Сфинксам на Университетской набережной около трех с половиной тысяч лет. Высеченные из сиенита, они стояли у входа в величественный храм, сооруженный в Египте близ Фив для фараона Аменхотепа III. Головы сфинксов являются портретным изображением этого фараона. Сфинкс — один из самых популярных персонажей древнеегипетской мифологии. Им приписывалась способность охранять гробницы и храмы от всевозможных враждебных сил. В иерографических надписях, высеченных на основании каждой их двух скульптур, перечисляются все титулы и заслуги Аменхотепа III, правившего Египтом в XV веке до н. э. «Каменные стражи» были найдены в 1820 году во время раскопок на месте древней столицы Египта — Фив.
Оттуда их доставили в Александрию с целью найти там выгодных покупателей. В это время там находился молодой русский дипломат и историк-любитель А.Н. Муравьев, путешествовавший по Сирии и Египту. Великолепное произведение древнеегипетских ваятелей настолько его поразило, что он немедленно обратился к русскому правительству с предложением купить их. Пока чиновники в высших инстанциях обсуждали вопрос, «полезно ли будет сие приобретение», сфинксов купила Франция. Но в июле 1830 года во Франции вспыхнула революция. Новому правительству было не до древних изваяний, и оно уступило их России за 64 тысячи рублей (очень значительная сумма по тем временам). Сфинксы, каждый весом 23 тонны, были погружены на специально зафрахтованный итальянский корабль «Буэна Сперанца» — «Добрая надежда». Надежды оправдались. Долгое плавание успешно завершилось. Проделав путь от берегов Нила до берегов Невы, сфинксы застыли у гранитной пристани возле Академии художеств, созданной по проекту архитектора К.А. Тона в 1832–1834 годах. На их пьедесталах была высечена надпись: «Сфинкс из древних Фив в Египте перевезен в град Святаго Петра в 1832 году».
Но почему их решили поставить именно там? В Питербурге есть немало прекрасных мест для древних реликвий. Это тем более странно, если учесть, что пристань готовилась для великолепных коней Петра Клодта. Знаменитый скульптор учился в Академии с 1830 года. Нет сомнений, что местоположение сфинксов связано с высящимся рядом громадным зданием Академии. Что же их связывает?
Попробуем разгадать загадку сфинкса. Начнем, как говорится, ab ovo, то есть с самого начала.
На участке дома № 17 на Университетской набережной в начале XVIII века располагались дома В. Лобковича, Головкина и здание Морского ведомства, построенные по типовому проекту. В 1757 году в этих зданиях была размещена Императорская Академия художеств. Мысль о создании Академии наук и художеств в России была высказана еще Петром I в конце 1690х годов. Академия художеств была учреждена решением Сената 6 ноября 1757 года в царствование императрицы Елизаветы Петровны в Петербурге по инициативе М.В. Ломоносова и известного просветителя того времени И.И. Шувалова. Они были друзьями-соперниками и научными оппонентами. Помните ломоносовское: «Неправо о стекле те думают, Шувалов, которые стекло чтут ниже минералов»?
Именно Шувалов пригласил из-за границы педагогов, набрал первых учеников ив 1758 году подарил Академии свою прекрасную художественную коллекцию, положив этим начало библиотеке и будущему музею. В 1764 году Екатерина II, утвердив Устав и штаты, даровала Императорской Академии художеств «Привилегию». После своего основания она располагалась в доме Шувалова на Садовой улице, но Екатерина II, придав Академии статус Императорской, посчитала, что столь славному учреждению необходимо новое, отдельное здание. Для этого и был выделен участок на Васильевском острове. Собственное здание Академии «трех знатнейших художеств» — живописи, скульптуры и архитектуры было построено в 1764–1788 годах по проекту Ж.Б. Валлен-Деламота. В ряде источников упоминается об участии в разработке проекта первого ректора Академии архитектора А.Ф. Кокоринова, но некоторые исследователи оспаривают этот факт.
В начале 1764 года Екатериной II был утвержден проект и издано распоряжение о выделении на строительство 160 ООО рублей. Говорят, что одно из условий проекта установила сама императрица. Она приказала так построить здание, чтобы внутри был круглый двор «для того, чтобы все дети, которые тут учиться будут, имели бы перед собой величину купола собора Святого Петра в Риме и в своих будущих архитектурных проектах постоянно с ним соотносились». В 1765 году в присутствии Екатерины II состоялась торжественная закладка здания Академии художеств на набережной Невы.
По моделям И.П. Прокофьева были созданы скульптуры «Минерва, коронующая художества и науки» для главного купола. В центре здания — портик главного входа. Между колоннами ионического ордера расположены статуи Геракла и Флоры. Геракл опирается на палицу, сделанную из ясеня Киферонских садов. На палицу наброшена шкура Немейского льва. В левой руке за спиной он держит три золотых яблока из сада Гесперид. Рядом — богиня цветов Флора. Над дверью здания надпись: «Свободным художествам. Лета 1765». При Академии был разбит сад. В Академии художеств было создано Воспитательное училище, в которое стали набирать 6-летних детей, чтобы «находясь под надзором гувернеров, они не могли видеть и слышать ничего дурного, могущего их чувства упоить ядом развратности».
Новый Устав заведения, утвержденный 4 ноября 1764 года, по указанию Екатерины II составил И.И. Бецкой. Эту дату стали считать официальным днем учреждения Академии художеств. Выпускникам Академии присваивалось звание художника в живописи, ваянии или архитектуре. Тем, кто окончил Академию с золотой медалью, предоставлялось право на годовую поездку за границу за счет Академии (подавляющее большинство молодых людей выбирало Италию и Францию). Тем выпускникам, которые выполняли работы для Академии и «имя ея искусною работою прославляли», присваивалось звание академика, обеспечивавшее весьма высокий общественный статус и дававшее право преподавать в стенах самой Академии. Академия художеств была одним из самых прогрессивных учреждений того времени. Художники и архитекторы первого шуваловского выпуска Академии А.П. Лосенко, Ф.И. Шубин, В.И. Баженов, Ф.С. Рокотов, И.Е. Старов задали тот высочайший уровень художественной практики и педагогики, которые составили славу отечественного искусства.
Новый этап в жизни Академии начался с момента, когда ее конференц-секретарем с сентября 1799 года был назначен Александр Федорович Лабзин. С ним, с его личностью, его деятельностью, его идеями связан подлинный расцвет изящных искусств.
Лабзин происходил из небогатой дворянской семьи. Родился он в Москве в 1776 году. О его родителях известно очень мало. Любопытно, что Александр Федорович, человек весьма словоохотливый, почти ничего о них не рассказывал, только все любил повторять, что «матушка моя была женщиной очень набожной». Любознательность и охота к учению проявились у Саши очень рано. В десять лет Лабзин был принят в гимназию при Московском университете — большая удача для одаренного мальчика. Учился он блестяще, был одним из лучших учеников, в 12 лет был переведен в Университет, а в 14 — «произведен в студенты». В Университете предметом его изучения стали не точные науки и горячо любимая им математика, а древние и новые языки, современная научная литература и изящная словесность. Он отлично выучил греческий и латынь, основательно изучил древних классиков, отдавая предпочтение Цицерону, Платону и Плутарху. При этом успевал следить за литературными новинками и сам пытался писать, причем в разных жанрах. Это были, с одной стороны, сатирические стихи, например «Быль. Французская лавка», где высмеивается пресловутая галломания, слепая приверженность всему французскому. С другой же стороны, это было участие в очень серьезном журнале главы московских масонов Н.И. Новикова «Вечерняя заря», ставившем перед собой самые высокие цели. Вот как сам издатель характеризовал свое предприятие: «Издание поучительное, заключающая в себе лучшие места из древних и новейших писателей, открывающие человеку путь к познанию Бога, самого себя и своих должностей, которые представлены как в нравоучениях, так и в примерах оных, т. е. небольших историях, повестях, анекдотах и других сочинениях, стихами и прозою, служащее продолжением «Утреннего Света»» (прежнее издание Новикова).
Лабзин участвовал в журнале в основном как переводчик. Способный и целеустремленный юноша был замечен братьями и был допущен в избранный круг масонов, где познакомился с Новиковым и И.Г. Шварцем. Оба они произвели на молодого Лабзина исключительно сильное впечатление. Он всегда признавал их своими духовными наставниками и до конца своих дней был предан их идеям. С Новиковым он переписывался до самой смерти Николая Ивановича в 1818 году. На смерть Шварца (тот безвременно скончался в 1784 году) Лабзин написал прочувствованные стихи, которые ему было доверено прочесть на собрании учеников в честь умершего Учителя.
Лабзин обучался в обеих масонских «семинариях» при Московском университете. Об этих своеобразных учебных заведениях стоит рассказать подробнее. Первая из них, учительская, была задумана как «кузница педагогических кадров». Из духовных учебных заведений по рекомендациям епархиальных архиереев вызывались способные ученики, чтобы готовить их к педагогическому поприщу. Существовала семинария исключительно на частные пожертвования. Масон Н.А. Демидов пожертвовал на нее 20 тыс. рублей, некий аноним Ш. - 50 тысяч. Через три года в семинарии обучались уже 30 студентов. Состав учащихся был исключительно сильным. Вместе с Лабзиным там обучались, например, Матвей Десницкий (будущий митрополит Михаил) и Стефан Глаголевский (будущий митрополит Серафим). Оба они достигли высших чинов в священноначалии Русской православной церкви. Матвей Десницкий (1762–1821) был выдающимся богословом и церковным историком, с 1802 года — член Российской Академии, с 1818 — архимандрит Александро-Невской лавры, епископ Петербургский, первенствующий член Святейшего правительствующего синода. Он был членом масонских лож «Трех знамен» и «Теоретической степени». Серафим Глаголевский (1757–1843) сменил Десницкого на петербургской кафедре, где и служил до самой смерти. Серафим состоял в ложе «Трех знамен». На примере хотя бы этих двух выпускников ясно, какая атмосфера царила в семинарии. Наивысшими добродетелями там почитались искреннее религиозное чувство, духовная работа, нравственный долг и служение ближнему. Из семинарии Лабзин вынес стойкую неприязнь к современной ему философии, «вольтерьянству», которое он воспринимал как безверие, а значит, нравственную всеядность и цинизм.
В июне 1782 года по плану Новикова и Шварца, опять же на «доброхотные пожертвования» братьев-каменщиков, при Университете была открыта еще одна «семинария» — переводческая, или филологическая. Первый ее набор составил 16 слушателей, среди них и Лабзин. Он был одним из самых активных студентов, «поставив на поток» переводы с немецкого и французского языков. Переводил он главным образом религиозную, философскую, художественную литературу.
Еще одним начинанием неутомимых Новикова и Шварца стала организация ими Дружеского ученого общества. Целью его объявлялось печатание учебных пособий, изучение и повсеместное распространение книг, иначе говоря, всемерное содействие просвещению общества. Лабзин всей душой разделял эти идеалы.
23 апреля 1783 года в жизни Лабзина произошло важнейшее событие. Он был торжественно принят в общество мартинистов и принес масонские клятвы. 28 апреля, в день своего рождения, он дал обет служения Богу, которому был верен всю жизнь. Об этом добровольно взятом на себя обете Лабзин всегда вспоминал в трудных житейских обстоятельствах. «Соображения благоразумия и выгоды житейская советовали мне молчать, либо мнению всеобщему следовать, но вспоминал я Обет свой… и долг понуждал меня возвышать голос мой и свидетельствовать об Истине, пробуждая умы и сердца, как сказано в Писании: «Глас вопиющего в пустыне…»» (Лабзин имеет в виду знаменитую цитату из пророка Исайи, Ис. 40:3.)
В 1784 году Александр Федорович окончил Университет. Знания классических языков добавляли уважения, но не давали заработка, а вот хорошее владение новыми иностранными языками было очень востребовано. Лабзин устроился в Московское губернское правление переводчиком, стал продвигаться по служебной лестнице. Работа была перспективная, но скучная, и Лабзин через пару лет переходит в конференцию (учебную часть) Московского университета. Там он мог переводить не только казенные бумаги, но и столь милые его сердцу философские сочинения и теологические трактаты. Однако платили в Университете намного меньше, и Лабзину был нужен дополнительный заработок. Он стал переводить театральные пьесы, сначала комедию «Фигарова женитьба» Бомарше, а потом — «Судью» Мерсье. Пьесы с успехом шли на сцене, цензура вымарывала целые сцены, находя перевод «с приличиями не согласующимся», Лабзин писал по этому поводу язвительные стишки, которые с восторгом читали студенты… Одним словом, суеты и шума было много, а денег мало.
И тут Лабзину пришла в голову по-настоящему «богатая» идея. Летом 1787 года ожидался приезд государыни в Москву. Лабзин решил написать царице оду. Название сего вдохновенного труда стоит привести полностью. «Торжественная песнь Екатерине Второй на вожделеннейшее Ее Величества прибытие в столичный град Москву из предпринятого путешествия в приобретенную, в благословенное Ее царствование, Тавриду и другие полдневные области, во всерадостный день восшествия на Всероссийский императорский престол, совершающий двадцатипятилетие преславного Ее царствования». Песнь содержала 38 строф, по 10 стихов каждая, полные «густейшей патоки придворных славословий». Ода решительно ничем не выделялась из длинного ряда официальной восторженной лирики (XX век дал великое множество образцов такого рода сочинений). Но Лабзин поднес оду лично, расшаркавшись по всем правилам придворного этикета и сказав пространные комплименты по-французски и по-русски! Он правильно все рассчитал, на императрицу любезный и красноречивый юноша произвел хорошее впечатление. Екатерине нравились красивые и бойкие молодые люди, даже когда она не имела на них «альковных видов». Царица отметила оду, обратила на автора внимание, и впоследствии он не раз получал от нее подарки и денежные вознаграждения.
Дела Лабзина пошли в гору, он продолжил переводы, писал свои сочинения, активно участвуя в работе новиковской «Типографической Компании». В эпоху гонений на масонов, закончившейся разгромом типографии, Лабзин задумал перевестись на службу в Петербург. Это решение давалось ему нелегко, он колебался, пребывая в грустных размышлениях о том, не предает ли он тем самым своих товарищей, не выказывает ли малодушие и т. д. Но перед самым отъездом из Москвы с ним произошел один случай, в котором он усмотрел, ни много ни мало, особое проявление Промысла Божьего, направляющего его на путь проповеди. Когда он мылся в бане, то случайно разговорился с неким человеком, который «явно и даже дерзко объявлял свое неверие». Лабзин с одного раза обратил его «на путь Истины», да притом так убедительно, что новообращенный заявил, что он возненавидел все земное, выразил желание отдать все свое имущество новому своему наставнику и уйти в монастырь (!). Лабзин был поражен не менее неофита. Как пишет сам: «Я мысленно снова подтвердил Обет свой и при сем невольно вырвались у меня слова молитвы… Случай сей представился мне такою святынею, что не только не усумнился я отречься от предложения нового моего приятеля, но не захотел принять от него ни малейшего за то воздаяния, ниже какой другой услуги». Александр Федорович часто пересказывал эту историю и почти всегда в этот момент на глаза его наворачивались слезы. Лабзин был человеком абсолютно не сентиментальным и далеким от романтического прекраснодушия. Когда надо, он умел быть и льстивым придворным, и хватким служакой, и лукавым царедворцем, и даже сознательным мистификатором (мы еще скажем об этом ниже). Очевидно, это происшествие действительно тронуло его до глубины души. Он не только ощутил «направляющую десницу Господню», но и впервые почувствовал всю мощь своего воздействия на людей. Он осознал свою Миссию, исполнение которой стало главным делом всей его жизни.
Перебравшись в столицу, Лабзин по рекомендации видного масона Ф.П. Ключарева поступил в секретную экспедицию Петербургского почтамта. Позиции масонов в Российском почтовом ведомстве всегда были очень сильны. В обязанности Лабзина входил надзор за поступающими в Россию иностранными газетами, а также частными письмами (увы, была и перлюстрация переписки…). Он должен был следить за тем, чтобы в общество не просочилась никакая информация, «могущая вредно повлиять на настроение умов». Время было грозовое, во Франции полыхала революция, Европа волновалась, и правительство Екатерины пребывало в тревоге и страхе. Лабзин, как почти все российские масоны, не разделял взглядов французской освободительной философии, не одобрял ни «буйств разума» у Вольтера, ни атеистических эскапад Гольбаха и Ламетри. Он с ужасом слушал рассказы эмигрантов о зверствах революционных толп и страшился повторения таких событий в России, «яко пугачевщины еще гораздо злейшей». Кроме того, ему важно было подтвердить свою лояльность «обожаемой государыне», так что служил он ревностно, не за страх, а за совесть. Это подтверждается его быстрым карьерным ростом и частыми денежными премиями.
Материальное положение его упрочилось настолько, что он мог подумать о женитьбе. Избранницей его стала бездетная вдова Анна Евдокимовна Карамышева (урожденная Яковлева). Выбрал он ее, по его словам, «за доброе сердце и непритворное благочестие». Она была на восемь лет старше Лабзина, но это не мешало им жить в мире и согласии до самой смерти Александра Федоровича. Анна Евдокимовна стала не только верной спутницей, но и соратницей мужа, полностью разделявшей его убеждения. (Об этой удивительной женщине мы еще расскажем поподробнее.) 15 октября 1794 года они поженились. Лабзин продолжал служить на почтамте, но не бросил переводить сочинения европейских мистиков и художественной литературы.
Со смертью Екатерины многие чиновники были отставлены, но не Лабзин. Он и при Павле «быстро шел в чинах». В апреле 1799 года Лабзин получил чин статского советника и был переведен в Коллегию иностранных дел, а в сентябре того же года — конференц-секретарем Академии художеств. Это был очень значительный пост, а ведь ему было всего 23 года! Лабзин пользовался полным доверием подозрительного царя: когда Павел стал гроссмейстером Мальтийского ордена, то поручил двум Александрам, Лабзину и Вахрушеву, составить историю «ордена Святого Иоанна Иерусалимского». Соавторы взяли за основу пятитомный труд французского историка P.O. Верто д‘Обефа. Частично они его перевели, частично дополнили своими изысканиями. Лабзин понимал, что именно могло понравиться Павлу, и смело включал в повествование эпизоды, которых, возможно, и не было, но «каковым случиться надлежало». Усердие не пропало даром. В 1801 году Лабзин получает чин придворного историографа ордена, а перед этим Павел награждает его двумя тысячами рублей и двумя бриллиантовыми перстнями.
Лабзин настолько осмелел, что решился, несмотря на строгий монарший запрет, учредить в 1800 году новую масонскую ложу «Умирающий сфинкс». Он пригласил в нее только узкий круг старых, испытанных друзей. Поначалу деятельность ложи держалась в строжайшей тайне, и состав ее не расширялся. Однако после смерти Павла Лабзин привлек в свою ложу многих заметных людей из мира искусств. В ложе состояли архитекторы А.Н. Воронихин и А.Л. Витберг, художники В.Л. Боровиковский, Д.С. Левицкий, С.А. Венецианов, скульпторы Н.М. Козловский, И.П. Мартос, а также ряд менее известных «служителей Аполлона». Помимо них в ложе были писатели и журналисты, чиновники, священники.
Что искали они в ложе? Едва ли можно согласиться с мнением, будто художников и ваятелей привлекало должностное положение Лабзина. Эти люди не особенно нуждались в чиновном покровительстве. Талант — «единственная новость, которая всегда нова» — обеспечил им к моменту вступления в ложу успех, состояние и признание в обществе. Лабзин привлекал их как личности. Поначалу маститые мэтры недоверчиво присматривались к нему: он ведь был не из их среды. Лабзин не рисовал, не ваял, не был коллекционером или меценатом. Среди его многообразных дарований не было ничего связанного с пластическими искусствами. Однако очень скоро они оценили его скромность и такт, его административный талант и деловую хватку, а самое главное — редчайший для чиновника дар — понимание того, что художники разбираются в искусстве не хуже него.
Лабзин не вмешивался в творческий процесс, не навязывал своих предпочтений и представлений о прекрасном. Он понимал свою работу как помощь и делал все от него зависящее, чтобы помочь всем сотрудникам и студентам Академии, в особенности молодым. Он выбивал для них пансионы, добивался лучших условий для стажировок за границей, знакомил молодых талантливых художников с меценатами и покровителями, устраивал для выпускников выгодные государственные заказы, словом, был «отцом родным».
Деятели русского искусства, которые знали Лабзина, всегда вспоминали о нем с искренней благодарностью и сердечной теплотой. С умилением они рассказывали, что Александр Федорович, как рачительный хозяин, входил в каждую бытовую мелочь. Он, например, велел, чтобы для отопления в Академию привозили только березовые дрова, «ибо таковые дают меньше дыма», лично следил за качеством присылаемых из-за границы «художественных товаров» и их справедливым распределением. Надо отметить, что тогда в Россию приходилось завозить практически все необходимое для изящных искусств: краски, кисти, лаки, растворители, гравировальный инструмент и т. п. Как шутливо писал сам Лабзин, «все почти для художества потребное из-за моря везем, кроме разве холста да натурщиц».
Лабзин показал себя отличным администратором и превосходным управленцем. Среда художников — особый мир. Здесь каждый — личность, «всякий о себе высоко понимает», иные воображают себя гениями… В творческих коллективах редко удается избежать зависти и интриг. Руководить таким сообществом гораздо сложнее, чем, скажем, группой смирных и дисциплинированных почтовых чиновников. Лабзин блестяще с этой задачей справился, он сумел создать в Академии атмосферу доверия и взаимопомощи. Этому во многом способствовало то обстоятельство, что признанные мастера и молодые дарования состояли в одной ложе и называли там друг друга братьями.
Помимо административной работы Лабзин уделял много времени и педагогической деятельности. Он приглашал студентов к себе домой, устраивал для них домашние посиделки с чаем и пирогами, а иногда — любительские домашние спектакли. Пьески для них он писал сам, он же выступал в качестве режиссера и непременно сам играл. Спектакли были в основном нравоучительного характера. Добродетель в них непременно торжествовала, а порок наказывался. Дома Лабзин читал студентам вслух свои стихи, куда любил вставлять простонародные выражения «спроворить», «калякать» и т. д. Он разучивал со студентами русские песни и сам пел их всегда «с превосходным чувством народной стихии». Лабзину это казалось исключительно важным.
Александр Федорович осознавал, что половина преподавателей Академии были иностранцами, все пособия и альбомы — на французском и немецком языках, художественная терминология почти полностью состояла из иностранных слов. Многие были убеждены, что «по-русски тонкие дефиниции выразить неможно». Лабзин был категорически с этим не согласен. Он, в совершенстве знавший несколько языков, был абсолютно уверен, что на русском языке можно сказать так же емко, кратко и точно, как на любом европейском. В своих переводах он разрабатывал новую для русского языка терминологию и во многом создал «категориальный аппарат русского философского дискурса» (Г. Шпет), или, выражаясь попроще (Лабзин бы это одобрил!), научил философию, искусствоведение и отчасти теологию говорить по-русски.
Лабзин был едва ли не первым российским теоретиком искусств, и позиции, которые он отстаивал, были для многих новыми и непривычными. Так, например, при нем в Академии расцвела замечательная русская портретная школа. Мировоззренческим основанием ее работ стали рассуждения Лабзина. Дело в том, что в России до петровских времен вообще не существовало светской живописи, была церковная иконопись. Переход к интимному мужскому портрету (у масонов существовал обычай дарить такие портреты друг другу) знаменовал своего рода иконоборческий бунт против условного церковного искусства. Икона — не картина, она изображает «мир невидимый», к миру реальному имеет очень отдаленное отношение. Иконопись — жанр чрезвычайно далекий от реализма, соответствие изображения действительности там не важно, иконописца заботит дидактический посыл и формальное соответствие определенным правилам письма, древним византийским канонам. На иконах мы видим условные, стандартизованные лики.
Портрет же показывает определенного человека с его живой, мятущейся, неуспокоенной душой, со своеобразными чертами, выявляет его сущность. С портретов на нас смотрят непохожие друг на друга, неповторимые личности. Художнику-портретисту становятся интересными не роскошные костюмы вельмож и изысканные туалеты дам (парадный портрет), а человеческий характер и индивидуальность (интимный портрет). Художник вглядывается в лицо человека и особенно в его глаза, не зря же говорят, что глаза — зеркало души.
Портреты «лабзинской» эпохи — величайшее откровение в русском искусстве. Вглядитесь в них попристальнее, они завораживают. Недаром этим портретам приписывались магические свойства. Образы Рокотова встают как бы из мистического тумана, персонажи Левицкого — люди напряженной мысли и большой духовной работы, изображения Боровиковского — подчеркнуто рафинированные.
Эти живописные шедевры рождали вдохновенные строки поэтов. Вот стихотворение Николая Заболоцкого «Портрет»:
Любите живопись, поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно.
Ты помнишь, как из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Ее глаза — как два тумана,
Полуулыбка, полуплач,
Ее глаза — как два обмана,
Покрытых мглою неудач.
Соединенье двух загадок,
Полувосторг, полуиспуг,
Безумной нежности припадок,
Предвосхищенье смертных мук.
Когда потемки наступают
И приближается гроза,
Со дна души моей мерцают
Ее прекрасные глаза.
Несмотря на свою молодость, Лабзин быстро приобрел среди питерских масонов такой же авторитет, каким прежде обладал Новиков среди масонов московских. Это выражалось, среди прочего, в работе его ложи «Умирающий сфинкс». Настала пора раскрыть секрет ее названия. Согласно древним египетским легендам, мифическое чудовище сфинкс, встречая человека, загадывает ему несколько загадок. Если человек ошибается или не знает, сфинкс пожирает его, но если человек дает правильный ответ, сфинкс испускает жалобный вопль и умирает. Это метафора природы, которая выступает как враждебная сила, если ты не понимаешь ее, но покоряется человеку, если он знает ее законы. Назначение человека — овладевать тайнами мироздания, «умертвить сфинкса» означает познать все секреты бытия. К этому и стремились члены ложи. Однако познание происходило не только путем интеллектуального постижения, но и путем мистического созерцания.
Здесь нужно небольшое отступление. Люди зачастую употребляют слова, не задумываясь о том, что их нынешнее значение очень далеко от первоначального. Так, например, слово «семинар» означает на латыни «осеменение», а слово «концепция» — «зачатие». Когда студент говорит подружке: «Пойдем на семинар, разработаем концепцию», понимают ли они, что стоит за этими словами?
Слово «мистика» постигла та же участь, его сейчас употребляют в смысле, весьма далеком от первоначального. Ныне оно служит для обозначения всего таинственного, загадочного и непонятного. Прилагательное «мистический» встречается в рассказах о вампирах, НЛО, странных природных явлениях, небывалых человеческих способностях, необычных духовных практиках и даже об исчезновении бюджетных средств. Масоны лабзинского круга употребляли этот термин в его каббалистическом значении. С греческого «мистикос» переводится как «скрытый, тайный». Но у этого слова есть еще одно значение. Оно восходит к глаголу «закрывать, замыкать». Каббалисты предлагали трактовать это так: «с закрытыми глазами». Это значит, что для настоящего постижения мира человек должен закрыть два своих телесных глаза и тогда откроется некий внутренний «третий глаз», картина мира предстанет во всей полноте и наступит подлинное понимание сущности вещей. В индуизме «третий глаз» встречается в иконографии божеств, в христианстве существует выражение «прозрение очес», в буддизме есть озарение «сатори», в Каббале это называется «слышащее сердце» или «разумное сердце» (см. 3 Книга Царств, 3:9).
Мистический способ постижения Бога и мира стал для Лабзина и его друзей главным содержанием их масонской деятельности. Для художников этот путь был, возможно, легче, чем для других. Они привыкли вглядываться в человеческую душу, искать в ней источник вдохновения. Мистицизм призывал помнить, что источником благодати является Бог, а не какая-либо человеческая институция, как бы она ни называлась. Мистические масоны стремились обрести, как они говорили, Durchbruch der Gnade, по-немецки — «прибой благодати». Это было некое особое молитвенное состояние, сравнимое с высшими проявлениями религиозного экстаза. Такой «прибой» был прежде всего непосредственным переживанием, бесценным даром религиозного опыта. Главное здесь было полностью довериться чувствам, подавив «трезвость сердца и мудрствования разума».
В этом смысле мистическое масонство противостояло просветительскому духу с его культом Разума. В «теоретическом градусе», самом высшем, розенкрейцеровском направлении масонства весь пафос речей и писем был направлен против «лжемудрований Вольтеровой шайки», разум там всячески принижался, а интуиция превозносилась. Разуму с его понятиями противопоставлялось Откровение. Но это не было откровение историческое в виде некоего всем памятного события, не было откровение в богословском смысле (теофания, или богоявление), и это не было откровение письменное, например Апокалипсис. Это было некое внутренне озарение, или, как выражались масоны, «иллюминация», на латыни — «озарение», «освещение». (Отсюда, кстати, и термин «иллюминаты» — «озаренные».)
Вот характерный для Лабзина пассаж: «Священное Писание есть немой наставник, указующий знаками на живого учителя, обитающего в сердце нашем… Текст хранит Божественное молчание, silentium divinum, он не дает ответа на наши вопросы… Как же нам понять слово Божие? Помогут ли нам многочисленные толкования? Нимало… ибо они суть лишь мнения человеков, а мнениями нельзя угодить Господу. Они суть произведения разума, а можно ли постичь человеческим разумом Божественную истину? Сие так же невозможно, как тщиться ложкой вычерпать море…» (Это сравнение, как и фразу про «Божественное молчание» текста, Лабзин заимствует из блаженного Августина.)
Мистические масоны очень любили на своих собраниях петь свой духовный гимн на слова М.М. Хераскова (Михаил Матвеевич Херасков, видный масон, куратор Московского университета, почитавшийся современниками первым поэтом эпохи, «нынешним Ломоносовым», написал для лабзинской ложи гимн «Коль славен наш Господь в Сионе». Музыку к нему написал Дмитрий Степанович Бортнянский, капельмейстер придворной капеллы. Этому масонскому гимну выпала удивительная судьба. Он стал официальным гимном Российской империи и был им до 1833 года. После этого он исполнялся на торжественных государственных церемониях, входил в военный ритуал. Куранты на Спасской башне Кремля вызванивали его мелодию с 1856 года по октябрь 1917 г.):
Коль славен наш Господь в Сионе,
Не может изъяснить язык.
Велик он в небесах на троне,
В былинах на земле велик.
Везде, Господь, везде Ты славен,
В нощи, во дни сияньем равен.
Тебя Твой агнец златорунный
В себе изображает нам,
Псалтырью мы десятиструнной
Тебе приносим фимиам…
Взглянем на некоторые сочинения, которые выбрал для перевода Лабзин. Их длинные, витиеватые, в духе галантной эпохи названия настолько красноречивы, что не требуют комментариев. Из немецкого мистика К. Эккартсгаузена Александр Федорович перевел среди прочего трактаты «Ключ к таинствам натуры», «Важнейшие иероглифы для человеческого сердца», «Облако над святилищем, или Нечто такое, о чем гордая философия и грезить не смеет» (!). С французского он перевел эссе теолога Ф. Пуарата «Просвещенный пастух, или Духовный разговор одного благочестивого священника с пастухом, в котором открываются дивные тайны Божественной и таинственной премудрости, являемой от Бога чистым и простым душам».
Вот эти-то «чистота души и простота сердца» были самыми желанными целями самого Лабзина и других вольных каменщиков. Достичь этого было нелегко. Лабзин разработал для братьев целую систему мер, где одна из главных ролей отводилась чтению. Для масонского взгляда на мир было характерно убеждение, что правильно воспринять «мировую гармонию» может только человек внутренне чистый, обуздавший свои страсти и смиривший свою гордыню. Духовно нечистому человеку все самые высокие истины, изложенные в самых умных книгах, ничего не дадут, ибо он не готов к их восприятию. Метафорически эта мысль выражена в излюбленной масонами притче. «Представим себе, — говорится в ней, — что некий человек с бельмами на глазах въехал в великолепнейшую страну. Для него она черна, как ночь. Напрасно станут говорить ему о красотах натуры, его окружающей. Он не узрит их, доколе не снимет с глаз своих бельма». Так что поначалу, на стадии ученичества, предлагались несложные книги, лучше всего простые и ясные «моралите».
Большим мастером таких сочинений был Н.И. Новиков. Его и рекомендовал братьям Лабзин. Читать следовало понемногу, не перескакивая с книги на книгу, добиваясь полного уяснения материала. Потом переходили к более сложной литературе, например к сочинениям И. Арндта и Иоанна Масона. Вершиной «пирамиды постижения» были мистические книги. Однако и их следовало читать под надзором старших в иерархии братьев и самого Мастера.
Во всех ложах много читали, но в «Умирающем сфинксе», пожалуй, больше других. Предписывались строгий порядок и последовательность чтения, регламентировался порядок взаимной помощи братьев в «постижении науки», Великий Мастер (им, разумеется, был сам Лабзин) внимательно следил за успехами братьев, поощрял усердных и порицал нерадивых. К чтению для развлечения масоны вообще и Лабзин в частности относились отрицательно. Правда, сам Александр Федорович не пренебрегал романами, но всегда при этом подчеркивал, что приключения героев для него лишь повод для новых благочестивых размышлений и дидактических выводов.
Лабзин не раз высказывал сожаление по поводу того, что печатная книга заменила рукописную и подлинно хорошие сочинения теряются в потоке незначительных. Тем не менее он как истинный масон полагал, что прогресс остановить нельзя и надо учиться выбирать «жемчужины среди песка». Лабзин был категорическим противником цензуры и, тем более, запрещения книг. С «вредными» сочинениями он предлагал бороться с помощью журнальной полемики и написанием «книг-отповедей». Он часто повторял: «Надлежит в мире быть и соблазнам, иначе как же усовершенствуется добродетель?»
С самыми продвинутыми из братьев Лабзин читал очень серьезные книги. В круг чтений входили Отцы церкви, православные и католические богословы, средневековые и современные мистики, классики масонства и даже алхимики. Лабзин всегда старался, чтобы в его ложе был самый лучший подбор книг, и неустанно переводил все то, что казалось ему интересным и «душеполезным» для братьев. Список переведенной им литературы очень велик, выше мы привели лишь небольшую его часть.
Другим не менее важным средством достижения «чистоты души» были самовоспитание и дисциплина. Лабзин требовал от своих братьев по ложе строжайшей дисциплины не только внешней (подчинение уставу ложи и лично Мастеру), но и внутренней (упорной работы по самосовершенствованию). Именно эта внутренняя дисциплина, сравнимая с монашеской аскезой, и оказалась важнее всего для мистического масонства. Это называлось «тесанием дикого камня» человеческого сердца и составляло главное содержание всех «масонских работ». С помощью этих работ масоны стремились воспитать новый тип человека со «слышащим сердцем». Это направление масонства оказало сильнейшее влияние на романтизм в русском искусстве — у всего роскошного российского романтизма оккультные корни.
Здесь необходим небольшой терминологический экскурс. Слово «оккультный» нуждается в «реабилитации», так как сейчас в устах некоторых невежд и мракобесов оно превратилось чуть ли не в ругательное, якобы тождественное сатанизму и изуверским культам. Между тем оккультизм (от латинского occultus — тайный, сокровенный) — это общее название мистических учений, постулирующих существование скрытых сил в человеке и космосе, недоступных для обычного человеческого опыта, а также изучающих явные и скрытые связи человека с потусторонним миром. Термины «оккультный» и «эзотерический» часто используются как синонимы. Эзотеризм (от греческого «эзотерикос» — внутренний) в первоначальном значении понятия — философское учение, доступное только ограниченному кругу лиц, «малому стаду» избранных в противоположность экзотеризму — общедоступному знанию. С экзотеризмом тесно связаны религии как высший взлет человеческого духа и идеологии, как суррогат религий. И те, и другие стремятся к своему максимальному распространению. В религиозном обиходе это стремление называется миссионерством, в идеологическом — пропагандой. В отличие от них эзотерические учения, например масонство, отнюдь не стремятся проповедовать свои знания «широким народным массам». Они полагают, что при изложении высоких истин на общедоступном языке они огрубляются и опошляются, иными словами, вульгаризируются и профанируются.
Для масонов слова «вульгарный» и «профанный» имеют исключительно негативную коннотацию, хотя их первоначальное значение вполне нейтрально. Слово «вульгарный» происходит от латинского vulgaris — «обычный, общепринятый». (Блаженный Иероним назвал свой перевод Священного Писания с иврита на латынь Vulgata, то есть «общедоступная».) У слова «профан» тоже латинские истоки. Так назывались люди, не допущенные к какой-либо святыне. Pro означает «перед», «до», a fanum — «святыня, святилище». По масонской терминологии «профанами» называются все люди, не посвященные в братство вольных каменщиков.
Среди масонов была очень популярна притча про два лика Афродиты — Уранию (возвышенную) и Пандемос (общенародную). Своим светлым ликом богиня обращена к немногим посвященным, другим, темным — ко всем остальным. Те, кому довелось узреть пресветлый лик Афродиты, не должны рассказывать об этом никому, ибо каждый рассказ бросает тень на ее прекрасное лицо. Если посвященные хотят сохранить лик богини в первозданной чистоте, они должны свято хранить ее тайну. Этим рассказом масоны руководствовались в своей повседневной жизни.
Лабзин поначалу нерушимо соблюдал масонский «обет молчания», ограничивал свою деятельность стенами ложи. Но желание проповедовать «граду и миру» оказалось сильнее. Лабзин признавался, что чувствовал в этом призвание свыше. Александр Федорович страстно хотел поделиться своими мыслями о религии с более широкой аудиторией, чем несколько десятков братьев. Он решил пойти по стопам своего наставника Новикова и задумал выпуск нового, небывалого издания. Он писал, что «такового христианского журнала и у немцев не было, а у французов никогда и не бывало», и поэтому он «может составить эпоху в моральном ходе [развитии] нашего Отечества». Целью журнала были распространение истинных, с точки зрения издателя, представлений о религии и вере, популяризация Священного Писания и толкование Библии, рассуждения на духовно-нравственные темы, обсуждение спорных вопросов из религиозной жизни, полемика с «книгами развратными и богохульными». Журнал назвали «Сионский вестник», так как на горе Сион в Иерусалиме стоял Соломонов Храм, а задачей масонов было восстановление Храма Мудрости в душах людей. В упоминавшемся гимне Хераскова «Коль славен наш Господь в Сионе» есть такие строки:
Ты солнцем смертных освещаешь,
Ты любишь, Боже, нас как чад…
<…>
И зиждешь нам в Сионе град.
Судя по всему, желание заняться религиозной журналистикой созрело у Лабзина к осени 1805 года. Хорошо знакомый с государственной бюрократической системой, Лабзин решил подстраховаться. Он заручился поддержкой старшего цензора И. Тимковского. Тот обещал содействовать предприятию, и им совместными усилиями удалось вывести будущий журнал из-под опеки духовной цензуры, от которой Лабзин ждал главных неприятностей (позже его опасения полностью подтвердились). К концу года было получено разрешение на выход журнала по ведомству гражданской цензуры, где служил Тимковский. Путь к изданию был открыт. Лабзин ликовал, не подозревая, какую тяжкую ношу он на себя взваливает. Журнал требовал огромной работы. Помимо подготовки материалов, анализа религиозной литературы и переводов иноязычных авторов нужно было решать и чисто технические вопросы. Лабзин сам правил статьи, сам вычитывал корректуры и даже сам переписывал для типографии листы «с отделением каждой литеры, дабы С не брали за Е».
Надо учесть, что в это время Лабзин служил не только в Академии художеств, но и получил назначение директора Департамента военных морских сил. Там ему помимо текущей работы приходилось еще исполнять «экстраординарные» поручения министра П. Чичагова. Лабзин служил (и хорошо служил, получал награды!) по двум ведомствам одновременно, исполнял обязанности Мастера ложи, переводил и издавал книги и практически в одиночку тянул на себе издание журнала. Как у него хватало на все сил и времени?! Конечно, он был исключительно организованным и невероятно трудолюбивым человеком, но даже не это главное. Он был счастлив осознанием того, что исполняет свое предназначение, и труды не тяготили, а радовали его.
Единственным огорчительным обстоятельством была необходимость доставать для журнала деньги. Питерские братья помогали, но этого было недостаточно. Требовалась сумма в 3 ООО рублей (это было много), причем сразу. Лабзин в отчаянии писал московскому масону и своему другу Д.П. Руничу: «Сии деньги хоть роди, помощников более нет и взять негде». Московские братья деньги для Лабзина нашли, но это было не пожертвование, а ссуда. Лабзин обязался отдать после первых книжек журнала, «с текущей выручки». Александр Федорович трепетал: это был долг чести, но никто не мог поручиться, что журнал будет пользоваться успехом и станет коммерчески выгодным. Для стабильной прибыли требовалось помимо успешной продажи в розницу найти не менее 400 подписчиков. По тем временам это было немалое число. Лабзин решил рискнуть!
1 января 1806 года вышел первый выпуск «Сионского вестника», почти полностью состоявший из статей самого Лабзина. Ни одну из них он не подписал своим именем и даже не указал себя как издателя на обложке журнала. Все статьи были подписаны псевдонимами, такими, например, как УМ, Безъеров, Мисаилов, а издателем числился Феотемпт Мисаилов. Раскроем тайну псевдонимов, они много скажут о характере Александра Федоровича. УМ означает «ученик мудрости», Безъеров — еще студенческое прозвище Лабзина, потому что он на письме «нигде еров не ставил». (Буква ъ (твердый знак) — «ер» по правилам тогдашней орфографии ставилась в частности в конце слов мужского рода.) Феотемпт — на греческом «посланный Богом», а Мисаил — вариант произнесения имени архангела Михаила, архистратига небесного воинства. Отрок по имени Мисаил упоминается в книге пророка Даниила (см. Дан. 1:6 и далее). Он был вместе с другими благочестивыми отроками ввергнут в огненную печь по приказу вавилонского царя и спасен от огня ангелами Божьими. На иврите «Ми ка эль», в греческом произношении Михаил означает «кто как Бог». Поистине, скромность никогда не входила в число достоинств Александра Федоровича…
Лабзин не прогадал: первые же книжки принесли журналу настоящий успех. Издание поддержали многие влиятельные вельможи и, что еще важнее, религиозные авторитеты. Среди них были епископ Калужский, митрополиты Петербургский и Московский, ректоры духовных академий и архимандриты монастырей. Монахи и священники присылали в журнал письма со словами поддержки и изъявляли желание стать подписчиками. В марте журнал стал самым популярным изданием в России. Радости Лабзина не было пределов. Он не стеснялся писать о своем любимом детище в самых восторженных тонах, предрекая ему «славную будущность».
Но радоваться оставалось недолго: у журнала оказалось множество могущественных врагов. Некоторые из них были просто завистниками, которые не могли спокойно переносить зрелище чужого успеха. Но были и идейные противники. Большинство из них — из наиболее консервативных церковных кругов. Они усматривали в журнале отступления от учения православной церкви, неверное объяснение таинств, ложное толкование Писания и вообще много мест, «противоречащих православной истине, приводящих в недоумение, рождающих сомнение и прямо неприличных». Посыпались доносы и требования «прекратить безобразие». До поры оберпрокурору Синода князю А.Н. Голицыну (он был другом Лабзина) удавалось отводить от журнала грозу, но в середине 1806 года дело дошло до царя. Александр поручил рассмотрение дела о журнале министру просвещения П.В. Завадовскому и президенту Императорской Академии наук Н.Н. Новосильцеву. Оба они отрицательно относились к мистицизму и не желали продолжения проекта Лабзина. Получив их донесение, царь распорядился, чтобы Голицын «исследовал оный журнал со всем возможным тщанием». Государева воля была ясна, и Синод издал «представление» о закрытии журнала. Сентябрьская книжка стала последней. Лабзин попрощался с читателями журнала, объявив, что издание прекращается «по обстоятельствам… от его воли независящим».
Он был очень огорчен происходящим, но не собирался сдаваться и не думал оставлять издательскую деятельность. Осуществлять ее становилось все труднее, так как противники Лабзина, ободренные закрытием «Сионского вестника», обрушили на мистиков новые потоки клеветы. Помимо церковных мракобесов, в этом особенно усердствовал авторитетный масон И.А. Поздеев. Он сознательно вводил публику в заблуждение, смешивая мистиков с иллюминатами, представителями своеобразного политического движения, вдохновленного идеалами Французской революции. У иллюминатов была дурная репутация, о них тогда говорили с ужасом как об «опаснейших революционерах» и «злейших якобинцах». Впоследствии оказалось, что слухи о страшной революционности политических иллюминатов были весьма и весьма преувеличены, но главная ложь заключалась не в этом. Для масонов-мистиков «иллюминация» означала молитвенное внутреннее озарение, это не имело ничего общего с политической деятельностью и революционной пропагандой.
Мистиков Лабзина пытались «пристегнуть» и к деятельности польского графа Тадеуша Лещиц-Грабянки и его группы. Грабянка был типичным религиозным фанатиком, одержимым идеей своей избранности и искренне считавшим себя мессией — спасителем человечества. Он основал религиозное «Авиньонское общество» (его называли также «Народ Божий», «Новый Израиль» и «Общество Грабянки»), начал проповедовать в Петербурге новое «Иерусалимское царство», близкое второе пришествие, а затем и вовсе провозгласил себя новым Христом. Грабянка многих увлек своими вдохновенными, бессвязными речами, которые его сторонники трактовали как «апостольское глаголание». В конце концов его арестовали, а общество запретили. Грабянка вскоре умер в тюремной больнице, сторонники его рассеялись.
Лабзин, несомненно, посещал собрания общества Грабянки. Они проходили в Мраморном дворце в покоях цесаревича Константина Павловича или в доме вдовы видного масона С. Плещеева. После разгрома общества Лабзин при всяком удобном случае устно и письменно открещивался от любых связей с безумным графом и группой его легковерных поклонников. Ему удалось это сделать, и доверие к нему как издателю было восстановлено. Александр Федорович добился разрешения на печать ранее запрещенного перевода книги Ю. Штиллинга «Тоска по Отчизне» и стал издавать книги в прежнем объеме. Многие из них пользовались большим успехом у современников и были настоящими интеллектуальными бестселлерами той эпохи.
Лабзин настойчиво прививал читающей публике вкус к серьезным философским и теологическим сочинениям. Одним из них был трактат «Мысли о небе, или Записки человека, обратившегося от заблуждений новой философии, сочинение, в котором победоносным образом поражаются лжемудрствования неверия и в коем доказывается истина христианской веры». Автором этой книги был испанский аристократ П. Олавидес, написавший ее во время Французской революции, свидетелем которой он был. Книга трижды выходила в Испании, а в 1805 году была издана в Лионе во французском переводе. Книга выдержала во Франции семь изданий (!), став одной из самых популярных в Европе. Для Лабзина было принципиально важно познакомить с такой книгой русского читателя.
Авторитет Лабзина среди российских братьев — вольных каменщиков неуклонно рос. Это признавали даже недоброжелатели. Г.Р. Державин, не слишком жаловавший масонов, уважал и любил Лабзина, доверял ему публичное чтение своих произведений, считая его непревзойденным чтецом. Он посвятил ему сборник своих стихов, написав при этом «Издателю моих песней». Лабзин в самом деле обладал прекрасным голосом и был изумительно красноречив. В сочетании со статной фигурой и пронзительным взглядом это производило сильное впечатление на людей. Некоторые говорили о его «гипнотизме» и «магнетизме». Александру Федоровичу такие разговоры льстили, они укрепляли его в сознании верности своего пути и тешили его гордыню.
Лабзин был чрезвычайно самолюбив и в ложах держался абсолютным деспотом, требуя от братьев беспрекословного повиновения. Он часто подавлял собеседников своей энергией, непоколебимой убежденностью и обширными познаниями. Лабзин не терпел возражений и ополчался на каждого, кто пытался ему перечить. Успокаивался он только в случае проявления полного смирения. Тогда он с охотой менял гнев на милость и проникался к человеку искренней привязанностью. Его отношения с братьями по масонству были скорее отцовскими, чем братскими. Он очень любил помогать, опекать и оказывать покровительство. В случае же упорного несогласия с его мнением, которое Лабзин всегда считал единственно правильным, Александр Федорович насмерть ссорился с человеком и порывал с ним навсегда. Так он рассорился и расстался со своим другом и соратником Д. Руничем.
При всем этом Лабзин не выносил лести в глаза, всегда обрывал подхалимов и с легкостью над собой смеялся (но позволялось это только ему одному). Александр Федорович был чувствителен к шепоткам за спиной и с удовольствием ловил разговоры, где братья между собой называли его «новым пророком». Людям малознакомым Лабзин казался гордым и надменным, он и сам признавал это за собой: «Все гордыня моя… Кабы не вера, право был бы я вовсе нестерпим». У него была любопытная и редкая черта: с людьми бедными, непризнанными и гонимыми он держался приветливо и доброжелательно, зато тех, кто считал себя выше его, он третировал, выказывая порой подчеркнутую дерзость и даже грубость. Хорошо знавший Лабзина масон М. Дмитриев писал: «Он не мог любить вполовину. Он предавался человеку весь, но зато и себе требовал всего человека».
За девять лет существования ложа Лабзина численно выросла и духовно возросла настолько, что стало возможным выделить из нее особую группу братьев. В марте 1809 года Лабзин основал ложу «Теоретической степени по изысканию премудрости Соломоновой». Это было преддверием обретения статуса розенкрейцеров, что было заветной мечтой самых мистически настроенных братьев. Чтобы ложа работала по древним уставам рыцарей Розы и Креста, необходимы были «братья испытанной верности, истинные и старые мастера, кои дали достаточные опыты страха Божия, человеколюбия, непорочной жизни и алчности к стяжанию премудрости и познаний». Обет требовал от таких братьев «отречения от сует мира и полного предания себя служению целям ордена, не щадя своей жизни».
Вступить в этот избранный круг было для масонов величайшей честью. Каково же было их удивление, когда Великий Мастер настоял на участии в работах обеих лож своей супруги! Иные из братьев возмутились, но Лабзин круто подавил недовольство, не останавливаясь даже перед исключением из ложи. Братьям пришлось смириться… Вообще говоря, масоны никогда не приглашали дам на заседания лож. Иное дело — торжественные братские трапезы или рауты с танцами. Там «прекрасные нимфы двора Купидона», как цветисто выражались масоны, были желанными гостьями. Об этом свидетельствуют застольные песни, тосты и велеречивые обращения, собранные в специальных масонских обрядниках. Но на таких веселых сборищах речь никогда не шла о серьезных предметах. Масоны опасались, что «приманчивая красота женская» отвлечет братьев от сосредоточения и самоуглубления, а то и поссорит их между собой. Кроме того, женщина в качестве участницы сугубо мужского сообщества воспринималась как нонсенс.
Однако, как известно, нет правил без исключений. Княгине Е.Р. Дашковой масоны отказали в чести принадлежать к братству, написав, что «княгиня, по дамскому своему состоянию, принята в число братий отнюдь быть не может». Но то было в XVIII веке, а ныне на дворе стоял уже век XIX! Графиня А.М. Нарышкина принимала участие в собраниях общества Грабянки, и вот А.Е. Карамышева-Лабзина уже на равных сидит среди самого элитного масонского круга. Конечно, тут сыграла роль активнейшая поддержка мужа, но следует признать, что Анна Евдокимовна в самом деле была женщиной необычной. Биография ее как будто сочинена автором авантюрных романов, столь популярных в то время.
Детство ее прошло в патриархальной семье небогатых провинциальных дворян. Их жизненный уклад немногим отличался от крестьянского быта. Мать Ани была женщиной очень религиозной и набожной, рано оставшись без мужа, она воспитывала дочь в строгости, «была мне и матерью, и отцом», — писала Лабзина в своих воспоминаниях. Когда девочке было 13 лет, мать смертельно заболела и решила выдать дочку замуж за своего дальнего родственника Н. Карамышева. Это был интересный человек, подлинный сын своей эпохи. Он с отличием окончил Московский университет, получил пансион на обучение естественным наукам в университете Упсалы (Швеция), тогда одном из лучших в Старом Свете. Там читал лекции Карл Линней, послушать которого мечтали все ученые Европы. Карамышев и там был на хорошем счету, он вернулся в Петербург блестящим молодым ученым с прекрасными перспективами. На Ане он женился исключительно из чувства долга: он учился в Москве на средства ее отца.
В своем петербургском доме Карамышев сразу же принялся перевоспитывать юную жену «по своему образу и подобию». Дома он держал «любимую племянницу», которая ночевала в супружеской спальне, уверял Анну, что ей необходим любовник и сам (!) нашел его. Он смеялся над ее религиозными чувствами, вел долгие беседы, где доказывал, что никакого Бога нет и быть не может, что миром правит разум, а разум говорит, что всякие запреты нелепы и что умный человек может позволять себе все что хочет. Судя по всему, это было такое ходячее воплощение самого вульгарного «материализма» и доведенного до абсурда «вольтерьянства». Анна не любила и не уважала своего мужа, и когда он умер, вздохнула с облегчением. Сама она пишет так: «Перекрестилась я да и сказала: прости, Господи, прегрешение мое, все лучше вдовья доля, чем так жить». Анна Евдокимовна решила было доживать свой век вдовой и даже подумывала об уходе в монастырь, но тут ей встретился Лабзин, и жизнь ее вновь обрела смысл: «Я раньше и не знала, что можно в таком уважении жить».
Детей у Анны Евдокимовны не было ни в одном браке, и они с мужем решили взять на воспитание двух сирот. Приемные дети обожали своих новых родителей, в доме Лабзиных всегда звучал детский смех, там царили радость и счастье. Александр Федорович не только обожал свою супругу, но и уважал ее. Она помогала ему вести журналы лож, разбирала рукописи, составляла архивы. Анна Евдокимовна относилась к своим масонским обязанностям с исключительным усердием, а мистические поиски Лабзина вызывали у нее благоговение. «Супругу моему, — писала она, — даровано было от Господа самого Бога и ангелов Его лицом к лицу зреть». Многие ли жены могли так сказать о своих мужьях?!
Статус Великого Мастера обязывал Лабзина поддерживать контакт с другими масонскими ложами Петербурга. Его не раз приглашали присоединиться к ним, но он неизменно отвечал отказом. Вот два показательных примера. Лабзин бывал на собраниях ложи «Соединенных друзей», основанной в столице в 1802 году камергером Императорского двора Александром Александровичем Жеребцовым. Эта ложа быстро стала едва ли не самой многочисленной в столице. Она объединяла в своих рядах прежде всего аристократов. Общество там было блестящим. Во главе списка красовалось имя великого князя Константина Павловича, за ним шли чередой герцоги, князья, графы, генералы и иные «сильные мира сего». (В этой ложе среди прочих состояли Александр Дмитриевич Балашов, министр полиции при Александре I, и Александр Христофорович Бенкендорф, шеф жандармов при Николае I.) В ложе существовали замысловатые обряды, своеобразный культ солнца и сил природы, так называемая «естественная религия». На знаках ложи изображался треугольник с тремя латинскими S, обозначавшими слова soleil, science, sagesse (солнце, наука, мудрость). Лабзина все это смущало, он усматривал тут попытку возрождения античного язычества или средневекового пантеизма, умаление «величия Господа». Не нравилось Александру Федоровичу и свободомыслие, поощряемое в этой ложе. Слово «вольнодумец» (libre penseur) всегда было для него знаком ненавистного «вольтерьянства» и вызывало отторжение, а в «Соединенных друзьях» это был комплимент.
В ложе проповедовались любовь к красоте жизни, предписывалось добиваться этой красоты для всех людей на свете, пропагандировалось устройство земного эдема, построение Великого Храма человечества.
Как пели братья в хоровой песне:
Преславный храм сей подкрепляют
Премудрость, сила, красота,
А твердость стен сих составляют
Любовь, невинность, простота.
Лабзина это никак привлечь не могло, он искал в масонстве «смирения страстей, отречения от суеты», его идеалом был друг и соратник Н.И. Новикова Семен Иванович Гамалея, суровый аскет и подвижник. Лабзин даже написал стихотворный памфлет (разумеется, под псевдонимом), направленный против слишком уж жизнелюбивой философии братьев из другой ложи. «Что нам жуирство прославлять / и бонвиванство восхвалять? / Нам надобно дух укреплять / И взоры к нему обращать». (Жуир и бонвиван на французском — люди, стремящиеся получать от жизни все удовольствия и не задумывающиеся о смысле бытия.) Помимо этого, он находил, что «работы ложи токмо из одних обрядов и церемониалов состоят, учения имеют мало и предмету [цели] никакого».
Не устраивало Лабзина и явное расхождение между декларациями ложи и ее практической деятельностью. В уставе «Соединенных друзей» говорилось, что братья стремятся «стереть между человеками отличия рас, сословий, верований, воззрений, истребить фанатизм, суеверие, уничтожить национальную ненависть, войну, объединить человечество узами любви и знания». Цель прекрасная, но в реальности ложа была закрытым аристократическим клубом, что для искреннего поборника равенства сословий Лабзина было абсолютно неприемлемо. Наконец, все работы в ложе и даже переписка между братьями велись исключительно на французском языке. Александра Федоровича как яростного сторонника распространения русского языка это искренне возмущало.
Другой ложей, с которой Лабзин находился в дружеских отношениях, была ложа «Палестины», открытая в 1809 году. Самый девиз ее привлекал Лабзина: «Pro Deo Imperatore et Fratribus», то есть «За Бога, Императора и братство». Поначалу эта ложа тоже была аристократическим кружком, но затем во главе ее стал граф Михаил Юрьевич Вильегорский, один из «превосходнейших Отечества сынов». Князь Петр Андреевич Вяземский так поэтично описал его:
…Он в книге жизни все перебирал листы:
Был мистик, теософ, пожалуй, чернокнижник
И нежный трубадур под властью красоты.
Все в ложе переменилось. Языком работ стал русский, в состав братьев стали принимать людей всех сословий — чиновников, офицеров, артистов и музыкантов, литераторов, купцов и даже ремесленников (например, скрипичных мастеров). Это была, пожалуй, самая пестрая по составу ложа Петербурга. Вильегорский был светлой личностью, привлекавшей к себе симпатии самых разных людей. Богатый и знатный вельможа, он сумел возвыситься над сословными предрассудками своей среды и «мог брата видеть в каждом». Он был меценатом, покровителем наук и искусств, благотворителем и филантропом. Михаил Юрьевич дружил с артистами, художниками, музыкантами, поэтами, при этом сам пробовал себя в разных областях искусства и был, по словам друзей, «гениальным дилетантом в музыке». П.А. Вяземский, человек очень язвительный, часто злой на язык и всегда скупой на похвалу, писал о нем так:
С Жуковским чокался он пенистым бокалом
И с Пушкиным в карман он за словом не лез…
Вяземский отмечает и другую важную черту Вильегорского:
…Но в причете придворных
Умел быть сам с собой в чести и впопыхах
Не расточал царям слов приторно притворных.
Лабзин симпатизировал Вильегорскому и с удовольствием посещал открытые собрания его ложи, где произносил речи о любви к Родине, о долге перед Богом, об обязанностях масона. Своим собратьям по ложе, однако, Лабзин посещать ложу «Палестина» не только не рекомендовал, но даже прямо запрещал. Ему не нравилось, что Вильегорский «хотя о делах Ордена весьма ревнует, но братиям уж больно потачку дает». Лабзин привык к совсем другому стилю руководства, основанному на деспотичной власти Мастера и раболепном подчинении братьев. Кроме того, нам кажется, что он ревновал к харизматической личности графа и опасался конкуренции со стороны его ложи.
В 1816 году Лабзин получил Высочайший рескрипт (Письмо Государя на имя отличившегося подданного с выражением ему благодарности.) и орден за издание духовных книг на русском языке. В этом же году его старый друг А.Н. Голицын был назначен министром народного просвещения. Мистицизм стал преобладающим течением в духовной жизни России, и Лабзин стал его главой. Интерес к мистике и эзотерике был огромным. Как пишет М.О. Гершензон: «это было настоящее могучее общественное движение, равно увлекавшее и наивные, и просвещенные умы». Эзотерика, как правило, входит в моду в переломные моменты социальной жизни, в эпоху гражданских бурь и потрясений, когда выцветают прежние идеалы, рушатся казавшиеся ранее незыблемыми представления и общественные системы. Мистические движения знаменуют собой поиск людьми новой системы духовных координат, обретение человечеством новых ориентиров. Тогда в России было именно такое время.
Для Лабзина настал его звездный час. Он решил возобновить издание своего любимого детища — «Сионского вестника». Журнал вновь стал выходить в свет в 1817 году с красноречивым посвящением «Господу Иисусу Христу». На этот раз Лабзин избрал для себя новый псевдоним — Угроз Световостоков. Журнал сразу же стал одним из самых читаемых в России. Тираж его постоянно рос, он стал заметным явлением российской общественной жизни. Приведем характерную цитату из письма Вяземского А.П. Тургеневу: «Жуковский слишком уж мистицизмует. Он так заладил одну песнь, что я, который обожает мистицизм в поэзии, начинаю уже уставать. Стихи хороши, но… везде выглядывает ухо и звезда Лабзина». Это ли не красноречивое свидетельство влияния Александра Федоровича на умы и сердца современников?
Деятельность Лабзина заслужила довольно ироничное описание молодого Пушкина. В ранних (возможно, еще лицейских) редакциях начала 4-й песни «Руслана и Людмилы» вслед за строками
Я каждый день, восстав от сна,
Благодарю сердечно Бога
За то, что в наши времена
Волшебников не так уж много…
следует описание некоего современного чародея и его занятий:
Все к лучшему: теперь колдун
Иль магнетизмом лечит бедных
И девушек худых и бледных,
Пророчит, издает журнал, —
Дела, достойные похвал!
Право в данном случае трудно принять ироническую интонацию, даже если она исходит от гения. «Колдуна» оставим на совести юного стихотворца, Пушкин говорит так явно «в угоду черни» (его собственные слова). Колдунами масонов считала самая невежественная часть общества.
Лабзин действительно полагал недавно открытый магнетизм одним из мощнейших средств к освобождению души из «темницы тела», заветной цели всех мистиков. К лечению бедных Александр Федорович имел прямое отношение, выступая инициатором широкой благотворительной кампании. На имя Угроза Световостокова приходили пожертвования со всей России, а Лабзин направлял их на филантропические цели. В этом он действовал заодно с другим видным масоном, Павлом Павловичем (Паулем Вильгельмом) Помианом-Пезаровиусом, основавшим в 1813 году газету «Русский инвалид», занимавшимся сбором средств на лечение раненных во время Отечественной войны 1812 года. Это было начало российской частной благотворительности. Через руки Пезаровиуса и Лабзина шли очень большие средства. Нужно ли добавлять, что эти люди в отличие от последующих просвещенных времен не присвоили себе ни копейки?! Лабзин поощрял дарителей жертвовать тайно, не открывая имен. При этом он ссылался на евангельскую цитату: «Пусть левая рука твоя не знает, что делает правая» (Матф. 6:1–4).
Практическим филантропом Лабзин был и в частной жизни. Они с женой, как уже было сказано, воспитывали двух приемных детей. Что до девушек, они здесь явно для рифмы — Лабзин никогда не был замечен в слабости к «прекрасным нимфам», оставаясь всегда примерным семьянином.
Чем больше был успех журнала, тем активнее становились его недоброжелатели. Повторялась история с первым выпуском. Против Лабзина и мистиков объединился весь реакционный лагерь, возглавляемый пресловутым архимандритом Фотием Спасским. Настойчиво внедрялась мысль об опасности и неблагонадежности мистицизма. Журнал обвинялся в произвольном толковании учения о благодати, в умалении значения Книги Царств, в кощунственном истолковании учения о первородном грехе и тому подобных прегрешениях. Самым тяжким было обвинение в сектантстве.
А.Н. Голицын вновь попытался прийти другу на помощь. Он освободил журнал от духовной цензуры и заявил, что сам будет его цензором. Но, как и 12 лет назад, это не помогло. По поручению Фотия «московский затворник Смирнов» сделал критический обзор журнала. До сих пор неизвестно, не вымышленный ли это персонаж? Есть серьезные основания подозревать, что под именем московского затворника скрывался ректор Петербургской духовной семинарии архимандрит Иннокентий Смирнов, противник «Сионского вестника» и покровитель Фотия. Ирония судьбы — Лабзин всю жизнь обожал мистифицировать других, и теперь сам пал жертвой мистификации.
Обзор направляется к князю С.А. Ширинскому- Шихматову, тот поручает некоему А. Струдзе оформить полноценный донос в Синод. Струдза, добавив к обзору набор стандартных обвинений, подает бумагу в Синод и Голицыну как министру просвещения. Игнорировать донос не получилось, Ширинский-Шихматов доложил об этом царю. Голицын вынужден был «дать делу законный ход». Лабзину предложили изменить направление журнала и во всем слушаться «благодетельных советов духовной цензуры». В вопросах веры и своего духовного кредо Лабзин никогда не шел на компромиссы. Он отказался, и в конце 1818 года журнал закрыли.
Травля Лабзина набирала силу. Его главный ненавистник Фотий публично называл его не иначе как «идол-человек» и «пророк сатанин». От Лабзина отвернулись многие прежние знакомые.
Александр Федорович тяжело переживал все эти события. Его не обрадовало даже «утешительное» назначение на должность вице-президента Академии художеств. Главное дело его жизни — издательство книг ему продолжать не давали. За четыре года, прошедшие с момента закрытия «Сионского вестника» до своей отставки, он издал всего лишь одну книгу. Лабзин заболел «падучей» (эпилепсией), изнуряющие припадки отравляли ему жизнь и лишали главного наслаждения — работать за письменным столом. Характер Лабзина, и прежде нелегкий, испортился еще более. Порой он не мог себя контролировать и говорил такие вещи, в которых потом раскаивался. Одна из таких неосторожных фраз стала роковой.
13 сентября 1822 года на заседании руководства Академией слушался вопрос об избрании в почетные члены Академии графа Гурьева и графа Кочубея. Лабзин резко возражал на том основании, что эти господа ничего для искусства не сделали. Услышав, что зато они близки к государю, Лабзин сардонически расхохотался и заявил, что в таком случае он предлагает избрать почетным академиком царского кучера Илью Байкова, который к государю ближе всех, ибо его спину (Лабзин выразился по народному) государь созерцает каждый день.
Инцидент казался исчерпанным, но не тут-то было. Кто то из профессоров рассказал о лабзинской шутке студентам, те разнесли хлесткую фразу по кофейням и пивным, там ее услышали полицейские информаторы — и дело дошло до высокого начальства. 10 октября столичный генерал-губернатор граф Милорадович запросил официальных объяснений у Президента Академии А.Н. Оленина. Оленин, человек благородный, хотел замять это дело, но вынужден был отправить свой отчет, где писал, что все происшествие кажется ему пустячным. В ответ он получил от Милорадовича очень строгое письмо, где ему указывалось на исключительную важность этого дела. Милорадович послал доклад Оленина со своими комментариями Александру в Верону. Уже 20 октября последовал указ Сената, в котором предписывалось: Оленину — немедленно отправить Лабзина в отставку, Голицыну — объявить Оленину строгий выговор за недонесение о «государственном деле», Милорадовичу — выслать Лабзина из столицы с запрещением въезда туда без особого разрешения. Местом ссылки по указанию министра внутренних дел Кочубея избирается городок Сенгелей Симбирской губернии.
13 ноября больной Лабзин с пожилой женой и приемной дочерью отправился в путь. Несмотря на запрет, многие студенты и преподаватели Академии вышли попрощаться с ним. Все братья из его ложи стояли тут же и хором пели масонский гимн: «Да нашу цепь скрепит вовеки! / Пусть мир падет, иссякнут реки, / Но цепь священна в небесах, / В духовном мире будет зрима, / Крепка, светла, неколебима…»
Лабзин плакал и сквозь слезы увещевал братьев пребывать в твердости. По дороге их перехватил министерский курьер и вручил пакет от князя Голицына. В пакете были 2000 рублей и записка. Князь не мог прийти лично попрощаться с опальным старым другом — государева служба, сами понимаете… Около Москвы коляска с изгнанниками опрокинулась, все седоки упали в грязь. У Лабзина начался припадок, который чуть не свел его в могилу. Жена не могла ему помочь, потому что повредила ногу и не могла ходить. Измученный Лабзин спрашивал у жены: «Снесем ли крест наш, Аннушка?» «Полно, Александр, — отвечала она ему, — Господь креста не по силам не дает». Так добрались они до Москвы, где остановились у старого друга семьи известного доктора и видного масона Матвея Яковлевича Мудрова. На следующий же день в дом явился пристав с повелением немедленно ехать дальше. Дело-то государственное…
В начале декабря Лабзины приехали в Симбирск, где местные масоны встретили их с почетом и наперебой предлагали дорогому гостю свою помощь. Немедля явился полицейский чин с предписанием отправляться в Сенгелей без промедления. Глухой зимой доехали они до места и поселились в простой крестьянской избе. Эта зима была самой тяжелой в жизни Лабзина. «Бысть некая зима, всех зим иных лютейша паче». Александр Федорович думал, что не переживет ее, но Господь не без милости, и вот — уже весна. Братья-масоны неустанно хлопотали об облегчении его участи, и в мае 1823 г. ему разрешено было переселиться в Симбирск. Голицын добился назначения ему пенсии в 2000 рублей ежегодно.
Самое худшее осталось позади, постепенно Лабзин смирился со своим положением и даже завел новых друзей, которые казались ему не хуже прежних. Он был абсолютным авторитетом для местных масонов, но не принимал на себя никаких должностей. О переводах и изданиях не приходилось теперь и мечтать. Единственным занятием, скрашивавшим его ссылку, было изучение высшей математики, которому он отдавался со всей страстью своего неукротимого характера.
26 января 1825 года Лабзин скончался на руках у супруги. Чиновник высокого ранга, блестящий переводчик, популярный автор и успешный издатель, Лабзин не нажил «палат каменных» и до самой отставки жил в казенной квартире при Академии. Вдове и приемным дочерям некуда было возвращаться. Их приютил доктор Мудров, в доме которого Анна Евдокимовна жила до своей смерти в 1828 году. Архив мужа, к которому она относилась как к святыне, она привела в порядок и передала Мудрову. Казалось, о Лабзине забыли. Но, как любил он повторять, Господь судил иначе.
Мы возвращаемся к началу нашего рассказа. Когда в 1832 году египетские сфинксы прибыли в Петербург, братья — вольные каменщики приложили все усилия, чтобы их установили именно возле Академии художеств. Лучшего памятника Александру Федоровичу Лабзину нельзя было и придумать.