ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I. Рапа-Нюи

― Число?

― Шестнадцатое апреля.

― Час?

― Девять часов, пятьдесят три минуты, шестнадцать секунд.

― Погода?

― Слабый, западный бриз, облачная ночь, спокойное море.

― Место?

― 27° 6' 15" южной широты, 112° 10' 30" западной долготы от парижского меридиана; по крайней мере таковы последние данные, полученные при заходе солнца.

Флогерг записал на своем блокноте эти сведения, любезно сообщенные ему Корлевеном, и затем продолжал:

― Ну так вот, 16 апреля, в девять часов пятьдесят три минуты шестнадцать секунд вечера, на 27° 6' 15" южной широты и 112° 10' 30" западной долготы, я, Гектор Флогерг, добровольный пленник на борту трехмачтового судна «Зябкий», покинувшего Папити, гавань отплытия, уже две смертельно скучные недели тому назад и направляющегося по прямому направлению к черту на кулички, настоящим заявляю и утверждаю: во-первых, что мне смертельно надоело жить под парусами, заставляющими вас плавать по линиям зубьев пилы...

― Это называется менять галсы, ― смеясь, поправил Корлевен.

― Спасибо, морской волк; но продолжаю: что мне смертельно надоело жить, меняя галсы; во-вторых, что меня тошнит от бесконечной горизонтальной поверхности; в-третьих, что я отдал бы все коробки мясных консервов, которыми нас пичкают, лишь бы увидеть, как простая скала перерезает монотонную линию горизонта и как на вершине этой скалы растет салат, ничтожный маленький кустик несчастного салата, но свежий и зеленый. «В подтверждение каковых обстоятельств, ― как сказал бы нотариус Бикокэ, ― подписываю настоящее и предлагаю содоговаривающимся подписаться вместе со мною».

Мы все четверо после обеда собрались на корме парусника. При пляшущем свете сигнального фонаря, подвешенного к такелажу, Гартог усиливался продолжать чтение. Флогерг продолжал перечислять свои путевые впечатления; Корлевен и я, растянувшись на удобных полотняных креслах, смотрели, как среди тяжелой тропической атмосферы вьется и подымается дым наших сигар.

После выходки Флогерга наступило молчание. Порыв более жаркого ветра заставил выступить на наших лбах крупные капли пота и придавил нас, еще более изнеможенных, к нашим складным креслам; мачты, минутою раньше слегка наклоненные, снова выпрямились, ослабевшие паруса лениво захлопали во мраке, издавая глухое и нежное шуршание; журчание воды о кузов прекратилось; широкая и мягкая зыбь, мягко вздувая свинцовое море, точно ленивым размахом рук, закачала гинь-лопарью, блоками фала и шкота.

― Если в этой пропащей стране это называется зимою, то каково же будет лето! ― сказал Гартог, вытирая лицо.

― Это еще не зима, ― поправил его Корлевен. ― Здешний апрель соответствует нашему октябрю. Еще дуют пассаты, и именно это задержало нас. При нормальных условиях западные ветры должны были бы донести нас в десять дней от Папити к месту нашего назначения. Жаловаться на корабль нельзя, он вовсе не плох, а капитан его, хотя и метис, умеет править рулем, управлять парусами и держать в повиновении свою черномазую команду.

― Этот дылда Корлевен всегда доволен, ― восхитился Флогерг.

― А вы не всегда достаточно философ, ― улыбнулся тот. ― Но в конце концов, Флогерг, на что же вы жалуетесь? Переход до Сиднея на борту «Андромеды» был великолепен.

― Да, а этот проклятый угольщик, который мотал нас от Сиднея до Папити? Можно ли представить себе более черную барку и более неудобное помещение? И затем ― для чего весь этот длинный крюк?

― Наш путеводитель ― доктор. Я думаю, что ему нужно было собрать несколько черепов в Ботанибее.

― А где он теперь?

― В своей каюте, созерцает все эти старые кости. В этом ― его мания. Есть мании, гораздо менее миролюбивые, хотя бы у нас с вами.

― Так или иначе, но вот уже две недели нас мотает между этим небом цвета расплавленного серебра и этою водою горохового цвета, а для развлечения мы можем только шагать по раскаленной палубе, прилипая подошвами к расплавленной смоле. О, лишь бы только увидеть землю на горизонте и пустить в ход нашу накопившуюся энергию!

― Терпение! Быть может, задача окажется выше нашей энергии. Сохраняйте свою в неприкосновенности. Мне думается, что всем нам понадобится наша энергия.

Флогерг вздрогнул, точно кусая удила, и вздохнул от бессильного нетерпения.

― Восхищаюсь вами, Корлевен, ― повторил он. ― Вы очень счастливы ― у вас нет нервов.

― А у вас их слишком много, Флогерг; вот оно и компенсируется.

На этот раз еще и Гартог подразнил его:

― Что это у вас там все не клеится, господин Тем-Хуже?

Флогерг вздрогнул и фыркнул, точно просыпаясь от дурного сна:

― У меня!.. Ничего!

― Так чем же объясняете вы свое плохое настроение?

Флогерг встряхнулся и вздохнул:

― Это все кошка.

― Кошка?.. Какая кошка?

― Кошка с человеческим телом, в иероглифах.

Искренний взрыв смеха раздался среди нас, настолько тон его слов прозвучал похоронно.

― А каким же образом это доисторическое животное, ― снова спросил Гартог, ― имеет дар усиливать вашу неврастению?

Флогерг, не улыбаясь, посмотрел на всех нас поочередно:

― Эта кошка усиливает мою неврастению не более чем другие кошки, ― ответил он. ― Я вообще не люблю кошек.

― А почему? ― насмешливо продолжал Гартог. ― При метемпсихозе не были ли вы когда-нибудь мышкой?

― Быть может, ― задумчиво сказал Флогерг. ― Хорошо ли вы знаете этих, с загадочными глазами, таинственных и непроницаемых животных, в атавистических движениях которых ― соединение красоты и жестокости? Раздумывали ли вы о жестоком садизме в их игре со своею жертвою перед тем, как они перегрызут ей череп острыми зубами? Слышали ли вы и старались ли понять их страшные любовные вопли, видели ли их любовные битвы и страшную жестокость их любви? Они ― самый яркий символ лицемерия и эгоизма. Иногда вы можете подумать, что они вас ласкают... Нет! Они ласкаются о вас. Правда ли, Гедик, что женщина похожа на кошку?

Я опустил голову, не отвечая. Флогерг продолжал:

― В Египте кошки были богами. В Англии они священны. Я вспоминаю о двух кошках, которые встретились мне на моем жизненном пути... Это было в Лондоне.

Извилистые дороги прошлой моей жизни привели меня как-то в Англию. Я жил в Вест-Энде, в этом французском квартале с такой дурной репутацией, внутри которого находится сквер Сого и который пропах запахами уксусной фабрики Кросса и Блекуэла.

Сквер Сого ― это храм бесприютных кошек.

Каждое утро старые англичанки, иногда одетые в поношенное платье, но со страусовыми перьями на шляпках, приходили смотреть сквозь решетки сада на этих голодных животных со спинами, изогнутыми как зубья пилы, и приносили им объедки своих завтраков.

Я жил тогда один, в чердачной конуре с картонными стенами, которую мне понедельно сдавала съемщица квартиры, итальянка. Впрочем, она исполняла понемногу и разные другие ремесла.

Я был беден и с трудом зарабатывал в должности клерка то немногое, что должно было прокармливать ряд паразитов, которые во всем мире эксплуатируют иностранца. У меня был только одни друг ― голубь с черным ожерельем перьев, меланхолично ворковавший в своей тюрьме из ивовых прутьев, подвешенной к слуховому окну моей комнаты.

Однажды утром, когда зеленоватый туман точно мутною волной абсента наполнял улицы, я нашел дверцу клетки открытой; несколько покрасневших перьев были разбросаны там и сям. Большая худая рыжая кошка, кошка из сквера, заканчивала на карнизе этажа свой пир ― пожирала птицу, глаза которой, две черные жемчужинки, еще недавно смотрели на меня. От птицы остались только перья с крыльев, забрызганные капельками рубинового цвета, слегка дымившимися на холодном утреннем воздухе. И все это было преступлением, хотя бы и небольшим.

В тот же вечер, взяв обрезки сырого мяса, я направился к решетке кошачьего храма, к скверу Сого. Обычное «кис! кис! кис!» собрало их всех, мурлыкающих вокруг меня. При свете фонаря я узнал рыжего убийцу.

Подозревал ли он?.. Кто знает? Но он колебался следовать за мною. Но самый кровавый из обрезков мяса победил его нерешительность. Он последовал за ним до моей двери.

Тогда, внимательно взглянув на темную и пустынную улицу, я бросил в узкую черную щель, которая служила коридором к моей норе, кусок сырого мяса, и мяукающая кошка кинулась на него... а я на нее!

Я никогда не поверил бы, что жизнь так прочно держится в теле кошки. Я обливаюсь холодным потом, когда вспоминаю, как я бросил на нее, боясь ее когтей, свое пальто, и как я душил ее судорожно сжатыми руками, одною за горло, другою за живот. Плечи мои тряслись от прыжков животного, из-под пальто вылетало неясное и страшное хрипение. Я думаю, что, вероятно, не так тяжело задушить человека!

Это продолжалось несколько минут. Мало-помалу сотрясения ее стали реже, хрипение стало глуше. Я сжимал, точно жизнь моя зависела от ее смерти. Живот ее, заполнивший мою руку, вдруг втянулся!.. Лапа с выпущенными когтями, выбивавшаяся из-под пальто, дрожала, дрожала... потом опустилась. Все животное поникло... Кошка была мертва!

Когда я поднял мое запачканное пальто, кошка глядела на меня с непередаваемой ненавистью своими зелеными, вышедшими из орбит глазами. Я бросил труп в сточную яму.

Флогерг вытер пот, струившийся со лба:

― А теперь слушайте дальше. Пришло Рождество. Я получил свое жалованье, которое на этот месяц было увеличено рождественскими наградными, обычным ежегодным добавлением. Я почувствовал, что кошелек мой набит гинеями, и жажда женщины овладела мною.

На одной из темных улиц, выходящих на Лейстер-Сквер, какой-то женский силуэт взял меня под руку и прошептал мне на ухо обычные слова. Я повел женщину к себе.

Мой внешний вид никогда не давал мне прав на выбор, мои денежные средства ― еще менее того. Я взглянул на нее только тогда, тогда заплатил ей деньги, и она разделась предо мною.

Это была одна из голодных маленьких девушек Уайт-Чайпеля, с жидкими белокурыми волосами, с большими зелеными загадочными глазами. Голова ее была бы красивой, если бы не худая шея, придававшая ей вид мокрой кошки, и тело ее было бы грациозно, если бы на нем не выступали жилы, натягивавшиеся под ее голодной кожей.

Когда она терпеливо вынесла эту карикатуру на любовь, она заснула рядом со мною, сжавшись комочком и поджав локти, как кошка. Я потушил свет и заснул. Сколько времени я спал?.. Я сам этого не знаю.

Внезапно я резко проснулся, все мои нервы были натянуты, волосы стояли дыбом. Я испытывал ощущение, что когти впиваются в мое горло. Кошка, сидя на моей груди, потихоньку душила меня.

Я почувствовал, точно в мучительном кошмаре, что все мои мускулы лишены всякой силы и что горло мое не в состоянии издать ни одного звука. Яростным усилием моей парализованной воли я снова подчинил их себе, я конвульсивно набросил на животное свою простыню, и потом я стал душить его...

Я чувствовал, как лапы его царапают мои бедра острыми когтями. Содрогания агонии этой кошки внушали мне ужас, и я душил... душил... душил...

И вот бледный луч луны проник в мое чердачное окно, и вдруг я увидел, что из-за простыни поднимается и дрожит, дрожит... рука!

Я чуть не задушил миленькую девушку с зеленым глазами, мою вечернюю подругу...

И с тех нор я никогда не смел больше коснуться кошки.

* * *

― Вы съели слишком много пудинга за обедом в тот день, ― пошутил Гартог.

― Все это можно объяснить также и таким образом, ― сказал Флогерг.

― И эта кошачья история возбуждает в вас опасения?

― Может быть.

― А разве не доставляла вам в нашем деле огорчения некая пятница 13 числа?

― День, в который нам прочли контракт? Вы правы. Гартог продолжал насмехаться:

― А в ваших воспоминаниях, может быть, встречается еще какая-нибудь пятница 13 числа?

Флогерг встал и сухо сказал:

― Вы мне надоели, Гартог!

Он потянулся, сделал несколько шагов по палубе и потом спросил:

― А что это вы читаете, деловой человек?

Гартог наполовину закрыл книгу и прочел английское, заглавие на обложке:

― Отчет Национального музея за 1897 год.

Корлевен ленивыми шагами направился к капитанской рубке, за стеклами которой виднелась тень капитана, склонившегося над картами.

― А что вы находите интересного в этом старье? ― продолжал спрашивать Флогерг.

― Вы понимаете по-английски? ― предварительно спросил Гартог.

― Поверхностно, да и то перезабыл.

― Вот название главы: «Посещение Рапа-Нюи, обычно называемого Истер-Исланд, в Тихом океане». Автор ― Джемс Кук. Хотите почитать?

― Нет, спасибо. А что рассказывает Кук о Рапа-Нюи?

― Ничего такого, чего бы мы уже не знали от доктора, и даже гораздо меньше того, чем знает доктор.

― Так зачем вы ее читаете?

― Чтобы сличить друг с другом различные мнения. Я люблю знать, куда я иду.

― Что же, остров действительно дикий?

― Действительно. По крайней мере он был таким в его время.

― И этим ограничивается вся известная вам литература по данному вопросу?

― Нет. Я прочел также отчет о путешествии Ла-Перуза, составленный географом-путешественником Бернизе.

― Ничего нового?

― Ничего. Он находит, что туземные женщины похожи на европейских.

― Это касается нашего Веньямина. Вы слышите, Годик?

― Слышу.

― Ему не стоит слишком обольщаться на этот счет, ― разочаровал Гартог. ― Кук не совсем разделяет такое мнение. Вот, например, гравюра на дереве, воспроизводившая сделанный там рисунок.

Мы склонялись над гравюрой. На ней была изображена голова полинезийки, с приплюснутым носом, толстыми губами; мочки ушей были растянуты до того, что свисали на плечи; все лицо было испещрено татуировкой, усеяно перьями, кольцами, сплетенными волокнами кокосовых орехов, и вообще совершенно не могло вызвать никаких нежных чувств в европейце.

― Фу! ― выдохнул Флогерг. ― Вот уж это нисколько не прельстительно! Я не думаю, чтобы подобный женский элемент мог поссорить нас на Рапа-Нюи.

― Не забудьте, что там есть два племени, ― возразил я; ― одно привезено из Полинезии, другое происходит от древней расы. Я не думаю, чтобы этот отвратительный образчик был представителем той тонкой и древней ветви, о которой говорил доктор.

― Но разве та раса не погасла? ― сказал Гартог.

― А думаете ли вы, что доктор Кодр снарядил бы всю эту экспедицию, если бы в душе его не оставалось сомнение в этом?

― Иллюзии допустимы, ― скептически заключил Гартог, ― и более того ― они позволяют жить.

― Так значит, ― подхватил Флогерг, ― опыт, проделанный вами, оставил вас еще чувствительным к прелестям Евы?

Неожиданный вопрос этот пробудил во мне мучительное прошлое и заставил меня встрепенуться.

― Много ли вы понимаете в этом опыте, ― сказал я Флогергу, ― и можете ли судить о нем?

― Он прав, ― оказал Корлевен, высокий силуэт которого показался из тени. ― Вы знаете, Флогерг, наши условия. Каждый из нас хранит тайну своей прошлой жизни.

Флогерг снова нахмурился:

― Это правда, Гедик. Таинственная новая жизнь ожидающая нас, иногда заставляет меня забывать, что и у меня тоже есть свои тайны, быть может, более горькие, более ядовитые, чем ваши. Простите меня.

Я пожал протянутую им руку.

― А теперь, вечно беспокойный человек, ― сказал ему Корлевен, ― откройте снова свой блокнот и запишите.

― Готово, ― сказал Флогерг. Корлевен, шутя, стал как бы диктовать:

― ...И 16 апреля в третий час первой четверти ночи, на 27° 8' 30" южной широты и 112° 11' 30" западной долготы в 2664 километрах к В.-Ю.-В. от архипелага Опасного, при туманной погоде и тихом море, трехмачтовое парусно-паровое судно «Зябкий», из Папити, убрало свои паруса, пустило в ход вспомогательный двигатель и дошло до якорной стоянки в водах потерянного среди Тихого океана острова, название которого на петрографических картах гласит «Остров Пасхи», а настоящее имя есть «Рапа-Нюи».

Мы все четверо вскочили, потрясенные внутренним волнением. Уже фалы скатывались по круглым блокам, широкие паруса, шурша, складывались, раздавался нестройный гул голосов команды и свистки капитана: все это подтверждало, что начинал производиться маневр.

― Где остров? ― сказал, весь дрожа, Флогерг.

― А где же ему и быть? ― отвечал Корлевен. ― Прямо перед нами.

Глаза наши впились в ночной мрак.

― Я ничего не вижу! ― пробормотал Флогерг.

― Ну, вот! ― возразил Корлевен. ― Что можно увидеть среди такой темноты? Он там, где-нибудь во мраке, и, наверное, не очень далеко.

― Откуда вы это знаете? ― спросил Гартог, задыхаясь от волнения.

― А для чего бы иначе служило мне умение определить место судна? ― снова возразил Корлевен.

― Но... ведь можно ошибиться...

― Каждый ― мастер в своем ремесле, Гартог, а я знаю свое. Остров ― там, а если не там, то значит карты врут.

Мощный и глухой шум, нечто вроде дальнего глубокого шепота, отдаленное еще падение разбивающихся волн ― дошли до нашего настороженного слуха.

― Буруны!.. ― сказал Корлевен, протягивая руку к невидимому горизонту.

Это одно слово заставило вздрогнуть наши сердца. Торопясь, толкаясь, спотыкаясь о протянутые по палубе канаты, мы устремились на нос и, перегнувшись через борт, устремили взгляды ― в темную ночь.

Глухой стук пущенного в ход дизеля раздался среди тишины, точно стук молотка, и кузов судна задрожал. Двойная окаймленная пеной волна начала скользить по широким бокам форштевня, и текущая вода замелькала под нами.

Бледные отблески, фосфоресцирующие волны, синеватые мимолетные искорки причиняли головокружение, лишая нас ощущения поверхности воды и открывая под нами серо-зеленую пропасть водной стихии. Большие светящиеся медузы, мерцавшие розоватым, голубоватым, зеленоватым светом, колыхались на кормовой волне, будто огромные японские фонари.

Остров был там, мы чувствовали его шестым чувством, с закрытыми глазами. Остров был там, остров дикий, почти пустынный, которого лишь отдаленность от всех стран предохранила от разрушающей цивилизации. И в безмерной глубине под волнами, разрезаемыми нашим форштевнем, были скрыты древние развалины неизвестного мира, погребенные в зеленом мраке морской пропасти после одной из самых ужасных катастроф, происходивших на еще формирующейся земле.

И единственный пережиток погибших веков, единственный свидетель агонии материка, обрывистая вулканическая скала, огромный шлак, уцелевший от подземного огня, должен был открыться перед нами среди черного океана и открыть нам свою чудесную тайну.

Тайну!.. Мы приближались к тайне Рапа-Нюи.

* * *

Шум прибоя, ставший более близким, шел теперь, касалось, с левой стороны. Парусник, спустив паруса и приводимый в движение винтом, повернул направо, носом на юго-запад.

С капитанского мостика раздалась короткая команда. Перебои машины стали слабее, прекратились, и над судном воцарилось величавое молчание. Вода перестала скользить под кузовом; корабль остановился.

― Бросай лот! ― сказал голос с мостика.

Тяжелое тело разбрызгало воду, разматываемая катушка заскрипела.

― Тридцать сажен, ― сказал другой голос.

― Якорь с штирборта! ― раздайся голос капитана, усиленный рупором.

Тяжелое падение подняло столб пены, якорная цепь завизжала на вороте, потом этот железный водопад остановился, и цепь повисла.

― Тридцать сажен глубины, ― сказал Корлевен, ― берег недалеко.

― Якорь с бакборта! ― приказал голос с мостика.

― Правильная предосторожность, ― одобрил Корлевен. ― Он бросает якорь с обеих сторон. Это значит, что дно здесь каменистое.

Якорь левого борта упал из крамбола, цепь развернулась, потом остановилась.

― Тихий ход назад! ― сказал голос, заглушённый отверстием трубы.

Снова раздался стук машины, винт погнал под бока кузова двойной вихрь пены, потом остановился. Корабль тихо двинулся назад и, обе цепи натянулись. Притянутый ими корабль остановился и под их тяжестью слегка двинулся вперед.

― Якоря зацепились, ― сказал Корлевен. ― Все идет как нельзя лучше.

― А теперь? ― спросил Гартог.

― А теперь, ― ответил Корлевен, ― мы можем идти спать, потому что невозможно предпринять что-либо раньше рассвета.

Мы все были разочарованы и стали возражать. Как! Дойти до цели, быть от нее в расстоянии только нескольких ударов веслами, и ожидать высадки до завтра, ― это было тяжелым испытанием для нашего нетерпения.

― Ну вот! ― сказал со смехом бывший капитан. ― А на что же другое вы рассчитывали? Берег крутой; на нем есть только два места, к которым можно пристать, да и то в хорошую погоду. Не прикажете ли для вашего удовольствия разбить шлюпку о крутые утесы, или, быть может, вы думаете, что появится лоцман?

― А это что? ― опросил Гартог, протягивая руку к какой-то точке в глубине мрака.

А там появилось вот что: белый огонь, не огонь разведенного костра, но круглый огонь, будто корабельного фонаря, загорелся в полуверсте от нас и, казалось, мягко покачивался на волнах прибоя...

― Однако! ― сказал Корлевен. ― Вот это было бы не совсем банально!

Взоры всех матросов, наклонившихся над поручнями левого борта, и все наши взгляды устремились на этот огонь, который, казалось, стал, приближаться... Через некоторое время можно было различить шум спускавшихся в воду весел, а потом какое-то длинное и неясное тело вошло в круг тусклого света от фонарей «Зябкого».

― Будь я проклят, если это не шлюпка! ― воскликнул сбитый с толку Корлевен.

С таинственной лодки раздался над водой голос:

― Yor fleg?

Изумленный капитан «Зябкого» подошел к нам:

― Что это могли бы быть за люди? Господин Кодр говорил мне о диком, почти необитаемом острове.

― Вы здесь никогда не были? ― спросил Корлевен.

― Никогда! Какого дьявола приходить сюда? Здесь нет ни груза, ни пассажиров. Сюда случайно заходит, вероятно, не больше одного корабля в год!

― Надо думать... ― начал было Корлевен, но доносившийся с моря голос повторил более резко и более властно:

― Wha's yor fleg?

― На каком языке он там бормочет? ― спросил капитан.

― Мне кажется, что это хочет быть английским языком, ― объяснил Гартог. ― What is your flag? Какой ваш флаг?

― По-английски! ― изумленно прошептали мы. ― Разве уже англичане появились на нашем острове?

― Франция! ― возгласил капитан.

На борту остановившейся шлюпки произошло заглушённое совещание.

― Откуда идете? ― снова спросил голос из мрака.

― Не угодно ли, теперь уже по-французски, ― воскликнул капитан. ― Из Папити, с острова Таити, ― ответил он более громко.

― Ваш груз? ― снова спросил странный голос, одновременно и гортанный и шепелявый.

― Черт меня побери, если я знаю, что находится в ящиках моего нанимателя! Я был зафрахтован на это путешествие, и груз мне совершенно неизвестен, ― сообщил нам капитан.

― Разные товары и пассажиры, ― ответил за него Корлевен.

Снова раздался шепот в ночном мраке, а потом голос продолжал:

― Нельзя пристать до таможенный осмотр. Губернатор ― она спит; хотите стать на мертвый якорь?

Таможня, губернатор! Мертвый якорь!.. Черт возьми! В какую же благоустроенную гавань привел нас компас «Зябкого»?

― Вы по-прежнему уверены в своих мореходных исчислениях, Корлевен? ― насмешливо спросил Гартог.

― Как нельзя более! ― решительно заявил наш товарищ.

― В таком случае, ― продолжал Гартог, ― это уже не остров Пасхи, но остров дурной развязки. Я не знаю, обогатит ли нас доктор Кодр, но думаю, что для начала он нас основательно посмешит.

― Вознаграждения мы не потеряем, ― сказал Корлевен с обычной своей философией.

Флогерг не сказал ничего, но при свете фонаря я увидел, что лицо его побледнело, и капли пота выступили на лбу. У меня у самого страшно сжалось сердце.

― Хотите стать на мертвый якорь? ― с нетерпением повторил голос.

― Я бросил якоря, ― ответил капитан.

― Если поднимется западный ветер, корабль отнесет к берегу, ― продолжал голос.

― Быть может, этот парень прав, он должен знать якорную стоянку, ― сказал нам нерешительно капитан.

― Надо принять, ― посоветовал Корлевен.

― Ладно, ― подтвердил капитан и крикнул: ― Беру мертвый якорь.

― Поднимайте твой якорь и брось мне конец, ― приказал голос, и шум весел приблизился.

Свисток капитана созвал команду.

― Все к брашпилю! Поднимать якоря!

― Что это за суматоха? ― раздался среди нас пронзительный голос: это доктор покинул свою каюту и черепа.

― Что это?.. ― переспросил Гартог с бешенством, звучавшим в его голосе. ― Что это, господин Кодр? А то, что ваш остров, якобы дикий, имеет служащих в гавани, лоцмана, переводчика, таможню и губернатора! Вот что это, попросту говоря!

Гном окинул взглядом разъяренное лицо Гартога, расстроенное лицо Флогерга, увидел насмешливую улыбку Корлевена и разочарование, овладевшее мною. Затем он нам сказал с величайшим спокойствием:

― Ну а потом?

― Ну а потом!.. ― начал Гартог, вне себя от бешенства, но от решительного жеста этого человечка прикусил язык.

― Я вас спрашиваю: ну а потом?.. Что это доказывает? Остров этот Перу продало, он стал собственностью Чили. Это доказывает, что Чили лучше, чем мы думали, организовало это свое отдаленное владение. Но разве это что-либо меняет в моих данных?..

Мы стояли с раскрытыми ртами. Он продолжал:

― Если бы здесь была гавань, доки...

Он умолк и отвел нас в сторону:

― Если бы даже здесь был город, железная дорога и трамваи, и то, что изменило бы в вашем деле, господа? Нет сомнения, что сокровища спрятаны в подземельях острова, это доказывают все надписи. Вот если бы мы нашли здесь подземную железную дорогу, то мы могли бы обеспокоиться, да и то... Впрочем, я не думаю, чтобы здесь дошли до этого.

Мы склонили головы перед такой дерзостью. Этот странный человечек был, казалось, так твердо уверен в себе... И потом в его непроницаемом взгляде была такая мощная воля, такое убеждение, что отчаяние наше прошло и надежда возродилась...

― Я говорил, что мне нужны люди, настоящие мужчины. Мужчины ли вы? Я еще раз предлагаю вам отказаться и уехать. Я пойду одни, уплатив вам все что условлено. Хотите?

― Нет! ― сказал укрощенный Гартог. ― Мы следуем за вами, господин Кодр. Но если когда-нибудь...

― Довольно! ― гневно перебил Кодр. ― Остальное вы можете сказать мне потом... если понадобится. А пока ― будьте хладнокровны и тем более единодушны, чем труднее окажется наша задача. За остальное отвечаю я.

И страшный маленький старичок круто повернулся на своих кривых ножках, чтобы спуститься в свою каюту, к обществу доисторических черепов, не интересуясь более маневрами корабля.

― Брр! ― сказал Гартог после долгого молчания. ― Когда он смотрит на меня этими своими глазами, я чувствую себя совсем маленьким и испытываю боль в затылке!

Боль в затылке... Это именно то самое ощущение, которое я испытал при упорном взгляде доктора Кодра в тот вечер, когда... Что за таинственная власть скрыта за непроницаемыми зрачками гнома?

Теперь «Зябкий», медленно буксируемый шлюпкою, направился к берегу при звуках тяжелых всплесков весел. Канатный конец, соединявший шлюпку с кораблем, исчез в темноте, из которой слышалось только усиленное «гоп!» гребцов. Фонарь удалился от нас на добрый кабельтов и был скрыт силуэтом человека.

― Правьте рулем на нас! ― крикнул носовой голос. «Зябкий» медленно продвинулся еще на сотню метров. Теперь фонарь казался неподвижным, и тень была занята какою-то невидимой нам работой.

― Причалено! ― крикнул голос. ― Тяни канат, крепи швартов, ставь бакан.

― Маневр французских гаваней, ― воскликнул остолбеневший от изумления Корлевен.

Матросы, схватившись за канат, подтащили судно к бую мертвого якоря.

― Завтра она, губернатор, брать с вас деньги за лоцмана, причал и фонари, ― прокричал голос, а затем фонарь удалился и смешался на берегу с целым рядом других огней.

― Изумительно! ― заключил совершенно оглушенный всем этим Корлевен. ― Держу пари, что завтра мы найдем у этих дикарей мореходный журнал и страховое общество!

― А теперь, господа, ― сказал нам капитан, ― спокойной ночи! Уже за полночь, а светло будет только завтра утром.

На невидимом берегу недавние огни исчезли, и все погрузилось во мрак...

* * *

― Пойдемте, ― сказал мне уже вставший Корлевен.

Я стряхнул с себя не освеживший меня сон. Из открытого иллюминатора глубоким дыханием пил я волну прохладного воздуха. Небо, побледневшее на заре, уже приняло красный оттенок. Я соскочил со своей койки: наконец-то мы досыта наглядимся!

Мы поднялись на палубу. Прозрачный туман влачился по воде ленивой, просвечивающейся кисеею. Небо было ясно; последние звезды бледнели в рождающемся дне; легкий теплый ветер, предвестник нарождающегося дня, разбивал туман, тихонько скатывал его в хлопья, теребил их, гнал, выметал; мимолетные ветерки бороздили содрогающуюся поверхность моря.

И вдруг сразу, без всякого перехода, невидимое нами солнце внезапно послало из-за горизонта венец своих лучей до самого зенита и вырисовывало между собою и нами в лучах яркого света контуры какой-то громадной природной крепости с обрывистыми и черными стенами, которая, казалось, внезапно появилась из глубин океана: Рапа-Нюи!

Нет, день не принес нам разочарования, которого мы опасались. Остров именно таков, каким мы могли представить его в своем воображения: таинственный, изумительный, дикий. И если бы конусообразный бакан мертвого якоря не был связан с нашим бушпритом, если бы мы не увидели шлюпки, которая вчера ночью буксировала нас, а теперь в 300 метрах расстояния лежала на боку в маленькой песчаной и пустынной бухточке, ― мы подумали бы, что были накануне жертвами обшей галлюцинации.

Направо от бухточки, ограждая ее, точно замковая башня, возвышался гладкий и вертикальный утес черного базальта, возносясь к небу на 600 метров высоты; он заканчивался зубчатым профилем, словно царапавшим тучи; потом утесы описывали кривую и резко поворачивали, заканчивая остров с этой стороны гигантскою стеною, подножье которой круто падало в океан и исчезало на дне его в неизмеримых глубинах.

С левой стороны утесы уменьшались, понижались и затем вновь подымались постепенным склоном до северного мыса острова, который заканчивался в отдалении остроконечной конической вершиной, совершенно пустынной, на которой возвышалось что-то вроде неясно различимых подмостков.

Солнце, поднявшееся наконец над хребтом, озарило мрачный пейзаж: голые прогалины, небольшие холмики без признака зелени. Все кругом черно или серо. Как будто огонь иссушил эту землю. Там и сям, среди естественных пригорков между утесами и берегом, подымались, точно неизменные и суровые стражи этого странного замка, гигантские черные скалы с человеческими контурами: статуи.

На пустынном прибрежном песке, где тихо ложились волны, не было заметно никакого движения.

* * *

По мере того как берег все более и более вырисовывался перед нашими шлюпками, которые везли нас с корабля, черные статуи, казалось, росли над нами, огромные и суровые. Глубокие глазные впадины, тусклые каменные взгляды, бесстрастно взиравшие когда-то на гибель целого материка, нависли теперь над головами вновь прибывших людей; на огромных каменных лицах ― выражение сурового презрения к пигмеям, которые в своем надменном безумии хотят похитить фантастическую тайну у несуществующего уже мира.

Киль шлюпок заскреб по песку. Канаки-матросы, подымая брызги воды своими бронзовыми ногами, перенесли нас на берег и снова вернулись к лодкам выгружать многочисленные ящики. Вокруг царило безмолвное молчание.

― Ну что же, господа, ― весело сказал нам Кодр, ― успокоились ли вы после ваших вчерашних опасений?

Но в действительности он не менее нас был изумлен этим молчанием и полным отсутствием какого бы то ни было указания на живущих здесь людей, так что был очень озабочен: что делать со всеми этими ящиками? Но он старался быть непроницаемым, и в этом была его сила. Корлевен стал бродить вокруг лежавшей на боку шлюпки; мы последовали за ним. Это была очень старая лодка, уже вышедшей из употребления формы, с широкими боками и приподнятым носом, хорошо защищавшим от морских волн; последовательные слои смолы, дегтя и краски, которыми она была покрыта, одевали ее толстой корой, кое-где исцарапанной и покрытой плешинами. Кузов ее в разных местах был заплатан металлическими листами, прибитыми и проконопаченными паклей со смолой; можно было подумать, что листы эти были вырезаны из каких-нибудь больших жестянок из-под консервов.

― Черт возьми! Не новое же это сооружение! ― сказал Корлевен, показывая нам на кормовую доску, на которой можно было скорее угадать, чем прочесть вырезанную в дереве надпись, уже наполовину заполненную краской. Флогерг разобрал:


КАРОЛИНА

С. СЕРВАН

1865


― Это превосходит все остальное! ― воскликнул Корлевен. ― Лодка из Бретани! Не мало месяцев прошло с той поры, как корабль ее покинул порт, знаменем которого является башня Солидора. Бедное суденышко! Кто бы мог предсказать мне, что в двенадцати тысячах километров от моей родины я найду рожденный ею кусок дерева!

Голубые глаза его смягчились при виде этого старого кузова.

― Но где же, ― снова заговорил он, ― прячется наш командир гавани, наш лоцман, наш переводчик, явившийся к нам сегодня ночью? Не во сне же видели мы его, черт возьми! Лодка эта является достаточным доказательством.

― Я полагаю, ― флегматично заметил Гартог, ― что забавные дела вновь начнут совершаться, потому что вот этот господин...

Какой-то человек, не торопясь, мерными шагами спускался к берегу. Он был одет в хаки. Голые ноги были обуты в изношенные туфли, из дыр которых около носка торчал большой палец. На голове была старая морская фуражка с выцветшими в течение лет черными шелковыми галунами, с металлической позеленевшей кокардой. На обшлагах рукавов виднелись широкие золотые галуны, ярко отчищенные. Курчавые седоватые волосы обрамляли темное лицо, толстогубый рот, приплюснутый нос, черные как уголь глаза; широкие симметрические шрамы шли по его лицу параллельными полосами. Кроме того, в ушах он носил тяжелые раковины, и это было последним штрихом, обрисовывающим его по меньшей мере неожиданную физиономию, которой он, впрочем, казался вполне довольным.

Он лениво подошел к нашей группе и, став перед нами, заложил обе руки в карманы и произнес на неопределенном диалекте следующие мало вразумительные слова:

― Га! Га!..

И это было все. Заметивший его Кодр бросил свой багаж и поспешил к нему на своих кривых ножках.

Очутившись лицом к лицу, эти столь несходные существа с интересом оглядели друг друга; черное лицо осветилось улыбкой, показавшей два ряда белых зубов.

― Здравствуй! ― любезно сказал он.

― Здравствуй! ― любезно ответил старый ученый.

― Сигаретку?.. ― спросил туземец.

― Нет... сигару, ― ответил Кодр, протягивая ему великолепную гавану.

Откровенная радость блеснула на темном лице. Черный осторожно снял с сигары бумажное кольцо, надел его на свой палец, посмотрел на него; потом он понюхал коричневую цилиндрическую сигару, потрещал ею около своего уха с видом знатока, и, наконец, тщательно разломав сигару на три куска, положил один из них в рот и с наслаждением стал жевать.

― Великолепная! ― удостоил он оценить ее.

Кодр осматривал его со всех сторон. Он взял его руку и стал рассматривать ее, точно хотел прочесть будущее по линиям ладони; потом он снял с головы черного фуражку и ощупал его череп с видом опытного френолога; потом слегка приподнял его веки: все это черный выносил, не теряя прекрасного расположения духа. После этого Кодр спросил:

― Полинезиец?

― Да, ― ответил черный.

― Какого острова?

― Мангарева, из Туамоту.

― Ну, конечно, ― презрительно сказал Кодр, ― ввезенная сюда раса.

Он снова надел на голову черного фуражку и сказал ему очень учтиво:

― Не представляете ни малейшего интереса.

Потом он круто повернулся на каблуках и вернулся к своему багажу.

Черный остался стоять с разинутым ртом. К нему подошел Корлевен.

― Как твое имя?

― Торомети!

― Ты хорошо говоришь по-французски.

― О, да, очень хорошо! ― с убеждением сказал черный.

― Это ты боксировал нас сегодня ночью?

― Это я.

― Но ты был не один; где твои люди?

Черный взглянул на часы в виде толстой луковицы, которые вынул из кармана панталон.

― Еще не время, ― просто сказал он и направился к ящикам, которые стал обходить кругом.

― Господин начальник гавани не болтлив, ― сказал Флогерг.

Капитан «Зябкого», закончив выгрузку и получив инструкции от доктора Кодра, собирался вернуться на борт вместе со своей командой. Хотя он отплывал обратно только вечером, так как ему надо было еще успеть запастись пресной водой и свежими овощами, однако, он предпочитал держать свою черную команду на корабле, опасаясь, чтобы братание с туземцами не привело всех их к слишком обильным возлияниям.

― Эй, адмирал! ― сказал капитан островитянину. ― Это тебе, что ли, платят за все то, что ты нам перечислял вчера?

Назвавший себя именем Торомети во второй раз взглянул на свою луковицу и повторил:

― Еще не время.

― Ладно, ― сказал капитан. ― В таком случае тебе заплатят, когда приедут за продовольствием. Нет ли мелочной лавочки для моряков в твоих владениях?

― Есть, ― лаконически ответил тот.

Не знаю, право, что нас больше удивило; то ли, что на берегу была лавочка с продуктами, необходимыми для заходящих в гавань судов, или то, что этот черный великолепно знал морские термины, так как капитан слова «молочная лавочка для моряков» произнес по-английски: «ship-chandler».

Шлюпки вернулись на корабль, и мы впятером остались около груды выгруженных ящиков; тогда Торомети, в третий раз посмотрев на часы, вынул из кармана свисток и извлек из него резкие звуки.

Мы тотчас увидели, как по горным тропинкам сбегают к бухточке четыре черных несуразных парня, полуголых, но убранство которых могло бы при некотором нашем желании сойти и за форму, потому что у всех их на головах были старые форменные фуражки, вокруг туловища ― кожаный с заржавленными бляхами пояс, на котором висела сабля, ударявшаяся об их голые лодыжки. Что же касается до их лиц, то, если не считать того, что волосы их были более черны, а щеки менее покрыты шрамами, они были похожи на Торомети, как разные тома одного и того же издания.

В руках у них были старые мушкеты, которые, вместе с их саблями, на одно мгновение заставили нас усомниться в намерениях их носителей. Корлевен взял туземца за воротник его куртки, как кружку за ручку, и весьма неосторожно потряс его.

― Скажи-ка, приятель, это что за шутки?

― Это не шутки, ― сказал Торомети с достоинством, освобождаясь из рук Корлевена. ― Ты больше не говорить мне ты, я чиновник. Вы все ― проходить через таможенный осмотр.

Четверо новоприбывших вытащили свои сабли и стали на караул перед черным офицером. Он поставил их по четырем углам груды багажа и снова повернулся к нам с угрюмым лицом и надменным тоном, которые в обоих земных полушариях являются излюбленным свойством людей, облеченных официальными функциями.

― Откройте ящики, ― повелительно сказал он.

Мы посмотрели друг на друга с изумлением. Этот таможенный осмотр среди этого дикого места и производимый дикими людьми казался нам неправдоподобной насмешкой. Вопрос доктора прибавил к ней еще одну черточку:

― Но, ― сказал доктор, ― почему теперь, а не раньше? Нам помогли бы матросы.

― Потому что, ― с достоинством ответил чиновник, ― господин Синдикат запрещает служащим работать больше восьми часов!..

* * *

― Ну, ― сказал Гартог, ― раз нельзя решительно ничего понять, то надо повиноваться.

И мы стали открывать ящики. Мы открывали их, не выбирая, решившись перенести без возражений все то, чего, казалось, невозможно избежать.

Но случилось так, что первый же из открытых ящиков заключал в себе доисторические кости, которые доктор ценил так высоко. Когда господин Торомети увидал, как из ящиков появляются нежно завернутые в вату черепа и берцовые кости, счастливая изумленная улыбка залила его уродливое лицо, и, отведя нас в сторону, он сказал нам с добродушной снисходительной улыбкой:

― Моя понимает. Моя знает. Но здесь, на острове ― запрещено. Губернатор ― она не хочет.

Мы обменялись взглядами, ничего не понимая.

― Но в конце концов, ― спросил Кодр, ― почему же ваш губернатор противится этому?

― Из-за миссионеров, которые вернутся сюда, если узнают.

― Что узнают?

Вместо всякого ответа начальник таможни острова Пасхи лукаво подмигнул, правою рукою стал запихивать себе в рот нечто воображаемое, а левою рукою стал с блаженным видом потирать живот...

Когда мы смогли хоть немного обуздать невыразимый взрыв смеха, одолевший нас, доктор попробовал, но тщетно, объяснить туземному чиновнику небольшую разницу, существующую между антропологией и антропофагией; но тот упорно стоял на своем, и на все протесты доктора только отвечал сочувственным подмигиванием опытного человека, которому излишне доказывать противное, потому что сам он в глубине души отрицательно относится к закону, который должен применять.

Видя это, Кодр разъярился, решил довести обо всем этом деле до сведения губернатора и попросил господина Торомети провести его к этому представителю власти.

Но тут лязг оружия заставил всех нас повернуть головы. Четыре таможенных чиновника-дикаря внезапно повернулись к нам спинами и стояли на караул.

― Вот она, губернатор! ― сказал начальник таможни и прибавил в полголоса: ― Для вас тут дурное дело.

Неровный галоп лошади прозвучал на скалах; стройный всадник в элегантном костюме мексиканского кабальеро, сидя верхом на чудесном мустанге, мчался к нам по тропинке.

Не знаю, всадник ли захотел показать нам свое мастерство, или слишком крепко кольнул он мустанга острыми шипами своих длинных шпор, но факт тот, что лошадь понесла, стала на дыбы, повернулась на задних ногах, как на шпиле, и помчалась к нам во весь карьер, закончив свою скачку таким прыжком вверх, который мог швырнуть всадника вверх ногами на дорогу. Но молодой центавр сидел крепко, усмирил животное, с которого спадала пена, стиснул его ногами, вытянул его резким ударом хлыста и поставил его, дрожащего, неподвижно перед нами.

Во время скачки широкое сомбреро, покрывавшее голову всадника, было унесено ветром, и черные блестящие волны густых волос распустились по плечам.

Наш всадник был всадницей; губернатором Рапа-Нюи была женщина!..

Глава II. Сеньорита Корето

Надушенная ручка ударила в гонг ― и тотчас же прибежала служанка-каначка, впрочем, довольно миловидная.

― Кофе и сигары на веранду! ― приказала наша хозяйка.

― Госпожа, ― сказала служанка, ― Торомети хочет говорить с вами.

Две брови, густые как у Юноны, нахмурились над двумя прекрасными глазами, опушенными огромными ресницами:

― Я не люблю, чтобы мне мешали, когда у меня гости, и он знает это. Чего ему от меня надо?

― Госпожа, он говорит, что дело крайне спешное.

― Пусть войдет.

В костюме нашего утреннего чиновника, который, по-видимому, эти свои функции дополнял званием начальника над туземной милицией, ничего не переменилось, не считая разве того, что он переменил свою фуражку на кивер, весь обшитый галунами.

Отдав безупречный военный поклон, он вытянулся во фронт:

― Сеньорита, уже три часа, и делегация господина, Синдиката...

Дрожь, не предвещавшая ничего хорошего, раздула подвижные ноздри нашей хозяйки, а ее красный и лакомый ротик вытянулся в тонкую красную линию, выражавшую непреклонную волю.

― Ты скажешь делегации, что она мне надоедает, а главе делегации, что если он не стремится получить удары хлыста, то осторожнее было бы для него заняться сиестой, пойти отдохнуть.

― Но, сеньорита...

От удара красивого кулака зазвенели на столе стаканы:

― Sangre de Dios! Я сказала!.. Или ты предпочитаешь, чтобы это случилось с тобой?.. Вон!..

Черный чиновник сделался серым, поклонился и вышел. Снаружи раздался шум голосов, потом стал тише и совсем затих.

― Простите меня. Итак, вы говорили, сударь?.. ― возобновила разговор наша хозяйка с ослепительной улыбкой, показавшей все ее миндалевидные зубы и предназначавшейся всем нам вообще, а Корлевену в особенности.

― Я спросил вас, сударыня, ― сказал наш товарищ со своей обычной насмешливой любезностью, ― что так как вам теперь известны те исключительно научные причины, которые заставят нас быть в течение некоторого времени вашими подданными, то, быть может, вы разрешите нам, в свою очередь, задать вам несколько вопросов?

― Отвечу на них с удовольствием во время кофе, ― сказала она. ― Я покажу вам дорогу.

С веранды, на которую она нас ввела, открылся вид на обширный горизонт, на океан, над которым возвышается эта, построенная на вершине горы, гасиенда. Сплетенные из трав шторы защищали веранду от солнца, которое в этот час дня делало из моря зеркальную скатерть расплавленного серебра. Неподвижные опахала, так как жара была еще выносима, могли бы, пущенные в ход, навевать на нас прохладу. Ивовые кресла, хорошо сплетенные, протягивали свои ажурные ручки, и многоцветные циновки покрывали приподнятый пол. Чудесный уголок, чтобы курить, мечтать, дремать, любить, так как мягкие подушки, грудою лежащие на диване в тенистом углу, сохраняли отпечатки тела, владелица которого, кажется, не создана для одиноких сиест.

― Что вы скажете о моей хижине?

― Прелестна!.. Как наша хозяйка... ― ответил я.

Она поклонилась с неприметной улыбкой, но кажется, что этот комплимент она хотела бы получить от другого.

Впрочем, с моей стороны это было простой любезностью, а не ухаживанием. Конечно, женщина эта красива, очень красива, той великолепной и властной красотою, которою отличаются южноамериканские расы, смешавшись с европейскими. Бархатный взор ее продолговатых глаз обжигает, как индейский перец обжигает губы; гордая и прекрасная грудь, вздымающаяся под болеро красной шелковой рубашки, внушает желание опьяниться ею: длинные ноги, стянутые у щиколоток красными лентами, маленькие ножки, выгнутые башмачки из тонкой красной кожи, ― могли бы служить моделью скульптору, задумавшему изваять дочь Латоны.

Но у ней нет этой нежной красоты, этой резвой прелести, которая волнует и вдохновляет меня. Печальный удел моей раздраженной чувствительности: мне суждено было питать любовь только к одному единственному типу женщины, вне которого я мог иногда брать, но никогда не мог любить...

Но куда же, черт возьми, залетел я в своих мечтаниях и что мне говорит, чтобы женщина эта хотела быть любимой мною? Разве же я не убил тебя, мое романтическое сердце, в ту трагическую минуту, после которой осталось жить только мое тело?

― Я слушаю вас, ― сказала она, когда чудесный аромат кофе смешался в воздухе с голубым дымом гаваны.

― Боюсь, сударыня, ― сказал Корлевен, ― чтобы наши вопросы не были нескромны. Если позволите, я выскажу вам их все сразу и попрошу вас выбрать из них те, на которые вы пожелаете ответить.

Прежде всего нас удивляет, что наш язык так прекрасно известен на уединенном острове, который Чили приобрело у Перу, если не считать первоначальных владельцев, следы которых мы и прибыли открыть. Удивляет и то, что остров этот, который мы считали почти совершенно диким, так как он лежит вдали от всех морских путей и не производит ничего, могущего служить товаром, что остров этот, повторяю, имеет хотя бы примитивную службу гавани и что одним из средств в этой службе является бретонская лодка; нас удивляет, что служащий в гавани чиновник, хотя «туземец, так хорошо знает морские термины и маневры рейдов; удивляет, наконец, и то, что мы встретили на этом острове губернатора, пол которого ― простите мою смелость ― необычен в наших колониях.

Молодая женщина улыбнулась двусмысленной улыбкой.

― Все это очень просто, ― сказала она.

Но, по-видимому, все это было не настолько просто, как это она думала сначала, потому что, после минутного ее раздумья, розовая волна поднялась от шеи к лицу и пробежала легкой красной краской под ее матовой кожей. Смутившись, наша хозяйка помолчала одно мгновение, а потом решилась:

― Или вернее, ― продолжала она, ― все это может казаться очень простым такой дикарке, как я, выросшей на полной свободе, имевшей примером первобытную мораль канаков и единственным путеводителем ― свое внутреннее чувство. Когда я временами вспоминаю об общественных условностях и принципах, которые стремились внедрить в мой непокорный ум миссионеры, проповедовавшие на этом острове в наивные времена моего детства, то я отдаю себе отчет, что мое едва намеченное воспитание полно пробелов и что через щели его внешнего фасада вы, европейцы с предрассудками, можете увидеть плохо расчищенный кустарник.

Вашим глазам, привыкшим видеть женщин более светских, более утонченных, более образованных, я могу показаться каким-то гибридным созданием, выросшим без узды без закона, и, вероятно, это будет верное суждение; но какова бы я ни была, уже слишком поздно переделывать меня, и к тому же я не имею к этому ли малейшего желания.

― От этого вы могли бы только потерять. ― Я хотел сказать это, присоединив к словам соответственную мимику, но укусил себя за язык, и фраза осталась невысказанной.

― Вы без сомнения слышали, ― продолжала она, ― о члене Конвента по имени Бийо-Варенн?

Доктор, наша живая энциклопедия, ответил ей:

― Уроженец Ла-Рошели, сделавшийся одним из главарей в Конвенте, затем был сослан в Кайену, отказался от амнистии 18 брюмера и умер на острове Сан-Доминго, группы Больших Антильских островов.

― Поздравляю вас, сударь. Обо всем этом вы знаете больше, чем я. Он был мой прапрадед.

По-видимому, в Книге судеб было написано, что остров этот будет вести нас от изумления к изумлению. Молодая женщина скромно наслаждалась им.

― Дедушка мой, капитал Даниэль Бийо-Варенн, был внуком этого члена Конвента. Матери моей, Каролине, было два года, когда несчастный случай при верховой езде послужил причиной смерти моего деда, а ее отца ― в этой самой гасиенде.

Таким образом я не знала деда, но судя по тому, что мне рассказывала о нем его жена, моя бабушка, мексиканка Корето, имя которой я ношу, это был в достаточной мере яркий характер.

Он был капитаном дальнего плавания и командовал бригантиной, которую снарядил на свои гроши, вздумав попытать счастья среди архипелага островов Таити.

Конечно, счастье улыбнулось бы ему, так как он был человек предприимчивый, не верил ни в бога, ни в черта, но у него не было другой цели в жизни, как предаваться наслаждениям и испытывать волнения: он безудержно играл во всевозможные игры.

Во время одной стоянки в Таити ему выпало на долю и счастье и несчастье: его заметила та, которая должна была сделаться моей бабушкой, мексиканка смешанной крови, очень красивая в то время, как мне рассказывали, ― и это было счастьем. Несчастьем было то, что он тогда же проиграл в карты весь груз своего корабля. По-видимому, одно было последствием другого.

Из всего имущества у него остался только пустой корабль, команде которого он еще должен был заплатить за три месяца. Он решил отыграть свой проигрыш, поставив на карту бригантину, но, чтобы проиграть ее не сразу, он ставил ее на карты по частям.

В две ночи он выиграл столько, что мог расплатиться со своей командой, и сделал это. В шесть следующих ночей он проиграл все выигранное и еще половину кузова. В следующий вечер он выиграл все за исключением руля и бушприта. Еще через три ночи ему оставался только якорь... для проигрыша. Он и проиграл его.

Не имея больше корабля, он вздумал наняться капитаном, чтобы управлять кораблями других, и встретился тогда с одним южноамериканцем, пояс которого был набит пистолями, а подпись на векселе была равноценна золоту в конторке. Природа одарила его бойким языком; он прекрасно знал эти архипелаги и искал помещения для своих капиталов. Дед мой увлек его своими планами. Черные, привезенные на Таити миссионерами, рассказывали ему о Рапа-Нюи. От человека с пистолями он получил в команду шхуну, приобретенную тем в Папити, снарядил ее, набрал туземную команду, наполнил шхуну до борта разными товарами для обмена, поднял паруса и двинулся на юго-восток, пересекая Тихий океан. Бабушка моя была на шхуне. Капитан выполнял только ее желания. Все это происходило в 1869 году.

Дед мой, так рассказывали мне, был превосходным моряком и до тонкости знал свое дело. Это именно он внедрил те морские сведения и термины, которые теперь так удивили вас, в толстые черепа туземцев.

В один прекрасный день на горизонте показался Рапа-Нюи. Карты этого острова в те годы еще не было, и только морское чутье помогло моему деду удачно пристать к острову.

Как вы сами могли вчера убедиться, подход к острову очень затруднен. Утесы снижаются только в двух местах: на западе, в бухте, которую вы знаете, которую открыл когда-то англичанин Кук, и на северо-востоке, где впервые бросил якорь французский мореплаватель Ла-Перуз. Во всех других местах океан омывает скалы.

Мой дед поставил на якорь «Каролину» ― это было имя его шхуны ― приблизительно на том самом месте, где вы бросили якорь вчера. Но в ночь прибытия западный ветер обратился в бурю, парусник сорвался с якорей и затонул со всем своим грузом. Остатки его кузова до сих пор служат здесь мертвым якорем, а одна из его старых корабельных шлюпок буксировала вас вчера до бакана.

Корабль и груз были застрахованы владельцем. Было вполне правдоподобно, что страховое общество бросит на произвол судьбы остатки судна, находящиеся так далеко. Но так как никакой другой корабль не заходил на остров, то всякая возможность возвращения была отрезана.

Дед мой нашел чудесной эту новую жизнь, так как ее разделяла с ним его подруга Корето, и решил добиться богатства на этом острове, пленником которого он стал волею океана.

С помощью туземцев, а они все почти земноводные, он понемногу выловил со дна большую часть груза, сложил его в один из гротов, которыми изобилует остров, построил из остатков разбитого корабля хижину, которая постепенно стала вот этой гасиендой, и открыл торговлю, меняя свой мелкий груз то на свежие продукты, то на участки земли, то на рабочие руки, то на головы скота.

Прошло немного времени ― и он был уже владельцем большей части острова, впрочем, довольно маленького; две стороны образуемого им треугольника имеют по тринадцати километров каждая, а третья ― шестнадцать. Бывших собственников он обратил в арендаторов и научил их обрабатывать землю и разводить животных; на это никто не жаловался.

Все могло бы идти хорошо, если бы не миссионеры. За несколько лет до того монахи монастыря Святою Сердца из Вальпарайзо послали на остров двух миссионеров-французов, достопочтенных отцов Русселя и Эйно. Это были славные люди, не имевшие в жизни другой заботы кроме одной: добиться, чтобы туземцы не ходили голыми; впрочем, была и другая забота: поливать водою головы новорожденных и внести порядок в туземные браки; последнее причиняло им много хлопот, потому что туземцы, мужчины и женщины, были весьма непостоянного нрава. Была у миссионеров этих и ненависть ― к идолам и ко всему тому, что имело отношение к идолам. В этом они были непримиримы, и если не совсем разбили на куски или сожгли все, что было можно, то лишь потому, что размеры черных статуй превышали слабые силы миссионеров.

― Мы знаем этот процесс, ― прервал Кодр, ― он повсюду одинаков.

― Я не сержусь на миссионеров, ― сказала Корето, ― впоследствии они хорошо относились ко мне, и это отчасти от них знаю я то немногое, что знаю.

Ссора началась со времени рождения моей матери, Каролины. Святые отцы, после нескольких тщетных попыток убедить моих дедушку и бабушку обвенчаться, отказались от надежды спасти их души и знали, что они бесповоротно обречены дьяволу. Надо вам сказать, что дед мой оставил во Франции законную жену. Он говорил, что на это у него были причины, хотя и не сообщал их никому. Таким образом, бабушка моя, по выражению святых отцов, была его наложницей, что ей, впрочем, было совершенно безразлично.

Так, любя друг друга и доказывая это друг другу, мирно шли они к вечности, в которой им предстояло быть лишенными небесных наслаждений, когда у них родилась дочь.

Но лишение блаженства касалось только мужа и жены; что же касается их дочери, то святые отцы потребовали, чтобы им было разрешено полить ей на голову воды.

Быть может, это им и разрешили бы, если бы они вежливо попросили об этом, так как дедушка мой, несмотря на грубую внешность, был, в сущности, добрый малый; но они сделали ошибку, потребовав этого, как своего права, а капитан считал, что если, по пословице, угольщик в своем доме хозяин, то моряк должен иметь на это вдвое больше прав. Он отказал.

Миссионеры, как известно, считают себя имеющими право собственности на все человеческие души. Тот факт, что им не пожелали предоставить душу ребенка, был сочтен ими за посягательство на их право, и гасиенде была объявлена духовная война.

Душа туземца ― девственная почва, дающая иногда непредвиденные плоды. Иной раз надо остерегаться жать то, что посеял, потому что жатва эта бывает обманчива. До этого времени проповедь святых отцов внушала туземцам безграничное доверие к их власти исцелять тела; к этому доверию примешивалась, впрочем, не малая доля суеверия. Что же касается власти над душами, то здесь святые отцы предавались самообману, так как всем кроме их самих было известно, что если черные, снискав их милость, послушно повторяли их молитвы и внешне подчинялись их проповеди, то и проповедь, и молитвы куда-то улетучивались, лишь только по вечерам погасали огни в окнах миссии: тотчас воскресало идолопоклонство, которое туземцы считали единственной милостивой к ним религией.

Испугавшись, что власть их, которую они уже считали бесспорною над душами туземцев, уменьшится из-за скандального примера, поданного моим дедом, святые отцы стали унижать его в глазах туземцев и указывать, что его безбожие может обрушить на остров Божий гнев.

Такая проповедь немедленно произвела опустошительные следствия в первобытных душах туземцев.

Началось это со скрытой борьбы против гасиенды. Жатвы были сожжены солнцем, так как за ними не было ухода; другие жатвы случайно сгорели ― от поджога; исчезали головы скота, который в последующие дни находили около цистерн с отравленной водою; рабочие реже приходили наниматься и работали менее трудолюбиво.

Дед мой отдал себе полный отчет в степени опасности, когда убедился, что удары хлыста, прежде бывшие действительным средством для возвращения туземцев на путь прогресса, теперь были бессильны переменить их настроение.

В один прекрасный день, когда он при заходе солнца обходил свои земли, около его головы просвистела туча камней, очевидно, предназначавшихся ему. Он знал, что туземцы ловко обращаются с пращой, обычным их оружием при охоте. Стать чем-то вроде дичи ― это привело, его в страшную ярость, и война была объявлена.

Он весь отдался этой войне и вел ее с умом и решимостью, составлявшими главные его козыри.

Критическим вопросом для всего острова является вопрос о воде. Нельзя вырыть ни одного колодца, потому что на глубине всего лишь одного фута наталкиваешься на твердую скалу. Есть, правда, что-то вроде озера, но оно недоступно и находится в потухшем кратере, который вы могли при высадке видеть на южном мысу острова; кроме него единственными источниками воды, и то с солодковым привкусом, являются обширные цистерны, которые наполняются зимою дождевой водой, цистерны, высеченные в скалах в глубине долины прежними владельцами острова, вероятно, теми самыми, которые изваяли и эти статуи.

Но все эти цистерны находились на севере и в центре острова, а земли эти были собственностью моего деда, который не интересовался южной частью острова, земля которой состоит из острых вулканических скал, пустынна и не пригодна ни для какой культуры, а к тому же даже до сих пор окружена каким-то странным суеверием.

Дед мой отрезал воду от миссии и воспретил миссионерам вход в свои владения. А чтобы заставить уважать свои декреты, он раскрыл ряд ящиков, бывший груз «Каролины», вынул из них ружья и заряды, выбрал из оставшихся ему верными слуг самых отважных и научил их действовать огнестрельным оружием.

Когда период военного обучения был закончен, дед мой очутился во главе десятка решительных ласкаров, очень гордых преимуществом, которое давало им оружие, и не менее гордых чем-то вроде военной формы, в которую он их одел.

Туземцы знали о действии мушкетов, которые в былые времена продырявливали шкуру их предков, и так как необходимость в воде соединялась с их врожденным уважением к более сильному, то они внезапно воспылали прежней нежностью к моему деду и таким же презрением к бессильной миссии.

Миссия должна была сдаться, признав превосходство власти земной над властью небесной. Дед мой в ярости был неумолим и согласился дать миссии воду только в обмен за формальное обещание уехать с острова.

Воспользовавшись случайным прибытием корабля, миссия села на него в июле 1871 года, увозя с собою немногих туземцев, оставшихся верными ей.

Дед мой, следуя в этом, как мне говорили, закону победителей всех революций, объявил своими земли эмигрантов и провозгласил себя, ― единственным своим голосом, ― королем Рапа-Нюи.

В его царствование остров процветал, но оно было кратковременным. Однажды вечером, в 1872 году, лошадь его вернулась одна в свою конюшню. Через два дня тело капитана Бийо-Варенна было найдено с разбитым черепом в глубине одного оврага. Месть или несчастный случай?.. Это осталось неизвестным.

Бабушка моя, мексиканка Корето, внезапно оказалась властительницей обширного царства, которым надо было управлять, стада в 8000 голов австралийских баранов, которых надо было стричь, и народа из ста пятидесяти полинезийцев, которыми надо было править. Тяжелая задача для одинокой женщины!

Но она была умной женщиной, возложила на себя тяжесть короны, к тому же несуществующей, надела мужское платье, чтобы внушать уважение своим подданным, раздала несколько титулов и несколько подарков, а также и несколько ударов хлыста, и стала весьма уважаемой своими подданными государыней.

Прошли года. Но насильственный отъезд не обезоружил мстительную миссию, и в один прекрасный день бабушка моя увидела, что прибыл чилийский корабль, доставивший кроме делегата губернатора еще и целый ящик всякой бумажной мазни, бесспорно доказывающей, что у бабушки не было никаких прав на наследство после смерти капитана.

Это был очень тяжелый удар, и он был подтвержден неоспоримыми доказательствами, что бабушки моя не была замужем и что законная жена капитана до сих пор была жива в Европе.

Но к счастью для моей бабушки, враги ее, вполне согласные друг с другом, что ее надо ограбить, совершенно не были согласны в том, как поделить ее имущество. Три наследника требовали признания исключительного права наследования.

Во-первых, это была европейская супруга, права которой были сами собою понятны. Во-вторых, ― владелец судна с Таити, который, получив страховую премию за разбившуюся здесь «Каролину», претендовал на права по неожиданным доходам затеянного им предприятия. В-третьих, ― туземцы-эмигранты, права которых представляла миссия, отожествляя эта права со своими.

Кроме того, само чилийское правительство, узнав, что затерянная скала, над которой мог развеваться чилийский флаг, обладает ценностью, которую никто никогда не подозревал, решило воспользоваться этим и, как всякое уважающее себя правительство, обложить население налогами с силою обратного действия.

Было от чего не один раз прийти в отчаяние и самому мужественному мужчине! Но здесь имели дело с Корето.

Маневрируя, лавируя, сталкивая интересы противников, уступая в одном, выигрывая в другом, а больше всего угрожая бросить все и оставить различным претендентам то, чем они менее всего старались овладеть, а именно заботы по администрации и по разделу между ними самими всех владений, она достигла того, что за известное число пистолей, накопившихся у нее от продаж овечьей шерсти случайно заходившим судам, три первые претендента вышли из дела.

Что же касается до чилийского правительства, то она добилась от его делегата, чтобы он назначил ее ответственной сборщицей налогов, с условием две трети сбора передавать этому правительству, а третью часть употреблять на общественные работы для поднятия благосостояния населения. По-видимому, именно в этой пропорции народы пользуются благами платимых ими налогов. Кроме того, миссия получила право вернуться, с условием совершенно не вмешиваться во внутреннюю политику острова. Она и вернулась.

...Лицо молодой женщины оживилось во время этого рассказа, глаза ее заблестели; она откинула болеро и грудь ее дрожала под мягким шелком, как капля росы на листке, и вот уже воображение мое залетело бог весть куда. Дальнейшие фразы я слышал урывками, но они непроизвольно направляли и питали мое воображение.

Я представил себе мексиканку Корето уже постаревшей, уже увядшей, имеющей тот вид дуэньи, который года придают женщинам испанской крови, представил себе, как она объезжает свои владения, сидя верхом по-мужски, с пистолетами за поясом, с тяжелым хлыстом, свисающим с руки; представил себе, как она правит, управляет, повелевает своим небольшим первым народом, обсуждает дела с чилийскими делегатами, ежегодно приезжающими на остров привезти товары, увезти кипы льна, увеличить налоги; как она с чисто женской дипломатией решает с ними спорные вопросы за обильно уставленным столом, среди бутылок мецкаля или агвардиенте.

Я представил себе Кавелину, ее дочь, сияющая красота которой сводила с ума стольких юношей в Вальпарайзо в течение того времени, пока она получала воспитание в монастыре, чтобы получить то образование, которого недостает ее матери.

Я представил себе царствование Каролины, когда Корето, устав от власти, вернула дочь на остров и отреклась в ее пользу. Я вообразил себе восторг редко появляющихся здесь капитанов, которые, после ряда недель вынужденного воздержания, находили на этом диком острове непредвиденное гостеприимство и эту чудесную добычу. Я вспомнил об участи великих любовниц, имена которых переданы нам историей и которых ни титул, ни трон не спасли от покинутости: Калипсо, любившая Улисса, Медея, любившая Язона, царица Савская, любившая Соломона, Клеопатра, любившая Антония, и еще и еще многие другие, сердца которых, пресыщенные властью, отдавались прекрасным авантюристам и которые потом горько рыдали, когда любовники бросали их и продолжали свой путь.

― Я родилась в 1892 году.

Кто был отец? Она не сказала. Конечно, это был один из таких авантюристов.

― Я приводила в отчаяние святых отцов, когда воспитывалась в монастыре. Я была полевым чертополохом; они хотели сделать меня тепличным цветком. Год, проведенный мною в женском монастыре, в Вальпарайзо, почти взаперти ― мать моя, быть может, была права, ограничивая мою свободу, ― закончил мое образование и в то же время внушил мне инстинктивный ужас ко всему, похожему на клетку.

Мне было двадцать лет, когда умерла моя красавица-мама. Миссия была отозвана отсюда еще двумя годами ранее, так как ей нечего было делать в этой безлюдной стране. Я осталась одна, не имея друзей, кроме моей старой кормилицы-каначки и этого старого хвастуна, преданного мне Торомети.

А я продолжал думать: двадцать лет! Теперь ей за тридцать. Кто первый овладел ею? Кто первый познал сладость этих уст? Кто первый среди возбуждающей жары тропической ночи почувствовал, как эти прекрасные руки обвились вокруг него? Вокруг кого из нас обовьются они сегодня, когда придет ночь?.. Так как я чувствовал, что исходящие от нее волны захватывают нас, что у нее самой полузакрываются глаза и что руки ее лихорадочно сжимают друг друга. Который же из нас?

Ее восхищенный взгляд остановился на Карлевене, потом перешел на меня. Она была похожа на кошку, выбирающую подушку, в которую она скоро вопьется когтями. Черт возьми! Я не жалею эту подушку.

Но я думаю, что жребий уже брошен. Это будет он.

Она замолчала, закончив свой рассказ.

― Не разрешите ли спросить, сударыня, ― сказал Гартог, ― из-за чего же вы отказались от вашего царства, чтобы стать губернатором, как вас здесь теперь называют?

― Это из-за В.К.Т., ― сказала молодая женщина.

Как. В.К.Т.! Всеобщая Конфедерация Труда!.. Мы с изумлением взглянули друг на друга. Наш таинственный остров имеет уже, оказывается, и В.К.Т.!

― В.К.Т. у вас, на этом острове?

― Ее еще нет, ― сказала Корето, ― но, быть может, через год она уже здесь будет. Ее теперь организуют. Туземцы понимают это по-своему: одного из своих главарей они называют «господином Синдикатом». Он был прислан сюда из Чили для постройки беспроволочного телеграфа, который туземцы называют «железным деревом».

* * *

― Что же вы думаете обо всем этом, господин Кодр?

В течение всего обеда, которым угощала нас владетельница гасиенды, доктор казался озабоченным. Он только раз раскрыл рот, чтобы спросить хозяйку «все ли жители острова таковы», каких мы видели до сих пор, и нет ли на острове «еще другой расы». Корето либо стала припоминать... либо колебалась. Она сказала, что не знает никакой другой расы, кроме той, которую мы видели. И это, по-видимому, очень раздосадовало нашего ученого.

― Что я думаю? ― хладнокровно ответил он Гартогу. ― Но пока что ― ничего не думаю; я еще ничего не видел. Я выскажу вам мое мнение через несколько дней.

Он пожелал нам спокойной ночи и отправился в свою комнату.

Да, представьте себе, у каждого из нас была своя комната. Прекрасная Корето умела быть гостеприимной и устроила нас в прежнем помещении миссии; помещение было, по правде сказать, в достаточной мере деревенское, с голыми стенами из серого камня и полом из черного трахита, но оно имело над собою крышу, имело окна и крепкие двери, так что все это было для нас гораздо лучше гротов, или даже палаток, которые так и остались свернутыми в нашем багаже. Одни только складные кушетки взяли мы из него, так как на этом острове не было к нашим услугам никакого мебельного магазина.

― Забавно! ― насмешливо сказал Гартог. ― Не хватает только водопровода, электричества и телефона. А если бы был достроен беспроволочный телеграф, то я мог бы узнать курс биржи через агентство Гаваса и передать распоряжения моему маклеру через посредство В.К.Т.

Но сарказмы его не достигали цели. Флогерг был мрачен и молчалив, а я был взволнован. От чего же взволнован?..

― Идете спать, Гедик? ― сказал мне Гартог, зажигая свечку.

― Нет еще... Я жду Корлевена.

Насмешливый вид Гартога расстраивал меня.

― А он сказал вам, что вернется?

― Он сказал мне.

Гартог снова улыбнулся.

― Вам, пожалуй, придется долго ждать... Сведения по мореплаванию, которые пожелал получить от него губернатор, могут заставить вас бодрствовать до утра.

Он надоел мне.

― Я буду ждать.

― Как вам угодно. Пойдемте, Флогерг? Покойной, ночи, Веньямин.

― Покойной ночи.

Я слушал, как они говорили в соседней комнате.

― Согласитесь, что это досадно: видеть, что тебя оттесняет человек, который лет на десять старше тебя, ― сказал насмешливый голос Гартога.

― Вам следовало бы оставить его в покое, ― сказал Флогерг. ― У каждого из нас своя беда. Его беда ― от женщин. Он страдает.

А Гартог снова засмеялся.

* * *

Так нет же, я не страдаю, но Гартог прав: я досадую! Конечно, среди всех моих товарищей я именно к Корлевену сразу почувствовал дружбу. Я люблю его честные глаза и его спокойную силу; я люблю его прямую душу; я люблю его насмешливый скептицизм, в глубине которого я чувствую бесконечную доброту, против которой были бессильны все уродства жизни. Я чувствую себя сильнее, тверже, когда он около меня. Недавно вошел он в мою жизнь, но он в ней, как маяк, и я чувствую, что я на верном пути, когда он руководит мною, и я чувствую себя в безопасности, когда он одобряет меня. Я счастлив, да, счастлив, что это он выбран ею; если бы она спросила моего совета, то именно на него указал бы я ей, потому что он из всех нас самый лучший, самый мужественный, но зато и самый неуязвимый.

И, однако, я ощущаю в себе какое-то глухое раздражение против того счастья, которое сам же ему желаю, потому что... А, узнаю я тебя, мой невозможный характер... потому что я хотел бы, чтобы это счастье было предложено мне, потому что я из гордости хотел бы отказаться от него, чтобы передать его моему другу!..

Я не люблю эту женщину, как бы красива она ни была. Более того: она из тех, которых я не смогу никогда любить, что бы там ни было. И, однако, я хотел бы, чтобы она предложила мне свой поцелуй, я насытил бы этим свое самолюбие и нашел бы в себе гордую силу отказаться от него. Вот я! Вот глубина моего я!.. Вот что природа вложила в меня!.. Фу!.. Какая мерзость!..

* * *

Я вышел из дома. Окна моих товарищей были уже темны. Ночь окружает меня, и я ничего не вижу.

Всей своей душой слушаю я среди тишины, не раздастся ли стук камешка по скалистой тропинке, поднимающейся к миссии, не раздадутся ли шаги, которых я жду и боюсь в одно и то же время.

И я думаю: пусть будет счастлив он, этот сильный, честный, добрый товарищ, и если жизнь, загнавшая нас в тупик, хочет загладить свою вину перед одним из нас, пусть избранным этим будет он.

Но я думаю также: а вдруг предлог, под которым она его удержала, не предлог, а правда... ах, если бы это было так!

И мое непостижимое сердце с одинаковой жаждой цепляется за оба эти противоположные пожелания!

― Кто идет?..

Узкий серп луны, поднимаясь над горизонтом, пролил во мрак какой-то намек на слабый молочный свет. Мне показалось тогда... только ли показалось?.. будто я вижу, как легкая тень двинулась во мраке, тень молчаливая и прямая, как раз против меня...

― Кто идет?..

Никто не отвечает!.. Я не слышу никакого шума... и однако... да!.. что-то шелохнулось, там, и среди мрака я чувствую... да, я чувствую около себя чье-то невидимое присутствие...

О! Стук моего сердца... оно трепещет... его можно услышать!.. А! На этот раз я видел!.. теперь это ползет... это удаляется... и по-прежнему ― совершенное молчание.

Мой револьвер здесь, в кармане?.. Я ринулся...

Крик... слабый крик... даже не крик: испуганный стон, который стараются заглушить, намек на крик испуганной женщины.

Грубыми руками я стискиваю; сжимаю хрупкое существо. Под моими руками я чувствую тело, которое сгибается, извивается, тело тонкое, стройное, защищающееся, тело в тонком одеянии. Но существо, которое я держу, только отбивается и молчит, упорно молчит. Я слышу его ускоренное дыхание, я чувствую, как под моими усилиями существо это трепещет, слабеет...

Мне чудится, точно я борюсь с пресмыкающимся, настолько это существо проворно, так скользит оно между моими руками. Случайно рука моя, хватающая добычу, разрывает складку ткани, и я чувствую под моей ладонью ― грудь... женскую грудь, такую теплую, такую роскошную, такую трепещущую, что объятия мои внезапно размыкаются... Глупец!

Существо... должен ли я сказать: женщина?.. почувствовало свое освобождение. Резко выскользнув, оно высвобождается, и я слышу шум мягких шагов по невидимой земле.

Я снова бросаюсь, чтобы схватить его... бегу... спотыкаюсь... резкий свет пронзает мой мозг!.. Все вертится... все утихает... все... мрак!

Глава III. Эдидея

― Ай!

― Тише! Не двигайтесь, мой милый. Эге! Но... лоб его уже гораздо лучше! Рана закрывается. Спал ли он эту ночь?

― С вечера и до утра.

― Хорошо, очень хорошо! Бреда не было?

― Он еще немного говорил, но уже не было галлюцинации прежних ночей. Эта тень...

― Ладно! Через несколько дней он будет уже на ногах. Температура падает, и глаза становятся ясными. Все как нельзя лучше.

Я слышал это через вату, в то время как легкие пальцы обвертывали мою голову бинтами.

― Ваш черед, Корлевен, дежурить при больном?

― Мой черед.

― Продолжайте давать питье, но не больше одной ложки через два часа. Этот раствор морфия оказывает очень отупляющее действие, им не надо злоупотреблять. Я отправляюсь продолжать раскопки.

Мне показалось, как сквозь туман, что надо мной склонился силуэт старого Кодра; потом он удалился и до ушей моих дошел, как будто издалека, стук закрываемой двери...

― Корлевен...

― Что?..

Я широко открыл глаза, но видел смутно.

― Корлевен... это вы?

― Черт побери! Веньямин узнал меня!.. Ну конечно же это я, дорогой мой. Боже ты мой, до чего я рад! Как я боялся! Вы действительно видите ясно? Сколько пальцев?

Туман, застилавший мои глаза, рассеялся:

― Три, Корлевен.

― Ей-богу, верно! Он говорит и уже не бредит. Посмотрите на меня, мой мальчик, что я делаю?

― Вы плачете, капитан.

― Плачу?.. Да нет, я смеюсь, Гедик, я смеюсь... Быть может, и плачу при этом немного, но это от смеха.

И мой товарищ вытер свои мокрые глаза. Я сжал его руку и пожал ее крепко.

― Однако... у нашего раненого снова появилась сила! Вот будет им сюрприз, когда они вернутся! Вы можете похвастаться, молодой человек, что нагнали на нас здорового страха. Все сидели около вас первые дни. И даже эта старая лисица Гартог, который бил себя кулаками по лбу, потому что Флогерг говорил, будто это его вина. Его вина!.. Почему его вина?.. Но какого дьявола отправились вы искать на острове той ночью?

Мало-помалу оцепенение, наполовину сковывавшее мой мозг, испарилось, точно туман под лучами солнца. Действие морфия стадо проходить, и я почувствовал смутную боль на левой стороне лба.

― Как нашли меня?

― Очень странным образом. Все они спали, когда кто-то постучал в окно. Они стали звать... никто не отозвался. Тогда они встали, взяли свои револьверы и вышли. Костер из сухой травы горел среди мрака. Они приблизились к нему и нашли вас лежащим рядом с костром; голова ваша была обвязана окровавленным носовым платком и лежала на груде веток... А вокруг не было никого! Как это с вами случилось?

По мере того как он говорил, глухая работа совершалась в моем мозгу:

― Вы говорите, Корлевен, что голова моя была обвязана? Где платок?

― Право не знаю. За эти две недели мы сменили столько этих повязок. Что вы делали вне дома, в такой поздний час?

Я не смел признаться моему другу.

― Мне не хотелось спать, и я вышел подышать свежим воздухом.

Невысказанный вопрос жег мои губы.

― Корлевен... вернулись ли вы... домой... в ту ночь?

― Ну да, я вернулся, только... (он усмехнулся) только поздно... И я застал вас совсем бледного, на подушках, с белым тюрбаном вокруг головы, и он становился красным, все более красным!.. Сильный удар, сказал старый Кодр, раскроена лобная кость; он не мог высказаться о степени серьезности раны, но очень боялся. А кроме того, было и сотрясение мозга; вы бредили...

Я не посмел спросить его, о чем говорил я в своем бреду.

― Но кто же ударил вас, Гедик, и за что?

― Меня не ударили, я упал, и вот почему...

Но тут боль так усилилась, что лицо мое исказилось.

― Тише! Молчите... Вы расскажете нам об этом потом. Вам надо отдыхать, это сказал Кодр; а новости есть интересные, и мы ждем только, чтобы вы стали на ноги, чтобы начать.

― О, расскажите, Корлевен!

― Нет, нет, отдохните. Довольно для первого раза; выпейте вот это.

Я проглотил ложку сладковатой и маслянистой жидкости, которую он мне поднес. Сладкий яд медленно разлился по моим жилам и медленно завладел ими; казалось, что члены мои становятся легче, тают и что боль в голове ― только легкая болезненность... только тяжесть... только укол... что боли совсем нет.

* * *

Сегодня уже месяц после этого приключения со мною; месяц, в течение которого меня нежили, баловали, лелеяли, как младенца, эти четыре мужественных человека, беспокойные лица которых поочередно склонялись над моим изголовьем в те тревожные часы, когда жизнь моя висела на волоске.

Они знают теперь все случившееся со мною; по крайней мере знают то немногое, что знаю я сам, и никто из них... даже Корлевен... не мог разрешить загадки об этой тени женщины, нежной и трепещущей, которую я, восхищенный, держал в своих руках.

Платок нашли, он оказался моим. Я на многое рассчитывал в связи с этим указанием; ожидания были обмануты.

На лбу моем ― только узкий бинт, боль исчезла. Завтра я приму участие в раскопках.

Они дали уже очень много интересного.

В одном гроте товарищи мои нашли, не считая надписей, над которыми старый Кодр проводит целые ночи, еще и человеческие кости, и доисторическое оружие, и тяжелые древние украшения. И если древность их приводит в восторг Кодра, то товарищи мои не менее заинтересованы металлом, из которого все это сделано, потому что и оружие, и украшения сделаны из чистого золота!

Остается сделать только один шаг, чтобы заключить, что если драгоценный этот металл употребляли для таких текущих потребностей, то значит на острове были целые его залежи, и каждый из нас, начиная с Гартога, не согласился бы теперь уступить свою часть сокровища за все алмазы короны, настолько мы верим теперь в выводы вашего ученого.

Конечно, и я также очень желаю, чтобы слова его оказались правдой; но во мне живет другая мысль, подчиняющая себе это желание и отодвигающая его на второй план: найти тень...


Что касается старого Кодра ― он ликует.

Три дня тому назад он вернулся вечером, покрытый землею, принеся на своих кулаках, точно две перчатки для бокса... два черепа.

― Доказательство! ― исступленно повторял он. ― Я нашел доказательство!

И это было все, что можно было вытянуть из него в этот вечер. Он был точно пьяный. Всю ночь мы слышали, как он перекладывал, точно ядра, свою коллекцию черепов. На следующий день он согласился дать объяснения:

― Вот в чем дело, ― сказал он, ― найденные в Перу черепа инков отличаются странною особенностью. У них есть между теменными и затылочными костями промежуточная кость, не существующая у других рас, и которую назвали поэтому «костью инков».

Ну, так вот, на этих двух черепах, которые я вчера выкопал в гроте из-под слоя двух футов земли несомненно имеется эта дополнительная кость, характерная для расы инков. Я взял только эти два образца из целого кладбища черепов, которое я открыл, и все они без исключения имеют эту самую кость. Подпочва острова буквально вымощена такими черепами. Ну что же, будут ли после этого еще отрицать, что на острове жила особая раса и что впоследствии она переселилась в Перу? Очки его блестели, и он, казалось, бросал вызов всей Академии наук.

― Невежды! ― повторил он. ― Набитые ослы! Ведь я сказал это вам, господа, и я доказал это. Материк существовал, особая раса существовала, катаклизм существовал...

― А сокровище? ― прервал Гартог.

― Существует! ― заявил Кодр.

― Допускаю, ― ответил Гартог, ― но где?

Кодр размышлял одно мгновение.

― Послушайте, господа, ― сказал он нам, ― нам нисколько не помогает то, что мы работаем все вместе. То, что найдут пятеро, могут найти и двое; а потому три группы, работающие в разных местах острова, втрое ускорят ежедневную работу.

Я условился с владельцем «Зябкого», чтобы судно это возвращалось сюда через каждые три месяца. До сих пор нам не угрожает никакой опасности. Воспользуемся этим. Если мы не хотим возбудить соперничества с собою, то нам надо оставаться здесь возможно более короткое время.

Было решено поэтому, что мы разделимся на три группы. Гартог и Флогерг будут исследовать северную часть острова; Корлевен и я ― южную; Кодр со своими туземными землекопами ― центр острова.

Каждая группа разобьет свой лагерь на месте поисков. Кодр останется жить в миссии, которая будет нашей штаб-квартирой.

Для безопасности все три группы будут вооружены. Зажженный на вершине одного из многочисленных вулканических холмов огонь будет служить знаком призыва... или опасности.

Какое бы то ни было открытие, сделанное одною из групп, немедленно должно быть сообщено двум остальным.

― Напоминаю вам, господа, ― прибавил ученый, ― что цели наши соприкасаются. Я буду искать для вас нужное вам сокровище, продолжая в то же время свои собственные изыскания. А вы помните о том, что принадлежит мне: надписи, минералы, кости и ― особенно!.. ― всякий след... мертвый или живой... древней расы, которую я разыскиваю. Вы уже достаточно знакомы с делом, чтобы узнать представителей ее, если натолкнетесь на них. В этом пункте я не допущу ни малейшего послабления!

Гном сказал все это тем самым тоном, каким он говорил с нами во время первого своего предупреждения перед подписыванием контракта. В серо-зеленых глазах загорелся тот же дьявольский огонь, и прежнее ощущение тисков с невыносимою силою сжало мой затылок!

Завтра мы отправляемся... Завтра?..

* * *

Мы вышли из узкого ущелья, обрывистые стены которого сжимали узкую тропинку, ― и дикий, грандиозный, угрюмый пейзаж развернулся перед нами, как внезапная декорация, полная кошмара и проклятия. Гигантская статуя, высеченная горельефом в толще утеса, господствовала над этим пейзажем и смотрела на нас пустыми впадинами глаз.

До того времени мы шли по долинам, в глубине которых вокруг цистерн сменялись зеленые поля ямса, пататов, сахарного тростника, под тенью широких листьев бананов. Не деревья, но кустарники шелковицы и других каких-то растений, листья которых со вкусом жевали наши черные носильщики, были зелеными пятнами, на вершинах холмов; дикие куры кудахтали среди скал, улетая при нашем приближении; красивые темно-красные насекомые жужжали в воздухе. Всюду была разлита свежесть, всюду была жизнь.

И вдруг, сразу, при выходе из ущелья ― бесплодие, чернота, смерть.

Посредине хаотической равнины, известковая почва которой состояла, казалось, из шлака и плотной золы и вся была усеяна вулканическими извержениями, камнями, похожими на огромные окаменелые слезы, возвышался, или, лучше сказать, прорывался из земли огромный потухший вулкан. Вообразите огарок гигантской черной свечи, догоревшей до конца светильни, на гребне которого еще поднимаются к небу зубчатые остатки воска, а по изъеденным рытвинами бокам застыли огромные остекленевшие потоки.

Вообразите себе глухую работу времени, воды, ветра и солнца над этими изъеденными, обветренными, облупленными до туфа камнями, свидетелями ужасающих бедствий, происшедших тысячи и тысячи лет тому назад.

Мне кажется, что для декорации своего ада Данте не смог бы найти лучшего места.

Высоко, высоко в голубом небе большая хищная птица парила медленными кругами. И эта птица смерти была единственным символом жизни, оживлявшим этот зловещий пейзаж.

Сопровождавший нас Торомети остановил своих носильщиков, коснулся одной рукой висевшего на его руке амулета, другую протянул к чудовищному кратеру и сказал:

― Раотагаи! Да хранят вас боги. Мы не сметь идти дальше!

― Что ты там болтаешь, черномазый? ― сказал ему Корлевен, близость которого с губернатором позволяла ему многие вольности. ― Или ты воображаешь, что мы сами понесем на своей спине все эти тюки до самой вершины?

Начальник мореходных сил острова пришел в явный ужас:

― До вершины!.. ― воскликнул он. ― Вы хотите идти до вершины?

― И даже немного дальше. Ну, марш!

Бронзовая кожа черных стала грязно-серой, и они стали дрожать; но ни один из них не поднял снова тюка. Увидя это, Корлевен рассердился.

― Я считаю до десяти. Если к тому времени кладь не будет на голове и вы не двинетесь вперед, то я попрошу у губернатора вознаграждения ― по десять ударов хлыста каждому из носильщиков и двойную порцию для их начальника, чтобы отличить его титул. Итак, я считаю: раз... два...

При слове «три» черные посмотрели друг на друга с ужасом; «четыре» ― их глаза умоляюще устремились на Торомети; «пять» ― они протянули руки к солнцу; «восемь» ― они еще перебирали свои амулеты; «девять» ― и ожидание, наверное, получить удары хлыста преодолело призраки их суеверия; тюки были подняты, и «десять» раздалось вместе с первым их шагом. Группа из шести носильщиков двинулась гуськом, с той безропотной дрожью, с которой животные идут на бойню.

По мере того как мы углублялись в тень, отбрасываемую горою, мрак, казалось, сгущался вокруг нас. Невероятно трудной была ходьба по этой почве, усеянной острыми осколками черно-лилового камня, вулканического стекла, носящего название обсидиана. Лошадь, которую вел в поводу один из туземцев, споткнулась, острый осколок камня застрял в ее подкове. Пока его вынимали, я увидел, как громадная птица, парившая в лазури, камнем упала на нас и стала на небольшой высоте медленно описывать концентрические круги над нашими головами. Торомети указал на птицу.

― Это Икиль, кондор острова. Он знает, что скоро будет еда, ― сказал он мне похоронным тоном.

― Что же будет он есть, Торомети?

― Наши трупы!

И Торомети прижал свой амулет ко лбу; а так как я смеялся, то он прибавил:

― Не смейся... птица знает!

Ногу лошади высвободили. Лучи заходящего солнца падали косо, и небо на востоке окрашивалось в аметистовый оттенок.

― Поторопитесь, ― сказал Корлевен, ― если хотите засветло уйти отсюда.

― Значит, мы уйдем сегодня вечером? ― спросил черный начальник с радостью, прорвавшейся через его беспокойство.

― Ну, конечно! ― насмешливо сказал мой спутник. ― Как же ты хочешь, чтобы губернатор обошелся без твоих услуг, черномазый?

Но Торомети и черных ни мало не задела насмешка, сквозившая в тоне слов Корлевена. Перспектива покинуть сегодня же вечером это проклятое место, предмет их суеверного ужаса, придала им крылья, и мы, несмотря на свои сапоги, едва поспевали за их босыми заскорузлыми ногами, топающими по острым камням.

* * *

...И вдруг мы очутились одни, Корлевен и я, на узкой площадке, лепившейся у края горы, на полпути до ее вершины, а все наши тюки были разбросаны вокруг нас, в то время как от заглушённого топота босых убегающих ног катились камни по тропинке.

Вот что произошло.

Достигнув первых уступов потухшего вулкана, мы поместили лошадь в просторную сухую пещеру, куда сложили весь лошадиный корм. Затем мы начали подъем по каменистой тропинке, которая была похожа на иссохшее русло какого-то потока.

Ночь опускалась, одни лишь облака отсвечивали лучами исчезнувшего светила. Зубчатая вершина и утесистые скаты горы вырисовывались черным контуром на потухающем пурпуре неба и на бледном отраженном пурпуре глади океана. Мы с трудом карабкались по тропинке, камни осыпались под нашими ногами. Не без труда дошли мы до половины дороги и до той площадки, о которой я сказал, как вдруг резкий свист, все более увеличивавшийся, заставил вас поднять головы...

Мы едва успели прижаться к возвышавшемуся над нами утесу, как увидели, широко раскрыв от ужаса глаза, огромный базальтовый камень, который сорвался с вершины и, задев в своем падении края площадки, разорвался, как бомба, усеяв осколками равнину; шум падения осколков повторило бесконечное эхо.

Тут-то и произошло это безумное, растерянное бегство черных носильщиков во главе с их начальником. Их удаляющиеся крики еще звучали в темной долине: «Гугатое! Гугатое! Гугатое!..»

― Гром и молния! ― проворчал мой спутник. ― Вот действие, которое покойный президент Вильсон мягко назвал бы недружественным. Не завидую гражданину, который шутит с нами эти шутки, если только мне удастся в один прекрасный день зацепиться дреком, за его ванты. Вы, кажется, находили нашу жизнь однообразной, Годик?.. Мне думается, что теперь кто-то возьмет на себя задачу заняться нашим развлечением.

Мы насторожили слух: голос в ночной тишине... далекий женский голос, разгневанный голос говорил что-то вверху на неизвестном языке... Потом ― снова молчание, слегка нарушаемое каким-то шепотом волн за головокружительными высотами огромных скал и криками чаек, заснувших в расщелинах мрачных утесов.

* * *

И вот сегодня уже шесть дней, как мы ищем... и не находим.

Свой лагерь мы разбили в пещере, ― остров изрезан ими, точно жилище термитов; нам посчастливилось открыть эту пещеру тотчас же после приключения, так как отверстие ее выходит на ту самую площадку, на которой нас покинули наши носильщики; поэтому мы, прежде всего, занялись устройством нашего первобытного помещения.

Мы развернули свои походные кровати; полотно палатки, протянутое пред входом, служит нам дверью; лампа, спиртовка ― вот и все.

Старый Кодр ― хороший организатор, и ящики наши изобилуют приборами и консервами; яркие электрические факелы, с переменными батареями, позволяют производить, если нужно, ночные или подземные изыскания. Оружие ― четыре браунинга и два самозаряжающихся карабина ― обеспечивает нашу безопасность. Есть еще и хорошее охотничье ружье для мелкой дичи, если она попадет под руку; обильный запас зарядов.

Но, увы! В нашем затерянном углу нет ни малейшего признака дичи, а самым существенным вопросом, более чем где бы то ни было на острове, является вопрос о воде. И, однако, в воде, конечно, здесь нет недостатка.

Днем мы оба преодолели, и не без труда, те 600 футов, которые отделяли нас от вершины. С этой точки вулкан удивительно похож на какой-то гигантский пустой зуб. Кратер его заполнен широким тихим озером, по голубым водам которого не пробегает ни морщинки, ни дрожи; это несомненно дождевая вода, потому что озеро это приблизительно на 380 метров выше уровня моря. Стоя на гребне горы, который поднимается над озером приблизительно на сто двадцать метров, мы различали мельчайшие подробности самых больших глубин этой кристально-чистой воды. В ней, по-видимому, нет ни одного живого существа. Форма берегов озера ― геометрически правильный круг.

Прозрачная вода возбуждает желание пить и купаться. Но это ― тщетное мечтание, так как вертикальные стены пропасти не дают никакой надежды добраться до озера.

Нам пришлось удовлетвориться сладковатой водой, тщательно собранной нами в углублениях скал; ради предосторожности мы ее прокипятили.

Что же касается до нашей цели, то ― решительно ничего! Земля здесь, по-видимому, слишком часто сотрясалась от подземного огня. Никакого человеческого следа, ни в пещерах, ни на вольном воздухе, ни под землей, ни на земле.

И однако...

И однако, чем более перечитываю я странную надпись, дешифрированную доктором, чем более пытаюсь я проникнуть в ее темный и символический смысл, тем более начинаю я думать, что если сокровище существует, то именно здесь должен находиться ключ к его загадке.

На это у меня два довода.

Текст гласит:

Лицо Инти ― круг.

Инти ― его солнце, а солнце кругло. Это еще ничего не открывает и служит здесь только вступлением.

Круг неба там, куда Инти бросает свой первый взгляд.

Но какую же точку освещает солнце своим первым лучом, как не самую высокую на острове с той стороны, с которой восходит солнце, с востока? а гребень кратера гораздо выше всех других вершин острова. Круг неба там... и действительно с этой высшей точки острова небо ― круг, так как ничто не прерывает огромной окружности горизонта при пересечении круга неба с гладью океана.

Это мой первый довод.

С другой стороны, «говорящие доски» сообщают:

Кругл камень. Кругл колодец под ним.

Казалось бы, это указывает, что поиски надо производить около цистерн, которых так много на острове! А озеро в глубине кратера?.. Озеро это тоже представляет почти геометрический круг, и скалы, ведущие к нему ― вертикальны. Не тот ли это «колодец», о котором говорит документ?..

Таков мой второй довод.

К несчастью, именно наивысшая сторона окружающего озеро гребня осталась для нас до сих пор недоступной. Горный хребет здесь изрезан, зубчат, похож на зубья пилы; его составляют острые скалы с головокружительно падающими вниз скатами, перерезанными расщелинами и пропастями. Ни тропинки, ни русла потока по его обрывистому скату; гладкая стена его вертикально погружается в глубину океана.

И однако если мое толкование верно, то именно здесь нам надо найти дорогу.

Корлевен помогает мне в поисках; у него всегда ровный характер, и когда его высокий силуэт маячит вокруг меня ― я испытываю иррациональное чувство полной безопасности.

В течение этих первых шести дней он не покидал меня ни на минуту, ни днем ни ночью. И вот уже два дня, как я окончательно снял повязку с головы.

Сегодня утром, поднимаясь из долины, куда он каждый день спускается к своей лошади, он мне сказал:

― Лошадь скучает. Ей бы надо было немного движения. Я отошлю ее при первом случае.

― Отошлете? Зачем отсылать ее, Корлевен? Воспользуйтесь ею.

― Воспользоваться? А для чего?

Я с улыбкой сказал:

― Мне думается, что лошадь еще не забыла дороги в гасиенду...

Но товарищ мой вскричал:

― Это можно было бы сделать, если бы здесь было так же безопасно, как в миссии. Но после приключения с вами в первый же вечер нашей высадки, этого нельзя сделать, Веньямин.

И он бросил взгляд сожаления на маленькое белое пятнышко, каким отсюда казалась гасиенда на своем холме; потом он улыбнулся.

― Где вы видите опасность, капитан? ― сказал я. ― В чем основание для тревоги?.. В том, что изъеденная временем скала оторвалась от вершины так несчастливо и так счастливо для нас? Голос?.. Быть может, он был только иллюзией или отдаленным эхом голоса с равнины, долетевшим до нас среди ясного вечера. Мне совсем не трудно остаться одному, Корлевен. Страх ― чувство, совершенно неизвестное мне, и я нисколько не хвастаюсь этим, потому что это просто свойство моей природы, а не следствие моей твердой воли. Я иногда дрожал от боли, но никогда от страха. Отчего бы вам не уезжать каждую ночь?

Корлевен, не отвечая, покачал головою...

* * *

Вот уже вечер; мы пообедали, проведя весь день в бесплодных поисках. Корлевен курит, задумался, и смотрит, как вдали синеет белый кубик на отдаленной горке. Внезапно он сказал:

― Итак... это правда?.. вы не рассердитесь на меня, если я уеду?

― Это правда, Корлевен! Будьте счастливы, мужественный друг! Она любит вас?

На лицо моего спутника показалось сомневающееся выражение.

― Как вы торопитесь, Веньямин! Любит?.. Я думаю, что сюда уже давно не заходил корабль, или что последний капитан ей не понравился, вот и все. В этом климате чувства обострены, но, думаю я, большою ошибкою было бы мешать в это дело душу. Это очень милая любовница, не более того.

― Но вы, Корлевен... вы любите ее?

Я не мог удержаться от этого вопроса, который жег мне губы, и голос мой немного задрожал.

Большие голубые глаза, большие честные глаза моего друга остановились на мне с изумлением:

― Гедик! Мальчик мой! Я должен был догадаться. Простите меня. Вы умеете ездить верхом?.. Садитесь же на лошадь и отправляйтесь вместо меня в гасиенду. Вы скажете ей...

― Тише! Корлевен, ждут вас. Торопитесь.

― От всего сердца?

― От всего сердца!

Еще несколько мгновений взгляд его изучал меня, а я ― я изучал сам себя, чтобы улыбнуться ему. Зачем я так глупо испортил его радость?..

― Поезжайте. В темноте каменистая дорога ― плохая дорога, а солнце садится. Торопитесь.

Последний вопрошающий взгляд, крепкое пожатие рук... и он ушел.

Шум его шагов по скалам становится глуше; камень скользит, катится и падает с приглушенным стуком в долину. Потом топот лошадиных копыт... все дальше... все тише... и ― тишина.

Луч заходящего солнца зажигает пожар в отдаленных стеклах окон гасиенды. Я чувствую в глубине души последнее движение обиды, но оно быстро проходит.

* * *

Чтобы встряхнуться от скучных мыслей, я поднялся по тропинке до западного гребня. Там есть что-то вроде террасы, прилепившейся к скалам; беспорядочно наваленные камни окружают ее. Площадка эта кажется спокойной бухточкой среди бурного моря камней. Это высшая точка, с которой открывается весь западный горизонт.

Спокойствие вечера нисходит в мою душу. Там, на горизонте, солнце ― только красный шар без лучей, погружающийся в пропасть; из-за преломления лучей через далекие туманы диск его сжимается, вытягивается, искажается. Сначала он делается широким овалом, потом чем-то вроде миски, гриба, раскаленной подводной лодки, чечевицы, потом становится едва выпуклой линией, потом огненной чертой... и исчезает.

Красноватые облака темнеют, ночь надвигает свое покрывало с востока на запад. Какая красота!..


Кто-то шевельнулся... там... направо!..


Это ― тень!.. О! это, конечно, она!.. Я узнаю ее, хотя и никогда не видел. Я трогал ее руками, и ощущение это воссоздает во мне ее силуэт...

Это ее тонкое тело, нежное и гибкое, задрапированное в тонкие ткани, развевающиеся под тихим дыханием вечернего ветерка; на ладони моей руки сохранилось ощущение от этой трепещущей груди, теперь закрытой ниспадающими складками легкой ласкающей ее ткани; волнообразная поступь ее ― да, это та ловкость ящерицы, та грациозность, которые я уже ощущал.

Стоя на краю утеса, протянув обе руки к водной пропасти океана, в которой исчезало солнце, она как бы погружена в возносящую душу молитву.

Я прижался к выступу скалы и вижу, как тень черного силуэта вырезается на бледном умирающем небе. Легкий северо-восточный ветерок играет длинными черными локонами ее легких, мягких волос; тонкий профиль ее тонет в волне этого движущегося шелка.

На ней тонкое индейское платье, какое носят туземные женщины, оставляющее обнаженными ее шею, руки и ноги ниже колен. Тонкие голые ножки зашнурованы в кожаные мокасины. Голова не покрыта.

Нас отделяют лишь несколько шагов. Я хотел бы остановить свое сердце, так сильно бьется оно.

Как хотел бы я увидеть ее лицо!.. Как хотел бы я, чтобы она на меня взглянула!.. Я не смею двигаться из опасения, что она исчезнет среди скал, как блуждающий огонек...

Но вот руки ее опускаются, но вот лицо ее поворачивается; ветер, к которому она становится лицом, отбрасывает на затылок волну ее волос, и профиль ее обрисовывается на фоне неба, как тонкая камея... О, безумие!..

* * *

Услышав восклицание, вырвавшееся у меня при виде ее лица, она прыгнула, как зверь, попавший в ловушку; но на этот раз я был более ловок, чем она, я быстро отрезал ей отступление.

Она стала пятиться до стены неприступной скалы и прижалась к ней; в ее глазах был безумный ужас, ужас пойманного животного. Электрический факел, зажженный мною, залил ее светом и ослепил ее. И, не обращая внимания на ее ужас, я смотрел... я смотрел на нее с каким-то чувством безумного испуга.

Да, это ее чистый лоб и продолжающий его прямой нос, как на античном профиле греческих статуй; да, это дрожащий венчик ее ноздрей, ее благоуханный рот ярко-вишневого цвета, с нижней губой, как бы слегка разделенной легким холмиком на две части; это неясная волна ее волос, убранных на ночь; ее подбородок, выражающий упрямство и твердую волю; это ее тонкая круглая шея. Да, это ее прекрасные серые глаза, окаймленные длинными изогнутыми ресницами. Одним словом, это она, это та, от которой я хотел уйти, положив между нами непереходимую пропасть небытия!

Я потушил свой фонарь, который пугал ее, и совсем близко подошел к ней. Она позволила мне взять себя за руку, и в глазах ее погасло выражение трагического испуга. Она взглянула на меня, и слабая улыбка полураскрыла ее губы...

Но нет, однако, это не она, не та, проклятая подруга, которую я оставил там, в Париже, куда она меня привлекла. Нет! Природа могла, играя, дать тебе, красивое дикое дитя, ее глаза, лоб, нос, рот, волосы, но доверчивая и обезоруживающая улыбка, с которою ты меня узнала, улыбка, слегка робкая, слегка упрямая, слегка насмешливая, ― это твоя улыбка и не имеет ничего общего с изученным движением рта той, оставшейся в Париже.

Я не смею ни говорить, ни сделать движения, боясь спугнуть этого красивого зверька, который понемногу приручается; очень медленно, почти не сжимая, я поднимаю к своим губам ее маленькую руку, лежащую в моей ладони, и только слегка касаюсь ее губами. Своей свободной рукою она касается моего лба и говорит мне, улыбаясь:

― Выздоровел?

― Так это, значит, тебя, маленькая фея, я держал, в своих руках в ту ночь?

Она еще больше улыбается:

― Вы тогда очень меня напугали!

Она говорит по-французски с очаровательным акцентом, одновременно и носовым и слегка шепелявым, произнося «р» как «ль» и заканчивая слова нараспев.

― Кто научил тебя нашему языку, милая дикарка?

― Святые отцы, воспитавшие меня.

― Как твое имя? Где ты живешь?

Под легкими шагами катятся камешки по южному склону хребта. Она прикладывает палец к губам.

― Тише! Я слышу ― идет Атитлан. Возвращайся в свою пещеру. Я уйду.

― Ты, значит, знаешь, где мой лагерь?

― Знаю, а также и то, что сегодня ночью ты в нем будешь один.

― Ты, значит, все знаешь, маленький демон?

― Да, господин Веньямин.

― Ты знаешь даже имя, которое они мне дали?

Лукавая улыбка освещает ее лицо.

― Через вашу полотняную дверь слышно очень хорошо.

― Ты подслушивала?..

― Вот Атитлан. Беги.

― Ты придешь?

― А разве я тебе уже не сказала?

Теперь шаги приближаются. Я целую маленькую ручку, оставшуюся в моей, и убегаю по тропинке, спускающейся к нашей пещере.

* * *

Ни малейший шорох не предупредил меня об ее приближении, когда ее красивая голова показалась в рамке звездной ночи, за приподнятым полотном палатки, закрывающим вход в пещеру; я еще ждал ее, но уже не надеялся, что она придет.

Я ожидал, вытянувшись на низкой складной кровати. Легким прыжком вошла она в пещеру и уселась рядом со мною.

― Как ты запоздала, ясная зорька!

― Надо было, чтобы Атитлан заснул.

― Кто это Атитлан?

― Атитлан?..

Она, по-видимому, была удивлена моим вопросом, как будто бы ставила его сама себе в первый раз, и, раздумывая, она ответила на него:

― Атитлан?.. Это тот, который всегда был со мною, с тех пор как я себя помню. Это мой водитель, мой слуга, моя поддержка, мой друг. Он стережет меня, кормит меня, защищает, бранит, любит...

― Любит тебя?..

Проведя пальцем по моему лбу, она, разгладила на нем морщину и улыбнулась мне.

― Не морщи так лба, ты станешь похож на Атитлана. Он стар, очень добр...

― Значит, это твой отец?

Она выпрямилась с внезапной гордостью, сверкнувшей в ее ясных глазах.

― Атитлан не моей расы. Атитлан только жрец.

― Как твое имя?

― Эдидея. Но ты ничего не знаешь. Иностранка не сказала тебе?

― Какая иностранка?

― Та, раса которой ограбила мою расу: Корето!

При имени Корето глаза ее полузакрылись; в них сверкнуло бурное пламя.

― Корето знает тебя?

Она углубилась в какие-то далекие воспоминания.

― Святые отцы могли учить нас одному и тому же; но они не смогли заставить наши сердца забыть кровь, которая их питает.

― Что она сделала тебе, Эдидея?

― Она? Ничего. Мать ее матери все отняла у отца моей матери. Что еще могла бы сделать мне она?

― Значит, твой отец был начальник?

― Начальник?

В ее голосе зазвучало презрение, гордость, а в ее ответе ― величие:

― Я ― дочь Инти.

Дочь Инти... Внезапное волнение охватило меня. Я вспомнил о гноме, о цели, которую он преследует, об обязанности, которую он мне предписал, о своем обещании, о власти его ужасных глаз, которые заглядывают в мою душу... и уже стал думать о неизвестном средстве, которое могло бы избавить меня от его власти. Я не хочу... Я не хочу...

Она ошибочно истолковала омрачившую меня заботу.

― Не бойся ничего, ― сказала она. ― Скалы не обрушатся больше над вашими головами. Я запретила.

― Так, значит, это твой голос, раздававшийся на вершинах, слышал я в тот первый вечер, маленькая моя царица?

― Не надо сердиться на Атитлана. Увы, для нас иностранцы всегда были врагами. Он защищает мое убежище и не знает...

― Чего же это Атитлан не знает?

Внезапная краска разлилась по ее щекам, и густые шелковые ресницы опустились на ее глаза. Она колебалась:

― Не знает... что... я тебя уже видела...

― Но как же ты увидела меня, Эдидея? Что ты делала в тот вечер?

Она улыбнулась.

― Я выхожу только ночью, так как Корето запретила мне бывать в ее владениях, а слуг своих она бьет хлыстом, когда узнает, что они говорили со мною. Я узнала от них, что четверо белых высадились на острове, что это были французы, и что они никого не обидели. Французы когда-то спасли моих предков. Я хотела увидеть вас и спряталась ночью около миссии. Ты вышел...

― Но как ты могла увидеть меня, Эдидея? Было совсем темно.

Смех ее прозвучал, как журчание ручья:

― Темно для твоих слабых глаз, но не для моих.

Да, правда! Я вспомнил. Люди ее расы ― никталопы, видят ночью. Доктор Кодр знал также и про это.

― А что же случилось потом, злая шалунья?..

Она снова засмеялась.

― Быть может, ты лучше слышишь, чем видишь. Ты меня схватил...

― Ты трепетала в моих руках...

― Я отбивалась...

― Рука моя скользнула...

― Святые отцы говорили, что это очень дурно. Ты будешь впоследствии гореть в огне Гугатое. Твои руки ослабели...

― Ты вырвалась; я бежал за тобою...

― Ты упал! Вот тут-то я больше всего испугалась. Красный цветок разрастался на твоем лбу. Твои глаза были закрыты, руки повисли.

― Что же ты сделала тогда, Эдидея?

― Вот что, ― сказала она, ― дай твой лоб.

Я послушно предоставил свою голову в распоряжение ее ловких пальчиков. Она обвязала мою голову платком, положила ее на подушку, стала на колени около меня; я видел, как сквозь розовые губы просвечивают ее зубы при ярком свете лампы. Я смотрел на ее матовую кожу, нежную и тонкую, цвета розово-желтых жемчужин. Нагие круглые руки ее, передвигавшие мою голову, издавали нежный аромат.

― Эдидея, оставь мою голову. Ты меня опьяняешь, дитя.

Она завязала последний узел.

― А потом вот что, ― сказала она, ― закрой глаза.

Я послушался. Сквозь закрытые веки я различал только красно-оранжевое пятно рефлектора лампы. Между светом и моими глазами появилась тень, уста прильнули к моим устам...

Быстро открыв глаза, я увидел только, как упало полотно, прикрывавшее вход. Я вскочил на ноги и бросился во мрак... Лукавый удалявшийся голосок прошептал со смехом:

― Ты упадешь здесь с гораздо большей высоты, чем в миссии, и я не пойду искать тебя.

― Вернись, Эдидея...

― Завтра... если ты будешь один. Отдыхай.

И напрасно вопрошал я ночную тишину, чтобы та показала мне путь, куда ушла она своею поступью феи.

* * *

В эту ночь мне снилась каменная кошка, сидевшая на груди Эдидеи и душившая ее своей тяжестью. Я хотел освободить отдалявшуюся девушку... но быстрый удар тяжелой когтистой лапы раскроил мне лоб. Гибкая, хрупкая девушка перевязывала мою рану и склоняла к моим лихорадочным устам свои прохладные губы...

Тогда появлялся гном, насмешливый и страшный, вооруженный гигантской сеткой для бабочек; он накрывал ею Эдидею, потом прикалывая ее булавкой к пробке, как бабочку, восклицая: «Образчик!.. Вот он, единственный образчик! Невежды! Набитые ослы!» Его серо-зеленые глаза, его ужасные глаза, делали мои руки бессильными, сковывали мой язык.

Большие рубины текли из маленькой ранки, из серых глаз беспрерывно катились жемчужины. Маленькая ослабевшая ручка дрожала... дрожала... и сжималась в агонии...


Черт бы побрал Флогерга со всеми его рассказами! Я плохо спал.


― Ну, что, товарищ, позднее утро?

Волна дневного света влилась из-за поднятого полотнища. Корлевен, нагруженный как мул, разгружался.

― Хорошо ли прошла ночь? Не было ли приключений?

Сказать ли ему? Ведь он мой друг, этот человек...

― Приключений не было, капитан, но я поздно заснул.

Он изучал меня внимательным взглядом.

― Значит, вы видели хорошие сны, на лице вашем написано счастье.

Я содрогнулся.

― Ошибаетесь. Мои сны были кошмарами.

Я не лгал; прекрасным сном была действительность.

― Что вы это там привезли, Корлевен?

― Несколько бутылок. Сеньорита была в прекрасном настроения духа. Она посылает вам эти бутылки, чтобы ускорить ваше выздоровление.

Это были вина, которые мы уже пробовали у нее. Они из Австралии и носят марку «Большая Лоза» с разными подзаголовками: сотерн, бордо, кортом и т.д., но подражают этим винам весьма посредственно.

― А эти фрукты, эти овощи?

― О, вот они так другого происхождения: кража и, боюсь, святотатство. Да помогут мне боги! Чтобы немного разнообразить наше обычное меню из консервов, я по дороге ограбил идол.

Он заботливо разложил на складном столике сладкие бататы, сахарный тростник, бананы.

― Помните этого скверного черного дядю, статую, которая как будто охраняет выход из ущелья, ведущего сюда? Я нашел все это в чем-то вроде ниши около ног идола. Это, конечно, жертвоприношение, а я ― то орудие, которое заставит черных уверовать, что Бог был милостив к ним. Благодаря мне сегодня в какой-нибудь хижине будут царить радость и вера, и благодаря Богу за обедом у нас будет зелень. Все к лучшему.

― Нет новостей из других отрядов?

― Есть, мне рассказал Торомети: Кодр ― у Торомети симпатия к Кодру, с тех пор как он считает его каннибалом ― закончил свои переводы, которые, по-видимому, произведут революцию в Академии надписей и искусств. Гартог и Флогерг копают землю в одной из пещер, и уже выкопали немало золотых орудий и украшений. Гартог открыл, как кажется, счет по всем правилам двойной бухгалтерии и вписал в кредит каждого из нас соответственную ценность этих предметов. Таким образом, только мы с вами ничего не приносим предприятию. Надо будет прикрыть здесь лавочку и поискать чего-нибудь в другом месте.

Нет, я не скажу Корлевену, что я тоже нашел здесь что-то... что-то, что уже сейчас мне дороже всего золота, но это «что-то» нельзя разделить, и оно по праву должно было бы принадлежать доктору.

Непослушное сердце, против которого я безволен, ― ты опять умчалось в страну химер!

* * *

Пришла ночь, товарищ мой уехал, и я снова поднялся на западную площадку. Эдидеи там не было.

Я вернулся в грот, боясь, что Эдидея придет туда в мое отсутствие. Воспоминание о ней уже овладело моими мыслями. Как волновался я, ожидая ее!

― Ты ждал меня?

Я бросился к ней и схватил ее за руки.

― Тебя, маленькая горная цикламена! Можешь ли ты сомневаться?

― Веньямин!

― Зови меня Жаном; Веньямин ― это только мое прозвище.

Она повторила: «Жан».

Я склонился над нею. Она вернула мне мой поцелуй.

― Кто же научил тебя тайне поцелуя, Эдидея?

Она удивилась.

― Как кто... святые отцы!

И в ответ на мой тревожный вид, она сказала:

― Опять эта складка на твоем лбу! У них был идол, пригвожденный ко кресту. Они научили меня целовать его.

Я вздохнул свободно.

― Ты поклоняешься их богу?

Она засмеялась, точно я сказал глупость:

― Разве я не сказала тебе, что я из рода Инти? Разве внешние знаки могут изменить кровь и расу? Их бог ― только замученное, беспомощное изображение, руки и ноги его пригвождены. Мой бог ― Солнце, податель тепла, света, жизни. Достаточно появиться ему, чтобы все стало прекрасным и плодоносным. Им все рождается, растет, производится, радуется. Он все зародил на этой нашей земле, даже самую землю, и если бы он перестал возрождаться каждое утро, то все бы умерло. Разве все вы, которых называют «учеными», не знаете всего этого?

― Но что же ты делала в миссии, маленькая язычница?

― Училась. Миссионеры знают знаки, которые говорят на бумаге. У них есть книги; они изучили тайны излечений, они знают французский язык ― язык тех людей, которые спасли сына наших царей, замученных пленниками в каменоломнях острова Чипчи, под кнутом проклятых поработителей. А кроме того ― они были добры, очень добры, очень мягки, и оставить их в убеждении, что веришь в их идола ― было одним удовольствием. Я очень часто молилась Инти, чтобы он открыл им глаза.

Говоря все это, она жевала кругловатые полусухие листья, похожие на те, которые покрывали кустарники на острове; пожевав, она их отбрасывала. Странно было видеть, что ее красивый ротик занят этим.

― Что ты это жуешь?

― А разве ты не знаешь? Листья кока. Это питательно.

― Ты разве голодна?

― О, да! ― сказала она с улыбкой.

― Что же ты не скажешь об этом, милая девочка?

Я торопливо встал, но она меня остановила.

― Нет, ― сказала она, ― я не могу есть то, что ты ешь, ― мясо. Инти запрещает проливать кровь.

Такая разборчивость удивила меня: в этой душе наша цивилизация и тысячелетний инстинкт расы уживались вместе, не смешиваясь.

― Вот фрукты. Удостоите ли вкусить их, ваше величество?

― О, да! ― воскликнула она, с удовольствием, и я был взволнован при виде аппетита, с каким она принялась за фрукты.

― Чем живешь ты, Эдидея, на этой бесплодной вулканической земле?

― Чем живут жрецы: жертвоприношениями, приносимыми богам. Атитлан ежедневно собирает их в том месте, в которое каждый день тайком от Иностранки кладут их верующие. Иногда, в зимние ночи, когда бешеные торнадо, вихри, проносятся над островом и делают невозможным передвижение, иногда случается, что в течение нескольких дней никто не приносит даров богам. Тогда Атитлан кормит меня молоком моей козочки и листьями кока. Сегодня он почему-то ничего не нашел у подножия статуи. Вечером он отправился попросить пищи у туземцев. Без тебя я не ела бы до завтра.

Я вспомнил о том, что Корлевен и я без злого умысла лишили это маленькое величество его скромного обеда...

― Хочешь вина?

― Я пила его однажды, это было очень давно, из священных сосудов святых отцов. Оно опьяняет; оно вкусно!

― Вино рождено солнцем; ты можешь выпить его.

Она омочила губы в бокале, и когда выпила глоток, то пурпуровые капельки блестели на уголках ее рта. Она засмеялась.

― Это течет по жилам, как нежный огонь. Еще!

Я подумал о скалистых дорогах, по которым ей придется добираться до ее таинственного убежища, о пропастях, об острых скалах.

― Нет, маленькая вакханка. Вино делает шаг неверным и затемняет зрение.

― Еще чуточку?..

Она просила с гримаской балованного ребенка. Я взял бокал и дал ей немного выпить из него. Она опрокинула голову, открыв шею воркующей горлицы, выпила глоток, закрыла глаза и молча прислушивалась, как жидкое солнце разливается по ее жилам.

― Теперь выпей ты, ― сказала она мне.

Я докончил бокал и пил из того места, которого касались ее губы; потом я вытер ее губы моими. Она задрожала и прижалась ко мне.

Я держал в своих руках это прекрасное тело, такое гибкое, что, казалось, в нем не было костей. Я чувствовал сквозь тонкую ткань, как билось ее сердце около моей груди. Одна из ее голых ножек лежала, подвернувшись, на моих коленях, другая покачивалась в воздухе, и высокая юбка открывала круглое колено.

Медленная истома охватила мои нервы, кинулась в голову и ослепила меня. Рука моя проскользнула под ткани к ее правой груди... нервная волна сжала мои объятия...

Она не сделала ни одного движения для защиты. Голова ее лежала на моем плече, глаза были полузакрыты. Она только сказала:

― Жан!..

Мускулы мои ослабели, и я закрыл глаза, чтобы она не могла прочесть в них желания. Нервы мои стали успокаиваться, разгоряченный мозг утих и освободился... Все это совершило чудо ее прекрасных прозрачных глаз.

Я смотрел в прозрачную голубую бездну этих глаз, окаймленных длинными черными ресницами; художнику понадобилась бы пыльца с крыльев бабочки, чтобы нарисовать расплавленной краской светящуюся их глубину. Я смотрел на ее прямой нос с прозрачными и подвижными ноздрями, на ямочку в средние ее верхней губы; я смотрел на перламутровую эмаль ее зубов, блиставших из-за полуоткрытого рта, на полукруглый подбородок, переходящий в алебастровую шею; на ее величественный профиль точно с какой-то медали или камеи, с оттенком чего-то покоряющего, дикого, непокорного, страстного, нежного и детского в одно и то же время.

Как я уже люблю ее, боже мой!

* * *

Когда она ушла, то во мне разыгралась довольно характерная схватка между различными моими чувствами. Я присутствовал при ней, как простой зритель.

Начал Инстинкт.

― Глупец! ― сказал он мне без обиняков. ― Ты держал ее, трепещущую и на все согласную, готовую подчиниться всему тому, что я тебе предписывал, и не только подчиниться, но и отдаться этому всеми силами своего чувственного существа с удесятеренными истоками желаний и от атавизма, и от климата. И вот под влиянием какой-то неуместной и бессмысленной совестливости, ты не вкусил этот великолепный плод; ты, новый Иосиф Прекрасный, отказался от ее приношения, не имея даже того достаточного извинения, что она немного перезрелая супруга твоего господина, Потифара! Это, без сомнения, твои проделки, госпожа Совесть, я узнаю в этом твою руку, вечный тормоз моих свободных порывов!

Глухой и вкрадчивый голос моей Чувственности поддержал его.

― Ты заставил меня пробудиться от этого тяжелого сна, в который давно погрузил меня; ты заставил меня поднять голову, почувствовать содрогание, быть готовой содрогаться, петь и рыдать от восторга... и вдруг оборвал все это восхитительное и таинственное волнение. Своим холодным взглядом, о, Совесть, ты заставила меня окаменеть и погрузила в адскую пытку. Но мы еще встретимся, мудрая Минерва, и я буду мучить вас в свой черед, помните об этом!

Со своей стороны Самолюбие прибавило кислым и жеманным тоном.

― Мне оказывают слишком много чести, но не обращают внимания на мою чувствительность. Как! Моему тщеславию предлагают эту дикарку, этот бутон экзотического растения; снисходительно пожав плечами, я готовился сорвать его, и вдруг меня оставляют с носом! Что это за невежливое поведение по отношению ко мне? Разве вам неизвестно, что могу я сделать с этим человеком, когда ударю ему в голову? Я это запомню и припомню!

― Все ли вы высказались, ― спросил ясный и успокоительный голос моей Совести, ― и разве тебе, Скептицизм, нечего сказать?

Услышав вопрос, Скептицизм зевнул, потянулся, криво улыбнулся и сказал фальцетом:

― Стоило ли меня будить из-за этого? Я думал, что в этом деле вы разберетесь между собою; в чем именно желают моего вмешательства? Дело не стоит выеденного яйца, а мнение мое известно. Но раз меня спрашивают, то вот оно:

Ясно, что эта маленькая влюбленная, чувства которой пробуждаются, готова отдаться первому встречному, если этого еще не произошло. Допустим, ― я добрый малый, ― что она еще никогда не занималась любовью: простите меня, госпожа Стыдливость, я употребляю именно те слова, которые нужно, а потому ваше беспокойство излишне. Итак, повторяю, допустим, что она еще никогда не занималась любовью, но значит ли это, что она никогда не будет ею заниматься?.. Это неправдоподобно и идет против природы. Кто же здесь мог первый овладеть ею? Какие-нибудь голые дикари с губами пуговицей, с обезьяньими руками, со всеми грубыми приемами антропопитеков. Было бы милосердием произвести это более нежно. Она, как кажется, существо одаренное; благочестивым делом было бы развить в ней еще и искусство ласки, которое ей должно остаться неизвестным, а к тому же, думается мне, это доставило бы ей удовольствие. Отнестись к ней с уважением, ― а что указывает, что она желала такого отношения? ― по-моему, просто глупо. Вот мое мнение.

Но, скажут мне, когда ведется такая игра, то разве это не роль мужчины быть глупым? И что значат все ваши взаимные жалобы, почтенные мои собратья, против Судьбы?

Я никогда не занимался выводами. Я люблю свои приятные и неглубокие рассуждения и развлекаюсь ими. Устраивайтесь между собой, пожирайте друг друга и оставьте меня в покое. Вот и все».

Он снова опустил свою голову на мягкую подушку, набитую беспечностью, и снова предался прерванному сну.

― Значит, никто не замолвит за нее слова, ― сказала Совесть, ― никто, кроме меня?

― Я скажу, ― воскликнула своим трогательным голосом Жалость. ― Она дикарка, это верно. Она не знает, она еще настолько счастлива, что не знает ваших условностей и вашего лицемерия, прекрасные цивилизованные чувства. Тело ее готово отдаться, и взять его было бы радостью, я еще раз согласна с вами.

Но разве вы не знаете, что в теле этом заключено наивное сердце, полное нежности, трепещущее от скрытой любви и готовое раскрыться, предать себя на великое всесожжение, отдаться безусловно и безраздельно?

Это наивное дикое дитя не знает ухищрений ваших кокеток, которые умеют иногда дать, чаще отдать в наймы или продать себя, сохраняя в то же время свое сердце не затронутым и сухим... да и то, ― если оно существует в них иначе, чем как простая внутренность.

А что может он предложить ей взамен? Свое сердце? Я готова верить, что оно скоро забьется. А потом?..

Я готова пренебречь, и, поверьте мне, без всякой радости, всеми другими препятствиями: ее расой, к которой ее приковывают тысячелетние предрассудки, ее неопытностью, и даже отсутствием в ней морали, результатом вторжения вашей цивилизации в ее покоренные и обезлюженные владения.

Но что станет с нею, бедной маленькой богиней без святилища, бедной маленькой царицей без короны, бедной маленькой любящей и отчаявшейся девушкой, если случайности предстоящих приключений отнимут его у нее или убьют его?

Под нашими европейскими небесами все это залечивается тремя слезами и пуховкой для пудры, и, надо правду сказать, что это, в большинстве случаев, совершенно достаточная цена за то, что давали друг другу обе стороны. А здесь ― ценою явится целое крушение неизвестной жизни.

Он не знает ни того, чем он станет, ни того, что случится с ним завтра. Он знает, что значит любить, так как едва не умер от этого. Я руководила его рассудком, и я горжусь этим. Проклинайте меня, если смеете. Я вас прощаю!

Раздался взрыв гневных насмешек.

― Довольно! ― с презрительной властностью прервала моя Совесть. ― Я всех вас терпеливо выслушала. Вы, кажется, забываете, господа, Чувства, что если я и допускаю ваши возражения, то сужу только я одна. Права Жалость; я ее одобряю и поддерживаю. О, вы можете сколько угодно кричать, бушевать, грозить. Я знаю, что иногда ваши крики покрывают и заглушают мой голос. Но лишь только они утихнут, то голос мой тем громче звучит над ухом этого человека. Он слушает меня и проклинает вас. И, лишь действуя в согласии с моим голосом, вы можете создать в нем искреннюю радость. Я одобряю то, что он сделал. Я не даю отчета, я требую его. Довольно!

Раздался заглушённый шепот недовольства; затем он стал уменьшаться, стал глуше, затем все замолкло. И только один дружеский голос, голос успокоительный и спокойный, сказал мне:

― Ты поступил хорошо.

Глава IV. Торнадо

― Значит, вы сомневаетесь в моей дружбе, Гедик?

― Вы сами не верите в это, Корлевен!

― Так в моей прямоте?

― Капитан!.. Посмотрите мне в глаза.

Глубоким взглядом голубых глаз Корлевен заглянул в мою душу.

― Вы правы, Гедик. Я не думаю ни того ни другого. Но тогда... отчего же это молчание?

Я не мог выдержать упрека, читавшегося в его честных гладах, и опустил голову.

― Потому что я не должен требовать от вашей дружбы того, чему воспротивилась бы ваша прямота, и потому, что я боялся суда этой последней.

― У вас нелады с вашей совестью?

― Она меня одобряет.

― Так чего же вы боитесь?

― Суждения вашей совести.

Он погрузился в глубокое размышление.

― То, что вы от меня скрываете, может, следовательно, быть дурно истолковано?

― Другими, но не мною, ― да, быть может.

― Я думаю, товарищ, что души наши равны, и я не боюсь, что мне придется осудить то, что вы одобряете. Я мог бы несомненно осветить то, что вас смущает и, таким образом, успокоить ваши сомнения.

― Но я не хочу знать... потому что, если то, что я делаю, ― дурно, я все равно буду это делать, а вы, по своей дружбе, сочли бы долгом стать моим соучастником.

Взгляд его вторично проник в мою душу, и я позволил ему читать в ней.

― Хорошо, ― заключил он. ― Я не буду больше трогать жертвоприношений у подножия статуи. Этим и ограничиваются все ваши желания?

― Все мои просьбы, Корлевен.

Перед отъездом он в последний раз обратился ко мне.

― Еще одно: вы можете дать мне слово, что во всем этом не скрыто для вас никакой опасности?

― Даю вам слово, что если опасность и есть, то она мне неизвестна, и что, кроме того, лично я не предвижу никакой опасности.

― Ладно, товарищ, и... желаю успеха!

― Сохраните все это в тайне.

― Излишнее предупреждение.

Уходя, он бросил на меня взгляд сожаления, и сердце мое сжалось.

* * *

Медленно и скучно проходили дни в лихорадочном ожидании увенчивавших их вечеров.

Когда товарищ мой верхом на лошади исчезает в глубине долины, когда Коэ-Коа наполняет голубую ночь звездным своим царством, когда шепот морских волн прядет великое ночное молчание ― она приходит ко мне, всегда еще более желанная, еще более покинутая и всегда уважаемая мною.

Я теперь знаю о ней все, что она знает сама о себе, за исключением только одного.

Я узнал, что божественный ребенок, получивший приют на «Галатее», был сыном царя и царицы древней расы, увезенных с острова в плен и проданных в рабство перувианскими рабовладельцами с корабля «Роза Кармен»; они умерли под ударами плетей, разрабатывая залежи гуано на острове Чинча. Когда мальчик был возвращен на остров, то там жила еще девочка его расы, которую жрецы сумели уберечь от похищения пиратами; мальчик этот продолжил священную расу, и Эдидея была его внучкой.

Я узнал, что ей двадцать лет. Я узнал, что Атитлан ― последний хранитель знания, жрецов Инта, как и она сама ― последняя тонкая веточка угасающей тысячелетней расы.

Она рассказала мне, откуда пришло первоначальное владычество тех, которые были родоначальниками привезенной сюда туземной расы. Они явились с острова Туамоту, так как после битвы с соседним племенем им оставалось на выбор ― или быть съеденными в торжественном пиршестве, или исчезнуть из собственной земли. Предпочитая опасности океанского простора более непосредственной опасности попасть на вертел, они сели на большие пироги и предались воле волн, питаясь во время пути телами наиболее слабых из своих сотоварищей. Ветер и судьба привели их в Рапа-Нюи, где они и высадились на севере острова в бухте Ане-Кана. Вождь их, по имени Готю, управлял ими, оттесняя в бесплодную и известковую часть острова немногих оставшихся в живых из людей древней расы. Но те ожесточенно защищали жалкие остатки былого своего царства. Немало костей усеяли собою бесплодную равнину Раотагаи: тела нападавших туземцев были раздавлены лавинами огромных камней, ниспадавших с вершины горы. Так родилось это наследственное суеверие, продолжавшееся и после того, как европейцы, в свою очередь, лишили потомков Готю узурпированной ими власти; суеверие это до сих пор жило в примитивном чувстве туземцев, вызывая одновременно и страх, и жертвоприношения.

В одном только вопросе я не мог сломить ее таинственного молчания; ни мольбы, ни поцелуи мои не могли преодолеть ее твердой воли: я так и не узнал убежища, в котором она жила, таинственного места, куда она уходит отдыхать, когда ночной мрак сменяется зарею.

Рассердившись на ее сопротивление, желая во что бы то ни стало узнать причину ее странного молчания относительно этого вопроса, я однажды вечером последовал за нею. Напрасный труд! Легкая и уверенная, она далеко опередила мои неверные и ощупывающие почву шаги среди извилин тропинки, идущей к восточному гребню, и после часа тяжелых поисков я очутился перед недоступной и не имевшей прохода скалой.

В отместку за это она лишила меня своего появления в течение трех ночей, и я больше уже не пытался проникнуть в тайну ее таинственного убежища, так как был слишком счастлив ее запоздалым возвращением. Что скрыто в этом убежище, почему она не позволяет мне проникнуть в него, раз она клялась, что Атитлан не бывает в нем?.. К тому же все изыскания, которые мы с Корлевеном делали, остались бесплодными, хотя и были продвинуты очень далеко. В миссии заговорили о том, чтобы перевести нас на север, где Гартог и Флогерг со своими землекопами производили раскопки и достигали прекрасных результатов. Неужели же я не найду ничего, что могло бы оправдать и мотивировать мое дальнейшее пребывание здесь?..

Наконец-то!.. Вот и дождь!

Небольшой островок медно-красных облаков, выплывший незадолго до захода солнца из-за западного горизонта, стал шириться, увеличиваться, раздуваться, расстилая среди побледневшей лазури отрога черных как сажа туч, и, наконец, разросся до зенита. Целый день с земли, раскаленной бледным солнцем, задернутым дымкою тумана, поднимался к нему жар, точно из пасти плавильной печи; в этой дымке солнце было как серебряный круг среди серого пара. Море было цвета расплавленного свинца.

Весь этот день я провел один, задыхаясь от невыносимой жары; Корлевен отправился в миссию, чтобы возобновить запас нашей провизии.

Что это ― расслабляющее действие зимнего тропического климата на мой неприспособленный европейский организм? Или скорее следствие страстных изнурительных ночей, проводимых мною в неутоляемом чувственном возбуждении, когда ее близость является моею радостью, а моя воля ― препятствием к насыщению чувственности? Так или иначе, но члены мои отяжелели от ненасыщаемых объятий; в ушах бьют молоты от бессонницы.

Крупные теплые капли отвесно падают среди нарождающегося мрака. Острый запах пыли и озона расширяет мои стесненные легкие. Я испытываю как бы неутоляемую жажду, не могу достаточно напиться чистым воздухом и свежестью. Полотняные панталоны, легкая рубашка, в которую одет, давят меня невыносимой тяжестью, и я подставляю ливню лицо и шею, с которых стекает вода.

Остатки бледного света, прорывающиеся с горизонта сквозь тяжелые потоки дождя, проливают последний бледнеющий отблеск на гладкие скалы. Хаос вокруг вулкана прекрасен и мрачен.

Из глубины долины, уже задернутой густым мраком, вдруг раздаются голоса. Среди гула бешеного ливня я различаю испуганный вопль.

― Госпожа... ведь это значит ― искушать богов!

Торопливые шаги раздаются по тропинке, с которой каскадами начинает падать вода; голос... женский голос спокойно зовет:

― Эрве!.. Господин Гедик!.. Посветите мне!

Я бросаюсь в грот, бегу обратно на тропинку, представляющую теперь сплошной водопад, освещающегося ярким светом электрического факела, и среди дождевых смерчей, бешено разрываемых внезапно поднявшимся вихрем-торнадо, я вижу, как в полосу света входит с обнаженной головой, с чудесными волосами, прилипшими к улыбающемуся лицу... Корето!


― Черт побери! ― воскликнула она, войдя в грот, пока я разводил из сухих ветвей огонь, чтобы она могла просушить промокшие насквозь одежды. ― Недурно выбрала я время, чтобы нанести вам визит! Где же ваш товарищ?

Я сказал ей.

― Ладно! Я так и подумала, когда не нашла его лошади в нижней пещере. Имея дела в этой стороне острова, я захотела сделать ему сюрприз и навестить его. Мы, очевидно, разошлись по пути. Но это доставит мне удовольствие осмотреть ваш лагерь. Как вам нравится на нашем острове, прекрасный искатель старых камней?

Она была весела и смеялась, столько же заботясь о прилипшем к телу платье, сколько о своем первом поцелуе.

― Но ведь у вас почти уютно: складные кушетки, лампа, огонь... и надеюсь, провизия? Я останусь здесь и пережду бурю. Несчастный Торомети со своими черными совсем почернеют от страха, ожидая меня в пещере-конюшне. Они, вероятно, уже думают, что горное чудовище отправило мою прекрасную душу к Создателю, а голодными челюстями пожирает мое тело. Они посерели от страха, когда я захотела подняться.

Она уселась, сняла болеро, под которым промокшая шелковая рубашка прилипла к ее гордой груди, вынула гребень, обрушила на плечи черную волну тяжелых от дождя волос, потом присела, скрестив ноги по-турецки, на землю перед пылающим огнем и протянула к нему руки, ставшие золотистыми в отблесках пламени.

Ну, я не жалею моего товарища, ― она великолепна.

Она не обедала. Я поспешил подать ей все то, что у нас было самого лучшего: жестянку с цыпленком, ― консервы из Франции! ― сухари, бананы и одну из бутылок вина, присланного ею же.

― Чудесно! Вы живете здесь, как боги. Мне право хочется провести здесь свободное время. Очень часто я так скучаю в своей большой хижине, в гасиенде.

Из скромности я не посмел говорить с нею о Корлевене, ее любовнике, но она сама предвосхитила мою мысль:

― Бедный капитан найдет дом пустым. Но он поймет, что в такую погоду я спряталась там, где меня застало торнадо. Теперь все дороги обратились в непереходимые потоки, и вода залила равнину. Завтра все это будет дымиться под лучами солнца, а в полдень уже ни о чем этом не будет и помина. Это у нас неудобства зимнего времени.

― Но, может быть, не найдя вас, он вздумает вернуться сюда?

― Неправдоподобно! Куда я отправилась ― никто не знает, и если бы даже он пожелал вернуться сюда, то сама погода отсоветует ему это. Я очень боюсь, господин Гедик, что должна до завтрашнего утра обеспокоить вас своим присутствием. Но по крайней мере я не помешала этим никаким вашим планам?

Забавляясь моим смущением, она взглянула на меня. И внезапно острая мысль пронзила мой мозг: Эдидея!..

Эдидея! Знает ли она, что существует Эдидея? Без сомнения, знает, так как обе они, хотя и в разное время, воспитывались у миссионеров. Но в таком случае, отчего не сказала она об Эдидее, когда старый Кодр спрашивал ее, существует ли на острове другая раса? Какая ненависть разделяет этих двух женщин? Что произойдет от их случайной встречи?..

У пояса прекрасной всадницы висел тяжелый хлыст, шрамы от которого мы видели на лицах туземцев. Я мысленно сравнил твердую уверенность этой амазонки с мягкой нежностью моей маленькой подруги. Несомненно одно: если Эдидея придет, то мне не придется остаться в стороне. Но тогда страшная мстительность губернатора острова может дорого обойтись нам.

Я приподнял один из камней, которые навалил на низ полотняной двери, закрывающей нашу пещеру. Гигантская рука урагана вырвала из моих рук полотно и стала щелкать им по ветру точно бешеными ударами хлыста. Дождь лил по скалам с шумом бурунов. Вся эта страшная ярость стихий успокоила мою тревогу: нет, Эдидея не может прийти сегодня ночью, а значит, все обстоит благополучно.

Я снова укрепил полотняную дверь. Корето, кончая свой ужин, смотрела на меня с двусмысленной улыбкой.

― Не будет ли с моей стороны злоупотреблением вашим гостеприимством, если я попрошу у вас чашку кофе, господин Жан... Ведь, не правда ли, ваше имя Жан? Для испанки обед без кофе все равно, что жаркое без соли. Вы будете так любезны?

Я стал тихонько подогревать, чтобы не взболтать гущи, уже приготовленный для завтрашнего утра кофейник. Она повернулась спиною к огню и потрясла своей густой гривой, как красивое неукрощенное животное. Я почувствовал на своей спине ее тяжелый внимательный взгляд.

― Жан?..

Я обернулся: перед огнем с пылающими углями черным силуэтом вырисовывался ее бюст; распущенные волосы окружали голову светящимся ореолом; черные глаза блистали в тени с непередаваемым выражением насмешки или лукавства.

― Жан, вы курите? Да? Тогда дайте мне сигаретку, можно?

Среди наших припасов были только сигары и листовой табак.

Я сказал ей это.

― Я не умею скручивать их... Сделайте мне сигаретку.

Пока я свертывал между пальцами тонкий коричневый цилиндрик, она, сидя на земле с протянутыми ногами и опершись ладонями на землю за своей спиной, потянулась, как красивая кошка, готовая выпустить когти. Я протянул сигаретку, придерживая пальцем тонкую бумагу.

― Но склейте же ее, ― сказала она, не делая ни малейшего движения, чтобы взять сигаретку.

Под ее взглядом, пробегавшим по мне, я стал испытывать стеснение. Я провел бумагу по губам, склеил сигаретку и протянул ей, отвернув свои глаза от ее глаз.

― Зажгите ее.

Я колебался; глаза наши встретились; я повиновался...

Медленно поднесла она к своим красным устам бумажный мундштук, только что бывший в моем рту; она глубоко затянулась, упорно продолжая смотреть на меня. Я весь ушел в хозяйственные хлопоты. Тяжелое молчание нависло между нами. Прервала его она.

― Вы не очень разговорчивы. Быть может, мое общество стесняет вас?

― Как вы можете думать это, сударыня?

― Почем знать?..

Она засмеялась насильственным смехом, обернулась лицом к огню и, обращаясь к нему, стала спрашивать меня.

― Сколько вам лет, Жан?

― Тридцать лет, сударыня.

― Мы с вами одного возраста. Капитану, кажется, сорок четыре?

― Кажется.

Молчание.

― Вы его друг?

― Мы знаем друг друга слишком мало времени, чтобы я мог так назвать себя, но я хотел бы, чтобы он мог считать меня достойным быть его другом.

Новое молчание среди порывов урагана.

По-прежнему сидя ко мне спиною, обращаясь к огню, она сказала мне другим голосом, более глубоким, более трепещущим.

― А знаете ли вы, что все они очень ошиблись бы, если бы стали строить предположения насчет того, как вы и я, вдвоем, проводим время?..

И, резко повернувшись, она посмотрела мне в глаза своими огромными глазами.

― Но кто бы имел право строить такие предположения? ― сказал я. ― Мой товарищ? Но это значило бы наносить ему оскорбление, а также и нам с вами, сударыня, если бы полагать, что он может думать, что между вами и мною происходит что-либо другое... чем то, что происходит.

Она опустила голову, не отвечая; потом вдруг резко поднялась.

― Вы, вероятно, мало спите в этой вашей пещере, ― сказала она мне отрывистым тоном. ― Какую кушетку вы предоставите мне?

― Вот это его кушетка, сударыня.

― Спасибо.

Она бросилась на нее, не говоря ни слова, и лежала с широко открытыми глазами.

― Если вы желаете, сударыня, я могу удалиться, чтобы вам было удобнее.

― О, вы слишком любезны, спасибо. Торнадо продолжается, а вы только что высохли. Я и так злоупотребила вашим гостеприимством. Я буду спать одетая.

Я поклонился, не отвечая на отрывистый и насмешливый тон, каким все это было сказано.

― Быть может, вы потушите лампу?

Пещера наполнилась густым мраком, среди которого слабо вспыхивали потухающие угли.

* * *

Невыносимо медленно протекали бессонные часы, один за другим.

Огонь погас, и в пещере царил полный мрак. Ее насыщал жаркий самум, и среди мрака я слышал прерывистое дыхание Корето.

Наверное, она не спала. Я слышал, как она поворачивалась, как скрипела кушетка, как глубокие вздохи ― нетерпения или усталости? ― прерывали ритм ее дыхания. Я чувствовал, как невидимые глаза давят меня взглядом презрительного гнева; члены мои отяжелели, грудь старалась задерживать дыхание, и я не двигался, делая вид, что я глубоко сплю, а сон упрямо бежал от меня.

Который был час?.. Не знаю. Но вдруг в плотном воздухе прокатилось глухое ворчание, похожее на отдаленный взрыв снаряда очень большого калибра.

Я услышал, как при этом звуке Корето приподнялась на своем ложе. Она прошептала тихим голосом:

― Гром!

Ураган смолк, и дождь прекратился. Атмосфера вдруг ожила и вся сотрясалась от какого-то неведомого флюида. Я почувствовал, как все мускулы мои содрогнулись, неподвижность стала больше невыносимой. Сдавленная грудь поднялась от глубокого вздоха.

Глухое ворчание стало приближаться, расширяться, стало величественнее, могущественнее. Воздух стал таким плотным, что его, казалось, можно ощущать и пить как жидкость. Вибрирующие волны сотрясли меня, и, казалось, что нервы мои ― где-то вне меня, настолько чувствительность их обострилась. И вдруг ― властно, охватывающе, неодолимо родилось во мне желание ― обладать женщиной...

Я угадывал во мраке очертания роскошного раскинувшегося тела. Мое возбужденное воображение раздевало его, открывая его гармонические очертания. Аромат тяжелых волос и влажной кожи ударял мне в голову и опьянял меня, уничтожая всякие другие мысли. Гром прокатился еще ближе, а я лежал, распростертый, в неистовом ожидании невозможного...

Оно пришло.

Кушетка шевельнулась под более резким движением; потом раздался шорох тела, ползущего по земле и скользящего ко мне, и вдруг совсем близко, так близко, что, протянув свою расслабленную руку, я коснулся бы рта, произносившего это, вдруг имя мое раздалось в прерывистом дыхании глубокого и волнующего голоса:

― Жан?..

Все мое содрогавшееся в ожидании тело окаменело, как в каталепсии. Голос, более умоляющий, повторил:

― Жан?.. Вы не спите? Ответьте мне!

Всеми силами своей ослабевающей воли держался я за молчание и неподвижность. Она прошептала еще тише:

― Мне страшно!

Женские ловушки устроены из невидимого и невесомого. И я попался в эту ловушку, ринувшись в нее с головою:

― Страшно ― чего? ― сдавленным голосом спросил я.

И мне показалось, что я среди мрака вижу ее торжествующую улыбку.

― Грозы, ― сказала она. ― Это в первый раз на памяти людей, что на нашем острове гром.

Это была правда. Я знал от Кодра об этой особенности острова.

― Хотите, я зажгу лампу? ― спросил я, бесконечно взволнованный близостью ее дыхания, ласку которого я чувствовал на своем лице.

― Нет! ― сказала она, и рука ее стала ощупью искать во мраке мою руку и нашла ее. Она взяла ее, медленно и с уверенностью сжала.

― Я так и знала, что вы не спите! ― прошептала она так близко от меня, что дыхание наше смешалось.

Величественный голос грозы окружил нас бесконечным глухим шумом. Затем последовало молчание, среди которого я имел силу только молчать.

Из руки ее, тесно прижатой к моей, ладонь к ладони, исходил всемогущий источник, он заливал мои жилы, поднимался к мозгу и парализовал его. Другая рука ее ощупью во мраке коснулась моего лба; дыхание вдруг приблизилось, и вдруг, обвив меня безумными руками, она бешено приникла своими устами поперек моего воспаленного рта; и я жадно пил этот поцелуй, пока руки мои замыкались вокруг ее полуобнаженного тела...

* * *

...Яркая молния, страшный треск разорванных туч, пронзительный вскрик... Мы резко оторвались друг от друга и уставились блуждающими взорами в еще более сгустившийся мрак.

При свете кратковременной фиолетовой молнии я успел заметить в приподнятом углу полотняной двери треугольник неба и вырисовавшийся на нем скорбный силуэт...

Одним прыжком я освободился и кинулся за дверь, схватив электрический факел. Как безумный бежал я по тропинкам, на которых блестели лужи и бросал жалобные призывы дальним эхо:

― Где ты?.. Ответь мне... Отвечай, маленькая моя подруга?

Ветер снова засвистел вокруг меня, бросая мне в лицо больно бьющие дождевые струи. Я спотыкался, падал, снова вставал, тащился, поднимался, искал, разыскивал, умолял... В ночи раздавались только завывания спущенного с цепи урагана, и короткие вспышки огня, на мгновение освещавшие этот небесный поток, сопровождались тяжелыми раскатами страшной артиллерии, яростно катившимися среди скал и камней.

Тут передо мною встала непроходимая стена восточного гребня вулкана. Я не нашел Эдидеи!..


Черев два часа, промокший, изнуренный, я вернулся в грот; Корето, растянувшись на своей кушетке, глубоко спала... или по крайней мере делала вид, что спит.

* * *

Когда занялась заря, серые тучи стали таять; над горизонтом, в светлой части неба нефритового цвета поднялся солнечный шар. Я вышел из пещеры, оставив прекрасную амазонку в ее мнимом сне.

Я чувствовал в себе неизлечимую рану, что-то непоправимое и был готов на все, лишь бы найти наконец убежище, в котором и Эдидея скрыла рану своей души. Я снова обошел все тропинки, по которым, спотыкаясь, бежал ночью, и ощупывал каждую скалу, каждый камень, каждую извилину. Нигде не было ни малейшего следа бедной птички, прибитой к земле грозою.

В моей воспаленной от бессонницы голове сталкивался хаос беспорядочных мыслей. Почему она решилась прийти так поздно? Вероятно, из-за грозы, неведомой ей? Сколько времени она следила за нами? Что видели во мраке ее глаза, видящие ночью? Смогла ли она достигнуть своего убежища среди яростных порывов урагана? Быть может, в глубине какой-нибудь пропасти ее бедное красивое тело теперь содрогается в агонии? Всеми этими вопросами без ответов терзал себя мой измученный мозг.

Под жаркою ласкою солнечных лучей все влажные скалы стали дымиться легкою дымкою. Я дрожал в своей измокшей одежде, испарение которой леденило мою кожу. Я снова вернулся к неодолимой восточной стене, как вдруг большая круглая тень стала описывать круги над освещенным солнцем местом. Кондор острова, Икиль, внезапно пал с зенита и отбрасывал эту тень, широкими своими крыльями медленно и мощно рассекая воздух и описывая постоянные круги перед утесами.

Одно мгновение я готов был подумать, что он меня считает своей добычей, настолько близко от моего лица несколько раз проносились взмахи его крыльев; но взгляд его, его длинный и плоский череп хищной птицы все время был устремлен на одну и ту же точку среда утесов, невидимую для меня.

И вдруг огромный могильщик взмыл вверх, как на воздушном трамплине, поднялся двойным ударом крыльев на тридцать футов выше и неподвижно повис в воздухе, поддерживая себя постоянным трепетом крыльев и устремив глаза на добычу, которую я не видел.

Страшное сомнение пронзило мой мозг: а что, если это было тело Эдидеи?..

Доведенный до безумия, бессильный проникнуть через скалистую стену, над которой гнусный хищник остановил свой воздушный полет, не имея под рукою оружия, которым мог бы его убить, я бесновался, как дикий зверь в клетке и бил стену кулаками.

И вдруг ― птица нырнула в воздухе. Я, точно коза, прыгнул на скалу и очутился у низкой и узкой впадины, углублявшейся в скалистую стену. Я пополз в нее на коленях, в состоянии полубезумия.

И едва я вполз в нее, как увидел, что в другом конце дыры мрак бледнеет и снова уступает место дневному свету. Это был простой, природный проход сквозь всю скалу. Десятки раз Корлевен и я видели его, и всегда считали за глухую впадину, каких много на острове и в каких чайки вьют свои гнезда.

На площадке у выхода из этого туннеля лежало недвижное бедное тело Эдидеи, насквозь промоченное дождем. Мерные волосы прилипли к бедному бескровному лицу еще более оттеняя его смертельную белизну: закрытые ее глаза были обведены фиолетовыми кругами. В трех шагах от нее, сжимая когтистыми лапами скалу, хищная птица, ростом с человека, смотрела на нее круглым глазом с золотистым ободком и, протягивая голую морщинистую шею, щелкала своим серпообразным клювом.

* * *

Я сам не знаю, как я вернулся в лагерь, неся на руках хрупкое любимое тело...

Корето ждала меня и была уже одета, причесана, совсем готова. С выражением непобедимой ненависти посмотрела она на это бледное лицо и проронила сквозь зубы:

― Вот это объясняет все.

Потом она вышла с хлыстом, висящим у пояса, и свистнула свою свиту. Она хорошо поступила. Я не был в настроении выносить ее сарказм. Сердце Эдидеи билось очень слабо. Когда я убедился, исследовав ее члены, что Эдидея не ранена нигде и что только страх и гроза привели ее в такое состояние, я стал медленно вливать из своего рта в ее уста маленькие глотки крепкого вина, потом стал тереть ей виски и согревать ее руки в своих руках.

Бледно-розовая краска поднялась к ее лицу. Губы ее стали шептать неслышные слова, ресницы приподнялись, и под ними блеснула лазурь ее глаз.

― О! Жан! ― сказала она мне, открыв глаза, и обвила мою шею руками, вся под властью нежности и страха.

Именно в эту минуту Корето вернулась в пещеру. И я увидел, как в испуганных глазах дикого ребенка при виде ее воскресло воспоминание о ночном видении, и руки ее оттолкнули меня с такою же силой, с какой только что обнимали.

Приподняв полотняную занавесь, испанка концом своего хлыста указала Торомети на невинную виновницу ее ненасыщенного ночного каприза.

― Взять ее, ― сказала она с презрением, ― запереть в пещере Оруту вместе с господином Синдикатом. Этому парню будет развлечение.

Но пора для моего вмешательства еще не настала. Под презрительным, бичующим взглядом Иностранки маленькая царица выпрямилась. Высокомерно и холодно прошла она мимо Корето, которая нерешительно отступила.

Там, на площадке, став перед канаками, ослабевшими от страха при одном ее виде, Эдидея сказала непередаваемым тоном царственного вызова:

― Ну что же, чего вы ждете?

Ни один из черных не шевельнулся. Корето, опьянев от ярости, щелкнула тяжелым хлыстом.

― Или мне придется повторить мое приказание вот этим? ― указала она на хлыст.

Угроза хлыстом заставила черных посереть и задрожать в несказанном страхе, но они остались стоять, точно прикованные к земле.

― Торомети!.. ― в последний раз угрожающе приказала амазонка, и тяжелый ремень хлыста дрожат в ее руке.

Черный чиновник сделал шаг по направлению к девушке, и уже я сделал два шага к нему, когда Эдидея остановила меня:

― Должна ли я сделать движение, от которого разрушится остров?

Прекрасные ее глаза ― я их знал только мягкими, нежными ― блистали твердым, металлическим светом; тонкие ноздри дрожали от холодного гнева; уста ее были только тонкой трепещущей полоской; и мстящая рука ее, протянутая к вершине Раотагаи, готова была, казалось, низвести с нее апокалиптическое видение. Торомети склонил голову и стал на колени.

Тогда она обратилась к Корето:

― Я не искала тебя: ты пришла. Твое племя уже все отняло у моего. На свете мне оставалось только одно (рука ее сжала слишком сильно бьющееся сердце). Ты отняла у меня и это. Проклятие моего бога над твоей головой. Уходи!

Прекрасные губы испанки дико искривились, и она заскрежетала зубами:

― Ты, нищая! Ты, дочь кровосмешения... ты смеешь меня прогонять... перед моими слугами... перед ним! А! Мы посмеемся!

Опьянев от ярости, она повернула к своим черным слугам искаженное лицо:

― В последний раз... повинуйтесь!

Я никогда бы не поверил, что их черная кожа может так побледнеть, но никто из них не сделал ни одного движения. Корето резким движением приподняла правый рукав на своей нервной руке:

― Бабы!.. Канальи!.. Я вас засеку до смерти, sangre de Dios!.. Ну что же, красавица, посчитаемся вдвоем!..

Теперь была пора: я заслонил Эдидею своим телом, и первый удар тяжелого бича свинцовою тяжестью полоснул обе мои руки, поднятые перед лицом. Второй удар скользнул по голове и плечу и оглушил меня, точно дубиной. В глазах потемнело, и я почувствовал, что третий удар, если будет нанесен верно, покончит меня... но не было третьего удара. Я открыл глаза и взглянул сквозь туман, ничего не понимая сначала.

― Пусти меня, негодяй!

― Потише, голубушка. Потише, нежная овечка. Ого! Как она буйствует, милое дитя! Совершенно напрасно стараетесь вы вонзить свои розовые ноготки в мою огрубевшую кожу. Ну вот! Теперь до глаз добираетесь? Но как же потом смогу я видеть вас, о, радость моих ночей?

― Негодяй! Каналья! Ты мне отвратителен!

― А я нахожу вас восхитительной ― в таком беспорядке. Гнев идет вам как нельзя более. Тише! Не отбивайтесь так, или вы принудите меня покрепче сжать ваши руки. Надеть голубые браслеты синяков на эти красивые ручки, право, было бы актом варварства. Нет, нет! Отдайте-ка мне эту игрушку: лицо моего товарища ― не волчок, чтобы с таким увлечением хлестать его кнутом. Она вас не ранила, Гедик?

― Пустяки, Корлевен, царапина, и больше ничего.

― Это очень счастливо. Окажите мне услугу ― поднимите этот кнут, мои руки заняты; Торомети, прочь руки, и не трогать оружия, черномазые, иначе я рассержусь!

Мой большой товарищ сжал одною из своих рук обе руки своей любовницы, бесившейся от бессильной ярости, а другой рукой поводил дулом револьвера, точно поливательной кишкой, по посеревшим от страха милиционерам.

― Убирайтесь, вы там. Семейные сцены бывают короче, когда происходят без свидетелей. Я сказал: убирайтесь, вы поняли?.. Или, быть может, мне придется устроить состязание в скорости между вашими ногами и моими нулями? Я считаю до десяти... Вам знакомы условия этой игры; мы уже играли в нее с вами тогда, в долине. Не двигайтесь, Гедик. Успокойтесь и предоставьте мне действовать. Так вот, я считаю: раз... два... три... четыре... в час добрый! Передайте мои поклоны вашим супругам.

Островная милиция покинула свою повелительницу и сломя голову бежала вниз по тропинке. Корлевен прокричал вслед:

― Гоп!.. Правительство избавляет вас от обязанности палить в нас оттуда снизу, потому что ему самому пришлось бы платить за разбитые горшки. Отправляйтесь по домам; я сам провожу вашу госпожу.

Когда черные зашагали внизу по северной дороге, Корлевен освободил из тисков руки своей пленницы. Глаза Корето горели ненавистью:

― Я знаю кого-то, кто отплатит вам за это сторицею, не беспокойтесь!

― Да, это очень вероятно.

― Ты, которому я открыла свое ложе!.. Ты, которому я подала милостыню своего тела, крик моих восторгов!.. Ты унизил меня перед моими слугами, перед этой нищей!.. За это ты заплатишь мне всей своей кровью, ты меня слышишь, Эрве?..

― Слышу и думаю, что вы сделали для этого все возможное.

― Клянусь тебе в этом памятью моей матери! А пока слушай: эти уста, вкус которых ты сравнивал, в экстазе любви, со вкусом граната...

О! какая подлая месть, но она хорошо сумела найти, эта ненавидящая женщина, чем могла его затронуть и ранить!..

― Знаешь ли ты, кто сегодня ночью пробовал вкус этого граната?

Сделавшийся серьезным взгляд моего друга смотрел на меня вопросительно и огорченно; это разрывало мне сердце. А она торжествовала:

― А если бы это был твой друг, однако... что бы ты сделал?

Не переставая смотреть на меня, Корлевен ответил ей:

― Для того чтобы я поверил этому, надо было бы, чтобы сам он сказал мне это.

― Так спроси у него.

― Вы слышали ее, Гедик?

Под огорченным честным взглядом, который я так любил, я мог только склонить голову в тяжком огорчении.

― Ах!.. ― просто сказал он. ― Я не поверил бы этому. Я предпочел бы, чтобы это произошло тогда, когда... вы помните, Гедик?

Я помнил. Мне было стыдно самого себя.

― Я думаю, ― сказал Корлевен, ― что под всем этим скрыта какая-то женская чертовщина. Но мне кажется, что я имею право знать. Вы объясните мне, не правда ли, товарищ?

Это гордое отречение невыносимее для меня его гнева. Надо, чтобы он узнал; надо, чтобы он меня простил, чтобы я снова нашел в его честных глазах уважение и дружбу, без которых я сам буду только презирать себя. Я все скажу: он поймет, он простит; Эдидея также узнает:

― Я к вашим услугам, Корлевен. Вот в чем правда...

Я обернулся, чтобы пригласить выслушать меня и мою помертвевшую подругу...

За мною никого не было. Эдидея исчезла!

Глава V. Царство Гугатое

Изумительное приключение!

Во мне кипит хмельная радость, пьянит и пугает меня. Я почти нашел путь к тайне Кодра, и путь этот, я это предчувствую, приведет меня к любимой девушке...

Неиспытанное ощущение неисследованного; восхищение перед неведомым местом, последним убежищем угасшей расы, ствол которой восходит к началу мира; напряженное ожидание непредвиденной опасности, которая может таиться за каждым камнем; возрастающая уверенность, что баснословное сокровище существует и что после одного из поворотов подземелья оно откроется перед моими ослепленными глазами; наконец, исступленная радость при мысли, что найти сокровище ― значит снова найти Эдидею и что тайна Золотой Пропасти в то же время тайна ее жизни. Есть мгновения, в которые перестаешь сознавать себя человеком и чувствуешь себя Богом. Ах, какая ничтожная ставка ― моя жизнь по сравнению с возможным результатом!

Вот что случилось.

Когда я, задыхаясь от быстрого бега, добрался через туннель в скале до узкой площадки, там сидела только обманутая в своих ожиданиях птица, злобствуя, что лишена добычи. При моем приближении птица поднялась неловким прыжком, взмахнув слишком длинными крыльями, которые придают ей величественный вид только при полете в вольном пространстве. Хохол и щеки кровяного цвета еще более налились кровью от бессильной ярости, и пронзительный крик птицы был брошенной мне в лицо бранью.

Эта площадка ― высшая точка острова. Острое ребро ее на востоке является вершиной обрывистой скалы, черной башни, головокружительная отвесная стена которой падает в море пятьюстами метрами ниже, среди пены беспрерывного приступа волн. С западной стороны площадка эта царит над широким кругом озера в углублении кратера. Посредине этого озера выступает на несколько метров из воды небольшой холмик, вершина которого, с черной дырой на зубчатых ребрах, похожа на остроконечные ракушки, присасывающиеся к килю кораблей. Это, вероятно, какой-нибудь новый кратер, приподнятый в углублении старого небольшим позднейшим землетрясением.

Силою воли я подавил смятение своих чувств и вновь овладел ясностью ума; лишь тогда, через несколько мгновений, заметил я посредине площадки что-то вроде круглого камня у самой поверхности земли; явственная черта, отделявшая его от земли, позволяла думать, что камень этот часто приподымали. Эта каменная плита имела около двух метров в диаметре; на ней были высечены знаки: я насчитал их тринадцать.

Они были высечены вдоль окружности, вписанной в круг каменной плиты. Двенадцать из них были простыми касательными друг друга кругами. Тринадцатый, замыкавший окружность, был кругом большего размера, окаймленным чем-то вроде волнообразных линий.

Так подтвердились первые указания «говорящей доски» о «Галатеи»:

Лицо Инти ― круг. Круг неба там, куда Инти бросает свой первый взгляд.

Инти ― солнце. Линия горизонта описывает геометрический круг, если смотреть с высшей точки площадки; первые косые лучи утренней зари падают прежде всего именно на нее.

Кругл камень. Кругл колодец под ним.

Круглая каменная плита ― предо мною. Озеро в глубине кратера ― кругло; отвесные скалистые берега делают из него колодец; над ним возвышается эта площадка.

Один есть Инти. Двенадцать суть лики Муни.

Тринадцать знаков на каменной плите представляют собою солнце с лучами и двенадцать лун по числу двенадцати месяцев года.

Два ― шесть ― девять ― и ― один, и земля раскроется...

Я твердо запомнил все эти указания «говорящей доски»; но именно здесь и начиналась сложность.

Каждый из тринадцати кругов был, казалось, верхней поверхностью подвижного каменного цилиндра, крепко сидящего в своей ячейке. Все они были совершенно гладки; не за что было ухватиться, чтобы вытащить их, откуда я и заключил, что, лишь толкая их вниз, можно привести в действие механизм.

Я ходил по каменной плите и пробовал давить последовательно на второй, шестой и девятый круг, считая первым круг нарисованного солнца, и делал это сперва в правую, потом и в левую сторону от него. Ничто не шевельнулось!..

Я испробовал в отдельности каждый из кругов; все они остались неподвижны.

Я был обескуражен и готов был прийти в отчаяние, когда, случайно став ногою на край каменной плиты, поставил другую ногу на один из кругов. Под тяжестью моего тела круг углубился в плиту на несколько сантиметров...

Я возобновил этот опыт, начав с круга 2, и надавил его всей тяжестью моего тела: он углубился. Я стал на круг 3, он углубился, но круг 2 поднялся вверх. Я стал последовательно нажимать таким образом на все круги; все углублялись, но круги 2-й, 6-й и 9-й, если считать справа, уступая моему весу и углубляясь, заставляли в то же время подниматься все остальные круги. Я надавил на круг 1-й ― и все пришло в первоначальный вид.

Глубокое волнение овладело тогда мною, так как я почувствовал, что близок к цели. Я осторожно надавил один за другим цилиндры 2-й, 6-й и 9-й, а затем надавил солнце...

И немедленно же я резко отпрыгнул, так как тяжелый жернов содрогнулся, описал четверть круга по вертикальной оси и стал перпендикулярно, в равновесии на тяжелых каменных подпорках, открывая глубокую пустоту, уходившую во мрак.

Тогда я понял мудрую предусмотрительность, которая делает невозможным поворот камня, пока находишься на нем.

* * *

Я благословил случай, позволивший мне иметь при себе электрический факел, который освещал мои бесплодные поиски в течение минувшей ночи.

Колодец, в который я углубился, был чем-то вроде неправильной трубы, иногда широкой, иногда узкой, стены которой состояли из окаменевшей лавы. В ней были грубо высечены ступени. Лишь только я поставил ногу на первую ступень, как жернов покачнулся и соскользнул на прежнее место. Снизу на этой каменной плите были начертаны те же знаки, что и на верхней ее стороне.

При глухом стуке ее падения, повторившемся в глубинах этого неизвестного колодца, я не мог удержаться от движения страха. Не могу определить глубины, на которую я спустился таким образом. По всей вероятности, спуск был довольно непродолжительный, но показался мне очень длинным по причине мрака и однообразия этой трубы. Черные матовые стены не давали отблесков от лучей моего факела, и среди этого мрака он казался слабым огарком свечи.

Потом ступени этой лестницы сомкнулись с другим туннелем, под углом к первому; новая труба спускалась под землю с легким наклоном.

Воздух стал сырым и свежим; легкие мои дышали атмосферой погреба. Дрожь пробегала по моим плечам. Стены были покрыты каплями воды.

Так шел я уже не по ступенькам, а по легкому наклону неровной почвы второго туннеля и шел довольно долгое время. Наконец свет моего факела осветил вертикальную скалу, преграждавшую всякий путь.

Никакого прохода не было.

Я осветил заграждавшую скалу светом своего электрического факела и открыл на ней тайные знаки, о которых было сказано в документе. Совершенно подобный первому круг был здесь вертикален; те же тринадцать знаков, тринадцать кругов, были вписаны в широкий круг на самой скале.

Я вспомнил:

Гугатое начертал путь.

Я шел по пути, проложенному лавой.

Один есть Инти. Двенадцать суть лики Муни. Три ― восемь ― одиннадцать ― и ― один.

Когда я вдавил в этом порядке цилиндры, то тяжелый жернов повернулся на своей вертикальной оси и открыл по узкому проходу с каждой своей стороны. Нежный, смягченный свет успокоительно подействовал на мои напряженные глаза. Я вошел в узкий проход ― и каменная плита снова закрылась...

* * *

Однажды я был на Капри. Прежде чем пристать к Анакапри, пароход, на котором я приехал из Неаполя, остановился в нескольких кабельтовых от высокого серого утеса, возвышавшегося над белой скалой, блестевшей, как мраморное палаццо.

Небольшая лодочка, дно которой было устлано разноцветными подушками, пристала к правому борту парохода, и лодочник-каприец, с матовой кожей, с черными курчавыми волосами, повез меня по голубым волнам, налегая на легкие весла.

В утесе, у самой воды, было нечто вроде арки, узкой и низкой. На первый взгляд казалось невозможным, чтобы человек мог проникнуть в эту морскую мышеловку.

― Ложитесь на дно, синьор, ― сказал мне бронзовый моряк своим музыкальным голосом. Я растянулся на подушках. Гребец расчислил удар волны: еще три удара весел, и тройным быстрым движением гребец сложил весла, вынул уключины и растянулся ничком на дне лодки... Низенькая лодочка проскользнула в арку скалы, зашуршав бортами о боковые стены; лодочник на лету схватил приделанную к стене заржавленную цепь, вдоль которой стал тянуть лодку; у меня было гнетущее впечатление, что мы теперь отданы на волю первого прилива... Мы были в Лазурном гроте.

После узкого прохода пещера безмерно расширялась и становилась похожей на высокий и глубокий неф подземного собора с голубою водою вместо каменных плит пола.

Этот безмерный естественный храм весь был пронизан голубым фантастическим светом, исходящим из неизмеримых глубин зеленой водной пропасти. Огромные своды и скалы были, казалось, из ляпис-лазури; вода была светящеюся лазоревой жидкостью, стекавшей с весел серебряными слезами, и наши голубые, освещенные снизу лица были похожи на нежные и смягченные лица танцоров балета, когда рампа освещает их снизу голубым светом.

Не без сожаления отказался я от мысли приписать какому-нибудь таинственному источнику освещение этого феерического мира. Морские глубины, преломляя внешний свет сквозь призму вод, создавали этот неподражаемый мираж.

Такое же волнующее впечатление овладело мною и теперь с той только разницею, что неизвестный мир, в который я проник, более обширен, что свет в нем не голубой, а бледно-лиловый и что подо мною не вода, а скалистая почва.

Я очутился в огромном круглом гроте; посередине этого круга разверзался колодец, темные и гладкие стены которого углублялись во внутренности земли. Весь пол был из каменных черных плит, широких, обточенных и пригнанных, составлявших собою неправильную мозаику.

Над головою здесь был не свод, а нечто вроде гигантской опрокинутой чаши, или, лучше сказать, огромной конической палатки, стены которой внезапно обращены были в камень.

Но изумительная и чудесная особенность этого грота в том, что эта чаша, покрывающая его, прозрачна и что именно сквозь нее проникает этот рассеянный свет; впечатление от него создается такое, будто находишься в средине пустоты огромного и темного аметиста. Чаша эта будто сделана из толстого слоя расплавленного хрусталя, поднятого из глубин земли гигантским дыханием вулкана; эта расплавленная масса потом застыла, стала тоньше около своей вершины, потом вершина эта в самой средине своей лопнула от давления, образовав эту дыру с изрезанными краями, которая находится на вершине чаши; а бока ее, под действием собственной тяжести, остывая и стекленея, сошлись полушаром и образовали эту колоссальную стеклянную крышу.

Прозрачное стекло это, бледно-лиловое около вершины, становится все более темным к более толстым краям, доходя у основания своего до черно-фиолетового цвета. Если бы не трещины в застывшем хрустале, то можно было бы подумать, что находишься под венчиком чудовищно огромной повилики.

Разбитое дно чаши ― круглой формы; это отверстие, кажущееся отсюда снизу узким, вырисовывается на далеком голубом небе, бледный луч солнечного света проникает в него, бросая на середину каменного пола светлый круг. Приблизительно на двух третях высоты купол этот окаймлен круговой линией, которая кажется уровнем заливающей купол воды, из которой выглядывает одна вершина; зеленые отблески этой части хрусталя мягко смешиваются с лиловым светом стен, образующих около пола остекленевшие застывшие волны, стекавшие когда-то с купола.

Кто мог бы определить, когда произошла та последняя спазма вулкана, во время которой он извергнул из глубины прежнего своего кратера этот огромный шар стеклянной лавы, вышедшей из безмерных глубин его подземных лабораторий, и доставил этим такое гармоническое украшение этому неожиданному гроту со сводами из прозрачного агата? Несомненно я нахожусь под самим озером; зеленоватый свет ― это цвет его волн, а продырявленная вершина чаши ― тот самый конусообразный холм посредине этого озера, который я видел сверху.

Мало-помалу глаза мои привыкли к этому таинственному и нежному свету. Я испытывал здесь какое-то благоговение, заставлявшее меня ходить неслышным шагами, как это делают в церкви.

Я обошел вокруг всей пещеры, не найдя никаких следов живых существ. Приблизившись к краям пропасти, разверзающейся в центре этого обширного круга, я невольно прошептал полную значения фразу, продолжая вспоминать таинственный документ:

Круглы уста Гугатое. В них пламя. Будь осторожен.

Но напрасно стараюсь я быть осторожным. Страшные огнедышащие уста давно уже извергали последнее пламя, и века охладили эти обожженные губы. И все-таки...

И все-таки, когда я склоняюсь над извилинами черной пропасти, мне кажется, что я слышу, как из нее поднимается отдаленный гул...

Горячее дыхание с серным запахом вырывается порою из колодца, и стеклянная вершина кратера служит исходом для этих паров. Из безмерных глубин вулкана сюда подымается глухое кипение подземной лавы, и это гигантское ухо Дионисия доносит до меня страшное эхо чудовищного ворчания. Нет, пламя Гугатое еще не потухло со времени того мрачного часа, когда среди ночи веков черный бог поглотил материк, доказывая свое могущество; и я содрогнулся при мысли об его гневе и о том, что сталось бы с человеком, который соскользнул бы в эту пасть.

А вот и Кириру.

* * *

Предо мною в скалистой стене короткий боковой проход. В конце его высокая статуя запирает дорогу. Я вспомнил Флогерга и невольно отступил на несколько шагов назад.

Кириру именно таков, каким я представлял его себе. Тело его ― одновременно и человека, и животного: туловище человеческое, но ноги и руки ― когтистые лапы огромной кошки. А голова его... да, она производит сильное впечатление!

Кошка!.. Да, если угодно, кошка, но кошка-дьявол! На концах ушей ― густые пучки, как у рыси; пасть с треугольным подбородком, как у дикой кошки; зубы тигра, но самое страшное ― глаза.

В двух пустых глазных впадинах, над которыми поднимается плоский череп, светятся два шара, которые можно счесть живыми. Они сделаны из зеленого камня, грани которого отражают малейший луч света; мой факел зажигает в них тусклое сверкание.

Морда зверя дышит диким чувством: ненавистью?.. коварством?.. жестокостью?.. Всеми тремя, и это заставляет дрожать...

Кириру охраняет путь. Дави его глаза. Открой свои.

Это ― последнее препятствие... Ну, смелее, чего же ты боишься, Жан?

Я вскарабкался с ног чудовища на его колени, с колен на руки, стал на них и очутился около глаз.

Вблизи глаза эти уже не пугают. Они сделаны из неизвестного камня зеленого цвета, более темного, чем зелень морской волны; весь прозрачный камень пронизан золотыми жилками. Глаза эти прикреплены к орбитам, и я чувствую, трогая их руками, что они движутся.

Дави, его глаза. Открой свои.

Открой свои?.. В документе ничего не сказано зря. О какой же трагической неожиданности предупреждает он в этом случае?..

Невидимые во мраке блуждающие души угасшей расы ― быть может, вы здесь и готовы наказать за святотатство того, кто похитит тайну ваших богов?

Эдидея!.. Милое, любимое много дитя, если мне суждено умереть от моей дерзости, то пусть по крайней мере умру я в твоих руках!..

И я бешено надавил на стеклянные глаза и почувствовал, что они уходят вглубь под давлением моих пальцев, точно живые.

Проклятие!..

* * *

Остолбенев от волнения, с бьющимся сердцем, без единой мысли в голове стоял я, изумленный тем, что остался в живых. Я понял теперь, против какой опасности предостерегала меня «говорящая доска».

Едва я нажал па зеленые камни, как высокая статуя повернулась на своей оси, описав в углублении скалы резкий полукруг. Я вдруг увидел, как на высоте моей головы приближается ко мне стена, чтобы размозжить мою голову. Какой внезапный рефлекс заставил меня соскользнуть обратно на колени статуи?.. В двух дюймах от моих глаз проплыла стена, которая сделала бы из моей головы кровавый ком, если бы я остался наверху, около головы статуи.

Среди почти полной темноты я понемногу пришел в себя. Статуя, повернувшись, снова плотно замкнула собою проход. Ощупью стал я искать электрический факел, который уронил во время этой тревоги. Толстая чечевица предохранила лампочку, и свет засиял снова. Если бы она разбилась, что стал бы я делать в этом мраке?..

Но напрасно освещаю я лучами факела все вокруг; нет преграды, от которой они отразились бы, и они как будто тонут в этом океане мрака. Я дышу теплым и сухим воздухом. В нем как бы холодное дыхание ароматов, как бы смутный запах покинутого храма. Мало-помалу глаза мои привыкают, и я вижу, как во мраке зажигаются направо, налево, вверху, внизу, очень далеко от меня ― тусклые отблески, тающие среди мрака, не потому, что исчезают производящие их тела, а потому, что большое расстояние, по-видимому, поглощает свет.

Каменный пол ― в шести футах подо мною. Я спрыгиваю. Пол вымощен такими же асимметрическими черными плитами, как и в той пещере; свет отражается от них, как от черного матового мрамора.

Я медленно двигаюсь, освещая каждый шаг, готовый ко всякой неожиданности: Кириру заставил меня быть осторожным. Насколько я могу судить по отдаленному эху своих шагов, которое точно падает сверху, я должен находиться в огромном склепе. Медные отблески усиливаются по мере моего приближения, светятся справа и слева на высоте моей головы, пока я прохожу мимо, и погасают за мною.

Я иду между их параллельными рядами, желая достигнуть глубины огромной пещеры, прежде чем заняться исследованием их. Но вот круг света моего факела мягко ложится на какую-то преграду.

По мере того как я приближаюсь, лучистый круг уменьшается и преграда освещается яснее.

Это ― широкий плоский мавзолей, бока которого скрыты вырезанными иероглифами, явно похожими на те, которые дешифрировал Кодр. Величественная масса этого прямоугольного мавзолея далеко превосходит обычные размеры. На вершине его, очень высоко, как будто бы лежит, насколько я могу судить, гигантская статуя человеческой формы. Посредине ее лица, среда разных иероглифов, вырезан пылающий диск, представляющий собою Инти.

Но тут кровь моя быстро заструилась по жилам, и я увидел, что в этом огромном подземном некрополе все стены, цоколь и сама статуя были сделаны из золота!..

Старый Кодр сказал правду: сокровище Рапа-Нюи находится пред моими восхищенными глазами!


Я провожу светом факела по стенам.

Снизу и до самого верха, насколько я могу видеть, все они усеяны узкими нишами, расположенными рядами. В каждой нише стоит золотая статуя, и под каждой статуей начертан иероглиф. Все эти статуи ― воспроизведения черных каменных колоссов, которыми переполнен остров. Те же вдавленные дуги бровей, те же овальные глаза, те же тиары на головах; и, однако, ни одно из этих тонких лиц не похоже на лицо соседней статуи.

О! Вернуться на белый свет и привести сюда четырех моих товарищей!.. Я думаю о неисчислимом богатстве, которое теперь у нас в руках; я думаю о непостижимых горизонтах, которые оно перед нами открывает, о страшной решающей власти, которою оно нас облекает...

Но внезапная мысль рождается среди всех этих мечтаний: Эдидея?..

...Глухой удар обрушивается на мой затылок... сверкающий свет моего факела тухнет... в глазах искры... крик... женский крик, одно непонятное мне слово... потом бурный фиолетовый вихрь, в котором мозг мой кружится... кружится... кружится...

Глава VI. Из глубины воззвах

― Съешь еще этот прекрасный плод.

― Мне больше не хочется есть, Эдидея.

― Выпей немного этого перебродившего сока сахарного тростника. Он развеселит тебя.

― Мне больше не хочется пить.

― Хочешь, мы пойдем вместе с тобою посмотреть на ящики с цветными камнями?

― Я их уже видел.

― Хочешь, мы снова посетим Золотую Пропасть?

― Я знаю малейшие ее расщелины.

― Хочешь ли, я спою тебе под звуки моего эльзебиля легенду о лиане Сабеа?

― Ты уже пела мне ее сегодня ночью, Эдидея.

Подруга моя встает.

― Подожди, ― говорит она.

Она направляется к корзине, в которой мы каждый день находим сахарный тростник, съедобные клубни и плоды, составляющие нашу пищу.

― Посмотри!.. ― торжествующе говорит она мне. ― Я попросила достать его для тебя.

И, соединив маленькие ручки в пригоршню, она подносит мне в ней... цветок.

Широкий и глубокий венчик его будто выточен из слоновой кости, с бахромкою розового коралла; прямо стоящие на своих ножках редкие тычинки заканчиваются черными спорами, а раздвоенный пестик кажется языком цветка. Он издает глубокий аромат. Цветок!.. В этом аду из скал, металла и вулканического стекла тонкие лепестки твои являются как бы жестоким напоминанием, что существует солнце, свет, равнина; вчера еще ветерок покачивал твою чашечку и свободные насекомые сосали сок твоей пыльцы. Цветок!..

― Это цветок лианы Сабеа, легенду о которой я тебе рассказывала; он расцветает в сумерках и закрывается с утренней зарей. Здесь, у нас, он будет жить, потому что здесь всегда ночь. Он нравится тебе?

― Цветы умирают в тюрьме, Эдидея. Ты стала бледной, мой маленький цветочек. С тех пор как солнце не светит больше на твои прекрасные глаза.

Нежное взволнованное лицо становится обескураженным.

― Что же еще я могу сделать для тебя, мой любимый, чтобы вернуть тебе радость?

Радость!.. Она отлетела от меня с того дня, как...

― Прислони свою голову к моему плечу, Эдидея. Вот так! Я счастлив.

Мы лежим рядом друг с другом на толстом руне пушистой шерсти в агатовом гроте; ее прекрасные серые глаза ищут взгляда моих глаз. Но мой ропщущий взгляд направлен только на то узкое пространство, где в самом верху конического купола вырезывается круглый кусочек голубого неба...

* * *

Когда я очнулся от оцепенения, в которое погрузил меня удар по голове, ― сколько дней прошло о той поры?.. я уже не знаю, ― Эдидея, наряженная как фея в драгоценности неисчислимой цены, беспокойно бодрствовала у моего изголовья. Это было в уголке громадного храма, где с тех пор и протекают наши ночи.

Наши ночи!.. Что оставалось бы нам в мире среди этой пропасти сокровищ, если бы у нас не было наших ночей?

Это ее руки, нежные женские руки, усеянные сказочными драгоценностями, вылечили меня.

Несмотря на минувшие дни, я еще переживаю этот чудесный сон: изумление прекрасной девушки, полуобнаженной под своими драгоценностями и склонившейся надо мной в полутени слабого света лампы; неизвестное мне питье из листьев кока, освобождавшее голову мою от тяжести, а тело от лихорадки; мольба о прощении, слетавшая с ее губ; клятва, которую она заставила меня дать перед мавзолеем Инти, отца ее расы.

А потом наступил тот незабываемый вечер, когда, уронив с плеч свое сказочное платье, она предстала предо мной, как живая статуя с непорочным телом, и отдала мне в дар и его, и в придачу к нему ― свое сердце.

И на этот раз я уже не колебался более, потому что я знал, что мы платим за право любить друг друга страшной ценою: нашей свободой.

Именно на этом единственном условии, что отныне и до конца наших дней мы оба будем пленниками в этих гротах, мрачный и фанатический жрец, сохранивший все тайны храма и ударивший меня, согласился сохранить мою жизнь. Эдидея, бледная беспомощная птичка пред непреклонным гневом жреца, дала это обязательство за нас обоих, и с тех пор никакие усилия, никакие поиски не дали мне возможности отгадать новую тайну дверей, которою обладает один только он, невидимый Атитлан.

О, лишь бы встретиться с ним лицом к лицу в один прекрасный день; приподнять за шиворот его иссохшее, аскетическое тело и бросить его, как скудное лакомство, в голодную пасть Гугатое!..

* * *

― Ты скучаешь, мой любимый?

― Я не скучаю, так как около меня ты, маленький цветочек.

― Ты все еще любишь меня, несмотря ни на что?

Вместо ответа я сжал в объятиях любимую и закрыл поцелуем помертвевшие веки на ее бедном лице, похудевшем от вечных сумерек.

― Эдидея?

― Что, мой любимый?

― Я хотел бы найти Атитлана.

― Ты ведь знаешь, что это невозможно. Он лишь во время нашего сна приносит сюда пищу, которую берет у подножия статуи; ведь ты знаешь, что теперь лишь он один владеет новой тайной, открывающей Кириру.

Да, это правда, на ночь он запирает нас в храме.

― А кроме того, он владеет также тайной, которая может уничтожить пещеры. Ты был бы бессилен против его страшного знания.

― Я буду его просить, буду умолять его вернуть нам снова свет.

― А разве ты думаешь, ― мрачно сказала Эдидея, ― что я не умоляла его, пока ты лежал с безжизненно закрытыми глазами? К тому же твой язык ему непонятен. Это настоящий жрец прежних времен.

Целая буря энергии клокочет во мне. Все, что угодно, пусть даже смерть под развалинами, только не эта мягкая ванна из мрака или лилового света, который делает меня безумным. Я хочу, я хочу вновь увидеть небо, хотя бы сквозь рушащиеся своды!

― Если я найду... если мне удалось бы вновь открыть тайну дверей, Эдидея... ты последуешь за мною?

Дрожь пробегает по ее прекрасному телу:

― Да сохранит нас от этого Инти!.. Ты ведь знаешь, Жан, что я поклялась быть здесь до конца жизни.

― Значит, ты пожертвовала бы твоему богу нашей любовью? Ты осталась бы?

Она прячет свое лицо на моем плече и еще крепче обнимает меня:

― Я поклялась! ― повторяет она.

Нет даже этой надежды!.. Ах, мы прокляты! Для чего же мне это огромное и бесплодное богатство, раз оно только вечная золотая тюрьма?

* * *

Я задремал, усыпленный ее нежною ласкою. Там, наверху, солнце садится, наступает вечер. Я думаю о том, что сталось с моими товарищами и что, по их мнению, случилось со мною. О, я знаю, что по крайней мере один среди них, Корлевен ― искал меня. Снова пожать его честную руку и испросить прощения его добрых и снисходительных глаз...

Что делают они теперь? В этот час дня мы, обыкновенно утомившись от бесплодных изысканий, возвращались в свой лагерь, в пещеру. Конечно, они теперь соединились вместе, чтобы обезопасить себя от угроз мстительной Корето. Корлевен присоединился, вероятно, к трем остальным, и я в моей беде не имею даже слабой надежды ― знать, что он бродит вокруг моей тюрьмы, разыскивая меня; прошло уже слишком много дней; он, вероятно, отказался от невозможного.

Но что это?..

Взгляд мой, устремленный вверх на гаснущее небо, увидел, как что-то движется... Легкая тень, там, наверху, как будто плавает в аквариуме озера... она подплывает к краю прозрачного конуса... она карабкается на него...

― Эдидея!..

Прекрасные серые глаза приоткрываются и улыбаются мне. Я наклоняю над ними свою голову, чтобы они не увидели то, что происходит наверху...

― Эдидея... не пойдешь ли ты взять свой эльзебиль в храме; мне хотелось бы послушать твое пение.

Нежное лицо озаряется счастьем и радостью.

― О, сейчас иду, ― говорит она, вскакивая с ложа. Пока она карабкается на уродливую статую, тень достигает почти вершины стеклянного кратера...

― Или лучше знаешь что... жди меня в храме, зажги там лампы. Я приду к тебе.

Она удивляется:

― Но почему же не идешь ты вместе со мною?

Тень достигла вершины. Ага, Атитлан, мы теперь сведем с тобою наши счеты!..

― Дай мне только взглянуть, как погаснет небо ― и я приду к тебе. Будь милой, маленький цветочек.

― Иду, ― радостно говорит она. ― Принеси с собой корзину с плодами и питье из сахарного тростника.

Она нажимает глаза из зеленого камня, скользит вниз, статуя поворачивается... была самая пора!

Наверху, на побледневшем небе, черным пятном вырисовывается голова среди зубчатых краев отверстия кратера.

Каким образом Атитлан спустится? Я прижимаюсь в угол, готовый к прыжку, который свалит его с ног. Сейчас увидим, мой милый, так ли крепка твоя голова, как моя.

Тень смотрит через отверстие в грот и на мгновение остается неподвижной. Сверху раздается голос:

― Черт побери! Тут не видно ни зги.

Этот голос!.. Электрический факел вспыхивает наверху, пытаясь осветить своими лучами глубокую пещеру.

― Эге! Да ведь здесь глубоко!

Этот голос, одновременно и спокойный и насмешливый?.. Этот факел? Я говорю вполголоса:

― Корлевен!..

Свет внезапно тухнет. Боже мой!.. Если он уйдет. На этот раз я кричу:

― Корлевен!..

― А, значит, я не ослышался: меня позвали оттуда!

Свет снова вспыхивает.

― Корлевен... это я, Гедик.

Раскат радостных восклицаний потрясает стены грота:

― Тысяча чертей!.. Я же говорил им, что он жив!.. Гедик, мальчик мой, это вы?

― Это я, капитан, говорите тише.

― Ладно! ― говорит мой товарищ. ― Вы в опасности?

― В настоящую минуту ― нет; но это может случиться каждое мгновение. Как смогли вы добраться сюда?

― Очень просто, ― говорит он мне, ― этот островок посередине озера все время мучил меня. Я опустился по веревке с гребня кратера до воды; потом я поплыл ― и вот я здесь. Я явился бы и раньше, но на острове не было достаточно длинной веревки. Пришлось подождать парусника.

― Парусник здесь?

― Уже два дня.

― А где ваши товарищи?..

― Разве вы не слышите, как они орут там, на горе? Эй, замолчите! ― крикнул он наверх, сделав знак, чтобы там замолчали. ― Черт меня возьми, как я рад! ― повторяет он: ― Как спускаются туда к вам?

― Больше нельзя уже спуститься, капитан; цифры переменены.

Я бегло рассказываю ему о проходе в скале, о площадке с каменной плитой.

― Пустое дело, ― решает он, ― у нас есть динамит.

Нет! Я вспоминаю вдруг о тайне Атитлана, который может разрушить пещеры, а теперь я хочу жить, жить, жить!

― Послушайте, Корлевен, есть одно только средство. Через эту дыру вы не можете спуститься, потому что мы не смогли бы подняться обратно...

― Почему? А веревка?

― А сокровище?..

― Сокровище существует?..

― Ну, конечно!

Мне хочется плясать и смеяться.

― Ну тогда ― честь имею поздравить! ― говорит Корлевен.

― Послушайте: вы знаете статую, в нише которой вы когда-то нашли плоды?

― Черт побери!.. Я вижу ее каждый день, но я исполнял вашу просьбу не трогать плодов.

― И хорошо делали, капитан, потому что этими плодами питаюсь я. Ну так вот...

Я озираюсь вокруг. Все спокойно.

― Ну так вот?..

― Ну так вот, устройте засаду и поймайте того, кто каждую ночь берет эти плоды, а потом заставьте его открыть вам двери. Следите за ним, так как он может, по-видимому, всех нас взорвать на воздух.

― Ладно! Буду следить за ним, не бойтесь... Да что же это, они не замолчат там, на горе?

Товарищ мой снова делает им знаки. Вот уже и ночь.

― Если он откажется, то всегда будет время пустить в ход динамит, а за ним все-таки следить внимательно.

― Понял. Это все?

Неужели он сейчас уйдет, этот вновь найденный друг? Чувство одиночества вновь начинает сжимать мне сердце.

― Капитан... простили ли вы меня?

― Простил ли ― за что?

― За... за ночь во время грозы? Искренний взрыв смеха раздается сверху:

― Знаете ли вы, что она добирается до моей шкуры? ― говорит мой товарищ. ― Я расскажу вам про это в другой раз. Ни в чем не нуждаетесь?

― Нет, спасибо... Ах, виноват: нет ли у вас табаку?..

Мешочек с табаком падает к моим ногам; в нем и листки папиросной бумаги.

― Вам придется высушить их. Я забыл этот мешочек в кармане своих панталон, и вот!..

― Спасибо, и... и если вы не найдете подземного прохода, вы снова вернетесь этим путем, капитан?

― Ну еще бы!

Прозрачная тень скользит по стеклу, по воде, как раз в ту минуту, когда на агатовом небе зажигается первая звезда.

Тогда я, неверующий, бунтовщик, атеист, бросился на колени, посылая самые страстные молитвы к этой блеснувшей звезде...

* * *

В это утро статуя Кириру повернулась, как всегда, но мы не нашли никакой пиши в агатовом гроте. Атитлан не возвратился этой ночью...

Напрасно старался я делать вид, что разделяю беспокойство Эдидеи. Безумная радость жила во мне: они захватили жреца, они скоро придут...

Часы протекают один за другим, сперва слишком медленно для моего нетерпения, затем слишком быстро для зародившегося во мне беспокойства: а что, если они его не захватили?.. если священник, понявший в чем дело, приговорил Эдидею и меня умереть медленной, голодной смертью?..

Но тогда Корлевен вернулся бы через озеро... Вся моя тревога стала жить теперь в моих глазах, наблюдавших за тяжелым жерновом двери, в моих ушах, подстерегавших малейший шорох среди тишины.

Сохранившиеся у меня карманные часы показывали два часа пополудни: ничего нового! Мы с Эдидеей обманули голод несколькими оставшимися от вчерашнего дня плодами. Я увидел, как крупные слезы показались на прекрасных испуганных глазах. Чем успокоить ее? Если бы я даже был уверен, что мы будем спасены, я не мог бы сказать ей, потому что она ― увы, я понял это! ― неспособна нарушить данную ею клятву. Я знал, что, когда придет время, мне придется бороться с нею, чтобы увести ее с собою, и эта приближающаяся борьба волновала меня еще больше.

* * *

Три часа... Ничего!

Ничком на ложе Эдидея беззвучно рыдала в безмерной скорби. Она знала Атитлана; она знала, на что способен он в своей мести, когда месть эту предписывала ему воля его бога. Она всего боялась от него.

Я курил, и волнение моей подруги было так сильно, что она даже не удивилась ни тому, откуда у меня табак, ни моему безразличию к ее горю. Четыре часа!.. Я уже не смотрел больше на дверь, но только на стеклянный конус кратера; все мои надежды были теперь только на появление одного Корлевена.

Табак не мог заглушить судорожного голода. Эдидея следила за мною, пока я шагал взад и вперед, точно зверь в клетке.

И вдруг ― тяжелый скрип, испуганный крик Эдидеи, которая одним прыжком бросилась в мои объятия: каменная дверь повернулась!..

― Гедик!

― Я здесь, Корлевен.

Мы кинулись в объятия друг другу, смеясь, как одержимые, и целуя щеки, мокрые от слез.

За ним ― Гартог, восхищенный и довольный:

― Так значит, вы нашли этот клад? Во сколько вы оцениваете его?

За ним ― Флогерг, сиявший дикой радостью:

― Удачный день, Гедик! Если бы о нем знали эти господа там, во Франции, как задрожали бы они от страха!

Наконец ― Кодр... Проклятье!.. Кодр... я забыл о нем, и я вспомнил об Эдидее!..

Он приблизился ко мне, пристально глядя на нее:

― Поздравляю, Гедик! Все сокровища разом, и ваше и мое. Это называется ― повезло.

Я не мог удержать движения, которым защитил от его пронзительного взгляда бедное, дикое дитя; она была в полуобмороке. Страшные серо-зеленые глаза повернулись ко мне, вонзились в мои глаза взглядом своих темных зрачков... и я почувствовал, как все мысли мои закружились в непреодолимом головокружении.

― Ого, ого! ― сказал он и ограничился этим, отведя от меня свои глаза.

Гартог и Флогерг воздержались от излишних вопросов.

― Ну, так где же клад? ― нетерпеливо спросил Флогерг.

Я показал им на гигантскую статую Кириру:

― Вот дверь.

― Ай!.. Кошка!.. ― сказал Флогерг, снова охваченный суеверием.

Доктор пожал плечами, направился к статуе и стал исследовать надпись на цоколе:

― Как раз то, что мы искали, ― сказал он наконец. ― Я думаю, что эта странная порода действительно существовала и была родоначальником ламы. Как это открывается?

― Одну минуту! ― сказал Корлевен. ― Сперва внесем пленника и закроем дверь, это будет осторожнее.

Капитан и Флогерг осторожно внесли на носилках ― на одной из наших полотняных кушеток, с который был снят тонкий матрац, ― длинное худое, истощенное аскетическое тело, завернутое в какой-то плащ, украшенный черными перьями, и туго стянутое веревками; оливковая кожа его была вся в морщинах и словно выдублена временем; глаза, точно раскаленные угли в глубоких орбитах, осматривали всех нас взглядом дикой и глубокой ненависти. Попавшиеся в западню гиены, когда их связывают, имеют такие же загнанные глаза, делают такие же бесплодные попытки укусить.

― Ну, приятель, лежи смирно, ― сказал Корлевен с оттенком жалости в голосе. ― Это животное должно здорово страдать со своими искалеченными лодыжками.

Лодыжки старика были лиловые, вспухшие, отекшие, с двойным глубоким шрамом. Эдидея увидела его и бросилась к его ногам.

― Атитлан!..

Но суровый жрец, изгибаясь всем туловищем, с трудом чуть приподнялся на носилках и бросил на Эдидею такой молниеносный взгляд, что та, побежденная, униженная, отступила к стене и закрыла лицо руками.

― Поговорите же с ним, доктор, ― сказал Корлевен, ― раз он понимает только вас, и скажите ему, что все его беды закончились. В конце концов он сам виноват! Зачем он упрямился и молчал? Не мог же я оставить умереть здесь нашего товарища, уважая волю его сомнительных богов.

― Что вы с ним сделали? ― спросил я его.

Лицо моего товарища омрачилось:

― О, это было скверное дело, и я, поверьте мне, нисколько им не хвастаюсь, но что можно было сделать другого?

Он вытер покрывшийся потом лоб:

― Мы захватили его около полуночи. У меня до сих пор немеет рука от удара его дубины...

― Меня он ударил ею по затылку.

― Не правда ли, он здорово бьет, этот старый мешок костей? Тогда мы перенесли его в пещеру, и доктор, который, по-видимому, понимает его бормотание, стал требовать, чтобы он отвечал нам. Напрасный труд! В его черных глазах светилось бесконечное презрение и непреклонная воля ― молчать. Ни просьбы, ни обещания, ни угрозы не могли его склонить, а я знал, что у вас нет еды. И это тянулось целые часы!.. Тогда я употребил страшное средство: индейцы в пампасах иногда пользовались им. Берут толстый ремень и связывают концы, потом вкладывают палку... и вертят! Когда такую корону возложат на голову, то в три минуты череп разлетается в куски; однако уже в первую минуту человек начинает говорить. Тайна, хранившаяся в его голове, была мне нужна, поэтому я стал сжимать его лодыжки... Да избавит вас судьба, Веньямин, делать это с одним из себе подобных. Мне кажется, что я не сделал бы этого из-за сокровища!..

Корлевен закрыл глаза, потом продолжал:

― Он заговорил только при шестом повороте палки!.. Кости трещали... это было ужасно! Я передал палку Флогергу при пятом повороте... я, понимаете ли, больше не мог. Но после того, что вы мне сказали, это надо было сделать! Все равно, знаете ли: Флогерг... жалею я тех, которые попадут ему в руки. Черт побери!.. Его, вероятно, заставили жестоко страдать когда-то... Какое хладнокровие в пытке! Теперь, ― закончил он, отдуваясь, ― знаете ли вы тайну этой второй двери?

Я оказал, что знаю. Он облегченно вздохнул.

― А, тем лучше! Я боялся, что придется начать сначала!

― Все, как я думал, ― сказал доктор, обошедший всю пещеру, ― остров ― гранитная складка первой эры; катастрофа должна была произойти в третичную эпоху, потому что первый кратер покоится еще на эоцене. Что же касается последнего извержения, то оно произошло недавно: от шести до восьми тысяч лет тому назад, не более того. Мне хотелось бы теперь посмотреть на склеп с золотом; геологическое строение его должно быть очень замечательно. Чтобы открыть вход, надо, не правда ли, нажать эти глаза?

Я объяснил действие механизма и опасность при повороте статуи.

― А когда попадешь внутрь? ― спросил доктор.

― Статуя двойная и действует в обоих направлениях; но один только жрец знает секрет, запирающий движение этого механизма.

― Тогда надо спросить у него, ― сказал Кодр и взглянул на Корлевена.

― Ах, нет! Не будем больше ничего спрашивать у него, ― ответил товарищ. ― К тому же нам нужен широкий проход для предстоящей работы, так как, если я верно понял, теперь только по очереди можно проникать в склеп, а это неудобно. Гораздо проще ― динамит. У нас среди продовольствия есть два ящика его.

― Пусть так, ― сказал доктор, ― но кто за это возьмется?

Я, как инженер, умел буравить и закладывать мины; Корлевен мне поможет.

― Но только не надо разрушать этот кратер, ― сказал доктор, ― потому что если вода озера прольется в глубину вулкана, то от давления пара весь остров может взлететь на воздух. Для этого нет необходимости, чтобы вода достигла центрального огня: температура повышается на один градус через каждые 33 метра глубины, а значит, достаточно 3000 метров, чтобы она превратилась в пар, и 16000 метров, чтобы она приобрела совершенно невероятную силу. Я предполагаю, что именно этой огромной силой пользовались они когда-то здесь, чтобы выполнять свои гигантские работы; но все было разрушено последней катастрофой.

― Мы не разрушим ничего, отвечаю за это, ― сказал я доктору. ― Мы заложим мину с внутренней стороны склепа и опрокинем статую на эту сторону.

Мне хотелось поскорее укрыть Эдидею от его взглядов. Когда я положил бедное ее неподвижное тело на колени статуи, я увидел, как Кодр направился ко мне, чтобы остановить меня; но Корлевен приблизился к нему:

― Я буду стеречь, ― сказал он ему в полголоса, успокоив меня улыбкой соучастника.

Ах! Пусть гном не пробует отнять ее у меня, потому что я сумею сделать тогда бессильными флюиды его страшных глаз. И я с яростью вонзил мои пальцы в глаза статуи.

* * *

Теперь она лежит разбитая тяжелым падением, поднявшим груды пыли. Голова с двойным лицом, голова Януса, беспощадная и жестокая, оторвалась от туловища и покатилась в устье вулкана. Мы слышали, как она подскакивает и падает все глубже я глубже, и удары эти, повторяясь и усиливаясь, казалось, посылают нам какое-то отдаленное проклятие.

― Уф! ― с облегчением сказал Флогерг. ― Ни за что на свете не хотел бы я быть на вашем месте, Корлевен. Да простит вас эта кошка.

Входя в склеп, он обошел разбросанные каменные члены чудовища, чтобы не коснуться их ногою.

― Вот Инти, а здесь вот Гака, Уарми, а тут Ики, Гигуа, ― восторгался доктор, освещая лучом факела первые статуи. ― Они все здесь. Ах, какое чудо!

― Из золота! Все из золота! Есть на что купить целый мир! ― воскликнул Флогерг своим трагическим голосом.

Гартог приподнял одну из статуй.

― Приблизительно тридцать пять кило, ― сказал он, ставя ее на место, ― я насчитал восемь рядов в высоту. Сосчитаем теперь количество статуй в ряду. Надо составить инвентарь.

И он вынул из кармана записную книжку. Корлевен отвел меня в сторону:

― Как поступите вы с девушкой? Если Кодр заберет ее, то я думаю, что он набьет из нее чучело для своей коллекции.

― Пожалейте меня, Корлевен, не насмехайтесь!

― А разве я насмехаюсь, черт побери! Ученый, в азарте от своей науки, уже не человек. Он вырезывает нежные и верные глаза у несчастной собаки, чтобы изучить глазное яблоко и пересадить его мартышке, если это окажется нужным. Подумали ли вы о своем положении?

Мой кошмар! Сеть для бабочек, булавка, пробка, дрожащие руки!..

― Пусть попробует! ― мрачно ответил я.

― Разумеется, но что сможем мы предпринять против него? ― сказал Корлевен. ― Помните его слова: «Я не допущу!..», а также и тон, какими он их произнес. Надо понимать этого человека; в конце концов это его доля, которую мы хотим украсть у него.

― Разве вы тоже против меня, капитан?

― Я сказал «мы», Веньямин, и сказал этим достаточно для того, кто хочет понять. Может, я и не сделал бы этого, но женщина ― это ваша ахиллесова пята. Пусть старик собирает черепа, но коллекционировать живые, мыслящие, любящие существа ― это, пожалуй, значит заходить чересчур далеко. Я готов помочь вам, товарищ, но как?

― Дать ей возможность бежать из грота!

― И предоставить ее нежным рукам Корето, которая выпустит из нее кровь ударами хлыста, не так ли? Великолепный план! Не говоря уж о том, что эта прекрасная голубка командировала по вашим и моим следам господина Синдиката, поцелуй толстых губ которого она, по-видимому, согласилась принять в обмен за наши две шкуры. Он бродит теперь в окрестностях Раотагаи, и я уже видел, как об скалу расплющились две пули, предназначенные для моей головы. Этот парень стреляет неважно, что для меня довольно приятно.

― Что же делать тогда?

― Я об этом много думал. Мне кажется, что самим простым было бы сделать вид, что подчиняешься, все время тщательно оберегая ее до самого возвращения или до ближайшей гавани. А потом ― уметь выждать или вызвать благоприятный случай, и тогда действовать. На двух других наших товарищей не приходится слишком рассчитывать до дня раздела сокровища; надейтесь только на себя и на меня...

Как и всегда, его веселый оптимизм и спокойная сила успокоили мою тревогу. Что было бы со мною, если бы у меня не стало этого большого решительного товарища, мягкого и спокойного?

* * *

Нам понадобился весь конец дня и вся ночь, чтобы при помощи наших электрических факелов осмотреть все бесчисленные закоулки подземных гротов. В галереях, примыкавших к храму, видны были, насколько хватало света, груды золотых слитков, лежавших бесконечными рядами. В глубине пещер, в самом сердце горы, мы открыли другие неведомые пещеры, заполненные золотом и серебром. Все слитки имели форму усеченной пирамиды и, казалось, были отлиты в одной и той же форме; на верхней пасти их всюду была криптограмма Инти. В склепе только статуи, а в прилегающих галереях ― неисчислимый запас драгоценного металла, из которого (Кодр утверждает это на основании золотых таблиц, надписи на которых он дешифрировал) черпали инки в Перу, династия которых была продолжением переселившейся туда династии угасшей расы, когда два брата близнеца, сыновья божественной расы, в одно и то же время получили одинаковые права на трон Рапа-Нюи. Отсюда происходит золото, которое было уплачено бесплодным выкупом за Атагуальпу, а также и то, которое поддерживало впоследствии восстания последних представителей инков.

Когда глаза наши насытились зрелищем золота, цены которого не умели определить, ― настолько превышало всякие цифры неисчислимое нагромождение этих богатств, ― мы стали держать совет, обсуждая трудную задачу: как увезти все это сокровище?

С самого начала перед нами стали две главные трудности:

Во-первых ― невозможность соединить быстроту нагрузки, необходимую для избежания вмешательства в наши дела Корето, ее народа, а потом и правительства Чили, с тяжелой и медленной работой перенесения на спинах по туннелям до гребня вулкана, а оттуда по тропинкам до гавани тех пятисот или около того тонн, которыми можно нагрузить трюм «Зябкого». Во-вторых ― невозможность воспользоваться рабочими руками черной команды корабля, не раскрывая перед матросами неоценимой тайны сокровища, к которому они смогут вернуться без нас, лишь только окончится первый рейс.

Слегка отдохнув, мы приступили к решению первого вопроса.

Здесь я, как инженер, нашел путь к решению; и вот каким образом:

Четыре главные галереи выходили из склепа, в котором возвышался мавзолей Инти. Самая левая, очень длинная, медленно снижалась к юго-западу и заканчивалась чем-то вроде естественной расщелины, через которую шел воздух; если судить по слабому свету, который вливался вместе со струею свежего воздуха, то за стеною расщелины было свободное пространство. Узость расщелины делала невозможным всякое проникновение в нее, но когда мы разложили в ней огонь, то дым потянул наружу, и крики чаек, испуганных этим дымом в своих гнездах, показали нам, что предположения наши правильны.

Тогда, без устали работая ломом и киркою, мы расширили узкий проход, увеличили устье выхода, пока, наконец, наши отвыкшие от солнца глаза не увидели дневной свет в его отверстии; динамит закончил эту работу, в результатах которой мы уже были уверены, и открыл перед нами широкий проход в скале. Как и можно было надеяться, судя по направлению галереи, проход этот открывался в обрывистой южной скале, приблизительно в ста двадцати метрах над уровнем моря.

Вершина кратера была с этого места неприступна, а загибающийся южный мыс острова позволял поставить на якорь судно в нескольких кабельтовых от берега, причем с острова нельзя было заметить стоящий здесь корабль. Все остальное было уже детской игрой: протянуть между выходом из галереи и кораблем канаты, похожие на те, какие перекидывают с берега на терпящее крушение судно, и спускать на блоках по этим канатам груз, предназначавшийся для корабля. Воздушная переправа тяжелых золотых слитков производилась бы силою их тяжести и вследствие наклона каната, требуя работы человеческих рук только для переноса слитков к устью галереи, а затем укладки их в трюме. План мой был единогласно одобрен.

Гартог и Корлевен совместно разрешили вторую трудность, несомненно еще более острую, и вот что было решено: в нескольких сотнях миль к востоку от острова Пасхи, среди пустынной шири Тихого океана, возвышается островок Сала-и-Гомец. Это просто вулканическая скала, на которой живут только морские птицы и около которой иногда встречаются стада тюленей в брачную пору. Ни одно судно никогда не бросает там якоря, потому что скала эта лишена растительности и воды. Было решено, что островок этот послужит нам местом склада. Это была мысль Корлевена.

Нескромности черных матросов можно было опасаться только после того, когда они попадут в какую-нибудь обитаемую страну.

Чтобы сделать эту нескромность менее опасной, мы решили объявить золотые слитки ― медными, и само неправдоподобие огромного их количества делало нашу сказку правдоподобной.

«Зябкий» должен был на глазах у всех туземцев сделать вид, что уходит в море, и, незаметно вернувшись ночью, стать на якорь в указанной нами бухте.

Мы собирались нагрузить его столько раз, сколько найдется сокровища в пещерах, и каждый груз будет выгружен в Сала-и-Гомец без захода в другие гавани.

Потом, когда все сокровища из пещер будут вывезены и сложены на этом скалистом островке, мы отправимся на Таити, главную гавань «Зябкого», и наймем там пароход достаточного тоннажа, чтобы сразу увезти во Францию весь груз золотых слитков, сложенных на Сала-и-Гомец. Это была мысль Гартога.

Молчание матросов, а главным образом капитана «Зябкого», можно будет купить, хотя бы за огромную сумму денег. К тому же на случай необходимости у нас были при себе и наши револьверы... Золото начинало уже производить в наших разгоряченных мозгах свою обычную и мрачную работу.

* * *

Когда между пещерой и парусником был натянут двойной канат и первый груз золотых слитков медленно заскользил на блоках к кораблю, то никто из нас, и я не больше других, не испытывал угрызений совести за то, что мы нарушаем последнюю волю угасшего народа; во всяком случае, угрызений совести у нас было не больше, чем у археолога, который в глубине египетских гробниц оскверняет, вынимая из могил, неприкосновенные останки фараонов.

Глава VII. Проклятие Атитлана

Запачканными кровью руками доктор закончил закалывать последний широкий бинт перевязки, стянув его как можно туже.

― Я сделал все, что мог, ― сказал он, ― но не говоря уже о том, что я не хирург, на корабле нет ничего нужного для операции. Теперь нужен был бы лед!.. А где его взять? Мы в десяти днях пути от ближайшего порта цивилизованной страны.

И, вытирая лоб тыльной частью руки, Кодр провел по нему красную черту.

― Вы будете ходить за ним, ― продолжал он. ― Он был ваш друг, не правда ли?

Я содрогнулся.

― Был?..

Кодр посмотрел мне в лицо, потом вынул из кармана небольшой свинцовый слиток с изрезанными краями, в углублениях которого, хотя он был вымыт и вытерт, еще оставались красные пятна.

― Вот что я вынул из его живота, ― просто сказал он. ― Пуля была надрезана. Когда такой заряд пробивает дорогу среди тканей тела, то, как вы думаете, может ли человеческая рука исправить произведенное им опустошение?

Мне пришлось сделать усилие, чтобы выдавить сквозь сдавленное горло:

― Так значит... ваш диагноз, доктор?

― Мой диагноз!.. ― Доктор пожал плечами. ― Давайте ему все, чего он ни попросит, и вспрыскивайте морфий, когда он будет страдать. Я сделал все, что мог сделать, то есть ничего!

Я взглянул на подушку каютной койки, где лежало бледное восковое лицо с глубоко впавшими закрытыми глазами, с неподвижными ноздрями; с лица этого медленно сходила маска смерти. Корлевен был без сознания, все еще под властью хлороформа.

― Судьба слепа, ― сказал, уходя, доктор. ― Он был лучшим среди нас.

И я увидел, как этот старик с огрубевшим и бесчувственным сердцем вытирал свои глаза, переступая порог узкой двери.

В один и тот же день, в один и тот же час, одновременно потерять и ту, которой полно мое сердце, и того, который был моим другом!.. Ах, это уж слишком! Судьба действительно осыпает меня благодеяниями, и я хотел бы верить в Бога... чтобы кощунствовать!

* * *

Все это произошло вчера.

Это был последний день погрузки «Зябкого». Кодр все это время провел, снимая, калькируя, списывая надписи, упаковывая золотые таблицы и выбранные статуи, которые он предназначал для собственной коллекции.

Из команды парусника одна половина работала в нашей пещере, спуская золотые слитки и не имея сношений с туземцами острова; другая половина принимала эти слитки на другом конце каната и грузила их в трюм. Басня о медном кладе пустила благоприятные ростки в этих первобытных душах. Только четыре тяжелые ящика, наполненные драгоценными камнями, спущенные по канату в первую очередь, были наглухо заделаны нами, чтобы жадность черных матросов не нашла себе пищи.

Эдидея, суровая и молчаливая в обращении со мной, все это время провела у изголовья носилок, где лежал Атитлан, но, несмотря на все свои слезы, не могла добиться от него ничего другого, кроме тяжелого презрительно-гневного взгляда. Мы развязали жреца, потому что распухшие его лодыжки отнимали у него всякую возможность двигаться. Пока команда работала в галереях склепа, Эдидея и Атитлан все время оставались в агатовом гроте.

Матросы устроили смены для беспрерывной работы, продолжавшейся пять дней и пять ночей.

На шестой день методический Гартог, отмечавший, сменяясь с Флогергом, число спущенных по канату слитков, сообщил нам, что полная нагрузка будет закончена в течение этого дня. Капитан «Зябкого», находившийся все время на борту, подтвердил это нам запиской, переданной по обратному канату.

Тем же путем старый Кодр получил с корабля несколько огромных пустых ящиков, чтобы упаковать в них свои коллекции. Было решено, что матросы, бывшие в нашем распоряжении, пойдут следующей ночью с Корлевеном и со мной забрать в нашем прежнем лагере, в пещере на склоне горы, все, что там было собрано, когда туземцы во главе с моими товарищами искали меня после моего исчезновения.

Нам пришлось сделать ночью три путешествия, чтобы унести все из этой пещеры и расположить груз в конце юго-западной галереи, а потом спустить его по блокам на корабль.

Каждый раз, проходя через агатовый грот, я бросал взгляд на темный угол, где спала Эдидея. По совету Корлевена я в этот вечер подмешал в их питье, которое каждый день вместе с пищей ставил около них, немного снотворного порошка, чтобы она и Атитлан могли заснуть и отдохнуть в эту ночь.

Чтобы вынести в течение этих дней презрительный и немой упрек взглядов моей подруги, мне пришлось возложить надежду только на ближайший насильственный увоз ее нами. Ни одной жалобы, ни одного движения, но взгляд ее говорил лучше слов и разрывал мне сердце. Я рассчитывал на время, на мою нежность, на любовь, которую она мне оказывала раньше, и надеялся, что когда-нибудь она простит мне это насилие и снова отдастся моим поцелуям.

С первого дня старый Кодр не сказал мне ни одного слова про Эдидею, делал вид, что не обращает на нее внимания, и весь был погружен в свои надписи.

Было четыре часа и десять минут утра, ― я твердо помню это, потому что посмотрел на часы, ― когда мы отправились в третье и последнее путешествие. При ярком свете электрического факела, смягченном наброшенным сверху носовым платком, я увидел Эдидею, спокойно спавшую; грудь ритмически подымалась и опускалась под спокойным дыханием. Слеза, скатившаяся из-под ресниц, провела бледный след по сонному лицу.

Я хотел прикоснуться губами к ее бледному от бессонницы лбу, но тут внезапно раскрылись глаза Атитлана и приковали меня на месте страшным выражением ненависти, которою он меня облил.

Всю свою жизнь буду помнить я этот взгляд ненависти. Всю свою жизнь буду испытывать я горькие упреки совести за то, что оставил ее тогда во власти мрачного фанатика. Как мог я не предвидеть, не догадаться... Ах, это ужасно!

* * *

Когда мы возвращались в последний раз, уже загоралась заря. Мы с Корлевеном составили план похищения Эдидеи и Атитлана. Гуманность не позволяла покинуть беспомощного старика в пещере; поэтому было решено, что мы увезем его с собою, вылечим и отложим на позднейшее время решение об его дальнейшей участи.

Посадку на корабль людей решено было произвести тем же способом, как и погрузку тюков, при помощи блока и веревок, на которых мы спускали слитки; сделать это было необходимо, чтобы избегнуть всякого перехода по острову, где несомненно сторожили нас подосланные Корето туземцы.

Пересекая агатовый грот, я не заметил ничего ненормального, если не считать того, что из глубины грота, еще не погруженного в полумрак, раздался гневный голос жреца, который, казалось, обрушивал на наши головы мрачные проклятия. Чтобы не довести его до иступленной ярости в ту минуту, когда нам придется силою уводить его, я избегал приближаться к его углу, а потому отправился с Корлевеном и нашими людьми к галерее, с которой шла погрузка. Нас ожидали там только Гартог и Флогерг, так как старый Кодр уже переправился воздушным путем на борт корабля, чтобы наблюдать, как он сказал им, за погрузкой его драгоценных коллекций. Вспоминаю, какая радость охватила меня, когда я убедился из этого, что он уже не интересуется Эдидеей; я испытал чувство бесконечной благодарности к гному, не сомневаясь, что эта уступка была сделана им ради меня.

Последний груз был отправлен, настала очередь людей. Сперва мы переправили матросов, затем соскользнул на блоке и веревках Флогерг, потом пришла очередь Гартога, который нагрузился еще последним слитком золота, не преминув занести его в свою неразлучную записную книжку, ― Корлевен, смеясь, указал мне на это.

Мы остались в гроте вдвоем, чтобы выполнить последнее дело. Корлевен, как более сильный, должен был справиться со жрецом, а я должен был позаботиться о своей подруге. Мы должны были спуститься на блоках по двое ― Корлевен с Атитланом, и я с Эдидеей.

Мы поднялись в агатовый грот. Отдаленный гул, тяжелое падение, все более и более усиливающееся, заставило нас ускорить шаги.


Вбежав в грот, мы увидели вот что.

Мрачный Атитлан стоял, выпрямившись во весь рост, на своих изуродованных ногах, посередине грота, перед пастью Гугатое, и, подъяв руки, вопил и проклинал.

У края колодца лежал клочок одежды Эдидеи и сетка, которую она носила на волосах.

Из зияющего устья, открывшегося в середине стеклянного кратера, с безмерной силой лил свистящий и пенистый водопад, низвергая ревущие волны озера в кипящую пропасть кратера.

Товарищ мой что-то кричал, но голос его потерялся в грохоте этой бури.

А я стоял на коленях перед обрывком одежды и смотрел, ничего не понимая, как в огненную пропасть, крутясь, низвергалась вода...

* * *

Конец всего этого запечатлелся в моей памяти как неправдоподобный кошмар.

Я почувствовал, как сильные руки товарища уносят меня до выхода юго-западной галереи. Но там уже не было каната между скалою и кораблем!..

На палубе жестикулировали люди; я слышал, не понимая, обрывки доносимых ветром фраз; нам кричали:

― Канаты перетерлись... лопнули... бухта Кука...

И снова товарищ мой унес меня во мрак; я слышал его тяжелое дыхание; он изнемогал под моей тяжестью; но мне и в голову не пришло помочь ему и идти самому. Я был раздавлен, мозг мой был опустошен и бездеятелен. Корлевен быстро пронес меня через какой-то фиолетовый полусвет, заполненный удушающим, свистящим паром, сквозь который доносились безумные и яростные крики; потом снова ночь... ступеньки вверх, изнеможенный шепот моего товарища:

― Гедик... мальчик мой... идите сами... я больше... не могу... Сейчас все... взлетит!

Я слышал, но не понимал. Мои расширенные от ужаса глаза видели только маленькое тело, которое я держал в своих объятиях и которое теперь катится, разбивается, сочится кровью, кричит в ужасной мрачной пропасти; за ним бесконечным водопадом льется, скачет, ревет вода; потом ужасающая встреча с огнем, среди которого маленькое тело, как бабочка в огненном шторме, вертится, крутится, распадается на части, разрывается в ужасающие клочья...

― Эдидея!

И вдруг ― чистое небо, легкий морской ветерок, спокойные голубые волны, площадка восточного склона вулкана, солнце... Мне хотелось растянуться, дышать, ни о чем больше не думать и ждать... чего ждать?..

― Гедик... я устал... но если вы... останетесь здесь... и я останусь!

А! Нет! На это я не имею права. Немного раньше, немного позднее умру я... пусть так. Но я не имею права заставить его разделить мою участь. И я встал, спотыкаясь.

Мы бежали по проходу в скале, потом по скалистой тропинке, по долине, мимо статуи, через узкое и темное ущелье. Поддерживая меня мощной рукою, товарищ мой увлекал меня скорее, скорее, все скорее...

― Все взлетит!.. Все взлетит!..

Вот и море: «Зябкий» ожидал нас, застопорив машину, подняв якоря, и одна из корабельных шлюпок ждала нас на берегу с поднятыми веслами.

― Все взлетит!.. Все взлетит!..

Мы бежали со всех сил, я споткнулся, упал... Корлевен помог мне подняться... Последнее усилив... вот уже и прибрежный песок; матрос, стоя по колена в воде, ожидал нас, чтобы везти на корабль...

― Все взлетит!.. Все взлетит!..

За нами раздался крик... сухое щелканье прорезало воздух. Что-то просвистело мимо наших ушей... Корлевен обернулся; что это, хлыст Корето?..

― Гром и молния! ― сказал Корлевен. ― Это господин Синдикат.

На гребне скалы видны были две тени: одна неподвижно целилась в нас, другая торопилась к первой и что-то кричала среди ветра.

Я увидел, как облачко дыма поднялось над ружьем, потом услышал, как щелкнул второй выстрел.

― Ох! ― простонал Корлевен, тяжело оседая на землю.

― Капитан!.. Эрве... друг мой!..

Теперь все силы вернулись ко мне. Я приподнял большое безжизненное тело, взвалил его, сгибаясь, на свою спину; под двойной тяжестью ноги мои глубоко входили в мягкий песок.

За своей спиной я слышал другие быстрые шаги, третий выстрел, уже более близкий, прокатился эхом среди скал; у моего уха просвистал свинцовый заряд и взбрызнул фонтан воды на лазурной поверхности моря. Разъяренный голос прокричал по-испански:

― Каналья... Бандит... Я вырежу кнут из твоей кожи и спущу им шкуру с тебя!

― Но разве вы не велели мне убить его?

― Я велела тебе, убийца?.. И ты этому поверил? Убить моего Эрве, любимого моего!.. На, получи!

Раздался пронзительный крик безумного страдания:

― Глаза мои!.. Мои глаза!

Черные матросы неуклюже помогли мне положить тело бедного моего товарища на дно шлюпки.

― Отдайте мне его, ― кричала обезумевшая Корето, войдя в воду по колено, ― хотя бы мертвого, отдайте мне его!..

― Гребцы, вперед!

Под ударом шести весел шлюпка быстро двинулась к «Зябкому».

Поднимаясь по трапу с драгоценным грузом на спине, я еще успел увидеть, как Корето топтала каблуками стонущее тело и бешено хлестала своим страшным кнутом истерзанное лицо умиравшего человека.

И потом ― земля колыхнулась...

* * *

Бешеный гейзер кипящей воды и пара сперва вырвался из кратера и поднялся к небу среди полной тишины, которая сейчас же сменилась ужасающим ревом. Потом весь остров стал колебаться, земля заходила волнами и сотряслась в гигантской конвульсии. Потом вся вершина вулкана оторвалась и взлетела в воздух, роняя огромные скалы, разлетаясь на части и заглушая нас грохотом своего взрыва.

Внезапно покатилась огромная волна, сине-багровая, темная, окаймленная рыжей пеной, и подняла на своем чудовищном гребне наш корабль; «Зябкий», захваченный ею, дернулся, качнулся, задрожал, застонал, заскрипел всеми своими членами; всех нас бросало и перекатывало от одного борта, к другому.

Потом, когда волна прошла под нами, корабль завертелся в яростном водовороте; туча паров и пепла затемнила небо, наполняя наши легкие смертоносным воздухом.

Только благодаря тому, что дизель работал полным ходом, мы смогли удалиться от места катастрофы; когда мы отошли от него, морские волны сталкивались гребнями на том месте, где за мгновение до того возвышался остров Пасхи.

Так исполнилось мрачное, последнее проклятие «говорящей доски»:

Пусть Муни низведет воду морей на неверного.

* * *

Дизель замолчал. «Зябкий» под одними парусами летел к северо-востоку, к Панаме, к Антильским островам, к Азорским островам, к Франции. Зачем было нам заходить теперь на Сала-и-Гомец? Волны поглотили остатки сокровища, и теперь нечего бояться чьей-либо нескромности.

Я сделал Корлевену первое впрыскивание. Пока он отдыхал, я тихими шагами мерил молчаливую палубу «Зябкого», иногда встречая в темноте тени матросов, дежуривших в этой вахте. На рубке, в капитанской будке, слабо освещенный рефлектором пакгаузного фонаря, виднелся силуэт помощника капитала, склоненный над компасом и иногда со скрипом передвигавший рулевое колесо. А под ногами я чувствовал темное излучение золотого груза.

Методичный Гартог закончил его оценку. Приблизительно пятьсот двенадцать тонн чистого золота; считая по 9000 франков за килограмм, это составляло четыре миллиарда шестьсот миллионов франков, а в действительности вдвое больше, потому что стоимость франка должна удвоиться, когда наши золотые слитки увеличат собою золотой запас Государственного банка в Париже. Что же касается алмазов, которыми наполнены четыре ящика, то, считая только их стоимость в каратах и не обращая внимания на их достоинство и необычайные размеры, которые утроят их ценность, Гартог оценивал их в один миллиард восемьсот миллионов франков, которые надо увеличить в указанной выше пропорции.

Всего ― шесть миллиардов четыреста миллионов, покупная цена которых, удвоившись, даст сумму приблизительно в тринадцать миллиардов франков.

И все эти цифры, подавляющие тем могуществом, той властью, которую они могут дать, не имеют власти даже заставить сильнее биться мое сердце. Завоевывая их, я потерял оба источника, которые могли волновать меня. Женщина, которую я любил, ― умерла, единственный друг мой ― умирает!

Я вернулся в каюту и тревожно наклонился над раненым. Короткое дыхание; еле слышный пульс прощупывается лишь как чуть заметное биение; глухие хрипы вылетают из его груди и невидимая армия бесконечно малых врагов шаг за шагом выполняет свою разрушительную работу.

― Гедик!

Он открыл голубые глаза, затянутые туманом, смотрел на меня; голос его был только слабым шепотом. Незаметно вытер я свои глаза и улыбнулся ему.

― Я рад... что вы здесь... дорогой товарищ.

― Тише, капитан! Вы не должны говорить, если хотите выздороветь. Это предписал доктор Кодр.

Бледная недоверчивая улыбка осветила его осунувшееся лицо.

― А!.. Старый Кодр сказал это!

Недоверчивая складка появилась на его губах.

― Мне хочется пить...

Вот она, постоянная просьба всех раненных в живот. Я не слышал ее со времени войны.

― Чего вы хотите выпить, капитан?

Он еще раз улыбнулся, пристально смотря на меня затуманенными лихорадкой глазами:

― Шампанского... Есть оно у нас?

Есть. Кодр прислал для него несколько бутылок из камбуза. Пузатая пробка вырвалась из моих рук, и в этом узком ящике, который скоро станет гробом, раздался нелепый свадебный звук. Корлевен жадно пил искрящуюся влагу. Потом закрыл глаза, чтобы я не мог прочесть в них его мысли, и продолжал более твердым голосом:

― Так, значит, доктор позволил мне пить, да к тому же даже шампанское?

Я понял его мысль и не отвечал ему.

― Славный человек этот доктор. Другие мучили бы меня до конца.

И он снова открыл глаза и взглянул на меня.

― Дело мое кончено, товарищ.

Я стал энергично приводить бесплодные возражения. Да нет же, шампанское позволено для того, чтобы подбодрить его, чтобы усилить реакцию организма, а потому доктор...

― Тсс!.. Зачем, Гедик, вы мне рассказываете сказки? Вы были на войне?.. Я тоже был. С каких же это пор дают пить раненым в живот, если только не в тех случаях, когда больше нет уже никакой надежды?

Я не мог удержать слез, полившихся из моих глаз.

― Я просто хотел узнать. Теперь я знаю. Дайте мне еще шампанского.

― Дайте ему все, чего он ни попросит, ― сказал Кодр.

Я дал ему пить.

Под влиянием шипучего вина глаза его ожили и засветились более сильным блеском.

― Ну, в добрый час: я умру, и знаю про это. Я не боюсь. Я не знаю, что там, по ту сторону жизни, и даже есть ли там что-нибудь, но, во всяком случае, там не может быть устроено хуже, чем здесь. К тому же слово Справедливость должно же где-нибудь иметь своя истоки, и, может быть, оно не означает только ― Наказания. Мне думается, что я доставлю ей, Справедливости, много хлопот, если ей придется возместить все то, в чем она виновна предо мною.

― Капитан, не говорите так много. У вас поднимется лихорадка.

Он саркастически улыбнулся:

― Поднимется?.. Я знаю точку, с которой она скоро спустится, чтобы больше уже никогда не подняться. Насколько я могу судить по цвету, в котором я вижу эту лампу, по шуму в ушах, по теням, проходящим перед моими глазами, то она скоро достигнет этой роковой точки.

Его расширенные глаза глядели в пустоту и видели там что-то, чего я не видел. Лицо его болезненно содрогнулось, и бескровная рука коснулась покрасневшей перевязки.

― Вспрысните морфий, товарищ! Там, внутри ― целый ад!

Капли пота выступали на его лбу, слились и потекли топкими струйками. Через мгновение морфий влил в его жилы временное успокоение.

― Вы останетесь один, бедный мой Веньямин. Что сделаете вы со всем этим золотом, которое достанется на вашу долю?

― Я об этом даже не думал, Корлевен. Я думал только о несчастии с вами, косвенной причиной которого являюсь я.

― Нет никакой причины. Есть только факты, которые должны случиться и которым ничто не может помешать случиться. Час мой пробил, вот и все. Все-таки мне хотелось бы попросить вас об одной вещи.

― Располагайте, капитан, и мною, и всем, чем я владею.

― Спасибо! Мы с вами, по существу, немного похожа друг на друга; я тоже поступил бы так. Так вот: вы знаете пункт договора, который лишает умершего из нас всяких прав на его долю сокровища. Но я хотел бы сделать завещание, исполнение его будет вам стоить немногого... Хотите ли вы быть исполнителем моего завещания и израсходовать из моей части, которая останется на вашу долю, столько, сколько понадобится для этого выполнения?

― Я прежде всего, прежде всех своих дел, исполню ваши указания, которые вы сделаете мне.

― Спасибо! Благодаря вам смерть моя не будет бесполезной для тех, кого я люблю... ведь, я также любил, Гедик.

― Располагайте же и мною и всем, чем я владею; это вопрос решенный.

― Хорошо... куда положили мой китель?

Я подал его. Он хотел облокотиться, чтобы взять его, но слишком слабая голова снова упала на подушку.

― Дайте мне еще выпить, хорошо?

Когда он выпил и собрался с мыслями, то продолжал:

― У вас есть ножик? Распорите подкладку внизу с левой стороны.

Я повиновался. Потертый кожаный бумажник показался в распоротом углу. Я протянул его Корлевену.

Там были прежде всего две стертые фотографии: молодая и очень красивая женщина с младенцем на коленях; потом уже более взрослый ребенок, похожий на свою мать.

― Я мог бы быть счастлив. Ребенок этот ― мой сын, но жена, которая должна была бы быть моею, принадлежит теперь другому. И мать и сын были живы, когда я покидал Францию. Вы легко найдете их.

Он закрыл глаза от слабости. Я вытер его лихорадочные уста и влажный лоб.

― Слишком долго было бы рассказывать вам, а к тому же я не знаю часа, в который Она придет. Я предвидел уже все это давно. Там, в портфеле, вы найдете все нужное, чтобы быть в курсе дела, я написал это. Что же касается завещания, то оно очень просто, и я знаю, что вы сумеете выполнить его. Оно заключается только в трех словах: сделать их счастливыми. Могу я рассчитывать на вас?

― Клянусь вам, я сделало все то, что сами вы сделали бы.

― Спасибо. Мешать всему этому будет, конечно, один человек... Он богат, могущественен, раз он мог купить мою невесту у ее родителей, раз он мог позднее разорить меня. Чтобы обуздать его, придется, конечно, бороться! Быть может, Флогерг и Гартог помогут вам в этом деле. Всякая жалость к этому человеку представляется мне излишней.

― С их помощью или без нее, капитан, но человек этот будет побежден, и чтобы достигнуть этого, я отдам не только вашу, но и всю свою долю денег.

Спокойная улыбка разлилась по его лицу; прозрачная рука слабо пожала мою руку, и он закрыл глаза:

― Ах!.. Значит я могу умереть без сожаления.

Я дал отдохнуть ему с минуту, он продолжал:

― А вы, славный мой товарищ, что будете делать вы?

Весь хаос моей души вылился в печальные слова:

― Сперва исполню ваши поручения. Потом...

И я докончил фразу жестом.

― Убьете себя, Жан?.. (В первый раз назвал он меня по имени.) Нет. Есть более важные дела. Вот о чем я мечтал, быть может, это понравится вам и придаст новый вкус жизни.

― Я слушаю вас.

Он медленно заговорил:

― С таким богатством, которое будет у вас, мой мальчик, то есть с таким, которое уже не позволяет больше жаждать новых приобретений, люди скоро становятся неврастениками или сходят с ума, если ограничиваются употреблением денег только на удовлетворение собственных желаний. И я подумал вот о чем: надо использовать это сказочное богатство, чтобы обойти с тыла старую ведьму, Судьбу.

В мире, где мы жили, работа людей плохо ладилась. У каждого из нас свой собственный жизненный груз, более или менее тяжелый, но он давит и всех остальных. Мне известно удобное объяснение, которое дают этому священники: каждый из нас и все люди до скончания веков должны искупать грех наших прародителей. Но так как я отказываюсь верить в такую чудовищную несправедливость, то я решил, что вся она построена на гнусном общественном устройстве и что человек обязан своими несчастьями им же составленным законам.

И это правда: когда богатство достигает известного предела, то владелец его безнаказанно становится выше всех общественных условий, уверенный, что это он управляет ими при помощи своего золота и может менять эти условия, исправлять их, реформировать, поворачивать в другую сторону или вовсе уничтожать во всем том, что его касается.

Думали ли вы когда-нибудь о захватывающем, опьяняющем чудесном положении того, кто стал бы разыскивать несправедливости, вопиющие неравенства среди людей, и противопоставил бы себя этой слепой, глухой и золотушной Судьбе, чтобы в известных случаях вернуть ход вещей к справедливому и разумному порядку? Он, простая тварь, взял бы на себя в таком случае бремя справедливости и весы Фемиды, дрожащие в ослабевших руках проблематического творца!

Исправлять, восстановлять, из отчаяния делать счастье, как из навоза выращивают цветы, издеваться над подлой жизнью и заменить ее, неспособную к справедливости и добру... Какая ослепительная работа, Гедик! Как она оправдала бы все то имморальное, что мы уже сделали в жизни, чтобы добыть ту магическую палочку, которая теперь откроет нам все эта двери!..

Мне кажется, что если бы я был богом, то для меня было бы радостью ― быть добрым! В чем же заслуга быть суровым, когда можешь все и находишься превыше всего?

― Попробую, Корлевен, клянусь нам в этом, но насколько яснее видел бы я свой жизненный путь, если бы вы были со мною и руководили мною!

Икота потрясла его тело.

― Уже! ― сказал он, потом продолжал:

― Если бы я был с вами?.. Постараюсь быть. Мне думается, что что-то в нас переживает наш скелет, будь то хотя бы все, что мы думали в течение нашей жизни. Если хоть что-нибудь из этого может пережить меня, колебаться в атмосфере, то не сомневайтесь, товарищ, что я буду около вас, чтобы помогать вам.

Еще более сильный приступ икоты сотряс его внутренности. Я протянул ему шампанское, но почти немедленно он выплюнул глоток, который только что проглотил.

― Хорошо! Я понял! Настаивать не буду. Звать доктора незачем. Еще одно вспрыскивание, хорошо?

Нет! Я не хочу вспоминать обо всем остальном. Он умер только через шестнадцать часов... Шестнадцать часов! Мы опустили его зашитое в саван тело через бортовые сети, привязав к его ногам для тяжести золотой слиток...

Загрузка...