мокнет в углу мрачной автостоянки. Глупо, грустно и нелепо.

Мне ничего не остается, как войти в небольшой парк неподалеку и устроиться на сырой скамейке под промокшей ивой. Просторные шорты при нынешней погоде придают мне сходство с каким-то бойскаутом, а их движение всегда мне было чуждо. Хотя порой меня посещала зависть: они всегда точно знали, как совершать героические деяния.

Спокойные изящные домики, выстроенные прямо в парке, смотрели на меня зажженными и погашенными квадратиками окон. Кто-то задергивал занавески, кто-то открывал входную дверь. На миг оттуда донеслась музыка. Нормальная здоровая жизнь. Интересно, случается этим людям бессонными ночами оберегать свое сердце, когда они отдают друг другу свои тела? Почему исчезла эта женщина — ее часы показывают, что пора ложиться спать? Любит ли она своего мужа? Желает ли его? А он — когда видит, как жена расстегивает платье, что чувствует он? Или где-то в другом месте есть иная женщина, которую он желает совсем по-другому?

На ярмарках нередко стоят игровые автоматы, которые называются «Что увидел дворецкий». Прижимаетесь щекой к мягкой обшивке окуляра, бросаете монету, и перед вами сразу появляется стайка танцующих девчонок, которые подмигивают и задирают юбки. Иногда они успевают снять почти всю одежду, но если вы хотите досмотреть до конца, то должны успеть бросить еще одну монетку в прорезь, прежде чем появится белая перчатка дворецкого и задернет занавес. Удовольствие от зрелища заключается, помимо очевидного, еще и в жизнеподобии зрелища. Можете представлять себе, что сидите где-то на избранных местах в партере мюзик-холла, среди длинных рядов бархатных кресел, видите перед собой ряды напомаженных мужских голов. Восхитительно, как праздник подросткового непослушания. У меня всегда потом оставалось чувство вины, но то была вина, смешанная с возбуждением, а вовсе не со смертельной тяжестью греха. Именно тогда мне впервые понравилось подглядывать, хоть и довольно скромно. Мне до сих пор нравится гулять под окнами и разглядывать кипящую внутри жизнь.

Фильмы немого кино были черно-белыми, а картинки, что можно увидеть в окнах, — всегда цветные. Все двигаются забавно, как заводные фигурки. Почему этот мужчина воздел руки? Пальцы пианистки беззвучно касаются клавиш. Только тонкое стекло отделяет меня от их немого мира — от мира, в котором меня нет. Они не догадываются о моем присутствии, а я тем временем знакомлюсь с ними и даже как будто вхожу к ним в семьи. И даже более: они открывают рты беззвучно, как золотые рыбки, и я могу, подобно сценаристу, вложить в их уста любое слово. У меня когда-то была подружка, мы с ней часто играли в такую игру, бродя мимо богатых домов с незанавешенными окнами, придумывая различные истории о том, что происходит там, за стеклом, в лучах домашней рампы.

Ее звали Кэтрин, она мечтала стать писательницей. Она говорила, что это хорошее упражнение для развития творческого воображения — выдумывать мгновенные сценарии на неожиданные темы. Меня литературная карьера не волновала, и меня вполне удовлетворяла скромная роль — носить ее блокнот. В те темные вечера мне не раз приходило в голову, что в фильмах все выдумка. В реальной жизни, особенно после семи вечера, люди, предоставленные сами себе вообще почти не шевелятся. Иногда меня охватывали паника и немедленное желание позвонить в «скорую».

— Никто не может сидеть так долго в полной неподвижности. Она, верно, умерла. Посмотри, там уже давно настало трупное окоченение, это видно даже отсюда.

Потом мы шли в какой-нибудь кинотеатр, где шли Шаброль или Ренуар, и в ленте все актеры только и делали, что бегали по спальням, стреляли друг в друга и бесконечно разводились. Очень утомительно. Французы помешаны на своем интеллектуализме, но для нации мыслителей они слишком много бегают. Размышлять лучше сидя. Они же наворачивают в свои высокохудожественные фильмы столько действия, сколько американцам не впихнуть и в дюжину Клинтов Иствудов. «Жюль и Джим» — так и вообще боевик.

Мы были с ней так счастливы теми дождливыми беззаботными вечерами. Мы чувствовали себя Шерлоком Холмсом и доктором Ватсоном. Мне казалось, что такая роль по мне. А потом Кэтрин сказала, что она уходит. Ей этого не очень хочется, но писатели не бывают хорошими партнерами.

— Это только вопрос времени, — сказала она. — Я обязательно сопьюсь и разучусь готовить.

На мое предложение подождать и посмотреть, что получится, она грустно покачала головой и погладила меня:

— Купи себе собаку.

Естественно, меня это совершенно выбило из колеи. Такая радость была бродить с ней ночи напролет, иногда заходя в закусочную, и на рассвете сваливаться без сил на одну кровать.

— Я могу что-то для тебя сделать, прежде чем ты уйдешь? — вырвалось у меня.

— Да, — ответила она. — Скажи, ты не знаешь, почему Генри Миллер говорил, что пишет членом?

— Потому что он так и делал. Когда он умер, у него между ног нашли только шариковую ручку.

— Врешь, наверное? — сказала она.

Вру?

И вот я сижу, промокнув насквозь, на скамейке и улыбаюсь. Сила воспоминаний на время оторвала меня от реальности. Может быть, память — более реальное место? Поднявшись, отлепляю от ног прилипшие шорты. Совсем стемнело, а после наступления ночи парк принадлежит совсем другим особям, к которым я не отношусь. Лучше пойти домой и отыскать Жаклин.

Дома оказывается, что входная дверь заперта на замок. Я пытаюсь открыть ее, но изнутри дверь закрыта еще и на цепочку. Ору и стучу. Наконец, из щели почтового ящика вылетает листок. На нем написано: «УХОДИ». Я достаю ручку и пишу на обороте «ЭТО МОЯ КВАРТИРА». Как и следовало ожидать, ответа не последовало. Таким вот образом я второй раз за день оказываюсь у Луизы.

— Мы будем сегодня спать в другой постели, — говорит она, наполняя ванну и стоя в клубах пара, благоухающего ароматическими маслами. — Я согрею комнату, а ты будешь лежать в ванне и пить какао. Ты не против, Кристофер Робин?

Да, не против, не против, даже могу напялить на голову синий колпак. Но все равно — как это нежно и ни на что не похоже. Совершенно невероятно. Жаклин должна была понять, что я пойду сюда, зачем же она так поступила? А вдруг они сговорились и хотят меня так наказать? Или я уже на том свете, и все это Страшный суд? Ну, суд или нет, а к Жаклин я не вернусь. Что бы ни ждало меня у Луизы, — а я не питаю особых надежд, — но Жаклин обижена так сильно, что она не пойдет на примирение. В том парке под дождем мне стало ясно: Луиза женщина, которую я желаю, пусть даже и не смогу получить. Честно признаться, Жаклин по-настоящему никогда и не была мне нужна — просто какое-то время у нее была подходящая форма.

Стыковка молекул — хорошая задачка для биохимиков. Молекулы можно свести вместе многими разными способами, однако лишь немногие варианты соединений превращаются в прочные связи. Научный успех в области биохимического синтеза светит вам, если вы, например, обнаружите, какая химическая структура образует соединение, ну, скажем, с определенным видом белка в клетках раковой опухоли. Если вы сможете выполнить эту рискованную и головоломную работу, то сможете найти средство для излечения карциномы. Но молекулы, как и люди, существуют в мире вероятностей. Мы встречаемся с кем-либо, соединяемся и расстаемся, и не знаем, что будет дальше. Может быть, моя связь с Луизой исцелит мое израненное сердце, а может быть, это будет опасный и разрушительный эксперимент.


Я надеваю махровый халат, который мне дала Луиза. Хочется надеяться, что он не Эльджина. В одном похоронном бюро жульничали: покойника привозили в добротном костюме и пока готовили к погребению, бальзамировщик с подручными примеряли одежку на себя. Кому из них он подходил, платил шиллинг. То есть, шиллинг шел в церковную кружку, а костюм с покойника стаскивали. Конечно, мертвецу разрешалось покрасоваться в приличном виде во время отпевания, но перед самым погребением беднягу уже заворачивали в дешевую простынку. Поскольку я собираюсь воткнуть кинжал Эльджину в спину, мне не улыбалось носить его халат.

— Это мой, — сказала Луиза, когда мы встретились у нее наверху. — Не беспокойся.

— Откуда ты узнала, что я беспокоюсь?

— А помнишь, мы попали под проливной дождь по дороге к вам? Жаклин тогда настаивала, чтобы я переоделась. Она вручила мне свой халат, а я так хотела, чтобы это был твой. Я надеялась, он хранит твои тепло и запах.

— А разве я их не храню?

— Еще как. Ходячий соблазн.

Луиза разожгла камин в комнате, которую она именовала «будуаром». Сейчас почти никто не топит камин, но в их доме не было центрального отопления. Она сказала, что Эльджин ноет по этому поводу каждую зиму, хотя она сама покупает дрова и сама занимается растопкой.

— Ему на самом деле не нравится так жить, — сказала она, подразумевая внешнее великолепие их с Эльджином семейного гнезда. — Он бы был счастливее в поддельном тюдоровском особнячке в стиле 30-х годов с утепленными полами.

— Тогда почему вы купили такой?

— Потому что это принесло ему славу великого оригинала.

— Ты этим довольна?

— Я сама это сделала. — Она немного помолчала. — На самом деле, Эльджин участвовал только деньгами.

— Ты что ли презираешь его?

— Нет, вовсе нет. Я в нем разочаровалась.

Эльджин был самым талантливым среди практикантов своего выпуска. Он упорно трудился и прекрасно учился. Был сторонником новых методов, увлеченно работал. В первые годы его работы в больнице, когда Луиза поддерживала его финансово и оплачивала все общие счета за их скромную жизнь, Эльджин собирался доучиться и поехать в какую-нибудь страну «третьего мира». «Тропу консультантов», как он это называл, Эльджин презирал: способные молодые люди определенного происхождения недолго порхали по больницам, а потом получали повышения и переходили к чему-то полегче и повыгоднее. В медицине это считалось спринтерской дорожкой, женщин на ней было мало, но так, в основном, и делали карьеру.

— И что же произошло?

— Его мать заболела раком.

Сара в Стемфорд-Хилле заболела. Она всегда вставала в пять утра, молилась, зажигала свечи и принималась за работу: готовила еду на день, утюжила белые рубашки Исава. Утром Сара накидывала на голову платок, и только перед тем, как в семь спускался муж, надевала длинный черный парик. Они завтракали, вместе садились в старый автомобильчик и проезжали три мили до аптеки. Сара мыла пол и вытирала пыль с прилавка, пока Исав надевал на талес белый халат и ворочал в кладовой коробки. Нельзя сказать, что лавка открывалась в девять — скорее они просто отпирали дверь. Сара продавала зубную пасту и таблетки, а Исав готовил аптекарские порошки. Этим они занимались пятьдесят лет.

Аптека ничуть не изменилась. Прилавок из красного дерева и стеклянные витрины были там еще до войны — еще до того, как Сара и Исав взяли аптеку в аренду на шестьдесят лет. По одну сторону от них сапожника сменила бакалейная лавка, превратившаяся в магазин деликатесов, превратившийся, в свою очередь, в кошер-кебаб. С другой стороны прачечная была переоборудована в химчистку. Ею до сих пор управляли дети их друзей Шиффи.

— Твой сын, — сказал Шиффи Исаву, — он доктор, я читал про него в газете. Он мог бы здесь иметь практику. Ты бы расширил магазин.

— Мне семьдесят два, — отвечал Исав.

— Да что ты говоришь? А сколько было Аврааму, а Исааку, а Мафусаилу? Вот если бы тебе было девятьсот шестьдесят девять, тогда бы было о чем беспокоиться.

— Он женился на шиксе.

— Все мы совершаем ошибки. Вспомни Адама.

Исав не сказал Шиффи, что больше не общается с сыном, и не думает, что Эльджин когда-либо даст о себе знать. Две недели спустя, когда Сара лежала в больнице и не могла произнести ни слова от боли, Исав позвонил Эльджину со своего прикованного к стенке бакелитового телефона. Им никогда не приходило в голову приобрести новую удобную модель. Божьи дети, на что им прогресс.

Эльджин приехал немедленно и в первую очередь переговорил с лечащим врачом, а только потом пошел к отцу у постели больной. Врач сказал, что надежды нет. У Сары рак кости, и она не выживет. Он добавил также, что она очевидно страдала уже много лет. Болезнь подтачивала ее, прах возвращался к праху.

— Отец знает?

— В некотором смысле. — Врач был занят и торопился дальше. Он передал свои записи Эльджину и оставил того у стола под лампой с перегоревшей лампочкой.

Сара умерла. Эльджин приехал на похороны и после церемонии отвез отца в аптеку. Исав неловко возился с ключами, открывая тяжелую дверь. На стеклянной вывеске еще сохранились золотые буквы, что когда-то знаменовали преуспеяние Исава. Сверху дугой значилось РОЗЕНТАЛЬ, снизу — АПТЕКАРЬ. Время и погода немало потрудились над вывеской, и хотя сверху все еще читалось «РОЗЕНТАЛЬ», снизу, где буквы полустерлись, можно было прочитать только «П…АР».

Эльджин, очутившись внутри, почувствовал сильную дурноту. Его окружило собственное детство — запах формальдегида смешивался с запахом мятных леденцов. За этим прилавком он делал уроки. Долгие вечера в ожидании, пока родители не заберут его домой. Иногда он засыпал прямо в магазине, в одних трусах и серых носках, положив голову на таблицу логарифмов. Исав тогда сгребал его в охапку и переносил в машину. Эльджин помнил отцовскую ласку только сквозь пелену снов. Исав был суровым родителем, но при виде детской головы, склоненной на прилавок, не достающих до пола ног, проникался нежностью к мальчику и шептал ему на ухо что-то утешительное о лилиях долин и о земле обетованной.

Воспоминания острой болью пронзили Эльджина, пока он стоял и смотрел, как отец медленно снимает черный пиджак и облачается в аптекарский халат. Видно было, что привычные действия приносят ему успокоение: он даже не взглянул на сына, а вместо этого уткнулся в книгу заказов, бормоча что-то себе под нос. Прождав некоторое время, Эльджин кашлянул и сообщил, что ему пора. Отец молча кивнул. Эльджин и не ожидал от него ответа.

— Я могу что-то для тебя сделать? — спросил он.

— Можешь ли ты мне объяснить, почему умерла твоя мать?

Эльджин кашлянул еще раз. Он был в отчаяньи.

— Отец, но маме было много лет, у нее уже просто не было сил.

Исав покачал головой вверх-вниз, вверх-вниз.

— На все Господня воля. Бог дал. Бог и взял. Сколько раз я сегодня это уже повторял? — Он замолк, повисла долгая пауза. Эльджин еще раз кашлянул.

— Мне надо идти.

Шаркая, Исав зашел за стойку, нашарил под ней большую выцветшую банку и насыпал сыну в коричневый кулек мятных леденцов.

— Ты кашляешь, мой мальчик. Возьми вот это.

Эльджин сунул кулек в карман пальто и вышел на улицу. Он шел быстро, торопясь как можно скорее покинуть еврейский квартал, и как только дошел до магистрали, взял такси. Прежде чем залезть в машину, он выбросил кулек в урну на автобусной остановке. То была его последняя встреча с отцом.

Когда Эльджин маниакально взялся за исследования карциномы, он не предполагал, что это принесет большую выгоду ему самому, чем его пациентам. Он использовал компьютерные модели, чтобы имитировать быстрое размножение злокачественных клеток. В генной терапии он видел наиболее вероятный путь решения проблем тела, восставшего против себя самого. Очень сексапильная медицина. Генная терапия была тогда на переднем крае науки, на ней делались имена и состояния. Американская фармацевтическая фирма соблазнила Эльджина и вознесла его из аптекарского магазинчика в исследовательскую лабораторию. Больниц он все равно никогда не любил.

— Сейчас, — сказала Луиза, — он вряд ли сможет правильно налепить пластырь, однако знает все о раке. Все, кроме того, от чего он возникает и как его лечить.

— Звучит несколько цинично, тебе не кажется?

— Эльджина не волнуют люди. Он их никогда и не видит. Он уже лет десять не был в обычной палате. По полгода проводит в своей лаборатории в Швейцарии, в которую вложены многие миллионы фунтов, и смотрит на экран компьютера. Жаждет совершить великое открытие. Получить Нобелевскую премию.

— Но что плохого в честолюбии?

Она рассмеялась.

— С честолюбием-то все в порядке. Не в порядке он сам.

Интересно, смогу ли я жить с Луизой?

Мы легли, и мои пальцы поползли по изгибу ее губ, прямому строгому носу, прекрасному и требовательному.

Однако изгиб губ носу не соответствовал — рот ее был скорее чувственным, чем серьезным. Полным, соблазнительным, слегка жестоким. Вместе с носом он производил странное впечатление аскетической сексуальности. Проницательность и желание вместе. Луиза была римским кардиналом, целомудренным во всем, если не считать красивых мальчиков-певчих.

Вкус Луизы в сексе не соответствовал вкусам конца двадцатого века, в соответствии с которыми нужно все открывать, а не скрывать. Ей нравилось поддразнивать, возбуждать неторопливо, когда игра ведется между равными, только равными быть им не всегда хочется. Она не принадлежала к типу женщин, который описывает Д.Г.Лоуренс: никто не мог бы овладеть Луизой просто в силу животной неизбежности. Ее нужно было брать целиком. Ее разум, сердце, душа и тело оставались сиамскими близнецами. Ее нельзя было отделить от нее самой. Она предпочитала безбрачие случке.

Эльджин и Луиза давно уже не занимались любовью. Она постоянно у него отсасывала, но не позволяла ему проникать в себя. Эльджин воспринимал это, как соблюдение условий их договора, и Луиза знала, что он ходит по шлюхам. Его склонности неизбежно выявились бы и в более традиционном браке. Нынешнее его хобби заключалось в том, чтобы летать в Шотландию и купаться там в овсяной каше, пока пара кельтских гейш ублажала его пенис резиновой перчаткой.

— Он патологически стесняется раздеваться перед посторонними, — рассказывала Луиза. — За исключением его матери, я одна видела его неодетым.

— Зачем ты с ним тогда остаешься?

— Раньше, пока он окончательно не помешался на работе, он был хорошим другом. И я была достаточно счастлива с ним — и живя при этом своей собственной жизнью. Пока не произошло одно событие.

— Событие?

— Да, я в парке увидела тебя. Это было задолго до того, как мы с тобой познакомились.

У меня не хватило духа расспрашивать ее подробнее. Мое сердце и так слишком часто билось, мною овладели одновременно возбуждение и усталость, как это бывает, когда выпьешь на пустой желудок. Но что бы она ни имела в виду, я пока не смогу с этим справиться. Лежа на спине, я бездумно разглядываю причудливые тени на стене. Недалеко от камина стоит декоративная пальма, и тени ее листьев постоянно меняют очертания. Это вам не уютное гнездышко.

В последовавшие за тем часы, полные прерывистой дремоты, меня не покидала легкая лихорадка, с которой я обычно выбираюсь из страсти или треволнений. Мне казалось, что маленькая комната полна привидений. Призрачные фигуры заглядывали в окна сквозь муслиновые занавески, перешептываясь друг с другом тихими голосами. Какой-то человек стоял, греясь у низкой каминной решетки. В комнате не было ничего, кроме большой деревянной кровати, и она плыла по воздуху, плавно покачиваясь. Мы были окружены руками, лицами, сливавшимися вместе, клубившими и таявшими в воздухе, то громадными и четкими облаками пара, то лопавшимися, как детские мыльные пузыри.

Постепенно фигуры приобретали знакомые мне очертания — то были лица Инги, Кэтрин, Вирсавии, Жаклин и других, о которых Луиза ничего не знала. Они наступали на меня, протягивали ко мне руки, касались меня пальцами, дотрагивались до моих губ, носа, тянули за веки, не давая закрыть глаза. Обвиняли меня во лжи и предательстве. Мой рот открывался, чтобы возразить, и вдруг обнаружилось, что язык у меня выкорчеван с корнем. Должно быть, мои вскрики будили Луизу, потому что она крепко обнимала меня, гладила и нашептывала: «Я не отпущу тебя никогда!»

Загрузка...