После 28 октября 1918 года[8] осуществилась давняя мечта Грозного: его назначили ординарным профессором кафедры изучения клинописи и истории древнего Востока. Должность эта была предоставлена ему в Пражском университете. Как чеха, из венской библиотеки его уволили. И он об этом не жалел.
С тех пор наука перестала быть для него побочным занятием: с профессорским званием было связано и «жалованье».
Впервые войдя в свой новый рабочий кабинет на философском факультете Карлова университета (кабинет этот помещался в малопригодном доходном доме на Велеславиновой улице), Грозный задумчиво оглядел книжные полки. «Разумеется, науку делают люди, а не библиотеки и приборы. Но тут в самом деле нет ничего, кроме… надежды!»
Его работа началась с решения проблем, о которых он ранее не имел ни малейшего представления. Грозный значительно лучше разбирался в формулах вавилонских астрологов, чем в формулярах, которые ему нужно было заполнить, чтобы получить средства для создания кабинета клинописи. Когда ему удалось справиться с этим, он обнаружил, что, согласно бюджетной разнарядке, в его распоряжении на всё про всё пять тысяч крон. Такой суммы не хватило бы даже на годовую подписку на специальные журналы и пополнение уже существующей библиотеки. Бюрократия столкнулась с ученым самой непрактичной научной специальности, какую себе только можно представить… и все же ученый победил! (Позднее он объяснил суть своей тактики, основной принцип которой был весьма прост: «Только не поддаваться!») И если его упорство еще может не вызвать удивления, то поразителен организаторский талант, благодаря которому за несколько лет он создал свой кабинет; немалые заслуги принадлежат ему и в деле основания пражского Восточного института (1922 год), центра ориенталистических исследований, вскоре получившего международное признание.
«Для ученого нет оправданий, если он ничего не публикует. Ссылки на недостаток времени не более чем отговорки». Несмотря на изматывающую организационную работу, ему удается издать в 1919–1921 годах «Клинописные тексты из Богазкёя» (на Немецком языке), а в 1922 году — перевод «Хеттских законов» (на французском языке). Кроме того, он читает лекции в университете и пишет популярные статьи для ежедневной прессы — ведь «наука существует не только для ученых, народ имеет право знать ее достижения».
Мир видит в Грозном филолога, специализирующегося по древнему Востоку, сам же он считает себя историком.
Историком, намеревающимся исследовать самые темные и дальние уголки в прошлом Востока, вплоть до истоков человеческого рода. И тут, конечно, нельзя было обойтись без археологических исследований. Уже в 1920 году Грозный формулирует «Новые задачи археологии Востока», притом вполне конкретно, имея в виду возможный и необходимый вклад в нее чехословацкой науки. «Проблема хеттского языка разрешена, — говорит он в 1924 году, — сейчас мы уже можем в основных чертах переводить и понимать хеттские надписи. Но именно содержание этих надписей ставит перед нами новые вопросы, которые тоже требуют ответа. Хеттские надписи познакомили нас с рядом новых государств и народов, местонахождение которых в Малой Азии, Сирии и Месопотамии необходимо установить. Мы узнаем также новые языки, и каждый из них — новая проблема.
Для решения этих проблем нужны новые экспедиции на Восток и дальнейшие археологические раскопки, которые дали бы новый материал. С 1905 года, когда мы вместе с профессором Селлином вели раскопки в Таанаке в Палестине, я мечтал, что когда-нибудь и чехи предпримут подобные раскопки на Востоке…»
Для раскопок на Востоке необходимы две вещи: разрешение и деньги. Потом уже достаточно вонзить заступ в один из сотен искусственных холмов, рассеянных по равнинам Месопотамии, Сирии или внутренних областей Турции, — и перед вами появятся развалины некогда цветущего города. Какого — «допотопного» или «раннехристианского» — это другой вопрос.
Грозный, разумеется, не собирался вести раскопки «вообще», независимо от того, что он обнаружит. «Я намерен способствовать выяснению некоторых проблем, возникших в результате решения хеттского вопроса или, по крайней мере, тесно связанных с ним». Своего давнего знакомого Халил-бея, который, несмотря на все совершившиеся в Турции перемены, остался директором Стамбульского музея, Грозный попросил выхлопотать для него разрешение на раскопки в Богазкёе. Но в ответе говорилось, что ввиду особой научной важности этого объекта «там, к сожалению, предполагает вести раскопки само турецкое правительство».
«После этого я попросил правительство в Анкаре дать мне разрешение на раскопку двух холмов, расположенных неподалеку от современного города Кайсери в Малой Азии и явно таящих в себе развалины древних поселений». Уже с 80-х годов прошлого столетия на кайсерийских базарах торговцы предлагали иностранцам клинописные таблички, относившиеся к III тысячелетию до нашей эры и найденные в местах, которые коренные жители хранили в строгой тайне. «Было важно с помощью систематических раскопок прежде всего установить местонахождение этих табличек. Речь идет о разгадке важной проблемы древнейшей истории Малой Азии».
«Второе ходатайство о разрешении раскопок я подал сирийско-французскому правительству в Бейруте. И здесь я тоже выбрал два холма. Первый из них находится за рекой Иордан, близ деревни Шех-Саад, к югу от Дамаска и к востоку от Тивериадского озера. Там уже давно нашли на поверхности статую в хеттском стиле и выветрившуюся египетскую надпись, в которой упоминался фараон Рамсес II… В той местности еще никогда не велись раскопки. Было важно установить, какая культура процветала в древности в этой плодородной стране».
Ходатайства были удовлетворены. Теперь дело было в деньгах. Грозный обращается с просьбой о помощи прежде всего к «господину министру финансов и Национальному собранию:…какой-нибудь грош найдется и для столь, казалось бы, непрактичных вещей». Он пишет «торговым, банковским и промышленным кругам». Ищет «Карнеджи и Рокфеллеров нашей науки» (совершенно забывая, каким образом подобные люди приобретают свои деньги, и наивно видя лишь их стипендиальные взносы и пожертвования). Прибегает к модным в ту пору аргументам («даже культурно отсталая Австро-Венгрия вела раскопки на Востоке сразу в двух местах»). Результат действительно заслуживал удивления:
«В течение полутора лет удалось собрать около 500 тысяч чехословацких крон, — пишет Грозный 6 апреля 1924 года в газете «Народни листы». -Я счастлив, что могу сообщить о первой такого рода экспедиции, которая наконец будет предпринята под чехословацким флагом».
Упомянутую выше, «на первый взгляд, крупную сумму» он сравнивает с гораздо более внушительными средствами, отпущенными другим экспедициям, высчитывает расходы на снаряжение и оплату наемных рабочих и заверяет общественность в том, что проявит величайшую экономность («члены экспедиции, вероятно, будут жить в палатках»). И в заключение добавляет: «Кампания этого года может означать лишь начало. Если уж мы вправе претендовать на приоритет в археологическом исследовании бывших Хеттской и Митаннийской империй, необходимо создать условия для того, чтобы эти исследования продолжались несколько лет… В надежде на это я и назвал в заглавии статьи нашу нынешнюю экспедицию Первой чехословацкой научно-исследовательской экспедицией на Восток».
В состав экспедиции входили только два человека: Бодржих Грозный и архитектор Ярослав Цукр, ассистент Чешского политехнического института, который должен был осуществлять техническое руководство раскопками, чертить ситуационные планы и «по просьбе д-ра Обенбергера, директора Национального музея в Праге, коллекционировать для энтомологического отделения музея жуков, ранее в этих краях не обнаруженных».
В Бейруте их принял французский генерал Вейган, в свое время находившийся на военнно-дипломатической службе в Праге, и в духе тогдашних чехословацко-французских отношений обещал оказать им всестороннюю помощь; как выяснилось позднее, они ни разу не испытали в ней нужды. После проверки багажа (все снаряжение, включая раскладные кровати и обеденные приборы, они везли из Праги) члены экспедиции надели красные фески и отправились в «ветхозаветную страну Бассан». На автомобиле, в радиаторе которого вода нагрелась до кипения, они переплыли через каменную пустыню и пристали к берегу возле селения Шех-Саад. За ним возвышался холм с полуразрушенным храмом, посвященным Иову, которого якобы как раз в этих местах господь осыпал сомнительными проявлениями своей симпатии. Но это был всего-навсего раннехристианский храм, и Грозного он нисколько не интересовал. Зато его интересовали слои более древних культур, скрытые под этим холмом. И он разбил здесь палатку.
В пору экспедиции Грозного существовал неписаный закон, по которому началом всех работ являлось посещение старосты ближайшей к месту раскопок деревни. Хотя маленькие подарки и не были обязательными, но и в этих широтах люди гораздо больше любят получить что-нибудь, чем не получить ничего; стеклянные украшения из Яблонца издавна пользовались здесь доброй славой, особенно у дам, господа отдавали предпочтение карманным фонарикам, вечным карандашам и револьверам (которые, однако, дарить не рекомендовалось). Другим параграфом этого закона было долготерпение; археолог должен был ждать, пока «к делу» перейдет сам хозяин. После этого, как правило, можно было надеяться на обещание, что необходимое количество рабочих будет в том месте и в то время, где и когда уважаемый франк пожелает. Тут наш археолог мог с выгодой для себя заметить, что он не француз, не англичанин, не американец, а приехал из страны, откуда привозят сюда фески и издания Корана. И поскольку он не дал старосте повода сомневаться относительно вознаграждения за посредничество, то мог быть уверен, что все будет в порядке.
Сами же работы начинались в те годы — так же, впрочем, как и сейчас, — с инструктажа рабочих и сообщения о величине премии за каждую находку. Если Цукр и считал, что рабочий не должен получать премию за то, что входит в его прямые обязанности и за что, собственно, ему и платят, то лишь по неосведомленности в местных обычаях. Первоначально эти премии были вознаграждением, выдававшимся за каждую находку, чтобы землекопы не утаивали найденные мелкие предметы, и потому сумма вознаграждения примерно соответствовала цене древностей на черном рынке; позднее премии стали традицией, нарушать которую было нецелесообразно. Грозный знал все это еще из университетских лекций и из опыта предшествующих экспедиций.
«Мы начали раскопки 4 апреля этого года, — сообщает он в газете «Народни листы» 8 июня 1924 года, — как раз в том месте, где стоял хеттский лев (то есть «статуя в хеттском стиле», о которой он знал еще перед отъездом в Сирию). Не вызывает сомнений, что он стоял у входа в какое-то важное здание, может быть, резиденцию князя этого города… Здание это мы тоже нашли».
Кроме того, они нашли остатки зернового склада, три могилы (а в одной из них печать с изображением рыбы и «кожаную подошву от сандалии с железными гвоздями»), затем стены еще одного обширного здания. К этому зданию вела эстакада, около которой лежали обломки греческих статуй — среди них большой торс крылатой богини победы Ники.
«Важно, что неподалеку от места, где находился найденный нами хеттский лев, были обнаружены статуи, значительно более примитивные, чем упомянутые выше греческие скульптуры. Это прежде всего статуя ревущей львицы в хеттском стиле, рядом с ней на том же постаменте, вероятно, стояла статуя мужчины, от которой осталась только нижняя часть ног… Обе эти статуи, так же как и лев из Шех-Саада, в общем выполнены в так называемом хеттском стиле, но тем не менее нельзя считать эти скульптуры творениями хеттских мастеров. В стране Бассан издавна обитали аммориты, народность семитского происхождения, родственная иудеям, финикийцам, маовитам и т. д. Аммориты, владевшие некогда всем палестино-сирийским побережьем, с древнейших времен находились под влиянием шумеро-вавилонской культуры, а с 2000 года до нашей эры еще и под влиянием хеттской культуры… Неудивительно, что амморитское искусство второго тысячелетия до нашей эры носит явственные следы хеттского влияния…
Так, в результате наших раскопок в Шех-Сааде были впервые найдены аутентичные памятники амморитской культуры».
Перечитаем эту последнюю фразу еще раз. Каждый археолог подтвердит, что полмиллиона крон, предоставленных ученому «торговыми, банковскими и финансовыми кругами» и позволивших ему написать эту фразу, в сущности до смешного маленькая сумма в сравнении с ее значением.
После успешного завершения программы раскопок в Шех-Сааде Грозный с Цукром направились к холму Телль-Эрфад близ Алеппо (Халеба) в Северной Сирии. Возле селения с домиками из земли и необожженной глины, напоминающими перевернутые ласточкины гнезда, он откопал остатки греческих построек, не слишком его интересовавших, а под ними груды керамики и, главное, «массу терракотовых статуэток, представляющих местные хурритско-хеттские божества», в том числе «божественную троицу», относящуюся ко времени, когда до начала «христианской эры» оставалось еще не менее 20 столетий.
Но это было только «зондированием почвы». Основные раскопки должны были начаться в Турции, и целью их было ни много ни мало, как открытие местонахождения загадочных каппадокийских табличек. По многим признакам Грозный мог полагать, что оно находится в окрестностях Кайсери. «Мы отправились туда, исполненные надежны, что и здесь нам будет сопутствовать удача».
Из Бейрута они переправились морем в Мерсин, а потом поезд повез их по турецкой территории. За Аданой начинается взгорье, которое уже более двух тысячелетий считается самым негостеприимным уголком мира. Но Грозный любит Турцию и потому пишет: «Пейзаж в отрогах Тавра очень привлекателен: густые леса, то хвойные, то лиственные, перемежаются зелеными лугами, на которых пасутся стада. Но моя мысль занята историческими проблемами, связанными с этой местностью, прозванной греками Киликией Суровой, Kilikia Tracheia. Несколько лет назад на основе хеттских надписей я установил, что в Киликии Суровой нужно искать древневосточное государство Арцава, некогда покоренное хеттами. Однако прежде всего надо найти столицу этого государства…»
Цель их пути — Кайсери, краевой центр с 60 тысячами жителей (в современном Кайсери 100 тысяч жителей), находился тогда в 190 километрах от железной дороги. Добраться туда они могли пешком, на телеге или в автомобиле. Рискнем отправиться вместе с ними, поскольку они наняли автомобиль.
«Малоазиатские автомобили — не совсем то, что мы представляем себе, когда слышим это слово; это обыкновенные деревянные повозки, брички или арбы с крытым верхом, к которым приделан автомотор, чаше всего от американского «форда» или итальянского «фиата». В этих автомобилях нет сидений, садятся здесь, так же как в арбах, прямо на деревянное днище. Таким образом, в них нет ни малейшего комфорта… Даже лучшие дороги в Малой Азии редко имеют каменное основание. Столь же редко встретишь канавы вдоль дорог. А так как в горных районах Малой Азии часто и весьма основательно идут дожди, то дороги эти размыты, полны выбоин и луж. Их пересекают стремительные потоки, а порой даже перегораживают валуны. Через все эти препятствия несется наш автомобиль, подбрасывая нас до самой своей деревянной крыши. То и дело нам приходится сожалеть, что она не обита чем-нибудь мягким…»
Веселое настроение не покидало ученых и после приезда в Кайсери. «Мы поселились в караван-сарае «Захер», «первоклассном» заведении на главной улице, в убого обставленной комнатушке, полной всевозможных насекомых. На единственный, совершенно разломанный стул нельзя было сесть. Только вентиляция была на высоте: в окнах попросту отсутствовало несколько стекол».
Утром они пошли отметиться в полицию. Чтобы немного подкрепиться перед свершением этого обряда, заглянули в кофейню неподалеку от кайсерийского «Захера», которого с венским роднило лишь название. Но делать этого не следовало.
Кайсерийский губернатор и начальник полиции не был бюрократом, который сидит в канцелярии, зарывшись в бумаги; по большей части он непосредственно общался с вверенным ему населением, преимущественно в этой кофейне. (Другим его излюбленным местопребыванием были приемные анкарских министерств, но об этом позднее.) И едва Грозный с Цукром вошли, он благодаря своему полицейскому нюху мигом распознал в них чужеземцев. И тут же на месте не колеблясь арестовал. На их протесты он отвечал им, что перед ними сам Али Вефа-бей.
Позднее в префектуре Грозный и Цукр узнали, сколь высокие должности связаны с этим именем. Создавалось впечатление, что кайсерийские раскопки начинаются не слишком-то счастливо…
Они предъявили свои документы. Паспорта были в порядке, но Али Вефа-бей без труда обнаружил несоответствия в турецких ферманах. Последовала длинная речь, которую Грозный охарактеризовал как «весьма недружелюбную» и смысл которой сформулировал так: «Хотя вы и имеете разрешение на раскопки от Комиссариата народного образования, но у вас нет разрешения Комиссариата внутренних дел на пребывание в Кайсери, и если в кратчайший срок вы не получите, его, вам будет очень плохо».
Но как «в кратчайший срок» заполучить разрешение из министерства в Анкаре, если Кайсери не связан с внешним миром ни телефоном, ни телеграфом? К счастью, в Турции под «кратчайшим сроком» подразумевают два-три месяца.
Однако начать раскопки они не могли. Разрешение в порядке, в полном порядке, но по турецким законам при любых раскопках, которые ведут иностранцы, должен присутствовать правительственный комиссар. Придется подождать, пока его назначат и он доберется сюда.
Грозный вооружился терпением и делал, что мог: исследовал местность. «Анкарское правительство разрешило мне вести раскопки на двух холмах близ Кайсери: на Хююктепе, находившемся у деревни Карахююк к западу от Кайсери, и на Кюльтепе, находившемся у другой деревни с тем же названием (Карахююк) к северо-западу от Кайсери». Ученый был убежден, что загадочные клинописные таблички, относящиеся к III тысячелетию до нашей эры, таятся в одном из этих мест. «Мне хотелось установить их местонахождение и начать там раскопки».
Расспросы населения не дали никаких результатов; впрочем, Грозный ожидал этого — ведь речь шла о торговой тайне. Чего он, однако, не ожидал, так это «весьма неприветливого» отношения со стороны местных жителей. Все попытки сближения оказались безуспешными. Не было заметно ни малейшего следа турецкой услужливости и гостеприимства, с которыми путешественник встречается особенно в деревне (и с которыми не может сравниться даже славянское гостеприимство); зато явственно проявлялся преувеличенный национализм в неприятной комбинации с религиозным фанатизмом. «Хотя мы, естественно, ни в коей мере не вели себя вызывающе, мы очень часто слышали за своей спиной слово «гяур» («неверный»), а иногда нам вслед летели камни. Поначалу мы не обращали внимания на эти проявления неприязни, не придавая им большого значения, пока одно более резкое проявление этой вражды к иностранцам не заставило нас подумать о том, что было бы непростительным легкомыслием ее недооценивать».
Как оказалось, археология еще в 20-х годах нашего столетия была наукой, отнюдь не заставлявшей тех, кто ею занимался, испытывать недостаток в сильных ощущениях. Точно так же как во времена Кольдевея, который при раскопках основания Вавилонской башни жаловался на «вечную стрельбу, бедствие этих мест», или во времена Лэйярда, который в Ниневии всегда спал с ружьем в руке и не попал в турецкую тюрьму только благодаря тому счастливому обстоятельству, что паша, который хотел его посадить, угодил туда несколько раньше. По правде говоря, Грозный вовсе не мечтал развлечь читателя своих дневников рассказами о подобных приключениях. «Для исследователя приключение — лишь нежелательное нарушение серьезной работы, — говорит по этому поводу человек в высшей степени компетентный, Руаль Амундсен. — Он ищет не встряску нервов, а неизвестные до сих пор факты. Приключение для него — это лишь ошибка в расчете, которую выявило столкновение с действительностью. Или же печальное доказательство того, что никто не может заранее учесть все возможности».
В полдень 21 июня архитектор Цукр возвращался по главной улице Кайсери к себе домой. Он шел один. Грозный в это время был на холме Гюменд, под которым, как он предполагал, находится столица древнего государства Киццуватна (его властителю царю Испутахсу принадлежит одна из старейших печатей, выполненных одновременно и иероглифическим хеттским письмом и клинописью). На привычные проявления неприязни Цукр не реагировал. Когда он подходил к губернаторской резиденции, от толпы фанатиков, выкрикивавших слово «гяур», отделился молодой турок, направил на Цукра револьвер и выстрелил с расстояния трех шагов. Пуля просвистела около уха. Молодой турок выругался и прицелился снова.
Но до второго выстрела дело не дошло. Цукр увидел открытую дверь мечети — и одним прыжком был в укрытии. «Тут покушавшийся на жизнь Цукра уже не осмелился осуществить свое намерение».
Грозный попросил у губернатора аудиенции. Тот принял его только на четвертый день. «Когда мы стали жаловаться, что в Кайсери не можем быть спокойными за собственную жизнь, Али Вефа-бей закричал, что мы, наверное, политические агенты и враги Турции, которые хотят ее дискредитировать, и если мы заявим, будто в Кайсери беспорядки, он предаст нас суду…
Наша научная любознательность не заходила, естественно, так далеко, чтобы нам захотелось познакомиться с турецкой тюрьмой, полной тифозных и иных бактерий, и позволить осудить себя как «врагов Турции» на смерть или многолетнее заключение. Видя, что мы не можем положиться даже на местные турецкие власти, призванные охранять нас, мы на другой же день после этого, утром 26 июня, покинули Кайсери».
Должна ли была эта история, только благодаря находчивости Цукра не кончившаяся трагически, означать конец чехословацких археологических исследований на Востоке? «Весной 1925 года я решил вновь попытаться вести раскопки на Кюльтепе».
Разумеется, Грозный не надеялся на то, что за полгода положение в Кайсери изменится к лучшему, но проблема клинописных табличек, относящихся к III тысячелетию до нашего летосчисления, не давала ему спать. 50 лет билась над ней наука, и пора было ее разрешить.
«Русский Голенищев был первым, кто опубликовал эти таблички, которые позднее наука назвала каппадокийскими.
Следующие каппадокийские надписи из Кюльтепе опубликовали французы Тюро-Данжен и Контено, англичане Сэйс и Смит, немец Леви. Европейские ученые часто посещали Кюльтепе и Карахююк. Дважды — и не без успеха — археологи вели там раскопки: француз Шантр в течение двух сезонов в 1893 и 1894 годах и — правда, всего восемь дней — немец Винклер в 1906 году. Но обнаружить в этих местах клинописные таблички до сих пор никому не удалось».
Поскольку срок прошлогоднего разрешения на раскопки истек, Грозный подал новое ходатайство и отправился в Анкару, чтобы просить министра народного образования Хамдуллаха Субхи-бея, профессора эстетики в Стамбульском университете, ускорить дело. Министр сообщил ему, что его ходатайство удовлетворено и ожидает только подписи президента республики, а затем пригласил на чашку кофе.
Когда они вставали из-за стола, постучал секретарь и подал министру листок бумаги.
— Вот это счастливый случай! — воскликнул Субхи-бей. — Пусть войдет!
Действительно, это был счастливый случай. Одна из тех удивительных случайностей, какие встречаются только в плохих романах да в любительских спектаклях, впрочем, и там они уже вышли из употребления. В дверях появился… Али Вефа-бей.
Грозный «ощетинился как кошка». Турция была страной неожиданностей, и он испугался за судьбу своего ходатайства. Но совсем как настоящая кошка повел себя кайсерийский губернатор: вобрал коготки, выгнул спину — по правде сказать, такое животное можно видеть не только в турецком административном аппарате. Вефа-бей вошел с глубоким поклоном, повторил его перед министром, повторил перед Грозным, повторил перед секретарем, повторил перед лакеем во фраке и на всякий случай поклонился в пустой угол. Министр представил ему «своего уважаемого друга и коллегу» и просил оказать ученому гостю всевозможную поддержку. Али Вефа-бей «со своей стороны» выразил «величайшее удовольствие» по поводу столь приятного знакомства и не находил слов, чтобы заверить его превосходительство господина министра в том, что это само собой разумеется, что это же его служебная обязанность, что более того — для него будет великой честью и счастьем, если такому ничтожному червю, как он, удастся в чем-либо помочь его превосходительству господину профессору и т. д. О прошлогодних событиях не было сказано ни слова.
«На следующее утро, после отвратительной ночи, в течение которой я из-за живого интереса к моей особе со стороны многочисленных Насекомых почти не спал, я отправился обратно в Стамбул, где уже через несколько дней получил постановление турецкого правительства, разрешающее мне вести раскопки на Кюльтепе.
В Стамбуле меня ожидал также архитектор В. Петраш, который должен был стать моим техническим ассистентом. Уже во время своего пребывания в Кайсери в 1924 году я увидел, что там мне не удастся раздобыть необходимый для раскопок инструмент. Поэтому всем нужным мы запаслись еще в Стамбуле». Археологической экспедиции пришлось везти с собой через море, горы, степи и болота 50 тачек, 50 кирок, 50 лопат, 1 железный лом, 12 ящиков с ремесленным инструментом, мясными консервами, сухарями, мармеладом и другими продуктами.
Везти это на пароходе и в поезде еще можно, трудности начались за Улыкышлой, «железнодорожной станцией для города Кайсери, находящегося, как мы помним, примерно в 190 километрах от нее». В этой части земного шара был один-единственный автомобиль, но зато настоящий автомобиль с шинами на колесах, хотя и «несколько ветхими». С помощью его владельца и шофера Сабри Эфенди (Грозный уже раньше имел с ним дело, «правда, с незавидными результатами») они погрузили свои тачки, лопаты и ящики и «в благодушном настроении людей, которым предстоит ехать в автомобиле, вскарабкались наверх». Чтобы было ясно: на все эти тачки, лопаты и ящики.
То, что последовало, вовсе не эпизод из комедийного фильма. Сабри Эфенди был опытным шофером, и меньше чем за час ему удалось завести мотор. Пока продолжались неудачные попытки, несколько тачек упало, но многочисленные зрители, которые не могли упустить такое событие, как старт автомобиля, охотно погрузили их снова. Позднее благодаря выбоинам на дороге весь багаж от тряски сбился в такое компактное целое, что при разгрузке некоторые предметы с трудом можно было расцепить. Пилюли от морской болезни, которые захватил с собой архитектор Петраш, оказались как нельзя кстати. Автомобиль Сабри уже целых 20 минут мчался по степи со скоростью не менее 20 километров в час, как вдруг раздался оглушительный выстрел-Выстрел? Пираты пустыни? Нет, просто лопнула шина. «Запасной шины у Сабри Эфенди, естественно, нет, и не остается ничего иного, как по возможности заклеить дыру». Путешественников обгоняет караван, и погонщики верблюдов утверждаются в своем недоверии к техническому прогрессу. Однако фыркающий и громыхающий автомобиль вскоре их настигает и опережает. Сабри торжествует и… еще один выстрел. Починка и аварии регулярно чередуются, то караван, то автомобиль обгоняют друг друга, и, прежде чем участники экспедиции добрались до города Нигде (он в самом деле так назывался), «шины и камеры автомобиля начали выходить из строя с такой поразительной частотой, что стало ясно: к вечеру этого дня до Кайсери не доехать. Чтобы не оставаться на всю ночь посреди степи, Сабри Эфенди решил, что мы заночуем в караван-сарае «Хан Андавал»…
Ночь эта была весьма неприятной. Мы опасались, как бы кое-что из нашего инструмента за ночь не исчезло; поэтому до двух часов я нес вахту в автомобиле, пока меня не сменил архитектор Петраш; остаток ночи мы провели в сарае, завернувшись в грязное одеяло, на досках, прикрытых соломенным матрасом. Утром я вспомнил, что мы обещали д-ру Обенбергеру, директору нашего Национального музея, ловить жуков. Мы вынули из багажа сеть и отправились к ближнему болоту за жуками…»
Но 300 андавалских жучков, «и среди них несколько совершенно еще не известных и не описанных», не были единственной пользой от этого путешествия по степи. К югу от Нигде археологи остановились в городишке Тираун, «не обозначенном ни на одной карте», и на его мусульманском кладбище обнаружили «прекрасную мраморную статую греческого происхождения, изображавшую орла». Сколько еще археологических кладов скрывает — или даже не скрывает — этот край?
«Но констатирую сухо, что на этот, второй день мы действительно добрались до Кайсери».
Какой глушью ни был Кайсери, «где даже турецкие чиновники Османского банка, весьма скромные в своих жизненных претензиях, часто жаловались, что в сущности находятся в ссылке, словно они убили кого-нибудь», все же в сравнении с Карахююком он казался большим городом.
Французский археолог Э. Шантр, производивший в 1893–1894 годах раскопки на Кюльтепе, писал: «У северного подножия холма возникла недавно убогая деревенька, в которой свирепствует жесточайшая болотная лихорадка. Пребывание на холме Кюльтепе невыносимо утомительно. Полное отсутствие деревьев, тропическая жара, воздух, отравленный малярией, абсолютный недостаток питьевой воды и каких бы то ни было продуктов быстро сломили бы силу и энергию самого закаленного человека, если бы он целиком зависел от помощи близлежащего мусульманского селеньица».
В 1925 году Грозный добавляет к этому: «Малопривлекательное, но тем не менее — как мы в этом убедились сами — вполне достоверное изображение Карахююка!».
Грозный приехал сюда 20 июня и поселился с архитектором Петрашем сначала «в самом солидном, двухэтажном доме Карахююка», но, хотя их «хозяйка была, можно сказать, женщиной весьма преклонного возраста», сын ее запретил им пользоваться дверями, ведущими в комнату из коридора, «чтобы мы не могли увидеть ее даже издали. И мы каждый раз лезли к себе прямо с улицы по приставной лестнице». Потом они нашли себе другое обиталище, «еще более примитивное», без окон и стульев, под которым находился «большой хлев, куда на ночь загоняли 50–60 буйволов; легко догадаться, что испарения, поднимавшиеся из этого хлева, не делали более приятным пребывание в наших комнатах, хотя и к этому мы вскоре привыкли».
«Рабочих — от 75 до 150 человек — мы частью нашли в собственной деревне, частью — и в значительно большей мере — в окрестных деревнях и окружном городке Мунджусун, находившемся в полутора часах пути от нас… Обычно это были люди невероятно нищие, без всякого имущества, без работы и в своих потребностях чрезвычайно непритязательные; десять турецких фунтов, то есть наших 200 крон, означали для них огромный капитал, с которым можно было жить полгода… В Турции нет промышленности, а с полевыми работами каждый турецкий крестьянин старается по возможности управиться сам, в крайнем случае — с помощью своих родичей; тот, у кого нет участка земли или собственного торгового дела, почти не имеет перспективы на заработок. Поэтому к нам за работой обращались очень многие; тем более что платили мы по местным масштабам весьма неплохо, примерно 90 пиастров, то есть около 18 крон в день. К нам приходили просить работу люди из мест, которые находились от нас в нескольких днях пути».
Если иметь немного фантазии, эти несколько фраз прекрасно иллюстрируют не только условия, в которых работал Грозный, но и положение в турецкой деревне, мало изменившееся в этих глухих краях и до нашего времени. Обращая внимание на жизненный уровень своих рабочих, Грозный представляет собой исключение среди западных археологов. Но следующие ниже слова прекрасно мог бы написать Кольдевей или Лэйярд.
«Однако едва эти рабочие были наняты, их требования начинали возрастать до бесконечности. Причем иметь с ними дело как с массой было весьма нелегко. Почти ежедневные забастовки и волнения, особенно вначале, были в порядке вещей. Порой была необходима весьма утонченная дипломатия, порой же большая твердость, чтобы держать в подчинении эти чрезвычайно недисциплинированные, часто балансирующие на самой грани преступности элементы».
Тут уже Грозный не касается причин, даже самых непосредственных; но мы хорошо понимаем психологию рабочего, живущего в постоянной нужде и страхе перед безработицей и старающегося воспользоваться редкой возможностью, которая ему представилась. Нужно добавить, что рабочие эти, по большей части сезонные батраки в хозяйствах богатых крестьян, не привыкли работать в коллективе с почти военной дисциплиной, которую ввел назначенный Грозным главный надзиратель, «некий Гриммек, по профессии строительный десятник, затем унтер-офицер в Германской Восточной Африке, загадочным стечением обстоятельств заброшенный в Кайсери, где он оказался без работы и в страшной нужде, как раз когда мы туда приехали». Кроме того, кайсерийские торговцы древностями, стремясь помешать раскопкам, подослали сюда своих агентов.
Но главной и непосредственной причиной недовольства рабочих были нетерпимые — нетерпимые даже по тогдашним турецким понятиям — медицинско-гигиенические и бытовые условия их жизни.
Хотя вся местность была заражена малярией, здесь не было ничего, что хотя бы отдаленно напоминало медицинскую помощь. Рабочие не были обеспечены жильем и чистой питьевой водой. «Наши рабочие ночевали на лугах вокруг Кюльтепе… Они лежали под открытым небом недалеко от воды, и нет ничего удивительного, что со временем почти все они заболели малярией. Из-за этой болезни каждый день двое или трое рабочих возвращались домой».
Естественно, рабочие требовали, чтобы им выдавали хотя бы хинин. «Мы роздали около 600 порошков хинина и роздали бы его в несколько раз больше, если бы он у нас был». Но ведь о малярии на Кюльтепе Грозный знал заранее. И если в конце концов у него не осталось порошков хинина даже для самого себя, это, разумеется, яркий пример самоотверженности и благородства, но одновременно и свидетельство «ошибки в расчете, которую выявило столкновение с действительностью».
Вопреки всему этому труд турецких рабочих под руководством чехословацкого ученого давал свои плоды. Раскопки па Кюльтепе быстро продвигались вперед.
«Холм пепла» означает в переводе название этого холма. И оно вполне оправдано: «Глина тут перемешана с пеплом, оставшимся от погребенного города». Но весь вопрос в том какого города? Некоторые археологи утверждали, что там вообще не было никакого города, что Кюльтепе в отличие от других холмов — естественный холм. По мнению Шантра, Кюльтепе — кратер некогда действовавшего вулкана, поскольку края по всей окружности холма значительно выше, чем его центр. Грозный считал, что это стены города, покрытые наносами глины. Пробные зонды показали, что он был прав.
В то время как Шантр и Винклер вели раскопки главным образом на склонах холма, ближе к его подножию (в 1925 году были еще видны следы их разведочных траншей), Грозный повел атаку прямо на его центр. Он верил, что под небольшим возвышением на плоской вершине Кюльтепе скрывается «какой-нибудь центральный дворец или храм, либо и то и другое».
Он наметил направление трех параллельных траншей шириной по восемь метров каждая, и фельдфебель Гриммек отдал приказ к атаке. Петраш следил за продвижением фронта, а Грозный сделал то же, что и всякий командующий, который в первый час после начала операции представляет собой «самую ненужную личность на всем поле сражения». Он лег и заснул, что было наиболее разумным способом скоротать время ожидания.
Он ждал почти до вечера. Долгий срок… Но какой короткий в сравнении с тем испытанием терпения, которое выпало на долю Ботта, ожидавшего целый год — и напрасно. Прежде чем солнце успело побагроветь, кирка одного черкеса высекла из горы пепла первую искорку. Камень! Гриммек направил туда подкрепление. Уже вечером первого дня раскопок Грозный знал, что отрывает стену. Стену из больших, грубо отесанных андезитовых блоков…
Дальнейшие два дня показали, что блоки и вставленные между ними полуобожженные кирпичи носят следы пожара. Пожар! Это археологи любят. «Если бы все происходило по желанию археологов, каждый древний город был бы погребен под дождем пепла, извергаемого из какого-нибудь весьма кстати расположенного поблизости вулкана, — пишет Леонард Вулли. — А если уж не хватает вулканов, лучшее, что, с точки зрения археолога, может случиться со всяким городом, — это порядочный набег, во время которого он будет разграблен и подожжен». Но что бы мы ни думали об этом научном фанатизме, остается фактом, что, например, извержение Везувия в 79 году сохранило для нас три античных города: быстрое уничтожение мумифицирует город, медленный упадок его разрушает.
Месяц продолжались раскопки — 50 рабочих стали жертвой малярии, — и из глубин тысячелетий выступили на дневной свет основания грандиозной постройки; той постройки, которую Грозный заранее увидел рентгеновским глазом опытного археолога. Постройка занимала 62 метра в длину и 58 метров в ширину, стены ее были 1,5–2,3 метра толщиной, ориентирована она была почти точно по четырем сторонам света (портал, по всей вероятности, обращен на север), с трех сторон ее окружал большой мощеный двор. Она стояла на искусственной террасе и доминировала над городом и окрестностью. А после дальнейших раскопок, в результате которых были обнаружены предметы, поддающиеся датировке, Грозный установил время и назначение постройки: «резиденция хеттского правителя этого города, его замок». Хеттский замок XV–XIII веков до нашей эры, сожженный в XII столетии до нашей эры завоевателями, которые уничтожили Хеттскую державу!
Как Грозный установил, что это был именно хеттский замок? Стиль, строительная техника и планировка стен замка в точности совпадали с постройками в Богазкёе, Зинджирли, Каркемише, то есть с постройками бесспорно хеттского происхождения. Однако для серьезного ученого это лишь 90 процентов доказательства; стопроцентное доказательство принесло позднейшее открытие «древнего рельефа, изображающего часть ног с клювовидными хеттскими сандалиями». Рельеф был вмурован прямо в стену замка!
«На этом центральном холме мы достигли в среднем глубины 3–5 метров и только в двух местах дошли до глубины 8 метров. Мы откопали лишь часть зданий античного города… Затем мы нашли другой весьма тщательно сделанный рельеф, представляющий нижнюю часть облачения, фрагмент статуи коня и т. д. Далее — ряд сосудов; некоторые из них были необычайно большие: например, один высотой 84 сантиметра, другой — 122 сантиметра; как кажется, они относятся к греко-римской эпохе. Подобные сосуды служили для сохранения припасов, иногда же в них хоронили покойников. Помимо того, в этих местах были найдены кресала, ступы, ручные мельницы, гири, мотки пряжи, ножи и другие предметы». И многие — из железа, которое было величайшим богатством хеттских царей: в те времена железо ценилось в пять раз дороже золота и в 40 раз дороже серебра!
В самый разгар этих необыкновенно успешных работ Грозный неожиданно отдает приказ — немедленно прекратить раскопки!
«Благодаря нашему знанию турецкого языка и осторожным расспросам населения нам удалось наконец установить долго и тщетно разыскивавшееся европейскими экспедициями место, где туземцы до сих пор находили каппадокийские клинописные таблички. Место это, как уже упоминалось, туземцы скрывали, ибо за продажу найденных табличек получали большую мзду».
Разнообразные способности должны проявлять археологи на месте исследований, и некоторые из них настолько развили в себе «умение добывать информацию», что отставили в угол лопату археолога и нашли для себя более выгодную службу. Археологу нужен большой опыт и прямо-таки детективный талант, чтобы обнаружить определенное место находок, которое никто не скрывает. Но Грозный был в гораздо более трудной ситуации: «Как мне позднее сказал один немецкий профессор, посетивший наши раскопки на Кюльтепе, даже стамбульские торговцы древностями заявили ему, что я напрасно ищу таблички в Карахююке и что уже давно сделано все, чтобы я их не нашел».
Грозный отличался от большинства западных археологов (и не только археологов), работавших на Востоке, кроме всего прочего также и тем, что был человеком глубоко демократичным и ни в коей мере не ставил себя выше «туземцев». Своего кучера, например, он не считал лишь говорящей частью экипажа и в обычном дружеском разговоре с ним о вещах минувших и настоящих «во время одной из поездок из Карахююка в Кайсери к величайшему удивлению узнал, что когда-то много древностей, «несколько наложенных доверху возов», было найдено не на Кюльтепе, а на одном поле, расположенном у подножия холма».
Со старшим рабочим — турком, который проявлял интерес к раскопкам и загадкам исчезнувших городов, Грозный отправился искать это поле. Менее чем в 200 метрах к северо-востоку от Кюльтепе он действительно нашел луг, «совершенно заброшенный, со множеством уже заросших ям и траншей, судя по всему оставшихся после тайных раскопок местных жителей». Со всей определенностью можно было сказать, что сюда стоит погрузить заступ.
Но было ли это именно то поле? Кучер говорил, что, «пожалуй, то». Дескать, когда-то крестьяне копали там, но потом подрались при дележе находок, и начальник кайсерийской жандармерии запретил раскопки, после чего… тайно вел их сам; однако было ли это именно здесь — сказать трудно. Целую неделю бродил Грозный по болотистому краю, обследуя ручейки и трещины, из которых вылезали отвратительные желтые скорпионы, и наконец решил рискнуть. «Я подал ходатайство правительству в Анкаре, чтобы мое разрешение вести раскопки было распространено и на этот луг… Правительство Турецкой республики опять весьма охотно пошло мне навстречу».
Он получил не только это разрешение, но позже и еще одно, согласно которому «мог вести раскопки повсюду в округе этого луга».
Однако луг был частной собственностью. Собственностью наследников некоего Хаджи Мехоеда. «Те считали, что древности, скрывающиеся в недрах луга, стоят сотни тысяч, даже миллионы, поэтому было почти любезностью с их стороны, когда они потребовали от меня за свой заброшенный и незначительный по размерам луг всего-навсего… 160 тысяч чехословацких крон».
Правда, Грозный не собирался платить эту сумму. Да и не мог: такого количества денег у него уже не было. «Начался долгий, происходивший по всем восточным правилам торг», пока в конце концов у Грозного не лопнуло терпение. Он потребовал официальной оценки. Турецкая комиссия, назначенная Али Вефа-беем, определила цену луга в… 5500 чехословацких крон.
За эту сумму Грозный стал владельцем недвижимого имущества в Турции. Впрочем, если мы хотим быть точными: не Грозный, а чехословацкое государство, как и было записано в земельной книге.
«20 июня 1925 года кирки и лопаты наших рабочих впервые зазвенели на лугу Хаджи Мехмеда, и уже в первые дни мы нашли там несколько табличек, поначалу лишь вразброс». Грозный сразу установил, что таблички были точно такого же типа, как и загадочные каппадокийские; более того, надписи на табличках, которые он прочел тут же на месте, подтвердили, что это именно каппадокийские таблички!
На Кюльтепе не осталось ни одного рабочего, только архитектор Петраш заканчивал рисовать свои ситуационные планы, все прочие перешли на луг Хаджи Мехмеда (или, если хотите, на чехословацкий государственный луг). Через два дня были обнаружены стены из необожженных кирпичей. «Стены и кирпичи сделаны весьма умело, кирпичная кладка возведена вполне современным способом, с первого взгляда было видно, что перед нами памятники высокоразвитой ассиро-вавилонской культуры…
И как раз рядом с этими кирпичными стенами, под полом, местами вымощенным большими каменными плитами, на глубине 2,5 метра под поверхностью земли мы начали находить на седьмой день раскопок, 26 сентября, множество табличек, целые гнезда табличек, доставивших нам огромную радость. Наконец мы были у цели, к которой стремились! Мы нашли столь долго и тщетно разыскивавшееся подлинное местонахождение каппадокийских табличек!»
В «гнездах» лежало по 10, 20, 50 табличек, а однажды целых 250! Одни величиной в школьную тетрадь, другие вместе с конвертом поместились бы в спичечном коробке. Некоторые лежали свободно, иные в сосудах или терракотовых ящичках. «Один из этих ящичков почти не поврежден, у него форма корзины для наседки, снаружи он украшен рельефом. Рельеф несколько неясно изображает животное, которое с любопытством заглядывает в ящичек, словно желая узнать, что в нем».
Ровно месяц вел Грозный раскопки на лугах у «Холма пепла», и результат был прямо сенсационным: он нашел тысячу табличек и фрагментов! И эти красиво обожженные кремовые таблички, «надписи на которых были сделаны на древнейшем ассирийском языке», говорили с Грозным голосами людей, чьи кости обратились в прах и пепел в то время, когда до нашей эры оставалось больше веков, чем теперь прошло с ее начала. К ученому обращались господин Интил и его отец Шулабум, рассказывавшие о своих личных заботах, купец Ина и его конкурент Шуан, говорившие о торговых делах, и, помимо множества иных, прежде всего господа Лакипум и Пушукин, столь аккуратные, что сохранили доставленные им письма вместе с конвертами (тоже из обожженной глины), на которых были их адреса. А когда Грозный нашел архив настоящей «торговой палаты», выполнявшей, кроме всего прочего, роль полноправного суда в торговых спорах, на десятках табличек обнаружил ее печать (настоящую, оттиснутую на глиняных документах печать) и расшифровал ее текст, он мог констатировать, что «Холм пепла» — саван на знаменитом древнеассирийском городе Канес.
К дальнейшим раскопкам приступить не удалось. У Грозного больше не было денег, а его силы вымотал адский климат. «С математической точностью предугаданная малярия» и недостаток хинина решили наконец вместо Грозного вопрос о сроке окончательного прекращения работ.
С высокой температурой, дрожа от лихорадки, сел он 21 ноября 1925 года в бричку, которая должна была довезти его до Кайсери. На возвышенности за Карахююком он приказал остановиться, чтобы помахать на прощание рабочим.
В ответ на его приветствие в воздух взлетели лопаты, которые он подарил рабочим. Те самые лопаты, которыми он раскрыл тайну каппадокийских табличек, раскопал неизвестный хеттский замок, построенный три тысячи лет назад, и метрополию ассирийских владений в Малой Азии- древний город Канес, возникший за четыре тысячелетия до нас!
После возвращения в Прагу, еще лежа в постели и не совсем оправившись от последствий малярии, Грозный приступает к выполнению задачи, которую считает первой обязанностью каждого первооткрывателя: к ознакомлению с новыми сведениями ученых всего мира и всех своих соотечественников. В 1926 году он публикует «Новые материалы к истории древнейшей цивилизации в Малой Азии» (на английском языке), а в 1927 году — «Предварительное сообщение о чехословацких раскопках на Кюльтепе» (на французском языке). Одновременно он пишет серию статей для ежедневной прессы, читает научно-популярные лекции и издает «археологическое путеописание» «В царстве полумесяца», доказывающее, что сложные научные проблемы можно излагать просто и увлекательно (большинство цитат, приведенных в главе, взято из этой книги). Предисловие к книге Грозный дописывает уже «в Стамбуле в сентябре 1927 года» — по пути в новую экспедицию, на этот раз в Хаму и на поле развалин гигантских храмов в Баальбеке.
В то время в Чехословакии не было другого ученого, который пользовался бы таким уважением и популярностью, как Грозный. «К своей славе лингвиста, разгадавшего тайну хеттского языка, он присоединил славу археолога, открытия которого имеют непреходящее научное значение». Правительство поручает министру просвещения выразить ему «благодарность за выдающиеся заслуги» — редкий случай внимания к «политически нейтральному ученому» в период домюнхенской республики. Лекции Грозного в Праге и провинции собирают переполненные аудитории и кончаются овациями — не в последнюю очередь также и потому, что о серьезных вещах он умел говорить с юмором. Свидетельства признания поступают и из-за границы: редакция «Британской энциклопедии» просит его написать статью «Хетты» — его, а не Сэйса, Гэрстенга, Хогарта или какого-нибудь другого известного британского хеттолога. Одно за другим приходят приглашения на международные конгрессы и просьбы прочесть лекции в зарубежных университетах. Эти поездки всегда отрывают от исследований и педагогической работы, но «обмен опытом — тоже часть научной деятельности»!
В апреле 1928 года Грозный выступает на Международном конгрессе лингвистов в Гааге, в мае 1928 года — на Международном конгрессе этрускологов во Флоренции и Болонье, в ноябре 1929 года читает лекции в университетах Кракова и Копенгагена. Правда, это не мешает ему одновременно написать десятки обширных исследований и статей для пражского журнала «Архив ориентальны», а по просьбе зарубежных изданий — для парижского журнала «Сириа», для эдинбургского «Ивенджеликел Квартерли» и, кроме того, для турецкого «Хакимигети Миллие». «Главное — уметь распределить свое время».
Грозному воздают все почести, какие только могут быть оказаны ученому: университет в Париже, а позднее университеты в Осло и Софии присваивают ему звание почетного доктора, и десятки ученых обществ на Западе и Востоке, на Севере и Юге считают честью для себя, если он соглашается быть их членом. В феврале 1931 года он едет в Англию и Францию, где ему собираются вручить почетные дипломы и где его просят сделать ряд докладов «на любые темы из области хеттологии, какие он сам сочтет подходящими» (так было написано в приглашениях Лондонского и Парижского университетов). Грозный выдвигает единственное условие: на каждую лекцию для специалистов должна приходиться лекция «для широкой публики».
Большое турне «по Западу и Востоку» начинается в Лондоне, куда Грозный приезжает в качестве гостя Британского общества по изучению Востока, чтобы выступить «в амфитеатре, в котором когда-то выступали Дарвин, Фарадей и Гексли». Затем он посещает Оксфорд, а после него Париж, куда его приглашает Французское азиатское общество. «Новый Шампольон!» — представляет его читателям «Фигаро». 14 марта Грозный завершает свое турне большой лекцией в парижской Сорбонне, где в переполненном зале Тюрго характеризует «историю и успехи изучения хеттского языка». Свое выступление он кончает словами:
«Сегодня, в 1931 году, моя теория настолько общепризнанна, что хеттская проблема уже перестала быть проблемой!».
Это было правдой. Но это была не вся правда.
Открытие Грозного окончательно сняло с истории хеттов завесу неизвестности. Раскрылась вторая часть Богазкёйского архива, и теперь можно было прочесть не только иноязычную дипломатическую корреспонденцию, но и богатейшие документы из жизни хеттов, написанные на их собственном языке: свод законов, судебные приговоры и религиозные книги, предписания для придворных церемониалов и руководство по выучке коней, обращения к государственному совету и медицинские сочинения, военные уставы и налоговые записи. А затем и стихи и небольшие литературные произведения, в которых — впервые в мировой литературе — зазвучала анекдотическая нотка…
Но еще не были разгаданы все тайны. Большая часть памятников хеттской письменности, рассеянных по всей Передней Азии и найденных в 69 местах, молчала.
Это были памятники, написанные хеттскими иероглифами, письмом, благодаря которому мы, собственно, и познакомились с хеттами и которое тем не менее даже после прочтения клинописных хеттских памятников оставалось покрытым непроницаемой тайной. Непроницаемой, несмотря на то что уже в первые годы после открытия хеттов Сэйс прочел шесть знаков их письма, несмотря на то что уже в 1900 году Мессершмидт издал сборник хеттских иероглифических надписей, так что исследователи не могли жаловаться на недостаток материалов, несмотря на то что над расшифровкой этого письма уже более четверти столетия трудился целый ряд крупных ученых и в рис числе «гроссмейстер древних знаков» Петер Йенсен.
До 1915 года отсутствие успехов в расшифровке хеттских иероглифов можно было бы объяснить крылатым изречением Элис Коубер: «Нельзя расшифровать неизвестные знаки на неизвестном языке!». Но после того как Грозный расшифровал хеттскую клинопись и воскресил хеттский язык, ситуация должна была резко измениться. Теперь в хеттском уравнении оставалось только одно неизвестное — письмо.
Однако ничего не изменилось. Не изменилось не только тотчас же, но и через долгие десятилетия. И опять-таки: несмотря на то что над проблемой бились ученые всех частей света, несмотря на то что в распоряжении их были буквально тонны материала и более 100 двуязычных надписей!
Какие темные силы объединились тут, чтобы свести на нет все усилия двух поколений ученых, пока наконец третье поколение не принудило их к капитуляции? Я не боюсь лишить читателя удовольствия, которое обещает ему эта драматическая и полная напряжения глава, и заранее дам ответ: иероглифический хеттский язык н е был тождествен клинописному хеттскому языку!
Правда, языки эти были родственны и даже весьма близки — примерно в той же степени, как современный словацкий и древнечешский языки, и даже более близки, чем итальянский и латинский. Но по воле коварной случайности клинописные и иероглифические тексты, имевшиеся в распоряжении ученых, были отделены — за несколькими исключениями — половиной тысячелетия. Иероглифические относились к IX–VIII столетиям до нашей эры, то есть к периоду после падения Хеттской державы, а клинописные — преимущественно ко времени ее расцвета, то есть к XVII–XIII векам до нашей эры.
Достаточно сравнить, например, «иезуитский словацкий язык» XVIII столетия с современным словацким языком, чтобы увидеть, как за два столетия может измениться письменная речь. Правда, различия эти не составляют трудности для языковеда, знание их входит в его специальное образование. Однако с хеттским языком дело обстояло совершенно иначе. В первую очередь это было связано с тем, что здесь использовалось фонетически-слоговое письмо. И если мы учтем, что в хеттском иероглифическом письме не делается различия между звонкими, глухими и придыхательными согласными (например, между «Ь», «р» и «ph») и что многие из слоговых знаков здесь следует читать «наоборот» (то есть не согласный звук плюс гласный, а гласный плюс согласный), нам станет ясно, почему даже небольшие языковые различия оказались для ученых непреодолимым препятствием.
При этом иероглифический хеттский язык не был лишь более поздней формой клинописного хеттского языка. В нем проявлялись и местные особенности: Богазкёйский архив находился в главном городе империи, между тем как Хама, Каркемиш, Мараш и другие большие местонахождения хеттских иероглифических текстов были отдаленными окраинными крепостями или провинциальными городами. Скажем так: попробуйте на основании чешской «Официальной газеты», издававшейся в 20-30-х годах XX века, прочесть «Спишскую проповедь» конца XV столетия, написанную готическим шрифтом! Впрочем, как все аналогии, и эта хромает: готический шрифт выработался из латинского и поэтому близок ему, тогда как между хеттским клинописным и иероглифическим письмом нет решительно никаких точек соприкосновения!
Читатель наверняка уже спросил себя: как объяснить, что хеттские клинописные тексты относятся к более раннему периоду, а иероглифические — к более позднему? Гипотез на этот счет много, но названия теории заслуживают, пожалуй, только две из них. Первая исходит из материала и техники письма.
Сейчас уже считается доказанным, что иероглифы были первоначальным, древним письмом хеттов, и весьма вероятно, что они сами их изобрели. Когда? По всем данным, еще 50 своего появления на арене мировой истории в пределах Малой Азии. Притом изобрели их хетты независимо от египтян, с которыми не имели никаких связей. Клинопись же они, напротив, только позаимствовали. Хеттский писец — писал ли он клинописью на глиняных табличках, на свинцовых слитках или на серебряных пластинах — в буквальном переводе называется «писцом по дереву» (DUB. SAR. GIS), из чего следует — и расшифрованные тексты это подтверждает, — что хетты первоначально писали на деревянных дощечках; позднее они обмазывали их известью и обтягивали полотном. Но и переняв клинопись, хетты по-прежнему пользовались своим первоначальным иероглифическим письмом, которое, несмотря на всю сложность, было письмом 5олее широко распространенным, можно сказать, почти народным.[9] Этим письмом хеттские цари увековечивали свои деяния на скалах и памятниках, этим письмом хеттские священнослужители писали свои религиозные сочинения и хеттские поэты — свои стихи, между тем как применявшаяся одновременно клинопись была письмом государственных канцелярий, международных сношений и «переводной литературы» (не сохранилось ни одной монументальной или «публичной» надписи, сделанной клинописью).
Дерево, полотно и известь подвержены уничтожающему действию времени (больше, чем окаменевшие обожженные глиняные таблички), а серебро представляет слишком большой соблазн для воров. Когда завершилась полутысячелетняя история Хеттского государства (точкой в конце ее последней главы было взятие и сожжение Хаттусаса около 1200 года до нашей эры), подавляющая часть иероглифических текстов на этих материалах стала жертвой всеобщего опустошения, затем завоеватели уничтожили каменные памятники и надгробия, и приходится еще радоваться, что от их внимания ускользнули рельефы и иероглифические надписи в скальном храме Язылыкая.
Через три тысячелетия в развалинах столицы остался только клинописный архив на глиняных табличках. Малозначительные окраинные города каким-то образом пережили уничтожение Хаттусаса, и в столицах государств-наследников еще столетия спустя возникали новые каменные памятники с иероглифическими надписями. Их-то и нашли археологи среди развалин. Но понятно, что значительных государственных архивов с клинописными табличками они там не обнаружили.
Согласно второй теории, клинописные и иероглифические хетты были разными, хотя и родственными народами, которые на протяжении столетий поочередно играли ведущую роль в хеттской культуре. Сначала преобладали клинописные хетты, затем иероглифические, удержавшиеся в окраинных областях и мелких государствах и после падения Хеттского царства. Соответственно этому в разных местах обнаруживаются документы, составленные с помощью различных типов письма и, возможно, на разных языках. Если же мы находим творения клинописных и иероглифических хеттов рядом, как, например, в храме Язылыкая, то, по данной теории, это объясняется тем, что работа над рельефами велась несколько столетий.
Некоторые сторонники этой теории считают, что в эпоху расцвета иероглифического хеттского языка клинописный хеттский язык был уже мертвым или вышедшим из употребления.
Разумеется, против обеих теорий можно найти различные возражения; но «за» и «против» заставили бы нас слишком глубоко зарыться в старые годовые комплекты специальных журналов, занимающихся проблемами хеттологии, а таких журналов выходит сейчас во всем мире почти сотня. Для нас значительно более важно, что в настоящее время «хеттская проблема перестала быть проблемой». Однако, прежде чем мы смогли написать эти слова, должно было пройти 25 лет со дня парижской лекции Грозного. Ровно четверть столетия понадобилось еще ученым, чтобы окончательно расшифровать хеттские иероглифы!
Ослиные и воловьи головы символизируют царей?
Раскрытие тайны хеттских иероглифов принесло новые неожиданности. Пока что последняя неожиданность, которую припасли для нас хетты, и притом неожиданность наименее неожиданная, поскольку иероглифические надписи относятся к позднейшей эпохе и связаны с малозначительными городами, заключается в том, что о самом Хеттском государстве они, собственно, не говорят нам ничего существенного!
Но нет сомнения: даже если бы относительно скромный результат расшифровки хеттских иероглифов был наперед известен, это не остановило бы ученых. Уже потому, что человечество не может примириться с существованием тайны, перед которой наука вынуждена отступить.
А кроме того, это было письмо, которое прямо-таки манило, прямо-таки дразнило каждого исследователя: а ну-ка, испробуй на мне свое умение! Сотни иероглифических надписей блестели на отвесных скалах в лучах палящего солнца, тысячи их скрывались в пропастях пещер и под развалинами мертвых городов. Иногда они были выполнены с таким тщанием, что становились настоящими произведениями искусства (начало надписи царя Арару из Каркемиша до сих пор украшает каждую публикацию «о красоте письма»), иногда строчки были неровными, шли вкривь и вкось, и, если текст не умещался на свободном пространстве рядом с рельефом, резчик без раздумий продолжал надпись на лице изображенной особы, на стене за углом, на приставленной каменной плите. А само письмо было удивительной комбинацией всевозможных знаков, какие только когда-нибудь существовали: сложные, архаичные, на первый взгляд, даже натуралистические рисунки чередовались с совершенно современными стилизованными знаками, и это контрастное сочетание было гармоничным!
Одним из первых после Сэйса чарам этого письма поддался француз Ж. Менан. Его многолетние труды привели к единственному результату: в 1890 году он прочел иероглифический знак «я (есть)». Это один из наиболее часто повторяющихся знаков, весьма похожий на египетский имеющий то же самое значение. (Сэйс, поскольку рука указывает на открытый рот, читал его «я говорю»). Почти одновременно над расшифровкой хеттских иероглифов трудился немецкий ассириолог Ф.Э. Пайзер. В его книге, опубликованной в 1892 году, также только один знак прочтен правильно: разделительный значок между словами. Дело в том, что он ошибся в мелочи — неправильно определил начало одной каркемишской надписи — и потом весь текст «читал» наоборот!
Хотя мы не намерены прослеживать историю ошибок при дешифровке хеттских иероглифов — точно так же, как не прослеживали историю ошибок в главе о Шампольоне, Роулинсоне или в главе о расшифровке Грозным клинописного хеттского языка, — все же нельзя пройти мимо работ Петера Йенсена (1861–1936). Этот видный немецкий востоковед (одна из важных заслуг которого — окончательное доказательство того, что библейское предание о всемирном потопе — лишь более поздняя иудейская версия одного из эпизодов шумеро-вавилоно-ассирийского мифа о Гильгамеше) своими ошибками при дешифровке хеттских иероглифов почти на два десятилетия задержал прогресс в данной области. Такое негативное влияние крупной личности, присваивающей себе право решать вопросы, в которых она неавторитетна, собственно, не редкость: вспомним хотя бы, чтобы не ограничивать себя пределами науки о письме, о споре Кох — Вирхов. У Йенсена к этому присоединялась еще страстная нетерпимость энтузиаста-дилетанта (а в хеттологии он был дилетантом и в прямом смысле слова, поскольку занимался ею ради собственного удовольствия, и в переносном).
Особенно это сказалось в 1923 году, когда молодой немецкий ассириолог Карл Франк подошел к хеттским иероглифам с совершенно новой стороны. Кончилась большая война, и Франк, имевший возможность ознакомиться с методами дешифровки военных кодов и шифрованных депеш, решил употребить свои знания на что-то более разумное. Путем систематизации знаков, установления того, насколько часто каждый из них встречается, классификации их по значимости, учета вариантов и так далее, а также в результате сопоставления с материалами из других ориенталистских источников ему удалось расшифровать несколько географических названий. Йенсен, считавший иероглифы областью, где лишь он полноправный хозяин, набросился на Франка, как панский лесник на браконьера: эпитеты, которыми он наградил молодого ученого, мы встречали в ориенталистских журналах только в переводах 46 проклятий Хаммурапи. «Остается, пылая от гнева, отбросить перо», — заключал он свою статью, которая, по идее, должна была явиться объективной рецензией на работу Франка.
Однако Франк в отличие от других своих коллег не сдался. Он прибег к последнему оружию малых против великих — насмешке. Он отдал обязательную дань почтения старейшине немецких ассириологов, который в расшифрованных названиях городов видел титулы правителей, и с серьезным видом спросил его, «не следует ли нам и в часто встречающихся изображениях ослиных и воловьих голов усматривать идеографические символы царей?…»
Нет смысла останавливаться дольше на этом и подобных спорах: какой бы неприятный осадок ни остался у нас от них, они доказывают, что нет ни одной области науки, где старое не сопротивлялось бы новому, что новому приходится отвоевывать свое место под солнцем. Еще они доказывают, что даже специалисты по филологии древнего Востока, представители «самой сухой и далекой от жизни науки», не всегда бывают холодными учеными.
В остальном же метод Йенсена — что самое удивительное в этой истории — был принципиально верным. Йенсен исходил из правила, которое он сам открыл и которое с большим успехом впоследствии применил Форрер: не стараться установить в первую очередь фонетическое значение знака, а сначала добраться до смысла текста по косвенным данным, то есть стараться, по сути дела, разгадать текст, и лишь потом заниматься отдельными знаками. Но что пользы в правильном методе, если главная посылка ошибочна? Йенсен считал иероглифический хеттский язык ранней формой… армянского языка!
Но — при дешифровке древнего письма всегда находится свое «но»! — несмотря на это, он пришел к одному важному частному выводу. Мы помним, что в египетских иероглифических текстах имена фараонов всегда заключены в особые овальные рамочки (картуши). Нечто подобное встречается и в хеттских иероглифических надписях. Йенсен обратил внимание на особое орнаментальное украшение і обрамлявшее разные иероглифические знаки. Оно напоминало балдахин: его крышей было «крылатое солнце», очень похожее на эмблемы ассиро-вавилонских царей, а эту крышу подпирали два столба, заканчивающихся волютами — волютами прямо-таки в ионическом стиле! Позднее действительно оказалось, что этот балдахин, за которым утвердилось название эдикула, имеет в хеттских иероглифических надписях то же значение, что и картуш в египетских, и так же легко, как ребенок в кукольном театре узнаёт короля по короне, сейчас ориенталист узнаёт в хеттском иероглифическом тексте имя царя по эдикуле!
Так шаг за шагом продвигалась дешифровка хеттских иероглифов в течение целой четверти столетия. Каждый год приносил хотя бы одну новую книгу, но, впрочем, он далеко не всегда приносил новое правильное прочтение хотя бы еще одного знака. Англичанин Р. Томпсон издал в 1913 году «Новую расшифровку хеттских иероглифов», в которой, однако, расшифровал только один (не всегда используемый) определитель личных имен, а его земляк А.Э. Крули в 1917 году расшифровал знак (и установил его отличие от знака который равнозначен союзу «и» и присоединяется к слову как латинское que. (Знак же расшифрованный еще Сэйсом, представляет собой детерминатив для обозначения бога.) Сколь долго могла таким темпом продолжаться дешифровка, если хеттологи не могли прийти к общему мнению даже насчет того, какое количество иероглифов вообще существует — 40 или 400? И являются ли, например, иероглифы четырьмя самостоятельными знаками или четырьмя вариантами одного и того же знака?
До сих пор отдельные ученые трудились над расшифровкой хеттских иероглифов самостоятельно, лучше сказать — изолированно. Их неудачи показали, однако, что и в изучении древних языков эпоха отважных пионеров, полагающихся исключительно на собственные силы, миновала. Как и в остальных областях науки, лучшие умы должны были объединиться, потому что победу можно было одержать лишь совместными усилиями. Она могла быть достигнута только в коллективе, в котором каждый человек не теряет своей индивидуальности, а коллектив в целом устраняет недостатки отдельной личности, чтобы обеспечить общее продвижение вперед.
К счастью для хеттологии, она такой коллектив создала. Его членами стали ученые разных народов и разных специальностей, объединенные общим стремлением решить загадку хеттского письма, даже если за нею окажется лишь мертвая пустыня, как за ледяными барьерами побережья Антарктиды. Стать бойцами передового отряда этого международного коллектива вызвались ученые пяти стран — и никто не спрашивал, больших или малых, — Швейцарии, Италии, Соединенных Штатов Америки, Германии и Чехословакии.
Эдикула с именем хеттского царя Тудхалияса IV (с рельефа, относящегося ко второй половине XIII века до н. э.)
Первым в этой пятерке нападения был швейцарский профессор Эмиль Форрер (он родился в 1894 году в Страсбурге), с именем которого мы уже встречались. В первый раз его имя облетело мир в 1919 году, когда он доказал, что хетты не говорили по-хеттски (свою научную карьеру Форрер начал в Цюрихском университете, потом стал профессором в Берлине; когда же центр западной ориенталистики переместился из Германии в Соединенные Штаты, то ученый перешел в университет Балтиморы, а затем Чикаго; сейчас он преподает в Сан-Сальвадоре). Сначала Форрер занимался хеттской клинописью, но в 20-е годы все свое внимание сосредоточил на хеттских иероглифах.
Его метод представлял собой творческую комбинацию всех известных до тех пор методов дешифровки. Те, кто говорит, что вот это у него от Йенсена, другое — от Гротефенда, третье — от Грозного, совершенно правы; однако, критически используя и соединяя отдельные элементы всех этих методов, он создал качественно новый метод, правильное применение которого способствовало прогрессу всей хеттологии.
«Понимание смысла текста должно предшествовать фонетическому прочтению». Форрер строго следовал этому принципу Йенсена и, так же как Грозный в 1915 году, главное свое внимание обратил на идеограммы, которые он мог понять, даже не зная, как они произносятся. Подобно Франку, он учитывал, насколько часто встречаются отдельные знаки, и опять-таки как Грозный, составлял таблицы с рядами знаков, чтобы установить префиксы и суффиксы, а тем самым и грамматический строй языка. Следуя примеру Гротефенда, Форрер искал формулы, несомненно повторяющиеся и в иероглифических текстах: зачины царских надписей, вводные фразы писем и особенно проклятия, которыми в этой части света и в ту эпоху кончалась каждая надпись, закон или государственный договор. (Чем длиннее и решительнее бывали эти благочестивые пожелания, тем большее значение имел документ.) Наконец, как Шампольон и Роулинсон, в качестве отправной точки дешифровки Форрер избрал имена царей (идеограмму, обозначающую титул царя, он установил одной из первых), а кроме того, использовал — тоже отнюдь не новый — сравнительно-аналитический метод, чтобы определить, например, как изображение той или иной особы может помочь в понимании текста рядом с ней, какова зависимость знака-рисунка от его первоначального смысла, насколько взаимосвязан строй языка иероглифических и клинописных текстов и так далее.
Когда в 1932 году Форрер издал свой труд «Хеттское иероглифическое письмо» (это было переработанное издание его «Предварительных сообщений», прочтенных в Лейдене и Женеве), весь коллектив хеттологов уже знал, что он не только правильно расшифровал ряд знаков и слов, но и, как сказал И. Фридрих, «пролил ясный свет на грамматическую структуру и весь синтаксический строй языка иероглифов во всех его подробностях».
Вторым членом этого коллектива был итальянец Пьеро Мериджи, профессор Падуанского университета и языковед с мировым именем: один из тех, кто расшифровал ликийские и лидийские тексты, издатель крито-микенских надписей, исследователь до недавних пор малоизвестного лувийского языка и прежде всего — один из тех, кому принадлежит честь дешифровки хеттских иероглифов.
Свой научный путь Мериджи начал в Германии; он преподавал итальянский язык в Гамбурге и изучению хеттского языка мог посвятить только свободное время. Когда биограф ученого (Э. Добльхофер) спросил, каковы его научная подготовка и метод, он ответил, что более всего обязан работе в механической мастерской своего отца, ибо такая работа «лучше всего способна преподать урок научного подхода к любому вопросу».
Первых результатов, которые Мериджи счел возможным опубликовать, он добился в 1927 году. Результаты не выходили за рамки обычных монографических исследований, впрочем, в науке иначе и быть не может; только поэту порой удается уже в первом юношеском произведении достигнуть вершины собственного творчества. Но в 1930 году Мериджи опубликовал в берлинском «Ассириологическом журнале» статью, которая кончалась фразой: «Важнейшим выводом этой работы, выводом, который я должен в конце своего сообщения подчеркнуть еще раз, является то, что, как мне кажется, в одной группе знаков мною установлено слово «сын».
Мы знаем, какое значение для дешифровки древних надписей имеет слово «сын»: оно позволяет установить родственные связи правителей, а тем самым и их имена. Потом Мериджи прочел слово «внук» и, наконец, «властитель» (буквально «государь страны»). Это был прорыв до тех пор неприступного фронта таинственных иероглифических текстов. Ученые, наступавшие во втором эшелоне, тотчас углубили его. Результатом их трудов явились первые генеалогические таблицы хеттских властителей Каркемиша и Мараша.
Слова «сын» (последнее слово во второй строчке) и «внук» (последнее слово в третьей строчке) в прочтении Мериджи. Слова перед ними означают титул «государь страны»
Третьим был Игнаций Д. Гельб, американец, но только по своему официальному гражданству: он родился в 1907 году в Тернополе на Украине. Интерес к мирам, затянутым дымкой прошлого, пробудил в нем роман Мора Йокаи, герой которого отправляется в Среднюю Азию, чтобы найти прародину венгров. Способный и целеустремленный юноша изучает древние и новые языки, в 18 лет уезжает в Италию, а в 22 года получает диплом доктора Римского университета, защитив диссертацию на тему «Древнейшая история Малой Азии». Готовя ее, Гельб сталкивается с хеттской культурой, которая для любознательного человека, каковым является всякий ученый, представляет слишком заманчивый орешек, чтобы можно было удержаться от соблазна раскусить его. Когда в 1929 году Гельб переезжает в Чикаго, к тому времени крупный центр американской ориенталистики, перед ним стояли уже иные исследовательские задачи, и «со своей возлюбленной, речью хеттов, он может проводить только ночи». Плод этой любви — труд «Хеттские иероглифы», первый том которого вышел в 1931 году (второй — в 1935 и третий — в 1942). На Всемирном конгрессе ориенталистов в Лейдене в 1931 году Гельб выступает не только как самый молодой докладчик, но и как признанный член международного хеттологического авангарда.
Как всякий ученый, Гельб отправляется затем за новым материалом. Не раз — опять-таки как всякий ученый — идет по ложному следу; дни и ночи едет по пустынным областям Центральной Турции ради надписи, которая — как потом выяснится — была вовсе не надписью, а узором трещин на выветрившейся скале. Он в слишком большой степени стал американцем, чтобы в случае необходимости не прокладывать себе путь динамитом и долларами. Близ Кётюкале в Киликии текст находится на выступе нависшей над рекой скалы; две экспедиции вернулись уже, ибо надпись была «абсолютно недоступна». Гельб подкупает руководителя работ на строительстве проходящей неподалеку дороги, рабочие просверливаютВскале отверстия, вкладывают туда динамитные шашки, раздается взрыв — и, когда туча пыли и щебня оседает, путь для охотника за хеттскими надписями открыт…
Некоторые прочтения Гельба оказались ошибочными, но важно то, что он распознавал в знаках глагол a-i-a («делать»), который был не только первым достоверно прочитанным глаголом хеттского иероглифического языка, но и первым доказательством его родственной близости с хеттским клинописным языком. Будущее показало, что именно этому глаголу суждено было стать ключом к расшифровке хеттского иероглифического языка. И к тому же при обстоятельствах, которые ни один серьезный ученый не счел бы правдоподобными. Еще одна весьма значительная заслуга Гельба — решение вопроса, остававшегося до тех пор дискуссионным: сколько знаков в иероглифическом письме. Он установил, что помимо большого количества идеограмм («логограмм», как он их называл) в хеттском иероглифическом письме имеется только 60 фонетических знаков и что, следовательно, оно является слоговым письмом, отличающимся той единственной особенностью, что, как правило, согласный здесь следует за гласным![10]
Четвертым в этой пятерке нападающих был немец Хельмут Теодор Боссерт — но о нем позднее и подробнее.
Пятым был Бедржих Грозный.
«После прочтения клинописных хеттских надписей я посвятил себя исследованию хеттских иероглифических текстов. Моими соратниками в этой области были ученые Боссерт, Форрер, Гельб и Мериджи. В 1934 году я предпринял пятимесячное путешествие по Малой Азии, чтобы скопировать там ряд неизданных или не полностью изданных иероглифических надписей», — писал Грозный в одной из своих последних работ, которую он назвал «Краткое обозрение моих научных открытий».
Когда в начале июля 1934 года он снова увидел синие воды Мраморного моря, которое соединяет (хотя чаще пишется: разделяет) Европу и Азию, то поверил наконец, что экспедиция его действительно состоится. Ни одно из его путешествий не было связано с такими трудностями — правда, не техническими, а финансовыми. Чехословакия, как и все капиталистические государства, билась в судорогах экономического кризиса, государственные доходы падали, правительство экономило на всем — и на школах и на пособиях по безработице. Нет надобности объяснять, какой успех имело у министра финансов прошение Грозного об ассигновании средств на новую экспедицию.
Впрочем, еще до начала кризиса, в период послевоенной конъюнктуры 1927–1929 годов, Грозный просил субсидию для продолжения раскопок на Кюльтепе. Когда о его финансовых затруднениях узнали немцы, его посетил профессор Юлиус Леви и сказал, что он мог бы найти в Германии средства, необходимые для продолжения раскопок на Кюльтепе.
— Я не сомневаюсь, что необходимые средства найдутся и у нас, — ответил Грозный.
Аргументы Леви звучали убедительно:
— Неважно, кто будет финансировать экспедицию, — ведь наука имеет международный характер.
— Разумеется, международный! Но я играю за нашу национальную сборную!
Однако менеджер этой национальной сборной, если так можно было назвать главу правительства «панской коалиции», отказал в субсидии для продолжения раскопок на чехословацком земельном владении близ Кюльтепе. «Мы — маленькое государство и не можем позволить себе такую роскошь». А министерство школ, шеф которого еще недавно торжественно поздравлял Грозного, отказало и в его просьбе о субсидии для простой научной командировки в Стамбул и Богазкёй! Более того, оно отказалось оплатить путевые расходы по поездке Грозного в Рим на Международный конгресс лингвистов и в Париж на его подготовительное заседание, так что Грозному пришлось просить господина М. Дюссо из Французской академии прочитать его доклад! Этому трудно поверить, но многому в истории предмюнхенской республики сейчас трудно поверить.
Хотя объективные предпосылки для экспедиции Грозного были чрезвычайно неблагоприятны, он не отступил.
Дальнейший прогресс в дешифровке хеттских иероглифов требовал прежде всего проверки на месте некоторых спорных надписей. Деньги на поездку он буквально выпросил — «правда, с благородной гордостью испанского нищего» — у Бати и в Шкодовке,[11] в бухгалтерии которых они были занесены в рубрику «расходов на рекламу».
И вот Грозный снова проходит по ущельям Тавра, снова спит в постелях, кишащих клопами, снова направляется к целям, определенным еще в Праге. На этот раз, впрочем, без лопат и кирок, лишь с проводником, которого ему предоставило турецкое правительство.
«К числу самых крупных и важных «хеттско»-иероглифических надписей принадлежит Топадская, или, точнее, Аджигёльская, надпись, вытесанная на большой скале. Автографию этой надписи издал Х.Т. Боссерт в «Восточном литературном журнале», 37 (1934), стр. 145 и поел., по фотографии и копии Малоазиатского отделения Берлинского музея. Часть же этого текста не была до 1935 года ни переписана, ни переведена», — начинает Грозный рассказ о «главной цели своей археологической экспедиции в Малую Азию в 1934 году» (в третьем томе его «Хеттских иероглифических надписей»).
«В сопровождении Салахаттина Кандемир-бея из анкарского Министерства народного образования 28 октября 1934 года я прошел 23 километра, отделяющих Невшехир от Аджигёля. Топада, в то время называвшаяся Аджигёль, находится к юго-западу от Невшехира. Это деревня с 1800 жителей, центр нахие (уезда)… Мы остановились в доме мухтара (старосты) Мехмеда; иного выбора, кроме как воспользоваться его гостеприимством, у нас не было. В течение 5 дней, по 1 ноября включительно, каждое утро мы отправлялись в бричке к местонахождению нашей надписи, примерно в 6–7 километрах к югу от Аджигёля. Этих пяти дней мне хватило на то, чтобы проверить правильность первоначального издания надписи, которую я переписал и перевел в первый раз в журнале «Архив ориентальны», VII, стр. 488 и поел. Теперь, спустя два года, я предлагаю вниманию читателей переиздание этой статьи с рядом уточнений и с новыми фотографиями надписи… Должен, однако, добавить, что этот перевод, так же как характеристика его содержания, являются, на мой взгляд, лишь первым опытом, который я предпринял, стремясь преодолеть необыкновенные трудности этого текста…» Затем на 26 страницах следовал перевод со 187 подстрочными примечаниями и двумя добавлениями.
«После окончания работ в Аджигёле — Топаде я и Салахаттин Кандемир-бей утром 2 ноября 1934 года отправились на арбе из Аджигёля в деревню Суваса, или Сиваса, расположенную примерно в 40 километрах к западу от Невшехира. Мы приехали в середине дня. Деревня Суваса — одна из самых примитивных анатолийских деревень, какие только мне удалось видеть за время странствий по этим краям. Убогие жилища, всего не более 45 (примерно 200 жителей), большей частью опираются о скалу или вытесаны в ней. Как и в Аджигёле, мы поселились здесь у мухтара, а потом перешли к его родителям.
Вокруг Сувасы есть несколько деревень, жители которых принадлежат к секте Бекташи. Кстати, интересно отметить, что эти люди не едят зайцев, весьма почитаемых ими. В этом можно видеть последний остаток древнего культа зайца у иероглифических «хеттов», которые считали его священным животным и верили в его пророческие способности…
Минутах в 25 хода к юго-востоку от деревни Суваса находится «хеттско»-иероглифическая надпись, открытая в 1906 году X. Роттом… Скопировать и хорошо сфотографировать ее было дальнейшей главной целью моей археологической экспедиции в Турцию в 1934 году…»
И с той же конкретностью и подробностью, какой требовал от него отец, когда он учился в Праге и писал домой письма, Грозный досконально отчитывается о каждом дне своего пятимесячного путешествия. За это время он скопировал 86 надписей на скалах, надгробиях, алтарях и свинцовых пластинах в различнейших уголках Турции и получил в свое распоряжение тщательнейшим образом проверенные тексты, причем он исправил неточности во многих надписях, опубликованных в 1900 году Мессершмидтом (как и все крупные исследователи, Грозный был умелым рисовальщиком; ведь и к изучению древнего письма относится то, что Кювье сказал о естествоведении: «Какую-либо форму или структуру мы познаем лишь тогда, когда можем нарисовать ее со всеми подробностями»). Тексты эти стали достоянием не только Грозного, но и всей мировой хеттологии. Результаты своего путешествия онтотчас жепредоставил к сведению всех ученых. А какое значение имели точные копии текстов, мы видим, например, из сравнения знака, обозначающего союз «и», с детерминативом для обозначения бога или из сопоставления разных вариантоводного и тогоже знака на странице 188.
Если мы подчеркиваем, что собранные материалы Грозный тотчас же предоставил в распоряжение остальных исследователей, то делаем это потому, что далеко не всегда такой образ действий подразумевался сам собою. Например, Артур Эванс, обнаруживший во дворце Миноса на Крите около 2800 табличек с так называемым линейным письмом «Б», опубликовал из них — после 15 лет всевозможных проволочек — лишь 120, а остальные держал в ящике своего письменного стола до самой смерти, боясь лишить себя первенства в дешифровке критского письма. «Без прекрасного издания его труда, ставшего для всех нас настоящим подарком, — пишет о книгах Грозного парижский хеттолог Г.Э. Дель Медико, — нельзя было бы начать какой бы то ни было серьезной работы».
Этот великолепно оформленный трехтомный труд с сотней иллюстраций в качестве приложения вышел в 1933–1937 годах (первый том содержит вступительную статью ипервыйполный свод иероглифических знаков с указанием их значения). Грозный написал его по-французски. Но отпечатан он был в Праге, а поскольку в кассах наших наборщиков хеттские иероглифы обычно не встречаются, их нужно было изготовить. И Грозный, никогда не забывавший поблагодарить каждого, кто хоть как-нибудь помог ему в работе, будь то представитель чехословацкого или турецкого правительства, австрийский обер-лейтенант или курдский повар в Каппадокии, выражает в предисловии личную благодарность работникам Государственной типографии, особенно Карелу Дырынку, который для издания этой книги «весьма тщательно нарисовал» хеттские иероглифы (кстати, они используются и до сих пор, и заграничные ученые, учитывая достоинства этого шрифта, охотно печатают свои труды в Праге).
«В этой книге, — написал Грозный в 1948 году, — я опубликовал первую грамматику языка, на котором сделаны эти надписи, далее я установил, что язык «хеттских» иероглифических надписей является языком индоевропейским, а именно западно-индоевропейским из группы кентум,[12] и находится в близком родстве с хеттским клинописным языком. В ней я в первый раз перевел почти все наиболее крупные и важные иероглифические надписи (общим числом около 90)… В то время как мне удалось установить, что клинописные хетты именовали себя неситами (от слова Несас, названия их древнейшей столицы), настоящее наименование иероглифических «хеттов»… (и здесь следует объяснение, почему это слово он обычно заключал в кавычки), пока нам, к сожалению, еще неизвестно».
«Грозный превзошел Грозного!»
Мировая общественность с воодушевлением приняла известие, что Грозный расшифровал хеттские иероглифы. «Шампольон превзошел Шампольона!»
Сделанная Грозным копия сильно выветрившейся надписи с алтаря в Эмиргази
Однако сам труд Грозного вызвал у хеттологов некоторые сомнения. С первыми рецензиями выступили Мериджи из Италии и Гэрстенг из Англии. Они были осторожны: здесь — оговорка, там — согласие, тут — восклицательный знак, там — вопросительный. Меньшие звезды на небе ориенталистики светили яснее, но их сияние меркло перед солнцем. Дело не в том, что Грозный был вне критики, — но он был слишком большим авторитетом.
Он ждал атаки, как после 1915 года. Был готов к защите: «Я твердо верю, что мое прочтение выдержит проверку, подтвердится!» Но был готов и к отступлению. Ведь его слова: «Я с радостью и большим удовлетворением жертвую своими самыми прекрасными гипотезами, как только дальнейшее изучение приводит меня к подлинной научной истине» — были для него не громкой фразой, а составной частью научного метода.
Атаки не последовало. Никто не выступил и с принципиальной критикой, полезной даже ученому такого масштаба, как Грозный.
Итак, его решение было правильным!
Да, он был прав в том, что язык, на котором сделаны хеттские иероглифические надписи, — язык индоевропейский, весьма родственный языку хеттских клинописных текстов. Это было гениальное открытие, основывавшееся на характере изменений в окончаниях отдельных слов. Позднейшие исследования подтвердили его. Но в свете этих же исследований большая часть новых прочтений Грозного не выдержала проверки. То же касается и его грамматики иероглифического хеттского языка.
Однако к этим выводам хеттология пришла в то время, когда Грозный уже не принимал активного участия в ее развитии. Решающие доказательства были выдвинуты… только в год его смерти.
Несмотря на то что попытка Грозного расшифровать хеттские иероглифы не увенчалась успехом (и уж во всяком случае не увенчалась таким успехом, в каком он сам до конца жизни был убежден), нельзя считать его труд напрасным. Наоборот — он принес свою пользу, и не только с точки зрения той стадии исследования, на которой наука находилась в то время, но и с современной точки зрения.
«Грозный прежде всего опубликовал автографии всех важнейших текстов, в совершенстве выполненные и в тех случаях, когда речь идет о знаках, которых он не понимал, — говорит В. Соучек. — Далее, он подтвердил прочтение ряда ранее дешифрованных знаков. И наконец, что наиболее важно, несколько знаков расшифровал правильно — так, как мы их читаем сегодня».
Обратите внимание на это слово «сегодня». При взгляде, брошенном назад, прочтение нескольких иероглифических знаков представляется нам большим достижением. Но только при взгляде, брошенном назад, — т о г д а же хеттология не продвинулась еще так далеко, чтобы иметь возможность четко отличить, какие знаки Грозный расшифровал правильно, а какие — ошибочно. И после того как в ходе дальнейших исследований не оправдали себя одно, второе, третье прочтение Грозного, ученые утратили доверие к его новой дешифровке и произошло то, что случалось не только в хеттологии: с водою выплеснули и ребенка.
Как оценивает открытия и ошибки Грозного человек наиболее компетентный — ученый, который наконец расшифровал хеттские иероглифы? Он соглашается с приведенным выше высказыванием чехословацкого хеттолога и на прямой вопрос отвечает: «Если можно в нескольких словах сформулировать мое суждение о Бедржихе Грозном, ученом международного класса, я хочу прежде всего подчеркнуть его огромное трудолюбие. В этом корень его успехов. Гениальность соединилась в нем с неисчерпаемой способностью получать радость от труда. Его первый большой успех — дешифровка клинописного хеттского языка и установление его принадлежности к группе индоевропейских языков — не стал для него поводом к тому, чтобы почить на лаврах. До последнего дыхания он остался верен науке как исследователь и прокладывал в ней новые пути. Он чувствовал себя как дома во всех отраслях ориенталистики, работал и как археолог и как специалист в области сравнительного языкознания. Поколение пионеров хеттологии, к которому принадлежали наряду с Грозным Форрер, Гётце, Фридрих, Зоммер, Элольф, Делапорт и я, понемногу вымирает… Молодым нетрудно указать нам, старшим, на отдельные упущения и ошибки. При этом, однако, слишком быстро забывается, что люди, подобные Грозному, заложили фундамент новой науки, воспринимаемый молодыми как нечто само собой разумеющееся. Вопреки многим ошибкам, от которых не оказался застрахован никто из нас, Грозный будет жить в истории востоковедения как великий новатор и один из ее основоположников».
До сих пор жизненная кривая Грозного и кривая развития хеттологии совпадали; после издания «Хеттских иероглифических надписей» они начинают расходиться. Грозный считает свои хеттологические исследования завершенными и видит перед собой свободный путь к цели, которая еще со студенческих лет притягивала его «прямо с магической силой»: написать такую историю древнего Востока, чтобы в ней не было белых страниц.
Почти 40 лет готовился Грозный к написанию этой книги. Вся его работа по дешифровке и археологическая деятельность были лишь устранением препятствий, лежавших на путиисторика. В канун Рождества 1935 года он тщательно сравнял стопку черновой бумаги и на первом листе написал: «Древнейшая история Передней Азии». Но прежде чем вышло полное издание этой книги (в которую была включена и древнейшая история Индии и Крита), должно было пройти еще 14 лет. И каких лет!
В процессе работы над книгой Грозный поступал как всякий автор большого синтетического труда: он публиковал монографии — частично потому, что его снедало нетерпение (тот, кто хочет обогатить науку, сам «богат нетерпеливостью»), частично, чтобы проверить, как воспримут его выводы коллеги и просто люди, проявляющие интерес к этой теме. А поскольку интерес к работе Грозного существовал повсюду, его исследования, статьи и интервью выходят не только на чешском, французском, английском, немецком и русском, но и на испанском, голландском, шведском, польском, украинском, литовском, латышском, турецком и армянском языках. Только для сравнения: в это время наиболее переводимым чешским писателем был Карел Чапек — его романы и драмы издавались на десяти иностранных языках, труды Грозного на четырнадцати!
Результаты своих исследований Грозный прежде всего публикует в журнале «Архив ориентальны», который он основал в 1929 году как орган пражского Восточного института, объединившего виднейших чехословацких ориенталистов (среди сотрудников его кроме Грозного можно назвать египтолога Франтишека Лексу, тюрколога и ираниста Яна
Рыпку, индологов Винценца Лесного и Моржица Винтернитца, арабистов Алоиса Мусила, Рудольфа Ружичку и Феликса Тауэра, историка религии и этнографа Отакара Пертольда, семитолога Яна Бакоша, — если ограничиться десятью наиболее крупными учеными, имена которых уже тогда были известны специалистам всего мира). А так как, даже говоря о мертвых языках, ничем нельзя заменить живое слово, Грозного не останавливают тысячи километров пути, и он рассказывает и дискутирует о своей работе с учеными половины Европы. Только в 1935 году по приглашению университетов и обществ ориенталистов он выступает с лекциями и докладами в Варшаве, Риме, Гётеборге, Упсале, Осло, Стокгольме, Хельсинки, Брюсселе, Льеже, Амстердаме, Утрехте, Неймегене… Позднее в Риге, Каунасе, Тарту и снова в Брюсселе и Париже.
Он еще раз едет в Турцию, чтобы читать лекции в университетах Стамбула и Анкары, а также «для широкой публики» в Кайсери. Однако лекция эта — только повод, чтобы снова посмотреть на Кюпьтепе. Здесь он находит следы раскопок профессора Леви, у которого были «необходимые средства». Но и эти раскопки уже заброшены…
Один из карахююкских армян узнает «чешского бея» и представляет ему двух своих сыновей. А потом спрашивает, будет ли он продолжать раскопки. Грозный пожимает плечами, но, прощаясь, говорит: «До свидания!». Затем отправляется на луг, купленный им у наследников Хаджи Мехмеда. Пробирается через густой кустарник и приходит к месту — он точно его помнит, — где когда-то ему удалось найти архив канесской торговой палаты. «На этом месте цветет чертополох, и бабочки летают над диким сухим укропом». Полный воспоминаний и надежд, возвращается он к своей арбе и приказывает ехать назад. Это было его последнее путешествие по территории древнего Востока. Но не Востока вообще.
«Я был немало удивлен, когда весной 1936 года господин Марадиан, глава торгового представительства СССР в Праге, начал вести со мной переговоры относительно лекций, которые по его предложению я должен был прочитать в Советском Союзе. Сначала речь даже шла о длительном переезде в Советский Союз…» (Советское правительство предложило Грозному кафедру в университете, какой он сам выберет, на время, которое он сам определит, и финансовые средства на раскопки, которые он сам наметит). Грозный, однако, хотел остаться в Праге. Тогда Советское правительство официально пригласило его прочесть лекции в университетах и академиях Москвы, Ленинграда и Тбилиси.
«Я охотно принял это приглашение: мне представлялась редкая возможность не только ознакомить советскую общественность с эпохальными открытиями новой хеттологической науки, поразительным образом изменившей наши взгляды на историю древнего Востока, но и вблизи познакомиться с чрезвычайно интересной современной жизнью Советского Союза. В период своего пребывания в Советском Союзе я получил дополнительные приглашения прочесть лекции в университетах и академиях Баку, столицы Азербайджанской республики, Еревана, столицы Армянской республики, и, наконец, Киева, столицы Украинской республики. С 7 ноября по 21 декабря 1936 года я мог, следовательно, посетить пять советских республик и познакомиться прежде всего с их культурной жизнью».
Перед отъездом Грозного профессор Зденек Неедлы попросил его рассказать потом о своих впечатлениях от путешествия в журнале «Прага — Москва».
— Уважаемый коллега и друг, Вы же знаете, я не коммунист, и то, что я напишу, может Вам не понравиться!
— Напишите о том, что увидите, в чем сами убедитесь, — отвечал Зденек Неедлы, — напишите правду! Нам это определенно понравится. Скорее кому-нибудь другому это будет не по вкусу.
И Грозный написал. Притом не короткую статью, а целый публицистический цикл «В пяти Советских республиках», который выходил с продолжениями в пяти номерах этого журнала (1937–1938), а затем был издан отдельной брошюрой.
«Ниже я попытаюсь обобщить некоторые свои впечатления от поездки в СССР, впечатления путешествующего историка, политически беспристрастного и стремящегося получить по возможности объективное представление о современной жизни в Советском Союзе…»
Каким же было это объективное представление? Чувствовалось, что он не понял многое из того, что было — и остается — весьма существенным для советской действительности. Он редко касается причин явлений, видит только сами эти явления. Но он видит их… и не колеблясь дает о них правдивое свидетельское показание. В предмюнхенской республике это не было уж столь обычным, особенно со стороны университетского профессора. Предоставим, однако, слово самому Грозному.
«Могу сказать, что в научном отношении я весьма доволен результатами своей поездки. Я выступал в Советском Союзе в пяти городах в общей сложности двенадцать раз». (Разумеется, здесь он говорил по-русски, точно так же как в Париже по-французски, в Лондоне по-английски, в Стамбуле по-турецки.) «В Москве на заседании, организованном Народным комиссариатом просвещения РСФСР, Академией наук и Московским университетом, в присутствии народного комиссара просвещения… В Ленинграде на заседании, организованном Академией наук СССР и Ленинградским университетом, первый раз 21 ноября в присутствии 700, во второй раз в актовом зале этого университета в присутствии 1000 слушателей, причем около 200 студентов из-за переполненности зала вынуждены были уйти ни с чем. Я специально привожу эти цифры, чтобы было видно, с каким интересом эти лекции были встречены советской общественностью и в первую очередь советской учащейся молодежью. Не буду описывать овации в честь вновь возникшей хеттологической науки. Но здесь нельзя не сказать о том, какими бурными аплодисментами встречалось каждое упоминание ректоров или профессоров, представлявших меня аудитории, о «дружественной демократической Чехословацкой республике». Я наблюдал и при иных обстоятельствах, что со времени подписания оборонительного пакта с Советским Союзом наша республика здесь очень популярна…
Мои статьи и интервью, опубликованные в московских официальных газетах — «Правде», органе Коммунистической партии, и «Известиях», органе Советского правительства, имеющих многомиллионный тираж, разнесли сообщения о моих лекциях во все концы Советского Союза. О содержании их были хорошо осведомлены и сразу же узнали меня, например, грузинский проводник в поезде, идущем из Тбилиси в Ереван, и армянский капитан корабля в Армении под Араратом на Севанском озере, лежащем на высоте 2000 метров над уровнем моря. Таким образом, сейчас широкие слои населения в Советском Союзе информированы о хеттологических открытиях лучше, чем где бы то ни было на свете».
Грозный путешествует, читает лекции и наблюдает. Как профессора его интересует постановка образования в Советском Союзе и особенно — как представителя бывшего национального меньшинства Австро-Венгрии — постановка образования в нерусских областях. Он посещает «педагогический институт в Баку, где обучение ведется на азербайджанском и армянском языках и где в этом году занимается около 1760 слушателей, среди которых 900 азербайджанцев, 570 армян и 240 русских. Преподается здесь и латинский язык, а из новых языков прежде всего немецкий… В этом институте я присутствовал и на самих учебных занятиях в некоторых азербайджанских и армянских группах. По сведениям директора, 93 процента студентов этого института ежемесячно получают государственную стипендию размером от 90 до 180 рублей в зависимости от прилежания. Около 1000 из них живет в бесплатном общежитии».
«Этого у нас о советской системе образования не пишется», — констатирует Грозный. Как сына евангелического священника его интересует «преследование религии», о котором, наоборот, пишется очень много. Он посещает древний храм в Мцхете, попадает туда как раз во время богослужения и видит: «Советское правительство не чинит препятствий отправлению религиозных служб… но принимают в них участие, как правило, люди пожилые». Занимают его и другие, в общем второстепенные вещи: поскольку он ревматик, его интересует, например, как в Советском Союзе лечат ревматизм. «Я посетил также физиотерапевтический институт имени Кирова… он прекрасно оборудован новейшими приборами и ваннами…» И советские трудящиеся лечатся даром! Он хочет видеть колхоз — «государственное рабовладельческое хозяйство», по терминологии буржуазной прессы, — и не без удивления констатирует: «Колхозники вознаграждаются по своему труду и по количеству отработанных 208 дней». Он видит ясли, социальное обеспечение, заботу о трудящихся, здоровых детей. «Если все это коммунистическая пропаганда, — говорит он по возвращении на родину, — так возблагодарим Бога за такую пропаганду!»
Еще несколько его заметок, сделанных во время путешествия не по Востоку прошлого, а по Востоку настоящего и будущего.
«Великолепной главой в жизни Советского Союза являются его театры… Они были заполнены до последнего местечка. Своей внешностью, одеждой публика советских театров производит… достойное впечатление, лучшее, чем я ожидал». «Целые группы школьников, рабочих и солдат в сопровождении специальных экскурсоводов бродят по залам музеев и картинных галерей». «Стотысячные и миллионные тиражи» (книг русских классиков) «расходятся через две-три недели после издания». «Советский Союз сегодня принадлежит прежде всего советской молодежи. И советский режим, насколько я мог наблюдать, уверен в ней». «Что меня больше всего поразило во время путешествия по пяти Советским республикам — так это систематическое строительство культуры всех 60 народов огромного государственного союза, занимающего целую шестую часть земного шара… Увидеть все это было чрезвычайно интересно, и я бы пожелал каждому историку хоть на короткое время стать свидетелем пережитого мной».
Сейчас даже трудно себе представить, какое значение имели эти статьи для распространения правды о Советском Союзе в предмюнхенской республике — главным образом среди интеллигенции. И именно потому, что их написал человек, которого даже самые правые газеты не осмелились бы назвать «агентом Кремля»… А особая их роль заключалась в том, что они были ответом с некоммунистической стороны на клеветническую книгу Андре Жида «Возвращение из Советского Союза». И этот ответ нельзя было обойти молчанием, поскольку в нем приводились факты, в достоверности которых убедился один из самых уважаемых ученых мира.
При всем этом Грозный всегда говорил о себе — и был в том убежден, — что он человек «совершенно аполитичный». Когда друзья напоминали ему, что его бескомпромиссная позиция в национальном вопросе во времена австрийского господства была все же проявлением определенных политических убеждений, он отвечал: «Откуда вы взяли? Ведь это же разумелось само собой!». Когда ему говорили, что его стремление распространять научные знания в народе является свидетельством его демократичности, он возражал: «Это не более чем обязанность научного работника». И свои антифашистские взгляды он отказывался оценивать политически: «Это дело совести каждого». С какой-то даже боязливостью Грозный остерегался любого упоминания о внутреннем положении республики и, оставляя политику политикам, целиком отдавал себя своей науке, своим ученикам, своей семье. Когда, однако, президент республики — впрочем, его старший коллега по Венскому и Пражскому университетам — считал нужным, чтобы известный ученый показался вместе с ним на каком-нибудь важном дипломатическом приеме, Грозный охотно надевал фрак и шел в Град[13] но, предоставляя свое имя для заграничной пропаганды республики, он никогда не предоставлял его тем, кто стремился нажить на нем «политический капитал», хотя, например, аграрии и национальные демократы весьма этого добивались.
Здесь мы не оцениваем, а только констатируем факты. И если кажется, что мы уклоняемся от темы «Грозный и хетты», то в действительности мы отклоняемся только от хеттов, потому что в это время от них отдалился и Грозный. Он считал эту проблему в основном решенной. А на очереди были другие проблемы…
После возвращения из Советского Союза Грозный стал заниматься вопросом древнейшего переселения народов и истоками индоевропейской цивилизации. Но вопреки своей «политической беспристрастности» он не мог не слышать голосов по ту сторону западной границы, требовавших переселения его народа, как не мог не видеть, что там пришли к власти «безумцы, угрожающие основам европейской культуры». Он отличал немцев от немцев: поддерживал связи с большинством своих немецких коллег, но прервал официальное сотрудничество с научными учреждениями, находившимися под нацистским контролем; не принял он также ни одного из приглашений гитлеровской Германии. В момент, когда угроза республике и миру стала непосредственной, ученый возлагает свои надежды на силу Советского Союза и сердечными словами приветствует его в сборнике «Чехословакия Советскому Союзу к XX годовщине». Но как человек отнюдь не пассивный Грозный решает — пусть вне политики — сам вступить в борьбу против фашизма и войны: в мае 1938 года он прерывает работу над исследованием «О взаимоотношениях между Шумером — Аккадом и Египтом в IV тысячелетии до нашей эры» и пишет предостережение, которое публикует затем в журнале «Рах», органе Международной лиги культурных работников: «Судьба родины Гуса — судьба Европы!».
После Мюнхена у Грозного была возможность эмигрировать. В то время ему оставалось уже всего несколько месяцев до шестидесятилетия. И он отказывается: «Я не солдат, который мог бы воевать, и не политический лидер, который мог бы предотвратить эту вавилониаду» (по вине своих политиков в VI веке до нашей эры нововавилонское царство лишилось союзников и пограничных крепостей, и его правители, стремясь обеспечить себе привилегии, которые смело можно назвать классовыми, в 539 году до нашей эры без боя сдали Вавилон персидскому царю Киру).
Грозный остается в Праге и после 15 марта 1939 года,[14] надеясь, что еще до того, как он докончит первый вариант своей «Древнейшей истории Передней Азии», флаг со свастикой уже перестанет развеваться над Градчанами.[15] Он принимает высший академический пост, которым его удостаивает Карлов университет, и принимает его как ответственную задачу: провести свою Alma mater через море оккупации.
Однако действительность оказалась страшнее самых черных его опасений. Едва Грозный взял на себя ректорские обязанности, прогремел залп эсэсовских карабинов, и пражскую мостовую окропила кровь чешских студентов, кровь десятков безоружных молодых людей, единственной виной которых было то, что у себя на родине они пели свой национальный гимн.
Ученый узнает об этом в своем кабинете. И сразу же звонит по телефону главе правительства протектората:
— Пан генерал, в наших студентов стреляют! Вмешайтесь! Немедленно!
— Я сделаю, что могу, — отвечает Элиаш, — я сделаю больше, чем могу. Но пока…
— Пока? Какие могут быть «пока»? Пока перестреляют всю нашу молодежь!
Грозный потрясен и подавлен. Но самое худшее было еще впереди. Смерть студента-медика Оплетала была только прелюдией, а его похороны — только сигналом к тому адскому смерчу, который обрушился на чешские высшие школы и на весь чешский народ. Как и ко всем студенческим общежитиям и институтским зданиям, к зданию юридического факультета, где находится ректорат, с грохотом подкатывает колонна тяжелых грузовых фургонов. Из них выскакивают люди в черной и серо-зеленой форме и наводят на здание дула своих автоматов. Грозный замечает их из кабинета декана Венига — и в один миг оба уже в вестибюле.
— Halt! Вон, негодяи! Hinaus! Sofort hinaus! Вооруженные роботы слышат команду, которой за годы дрессировки их приучили подчиняться автоматически. Они останавливаются. И… отступают!
Грозный чувствует себя хозяином положения.
— Пришлите ко мне командира! — приказывает он по-немецки.
Унтер-офицер с позументом на воротнике посыпает двух солдат за своим начальником. От удивления он даже не спрашивает, кто и по какому праву ему приказывает.
Минута, в течение которой может произойти все что угодно, — лишь бы не сдали нервы. Стальные каски расступаются, и появляется офицер. Грозный ожидает его перед порогом здания. Высокий, как всегда в черном, руки заложены за спину, воплощенное достоинство, отвечающее значению общественного института, который он представляет.
— Я — ректор университета, — строго заявляет он на чистейшем немецком языке. — Это академическая территория. По существующим законам никто не смеет вступить сюда без моего разрешения. Ни полиция, ни армия!
— АЬег… — пытается возразить офицер, вытянувшись в струнку.
— Никаких «но», ведь вы солдат, и как командир вы знаете законы!
Офицер проглатывает возражение.
— Будет исполнено, — цедит он сквозь зубы. Оборачивается, дает команду — и кованые сапоги скользят по гранитным плитам вон из здания.
Невероятно. Но эти люди впервые встретили отпор — это было для них столь ново, столь неожиданно, столь не соответствовало предписаниям, что они в смятении действительно отступили. Говоря словами величайшего немца: «Мушиная лапка на пороге — и демон был обманут!».
Он был обманут лишь на какое-то мгновение. Но, воспользовавшись этим мгновением, Грозный успел еще поручиться за группу студентов, схваченных на улице и запихнутых в автофургон, который из-за дефекта стартера не мог двинуться с места. Ученый заявил, что они были на его лекции, и потребовал, чтобы их отпустили. С десяток студентов-юристов, пока офицер колебался, выпрыгнуло из машины. Но вот мотор завелся, дверца захлопнулась, и от последнего военного грузовика, увозившего студентов, остался только удушливый дымок плохо перегоревшего бензина…
В своей канцелярии, окруженный испуганными лицами, Грозный повторял, дрожа от возмущения, словно в приступе лихорадки:
— Только не поддаваться! Пусть всех нас арестуют, перестреляют — не поддаваться! Смелый умирает один раз, трус — ежедневно. Так говорит Шекспир.
Защита Грозным академической территории — это лишь один из эпизодов, которые составляют великую книгу борьбы нашего народа против фашистских оккупантов. Но может ли отсутствовать подобный эпизод в биографии выдающегося хеттолога, даже если все это не имеет прямого отношения к хеттам?
Впрочем, когда мы говорим «эпизод», то не собираемся сказать «второстепенное событие» — исключение в перспективе дальнейших событий. Еще в тот же день (эта дата — 17 ноября — стала сейчас Международным днем студенчества) Грозный услышал по радио, что чешские высшие школы на три года закрываются. Они остались закрытыми до конца оккупации.
В концентрационном лагере, называвшемся «протекторатом», Грозный замкнулся в своем кабинете. Но не без протеста.
После закрытия высших школ он не мог прочитать свою вступительную ректорскую лекцию. «И все-таки лекция состоится! Если не в университете, такрядомс университетом!»;
В качестве темы Грозный выбрал «Древнейшее переселение народов и проблемы протоиндийской цивилизации». Нельзя сказать, что для осени 1939 года это была самая привлекательная тема. Грозный, однако, решил прочесть свою лекцию в крупнейшем пражском лекционном зале, в главной аудитории Городской библиотеки, и привел на объявлении свой ректорский титул. Зал был переполнен, точно так же как и при повторном чтении лекции. В оценке ее пражане удивительно единодушно сошлись во мнении с немецкими оккупантами: «Это был демонстративный жест».
Само содержание лекции при всей ее научной конкретности было не менее демонстративным. Грозный подчеркнул в ней преходящий характер завоевательных успехов, особо отметил историческую роль семитов в создании основ человеческой культуры, на ряде примеров продемонстрировал бессмысленность учения о высшей и низшей расе и даже не удержался от язвительного указания на то, что «свастика» представляет собой характерную часть семитского орнамента… Его актуальные намеки были столь тщательно обоснованы документами четырех-пяти тысячелетней давности, что лекция эта вскоре после ее прочтения могла появиться в свет и в печатном виде — разумеется, без многих замечаний на злобу дня.
Значение ректорской лекции Грозного не исчерпывалось, однако, этими внешними — и, можно сказать без колебания, политическими — моментами. Не меньший интерес вызвала как в научном мире, так и среди широкой общественности сама ее суть.
Прежде всего Грозный предложил здесь всеобщему вниманию результаты своих многолетних разысканий, предпринятых с целью установить прародину важнейших древних народов (в том числе и хеттов). Затем он сформулировал свои взгляды на время и направление первого известного нам «великого переселения» народов. И, в-третьих, сообщил, что в своем изучении памятников древнейшей цивилизации на берегах Инда он продвинулся так далеко, что может предложить — хотя и с оговорками — первый опыт прочтения письма древнихпротоиндийскихнародов и определить их расовую принадлежность.
О чем здесь шла речь? В бассейне Инда, в районе Мохенджо-Даро («Города мертвых») и Хараппы с половины прошлого столетия стали находить необычные печати и амулеты, стиль которых приводил ученых в недоумение: никто не мог определить, какой из известных древних народов их создал. Это были настоящие миниатюрные произведения искусства — прямо-таки реалистические изображения быков, тигров, человеческих фигур, деревьев — с орнаментом, который, вне всяких сомнений, был не только орнаментом, но и письмом! С первого взгляда было ясно, что это памятники древней культуры, хотя деревенские девушки носили их на шнурке вокруг шеи вместе с яблонецким жемчугом.
Протоиндийские печати с иероглифическими надписями, до сих пор не поддающимися дешифровке. Предлагаемые Грозным толкования: для первой надписи — «Человек-бык Энкиду сражается с рогатым тигром, печать Сиа», для второй надписи — «Печать большого дома с горбатым быком Брахми» — ошибочны
Наука очутилась перед новой загадкой. Индийские и английские археологи приложили немало усилий, чтобы найти местонахождение этих печатей и амулетов. Ученые предчувствовали, что кроме них найдут там еще и многое иное, — и не ошиблись!
В Хараппе в 1921 году начал вести раскопки индиец Рай Бахадур Даджа Рам Сахми. Вскоре он выяснил, что кто-то копал тут до него — английская строительная фирма брала отсюда щебенку для строительства железной дороги из Карачи в Лахор. Следовательно, Хараппу, этот древний город, постигла такая же участь, как и Вавилон Навуходоносора, из руин которого даже в нашем столетии население окрестных деревень таскало кирпичи для постройки своих домов и хлевов. Несмотря на это, находки — печати, терракотовые статуэтки, керамика и остатки зданий — были столь богаты, что еще в 1926–1934 годах здесь успешно продолжал вести раскопки Мадху Саруп Вате.
Другой индийский археолог, Р.Д. Банерджи, раскопал в 1922 году на холме Мохенджо-Даро буддийский храм с монастырем, относящийся к первому веку до нашей эры. При этом он натолкнулся на значительно более древние культурно-исторические слои и пригласил для консультации сэра Джона Маршалла, возглавлявшего тогда все британские археологические работы в Индии.
Маршалл осмотрел местность и заявил, что сам будет вести здесь раскопки. Он вел их пять лет, потом — до 1931 года — их продолжал его земляк Э.Д. Маккей. Результатом их трудов было открытие новой, дотоле неизвестной культуры в области реки Инд — индийской параллели к великим шумеро-вавилоно-ассирийской и египетской культурам, возникшим примерно за тысячу лет до нее в долинах Евфрата, Тигра и Нила.
Когда были сняты тысячелетние наносы, под которыми был погребен «Город мертвых», открылись огромные прямые проспекты, идущие с востока на запад; строго под прямым углом их пересекали улицы, ведущие с севера на юг. Общие очертания города не оставляли ни малейших сомнений в том, что строился он по точному, заранее установленному и неукоснительно выполняемому плану. Проспекты и улицы окаймляли великолепные здания, построенные из обожженных кирпичей — самых древних в истории человечества обожженных кирпичей, на которые только натыкалась кирка археолога. В первом или втором этаже почти каждого дома была ванная, сток от которой вел в городскую канализацию, проложенную под мостовой. Одним из самых больших зданий были роскошные общественные бани; особенно основательно построены круглые кирпичные колодцы, на их краях до сих пор видны глубокие выемки от веревок, на которых спускались ведра. И что самое интересное: хотя Маршалл и Маккей вели раскопки почти десять лет, они не нашли ни одного здания, о котором можно было бы с уверенностью сказать, что ото древний храм! Хараппа была менее благоустроенной, храмов в ней тоже не нашлось, зато были найдены большие общественные склады, главным образом зернохранилища.
В песке и щебне, которые выбрасывались лопатами рабочих, все время попадались статуэтки совершенно своеобразного стиля и бесспорной художественной ценности, предметы личного обихода, керамика, сосуды и вазы (имевшие почти одинаковую форму, так что один из новейших историков заметил, что в Мохенджо-Даро должно было безукоризненно функционировать бюро стандартизации). Обнаружились здесь и доказательства того, что жители этих городов знали хлопчатобумажные ткани, из зерновых — ячмень и пшеницу, из металлов — золото, серебро, медь, цинк, свинец, бронзу и электрон (но не железо). Были найдены также игральные кости, какими мы пользуемся и сейчас, и терракотовые фигурки животных с движущейся головой, которые доставили бы радость и нашим детям, привыкшим к механическим игрушкам. А когда Маршалл и Маккей сосчитали найденные печати с «иероглифами», то выяснили, что их больше чем 2500!
Внимание ученых, естественно, сосредоточилось на этих печатях. Дешифровка надписей на них могла объяснить загадку возникновения и гибели «Города мертвых» и ответить на вопрос, кто же создал эту поразительно зрелую культуру, о которой тем не менее в исторических источниках не сохранилось ни малейшего упоминания.
Время расцвета Мохенджо-Даро и Хараппы (и нескольких более мелких городов, открытых позднее) удалось определить довольно точно. Печати оттуда нашлись и в Вавилонии, в археологических слоях периода царствования Саргона I, вступившего на трон около 2400 года до нашей эры. Мы можем, следовательно, датировать их — а вместе с тем и письмо на печатях и всю открытую до сих пор в долине Инда культуру — XXV–XXII столетиями до нашей эры. А это значит, что перед нами культура, которая на тысячу лет старше древнейшей индоевропейской культуры, появившейся в Индии только между XVI–XIII столетиями до нашей эры.[16] Следовательно, это древнейшая из известных до настоящего времени культур Индии!
В отличие от дешифровщиков всех видов письма, о которых мы до сих пор говорили, дешифровщики протоиндийского письма вообще не нашли звена, за которое можно было бы ухватиться. Не только знаки его уже на первый взгляд не похожи на знаки всех известных до сих пор письменностей, не только не нашлось ни одной двуязычной надписи, но и не существует текста, в котором было бы более чем 20 знаков этого письма; на большинстве же печатей — три или четыре знака. Вероятно, мы имеем здесь дело с именами, но даже если это имена царей, то ни одного имени царя тех времен и из тех мест ни вавилонские, ни египетские, ни другие источники не сохранили!
Профессор И. Фридрих несомненно прав, когда говорит (в «Истории расшифровки хеттских иероглифов», 1939), что «из ничего не расшифруешь ничего; где отсутствует какая бы то ни было возможность на что-либо опереться, как это до сих пор имеет место в отношении письма из Мохенджо-Даро в долине Инда… там только дилетант или фантазер может надеяться на успех».
Грозный не был ни дилетантом, ни фантазером и все же попытался расшифровать это письмо. Прежде всего он не верил, чтобы отсутствовала «какая бы то ни было возможность на что-либо опереться»: культуры Переднего Востока были слишком тесно связаны между собой, чтобы такой возможности не существовало. После долгих исследований он очень сложным путем обнаружил «поразительное сходство некоторых протоиндийских знаков со знаками хеттского иероглифического письма», которое, как ему казалось, он расшифровал. На основе этого сходства Грозный попробовал прочесть некоторые протоиндийские знаки и тексты на нескольких печатях.
Как мы знаем, и эта проблематичная точка соприкосновения, обещавшая ему надежду на успех, была весьма далека от Архимедовой «точки опоры». Предложенная Грозным расшифровка хеттских иероглифов в отношении большинства «надежно прочитанных знаков» оказалась неправильной. Пали, следовательно, и все выводы, к которым он на этой основе пришел, — и не только в своей ректорской лекции 1939 года, но и в своей «Древнейшей истории Передней Азии и Крита», опубликованной в 1949 году.[17]
Хотя мнимая расшифровка протоиндийского письма была уже второй ошибкой Грозного, за ней суждено было последовать и третьей. В 1940 году он повел атаку на критскую проблему, «величайшую загадку истории». Поражение, которое он потерпел, было поистине трагическим.
Сказочный Крит — «посреди винноцветного моря», «прекрасный, богатый, волнами отовсюду омытый», — поет о нем Гомер. А какие проблемы приготовил он языковедам, видно из продолжения 173-го стиха XIX песни «Одиссеи»: «В нем городов — девяносто, а людям, так нету и счета. Разных смесь языков. Обитает там племя ахейцев, этеокритов отважных, кидонских мужей; разделенных на три колена дорийцев; пеласгов божественных племя».[18]
Но это дает лишь слабое представление о критской проблеме. Что это была за страна, если, например, имя ее правителя, «мудрого Миноса», сохранилось только в устной традиции, без каких-либо исторических подтверждений и притом со времен, когда греки были еще варварами? Какие постройки должны были быть в «Кноссе — между всех городов величайшем на Крите», если греческая мифология приписывала их создание легендарному Дедалу? Каким могуществом должен был обладать критский царь, «собеседник Зевеса», если мог возникнуть греческий миф, согласно которому афиняне вынуждены были платить ему кровавую дань — семь юношей и семь девушек, чтобы он мог принести их в жертву Минотавру, быку с человеческой головой или человеку с бычьим телом, пока это чудовище не убил с помощью Ариадны Тесей?
В 1900 году (нашего летосчисления) появилось основание надеяться, что критская проблема будет наконец разрешена. Разыскивая следы «спартанского» иероглифического письма, на Крит попал англичанин Артур Эванс (1851–1941). Он собирался задержаться там на неделю, но, прогуливаясь в окрестностях нынешнего Гераклиона, заметил следы раскопок греческих археологов. Его заинтересовали неизвестные до тех пор архитектонические элементы, и он сам принялся за раскопки. «Один год труда — и критская загадка перестанет быть загадкой». Но Эванс вел раскопки не год и не два, атридцатьлет, и лопаты его работников открыли не только «лабиринт царя Миноса», но и богатейшие памятники великой древней культуры. И почти каждый из этих памятников ставил перед историками различнейших специальностей новые проблемы.
Две из тысяч табличек, выкопанных Эвансом на Крите. Слева — табличка с критским линейным письмом «А»; справа — с критским линейным письмом «Б»
На белый свет выступили замки и дворцы критских правителей. Но сколько Эванс ни копал вокруг, городских стен он не нашел. Годами искали археологи и историки объяснение этого поразительного факта. Может быть, стены уничтожены завоевателями? Или побежденные критяне вынуждены были их разрушить, как афиняне «Великую стену» Фалерской гавани? Но как объяснить, что не были найдены даже основания этих стен? Сейчас мы знаем: критяне не укрепляли свои замки, дворцы и города, потому что крепостной стеной Криту служил могучий флот, а критский царь был «настоящим владыкой морей».
Нашлись свидетельства о жизни критян, особенно их правящего слоя: великолепная, до сих пор сверкающая красками настенная роспись в кносском дворце и дворцах в Фесте, Малий и других городах. Кто создал эти фрески? Кто эти утонченные дамы в изысканных туалетах, с кокетливыми улыбками и накрашенными губами, которых ученые назвали «парижанками»? Что побуждало благородных юношей предпочесть охоте и войне прогулки во «французских парках, засаженных лилиями и шафраном»? Почему ни один из художников этой культуры никогда и нигде не изобразил воинов, сражения, осады, пленения — сцены, с которыми мы встречаемся почти на каждом вавилонском или ассирийском рельефе? Какой критский архитектор в этом крае землетрясений догадался возводить постройки с эластичными стенами, в которых перемежаются слои каменных блоков и деревянной прокладки? Когда местные правители стали заводить в своих дворцах ванные, канализацию и «искусственный климат» — притоки теплого и холодного воздуха, поддерживающие в помещении постоянную температуру?
На каком общественно-экономическом фундаменте возвел народ Крита свои замечательные постройки, свое искусство, свою культуру, основал свое оптимистическое мировоззрение, которому был неведом страх смерти? Каким было критское политическое устройство?
Из лабиринта этих проблем ученых могла вывести лишь новая нить Ариадны — дешифровка критского письма. Или точнее: разных видов критского письма. Эванс выкопал тысячи письменных документов и определил три типа письма: 1) иероглифы, 2) линейное письмо, очевидно, более древнего типа («А») и 3) позднейшее линейное письмо («Б»). Остается еще добавить, что он не нашел ни одного двуязычного текста и никто не знал, на каком языке все эти надписи сделаны. Напомним также то, что нам стало известно в другой связи: в 1940 году, когда Грозный начал заниматься критским письмом, Эванс опубликовал лишь незначительную часть найденных им табличек.
Грозный не был, правда, первым, кто предпринял эту бесперспективную атаку, и эта атака не была его первой бесперспективной атакой. Он надеялся, что своим упорством заставит счастье повернуться к нему лицом, как в 1915 году. Причем и теперь для него речь шла не о «научном триумфе как таковом». Просто в этом месте на карте древности было белое пятно, к которому вели стрелки из Хеттского царства и Вавилонии, и нужно было его ликвидировать.
Дешифровать критское письмо попытался прежде всего сам Эванс. Но усилия его не увенчались успехом, и можно сказать, что он не слишком желал его и другим. Когда на Крит приехал финн Я. Сундвалл, старейшина дешифровщиков критского письма, Эванс не показал ему не опубликованные до тех пор таблички, и в результате поездки тому удалось скопировать только 36 табличек. Со строго научной точки зрения поведение Эванса бесспорно заслуживает осуждения, но с человеческой точки зрения… Разве не естественно, что «свои» таблички он хотел расшифровать сам?
Кроме Эванса и Сундвалла над дешифровкой критского письма трудились англичанин А.Э. Коули и итальянец П. Мериджи, участники исследования и расшифровки хеттских иероглифов. В Америке этой проблемой занимались Ф.Л. Беннет и прежде всего Э. Коубер, в Греции — К.Д. Кристопулос, в Болгарии — В. Георгиев, в Германии — Х.Т. Боссерт и Э. Зиттиг, в Англии — Д. Чэдвик и ученик Эванса Д. Майрс. Право, трудно прервать даже простой перечень имен — в большинстве своем имен серьезных ученых, классических филологов, археологов и ориенталистов. И только один из дешифровщиков критского письма был не признанным ученым, а всего навсего архитектором, занимавшимся типовым проектированием школьных зданий, во время же войны — штурманом британской королевской авиации. Его звали Майкл Вентрис, и мы приводим его имя потому, что он это письморасшифровал.
Майкл Вентрис (1922–1956) увлекался древним письмом — особенно этрусским и греческим — уже с ранней молодости (мы должны подчеркнуть «ранней», ибо вся его жизнь вплоть до автомобильной катастрофы, во время которой он погиб, была, собственно, молодостью). Когда в 1936 году он в первый раз слушал лекцию Эванса о «минойском письме», он знал о нем примерно столько же, сколько и его прославленный первооткрыватель, незадолго до того получивший за свои заслуги дворянский титул. Несмотря на это, Вентрис проник в зал с большими трудностями, так как был четырнадцатилетним школьником, а несовершеннолетним вход на лекцию был запрещен. В 1940 году, восемнадцати лет от роду, Вентрис издал «Введение в минойское письмо», серьезный труд, в котором пытался найти связь между этрусским и критским письмом. Затем, однако, он был призван в армию, и для занятий проблемами критского письма (он сосредоточил свое внимание на линейном письме «Б») ему оставалось только время между посадкой и новым стартом его бомбардировщика; вдобавок ко всему Вентрису не повезло: после 9 мая 1945 года его не демобилизовали, и ему пришлось продолжать службу в составе британского оккупационного корпуса в Западной Германии. Но едва сняв военную форму, Вентрис с новой энергией взялся за решение критской проблемы. Он точно зафиксировал ход своих исследований и послал свои литографированные «Рабочие заметки» примерно двадцати заинтересованным лицам «для обмена опытом и критики». Весной 1952 года Джон Майрс издал тексты, хранившиеся в тайне Эвансом (около 2700 табличек), и Вентрис наконец получил в свои руки богатый фактический материал. 5 июня 1952 года ему пришла в голову мысль, которую когда-то он уже отверг и которую в разных вариантах высказывали Хемпл, Персон, Стауэл и Георгиев, — что языком этих текстов может бытьдревнегреческий. Правда, идея эта осенила его «случайно», но «случайность» была здесь подготовлена долгими годами сопоставлений, анализа, классифицирования непрочтенных слов по окончаниям и так далее, в течение которых ему удалось, как метко сказал французский филолог Шантрен, «создать грамматику текстов еще до их интерпретации».
Правильность идеи проверяется ее реализацией. Вентрис стал сопоставлять критские (точнее — микенские) и греческие слова и к осени 1952 года вместе с оксфордским классическим филологом Чэдвиком установил их однозначность более чем в 500 случаях. Одновременно он установил, что не только письмо, но и язык документов, найденных Эвансом на Крите и греком Тсундасом в «златом богатых» Микенах в Греции, совпадают. Затем он окончательно подтвердил свою теорию успешным прочтением и дешифровкой крито-микенских текстов на табличках, найденных американским археологом К.У. Бледженом в Пилосе, городе Нестора. Критское линейное письмо «Б» перестало быть загадкой для человечества!
Лицевая сторона «Диска из Феста»
Однако Крит не был бы островом загадок, если бы решение одной проблемы не ставило новых. Например, каковы в сущности взаимоотношения между Критом и Микенами, Тиринфом и другими городами и замками гомеровской Греции (то есть Греции гомеровских поэм, а не эпохи Гомера)? Правда ли, что эти замки были лишь окраинными крепостями критского царства, «колониями острова на материке»? На каком языке были написаны документы критского линейного письма «А», относящиеся примерно к XVIII–XVI векам до нашей эры? Когда будет расшифрован «Диск из Феста» и надписи, сделанные критскими иероглифами — письмом, еще более древним и опять-таки не похожим на все известные до сих пор виды письма?
На все эти вопросы мы пока не можем дать ответа. Мы не знаем, над чьим письменным столом горит сейчас лампа, при свете которой работает ученый или страстный любитель-непрофессионал типа Вентриса, кому суждено внести ясность в эти проблемы.
Но мы можем с уверенностью сказать, что попытка Грозного расшифровать критское письмо (он пытался дешифровать то же самое письмо, что и Вентрис, то есть линейное письмо «Б») потерпела полное фиаско. Почему? Предоставим ему самому пролить свет на это. Аргументы, которые он приводит в подтверждение правильности своей дешифровки, на самом деле доказывают и объясняют ее ошибочность.
«Эти попытки, — пишет он в «Древнейшей истории Передней Азии, Индии и Крита», — при которых я опирался на свой предшествующий опыт дешифровки клинописно-хеттских, иероглифическо-"хеттских" и протоиндийскихнадписей, с моей точки зрения, увенчались полным успехом… Когда я начал заниматься критскими надписями, то уже с первого взгляда у меня создалось вполне определенное впечатление, что критское письмо родственно целому ряду видов письма соседнего древнего Востока, а именно: письмуиероглифических "хеттов",письмупротоиндийскому, которое, как я показал, тоже возникло на западе, в Передней Азии, в отдельных случаяхвавилонской клинописи, далее письму синайскому, прежде же всего письмуфиникийскому и египетским иероглифам». Выделенные нами слова представляют собой значения, которые Грозный ввел в свое критское уравнение ошибочно. Кроме того, два из этих значений сами по себе были неправильными.
Если Вентрис и Чэдвик в своих «Документах на микенском греческом языке» (1956) пишут, что прочтение Грозным критских надписей, сделанных линейным письмом «Б», представляет собой «убогую галиматью из хеттских и вавилонских слов», то они, хотя выражаются и не слишком вежливо, говорят правду.
Было бы не очень честно по отношению к читателю, если бы биограф Грозного «тактично обошел» эти ошибки, и было бы совсем нечестно, если бы он выдавал их за открытия, «значение которых не следует недооценивать». Это бесспорно.
Один из учеников и последователей Грозного говорит по поводу его ошибок при решении хеттско-иероглифической, протоиндийской и критской проблем: «Во всем этом Грозный был настоящим пионером и прокладывал дорогу в джунглях, в которые до него никто еще не проникал. От того, кто предпринял такой труд, нельзя, право, требовать, чтобы он построил автостраду и выбрал наиболее удачное направление для нее…» И, вероятно, можно еще добавить: ошибка, вытекающая из стремления к познанию нового, более плодотворна, чем приверженность к старому неведению.
Но мы лишь объясняем, а не оправдываем. А объяснение тут тем более необходимо, что Грозный, собственно, никогда не изменял научным принципам, которые привели его к успехам.
К своим великим открытиям Грозный пришел как свободный ученый, который может свободно перемещаться по территории науки; к ошибкам — в отгороженном от всего мира кабинете, без связей и возможности обмена взглядами с остальными учеными своей специальности, без знания новой литературы. Например, когда он работал над дешифровкой протоиндийского письма, книги Маккея были в его распоряжении лишь краткое время. (В своей ректорской лекции он не забыл поблагодарить профессора Принта из Галле, который одолжил их ему летом 1939 года.) В этой своей изоляции Грозный не был виноват — он жил в «протекторате».
Уже при дешифровке хеттских иероглифов «не сработал» — опять же не по вине Грозного — «спасительный тормоз науки», каковым является критика. В то время, когда Грозный был занят расшифровкой протоиндийского и критского письма, этот тормоз уже вообще не действовал. А когда он наконец начал функционировать, было уже поздно. Но и этого было достаточно, чтобы семидесятилетний Грозный хотя бы приписал к главе о древнейшей истории Индии, что теперь (в 1949 году, после ознакомления с новой литературой) предлагает ее вниманию читателя «с большими сомнениями».
В ту пору, когда Грозный трудился над дешифровкой критского письма, еще не были опубликованы важнейшие тексты. Заслуживает интереса то обстоятельство, что Вентрис нашел ключ к этому письму через несколько месяцев после того, как Майрс опубликовал утаиваемые Эвансом надписи. В своих «Документах на микенском греческом языке» Вентрис справедливо писал: «Два поколения ученых были (из-за этой задержки) лишены возможности конструктивно работать над решением проблемы». Грозный был последним представителем этих двух поколений.
Нельзя обойти молчанием еще один субъективный момент: с 1940 года Грозный торопился закончить свою работу. После ухода Капраса с поста министра школ «председатель правительства протектората» Крейчи предложил Грозному освободившееся министерское кресло: человек, снискавший уважение чешской интеллигенции своим мужественным поведением 17 ноября и стоявший вне политики, мог быть для оккупантов отличной ширмой. Грозный, разумеется, отказался: «Совершенно исключено. Я всегда жил честно». Но с той минуты он постоянно испытывал страх, что «за ним придут». И боясь, что гестапо вычеркнет его из «списков живых», стремился как можно скорее завершить свой труд — пусть даже ценой того, что некоторые сомнительные величины придется позднее заменить другими.
Но все ошибки, которых Грозный не сумел избежать в своем одиночестве, где единственным его собеседником был качающийся дамоклов меч, ничего не изменяют в его предшествовавших открытиях и не уменьшают их значения. Уже работы его молодости — открытие шумеро-вавилонского мифа о Нинурте и исследования о денежном обращении и сельском хозяйстве в Вавилонии — поставили его в один ряд с виднейшими ориенталистами. Открытие первых следов исчезнувшей аморитской культуры, установление местонахождения каппадокийских табличек, открытие двух хеттских замков и древнеассирийского города Канес обеспечили ему одно из первых мест среди археологов мира. А его дешифровка клинописного хеттского языка навсегда останется гениальным свершением, знаменующим исторический поворотный пункт на пути познания древнейшего прошлого человеческого рода в той части света, которая считается колыбелью культуры.
Удалось Грозному достигнуть и цели, поставленной им перед собой в самом начале научного пути. Он написал «Древнейшую историю Передней Азии, Индии и Крита», и народно-демократическая республика удостоила ее Государственной премии. В этом большом труде он обобщил все свои научные открытия, весь свой опыт дешифровщика древнего письма и археолога и создал в нем — несмотря на указанные оговорки относительно решения вопросов, связанных с прочтением протоиндийского и критского письма, — действительно «целостную драматическую картину развития обширной области, в которой на протяжении нескольких тысячелетий пересекались, скрещивались и взаимовлияли народы разных рас и культур» (Й. Клима). Этот труд Грозный закончил с напряжением всех сил в последние годы жизни.
В мае 1944 года апоплексический удар подкосил здоровье ученого и лишил его возможности вернуться после освобождения к преподаванию в университете. Несмотря на это, Грозный продолжал работать и публиковать результаты своих исследований; его квартира на Оржеховке в Праге всегда была открыта для студентов и младших коллег. К семидесятилетию ученого количество опубликованных им книг, исследований и статей достигло круглой цифры — 200. Но если мы даже прибавим к ним более 150 рецензий, являвшихся самостоятельными научными работами, это послужит наглядным выражением лишь меньшей части его деятельности, которую и в этом возрасте он не собирался прекращать: «Пенсия и ничегонеделание? Где там! Это не для меня!».
От работы ученого оторвал лишь несчастный случай. Это произошло 22 мая 1952 года. Он писал в своем кабинете, хотел наклониться к нижнему ящику письменного стола, упал и сломал ногу. Грозного перевезли в ближайшую больницу, военный госпиталь в Стршешовицах, и там он лежал до сентября в большой общей палате вместе с молодыми солдатами, оказывавшими ему всяческое внимание. Он отплачивал им за это воспоминаниями о путешествиях по Малой Азии, Сирии и Месопотамии, воскрешая перед слушателями древние культуры вымерших народов и рассказывая веселые истории из своей жизни (многие факты в настоящей книге взяты из этой его последней неписаной автобиографии). Неохотно прощался он с новыми друзьями, когда узнал, что его переводят в правительственный санаторий.
Здесь Грозному был вручен декрет, которым 12 ноября 1952 года президент республики Клемент Готвальд за научные заслуги и образцовое поведение в тягчайшие для нации времена назначил его одним из первых членов вновь основанной Чехословацкой академии наук.
Но недолго пришлось Грозному носить титул академика и пользоваться вниманием, которое ему оказывало народно-демократическое правительство. 13 декабря, после того как прозвучали обычные позывные радионовостей, диктор глухим голосом прочел сообщение Чехословацкого агентства печати: «Чехословацкая академия наук с прискорбием извещает, что в пятницу, 12 декабря 1952 года, в правительственном санатории в Праге скончался видный член Чехословацкой академии наук, академик Бедржих Грозный, один из крупнейших представителей мирового востоковедения».
А 22 декабря в большом зале древнего Каролинума, прощаясь с покойным в присутствии представителей правительства, высших школ, чехословацких и зарубежных научных организаций, армии и множества сограждан, академик Зденек Неедлы говорил над его гробом: «От нас ушел ученый с огромным кругозором, простиравшимся до самых отдаленных времен и земель, ученый, который с первых своих шагов в науке шел непроторенным, необычным путем… И наша скорбь тем глубже, что этот великий магистр нашей и мировой науки ушел от нас в момент рождения и первых начинаний Чехословацкой академии наук, одной из самых ярких звезд которой он был… Его уход — невозместимая потеря для нас. Но великое дело его жизни живо и будет жить!».
Уход Грозного с поля хеттологической битвы не остановил атаки на тайну иероглифов. С тихим упорством людей науки, знакомых нам по лабораториям Павлова и Флеминга, без манифестационного провозглашения цели, которое нам так импонирует у исследователей типа Амундсена и Пржевальского, отправляются археологи в царство хеттов, полные решимости не оставить там камня на камне, пока не будет найдена надпись, где рядом были бы хеттские иероглифы и текст на известном языке. Так отвечают они на слова дряхлого уже Сэйса: «На расшифровку хеттских иероглифов в полном смысле слова я уже не надеюсь — разве что фортуна подарит нам длинную двуязычную надпись».
Снова подъезжают тяжелые грузовики с кирками, лопатами и ломами к большому перекрестку в Каркемише на Евфрате, где видны рельефы хеттского царя Арара и где десятки лет назад уже вели раскопки Смит, Лоуренс, Хогарт и Вулли. Снова врезаются заступы в землю крутого холма у Хамы на Оронте, где Райт обнаружил «чудесный камень» и где Грозный во время своего последнего посещения нашел только «логовища шакалов и одичавших собак, покой которых он несколько раз нарушил». И снова подписывает банкир Симон чек для Германского восточного общества и Берлинского археологического института, чтобы они направили экспедицию в Богазкёй.
С той же надеждой, с какой археологи отправляются на старые места, зондируют они и новые местонахождения: в Марате на Сейхане, где была обнаружена статуя льва, от гривы до хвоста исписанного хеттскими иероглифами, на холмах Алишар, Фрактин, Аладжахююк, Арслантепе, Юмюк-тепе и других.
Хеттское бронзовое оружие из разных местонахождений (вторая половина II тысячелетия до н. э.)
Среди этих исследователей глубин прошлого — французы, англичане, американцы, турки, а главное — немцы, имеющие в Стамбуле хорошо финансируемый филиал Берлинского археологического института. Не случайно поэтому ключ к хеттским иероглифам, который так долго никто не мог отыскать, нашел именно сотрудник этого института. И не один ключ, а целую связку! Но все эти ключи оказались коротки, чтобы сдвинуть последнюю пружину в замке, висевшем на седьмых вратах хеттских тайн.
Имя этого счастливца и неудачника — Курт Биттель. Он родился в 1907 году в Хейденхейме (Вюртемберг), изучал археологию и историю в Гейдельберге, Марбурге, Вене и Берлине, а в 1930 году получил стипендию для учебной поездки в Египет и Турцию. В Стамбуле директор филиала Берлинского археологического института Мартин Шеде пригласил его на экскурсию в Богазкёй, и, когда двадцатитрехлетний студент впервые увидел руины столицы Хеттского царства, он еще не подозревал, что исследование их станет уделом всей его жизни. Он ведет там раскопки и до сих пор.
Все прежние исследователи искали в Богазкёе нечто определенное: Винклер — таблички, Пухштейн — архитектуру, Курциус — керамику. Биттель был первым, кто повел исследования в Богазкёе «фронтально». Этим объясняется его растерянность, когда Зия-бей (принимавший еще Винклера, Пухштейна, Курциуса и всех остальных археологов в Богазкёе, а одним из последних — Г.Г. фон дер Остена из Чикагского университета) во время традиционной торжественной встречи перед началом работ спросил его, какую цель он, собственно, преследует…
Первый ответ дала статья Биттеля в «Сообщениях Германского восточного общества» в мае 1932 года: «До сих пор не была точно установлена хронологическая последовательность разных видов керамики, найденной в Богазкёе. Ведь изучение максимального количества находок в их первоначальном месторасположении и в связи с конфигурацией построек документально установленной столицы Хеттского царства является настоятельной необходимостью с точки зрения методики археологических исследований, поскольку можно ожидать, что хронологическая классификация находок в этом центре хеттской культуры послужит основой хронологической классификации всех анатолийских археологических памятников».
Вторым ответом, который последовал, правда, значительно позднее, были результаты деятельности ученого. Биттель далеко перешагнул рамки первоначального, довольно скромного плана, сводящегося к датировке богазкёйской керамики. В сотрудничестве со специалистами различнейшего профиля (включая химиков, историков металлургии и знатоков фортификационного искусства) он провел генеральное обследование всего богазкёйского археологического поля. Он установил общий план хеттской столицы и всех ее значительных зданий, выкопал большое количество хеттского оружия и орудий труда и кроме фундаментов дотоле не найденных храмов и дворцов обнаружил первые ремесленные мастерские, среди них и железоделательную, об изделиях которой часто упоминается в переписке египетских фараонов с хеттскими царями.
После двадцатилетней систематической работы Биттель установил в Богазкёешестькультурных слоев, из которых три были хеттскими: слой IV — времени основания Хеттского царства (XVII век до нашей эры), слой III а, относящийся к периоду наивысшего могущества хеттов, то есть к XIV веку до нашей эры, и слой III б, датируемый периодом разрушения Хаттусаса, то есть концом XIII века до нашей эры (слой V- видимо, еще дохеттский, слои II и I- послехеттские, фригийские и эллинистические). Своими археологическими открытиями и их интерпретацией Биттель намного расширил наши знания об истории хеттов и в первую очередь об их столице.
Кроме того, снова подтвердилось, что Богазкёй — поистине неисчерпаемый источник хеттских письменных памятников. Уже в первый год раскопок (1931) Биттель нашел новый архив аккадской клинописи на хеттском языке, так что его сразу можно было прочитать и перевести. В следующем году он выкопал более 800 табличек с хеттскимииероглифами(помимо иероглифов «Исписанной скалы» это были первые длинные иероглифические надписи, бесспорно относившиеся к той же эпохе, что и до тех пор известные клинописные тексты), а через год даже 5500 табличек, и среди них была одна иероглифическо-клинописная двуязычная надпись. В 1934 году, на четвертый год раскопок, таких надписей у него было уже более 100!
При наличии сотни двуязычных (точнее — сделанных двумя видами письма) надписей, найденных Биттелем, дешифровка хеттских иероглифов, казалось бы, переставала быть проблемой! Ведь мы знаем, что Шампольону достаточно было одной двуязычной надписи (на Розеттской плите), чтобы он расшифровал египетские иероглифы. Более того — на этих надписях были имена правителей, и на одной из них Биттель и Х.Г. Гютербок (немецкий профессор в Анкарском, а ныне в Чикагском университете) расшифровали в 1936 году имя уже известного царя Суппилулиумаса!
Только (опять это «только», с которым мы так часто встречаемся в истории хеттологии!) надписи эти были очень короткими, так что из них нельзя было ничего извлечь. Это были маленькие печати и оттиски печатей, содержавшие большей частью лишь личные имена, а попробуйте что-нибудь перевести с китайского, если в вашем распоряжении только пекинская телефонная книга!
И все же хеттские иероглифы поддались напору швейцарско-итало-американо-чехословацко-немецкой пятерки нападения. Последний, решающий мяч забил Хельмут Теодор Боссерт. Имя этого немца, который после прихода Гитлера к власти избралВкачестве своей новой родины Турцию, известно сейчас во всем мире. Это имя привлекло к себе всеобщее внимание в 1953 году, когда к нему присоединилась слава расшифровщика хеттских иероглифов. Но уже и раньше его знали не только археологи, историки и филологи, но и люди в коричневых рубашках, которые при слове «культура» спускали револьвер с предохранителя: в 1933 году оно было в списке имен авторов, чьи книги горели на площадях Берлина, Мюнхена, Нюрнберга…
Хеттские печати. Находки из Богазкёя, Йозгата и Аладжахююка
Путь Боссерта к расшифровке хеттских иероглифов не был ни прямым, ни ровным, и вначале пристрастие к древнему письму было лишь его «коньком». Еще в гимназические годы, проведенные в Карлсруэ (Боссерт родился в 1889 году в Ландау), розыски предков привели его к старым городским хроникам, и прекрасные, хотя и трудночитаемые, манускрипты увлекали его все глубже в прошлое — к латинским и немецким рукописям времен Карла Великого. Правда, и от них до иероглифов хеттских царей оставалось еще добрых двадцать столетий, но если любовь может сдвигать горы, почему бы она не могла переносить нас через столетия?
В университетах Гейдельберга, Страсбурга, Мюнхена и Фрейбурга Боссерт изучал археологию, немецкую и древнюю историю, историю искусства, германистику и прежде всего вспомогательные исторические дисциплины — дипломатику, геральдику и сфрагистику. При этом он продолжал филологические занятия, начатые еще в гимназии: кроме современных языков, латыни и греческого особенное внимание он уделял изучению древнеегипетского и древнееврейского. В 1913 году Боссерт получил диплом доктора, а когда вышла его диссертационная работа (об алтаре девы Марии в приходской церкви города Штерцинга в Тироле), был уже на фронте. Он воевал в Бельгии, Франции, России и Сербии и вернулся на родину с коллекцией наград за личное мужество и твердыми антимилитаристскими убеждениями. Затем он служил редактором и научным консультантом в разных немецких издательствах, продолжая заниматься древними языками и письмом (в свободное время и преимущественно в трамвае, так как жил далеко от места работы). В конце концов это привело Боссерта к клинописи. Но ранее он опубликовал шеститомную «Историю художественного ремесла», которая до сих пор считается одной из общепризнанных фундаментальных работ в данной области. А названия других его сочинений не менее удивительны: «Начала фотографии», «Товарищ на Западе» и «Беззащитные за линией фронта» (последняя книга и принесла ему честь оказаться в черном списке немецких фашистов; в ней он рисует страдания гражданского населения в будущей войне — картину, которую действительность, к сожалению, далеко превзошла). В 1932 году Боссерт издает также книгу «Сантас и Купана» с первыми попытками расшифровать хеттские (а кроме них и критские) иероглифы. И не кто иной, как профессор Мериджи написал о ней: «Она необычайно расширяет наши знания прежде всего о хеттском идеографическом письме; решение проблемы продвинулось настолько, что мы этого в настоящее время даже не ожидали». Положительно оценил книгу и Бедржих Грозный, написавший по поводу ее ободряющие слова.
Боссерт подтвердил правильность прочтения ряда хеттских городов (Каркимиша, Мараша и Хамы), расшифровал название города Тиана «Ту-ва-ну-ва» и имя его царя «Уа-р-па-ла-уас», в то время как Йенсен еще читал это имя совсем иначе: «Сиеннезис»! И вдобавок Боссерт установил, что этот Варпалавас, как мы пишем его имя сейчас, тождествен царю Урбалле (!) из ассирийских клинописных текстов, о котором давно было известно, что он был противником и вассалом Тиглатпаласара III, ассирийского царя, правившего в 1115–1093 годах до нашей эры. Наконец, Боссерт расшифровал несколько новых иероглифических знаков, правильность прочтения которых подавляющая часть хеттологов сразу же признала.
Необычайный успех работы Боссерта, содержавшей всего 90 страниц, побудил Прусскую академию поручить ему подготовку нового «Сборника хеттских иероглифических текстов», который должен был заменить и дополнить старый сборник Мессершмидта. Летом 1933 года Боссерт отправился охотиться за надписями в Турцию и по приглашению Курта Биттеля принял участие в раскопках в Богазкёе. На обратном пути он был представлен в Анкаре министру культуры д-ру Решиду Галипу. Деятели турецкого правительства всегда живо интересовались хеттскими раскопками; по столь же распространенному, сколь необоснованному мнению некоторых историков, турки были якобы прямыми потомками хеттов. Министр интересовался планами ученого, по-прежнему остававшегося частным лицом, рассказывал ему о своем проекте реорганизации Стамбульского университета и мимоходом спросил, не принял бы он место профессора. «Почему бы нет?»- ответил Боссерт, не придавая своим словам большого значения. В апреле 1934 года он получил декрет о своем назначении.
Так Хельмут Теодор Боссерт стал профессором литературного факультета Стамбульского университета и турецким гражданином — и остался им до самой смерти (1961 год). Одновременно он был директором Института исследования древних культур Малой Азии и каждую весну, когда прекращались дожди, покидал свой кабинет над Золотым Рогом и отправлялся с женой, которая была и его ассистент-, кой, и другими сотрудниками вести разыскания на местности. Районом исследований был весь край от античного Кайстра до библейского Евфрата, от истоков Галиса до устья Оронта — как бы ни менялись названия этих рек и областей за долгие три тысячелетия.
Во время одного из своих путешествий — это было в конце лета 1945 года — после довольно утомительных странствий по безлюдным долинам Тавра Боссерт попал в селеньице Феке, столь глухой уголок Юго-Восточной Турции, что люди там еще не знали, что в Европе закончилась война. От нескольких юрюков, последних кочевников Турции, которые в свое время сообщили ценные сведения Грозному и сведения, не имеющие никакой цены, Гельбу, он узнал, что якобы вблизи города Кадирли есть какой-то памятник, прозванный «Львиным камнем». Боссерт навострил уши: где есть львы, там есть следы хеттов. После более подробных расспросов он выяснил, что этот камень находится «где-то в горах», но где точно — никто не знал. Поскольку как раз начиналось время дождей и дороги были непроходимы, он отложил розыски до будущего сезона.
Весной Боссерт был снова здесь вместе со своей ассистенткой д-ром Хейлет Чембел, сопровождавшей его уже в экспедиции предыдущего года. Оказалось, что он прибыл слишком рано: дороги еще не просохли, и до Кадирли (между прочим, окружного города, но без шоссе, которое соединяло бы его с миром) он добрался с величайшими трудностями; кстати, с ними мы уже знакомы по главе о путешествиях Грозного в эти края — за три десятилетия мало что изменилось. Поскольку о приезде Боссерта там были заранее извещены, окружной начальник и вся местная знать ожидали его с обильным угощением; однако о «Львином камне» никто из присутствовавших не слышал. По просьбе Боссерта староста разослал своих подчиненных расспросить об этом камне у жителей. Почти до полуночи приходили лишь неутешительные вести. Но потом появился учитель Экрем Кушчу и ко всеобщему удивлению заявил, что не только слышал о существовании этого камня, но и знает к нему дорогу, так как бывал там несколько раз.
Рано утром были оседланы кони, и после четырех часов пути — порой приходилось останавливаться и прорубать дорогу через заросли — маленькая экспедиция Боссерта была на Каратепе («Черной горе»). Тут уже достаточно было беглого взгляда, чтобы заметить на выжженном склоне среди валунов сверкающий «Львиный камень».
Когда Боссерт приблизился к нему, он увидел, что это лишь постамент статуи. Экрем Кушчу уверял его, что статуя тут еще недавно стояла; вероятно, ее свалили кочевники. И действительно — она лежала рядом с постаментом, прикрытая мхом и папоротниками. Статуя была без ног и головы, но зато на ней была надпись! Расчистив ее, Боссерт установил, что надпись эта… семитская.
Вновь и вновь осматривал он статую. Ведь у нее ярко выраженный хеттский характер! По стилю, по замыслу… И тут ему пришла на ум мысль, о которой он предпочел пока умолчать. Он принялся осматривать разбросанные вокруг камни и плиты. И когда нашел несколько мелких осколков с иероглифами, то был уже уверен в правильности своей догадки: перед ним реальная возможность найти большую двуязычную надпись!
Д-р Чембел (опытный археолог — она принимала участие в раскопках близ Аладжахююка и некоторое время была вольнопрактикующейся у сэра Леонарда Вулли) сделала фотографии и ситуационные планы. Затем Боссерт приказал отправиться в обратный путь — чтобы скорее вернуться с заступами, лопатами и мотыгами.
Они вернулись весной 1947 года. Месяц работал Боссерт со своей ассистенткой и несколькими землекопами, пока ограничиваясь лишь зондированием. И возможность оказалась действительностью: была найдена длинная финикийская надпись и — в последний вечер перед установленным днем отъезда, когда все было упаковано и на Черную гору медленно опускался сумрак, — начало рельефа с хеттскими иероглифами. Боссерт ничего никому не сказал, только обозначил место находки.
Когда в сентябре того же года он прибыл сюда с новой экспедицией — засуха позволила ему работать до глубокой осени — и выкопал рельеф, то установил, что это были не иероглифы, и уж тем более не хеттские иероглифы, а выветрившиеся рисунки, которые в вечерних сумерках только показались ему письмом!
«В такие моменты судьба науки зависит от силы человеческого характера, — пишет К.В. Керам, бывший в 1951 году гостем Боссерта на Каратепе и в своей книге «Узкое ущелье и Черная гора» увлекательно описавший его открытия. — Боссерт продолжал вести раскопки. Он приказывал копать то там, то здесь и, хотя это звучит совершенно неправдоподобно, на расстоянии метра от мнимых хеттских иероглифов нашел настоящую иероглифическую надпись!»
Мечта трех поколений хеттологов осуществилась. Был найден большой двуязычный текст. Ведь финикийское письмо читать умели…
Однако дело обстояло не столь просто, как казалось. Во-первых, финикийская надпись была сделана не на «классическом», а на древнем финикийском языке, относительно слабо исследованном. У Боссерта не было ложного честолюбия — «делать все самому», он дал изготовить оттиски и копии и разослал их наиболее видным семитологам: И. Фридриху в Берлин, Дюпон-Зоммеру в Париж, О'Келлегену в Рим и Р.Д. Барнетту в Лондон.
Во-вторых, то, что нашел Боссерт у Каратепе, собственно, не было настоящей двуязычной надписью, то есть одной надписью с двуязычным текстом. На самом деле там были три древнефиникийские надписи и две иероглифическо-хеттские, причем не существовало никакой уверенности, что тексты их совпадают.
При чтении и толковании древнефиникийской надписи не возникло никаких особых затруднений (если не считать того, что Барнетт, призвавший на помощь еще двух специалистов, Я. Левеена и К. Мооса, неправильно прочитал местоимение «нк» — «я» и счел его именем царя — Анек, Инак или нечто в этом роде; ошибка, однако, была вскоре обнаружена, и новый царь исчез со сцены мировой истории столь же быстро, как появился на ней). Судя по языку надписи, можно было прийти к выводу, что она относится к VIII веку до нашей эры, ибо «она сделана на чистом древнефиникийском языке без арамейских влияний», как констатировал И. Фридрих. Остальные трое ученых с ним согласились. Единогласным было и мнение, что автор надписи — царь ЗТВД.
Боссерт позднее расшифровал его имя (дополнив гласные, которые в финикийском языке, так же как и в других семитских языках, на письме не обозначаются). Речь шла о царе Азитаваде, правившем в 740–720 годах до нашей эры. Это был не слишком значительный властитель; сам себя он называет царем дананийцев и вассалом Аваракуша, который, как известно, владел небольшой территорией в Киликии и в свою очередь признавал верховную власть ассирийского царя Тиглатпаласара III.
Тогда, осенью 1947 года, Боссерт, правда, этого еще не знал. Затаив дыхание, сломал он печати на первой посылке, которая пришла от Фридриха, и прочел, что автор найденных надписей «основал этот город и назвал его Азитавада». Черная гора, следовательно, скрывает в своих недрах город, может быть, столицу одного из позднехеттских царств, о котором до сих пор никто не знал! Потом Боссерт прочел список жертв, принесенных этим властителем некоторым из «тысячи хеттских богов», что позволяло судить о его богатстве и о том, в какой степени ассирийские боги использовали могущество своих царей, чтобы упрочить свое положение в хеттском пантеоне. Но гораздо более интересным было заявление царя, что он «жил со своим народом счастливо и в постоянном достатке». Как день от ночи, отличался он этим от остальных властителей древнего Востока, которые бахвалились лишь своими победами на поле брани и — в лучшем случае — строительством дворцов и храмов! Наконец, Боссерт прочел текст XIX финикийской таблички, где дословно значилось: «И построил я сильные крепости во всех концах и на всех границах и в местах, где жили злые люди, предводители мятежников, из которых ни один не признавал власти дома МПС, но я, Азитавада, поверг их к своим стопам».
Дешифрованное Боссертом имя царя Азитавандаса на одной из плит в Каратепе
Название страны и династии царя Азитавады дало повод для весьма смелых — и не совсем необоснованных — теорий: ведь Гомер называет греков под Троей данайцами, что поразительно напоминает дананийцев (точно — дананийим) из надписи Азитавады, а МПС — имя Мопсос из греческой мифологии. Неужели Азитавада вел свою родословную от этого царя из лидийской династии Атиадов? На реке Сейхан есть город, который по-турецки называется Мисис, а по-гречески Мопсугестия, то есть «очаг Мопса» или «алтарь для сожжения жертвоприношений Мопса». Не является ли основателем его Мопсос, который в этом случае выступил бы из мифов как человек с плотью и кровью? В 1956 году Боссерт и в самом деле начал вести раскопки в древней Мопсугестии. Чего же он достиг на своем пути от алтаря девы Марии в Тироле к жертвенному алтарю Мопса в Анатолии? Быть может, нашел мост, соединяющий хеттов с гомеровскими греками в Малой Азии? Но сейчас мы не будем касаться решения этих вопросов. Впрочем, и Боссерт начал ими заниматься лишь позднее. Тогда же ему прежде всего нужно было найти имя царя Азитавады в хеттских иероглифах. Он искал неделю, месяц… год. Тщетно.
Но зато нашел нечто иное. Самого царя!
Когда Боссерт выкопал группу рельефов на больших каменных глыбах, тянувшихся от северных ворот города, которые сторожили два льва, по хеттскому обычаю опять-таки исписанные иероглифами, то Азитавада предстал перед ним собственной персоной: он сидел там в уютной беседке за столом, полным яств, в кресле с высокой спинкой, поставив ноги на специальную скамеечку, спокойный, умиротворенный, по всему своему виду скорее сластолюбец, чем воин. Стольники приносят ему блюда с едой и кувшины с вином, музыканты играют на лирах и свирелях, барабанщики бьют в барабаны, певцы поют, а слуги обмахивают его веерами из страусовых перьев. Вокруг него боги, демоны и надписи, которые хеттский художник вытесал в те времена, когда река в этой долине еще не называлась ни Сейханом, ни даже Пирамосом. А поскольку Боссерт отдал распоряжение оставить найденные рельефы на первоначальном месте, то царь Азитавада сидит и пирует там до сих пор.
Когда Боссерт прочитал имя этого царя (обычно оно транскрибируется сейчас Азитавандас), он был не в начале работы по дешифровке хеттских иероглифов, а почти у ее завершения. Шампольон, Гротефенд, Роулинсон, как мы знаем, свою работу, наоборот, только начинали с прочтения царского имени.
И это не последнее «наоборот» в последней главе о хеттских иероглифах. Дело в том, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Ключ — на этот раз настоящий, действующий ключ — для окончательной дешифровки двуязычных надписей из Каратепе нашел не их первооткрыватель, ученый с мировым именем, а его помощник и ученик.
Франц Штайнхерр (родился в 1902 году) — тоже один из немцев, родиной которых стала Турция. Он попал в Стамбул в качестве представителя какой-то строительной фирмы, осел там и в то время, когда встретился с Боссертом, был счетоводом в местной немецкой больнице. Он интересовался лингвистикой (написал книгу о жаргоне стамбульских волов) и, чтобы получить возможность слушать лекции Боссерта как полноправный студент, задним числом почти в сорок лет — сдал экзамены на аттестат зрелости. В 1947 году, уже будучи доктором философии, он был приглашен Боссертом на Каратепе.
Штайнхерр занимался там чем угодно и, между прочим, расчищал выкопанные рельефы. В один прекрасный день, стирая пыль со статуи только что выкопанного хеттского льва, или вернее, сфинкса, он обнаружил на нем иероглифическую надпись. В этом, правда, не было ничего особенного, скорее можно было бы удивиться, если бы он ее там не нашел. Но когда ученый к ней пригляделся получше, то увидел знаки, которые, судя по сведениям, полученным до тех пор большим международным хеттологическим коллективом, могли означать имя Азитавандас! Первая точка соприкосновения между финикийскими и хеттскими надписями!
Прочтение, разумеется, не было стопроцентно достоверным. Но когда разведчикам истории удавалось отправляться в путь, где были бы заранее поставлены надежные указатели? Как все ученые на пороге неведомого, Боссерт и Штайнхерр сказали себе: «Предположим, что…»
Потом настал черед той кропотливой, муравьиной, изматывающей работы, которой не избежать ни одному дешифровщику. Нужно было найтипредложение. Если бы нашлось предложение с именем царя и это предложение было бы тождественно какому-нибудь предложению в финикийских надписях, в руках у них было бы доказательство, что эти пять плит представляют собой двуязычный текст, большой двуязычный текст…
Месяцы бились над этим оба ученых. Они уже знали надписи наизусть и в любой момент могли перерисовать их на память. И вот однажды — это было на лекции Боссерта в Стамбульском университете, где он разбирал текст финикийской надписи с Каратепе, — Штайнхерр услышал фразу: «И сделал я коня к коню, щит к щиту, войско к войску». Мы бы сказали «поставил я», но хеттский царь употребил выражение «сделал я» — и сделал хорошо. «Делать» — по счастливой случайности как раз тот глагол, единственный глагол хеттского иероглифического языка, который был надежно прочитан (на основе дешифровки Гельба, см. стр. 196–198). Вечером Штайнхерр еще пораздумывал над этим, немного поработал и, усталый, пошел спать.
Вдруг — и это не вымысел, ибо на такой вымысел не отважился бы ни один романист, — Штайнхерр проснулся. Во сне, где звучат отголоски того, чем человек занимался перед тем, как заснуть, ему привиделись две головы коня из иероглифической надписи, найденной на Каратепе, и… между ними он увидел знаки, выражающие уже знакомое нам слово «делать»! Он вскочил с постели, сравнил тексты, лежащие на его письменном столе, и, когда «прочитал» конскую голову как «конь», убедился, что в хеттской надписи значится то же самое, что и в финикийской: «Сделал я коня к коню…» Долго отыскиваемое предложение нашлось!
Не выглядит ли эта невероятная история как прямая насмешка над серьезностью научного труда? Разумеется! Но только в том случае, если мы забудем, что подготовительная работа и долгие размышления над проблемой так организуют мысль ученого, что достаточно малой искорки — той «творческой искры», которая обычно высекается сама собой, — и костер накопленных сведений вспыхивает пламенем нового познания. Миллионы людей видели, как яблоко падает с дерева, но никого до Ньютона это повседневнейшее явление не привело к открытию закона всемирного тяготения. Рентгена, Эрстеда, Попова на их эпохальные открытия тоже натолкнула подобная «случайность», но лишь потому, что они были знакомы с опытами Герца и Ложа и с уравнением Максвелла. Чтобы не умножать примеры, которых можно привести сколько угодно, скажем лишь, что, даже если какое-нибудь открытие буквально явится во сне, оно всегда будет результатом длительных поисков и коллективных усилий многих людей, живых и мертвых, из опыта которых черпал всякий, казалось бы, совершенно изолированный первооткрыватель или изобретатель. Впрочем, Штайнхерр был прямой противоположностью исследователя, работающего изолированно.
войско
щит
То, что последовало за этой памятной в истории хеттологии ночью, пользуясь спортивной терминологией, можно назвать самоотверженной распасовкой, позволившей капитану команды направить в сетку ворот решающий мяч. Теперь Боссерт уже ориентировался в иероглифической надписи. Он определил значение слов «войско» и «щит» и постепенно перевел 15 новых слоговых знаков, подтвердил правильность дешифровки 8 ненадежно прочитанных знаков и 25 идеограмм, установил значение 40 новых слов…
Наконец, он миновал и последнюю, самую коварную ловушку, которую хеттские иероглифы подстроили дешифровщикам: знаки здесь были полифоническими, но полифоническими в прямо противоположном смысле по сравнению с клинописью — один и тот же знак мог по-разному произноситься!
Точку в конце труда трех поколений дешифровщиков Боссерт поставил в 1953 году, когда нашел на Каратепе еще одну длинную двуязычную финикийско-хеттскую надпись. Сейчас уже не существует ни одного дошедшего до нас хеттского документа, который бы ученые не сумели прочесть!
От Тексье к Биттелю, от Сэйса к Боссерту мы проследили историю открытия великой империи, исчезнувшей в пропасти истории, и воскрешения мертвого языка, на котором говорил народ этой империи. Труд трех поколений ученых многих народов, в который немеркнущий вклад внесла чехословацкая наука в лице Бедржиха Грозного, раздвинул занавес, скрывавший от наших глаз загадочнейшие тайны первого индоевропейского народа, выступившего на арену мировой истории и уже в первом ее действии сыгравшего значительную роль.
Заглянем же теперь за этот занавес, посмотрим, как жили хетты, как они выглядели, какое имели экономическое и общественное устройство, какую создали культуру, какой след оставили в истории человечества…