Прежде иногда казенных лошадей с выпасов угоняли кочевые джунгары, случайно приходившие сюда киргиз-кайсаки и беглые русские люди. Соленый все ночи напролет не смыкал глаз, жег большой костер на берегу Бухаловки у своего шалаша. Всегда настороженное ухо привыкло улавливать в ночи шорохи. И в этом Соленый находил свое новое увлечение. Был готов без конца слушать веселую перепелиную перекличку, крики ночных пернатых хищников. В погожие лунные ночи в прибрежных черемухах появлялся басенник соловей. Тогда мир Соленому казался прекрасным, меньше думалось о том, что омрачало жизнь. Затихал соловей, и Соленый спохватывался, упрекал, себя в беспечности, шел осматривать выпаса. Отдыхал он днем, когда жарко припекало солнце.

Однажды ночь выдалась ветреная. Сквозь рыхлые облака еле проглядывала мутная луна. Звуки глохли в шуме деревьев, шелесте трав. Лишь упорно не смолкало раскатистое уханье выпи на ржавом болоте. В такую ночь, как ни прислушивайся, не уловишь затаенной поступи вора. Соленый и минуты не просидел у костра, все время колесил по выпасам. И вдруг с дальней поляны ветер донес тревожное всхрапывание и испуганное ржание. Соленый зажег факел и кинулся на выпас. Слышалось, как отчаянно колотит ногами лошадь, будто силится вырваться из чьих-то цепких рук.

В свете факела показалась спина трусливо удиравшего зверя. «Медведь…» — догадался Соленый. Сдернул с плеча длинноствольное широкожерлое ружье-фузею. Было приложился, чтобы выстрелить, и благоразумно сдержался: «В темноту ночи без прицела пульнешь — лошадь можешь покалечить».

Утром приехал за лошадьми приемщик. По пасмурному лицу Соленого догадался, что произошло неладное. Ивану было больно смотреть на бездыханного крупного мерина белой масти. По шее пролегли глубокие рваные борозды — следы медвежьих когтей. Приемщик утешил:

— Твоей вины в том нет… Зверь и тебя мог задрать в темноте.

В рудничной конторе — бойкий скрип гусиных перьев. Стараниями писарей рождались, шли по команде объемистые доношения. С завидными подробностями в них расписывались обстоятельства гибели коня. Одно такое доношение дошло и до Беэра. Как прочитал, вскипел, затопал ногами.

— Убыток казне допущен единственно по недосмотру!

По воле Беэра родилось грозное предписание Змеиногорской рудничной конторе о взыскании денег «за удавленную зверем — медведем казенную лошадь» и наказании плетьми.

После плетей Соленый месяц провалялся в рудничном лазарете. Как и несколько лет назад, его обуревала жажда мести за незаслуженное наказание. И только смирял возраст.

В это время на рудник вновь пожаловал Беэр для осмотра проходок, наружных устройств и служб. Бригадира ожидали приятные удобства. У стен крепости на возвышении стоял щеголеватый особняк, срубленный из толстых смолистых сосновых бревен, желтых, как воск, на прочном фундаменте из серого камня. Дом поблескивал на солнце гладко оструганными бревнами. На заходе солнца работные дивовались жарким пожаром, который занимался на редкостных стеклах окон. В доме восемь покоев, и все для главного командира с его денщиками. Бригадир явно скромничал. По штату полагалось ему семь, а обходился двумя денщиками, остальных определил в горные работы.

К приезду Беэра рудничное начальство навело в поселке порядок. Не прошел заботливый глаз начальства и мимо госпиталя. Не только внутренние покои, но даже забор с воротами покрасили белой глиной.

Соленый прослышал о приезде Беэра и его намерении навестить госпиталь. Откатчику руды Фоме Тихобаеву, которого водянка свалила, уверенно заявил:

— Не пущу бригадира в покои!

— Это как так? Ить он самый важный начальник и у тебя позволения не спросит.

— И все равно не пущу! Попомни, что так и будет. Бригадирова милость костью поперек горла стала. Не хочу видеть благодетеля, вот и все!..

Госпитальное начальство по указке свыше не давало засиживаться ходячим больным, выгоняло их в обширный двор. Здесь, как и на склонах горы, охотились за змеями. Правда, никакого урока не устанавливалось. И все же работные день-деньской слонялись на солнцепеке в поисках добычи. Беэру понравилось это.

— Похвальна сия разумная мера против мерзких тварей!

В добром расположении духа он не погнушался спросить у больных тут же во дворе:

— Хорошо ли вас содержат в госпитале? — При неловком молчании больных совсем повеселел и уверенно проговорил: — Стало быть, и в самом деле хорошо, коли молчите. Не так ли?

Тогда из кучки больных послышался голос, уверенный и смелый:

— Не совсем хорошо! В харче большую нужду терпим, высокопревосходительный господин.

— Отчего же?.. И как ты прозываешься? — лицо Беэра построжело от проступивших морщинок.

— А вот потому, — продолжал тот же голос. — К примеру, возьмем суп, что нам подают. Такой жидкий — впору крупинки считать. Никчемный и безвкусный. Жаль, воду понапрасну портят. А прозываюсь я Соленым, по имени Иван…

Беэр вспомнил про недавнее доношение и бойко спросил у лекарского ученика:

— Какой болезнью он одержим?

— На поправке после экзекуции, ваше высокопревосходительство.

Прежде чем круто повернуть и крупно зашагать прочь, Беэр недовольным тоном бросил:

— Вижу: немолод годами, бороду инеем запорошило, а наука впрок не идет.

Лекарский ученик забежал вперед идущего Беэра, убедительно и слезно пояснил:

— Не верьте, ваше высокопревосходительство, пустому навету! Харч выдается по рациону без остатка. Сами в том извольте убедиться.

Перед входом в госпиталь лекарский ученик резко взбежал на крыльцо, услужливо рванул на себя дверь. И то, что увидели Беэр и его свита, их поразило неожиданностью и поначалу пришило к месту. Откуда-то сверху сорвалась змея и, к великому удивлению всех, повисла в воздухе. Потом начала отчаянно извиваться. Из раскрытого рта истекало угрожающее шипение.

В диком страхе бригадир скатился с крыльца. Во внутренние покои лазарета он не пошел. Разгневанный до предела, приказал учинить тонкое следствие по поводу этой дерзкой насмешки над ним.

В то время в госпитале находился единственный больной Фома Тихобаев — остальные во дворе встречали Беэра. С Тихобаева и начали дотошные допросы следователи.

— Ты захлестнул удавкой змею? Хотел, чтобы ужалила его превосходительство! А ну, говори без запирательства!

Фома мелко вздрагивал одутловатым, жидким телом и слезно оправдывался:

— Немощен я… По нужде с топчана на руках ссаживают. Не по мне проказы творить.

Следователи не унимались, побоями причинили страшную боль исстрадавшемуся человеку. Узнал про то Соленый, пришел к следователям, честно объявил:

— Не мучайте, изверги, невинного! Я змею словил и подвесил.

Не поверили Соленому и стали отвергать его вину:

— Ты во дворе с самого утра находился. Не твоих рук проделка. Отваливай, пока не получил по морде!..

Беэр находился на руднике почти две недели и каждый день интересовался ходом следствия. Вокруг бригадирского особняка выставили усиленные караулы: были опасения, что Беэру подстроят и здесь такое же, что в госпитале.

А случилось другое. Однажды ранним утром на крыльце особняка солдаты подобрали угрожающую записку:

«Хочешь остаться в живых, уметайся немедленно прочь. Не то твое брюхо распорем, намотаем кишки на камни. Да оградит тебя, толстопузого, бог от такой напасти!..»

Беэр всматривался в неровные, неуверенные закорюки и ощущал, как мерзкий страх коробил кожу на спине.

От болезни и допросов с пристрастием скончался Фома Тихобаев, так и не проронив ни единого слова о Соленом.

Пока самые натасканные писари долго и тщетно пытались распознать, кто написал подметное письмо, бригадир под предлогом неотложных дел поспешил укатить со Змеиногорского рудника. Как говорят, подальше от греха. Попросту струсил.

Между тем Соленый с зарубцевавшейся спиной вернулся домой. В душе долго сокрушался смертью Фомы Тихобаева. Про себя же говорил: «Через меня Фома раньше времени душу отдал. А с бригадиром по-моему вышло: не только в покои госпиталя не вошел, а и с рудника сбежал его превосходительство».

* * *

Приказчик Сидоров долго болтался не у дел. Не поставишь же его к плавильной печи, не пошлешь с кайлой в рудничный забой. Не те годы. Да и привык приказчик людьми распоряжаться. Про настоящую тяжелую работу давным-давно позабыл.

Теперь всеми рудничными и заводскими делами на Алтае правили подготовленные горные офицеры. Новое начальство еле подыскало подходящую должность для Сидорова: определили старшим штейгером на Змеиногорский похверк. Должность эта называлась — похштейгер».

В течение смены Сидоров неотлучно находился то в промывальной, то в толчейной фабриках. Домой уходил уставшим, опустошенным. В ушах долго не смолкали звонкое хлюпанье воды, резкий скрежет, глухой и гулкий перестук рудодробильных пестов. С Сидорова немалый спрос был. Он неустанно следил за работой дробильщиков, засыпщиков, подкатчиков. Начни похверк плохо работать, и сразу немалый ущерб интересам ея императорского величества. Попробуй не выдать положенного числа шлихов! От одной мысли о том Сидорова сковывал цепкий холодок.

Многое пережил, многое перевидел Сидоров. Но сейчас казалось, случись какая провинка, ответ за нее куда строже прежнего будет, И Сидоров, особенно первое время, строго придерживался инструкций, разработанных начальством для похштейгеров. А годы все же брали свое. Не звучал уже так властно и зычно голос. Часто фальшивили глаза и уши.

Как-то в конце смены управляющий заглянул на похверк. Долго и придирчиво рассматривал шлихи.

Перед уходом принялся наставлять Сидорова, как малолета:

— Шлихи на проплавку дробятся до величины куриного яйца. А что мы видим здесь? Вот один, там другой кусок с добрую бычью голову. Куда годится такое? — Тут же приказал обидевшемуся в душе Сидорову перебрать шлихи, крупные раздробить до установленного размера.

Не привык к такому Сидоров. В прошлом Демидов распекал приказчика в бумагах. Над головой, конечно, висел занесенный кулак, но опуститься мог лишь тогда, когда попадешь в Невьянск. Теперь же в любую минуту…

Управляющий едва не вполовину моложе Сидорова, а отчитывает и поучает — это задевало старика за нутро. Обида, как червоточина, грызла душу, оттого слабело рвение в службе. Пора бы отставку просить. Смелости не хватало. Знал: от безделья до смерти самая короткая дорожка. «Не будет никаких силов, тогда об отставке подумаю. А пока, сивка, тяни лямку».

С переходом на царскую службу Сидоров стал примечать за собой: как приложится к чарке хмельного, так и душевный мрак рассеивается, будто густой туман от ветра. Зачастил бражничать Сидоров. Нередким гостем стал в домах работных по всякому случаю — нарекался ли именем, сочетался ли браком, отдавал ли богу душу человек. Чаще бывал у тех работных, что находились на гульной неделе. Приходил вечерами. Иногда, при страшном похмелье, не гнушался испить чарку-другую и во время двухчасового обеденного роздыха. С хмельным блеском в глазах шел исполнять службу. Работные поражались происшедшей перемене в приказчике. Хотя и зазывали его к себе наперебой, а с горечью отмечали: «Покатился вниз по мокрой дощечке, никакая сила не удержит».

И скоро по недосмотру Сидорова сотворилось несчастье.

Готовые шлихи из похверка вывозились по деревянным лежням на ручных тачках и в особых конных тележках. Сидоров и глаз не казал наружу. Между тем откатчики насыпали шлиховую кучу выше и круче обычного. Колеса конной тележки соскочили с лежней. До свалки оставалось не более пяти аршин, и коногон Михайла Белогорцев стал громко понукать лошадь. Та, не в силах сдернуть воз с места, принялась отчаянно рваться, колотить ногами по земле. От сотрясения стремительно обрушилась куча. От удара в висок увесистым камешком Михаила даже не ойкнул.

Сбежалось все рудничное начальство, на месте учинило строгое расследование. Поодаль стабунились работные, головы обнажили перед погибшим товарищем. На лицах — суровая печаль.

Прибежала жена Михаилы Аксинья, долговязая не старая еще женщина. За ней длинный хвост — четверо ребят, один другого меньше. Поняв без слов, что случилось, Аксинья рухнула на бездыханного мужа. Дикий вопль отчаяния сменило голосистое, протяжное причитание:

— На кого же ты кинул меня, бесприютную, своих кровинушек-сиротинушек, деток своих! Восстань на резвы ноженьки, кормилец ненаглядный!..

Управляющий недовольно поморщился, зло прикрикнул на Сидорова:

— Убери, что ли, бабу! Чтоб тоски на работных причетами не нагоняла…

До рассудка ребят не сразу дошел смысл происходящего. И лишь при виде матери, которую уводили прочь солдаты, ребята разразились истошными криками.

Начальство нашло, что Михаила и есть главный виновник своей смерти. Неосмотрительным, мол, оказался, коли колеса с лежней соскочили. Оттого-то сотрясение и обвал кучи приключился.

Сидоров так и остался не в ответе. Но душу скребла внезапно пробудившаяся совесть. Уши ножом резал ребячий крик. В глазах удручающее видение: куча испуганных ребятишек, худющих и плоских. Сидоров отчаянно гнал от себя назойливое наваждение. «Стареешь, сдаешь, Мокеич. Раньше доводилось не такое пережить, и все нипочем. А теперь слюни распустил, как последняя баба, оттого, что Михаила, царство небесное ему, преставился».

В воскресный день изрядно захмелевший Сидоров шел по рудничному поселку. Навстречу — Федор, застрявший дома на несколько дней. Сидоров обрадовался выпавшему случаю — старому знакомому проще и свободнее излить душу.

— И-и, милый, то-то же и встреча! Никак первая после Колывани? Все руды сыскиваешь? А я теперь, почитай, никто… то есть самый захудалый похштейгер.

Неверным, пьяным языком Сидоров долго жаловался на превратности судьбы. На висках его вздулись жилы. Старческая одышка колыхала грудь. И вдруг он перешел на сбивчивый и жаркий полушепот:

— Про Настю-то слышал? Ох, и Настя же! Не баба, а шило сапожное. Кузьму-то кольнула под самые печенки. Да как еще! Сбегла невесть куда, и делу конец.

Сидоров распрощался и петляющей походкой пошел дальше. Поверх мелкого кустарника совсем рядом блеснул пруд, поманил к себе освежающей прохладой. «Пойду ополосну рожу, авось полегчает в голове».

На берегу в укромном и тенистом уголке Сидоров напоролся на управляющего. Тот беспечно отдыхал со своими домочадцами.

— Многие лета беспечальной жизни и крепкого здоровья, господин управляющий!

На приветствие никто не ответил. На лице управляющего — презрительная, брезгливая ухмылка. Сидоров верно прочитал в ней невысказанное желание: «Изыди вон, пьяная образина, с глаз моих».

Управляющий и раньше пользовался слухами о наклонностях бывшего приказчика к неумеренному бражничеству. Почему-то мимо ушей пропускал такое. Теперь воочию убедился, что людская молва — не пустой звук, и твердо заключил: «Хотя сегодня и праздный день, а горным чинам большим и малым не пристало своим хмельным видом совращать работных. Надобно пресечь дурной и посему заразительный пример».

Через два дня появился очередной указ Змеиногорской рудничной конторы:

«…усмотрено, что оной Сидоров в то невоздержное пьянство, а отсюда и нерадение, давно вдался сколько по собственной своей к оному наклонности, столько же и по недостатку надлежащей от команды строгости, от того отвращаем не был, а предано было то молчанию и терпению… В отвращение от оного порока других людей и поименованного Сидорова, как позволяют его преклонные года и здоровье, перевести на рядовую службу или уволить от оной вовсе…»

Пришибленный горем Сидоров пришел к одному бергайеру. У того была гульная неделя, и он в день своего тезоименитства пробавлялся кружкой кислого квасу и краюхой ржаного хлеба.

— Нешто пристойно в сей светлый день брюхо пустотой тешить! Беги к винному целовальнику, рома да пристойного харча прикупи. Понял?

Деньги, полученные от Сидорова, бергайер истратил без остатка, ворох покупок выставил на стол. Сидорова обуяла жалость по истраченным деньгам. Сам стал разливать вино. Хозяину — чарку, себе — две. Хозяину — кусок похуже, себе — послаще и побольше. И все в страшной спешке, будто за спиной кто грозил отнять недопитое и недоеденное. Хозяин поражался редкой прожорливости гостя. «Куда лезет только? Готов лопнуть, чтобы добро не пропало впусте».

Крепко хмелея, Сидоров громко и бессвязно бахвалился:

— Я еще покажу, как демидовским слугой помыкать… Да я… я… во где они все сидят у меня… — Сидоров не дотянулся рукой до шеи, мешком сполз с лавки.

В предчувствии неладного, хозяин подхватил гостя. Свинцовая тяжесть тела, разливы густой синевы- на застывшем лице говорили сами за себя. Вызванный лекарь Гешке нашел, что Сидоров «излишне воспринял горячего вина».

В формулярном, или послужном, списке похштейгера Сидорова появилась сухая, казенная запись:

«Волей божьею помер. Через безмерное пьянство разбит болезнью апоплексиею…»


Старая кержачка всю жизнь горе мыкала, а теперь жалко стало мужа. С его смертью предчувствовала и свой конец. На иссохшую грудь старухи сорвалась горькая слеза.

* * *

Приближался праздник Покрова. Змеевский пруд оделся в легкий ледяной панцирь. На реках появились острозубые забережники. Сверху сеяла мелкая и колючая изморось — предвестник первого снега.

Федор возвратился домой с образцами найденных руд. Рудничная пробирная подтвердила высокое содержание металлов в них. В канцелярию Колывано-Воскресенского горного начальства полетели доношения о новых рудных открытиях.

Месяц спустя по накатанной зимней дороге с попутным рудным обозом Федор поехал на Барнаульский завод. Вновь вызывал его сам Беэр.

Дорога от Змеиногорского рудника до Барнаульского завода называлась Змеиногорским трактом. Пролегал тракт на двести пятьдесят верст по степи, глубоким логам, лесной чащобе. Зимой и летом дорога и деревья по ее обочинам были густо припудрены рудной и угольной пылью. Не только поэтому, рудовозы тракт прозвали черным. Немало из них погибло во время свирепых снежных буранов, трескучих морозов. Иные находили смерть под тяжелыми возами, что опрокидывались на глубоких промоинах. Попадались среди рудовозов и такие, которые за непочтение к проезжему начальству лишались зубов и прежде времени по-старчески шамкали ртами. Кое у кого от ударов увесистым кулаком на переносице образовалась глубокая седловина.

Почти всю дорогу Федор шел пешком. Не привык он сидеть сиднем. Сворачивал в лесок, промышлял зайца, лису и прочего мелкого зверя.

В пути Федору пришлось не раз выручать из беды рудовозов. На дорожной рытвине однажды круто накренился рудный ящик. Подбежавшие рудовозы не дали ему упасть, но и не могли поставить в прежнее положение. Под тяжестью круто, как жидкие ленточные пружинки, изогнулись спины рудовозов, вот-вот сломаются. Федор вовремя подоспел из леска. Уперся плечом в боковину ящика, громко скомандовал:

— Отходите в сторону!

Ящик дрогнул, сошел с мертвой точки. Глухо стукнул о дорогу, заскрипел санный полоз под тридцатипудовой тяжестью.

К Федору подошел старый рудовоз, сухой и высокий, еле переводя дух от натуги.

— Смолоду имел и я силу. Но такой, как у тебя, не доводилось видывать. Мы впятером не могли, а ты один одолел. На доброй опаре заквашен. Спасибо тебе, молодец! — Дед обнажил голову, отвесил низкий поклон. В бороде хрустальными подвесками зазвенели настывшие ледяшки.

— За что спасибо-то? — смущенно спросил Федор.

— Продлил век старику. Чую, не ты — не видеть бы мне бела света. А на моей шее двое сирых внучат-малолетов.

Стояла безветренная морозная погода. Дед так без шапки и шел по обочине дороги.

Рудовозы не были постоянными работниками, набирались из приписных крестьян, которые освобождались от уплаты подушной подати, но отрабатывали ее на царских рудниках и заводах. Нередко постоянные работные не знали даже имен рудовозов.

— Как прозываешься-то, дед?

— Силантием.

У Силантия уши сморщены, формой и цветом точь-в-точь петушиные гребни.

— Отчего такие уши? — спросил Федор.

— Ишь зацепился: отчего да почему, — добродушно отозвался дед и охотно пояснил: — С морозцем целовался. Мы, жители Белоярской слободы, первыми приписаны к заводам. На Демидова робили, теперь на матушку-императрицу. Инда за тридевять земель едем работу исправлять. В пути больше пропадаем, чем дома. А в дальней дороге всякое случается…

С приездом на Барнаульский завод Федор тепло распрощался с рудовозами.

Беэр, получивший к тому времени генеральский чин за успешную выплавку золота и серебра, встретил Федора сдержанно, не потчевал обильно, с первого слова дал понять, что он большой начальник и относится к рудознатцу покровительственно.

— Наслышан об открытии тобой новых руд. Сие похвально. — Беэр раскрыл знакомый Федору ящик, отсчитал серебро. — За месторождения, которые сыскал ты минувшим летом… за Лазурское тебе десять, за Юрканское пять рублев. И впредь старайся. Без милости и внимания не оставлю. Езжай обратно с богом и помыслами о труде на благо ея императорского величества.

Идя к Беэру, Федор ожидал большего, думал, что сейчас получит обещанную награду полностью. Он облюбовал в лавке барнаульского купца Пуртова добротные подарки для Феклуши: валенки алые, юбку бухарской выбойки, платье из вишневой китайки, шаль с белыми цветами по красному полю, серьги серебряные с позолотой, белыми вставками и зелеными подвесками. Около двадцати пяти рублей стоили вещи.

И рухнула мечта. Отсчитанных Беэром денег едва хватит на уплату долга Соленого за лошадь. В душу закралось сомнение: вручит ли когда-нибудь генерал сполна обещанную награду? Так и не купил ничего Федор из задуманного. Только и повез домой два фунта сахару на подарок семье к светлому празднику.

Брала липучая досада на себя за несбывшееся. Чтобы не терзать душу, Федор старался думать о другом. Почему-то встал перед глазами дед Силантий, захотелось повидать его. «Где-то он сейчас? Уехал, поди…» При мысли а Силантии теплело на душе. И о себе Федору думалось по-иному: «Чего кручиниться-то? Какое мое горе? У других погорше судьбинушка».

С отъездом Федора Беэр потребовал от секретаря и бухгалтера Василия Пастухова шнуровой журнал учета рудных месторождений. Долго и внимательно перечитывал убористые, ровные строки. Генерала надолго сковала задумчивость. Немигающие бесцветные глаза казались незрячими. Потом от неожиданной и яркой вспышки в мозгу окаменевшее лицо прояснилось, по нему пробежала бойкая улыбка.

Против названия каждого рудника в журнале пролегли многие графы. В одной из них давался ответ на вопрос: «Кем и когда открыт?»

Беэр снова вызвал Пастухова. Тот по веселому голосу начальника угадал в его душе перемену к лучшему.

— Надобно заново заполнить журнал. Против Змеиногорского рудника напиши, что открыт еще при Демидове его людьми. После принесешь оба журнала ко мне. Понял?

Под пальцами Беэра хрустнула раздавленная сургучная печать, скреплявшая старый журнал. Пастухов искренне недоумевал, какая надобность в новом журнале. Тайна генеральской затеи раскрылась много позже, после его смерти.

* * *

Все дальше и глубже уходили выработки в Змееву гору. Проходка штолен велась по горизонтам. Чем ниже горизонт, тем труднее работать. Не хватало свежего воздуха, едкие сернистые испарения распирали грудь, кошачьими лапами царапали в горле. Немногие лихтлохи имелись только над центральными штольнями верхнего горизонта — начальство скупилось на излишние расходы. Через лихтлохи самотеком поступал наружный воздух. Но в горизонтальные выработки по сторонам от штолен земная свежесть не попадала.

От штолен верхнего горизонта под прямым углом или с наклоном уходили вертикальные выработки. От них на определенной глубине, смотря по рудным залежам, вновь долбились штольни. Часто они имели полуциркульные ходы и выходы.

По штольням вывозилась руда, излишняя пустая порода, отводились подземные воды. Одна из штолен пересекала гору поперек, выходила на луговину возле Змеевки и потому называлась Луговой. Самая длинная и глубокая штольня носила имя Иоанна Крестителя. Чаще ее называли Крестительской. Тянулась она с юга на север не одну сотню саженей. В ее стены вкраплены, пожалуй, все виды пород, которые встречались в горе. В штольню стекали подземные воды с выработок верхних горизонтов и сбрасывались в речку Корболиху.

Бергайеры работали на разных глубинах. Те, что находились ниже, отчетливо слышали перестук кайл и молотков над головами. Мелкая дрожь, глухой гул шел по безмолвному камню.

Из царского кабинета все чаще сыпались властные предписания «о приумножении выплавки серебра и золота». Крепко встревожилось, долго ломало голову рудничное начальство над тем, где взять людей в прибавок к наличным. И надумало. На утренней раскомандировке управляющий рудником объявил:

— Ради интереса ея императорского величества отныне надлежит вам робить не по четырнадцати, а по шестнадцати часов в сутки. И харч приносить из дома, обедать на руднике: время на роздых укорачивается вдвое…

Приглушенное «ого-го» просверлило вязкую тишину. Управляющий стоял на рудной куче и шарил по шеренгам работных пронизывающим взглядом прищуренных глаз, словно хищник в поисках добычи.

— Вы у меня того… чтобы без ропота и супротивничания робили. Не то каждому воздастся по заслугам!

С того дня, еще рассвет не серел, а черные пасти шахт и штолен проглатывали сотни бергайеров. Ненасытно каменное чрево. Многие тысячи людей затерялись бы в нем. Лишь глухой ночью люди поднимались наверх, безвольные от сокрушающей усталости, с единственной мыслью об отдыхе. В темноте тянулись по домам жидкой цепочкой. Как дети по запретному лакомому кусочку, тосковали работные по солнцу. В три погибели гнули спины и все же молчали, надеялись, что придет когда-нибудь конец произволу начальства.

А получилось совсем худо.

Через месяц управляющий с той же рудной кучи бесстрастно возвестил:

— С завтрашнего дня будете получать новую плату — не по пять, а по четыре копейки за смену. В интересах ея императорского величества.

Слова что кипяток обожгли работных. Шеренги смешались. Управляющий услышал не глухой ропот, а крики:

— Как же нам, нижайшим, быть-то?

— И без того скудный достаток имеем, а теперь на хлеб с квасом жалованья не достанет!

— От людского чоха наземь валимся, что же дале будет?

Управляющий едва не кубарем скатился с кучи, словно увесистого тумака по затылку получил. Забегал между работными, обдавая их лица горячим прерывистым дыханием.

Установленная поденная, или «плакатная», плата работным всегда была низкой, но неизменной. Копеечная же убавка в жалованье заставила бы еще туже перетянуть поясками и без того отощавшие животы. Поэтому работные не отпрянули перед грозным разгневанным управляющим, не потупили взоров. Напротив, их глаза смотрели вызывающе и даже дерзко.

Конторский писец заносил на бумагу имена тех, кто громче других возмущался. Управляющий с пылающим лицом молча покинул раскомандировку. А через два дня приказал оштрафовать многих работных за «дерзость и подстрекательство» по пятьдесят копеек каждого. К указу прилагался список.

Обиженные заволновались, побросали было работы, чтобы пойти к управляющему. Но сразу же поостыли. Как пойдешь-то? До конца смены на всех подъемниках, у дыр штолен неотлучно стояли вооруженные часовые, никого не выпуская из-под земли.

Только после смены работные подступили к дому управляющего. Тот успел уже досмотреть первый сон. Разбуженный криками за окном, насмерть перепугался. «Бунт самый настоящий». Через черный ход, огородами к ротному командиру улизнул денщик с наказом управляющего: «Пусть немедля вышлет полуроту солдат…»

Прежде чем завести разговор с непрошенными гостями, управляющий стал зажигать свечи. Потом нарочно уронил подсвечник.



На улице усиливался недобрый гул. И снова в темноте комнаты заметались кресальные искры, робкие вспышки огонька на свечных фитильках. Так и протянул управляющий до прихода солдат, затем раскрыл настежь окно, грозно закричал:

— Пошто полуночничаете, спать не даете?! Зачем пришли? Сейчас же катитесь в свои дома!

От свечей и за два шага от окна ничего не видно в кромешной тьме летней ночи. По голосам трудно узнать, кто говорит, кто молчит из работных.

— Какая полночь, коли со смены только идем!

— Штраф-то по несправедливости наложили.

— С работ посбегаем, ваше благородие, ежели штраф не снимут!

— Угрожать, мерзавцы! Все у меня в ответе будете! Гнать их под конвоем на гауптвахту. Завтра посветлу разберемся.

Солдаты зажали работных в плотное кольцо, повели в крепость.

Ни свет ни заря управляющий прибежал на гауптвахту. Помещение битком набито.

— Отчего так много?

— Половина только, ваше благородие. Остальным удалось нырнуть в темноту по пути сюда, — ответствовал страж.

Опаленные вспышкой гнева губы управляющего запрыгали. Шуточное ли дело — держать в праздном безделье три десятка работных. Прямой ущерб рудной добыче, которого не простит высшее начальство. Управляющий настрого приказал:

— Сих ослушников и смутьянов послать в самые глубокие подземные работы. Требовать с них наивысший урок. Пять суток не выпускать наружу.

В затхлом подземелье от изнурительной работы провинившихся пробивал обильный клейкий пот. Рубахи, что прилипчивые пластыри, от спины не отдерешь. Сон не исцелял от усталости. На жесткой каменистой постели тело не отдыхало, а наливалось тупой, саднящей болью. Работные кляли управляющего, как только умели.

— Удружил, язва, в каменный мешок посадил и горловину натуго завязал!

— Его самого сюда бы, ирода проклятого!

— Чтобы толстым задом ступеньки на шахтной лесенке пересчитал!..

Управляющего поджидала непредвиденная неприятность. У его дома после смены работных стоял вооруженный часовой. Какой-то человек однажды вручил ему маленькую бумажку-завитушку.

— Для управляющего-то! Если не спит, пусть не погнушается прочесть, а если спит, то завтра утром…

Человек исчез в темноте.

«Если ты, кровопивец, не перестанешь нас утеснять, мы из тебя всем скопом выпустим кровушку до капельки. Мотай на ус, господин управляющий. А пока до встречи, всего добрейшего…»

Прочитал такое управляющий и в страшном потрясении потребовал ротного командира.

— Все ли ослушники безвылазно сидят в подземелье?

— Все, господин управляющий! Ни один не выходил оттуда.

Позвали часового. Усатый. Бородища — как ковыльный веник. Четвертый десяток лет на солдатской службе разменял.

— Так-то несешь службу! Записка в руках, а разбойник в облаках? Кто подал записку?

— Темно было, ваше благородие, так что обличья человека не усмотрел. А вот голос хорошо запомнил. Знакомый вроде даже…

Грамотных работных на руднике по пальцам перечтешь. Управляющий каждого в отдельности вытягивал грамотеев в рудничную контору. В допросах тянул волынку, то кричал до хрипоты, грозил, то пел медовые речи. И все затем, чтобы услышать голоса опрашиваемых на самых разных тонах.

За последним работным гулко захлопнулась дверь. Из шкафа вышел бывалый солдат. Управляющий спросил:

— Ну, который же из них?

— Коий перед последним был, у него голос схож с тем, что слышал я вечером.

— Так, так… — управляющий пробежал по исписанному листу бумаги и раздраженно крикнул: — Опять тот же Соленый! А ну позвать его!

Перед носом Соленого управляющий помахал подметным письмишком, в упор спросил:

— Ты писал?

— Не могу знать, о чем говоришь, ваше благородие.

— Не можешь! Тогда слушай.

Прослушал Соленый, пожал недоуменно плечами.

— Такого никогда не писывал. Да и почерк, как видно, не мой.

— А мы сейчас проверим, твой ли. А ну, садись пиши!

Послышался скрип. За гусиным пером потянулись цепочки ровных букв с жирными, красивыми росчерками.

— Правильно. Не ты писал подметное письмо, — сказал управляющий. — А теперь возьми перо в левую руку…

— Зачем же? Чай не левша. Левой-то рукой и единой буквы не нацарапаю.

— Приказываю, значит, исполняй. А ну пиши!

«Все равно заставит писать. Буду упорствовать, чего доброго, еще сильнее заподозрит», — подумал Соленый, медленно и уверенно принялся выводить корявые, падающие буквы.

— Все! Хватит! Истинно не ты писал. Можешь идти…

Канцелярский писец легко улавливал сходство почерков по признакам, незаметным для неискушенного глаза. Характер и душу человека умел отгадывать чернильный чародей по мертвым буквам. Он долго вглядывался в подметное письмо и в то, которое нацарапал по приказу управляющего Соленый. И заключил:

— Оба писаны одним человеком…

— По чему узнал?

— Сходственны в буквах хвостики и закругления. В одной записке буквы выведены ровными линиями, в другой — волнистыми. Только и разницы.

— Пиши заключение, — приказал управляющий.

Ровно через час писец принес два листа бисерных строк. Управляющий не скрывал восхищения.

* * *

За год Змеева гора изрыгала из утробы сотни тысяч пудов богатых руд. От добычи руды до выплавки металлов длинная дорожка. За это время сотни человеческих рук прикасались к руде, отдавали ей силу и тепло. Поднятые наверх руды поступали в специальные сараи — неуклюжие и приземистые строения. Под толстым слоем рудной пыли сараи походили на черные гробы. В иных местах с целью экономии строили простые навесы. В них, особенно в непогодь, гуляли злые, губительные сквозняки.

В летние месяцы в сараях и навесах закипала жаркая работа. По приказу Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства на рудник съезжались со всей округи малолеты, сыновья приписных крестьян и работных людей. Приезжие малолеты жили в казармах.

Подростков давили непосильными работами, жесткими порядками. Их разбивали на рабочие команды во главе с «дядьками» — отставными солдатами или нарядчиками.

…Гулкая барабанная россыпь потрясла казарму. Сквозь слюдяные оконца еле пробивался рассвет. Какая-то минута, и в казарме как не бывало молчаливой ребячьей суеты.

К ровным, застывшим в оцепенении, шеренгам малолетов не придраться самому взыскательному взгляду. Но дядька Кузьмич, старый служака, в прошлом ефрейтор, перед утренней раскомандировкой для порядка устроил шумный нагоняй малолетам, будто перед ним стояли солдаты, уличенные в нерадении к службе.

— Ноги, ноги в линию! Бодрей держать головы! Руки, руки-то куды суешь, болван! Кто там носом шмыгает? — Кузьмич играл властным голосом и заодно не скупился на щелчки. На лбах малолетов наливались густые синяки.

— Слушай меня! До полудни робить без роздыху, — с внушительной расстановкой сказал Кузьмич и зачастил заученное много лет назад: — Робить без лености, с надлежащим радением, дабы не последовало ущерба интересам ея императорского величества, самодержицы, заступницы и спасительницы нашей. За ослушание и леность с каждого взыщется по достоинству…

Руды, которые не вмещались в сараи и навесы, ссыпали в кучи прямо под открытым небом. Их в первую очередь и разбирали малолеты — отбрасывали пустую породу, потом сортировали по величине кусков.

Кузьмич залез на вершинку рудной кучи, сдернул с головы видавший виды солдатский картуз. Троекратный крест дядьки означал сигнал к началу работ. Шеренги поломались.

Все круче и выше на небосклон карабкалось жаркое солнце. Руда накалялась, обжигала, больно, до крови кусала руки острыми изломами. От усталости покачивало ребят. Беспорядочнее и реже становилось сочное цоканье рудных камней.

Одиннадцатилетний Мишка Мезенцев, хилый и болезненный мальчишка из деревни Кривощеково, раньше других сдал в работе. Из его рук вырывались куски руды и не долетали до рудной кучи.

Откуда-то снизу потянул теплый ветерок. Густое облачко едкой рудной пыли накрыло малолетов. Мишка захлебнулся от затяжного приступа сухого, лающего кашля, присел на землю.

У дядьки — чуткое ухо. Уловил звуки глухих шлепков руды о землю, встал, медленно потянулся. С рудной кучи грянул гром:

— Пошто, постыльник, празднолюбствуешь! Погоди вот, я ужо тебя!

Ребята затаили дыхание. Дядька щедр на расправы. Кулак у него с детскую голову, жесткий и шершавый, в крупных бородавках. Таким кулаком быка по лбу бить.

Неожиданно дядька свернул в другую сторону — кто-то властно позвал его к себе. Ушел в дальний сарай, и надолго. Малолеты столпились вокруг Мишки. Послышались теплые слова.

— Водички испить бы ему…

— Где взять-то? В казарму бежать надобно. Дядька увидит…

— Ворот у рубахи расстегни — легче станет.

— Приляжь в тень. Пока дядьки нет, отдышись малость.

На долю малолетов неожиданно выпало короткое счастье. Сейчас можно посидеть, пока не перестанут ныть натруженные руки, помечтать о веселых забавах.

Пашка Звягин, сынишка змеиногорского бергайера, рассказывал страшное про свистящего змея, хозяина горы.

— …А сидит он в самой середине Змеевой горы, все видит и слышит. Сказывают о семи головах. И все разные. Одна голова — главная. Как у черта, рогастая, вся в длиннющей шерсти. Стоит отрубить ту голову, и конец змею. Остальные просто страх на всех нагоняют. А свистит тот змей так, что большие камни с горы скатываются. Отродье у него так себе, мелюзга… тыщами ползают по горе. Нас заставляют змей хлестать, чтоб тот, главный змей подох от тоски-печали по своим детям.

Ребячьи лица вытянулись, в глазах затаенный страх. Кто-то из старших подростков неожиданно поломал оцепенение.

— Брехня тот змей. Все говорят — змей, змей. А кто видал его? Если всамделишный, то в гору не пустил бы никого и свое отродье в обиду не дал бы.

Малолеты загалдели. Змеиногорские горячо поддержали Пашку — настолько змей казался одухотворенным существом, а не сказочной выдумкой.

— Истин крест, живет змей о семи главах. В три года раз выходит из горы. Не каждый зрит его, а если и узрит — через два дня умрет… Вон дедка Антон, когда дух испускал, сказал: намедни змея встретил. От испугу, стал быть, умер дедка.

Те из малолетов, что не верили Пашкиным рассказам, отошли в теневую сторону рудной кучи. После сдержанного разговора оттуда донеслась полуголосая песня. Недоумение, тихая грусть по безвременно отнятому детству слышались в ее словах. Не песню, а заупокойную пели малолеты. Лица строгие, скорбные. Казалось, малолеты окаменели, ни одного лишнего движения, каждый ушел в мир, далекий от того, что видел своими глазами.

…На разбор нас посылают,

Шибко нас дерут и мают.

И сами за что, не знают,

В отдаленные края посылают…

Видать — на горке, на горе,

На высокой, на крутой.

Над плотиной, над водой

Стоит рудник Змеев золотой.

Да нам противный он какой…

В казарме мы живем,

Хлеб с водой только жуем.

С работы убежим,

По целым дням в кустах лежим,

Нас поймают и тогда до смерти

Задирают и замают…

Средний куплет малолеты пропели последним. Запевал его одиннадцатилетний Николка Лелеснов звонким приятным голосом. Ни малейшей надежды на светлую пору не слышалось в песне.

Жаловаться не знаем кому.

Только богу одному.

До него высоко,

До царя далеко,

И говорим охо-хо,

Житье наше плохо…

На виду показался строгий дядька. Малолеты смолкли, принялись за работу, чтобы наверстать потерянное.

Дядька ранее слышал, что среди малолетов прижилась предерзкая и вредная песня, неведомо кем сложенная. Начальство настрого запрещало распевать такую песню. Кузьмичу, слава богу, не доводилось слышать песни во вверенной ему команде. Гордился тем немало: моя, мол, заслуга, что не поют.

И вдруг…

Еще из сарая дядька краем уха уловил песнопение. Беда, что слов не разобрал. «Неужели, стервецы, осмелились? Шкуру спущу с каждого за то».

Усердие малолетов в работе несколько рассеяло подозрение дядьки. Он было направился на свое обычное место, но вспомнил о нерадивце Мишке Мезенцеве. И какая дерзость!

Мишка сидел на земле в праздном безделье. Более того, он, занятый мыслями, даже глазом не повел в сторону дядьки. Полное неуважение к старшему по должности!

Между тем Мишка и действительно в эти минуты находился далеко от рудной кучи, перебирал в памяти отрадные картины обского приволья, беспечального и теплого, как летний ветерок, детства.

Широки обские вешние разливы. Глазом не достанешь ни конца ни края. Любил Мишка с отцом рыбалить фитилями да мордушками. Заедут, бывало, в заводь снасти смотреть. В забоках густое и белоснежное цветение черемухи. В носу — приятный щекот. Воздух, что мед, сладок, так и дышал бы без передыху всю жизнь. Выпрыгивая из воды, чертит безупречную гладь заводи рыбья мелюзга — спасается от острых зубов хищницы-щуки.

Отец вытряхивает добычу прямо в лодку. Богат улов. Бьется, извивается рыба на дне лодки, поблескивает на солнце серебром чешуи.

Потом рыбаки едут домой напрямую через луга: вода настолько полная, что все истоки и канавки становятся проезжими. На стремнине отец садится за лопашные весла. При каждом взмахе от лодки убегают крутобокие пенистые воронки. Мишка помогает отцу кормовым веслом. Из-за неумения и неопытности рулевого весло скользит по поверхности воды. Отец недовольно хмурит брови. Мишка же от освежающей прохлады, радужных брызг сдержанно ойкает и широко улыбается.

Улыбка и сейчас на лице Мишки. Ее-то и приметил Кузьмич. В голове хитроумная мысль: «Распеку, спутаю мальчонку, авось скажет, что за песню без меня пели. Если пели, обязательно сболтнет…» И Кузьмич зычно гаркнул:

— Так-то робишь, паршивец!

От неожиданности Мишка подпрыгнул и застыл на месте.

— А ну, сказывай, что пропели здесь без меня. Не то за леность голодного карцера получишь. Да живее у меня!

Мишка понял, что произошло, и, как только умел, жалобно взмолился:

— Нешто до песен мне, дядька. Немочь одолела вконец. Да и другие ребята ничего не певали… только и делали, что урок исполняли.

— Вот и врешь!

Над головой Мишки — высоко занесенный кулак. Оттого или от истошного рева дядьки Мишку, как пушинку ветром, сдернуло с места. В страшном испуге пустился наутек по отлогой седловине. Кузьмич кинулся в погоню по всем правилам солдатской науки, равномерно забирая грудью воздух.

За спиной Мишки — густое сопенье, будто загнанная лошадь наступала на пятки. Еще несколько саженей, и впереди — крутой щебенистый склон к Змеевке.

Кузьмич трезво оценил обстановку. Шмыгни мальчонка по склону — и окажется он, Кузьмич, в великих дураках. Немолодому грузному человеку тогда придется гораздо труднее, чем юркому и легковесному недопарышу. Мишка без опаски мог калачиком скатиться к берегу Змеевки, Кузьмичу же такое не по годам. Поэтому он напряг все силы, чтобы догнать Мишку прежде, чем тот окажется в выгодном положении.

Кузьмич пришел в себя на прибрежной траве. Ныло помятое тело, в голове стоял шум. Вспомнил недавнее — стыд захлестнул душу от допущенной оплошности. Как могло произойти, что с самой вершины склона покатился вниз? Не к чести старого солдата. Но Кузьмич и посейчас ничего не мог сказать в свое оправдание.

А вышло так.

Проходивший мимо Соленый увидел бегущих, сразу смекнул: «Не иначе, как Мишка от дядьки спасается…» Кузьмич не заметил, как Соленый подставил ему ногу. Иван сейчас стоял рядом и громко отчитывал Кузьмича:

— Нешто пристойно тебе за парнишкой гоняться! Не упади — одним взмахом захлестнул бы мальчонку. А его, чай, отец с матерью ждут. Твое счастье, что ты скатился, не то отведал бы самой горячей оплеухи. Вставай-ка. Да мальчонку кличь во все горло. Поди-ка, забился от страху в чащобу, как червяк под камень.

— Тебе что за дело! — огрызнулся Кузьмич. — Постыльник — не сын и не внук твой. Моей команде вверен, и я волен наказать его.

Когда Соленый отошел подальше, Кузьмич не сдержался от угрозы:

— Не думай, что так оставлю твою дерзость. Как есть по команде сообчу.

Кузьмичу не довелось исполнить своей угрозы. Мишку нашли на вторые сутки в густом кустарнике, далеко от берега. Лежал ниц бездыханный. Лекарь Гешке заключил, что у Мишки «от запыхания и испугу» не выдержало слабое сердчишко, разорвалось.

В рудничной конторе составили опись пожитков умершего:

«Порты толстого холста на лямках, ветхие — одни, рубаха ношеная тоже холщовая, но тонкая — одна, коты из невыделанной козлины, стоптаны — одне, полузипун коричневого крестьянского сукна — один, тканая опояска к нему — одна, картуз ветхий солдатского сукна — один. И итого тех пожитков на сумму двадцать две с четвертью копейки…»

Мишку зарыли в могилу нагим. Пожитки же и 12 копеек заработанного «жалованья» с попутными крестьянами отправили в далекую деревню Кривощеково к родителям умершего для подтверждения честности горного начальства и его заботы о тех, кому предстояло потрудиться на благо ея императорского величества.

К первой вине Ивана Соленого начальство прибавило вторую — нападение на ефрейтора во время службы. Заковали Соленого в прочные ручные и ножные железы и отправили на Барнаульский завод, чтобы предать военному суду. С тех пор о Соленом ни слуху ни духу, будто камнем нырнул в речную глубь.

В тоске Федор не находил покоя. Много раз пытался проведать о судьбе тестя через сведущих людей. Те охотно обещали, пока хоронили в карманах приношения. После же бессильно разводили руками, с повинной в голосе отвечали: «Не дано знать нам, где тот Соленый и что с ним происходит…»

Забеспокоилось и рудничное начальство. Оно не знало, как быть. Соленый значился в «комплекте», или в числе постоянных работных. С каждого же комплектного спрашивался рабочий урок. Тогда за подписью самого Беэра в рудничную контору пришла секретная бумага:

«Из комплекта исключить. Находится под следствием по весьма важному и секретному делу».

Судебными делами Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства ведал майор Кашин. Майору не занимать строгости и умения сбивать с толку самых изворотливых подследственных. Каждый допрос начинался с вопроса:

— Как прозываешься?

Соленый с издевкой замечал:

— Пора бы знать, благородь! Не иначе как сотню раз чертил мою фамилию, — Соленый ткнул пальцем в бумагу, которая лежала на столе. — Да и теперь без моего ответа вроде правильно бы написал — Соленый. Так и прозываюсь, благородь.

— Ну-с, Соленый, совокупно с кем намеревался лишить жизни его превосходительство генерал-майора Беэра и господина маркшейдера Кузнецова?

У Соленого под острым углом переломились брови, в голосе заиграло поддельное изумление:

— Какой же ты прилипчивый и непамятный, благородь! Намедни и ранее сказывал тебе: один надумал, один и письма написал. Для острастки на первый раз.

— Для острастки? А потом?

— Гадать я не мастак, благородь! Каково поведение — такова и награда.

— Шутить изволишь, Соленый!

— Все шутки в жизни порасходовал, осталась одна сурьезность. Колючее ежа… А с его превосходительством генералом у меня особый счет, благородь. Без утайки и опаски говорю. Без вины высек — раз. Награду за открытие Змеевских руд в кармане держит — два…

Соленый вперед посунулся, угрожающе звякнули железы. «Чего доброго набросится…» — подумал майор. По его незримому условному знаку перед Соленым, вроде из земли, выросли двое солдат, легонько усадили на табурет.

Ивана одолел смех. Звучный и довольный. Майора пристыдил:

— Перепужался, видать, благородь! А что я сделаю? Скован по рукам и ногам. Только и могу рот разевать…

Однажды майор жестоко колотил подследственного. Думал, от боли развяжет язык. Выходило же наоборот. Соленый молчал, как покойник. Ослабев от побоев, твердо заявил:

— Будешь драться, благородь, и слова не вымолвлю. Хоть убей! Себе же зло и причинишь…

Майор опять подумал: «Шельмец, пожалуй, прав. Не добьюсь угодных показаний — по начальству неприятность произойдет». С того дня тело Соленого отдыхало от побоев.

Одиночная камера Барнаульской гауптвахты — тесный каменный погреб. Соленый потерял разницу во временах суток. В камере тьма кромешная, промозглая сырость. Белый свет только и видел, когда на допросы водили.

Майор хотел вырвать зло с корнем, поэтому надоедливо выспрашивал про сообщников.

— Один я, благородь! Как есть одинешенек… И змею в госпитале я подвесил, а не кто иной. Перед святым Евангелием могу клятву дать.

Майор так и не узнал имен сообщников Соленого и укорил арестованного:

— Нехорошо с мертвого на себя вину перекладывать. В сем деле ясное определение есть — не ты виновник…

В конце концов майор вынес определение о высылке Соленого на каторгу.

Федор прослышал о том, к милости Беэра обратился:

— Без злого умысла сделал все Соленый. Поозоровал самую малость. В рудах немало смыслит Соленый. Вместе на Змееву гору хаживали, в иных местах бывали. Окажите милость, ваше превосходительство! Поручательство за Соленого даю…

Беэр без излишней проволочки строго прикрикнул на просителя:

— Не твоего ума указывать правосудию! Соленый с бородой по пояс — сам ответчик за свои дерзкие и преступные помыслы. Что заслужил, то и получил. Ступай!

Федор ушел подавленный и униженный. Где же искать выход? Лелеснов долго и безуспешно ломал голову над тем. А время не ждало. Соленого могли отправить с Барнаульского завода неизвестно куда. О том Федору пояснил по секрету знакомый караульный сержант.

* * *

До ареста Соленого и после на Змеиногорском руднике случились события, не в шутку испугавшие горное начальство. С поверхности в Луговую штольню падал лихтлох. Над ним установили гаспиль — ручной ворот для подъема руды наружу. По концам деревянного барабана — кривые железные ручки. Вместе с ручками вращался барабан. На него наматывалась при этом прочная пеньковая веревка, к концу которой привязывалась бадья. Вниз бадья шла пустой, вверх поднималась с рудой весом в пятнадцать-двадцать пудов. Четверо работных лезли вон из кожи, поднимая воротом руду. К первому вороту начальство поставило восемь работных — две смены. Работные наотрез отказались стоять у ворота. Для порядку их при всенародном стечении высекли плетьми.

Наутро в центре крепости — у высокой шестиугольной будки — столпились работные. Будка насажена на низкий столбик. Крыша окрашена в зеленый, стены — в красный цвет. Будка служила для наклейки публичных указов начальства.

И вот на ней запестрел свежий указ о побеге восьмерых работных от ворота — сбежали невесть куда. После побега сам главный нарядчик привел другую партию работных к вороту. Те подняли несколько бадеек с рудой, и ноги подломились от усталости. Нарядчик зло выругался, зарычал цепным псом:

— Пошто не робите? Это при мне так, а без меня? А ну, встать к вороту!

Почти до самой высыпки работные вытянули бадейку и, как по команде, рассыпались по сторонам. Железная ручка хлестнула нарядчика по голове, да так сильно, что не успел дрыгнуть ногой.

Рудничное начальство принялось судить-рядить, отчего могло приключиться такое. Работные же хором заявили: «Не повинны мы. Господин нарядчик сверх нашей силы заставил робить… Потянула нас бадейка вниз… как мыши от кота, разбежались мы. Покойничек же, царство ему небесное, и малости не поостерегся, в самую близь к воротку припятился, вот и хлобыстнуло его».

Работных каждого в отдельности допрашивали с большим пристрастием, драли кошками — длинными узкими ремнями с угловатыми вырезами на концах. С первыми ударами кошки спина человека густо кровоточила. Священник читал увещевание, пугал муками ада за невысказанное признание. Работные так и не дали показаний, угодных начальству. А через несколько дней, как и их предшественники, сбежали с работы. И не в том самое страшное.

В рудничной конторе сыскалось новое подметное письмишко. В нем сообщалось:

«Укоцали лютого нарядчика и до тебя доберемся, управляющий..»

И вслед за тем — другое происшествие. На дне Подрядной штольни нашли мертвого шихтмейстера Слатина со сплющенным лицом. Как раз напротив лихтлоха.

При следствии всех работных таскали в рудничную контору. И без толку. Каждый отвечал молчанием или неопределенными словами.

Причина смерти шихтмейстера так и осталась неразгаданной.

Над лихтлохом не было ограждения. Рудничное начальство донесло рапортом по команде:

«Разбился при падении в лихтлох от собственного недосмотра в сумеречное время…»

Не успели засыпать землей могилу шихтмейстера, как появилось другое письмишко:

«Нырнул шихтмейстер в гору и с концом. Кто еще?..»

Слатин работным и на вершок не уступал. Знало о том начальство и потому вдвойне сконфузилось от найденного письма и своей отписки.

Беэр негодовал. И больше всего оттого, что бежавшие работные как в преисподню проваливались. И без того недостаток в людях…

И только через четыре месяца пришла обнадеживающая весточка. Из походной канцелярии командующего русскими укрепленными линиями в Сибири сообщили, что на пограничных постах поймали немалое число беглых работных Змеиногорского и других рудников Колывано-Воскресенской округи. При следствии установлено, что «оные беглецы уличены в намерении к побегу в калмыки и зенгоры, в роптании, разглашении непотребных и противных указам речей…»

Укрепленные линии усилили отрядами выписных казаков. На крепкий замок закрыли границы.

В это время из секретной комиссии при сенате пришла бумага. Предлагала она определять в горные работы на Колывано-Воскресенские заводы и рудники осужденных на каторгу в разных местах Российской империи. Беэр и члены Канцелярии Колывано-Воскресенского горного начальства руками и ногами забили против того. Свое мнение объясняли в пространных поношениях царскому кабинету и секретной комиссии тем, что каторжники лишены

«всякого человечества и добронравия» и их нельзя употребить при плавке и добыче серебросодержащих руд, так как эта работа «требует ревности, верности и прилежного примечания…»

На самом деле начальство боялось другого — пагубного влияния каторжников на

«умы и настроения работных, воровства, пакостей, нерадения и бываемых после того бесконечных следствий и затруднений…»

На юг от Большого Сибирского тракта путь для каторжников оказался закрытым. Их угоняли дальше, на Нерчинские свинцовые рудники.

Начальство Колывано-Воскресенского округа осталось довольно, что оградило заводы и рудники от нашествия злых каторжников. Тревожило другое. Что ни день, приходили вести о новых дерзостных проступках, за которые работным одно наказание — каторга. Каторга — бочка без дна, которую не наполнишь никогда. Как же удержать работных на заводах и рудниках? Было над чем подумать. Лицо Беэра постарело, потрескалось от морщин, как земля в сухое, знойное лето.

В десятый раз Беэр принялся просматривать списки провинившихся мастеровых работных. Почему-то первой бросилась в глаза фамилия Соленого. «Опять он, этот Соленый…» — с раздражением подумал Беэр и вдруг посветлел от неожиданно родившегося желания. Тотчас же приказал денщику:

— Привести ко мне Соленого.

С заросшего лица в упор смотрели насмешливые глаза.

— Ну-с, Соленый, — весело заговорил Беэр, — не пустой ли наговор на тебя, что намеревался меня и других лишить жизни. Говори сущую правду.

— Истинно, что нет наговору! Тебя, высокоблагородие, при случае не отпустил бы в целости, потому как ты насолил немало многим, а ефрейтора не думал лишать жизни, просто помешал ему прибить мальчонку.

Беэр позеленел от неслыханной дерзости, закипел, как на огне.

— Каков наглец, а! Убрать немедля Соленого!

Дня через два-три, малость успокоившись, Беэр подумал: «Такие люди, как Соленый, потерянные, испорченные вконец, а отпускать их из округи не резон: в работниках нехватка…» И тут голову генерала посетила удачная мысль, которую он объявил чинам канцелярии. Отныне всех, кого ожидала каторга, стали втихомолку рассовывать по самым глубоким и скрытым от любопытных взглядов подземным выработкам, употреблять в работы скованными и под надежным караулом.



— Именоваться этим людишкам секретными колодниками, жить под землей неотлучно, наподобие кротов, до самой смерти, — заключил Беэр.

* * *

Блекли яркие летние краски. На перестоявших, некошеных травах — первые признаки увядания лета: густо-красная мелкая сыпь, вроде ржавчины. В зелени кустарниковой листвы с каждым днем отчетливее проступали медно-красные, золотисто-желтые пятна. Над горными хребтами, на вершинах елей и пихт — нежная воздушная синь. В долинах и на увалах она густела, становилась почти черной.

Не первую страду провожали Смыковы без Насти. Кузьма не знал покоя от тревожных предположений о судьбе жены. Все свободное от горной работы время рыскал окрест Колывани верст за сорок, придирчиво выспрашивал про Настю — не проходила ли куда мимо, не говорила ли чего. Встречные люди неизменно отвечали: «Нет, не видывали такой молодухи, слухом не пользовались о ней…»

И в душу Кузьмы запало страшное подозрение: не наложила ли на себя руки с обиды душевной?.. От этого Кузьма срывался с места, в бесконечных надеждах кружил по горным трущобам, лесной глухомани. И казалось Кузьме, что Настя где-то здесь, за камнями или кустами хоронится и не смеет подать голоса. Кузьма долго и надсадно кричал. Гулким, насмешливым эхом отвечали на зов человека горы и лес.

Кузьма возвращался домой угрюмым. В разговорах с отцом не скрывал своего раздражения, злого блеска в глазах:

Сегодня еще и половины нивы не убрали, а Кузьма бросил работу. Сидит, в голове одни и те же мысли — о Насте. Решился и твердо заявил отцу:

— Управляйся один. Еще раз проеду по деревням и выселкам.

Савелий отбросил недовязанный сноп. На волосатом лице ничего не прочтешь, лишь в голосе тонюсенький, еле уловимый смешок.

— Рехнулся, что ли? Нешто способно мышь в скирде искать! Выбрось блажь из головы и робь как полагается. Ить нас, грешных, добрый денек кормит годок, так-то.

Кузьма недовольно заворчал:

— Тебе-то что? Настя для тебя никто. А мне — венчанная жена. Повинен перед ней немало и желание имею сказать ей о том. Чай, не старец я, чтобы жизнь без жены коротать.

Савелий совсем выпрямился от работы, похолодели глаза, в голосе строгая неотразимая властность.

— Ишь, о чем запела птаха божья! А где раньше был, супостат! Такую бабу мимо себя пустил, а теперь ершиные слюни распустил во сто концов. Отца винить в том надумал. Шкуру спущу по клочку за такие слова!

В руках Савелия заиграли сложенные вдвое жгучие волосяные вожжи. От удара вожжами до самых костей прожигает тело. Знал о том Кузьма, но не пошел впопятную. Медленно пошагал навстречу отцу.

Савелий не выдержал неподвижного, ошалелого взгляда сына, бросил вожжи и проковылял к шалашу. Сдал и Кузьма, вслед отцу срывающимся, почти плачущим голосом прокричал:

— Не сейчас, так после страды, а все равно поеду!

Кузьме не пришлось ехать на новые поиски. Из Барнаульского завода пришел ответ на сыскную память.[8] Сообщалось, что Настя находилась в «домашнем услужении» у протоиерея барнаульской церкви Петра и Павла. А управляющий Колывано-Воскресенским заводом Улих получил предписание об отправке под надежным караулом. Савелия и Кузьмы Смыковых на Барнаульский завод. Недоумевали отец с сыном, за что в ослушники попали. В дороге думали, какая-нибудь напраслина, ошибка на их долю выпала. Лишь после в мозгу Савелия закопошила смутная и тревожная догадка: «Нешто Настя затеяла, а может, натворила что…»

Конвойные солдаты со всей строгостью глядели за каждым шагом Смыковых. Пойдет кто из них в сторону по нужде, а конвойный тут как тут, где-нибудь рядышком за кустиками притаится. Да еще поторапливать примется: «Тут тебе не дома в огородных полынях или подсолнухах прохлаждаться. Пошел на место. Служба, она порядок любит…»

От такого обращения Савелий с каждой верстой все больше убеждался в правоте своей догадки. Кузьме по-прежнему невдомек. Прозрел лишь тогда, когда из-под замка Барнаульской гауптвахты привели на судебный допрос. После обычных пустяковых вопросов майор Кашин строго предупредил:

— Надлежит вам говорить только сущую правду, в том и дайте клятвенное обещание.

Откуда-то сбоку вынырнул священник в черной пространной рясе. Не подошел, а ночной птицей бесшумно подлетел к подсудимым. Обещание читал внушительным, торжественным баском.

— Вот тут и крестики ставьте…

«Так и есть…» — подумал Савелий и чуть не рухнул на пол, когда в комнату ввели Настю. Стала сбоку солдат, строгая и отчужденная, словно и в глаза не видывала раньше Смыковых.

Судейский писец, плоский и черный, как грифельная дощечка, принялся читать бесстрастным, скрипучим голосом обвинительное заключение со ссылками на свидетельские показания.

Савелий пучил глаза, немел от удивления. В его памяти давно быльем поросло то, о чем разглагольствовал писец. А теперь воскресло. Стало близкой и зримой явью. Савелий понял одно: большую провинку вешали ему на шею. И сил не хватало сбросить ее. Проницательный, холодный взгляд майора, слова страшного обещания отнимали волю к сопротивлению.

Когда писец заглох, начался короткий допрос. Приговор был определен и заготовлен ранее, требовалось просто-напросто соблюсти установленную формальность.

Майор коверкал тишину громкими вопросами.

— Савелий Смыков, склонял ли ты сноху свою к греховодному прелюбодеянию? Нет ли излишней твоей вины в том, что ты слышал сейчас?

— Истин бог, правда сказана во всех тех бумагах…

— И не думал, что грешно? — вставил священник.

— Как не думать, батюшка. И такое думалось. Да не волен я греховный соблазн обороть, не было силов моих на то.

Майор поспешно заключил показания Савелия:

— Все ясно и понятно. — И с вопросом к Кузьме: — Говори теперь ты. Знал ли, что отец твою жену одолевал домогательствами?

Голос у Кузьмы слабый, невнятный, схож с шелестом трав на легком ветру.

— Знал, благородь. Сама жена рассказывала.

— Знал, говоришь? За что жену обижал?

— За обиду и посейчас повинен я, благородь. Не поверил тогда жене.

— Жаловался ли по команде на родителя своего?

— Все при мне осталось…

— Так, так… что ж, похвально, Кузьма Смыков, твое поведение. К родителям почтение имеешь. Закон запрещает приносить жалобы на родителей.

Насте и вопроса никто не задал.

Писец снова начал читать. Теперь приговор.

Настя хорошо улавливала смысл прочитанного, и лицо ее светлело. В приговоре говорилось:

«…последняя побуждалась к тому прелюбодеянию под всякими насилиями и утеснениями, однако ж не сокрыла о том от своего мужа и по женскому своему состоянию, насколько достигла смысла ее, то она — не умолчала и посторонним людям о том сказывала, почему и оставить ее свободной…»

Насте зачлось и то, что

«будучи убегом из дому, дорогой воровства по деревням не чинила».

Савелию и его жене грозила Нерчинская каторга, которую заменяли «работой при здешней горной команде…»

Кузьмы Смыкова приговор не касался.

Священник обратился к Насте:

— По законам святейшего синода за тобой остается право выбора — быть в прежнем браке или нет. Хочешь ли вернуться к своему мужу?..

Настя решительно ответила:

— Нет, не хочу.

Так и осталась при Барнаульском заводе у отца Ферапонта в домашнем услужении.

* * *

В конце лета глубокой ночью от ворот Барнаульской гауптвахты отъехала крытая пароконная повозка, протарахтела по деревянному настилу плотинного моста. Позади остался крутой лысый подъем, отсюда начинался Змеиногорский тракт.

Жидок и робок лунный свет. Но и при нем хорошо заметны сгорбленные фигуры возницы и двух солдат. Один на облучке, другой — на запятках повозки.

До деревни Ересной тракт с обеих сторон стеснен густым сосновым лесом. За деревней, по левую сторону — пашенные косогоры вперемежку с нарядными березовыми колками. Под монотонный топот конских копыт и стук колес солдаты дремали. Их головы кланялись, как тяжелые топоры-колуны, кажется, вот-вот сорвутся с плеч и покатятся рядом с колесами.

У деревни Бельмесевой, едва переехали жидкую гать через ручей в узком и длинном овраге, выпрягли лошадей. Место укромное, тихое — самое подходящее для ночлега.

Еще не занимался рассвет. Солдаты воспряли ото сна и себе не поверили. Кто-то накрепко скручивал им руки и ноги тонкими, въедливыми веревками. Как отчаянно ни брыкались, а силе уступили. И кричать нельзя: рты плотно забиты тряпьем.

В злом исступлении солдаты бочонками катались по густой траве. Только и слышали — глухой перестук копыт неоседланных лошадей, звон цепного железа. Потом все потонуло, заглохло в клейкой тишине. Догадались солдаты: нет в повозке узника…

В нескольких верстах от деревни Бельмесевой — отлогая конная дорога к самому обскому берегу. Здесь на привязи покачивалась двухвесельная вместительная лодка. В нее прыгнул человек. То был Соленый.

В освобожденных от цепей руках и ногах упругая, застоявшаяся сила так и подмывала широким взмахом весел кинуть от себя полреки.

Вплотную к Соленому подошел Федор, заговорил:

— Вот тебе паспорт. Значишься ты вольным посельщиком в здешних краях, государственным крестьянином Тарской округи Климентием Проскуриным. Как устроишься на поселенье — дай знать.

Краешком луны осветило берег, Соленый, кроме Федора, увидел еще трех человек.

— То мои помощники, мастеровые Барнаульского завода. Довезут тебя до Белоярской слободы, — пояснил Федор и взволнованно добавил: — Ну, прощай, Иван! Свидимся ли? Мне пора догонять рудовозов. Как бы не подумали, что отбился от обоза.

Гиканьем и щелчками бича Федор прогнал прочь трех коней, вскочил на четвертого. Соленый всего и успел сказать на прощанье сдавленным от волнения голосом:

— Спасибо тебе…

При самом выезде на Змеиногорский тракт Федору повстречались двое — крестьяне деревни Бельмесевой, и он бросил на ходу:

— За коней спасибо! Ищите там, у березового колка.



* * *

У рудных сараев на похверке — сотни крестьянских подвод. Здесь оживление. Скрипят санные полозья, фыркают лошади, бойко разговаривают люди. Подводы стоят под погрузкой. Будь добрая воля, крестьяне сегодня ни за что не стали бы робить. Какой ни есть, а праздник — день святого Алексея.

Согревает приветливое мартовское солнце. С сараев срывается бойкая капель. От ее ударов в не успевшем захряснуть снегу слышится глухой шорох. От вешнего потепления у крестьян заветные думки на язык просятся. Только и разговоров, что о земле.

Против властного зова земли и горное начальство бессильно. После последнего зимнего рейса с рудой на Барнаульский завод начальство распускало крестьян по домам на посевную, чтобы не возить за тридевять земель хлеб, а своим кормить постоянных работных. Выгода от того немалая.

Горное начальство само установило закупочные, или «плакатные», цены на крестьянский хлеб. Себя не обижало: цены эти чуть не вдвое ниже тех, что держались при вольном закупе. Невыгоден крестьянам такой торг, только ничего против него не скажешь. Хочешь или нет, а отдавай за полцены хлеб, сколько на душу положат. Остаток тоже не продашь — самому до новины не дотянуть.

Пришла очередь грузить руду преклонному старцу. Из-под нависших снежных бровей глаза светятся по-весеннему молодо. Федор несказанно обрадовался — узнал деда Силантия. С самого знакомства не видел ни разу.

— Как жив-здоров, дедка? Не бросаешь рудовозить?

От ласкового слова дед распрямился, охотно и весело ответил:

— В последний разок еду. Внуку вожжи передам. Годами он дозрел до горной работы. — Дед блаженно сощурил глаза от солнца, потянулся, будто в рост шел. — Только и дел у меня станет, что землицу-матушку сошкой ковырять, травку скотинушке на корм валить.

Потом дед указал на обрез крыши сарая, на грязные лужицы.

— А ить добрый святой Алексей! Не зря божьим человеком кличут. Такая примета от дедов повелась, самая вернейшая: коли Алексей с водой, Никола — с травой. От надо ж так! От праздника Алексея до вешнего Николы и двух месяцев не минет, а матушка-кормилица человеку дар успевает народить.

На прощанье дед горячо, скороговоркой зашептал на ухо Федору:

— О земле-то я ить так. Самому пора в землю идти. По душе ты мне, молодец. Завтра раньем, по заморозку, в путь-дорогу выезжаем, а сегодня у племянника моего Алексея Белогорцева тезоименитство. Не погнушайся, уважь старика — зайди.

Феклуша прихварывала, жаловалась на колоти в груди после недавней поездки на Барнаульский завод к двоюродной тетке. Сказала мужу, когда вернулся домой:

— Сходил бы, Федя, к Алексею — сорок ныне ему минуло.

Мазанковая изба Белогорцевых стояла у Караульской сопки, на отшибе. Сюда редко заглядывали рудничное начальство и крепостные стражи.

Людей в избе — как семян в перезревшем огурце — набились от товарищества бергайеры, свободные от работы. От малого достатку принесли, что имели.

Не успел Федор переступить порог, как дед Силантий хмельным языком зашепелявил:

— Пришел, соколик, я и не знал, что кумом Алексею приходишься… Садись рядком со стариком.

Гости пили пиво домашней варки, заедали отварной дикой козлятиной с моченой колбой, тертой редькой в смеси с хреном. С каждой выпитой чаркой откровеннее звучали разговоры. Такой праздник — великая радость у работных. Нет тебе ни доглядчиков, ни фискалов, говори, что думаешь без опаски, под плетку не угодишь.

— Тяжелая горная работа, да мы сильнее — спихнем ее с плеча!

— Клады в Змеевой горе, да не для нас. Наша утеха, когда ногам отдышка наступит.

— Только и праздник, что спина от лозья да плети отдыхает.

И вдруг где-то в углу родилась песня. Она запрещалась начальством — слишком много дерзкого и непокорного слышалось в ней. Сейчас же никто с тем не считался. У песни бойкий мотив. Каждый, кто пел ее, вкладывал свое в слова и исполнение. Даже дед Силантий, впервые слышавший песню, в такт ей отбивал ногами, иногда подтягивал фальшивым тонким голоском:

…Наши горные работы

Всем чертям дают заботы,

Всяк стараться очень рад,

Чтоб подрудок был богат…

А забота наша в том,

Чтоб разделаться с уроком,

Чтоб нарядчики на нас

Не косили своих глаз.

Своих глаз бы не косили,

У нас денег не просили,

Не грозили бы рукой,

Не махали бы лозой,

Чтоб не выдрали пять раз,

Пока выробим наказ…

Не успеешь, значит, лечь,

Как валится кожа с плеч…

Да оттудова валится,

О чем петь нам не годится…

Дед Силантий рассыпал беззвучный, затяжной смех.

— От то здорово! Оттого, выходит, и робим без разгибу, что кожи нет на ентом самом месте. А когда она, кожа-то, нарастет? Не иначе, на том свете!

Кто-то шутливо подхватил:

— Всю-то жизнь остатную кожу натягиваем на драные места!

И снова звучный смех.

Федор и полчарки не испил хмелю, а смеялся вместе, даже громче и заразительнее остальных. Доброе беспечальное настроение работных крепче самого перестоявшегося пива. Как не смеяться с теми, у которых улыбка — редкий гость.

Как только унялся смех, песня полетела дальше, нехитрая, откровенная, словно окрыленная, подхваченная огрубелыми сильными голосами:

…Как ударят часов пять,

На работы мы опять.

Перекличку отведут —

На работу поведут:

Того в шахту, того в гору,

А того к зелену бору —

Иль деревья ожигать,

Или воду отливать,

Как урок мы кончим свой,

Всех отпустят нас домой,

Мы по улице пойдем,

Громко песню запоем,

Как начальство любит нас,

Как начальство лупит нас!

И вдруг — дверь настежь. Тугими клубами в избу закатился освежающий холодок, а за ним — наряд караульных с поручиком — ротным командиром во главе.

— Что за сборище? — загремел ротный. — По какому случаю и какие песни горланите так сильно?

В наступившую тишину ворвался чей-то голос и затерялся в хоре других.

— Чарочку отведал бы, ваш благородь!

— То правильно сказано!..

— Уважь, ваш благородь, работных, ить люди ж мы!

Поручик строго закричал, будто перед ним стояли на плацу зеленые и непослушные новобранцы:

— Отставить! Дерзость и неуважение к службе в ваших словах! Нешто пристойно офицеру да на службе в такой компании хмельным забавляться!

Тогда в густой полутьме снова занялась прежняя песня. Сначала еле-еле, в один, потом дружно во все тридцать с лишним голосов. Песня зазвучала на этот раз громче и ядовитее.

Поручик хорошо уловил это, хотя до него и не доходил смысл всех слов. Посинев от натуги, унял ревущие голоса.

— Запевала, выходи к порогу!

В ответ на команду понеслась обидная многоголосая колкость:

— Всей оравой, ваш благородь, неспособно податься к порогу — тесновато, чай!..

— Тогда, хозяин, выходи!

Вместо хозяина вышел Федор, стал каменным столбом возле поручика, высоко поднял голову.

— Ни при чем хозяин тут. Я запевала! Не прикажешь ли мне, ваш благородь, под замок идти?..

Работные запротестовали.

— Эт-та за что под замок-то?

— Не позволим! Не по-о-зво-оли-им!

По дикому единодушному реву поручик понял, что хватил чересчур, и заговорил успокаивающим, чуть обиженным голосом:

— Чего бычьи глотки попусту надрываете? И не думал никому зла причинять. Просто хотел просить, чтобы внятно пропели песню.

— То иное дело.

— Хоть до утра слушай сначала до конца нашу песню.

Работным сейчас — море по колено. Снова принялись за песню.

Тем временем поручик шепнул сержанту, острому на память:

— Запоминай ту песню слово в слово.

На другой день поручик положил перед собой лист чистой бумаги. От напряжения кожа на лбу собралась в складки. Медленно, но уверенно плыло гусиное перо по бумажной глади.

Не один раз поручик перечитал свой рапорт и нашел его убедительным.

Управляющий рудником, получив рапорт поручика, не отважился отхлестать плетьми тридцать человек, чтобы не вызвать возмущения работных и остановки работ. «А вот зачинщика наказать — прок немалый будет…»

Беэр и члены канцелярии получили представление управляющего и быстренько сочинили ответную резолюцию:

«Все оное оставить без последствий и предать забвению, дабы не отвращать усердия работных от службы, паче поименованные песнопевцы не прежде и не после в штрафах и наказаниях не бывали, кроме бергайера Белогорцева».

Для острастки работных лишь одного Белогорцева приказано наказать плетьми или батожьем.

* * *

Беэр долго и придирчиво осматривал строения нового похверка, который находился без мала в версте ниже первого. Здесь Змеевка делала крутой упругий поворот. Ее туго перетянули поясом плотины.

Беэр не скрывал удовлетворения от увиденного. Плотина оказалась прочной, пруд полноводным и обширным. Помещения толчейной и промывальной фабрик добротны и вместительны. Теперь змеиногорским рудам нечего залеживаться на месте.

— Хорошо-с, господин управляющий! Достойно похвалы ваше усердие.

Про себя Беэр подумал: «Против прежнего приписных крестьян на перевозку руд потребуется почти вдвойне».

После осмотра Беэр отправился для освидетельствования вновь открытых рудных мест. До самого Прииртышья разбросались они. Пытливой любознательностью рудоискателей открыты.

Путь-дорожка не из ближних. И самое главное — пролегла через неприступные, нехоженые горные кручи, бурные реки, долины и нетронутую тайгу. Многочисленная свита сопровождала Беэра: охрана, горные офицеры, знатоки горного дела, рудоискатели. Даже лекарь и священник были — за длинную дорогу всякое могло случиться. Федор тоже в свите. Более десятка месторождений, открытых им, лежали на пути экспедиции.

С места на место продвигались развернутым порядком. Из предосторожности, на случай внезапной встречи с воинственными кочевниками, вперед и по сторонам высылали усиленные дозоры. Каждый в свите — воин: имел ружье и достаточный запас зарядов к нему. Сам Беэр обучал подчиненных огненному бою. Часто по ложной тревоге люди ложились в густую цепь. Беэр солидно наставлял: «Главнейшее — со смыслом палить надобно. Когда узришь и мушку приклеишь к противнику, тогда и пали так, чтобы наземь замертво, мешком сверзился. При этом трусости не место…»

Строгий военный порядок Беэр завел в пути. Ранними утрами и в глубокие вечерние сумерки барабанный бой оповещал о начале и конце сурового походного дня. Гулкое эхо долго металось по глухим окрестностям.

Не привык к такому Федор. Ненужной детской забавой считал генеральские затеи. И без них можно обойтись. Вставал же Федор с первыми птицами, задолго до барабанной трескотни, уходил в лес или куда-нибудь к ручью, вслушиваясь в веселый птичий гомон.

Через две недели после выхода с рудника случилось такое, что потрясло Федора. На вечернем привале не оказалось старого солдата тылового дозора Назара Путинцева. День-другой прошел, а солдат не появлялся. Беэр и малейшего вида не подал, что обеспокоен происшедшим, лишь втайне подумал тревожное, отчего холодные мурашки пробежали по спине: «Поди-ка, убег солдат к джунгарам. Приведет тайком орду несметную, обрушится на голову каменным обвалом…»

И вдруг на четвертые сутки солдат пришел перед самым сном. При языкастом пламени костра видно, как поникли солдатские усы, будто чуткие огуречные плети от внезапного заморозка. В солдатской одежде дыры — кулак толкай.

— Виноват, ваше превосходительство, за отлучку… еле дух не испустил догоняючи… с дороги сбился, забрал в сторону.

На этот раз барабанный бой прогремел солиднее. Под него спустили кожу с солдатской спины. Потом солдата добрую неделю возили в повозке — не мог передвигать ноги. Клял он себя, что не угодил к джунгарам в лапы. Съедала обида на начальство за крутое наказание.

Около трех десятков лет Путинцев беспорочно, верой и правдой служил императорскому трону. Солдатские беды, что раньше проходили стороной, теперь одна за другой обрушились на его голову. Малость затянуло кожу на спине от плети, и по милости Беэра старому солдату сыскали сносную и более легкую службу. Больше не стали посылать в дозорные хлопотливые разъезды, а определили в ночной караул при стоянке экспедиции. Самая стариковская служба. Только Путинцеву и она не в облегчение. Глазами въедается в густую темень, чутким ухом ловит слабые шорохи. И чем внимательнее всматривается и вслушивается в ночь, тем больше страха, что прозевает злого противника. Про себя жарко читает молитву. От этого вроде легче становится на душе.

В облачный разрыв глянула луна. Мягкий свет совсем успокаивает. Не кажутся живыми черные, бесформенные кусты. И ночные шорохи теперь таят меньше подозрительности.

И вдруг безмятежный покой ночи и в самом деле нарушен. В гряде кустов хорошо уловимый шорох, чье-то сдержанное сопение. Совсем близко.

Ружейный приклад сливается с солдатским плечом. Потом резкий привычный толчок. Гулкий выстрел для спящих людей подобен грому. В лагере безголосая суета. Люди заняли свои места в цепи. Путинцев, а с ним трое солдат короткими перебежками приблизились к кустам. Залитый лунным светом, бездыханно лежал виновник ночной тревоги — большой еж…

А наутро Беэр учинил новую экзекуцию Путинцеву. Не упустил случая внушить солдатам и всем остальным пренебрежение к трусости.

— Трусость страшнее всего для тех, кто носит мундир, а особливо солдатский. Потому трусость и наказуема со строгостью, не в пример другим проступкам.

Беэр не замечал Федора в пути. И слова благодарности не вымолвил, когда пробирщики подтвердили высокое содержание металлов в рудах, открытых Федором. Обидно, конечно. Тем более, что другие рудознатцы обойдены вниманием не были. И все же случай заставил Беэра заговорить с Федором так же, как при первой встрече на Змеевой горе.

Июльское солнце палило нещадно. От земли исходил сухой испепеляющий зной. На белесом небе — ни облачка. Экспедиция продиралась сквозь заросли густой предгорной тайги. Тайга не освежала людей живительной прохладой. Напротив, здесь душно от густых застоявшихся испарений, полного безветрия.

Тихо в тайге. Только и слышно басовитое жужжание злых слепней. От их непрестанных укусов кожа на спинах лошадей вздрагивает, собирается в гармошку.

И лишь к вечеру потянуло прохладой. Над тайгой — почти незаметное, под цвет неба облако. Вот оно занялось робкой прозрачной голубизной. Потом стало наливаться густой с сизым отливом синевой, четко обозначились рваные и подвижные края.

Несколько раз облако перечеркнула бойкая молния. Сочно и раскатисто прошелся по тайге гром. От густого проливного дождя потемнело, как ночью. Люди разбегались в поисках убежища. Слова команды офицеров не останавливали их — глохли в шуме дождя и ветра, в раскатах грома.

Неожиданно дождь перестал. Порывистый ветер принес запахи едкой гари. Вскоре на вершинах деревьев лисьими хвостами затрепыхалось злое рыжее пламя. Намокшая тайга трещала, искрила, но не могла устоять перед огнем. Пламя, как ошалелое, прыгало по ветру из одной стороны в другую. Люди сразу же потеряли друг друга. Некоторые падали в огненное пекло, кричали о помощи.

Сбоку от Федора — отчаянный, срывающийся крик. При свете пожара в густом мелком подлеске хорошо виден след повозки. Федор пошел по нему. Под ногами хлюпала вода. Смоченной тряпкой Лелеснов закрыл лицо до самых глаз, от этого легче дышалось в подлеске, где дым гуще.

И вдруг Федор провалился по самый пояс во что-то жидкое и густое. «Болотная топь», — мелькнула верная догадка.

Федор еле выбрался на сухое, отыскал несколько толстых и длинных палок, осторожно по ним начал пробираться вперед.

Крик совсем рядом. Вот и барахтающийся в холодной тине человек. Федор скомандовал:

— Держись крепче за палку!

Битый час Лелеснов вызволял человека из цепких объятий таежного болота. На сухом месте человек впал в беспамятство. Федор узнал в нем Беэра. Как он сейчас не походил на властного и строгого начальника! В грязи по самые уши, генеральского одеяния не распознаешь. Стараниями Федора к Беэру вернулось сознание.

Ветер подул в другом направлении. Пожар отступил в сторону, постепенно затих его шум. Тайгу огласили завывающие ауканья. Группами и в одиночку люди подходили к Федору.

На другой день стало известно, что не вернулось пять человек, исчезли две повозки с лошадьми.

Беэр, переодевшийся и воспрянувший духом после испуга, наедине сказал теплое слово Федору:

— Спасибо, штейгер! Твоей заслуги нельзя забыть. Держи награду — ровно пятьдесят рублей.

Федор отпрянул в сторону.

— Не могу взять этой награды, ваше превосходительство. Душа и совесть заставляют вызволять каждого человека из беды… Потому и не возьму.

Беэр поначалу удивленно ухмыльнулся, потом охотно согласился:

— Твоя воля, штейгер! Впредь в долгу не останусь…

Весь обратный путь экспедиция прошла без происшествий, если не считать одного. До Змеиногорского рудника не оставалось и дневного перехода, а пришлось заночевать. Наутро барабаны на два часа позже обычного спугнули утреннюю тишину. По случаю окончания похода отдыхали дольше.

Беэр потягивался на копне свежего сена. Густые запахи щекотали ноздри. От ярких, еще не успевших набрать тепла, лучей невольно и блаженно щурились глаза:

Впереди видна Змеева гора, чуть задернутая дымкой синеватого тумана. Там, на руднике, предстоял долгожданный отдых от дорожных мытарств и невзгод.

Беэр находился в добром, безмятежном настроении. И вдруг его лицо окаменело. В округленных по-рыбьи, застывших глазах — дикий страх. Мгновение, и неведомая сила легко сбросила Беэра в одном исподнем белье с копны. Истошный вопль всполошил людей.

— Змея, змея!

Беэр поспешно, на ходу сбрасывал исподнее.

— Бейте же ее! Бейте!

Первым схватил увесистую палку Назар Путинцев. До двух потов молотил ею, замаливая прошлую провинку. На генеральском белье живого места не осталось от зеленых и черных полос — следов палки. Тем временем нагого Беэра с подобающим вниманием освидетельствовал лекарь.

— Благодарение богу, ваше превосходительство, змеиного укуса на теле нет.

Беэр успокоился и как ни в чем не бывало принялся торопить со сборами в дорогу. Вдруг, как на грех, подскочил Путинцев и по всей солдатской науке отрапортовал:

— Ваше превосходительство, не змея, а лягушка-с оказалась в вашем исподнике! Как есть она, шельма!

Для убедительности солдат извлек из кармана штанов останки лягушки.

— Выходит, мерзавец ты этакий, я соврал насчет змеи?! Да как ты смеешь! Прикажу плетьми засечь насмерть за твои лживые речи!

Федор умоляюще попросил:

— Не тревожьте его, ваше превосходительство. Уважьте мне.

Беэр смягчил тон.

— А может, он и вправду по недосмотру упустил змею и убил лягушку, коя прыгала рядом с исподником, потому и заключил по собственной глупости, что оная лягушка меня побеспокоила.

Позже Беэр приказал уволить Путинцева в отставку «за преклонностью годами и глупостью рассудка»…

Честность солдата сошла за глупость. Беэр же через то оградил свою генеральскую честь.

* * *

Однажды командир караульной команды при Барнаульском заводе поручик Синяков пришел в гости к отцу Ферапонту. Здесь же находился ревизор из Тобольской духовной консистории, немолодой протоиерей Игнатий. Ревизор немало важничал, еле ворочал кудлатой головой, будто опасался, что о шею перетрется толстая золотая цепь и массивный крест упадет на пол. Как и подобает человеку его сана и возраста, он вел душеспасительный духовный разговор.

— Жизнь земная — кратчайший сон… Вечность — с вознесением на небеса. Посему на земле человек должен строго блюсти законы православной церкви…

Отец Ферапонт приметил на лице поручика гложущую скуку, исподволь и многозначительно подмигнул ему, давая понять, что и при скучном начале можно ожидать веселого конца. Потом как бы вскользь обронил:

— Велела бы, матушка, стол накрыть.

В небольшой уютной гостиной все давно готово к приему гостей. Со стола приветливо поглядывали бутылки, тонкие аппетитные запахи изысканной снеди щекотали ноздри.

Отец Игнатий уселся первым, сказав с тяжким вздохом:

— Грешен человек безволием своим перед дарами земными.

После третьей чарки ревизор перестал открещиваться и в утеху своей совести оповестил:

— Что три, что шесть чарок — един грех разом.

А отец Ферапонт с тонким знанием дела прогремел в дверь:

— Велела бы, матушка, подать енту наливочку, что в третьем году наделана, под красной сургучной печатью и облита воском. Да икорки осетровой свежего посола с нарезанным лучком…

С подносом в руках вошла Настя, чуть заметно улыбнулась, с достоинством поклонилась.

Поручика совсем недавно перевели по службе из Екатеринбурга в здешние края. На Барнаульском заводе не знал он еще многих людей. И Настю увидел впервые.

— Никак дочь ваша, отец Ферапонт?

— Не-е, разведенная жена… в услужении мне находится.

Наливка оказывала свое быстрое воздействие. Захмелевший отец Игнатий отставил в сторону кисель и сухие блины, осенив неугодную пищу крестом.

— Сие — божий дар беззубым и древним старушкам. Нам же что потверже да потяжельше, ибо зубы наши, аки клыки волчьи.

Потом придвинул к себе соблазнительную скоромную пищу, долго и аппетитно чавкал полным ртом.

Поручик плохо слушал пьяную болтовню ревизора.

С приходом Насти затуманенный хмельной взор его прояснился. И сейчас поручик неотрывно глядел на дверь в надежде, что снова появится Настя.

Наконец отец Игнатий непослушным языком произнес последние слова:

— Всяк упившийся да сверзится в постель.

С тем и уковылял прочь неуверенной походкой. Поручик сразу же нетерпеливо выпалил хозяину:

— Как зовут ее?

В ответ сдержанный, понимающий смешок.

— Вижу, вижу, поручик, Настя по душе пришлась. Что ж, дело мирское, житейское. Вам ведь и сорока не минуло. Мужчина, как говорят, в самом соку, вдобавок вдовый. На Настю же никакого запрета от церкви нет.

Отец Ферапонт вроде в душу поручика заглянул.

— Настенька, пойди сюда!

По настоянию хозяина и гостя Настя выпила полчарки наливки. Не помнила, когда хмельное брала в рот. Щеки налились густым румянцем. Лукавым, как, девичестве, огоньком засветились глаза. Под предлогом приглядеть за своим коллегой удалился отец Ферапонт. Поручик решил воспользоваться до конца выпавшим случаем.

— Скучно одной жить, Настенька, не правда ли?

На лице Насти плутоватая улыбка. Ответила уклончиво:

— При работе не до скуки…

— Выполнишь мою просьбу, Настенька?

— О чем просьба-то? Может, подать что?

Поручик кивнул головой на стул рядом с собой.

— Сядь сюда, Настенька…

— О-о, не годится так-то, чтобы прислуга к хозяйскому гостю подсаживалась.

— А я сам пересяду.

— А ну спробуйте!

Пока поручик тяжело и неуклюже вставал со стула, Настя порхнула к двери и подзадорила веселым смехом:

— Что же вы стоите? Садитесь же на ентот стул!

— Дикая коза ты, Настенька! Чего испужалась, вдовая?

Слова Насте — что горох в стену. Как стояла у двери, так и осталась там. Потом сказала строго:

— Коли ничего не надобно, я ухожу. Дела ждут.

— Твоя воля, Настенька! Только я не раз к тебе приду.

— Я же не хозяйка в этом доме. А у отца Ферапонта немало людей бывает. И вам к нему дорога не заказана, коли надобность приведет.

Раза три поручик находил после предлог, чтобы побывать в доме отца Ферапонта. Не столько говорил с хозяином, сколько бойко стрелял глазами по сторонам в надежде увидеть Настю. А Настя, как нарочно, проплывала где-нибудь в стороне плавной походкой, делала вид, что не замечает пришедшего человека.

Первое время отец Ферапонт выказывал, что не догадывается о намерениях поручика. Потом как-то хлопнул его пухлой рукой по плечу и сказал напрямик, добродушно:

— Не придумывайте заделье для прихода сюда. Все вижу и понимаю. Вот то дверь Настиной комнаты. В нее, минуя меня, всегда проходите…

И поручик зачастил, долго засиживался в комнатушке один. Настя находила дела и отлучалась, пока не исчезал гость. Лишь где-нибудь во дворе поручик успевал сказать хлопочущей Насте:

— Что же ты убегом бегаешь? Безо всякой надежды прихожу к тебе…

После каждого прихода поручика в шкафчике росла горка сверточков с подарками. «Ну и пусть себе таскает! Надоест — перестанет», — думала Настя и бережно укладывала сверточки в свой незатейливой работы сундучок. Даже из любопытства не развернула ни одного из них.

Отец Ферапонт бесконечно поражался: «Сама судьба на тройке навстречу мчится, а Настя в сторону сворачивает. Не годится такое». И поручику и священнику думалось одно и то же: «Нет причин у Насти отвергать мужчину».

Как-то к своему большому изумлению и радости поручик застал Настю в комнатушке праздно сидящей. Принарядилась в лучшее платье, отчего еще сильнее похорошела и показалась невестой на выданье. Поручик, словно юнец, оробел, языком не смог шевельнуть. Только восхищенных глаз не сводил с Насти, ждал, когда она заговорит. А Настя молчала. Думы болезненные, как ожог, распирали ее голову. И все о Федоре. Вспомнилась последняя встреча с ним, когда он приезжал в Барнаул. «Окажешься в большой беде — весточку подай. Чем в силах — помогу…» И по сей день в ушах Насти звучали эти слова. Ей казалось, что тогда в голосе Федора слышалось большее, чем простое участие. Настя уловила какие-то скрытые порывы души Федора. Какие — не знала, но смутно угадывала, что дай им волю Федор, и жизнь для нее стала бы светлее и жарче полуденного солнца. Насте думалось, что ради этого следовало пока жить в строгости и отчуждении. Она приходила в душевное смятение от одной мысли, что надежды потеряют власть над ней…

Поручик еле слышным голосом перебил молчание.

— Настенька, чего невесела? Сегодня воскресенье. На дворе весна, в лесу — божья благодать, на полянах — веселые подснежники.

Настя удивленно повела бровями.

— Ну и что же из того?

— В лесу, Настенька, грусть-тоску как рукой с души снимает.

Настя спокойно улыбнулась, урезонила поручика:

— Для меня нипочем, а для вас зазорно со мной через весь посад идти. Офицер. А я кто? Не по душе мне та прогулка.

Упорство Насти накаляло чувства поручика. С каждым днем он все настойчивее добивался ее расположения. И, как прежде, без успеха. Тогда поручик отважился сказать решительное слово.

— Нам, Настенька, ничто не мешает соединиться. Будь моей женой.

Настя долго смотрела на поручика. В прищуренных глазах — сожаление и участие. Впервые назвала поручика по имени.

— Хороший и, видно, душевный человек вы, Алексей Павлович. Только не одна дорожка у нас пролегла с вами…

— Почему же, Настенька? Я от всего сердца предлагаю.

Настя выпрямилась. В ее голосе послышалось гордое достоинство.

— Знаю. Не потому не одна дорожка, что разные мы с вами, что у вас белая кость. Каждый должен себе цену иметь. И я имею. Не боюсь, что подомнете меня. А вот полюбить вас, когда в сердце заноза, кою не вырвешь, не сумею. А жить так, без искорки, не могу.

Поручик несколько отступился от Насти. Много дней ходил живой тенью. От рассеянности послабление в службе допустил. Из-под караула сбежали пятеро арестованных мастеровых, перемахнули через границу к киргиз-кайсакам. Поручик получил строгое наказание от воинской команды — на два года растягивался срок представления к присвоению очередного звания.

Среди барнаульской горной знати злой зимней поземкой поползли пересуды: «Синяков с ума свихнул — вознамерился на бергайеровой женке ожениться. Недостойно офицеру так себя вести. Служанка — не ровня ему. Хотя и разведена, а муж-то ее жив…»

Поручик почему-то, что ни день, сильнее уверовал: не говорила Настя слов отказа. Сон все это, не больше. Лишь после вторичного пылкого объяснения поручик убедился, что Настя создана не для него.

Настя же после того ушла из услужения отцу Ферапонту. Зашила в мешочек из чистой холстины все до единого подарка и попросила матушку:

— Отдайте Алексею Павловичу.

Из сострадания к поручику Настя ушла с Барнаульского завода. Куда — никому слова не сказала.

* * *

С крепостной стены рявкнула пушка. Тотчас же на будке появился указ. Большой лист бумаги усыпан крупными буквами. Выстрел и указ оповещали о побеге с глубинных подземных работ Змеиногорского рудника секретного колодника. Имя его умалчивалось, зато приметы расписывались с дотошными подробностями. И самое главное — указные знаки, или клеймо, на лбу: «З. Р.» — сокращенное название рудника.

Указ настрого предписывал каждому работному, под страхом жестоких наказаний за упущение, задержать беглого, за то обещана немалая награда: двадцать пять рублей деньгами. Чтобы усилить рвение работных в поимке, начальство сообщало, что

«оный вор и разбойник к тому же убивец трех человек, из коих один — малолетний ребенок…»

Загалдели, засудачили работные. Не бывало такого, чтобы в секрете находилось имя беглого. Да и не слыхивали до этого, чтобы какие-то секретные колодники на руднике водились. В глаза их никто не видывал. Откуда им взяться и кто они?

Несколько дней подряд солдаты шныряли по руднику, версты на две окрест его обшарили все кустарники и каменные выступы. А беглого не нашли, будто кто выдумал его. По селениям поскакали нарочные.

Работные, наперекор наказу начальства, ничуть не помогали в поисках, между собой переговаривались. «Поди, наш же брат, тот беглый. А что убивец, то, может, брехня. Начальству и барышнику — одна вера».

Глубокой ночью в дверь избы Федора несмело постучали. Мелкий и густой осенний дождь противно хлюпал в лужах. Казалось, кто-то неуверенно, на ощупь шагал в сапогах.

Федор открыл дверь. В кромешной темноте не видно и силуэта человека.

— Это я, кум.

По голосу Федор узнал Алексея Белогорцева.

— Ну ж и непогодь… А правда, сбрехало начальство, что беглый убивец.

— Завтра не мог сказать? Затем только и пришел?

Белогорцев, будто не слышал вопроса, протиснулся в сени, отряхнулся и бросил в темноту:

— Заходи сюда… Открой-ка, кум, чулан да светильник запали — из чулана свет наружу не просочится.

При дрожащем свете Федор увидел незнакомого человека. Нечесаная бородища туго скрученными веревочками падала ниже пояса. На левой руке болтался обрывок цепи.

— То ж Васька Коромыслов, — сказал Белогорцев. — Помнишь? Сыскал его ноне вечером в копне сена за огородом. Он и есть беглый колодник. Хочет важную весть сказать тебе.

Васька сел на лавку, несмело попросил:

— Поесть и испить бы что. Третьи сутки голодом… Цепочку с руки сбить да бороду обрезать…

Голос у Васьки увядший, надтреснутый, в движениях бесконечная усталость. И только беспокойный блеск глубоко запавших глаз говорил о большом душевном волнении.

— Поклон тебе, Федор, от дружка и тестя Соленого. Вместе с другими колодниками робит в потаенном забое Змеевой горы на большущей глубине… Иные прикованы к тачкам. Те, кто руду откатывают, по двое и трое скованы. У каждого на лбу, как у меня, отметина. Всех человек двадцать. Бывало и более. Померли некоторые… Раз в неделю на тачках выкатывают руду в Крестительскую штольню, когда нет там посторонних глаз. Под строгой охраной робят…

Федор нетерпеливо и горячо перебил:

— Выходит, каторжные они?

— Хуже, брат… нету оттудова выходу никому наружу. Глаза совиными стали. Факелы разрешают жечь только при работе. Остальное время люди в темноте копошатся.

Васька поймал недоуменные взгляды на лицах слушателей и рассказал, как убежал из подземелья.

— Раздумался я как-то и порешил: не погибать же мне в свои годы в ентом каменном мешке, не повидавши бела света. Подойду с тачкой к острому роговиковому выступу вроде руку почесать, а сам цепочку пошоркаю. Посередке. Так-то два годика и тер, пока, звено в том месте не толще волоска стало. Проробил недели две еще. Пришла пора в Крестительскую руду выкатывать. Праздник, видно, был или какая другая причина, только на догляде остался всего один стражник. Я в темноту тачку толкнул, другие следом за мной. Соленый меня в бок боднул локтем — беги, мол, авось твоя звезда удачливая, выберешься наружу. А сам тачкой загремел. Я тем разом рванул цепочку. Руке облегчение почуял. Стражник-то рот разинул, нас в тот раз не пересчитывал. Куда бежать скованному? Наружу вышел при подъеме руд. Обрадовался несказанно — над землею темнота, будто в каменной глуби. Как мышь, забился в сено, поутру к свету приглядывался, чтобы не ослепнуть с маху-то.

Васька доел краюху хлеба, запил квасом, закурил. Вместо глаз от блаженства под бровями узкие, словно острым ножичком прочеркнутые щелки.

— А харчу там дают столько, что днями по нужде не ходишь… Спеши, Федор на выручку Соленому. И других вызволять надобно. Замрут, как осенние мухи. А находится тот забой вот где…

Васька попросил уголек. На доске принялся рисовать извилистую линию — Крестительскую штольню. Почти посреди ее поставил крестик.

— Здесь начинается забой. Узкий, как кишка, на четвереньках по нему тачки толкают. Вход закладывается камнями, чтобы из штольни незаметно было.

Через два дня Алексей Белогорцев, чуть засерело утреннее небо, поехал по Колыванской дороге за дровами. Не доезжая до Горелого мыса, черного от густого леса, свернул влево. Сыро от дождя. Полдень уже, а солнце не в силах пробиться сквозь осенний морок.

— Ну, вот и приехал. Вылазь!

У телеги-рыдвана двойное дно. Верхние доски зашевелились, и из ящика вылез Васька Коромыслов. Его не узнать. Гладко выбрит, собран как рудоискатель: за плечами большой мешок, за поясом молоток и нож. И что дивно: указных знаков на лбу как не бывало. Федор придумал намазать Васькино лицо теплым воском и посыпать каменной пылью под цвет кожи. Лицо стало гладким, как пасхальное яичко.

— Ну, прощай, Васька! Чтобы шкура скоро не слезла с твоего лица, не смейся, усердно не потей, а спи только на спине. Удачи тебе, Васька!

Алексей поспешно набросал в телегу валежника и к вечеру возвратился домой.

* * *

Рудничное начальство неохотно крепило горные выработки. И не столько из-за нехватки людей, сколько из прижимистых расчетов. В подземелье работных на каждом шагу подстерегала опасность, особенно в выработках по мягким породам.

В стороны от Луговой штольни уходили узкие квершлаги. Один из них по мере удаления от штольни расширялся и образовал обширную выработку — Большой орт.

Здесь стоял неумолчный звон и цоканье сотен кайл и молотков. Орт — настоящий подземный дворец. При неровном, дрожащем свете факелов играли изумрудно-зеленые, пурпурно-красные, золотисто-желтые цвета. От горных хрусталиков по стенам и сводам выработки бежали дорожки жаркой радуги.

Богат орт рудами. Именно они, а не волшебные красоты влекли сюда начальство. Здесь находили разных форм золотистые и серебряные блестки в кварцевой сини с зелеными отметинами, в черных и желтых охрах. Темно-серая шпатовая хрупкая руда с желтоватыми и красными охрами в каждому пуде содержала от двадцати до тридцати золотников серебра, в шесть-семь раз больше, чем в обычных рудах.

Работные с опаской тюкали молотками и кайлами по стенам орта. Если ударить с полного, плеча по стене — со свода от сотрясения нет-нет и сорвется кусок породы с коварной охренной желтизной в изломе. Охра ослабляла породу.

— Свод надобно укрепить — башку в лепешку сомнет кому-либо.

Доглядчики стояли где-нибудь в безопасном месте и на разумные замечания работных зычно гудели:

— Но-но! Яйца курицу не учат! Языки меньше сушите да рты не разевайте…

Немало шло руды наверх из Большого орта. Завидущему начальству хотелось еще больше. Приказало оно, как работные ни упирались, порохом откалывать руды.

Несколько зарядов в буровых отверстиях грохнули в один раз. Как живой, заходил свод. Загремел тяжелый каменный обвал. Двух бурильщиков и бергайера сразу похоронили.

После того до ушей начальства дошли «зловредные» разговорчики работных: «Не полезем в глубь горы на верную гибель, пусть начальство сует головы под каменный дождичек». Начальству поневоле пришлось крепить своды Большого орта. Но работные спускались в него под великим принуждением. Как ни усердствовали доглядчики, а не могли выколотить у работных и половины сменного урока.

На руднике объявилась кликуша — вдова погибшего при обвале бергайера Звонарева.

Убитая горем, совсем одинокая и немолодая женщина появлялась в самых людных местах, садилась на землю и визгливым, задыхающимся голосом городила страшное.

— Огню предайте себя, но не тревожьте змея семиглавого! Сушит-крушит ентот змей проклятый всех, кто в его логово заглядывает. Морской волной накрывает за дерзость и непочтение к себе. Изы-ы-ыди-и-те от змея! В том спасение ваше, люди!..

Лицо, все тело Дарьи передергивали судорожные корчи. Смолкала, когда покидали силы, лежала неподвижная с шапкой мыльной пены на губах.

Работные мимо ушей пропускали кликушество. Заботливым уходом, теплым участием и добрым словом проясняли рассудок Дарьи. Даже совсем было утихомирили ее, но ненадолго.

Верстах в сорока от Змеиногорского рудника в укромном и потаенном уголке Колыванского хребта дозорные казаки отыскали раскольничий скит. Бесценная находка для горного начальства — так нужны новые работники для рудника. Казаки сунулись было за палисадную стену. Не тут-то было. Массивные ворота оказались на крепком запоре. Тогда казаки принялись истошно кричать через изгородь. В ответ послышался решительный отказ раскольников открыть и объявить себя представителям властей.

— Огненным крещением оградим свои души от посягательств сатаны!

Затем из-за палисада потянуло легким дымком. Вскоре над крышей дома взметнулось и бойко затрепетало жаркое, сухое пламя. Сквозь его шум донеслось глухое, загробное пение. Оно угасало с рождением новых языков пламени… И вот совсем затихло.

Казаки обнажили головы. В запертом изнутри доме сгорели восемнадцать человек.

Весть о том дошла до Змеиногорского рудника. Засудачили работные. Уж слишком безрассудным и страшным показался поступок раскольников.

— Удивишь барина говядиной, когда от жареных цыплят нос воротит.

— Грех-то какой на душу взяли, спалив себя с младенцами в огне.

Работные, у которых головы погорячее, не боялись говорить неуважительное о мертвых. Резонно распекали самосжигателей.

— Всякому дураку доступно на себя руки наложить! А польза от того какая и кому?

— Впустили бы тех казачишек во двор, по головкам осиновым дрекольем приласкали, и ну на новые места! Лови тогда начальство синицу в небесах!

Дарья Звонарева, как только прослышала про раскольников, снова закликушествовала, пуще прежнего визжала:

— Во царствие небесное вознеслись непокорные! Вечный мир и блаженство обрели! А вы-то что? Навоз невыгребной! Шает, а дыму и огня тю-тю! Ящерки беззубые — во кто вы!

Работные не обижались на злые причеты. Как и прежде заботливо присматривали за одержимой. Только для начальства Дарья — что кость поперек горла. Начальство усмотрело в кликушестве Дарьи «пагубное, из ряду вон выходящее, зловредное и развращающее воздействие» на работных. По приказу свыше солдаты без посторонних свидетелей схватили Дарью и для начала бросили в одиночную каморку змеиногорской тюрьмы, пусть, мол, кликуша своей болтовней тюремные стены потешит.

Работные с ног сбились, искавши Дарью. Начальство для показу, что обеспокоено пропажей человека, тоже посылало солдат на поиски. Они осмотрели все места, где могла оказаться Дарья, даже на дно шахтных стволов заглянули, в Змеевском руду изрядно побулькали.

Встревожились работные, что не усмотрели убогого человека. За недобрую примету сочли загадочное исчезновение Дарьи.

И вот свалилась нежданная беда. В подземных выработках вода не в диковинку. В одних местах чистая, как слеза, она катилась каплями по стенам, с шорохом срывалась густым дождем со сводов выработок. В других — с сердитым ворчаньем фонтанчиками била в расселины горных пород. В выработках, которые не крепились, подземные воды легче пробивали себе путь и текли обильнее.

Из выработок верхних горизонтов вода отводилась в штольни, частью в Луговую и больше — в самую глубокую от поверхности горы Крестительскую. Оттуда воды стекали в Змеевку или Корболиху. Лишь кое-где стояли насосы с ручными или конными приводами. Они выкачивали на поверхность самую малую часть подземных вод.

Случилось так, что сразу во многих некрепленых выработках вода, как по чьему-то тайному сигналу, хлынула сокрушающими потоками. В отводных штольнях нижнего горизонта она бушевала неукротимым весенним паводком.

Над рудником поплыл басовитый набат сигнального колокола. Ему жалобно подскуливала колокольная мелочь Преображенской церкви.

Офицеры, солдаты, работные, что находились снаружи, и те, которые успели выбраться из подземелья, сбегались к условленному месту — крепостным воротам. Все прибежавшие по доброй воле или по указке начальства разбились на спасательные команды.

Федор с Алексеем Белогорцевым и его двумя дружками — бергайерами — попросился в выработки нижнего горизонта. Управляющий без заминки согласился: даже среди самых отчаянных смельчаков не сыскалось бы охотников идти на такой риск…

Шум текущей, падающей вниз воды глушил голоса людей. Воздух в подземелье густ от сырости. Факелы трещат, источают удушливый смрад. Пламя на них теряет обычную подвижность, кажется остроконечной медной отливкой.

До самой Луговой штольни Федор и его товарищи спустились благополучно. По пути откопали два завала, вызволили пятерых работных. Те наотрез отказались присоединиться к спасательной команде и поспешили наверх.

При каждом спуске вниз по узким шахтным лестницам на головы людей сверху срывались потоки ледяной воды. В одежде не найдешь и сухой ниточки.

Федор не помнил, сколько спусков осталось позади. Замечал одно: чем ниже спускались, тем сильнее бушевала вода.

Алексей Белогорцев за свою жизнь провел под землей столько же времени, сколько на земле. Пожалуй, один крот мог равняться с бергайером по умению распознавать темные подземные норы. Когда вода дошла до пояса, Алексей облегченно вздохнул. Федор не понимал, чему радуется товарищ. Ведь до этого воды было меньше, и Алексей сосредоточенно молчал.

— Ну, вот и Крестительская! Здесь вода посильнее, хотя и не так шумом пугает, — сказал Алексей. — Свяжемся на всякий случай одной веревкой, чтобы кого потоком не утянуло.

Осторожно, чтобы не повредить ног о камни, пробрели саженей двести. Алексей первым в цепочке замедлил шаг, принялся факелом чертить по стене штольни.

— Молодец Васька Коромыслов! Как маркшейдер, точно означил, где начинается каменный лаз. Вот он, смотрите!

Алексей ткнул факелом в стену. Камни в ней уложены так плотно, что неопытный глаз не отличил бы от естественно сложившейся породы.

У входа в лаз остались два бергайера. Федор накрепко наказал:

Загрузка...