Глава десятая СТЕНАНИЯ И ПЛАЧ ДЛИЛИСЬ ДОЛЬШЕ САМОЙ НОЧИ

Прошли месяцы. Настала зима. Солнце подернулось глазурью. Озимые всходы присыпало снежком: мороз, словно пух, выщипывал из облаков снежинки. Природа отдыхала, накапливая силы для нового года, для новой жизни, для новых ростков и побегов, которые она, как букет, преподносит людям. Быть может, она столь щедро приветствует человека, дабы он почувствовал, как прекрасна жизнь и как ее надо беречь?

Деревня тоже дремала в ожидании этого великого пробуждения. Только из кузницы от зари до зари неслась песня молота и наковальни — там для нового трудового года ремонтировали сельскохозяйственные машины.

Даже мстители не нарушали этого покоя. И порой казалось, будто их Союз и не существует вовсе. Просьба мстителей простить их нашла тогда в школе доброжелательный отклик, и им снова разрешили участвовать в подготовке похода. Делали они это «с огоньком», и скоро каждый из жителей Бецова мог убедиться в результатах их труда: за веселой изгородью из зеленых, желтых и красных планок раздавался визг малышей. Здесь недавно открыли детский сад. Вальтер часто бродил теперь около этого разноцветного заборчика, словно лиса вокруг курятника. За этим заборчиком гуляли его братья и сестры.

А Друга что-то подозрительно часто засиживался в комнатке у учителя Линднера, так что складка на лбу Альберта вообще больше не разглаживалась.

На вопросы шефа Друга обычно отвечал:

— Линднер читает мне из своей будущей книги, а потом мы ее обсуждаем. Ничего такого в этом нет. Мы же с ним оба вроде как сочинители и поэты.

Даже себе самому Друга боялся признаться в том, что на самом-то деле он восхищается учителем Линднером и с каждым днем ему становится все труднее искусственно подогревать в себе ненависть к нему.

Манфред, Калле и Длинный использовали перемирие с пионерами для всевозможных совместных вылазок с ними, и Альберту потом говорили, будто участвовали все школьники, а не одни пионеры.

Только Ганс, насколько это было возможно, всегда держался в стороне. Ожесточение его нарастало в зависимости от побоев, которые ему доставались дома. Он чувствовал, что жизнь его друзей изменилась, завидовал им и мучился. Для себя самого он не видел выхода и очень боялся, как бы в один прекрасный день не остаться совсем одному. Потому-то он в последние дни и предпочитал не отходить от Альберта.

Но время от времени мстители и впрямь доказывали, что Тайный Союз их еще жив. Чаще всего они избирали своей жертвой перебежчиков. Альберт задирал их где только мог. Они тоже не оставались в долгу, и любой спор превращался в драку, в которой, как правило, принимали участие все мстители и почти все пионеры. Но теперь никто заранее не намечал такой драки. Они вспыхивали сами по себе, как порой погасшие угли вдруг разгораются вновь, если налетит порыв ветра и сдует прикрывающий их пепел.

Наконец настал май. Воздух пропитался запахами талого снега. Было решено вечером, в день Освобождения, на дороге между выселками и Бецовом зажечь большой костер. Пламя его должно было возвестить на всю округу, что люди жаждут мира и готовы за него бороться. На этот костер мира пригласили всех жителей деревни.

Накануне праздника в классе возник спор. Альберт сделал наглое замечание относительно костра, а Руди Бетхер ответил:

— Если вы обязательно хотите все испортить, то незачем вам и приходить.

— Ишь чего захотел! — презрительно фыркнул Альберт, пристально поглядев на него и скривив рот. — Небось думаешь, что тебе тогда легче будет всякие басни рассказывать. Без помех, так сказать.

Сынок оттащил Руди в сторону, шепнув:

— Плюнь ты на него! Дурак дураком и останется! — Он всегда напрямик высказывал то, что думал.

Альберт уже замахнулся, чтобы ударить Сынка, но тут отворилась дверь и вошел учитель Линднер.

После уроков у Альберта уже пропала охота драться. Он решил созвать всех членов Союза на военный совет в «Цитадели».


— Оболванить людей они хотят костром своим! — заявил Альберт, сплюнув на пол. — Начнут заливать о прогрессе, справедливости. На самом-то деле справедливости нет, вообще нет! Вот как оно!

Калле взъерошил свои курчавые волосы.

— Это, конечно… — протянул он. — Но чуть-чуть-то справедливость есть. Синим Линднер тоже спуску не дает.

— Вот еще один болван на мою шею! Как будто я об одном Линднере сейчас говорил. — Альберт побагровел от злости. — Я о политике говорил, дурак ты набитый, о политике! — Ему даже пришлось передохнуть. Уже спокойнее он сказал: — Потом не воображай, пожалуйста, будто этот Линднер все делает задаром. Такого вообще не бывает. Ему русские премию выдадут. Это уж точно. — Он оглянулся, ища поддержки, но увидел внимательно слушавших ребят, на лицах которых было заметно сомнение. Окончательно обозлившись, Альберт замолчал.

— Вроде как прав наш шеф, — заметил немного погодя Друга, сдунув волосы со лба. — В большом-то справедливости нет — насчет излишков, например, и беженцев… Не знаю я… — Он пожал плечами.

— Хоть один нашелся, кто понимает, в чем дело, — примирительно проговорил Альберт.

— Почему это «один»? — возмутился Длинный. — Что такое справедливость, я не хуже вашего знаю.

Некоторое время Манфред мялся в нерешительности, но в конце концов сказал:

— Я тоже так думаю, как вы. У нас в Богемии, например…

— Во-во! — прервал его Альберт, не желая, чтобы мстители отвлеклись от темы. — И у вас в Богемии происходит то же самое.

Ганс смотрел своим синим и своим карим глазом на Альберта и молчал. Он и так был на стороне шефа, но не из убеждения, а скорей из злобного чувства, ставшего для него чем-то привычным.

— Ну и что ты думаешь делать? — задал вопрос Длинный.

— А мы их возьмем и разгоним, когда они соберутся у костра! — ответил Альберт.

— Так ты их и разогнал! — вставил Друга, скривив губы, словно только что услышал плоский анекдот. — Может быть, и ты, Альберт, тоже притворишься призраком с такими вот глазищами?

— Брось трепаться! Мы им патронов подкинем в костер! Поглядишь, как пионеры улепетывать будут, когда те начнут взрываться.

Мстители сидели молча, прищурив глаза, кое-кто ковырял в зубах.

— Нет, нельзя! — решил наконец Длинный. — Может покалечить кого-нибудь.

— Верно, — согласился Друга, — это опасно! Попугать можно, но и только. — Друга с неприязнью обдумывал предложение Альберта. Ему оно казалось совершенно неинтересным.

— Так и сделаем, — снова заговорил Альберт. — А то они еще подумают, что мы хвосты поджали после этой истории с маслом и сидим, забившись в конуру. — И Альберт принялся убеждать свою команду. Вызвать воодушевление, как бывало прежде, ему не удалось, но в конце концов все согласились с ним.

— Послушай, Альберт, а что, если патроны пулями в землю ткнуть? Пуля ведь при взрыве вниз должна пойти, — спросил неожиданно Ганс.

— Кажется, да, — ответил Альберт. Другие себе это тоже так представляли. — Или как ты считаешь, Друга?

— Я?.. Чего это? A-а… конечно. — Друга совсем не о том сейчас думал и так и не понял, о чем речь.

Он решил сразу после этой операции с костром непременно поговорить с Альбертом. До этого не стоило. Альберт не выслушал бы его до конца, вспылил бы, и все. Должен ведь быть какой-то путь к миру между мстителями и пионерами! Зачем вообще теперь Тайный Союз? Но почему это так трудно? И почему он, Друга, все еще считает, что мстители правы? А раз так, то мыслимо ли вообще примирение?

— Решено! — сказал теперь Альберт. — Кто из вас видел, собрали они уже хворост на костер или нет?

— Только завтра после обеда пойдут собирать.

— Поздновато! — определил Альберт. — Тогда патроны тоже только завтра придется в землю закапывать. — Подумав, он покачал головой. — Пойдет кто-нибудь один. Есть добровольцы?

— Я! — тут же вызвался Ганс и даже встал. При этом он похлопал себе по штанам и куртке, хотя на них и грязи-то никакой не было.


…Этот костер был зажжен во имя мира. Потрескивая, он взметал искры до самых звезд. И звезды, словно понимая мирные чаяния людей, светили в эту ночь необыкновенно ярко. Вокруг полыхавшей горы огня собрались сотни людей. Все в деревне, кто мог ходить, пришли сюда. Многие из простого любопытства. Однако очень скоро не осталось равнодушных зрителей — всех захватила торжественность этого события. Ибо вместе с пламенем разгорались надежды.

Все ребята — члены Тайного Союза мстителей держались в стороне от остальных школьников. Неожиданно их охватило чувство сожаления, что они внезапно прервут этот праздник, так похожий на клятву во имя торжества жизни. Но пути назад уже не было. Шульце-старший, встав на кучу щебня, призывал собравшихся:

— Все люди, кто бы вы ни были, соединяйтесь в борьбе за мир!

— Германии нужен мирный договор!

— Дайте по рукам тем, кто расколол нашу родину. Они хотят войны!..

— Требуйте уничтожения всех атомных бомб!

— Крестьяне и рабочие, крепите единство! У нас общий враг, и счастье наше тоже неделимо!..

Своими медвежьими лапищами он рассекал воздух, и лицо его пылало от гнева на всех врагов рода человеческого. Он часто запинался, прерывая начатое предложение, перескакивал с одной мысли на другую. Но он говорил честно и открыто. Его внимательно слушали. Иронические выкрики не прерывали его речи, и слова его доходили до самого сердца. Не всегда же путь к сердцам людей закрыт!

Подняв кулак к небу, Шульце воскликнул:

— Миру — мир! Долой войну!.. — и сбежал с кучи щебня, сразу же исчезнув в толпе.

Аплодисменты заглушали треск костра. Теперь на куче щебня стоял учитель Линднер. Лицо его казалось помолодевшим. Высоко подняв голову, он улыбался. Воцарилась глубокая тишина. Линднер прочитал стихотворение Готфрида Келлера «Весенние надежды»:

Дыша фиалковою новью,

Мечтой, надеждой, вешним сном,

Песнь, вдохновленная любовью,

Витает над земным челом.

То возлелеянная нами

Песнь торжества и красоты

О мире между племенами

И правоте людской мечты.

Чтоб, к горним устремясь пределам,

Весь род людской поведать мог,

Что у него на свете белом

Один король, закон и бог.

Надежды этой светоносность,

Земной любви благую весть

Лишь зависть черная да косность

Мечтой безумной смогут счесть.

Но, кто с надеждой распростился,

Пускай клянет свою судьбу:

Напрасно он на свет явился.

Он жив, а будто спит в гробу[11].

Когда он кончил, никто не захлопал. Люди стояли, опустив головы. Да, думали они, сказка о великом счастье человечества должна стать былью. Кое у кого скатилась по щеке слеза…

Мстители с ужасом смотрели на угли. Должно быть, они уже глубоко прожгли землю. Пройдет несколько минут, может быть секунд, — и страшный взрыв развеет мечты людей. Страх и ужас нарастали в груди Други. Ногти его глубоко впились в ладони, глаза рыскали по лицам людей. Неожиданно повернувшись к Альберту, он выкрикнул, скорее выпалил единым духом:

— Скорей, Альберт, предупредим их!

Лицо Альберта выражало нерешительность. Подняв плечи, он как-то беспомощно развел руками.

Друга нашел глазами Линднера. Тот стоял по другую сторону костра перед пионерским хором, подняв руки и отсчитывая такт. Громко и требовательно звучала песнь в ночи.

Ветер мира колышет знамена побед,

Озаренные кровью знамена.

Озарил миру путь нашей Родины свет,

Мы на страже стоим непреклонно.

Друга локтями расчищал себе путь. Люди недовольно ворчали, но Друге было все равно. Вперед! Учитель Линднер уже близко!

Наши нивы цветут,

Мы отстояли весну.

Наши силы растут…

Кто-то схватил Другу за руку. Словно клещами впился в него. Но Друга вырвался, ударив костяшками по державшей его руке. Еще секунда, и он все скажет учителю…

Мы сильны! Берегись, поджигатель войны.

Не забудь, чем кончаются войны…

Что-то затрещало в огне, сухо и не очень громко, как будто кто-то палкой провел по штакетнику. Хор умолк. И снова этот треск. Люди стали оглядываться. В чем дело? Вдруг Длинный упал. Еще секунда, и послышался его отчаянный крик. Никто никогда не слышал такого крика. Только те, кто бывал на фронте, сейчас почему-то вспомнили войну. Альберт и Ганс, стоявшие рядом с Длинным, пытались его поднять, но он закричал еще пронзительнее. На правой ноге Длинного от бедра до колена зияла огромная кровавая рана…

— Отойдите от костра! — закричал Друга истошным голосом. — Патроны! Пулеметные патроны в костре!..

Но никто не обратил на него внимания. Его оттолкнули в сторону. Все устремились к Длинному.

— Жгут! Перетянуть рану! — крикнул учитель Линднер.

Гюнтер лежал на боку, глаза открыты, щеки белые-белые.

Ганс смотрел на него не отрываясь. Ему хотелось зареветь, но он не мог. Да, он убийца! Это он заложил патроны под хворост. Гюнтер умер. Никакого сомнения — он мертв!

Как будто кто-то взял его за руку и повел. Ганс повернулся и зашагал к деревне. Навстречу ему попалась телега. Лошади галопом промчались мимо. Должно быть, за Гюнтером…


Когда костер остался далеко позади, Ганс припустился бегом. Ветер нагонял ему слезы на глаза. Теперь он мог плакать. Но плакал он не от боли. Он прислушивался к своим шагам, считал деревья, росшие вдоль дороги. Все кончено. Все. Удивительно, как долго все это тянулось. Почему все это не случилось два года назад? Зачем он так мучился с отцом, терпел бесконечные побои?

Ганс подумал о том, что теперь он в последний раз бежит по этой дороге.

Дорога! Да что там дорога! Песок, камни, упадешь — больно будет. Всегда больно. И крик. Как крик Гюнтера. Боль и крик. А правда ли, что земля вертится? Может, и правда, да слишком медленно. Лучше бы она вертелась быстро-быстро, чтобы люди кувыркались через головы. Вот была бы потеха! И Ганс рассмеялся. Смеялась вся его лукавая рожица, казалось созданная только для смеха. Но Ганс смеялся так редко, с тех пор как отец вернулся из армии. С тех пор Ганс знал только побои, крики и боль…

Гансу послышалось, что кто-то его зовет, но он, не оглядываясь, побежал еще быстрее…

Забежав во двор, он остановился и посмотрел на небо. Равнодушно поблескивали звезды. Подумаешь, звезды! И как только люди могут мечтать о звездах? Холодно!

Он ведь и не собирался, но почему-то зашел в комнату. Отец опять был пьян. Он что-то бормотал себе под нос, навалившись на стол. И откуда только он водку берет? В Бирнбауме, должно быть. Вчера ведь опять ходил туда и дом продал, а Гансу сказал: «Крышу над головой мы с тобой всегда найдем».

— Закрой дверь! — крикнул он сейчас.

Ганс повернулся и вышел, так и не закрыв дверь.

— «Так точно!» надо отвечать, — услышал он позади себя.

Под ногами скрипела лестница, ведущая на чердак.

С минуту Гансу пришлось порыться в куче рухляди. Он искал веревку, которую тогда брала мать. Теперь Гансу все уже было безразлично, как звездам в холодной ночи.

Когда он спустился с чердака, дверь в комнату все еще стояла открытой. Ганс пересек двор и вошел в ригу. Он уже не думал о Гюнтере, а только о том, как бы не занозить руки на лесенке. Но затем перед ним возникла картина: он увидел своих друзей. Они почему-то радовались, над чем-то смеялись, но над чем, он не мог разглядеть. Мешал костер. Там же стоял учитель Линднер. Он тоже смеялся, как ребята из Союза и все, кто тут был, и повторял: «Весенние надежды… весенние надежды…»

Смех оборвался. Ганс все-таки занозил руку. Жалко. Так весело было смотреть, как они смеются. Но вот и перекладина, на которой мать… тогда…


Через три дня после этого никто из жителей деревни не вышел в поле. Ветер гнал белые облака по небу. Они набегали на солнце, и по земле рыскали пятна тени. С колокольни доносился печальный перезвон, словно жалоба на траурное шествие. Люди шагали, опустив головы. Должно быть, они чувствовали свою вину. Сосновый гроб несли шесть человек. В гробу лежал Ганс. Гроб наскоро покрасили, и вид у него был такой нищенский, как будто он олицетворял жизнь покойного Ганса. Во главе процессии, сложив руки на груди, шел пастор Меллер, изредка едва заметно качавший головой. Сразу же за гробом шагал учитель Линднер, затем мстители и вся школа. За ними почти все жители деревни. Только отца Ганса не было. Он сидел пьяный дома за столом.

Трудно было объяснить, почему так много народу шагало за гробом. Вряд ли всех захватило горе. Часть пошла на похороны потому, что таков уж обычай, а часть, может быть, потому, что костер, зажженный во имя мира, оставил след в их сердцах.

Они несли цветы и венки и много-много сирени. Весна — время сирени, и, может быть, это самые прекрасные цветы, ибо после холодных и ненастных зимних дней сирень как бы говорит усталым и измученным людям: жизнь восторжествовала, хотя вначале и было очень трудно.

В последние дни учитель Линднер был бледен, щеки ввалились. Но когда его кто-нибудь спрашивал, не болен ли он и в самом деле, он отвечал: «Да что вы! Это у нас в роду». Сейчас, шагая вместе с траурной процессией, он время от времени поглядывал на гроб, и лицо его искажалось от боли.

Альберт и Друга никак не могли отделаться от ощущения, что они идут впереди колонны заключенных, которых ведут по улицам для того, чтобы население могло забросать их камнями. Даже трава на обочине и птицы на заборах в гневе отворачивались от них. В шепоте траурного поезда им слышались проклятия. От косых взглядов у них ныло все тело, отнимались ноги. Что надо было этим людям? Все смотрели на них, как на убийц. Но мстители ведь не хотели того, что случилось у костра. Нет, не хотели!

Несколько раз их допрашивали полицейские. Но ребята Альберта упорно молчали.

Тем временем лес поглотил весь траурный поезд. Разнесся последний удар колокола, а затем уже слышен был только шум деревьев.

Друга взглянул на Альберта, лицо которого выражало скорее ненависть, чем печаль. Альберт перехватил его взгляд и пододвинулся ближе.

— Сейчас-то они все за гробом бегут! — процедил он сквозь зубы. — А раньше? Кто из них хоть раз подумал о Гансе?

Друга не ответил. Возможно, Альберт и был прав, а возможно, и нет. Ведь немало изменилось после памятного родительского собрания. Почему, например, мстителям теперь приходится куда меньше мстить? Потому только, что у них меньше основания для мести. А почему меньше? Потому что приехал учитель Линднер? Вряд ли. Он один никогда бы не справился. Вокруг него теперь столько людей! Как же это все произошло? Сначала арестовали группу Грабо и лесничего с их подручными, и это сразу сказалось на Руди Бетхере. Он уже не был рабом. Жить ему стало легче, и он не ходил с таким подавленным видом, как прежде. Теперь и у Сынка в доме, кажется, все наладилось. А Вольфганг пойдет в университет! Разве мог кто-нибудь об этом даже подумать год назад? Всех малышей Вальтера устроили в детский сад, и он сразу перестал красть. Да и вообще так много изменилось с тех пор! А поначалу вроде и не скажешь, в чем, собственно, эти изменения состоят. Нет, нет, в самом настроении людей произошел перелом. Меньше злобы, меньше слухов, в людях появилось больше доброты. Да и как иначе объяснить, что приемный отец Длинного стал по-человечески разговаривать со своим приемышем. А в школе? В школе Друга теперь никогда не чувствовал, будто он хуже других. И потом, было ведь еще что-то другое, о чем он еще и не задумывался даже. Никто не считал их за прокаженных. Напротив, и учитель и другие ребята старались привлечь их на свою сторону. И снова Друга вспомнил о матери. В июне она перейдет на другую работу — продавщицей. Партия приняла решение увеличить магазин, и теперь одного работника за прилавком будет уже мало. А фрау Торстен предложили это место потому, что работа у нее совсем не женская, слишком тяжелая для нее. Шульце-старший так сказал.

На днях Друга вошел в дом, как раз когда мать, стоя посреди комнаты, предлагала воображаемому покупателю воображаемый товар.

В конце концов он сообразил, что это мама тренируется, готовится к своей новой специальности, и ему почему-то стало стыдно за нее.

Издали донесся колокольный звон. Процессия подошла к лесному погосту. Всюду росли цветы, трудовая песня пчел звенела над могилами…

Земля приняла гроб с телом Ганса, и воздух задрожал от птичьего щебета, словно и птицы возмущались этой бессмысленной смертью. Пастору Меллеру пришлось говорить очень громко, рядом с ним могли встать только несколько человек. Большинство толпилось поодаль.

Вместо родственников рядом с могилой стоял учитель Линднер. Он не молился, как остальные, не подпевал «за упокой». Учитель Линднер не верил в бога. Он верил только в человека. Сейчас он грустно улыбнулся. Его друг, пастор Меллер, говорил:

— Это был несчастный юноша. Нам не следует обманывать себя, вскрывая причины этого несчастья, ибо родительский дом был для него лишь внешней причиной его страданий. Нельзя с уверенностью сказать, кто больше страдал — отец или сын. Обоих ввергла в беду война, которую люди вели ради злого дела и которую господь никогда не мог благословить. Ныне горе и боль теснят наши сердца вдвойне: усопший покинул нас, когда все наши надежды были посвящены миру. Ибо стенания и плач длятся дольше самой ночи. Быть может, свежее это горе заставит нас не забывать о войне и извлечь из нее уроки для грядущего. Никто не освобождает нас от ответственности. Однажды мы допустили войну, и пусть это никогда не повторится. И в то время как я, дорогие друзья, призываю всемогущего даровать милость усопшему, чья жизнь была безутешным заблуждением, пред очами моими встают все жертвы минувшей войны. И мой голос отказывается мне служить при мысли о страданиях людских и вине людской. Я хотел бы, чтобы слово мое раскрыло сердца и мы отдали бы все ради счастья людей на этой земле. Прошлое прошло, его не вернешь. Но я хотел бы, чтобы ни сегодня, ни завтра никто на земле не проливал слез и чтобы люди вечно были счастливы!..

Пастор говорил еще долго, и у всех осталось впечатление, что слова его шли от самого сердца. Он был полон печали, но полон и веры в то, что радость восторжествует.

Когда люди вышли с погоста, по небу прокатился гром. Словно струны, из облаков тянулись нити дождя. Ветер, должно быть решив отдохнуть от бешеной гонки, утих. Деревья умолкли. Лишь дятел стучал где-то поблизости. Все спешили укрыться от дождя.

Последними покинули кладбище учитель Линднер и пастор. Они шагали, глубоко задумавшись и не обращая внимания на небо.

— Посмотри на Альберта и Другу, — заметил пастор Меллер. — Они ведь идут одни.

Примерно в ста метрах прямо через поле брели шеф Тайного Союза мстителей и его заместитель.

— Им сейчас нелегко, — ответил учитель. — Но так оно ведь и должно быть. Вот, например, заболела у кого-нибудь нога, потом началась гангрена. Беда! Без помощи человек погибнет! Но вот ему помогли, больной очнулся и вдруг увидел, что ногу ему отрезали. Ужас охватывает его! А ведь только благодаря этому спасли человеку жизнь…

— Да, — сказал пастор и вдруг улыбнулся. — Но у этих ребят ноги не отрезали, и, если ты хочешь их нагнать, придется тебе прибавить шагу, Вернер.

Учитель на прощание положил ему руку на плечо и, сойдя с дороги, пошел вслед за Альбертом и Другой.

Первые тяжелые капли шлепнулись на землю. Снова засвистел ветер. Линднер хотел было окликнуть ребят, однако передумал и только ускорил шаг. К подошвам стала прилипать земля, брызги грязи разлетались из-под ног. Дождь усиливался какими-то рывками.

Альберт и Друга пустились бежать. Должно быть, решили укрыться в копне. Очень хорошо! Теперь он их наверняка нагонит.

Линднер немного сбавил шаг. Дождь все равно уже промочил его до нитки.

Обойдя копну, он увидел Альберта и Другу. Они зарылись в солому. Оба были бледны и дрожали.

— Брр! — отряхнулся учитель, улыбнувшись. — Если я после такого полива не подрасту — всю жизнь мне в карликах ходить!

Альберт и Друга молча смотрели на него. Учитель Линднер поспешил тоже зарыться в солому между ними.

— Костюм пропал, — безучастно заметил Друга.

— Его давно пора выбросить! — сказал учитель. — Но, может, я его и отутюжу.

На этом разговор оборвался. Дождь шуршал по соломе и барабанил по земле.

— Только бы хлеба не полегли! — вновь заговорил учитель.

— Если вы думаете, — вдруг гневно и с болью выпалил Альберт, — будто мы хотели, чтобы случилось несчастье, то вы здорово ошибаетесь!

— Я уверен, что вы не хотели этого! — спокойно ответил учитель. — Никто этого не хотел! Я это прекрасно знаю. — Он поглубже зарылся в солому. У теплого влажного воздуха был какой-то особый привкус, словно смешали весну и лето. — Но то, что вы сделали, — дурная выходка, очень дурная!

Альберт вскочил и крикнул:

— Можете посадить нас в тюрьму! Мы не испугаемся! Я вам скажу, почему мы это устроили. Потому что мы не согласны с вашим коммунизмом! Вот почему! — Он пнул камень ногой.

— Вот оно что!.. — сказал учитель. — Тогда, значит, надо нам поговорить по душам. Может быть, мне удастся вам помочь. Иди садись, Альберт.

Мягкое спокойствие, с каким были сказаны эти слова, сбило Альберта с толку. Он обалдело смотрел на учителя. Затем, сев, сказал:

— Нечего нам вообще разговаривать. Все, что вы скажете, я наперед знаю.

Но учитель Линднер умел ждать.

— Вы вот всё говорите — справедливость есть! — сказал Друга. — А это неверно. Возьмите хотя бы эти излишки или границу по Одеру — Нейсе. — В задумчивости он грыз соломинку и порой смешно морщил нос.

— Хорошо, что вы над этим задумываетесь, — заметил учитель Линднер. — Надо бы вам давно ко мне прийти.

— А мы и так знаем, что вы ответите.

— Может быть, вы и ошибаетесь. — Учитель потер себе лоб и надолго задумался. Порыв ветра донес из лесу запахи смолы и хвои. — Вы правы, это дело с сельскохозяйственными излишками не всегда справедливо. Но на это надо взглянуть и с другой стороны. Когда кончилась война, у очень многих людей не было своей кровати, да и есть было нечего. Кто же мог нам помочь? У нас был только один путь: мы сами себе должны были помогать. Но люди потеряли интерес к работе. Да и какой смысл начинать все сначала? Кругом одни развалины, каждый разочарован в жизни по-своему. Но ведь с чего-то надо было начинать! И ясно, что начинать надо было с работы. Но кто работает, должен есть. Крестьянам определили норму обязательных поставок. При этом точно высчитали, сколько они могли сдать и сколько у них оставалось для личного потребления. Много они при этом не могли зарабатывать. Но с какой стати они должны жить лучше, чем рабочие в городе? Работа везде нелегкая. Конечно, стоимость труда большая, чем за него платят. Но ведь и восстановление разрушенного хозяйства стоит немалых денег. Полученная прибыль и покрывает эти расходы. А когда новые заводы начнут выдавать продукцию, заработают машины, они принесут гораздо больше прибыли, чем в них было когда-то вложено. А в результате понизятся цены и в магазинах будет больше товаров.

И сейчас, например, уже есть люди, которые работают больше, чем работают в среднем все остальные. Ясно, что они должны и получать больше денег. Ну, а теперь мы подошли и к интересующему вас пункту. Они получают больше денег, но купить на них они ничего не могут. Ведь в магазинах всё выдают по карточкам. Как быть? Повысить нормы поставок для крестьян? Нет, этого нельзя. Ведь уже подсчитано, сколько каждый в состоянии сдать. Разве что они добровольно произведут больше продуктов? Но это возможно только благодаря дополнительному труду, изобретательству и так далее. Так же, как промышленные рабочие, они за этот свой большой труд получат больше денег.

Теперь рабочий в городе может купить себе больше продовольственных товаров, а крестьянин таким образом получит дополнительные промышленные товары. Благодаря этому и рабочий и крестьянин производят больше и вся жизнь становится немного лучше…


Учитель Линднер прервал свою речь. Где-то вдали еще погромыхивал гром. Дождь уже только накрапывал.

— Ну, а теперь о несправедливости в связи с этим. Вы оба не совсем правы, когда говорите, будто при этом наживаются одни крупные хозяева, кулаки. Нет, и мелкие хозяйства крепнут. Скажем, у кулака три свиноматки, может быть, больше, а у мелкого крестьянина только одна. Если она у него при опоросе околеет, он пропал. Пока еще он заведет себе новую свиноматку! Да и поросят он бутылочкой да соской всех не вытянет. Ему и норму-то свою выполнить трудно, не говоря уже об излишках. Ну, а если у крупного хозяина подохнет одна свиноматка, у него ведь останутся еще две, и, может быть, они-то ему и выкормят поросят от подохшей. Вы, конечно, скажете: эти свиноматки сожрут чужих поросят. Но это бывает по-разному, и на худой конец он ведь тоже может вырастить их при помощи бутылочки. Таким образом кулаку не приходится ждать, пока у него подрастет новая свиноматка. Он продолжает работать с прибылью. Оставшийся у него домашний скот помогает ему оправиться после такой потери.

Конечно, мелкий земледелец не виноват в том, что у него сдохла свинья, и поэтому нам представляется несправедливым, что из-за этой потери он не будет иметь излишков и ничего не выручит благодаря продаже их. Как же быть? Принципиально отказаться от свободной продажи излишков? Нет, от этого мы все были бы в проигрыше. Да и вообще причина несправедливости кроется совсем в другом — виновата в этом разность имущества крестьян. Как вообще появились богатые и бедные? Не родились же люди такими? Нет, разумеется. Да вы же сами прекрасно знаете, как это бывает, когда один крестьянин богатеет за счет другого. Не все, конечно, кое-кому и просто повезло, он прилежно трудился. Но это не правило, а исключение. Ты вот скажи, Альберт, чем вам приходится расплачиваться за молотилку во время уборки? Своим трудом, верно? Вы отрабатываете свой долг, и владелец молотилки наживается на вас…

Умолкнув, учитель Линднер долго смотрел на землю, как будто дождь напечатал на ней для наглядности его слова. С соломы скатывались жемчужные капли воды и падали ему на голову. Вдруг ему показалось, что он должен чего-то стыдиться. Часа не прошло, как они похоронили Ганса, и чем же он теперь занят? Произносит речи о сельскохозяйственных излишках, о политике. Может быть, это дурно? Нет, Ганса к жизни уже не вернуть. А вот ребята, сидящие рядом, они живы. И будут жить и сегодня и завтра. Должны же они наконец выбраться на правильный путь! И ради этого нельзя терять ни минуты времени, будь это даже сразу после похорон.

— Да, вот так примерно! — произнес он наконец. — Я уверен, что настанет время, когда не будет различия в собственности и все будет принадлежать всем. Тогда исчезнет и несправедливость со свободной продажей излишков. Но на все это нужно время, а людям надо есть каждый день. Существуют и другие противоречия и трудности, иначе и не может быть.

Оба мстителя изображали на своих лицах равнодушие. Другого оружия у них не осталось. Но слушали они внимательно, не пропустив ни словечка.

Друга думал о Гансе. Но воспоминания его были не отчетливыми, а такими, будто прошло уже много-много лет с тех пор, как он видел Ганса. Почему это? Они же были друзьями, кровными братьями? Пожалуй, на дружбу это и не было похоже, признался себе Друга. Дружба — это когда так, как у него с Альбертом. Но как же тогда все остальные ребята из Тайного Союза? Ну хорошо, держались-то они вместе, но это только для окружающих. А в самом Союзе все выглядело по-иному. Мстители ссорились без конца, дрались, и, по правде говоря, каждый шел своим путем. Если и помогали кому-нибудь, то только ради того, чтобы и он им помогал…

Альберт сидел и лепил в руках комок намокшей земли. Он уже понял — Тайный Союз перестал существовать. Недаром сразу же после похорон все остальные мстители не пошли за ними прямо через пашню. Да, они были сыты по горло: все равно ведь ничего не изменилось, а если и изменилось, то только в худшую сторону, как, например, это было с Гансом. Альберту было очень плохо, так плохо, что он мог бы и разреветься. Ведь он твердо верил, что они добьются своего. А теперь с ним один Друга. Нет, они слишком слабы. Это уже полное поражение… Но как ни горько было ему от этого поражения, Альберт хорошо запомнил все, о чем только что говорил учитель. «Вранье!» — уговаривал он себя, но теперь он уже не был так уверен в этом. Раньше он просто взрывался, когда учитель объяснял ему какое-нибудь общественно-политическое событие. Теперь же у него не осталось никаких доводов, которые подкрепили бы его уверенность. Осталась одна уязвленная гордость, заставлявшая его убеждать самого себя и притворяться.

Ветер ослабел. Торжествуя победу над ним, дождь громко забарабанил по земле.

Вот уже несколько минут, как учитель Линднер ничего не говорил. Он сидел и смотрел куда-то вперед.

— Да, вот еще граница по Одеру — Нейсе! — произнес он теперь, все еще мысленно находясь где-то далеко. — Правильная ли это граница? Хорошая ли? И главное, для кого она хороша? Для кого правильна? Каждому человеку тяжело, когда он вынужден расстаться с местами, где он родился и вырос. Это всякому ясно. Со всем связаны какие-нибудь воспоминания — и с подгнившим забором, и с полуразвалившейся стеной, и с тропинкой через луга, где пахнет болотцем, и с лесами вместе со всей их живностью. Даже дождик дома, даже грусть дома легче переносить, чем на чужбине. Таков уж человек. Да, чувство родины благородно… И все-таки…

Учитель снова умолк, глубоко задумавшись. На лице Альберта сразу же появилось победоносное выражение. С вызовом он сказал:

— Ну так что же? Что «все-таки»?

Учитель вздрогнул от этих слов, посмотрел на него и улыбнулся.

— Да… Почему же эта граница все-таки хорошая граница? На это есть много веских причин. Но для нас одна важнее всех остальных. Я хотел бы это пояснить вам одной историей. Не бойтесь, она не длинная, да и не история это вовсе. Это быль — то, что произошло со мной самим.

Это было шесть лет назад. Я служил тогда в штрафной роте рядовым. Мне предстояло впервые участвовать в бою — ночном бою. Но пока что был еще полдень. До передовой далеко. Мы уже многие часы тряслись на грузовике по польской территории, редко когда встречая людей. Может быть, это они нас избегали, а может, их и просто не было. Меня знобило. Казалось, все страна оледенела при виде нас, и даже когда воздух был прозрачным, пахло пожарищами.

Ехало нас всего одиннадцать человек, но не все такие молодые ребята, как я. Но к чему я это? Каждый из нас был, так сказать, сам по себе. Никто ничего не говорил. Может быть, это и всегда так бывает, когда неуверен, доживешь ли до завтрашнего дня? Штрафник — это ведь смертник. Есть над чем подумать перед боем, вот и молчишь. Что ты сделал неправильного в жизни? Что правильно? Кто останется после тебя? И что будет, если ты все-таки выживешь? Так примерно думал каждый из нас. Товарищ, сидевший рядом со мной, был единственным человеком, с которым я обмолвился несколькими фразами. Он был раза в два старше меня.

Неожиданно он произнес:

«Я был в Варшаве», — и пристально посмотрел на меня.

Я не ответил, так и не поняв, к чему это он.

«А вообще-то ты знаешь, что такое Варшава?» — спросил он затем.

«Странный какой-то, — подумал я и, ухмыляясь, тянул с ответом. За кого он, собственно, меня принимает? Если хочет меня взять на пушку, лучше бы сразу спросил, знаю ли я такую столицу — Берлин».

«Ухмыляешься? — проговорил он теперь. — Ухмыляйся, в каком бы дерьме мы ни сидели! Все лучше, чем если бы ты начал плести о том, что Варшава — столица Польши, что там хорошенькие девчонки, широкие улицы и что на скверах можно рвать цветы. — Он засмеялся, и смех его был нерадостен. Так смеется обманутый человек, которому всучили непокрытый вексель. — Нет, дорогой мой, — продолжал он. — Это все не Варшава. Варшава — это выжженная земля. Варшава — это горы пепла. А была она когда-то городом с миллионным населением. Бог ты мой! Варшава плачет, она рыдает от боли, хотя жителей там и нет. Можешь поверить мне — сам своими глазами видел. Такое уж не назовешь войной. Это какое-то бешеное безумство. Улицу за улицей взрывают динамитом, жгут огнеметами, бензином!..»

«Не ори ты так громко!» — предупредил я.

Пристально взглянув на меня, он замолчал на минуту.

«А ты ведь прав! Лучше всего самому себе приказать: проглоти, друг, не первая это пилюля, которую тебе приходится глотать! Неважно, что она горькая. Только бы помог этот крысиный яд!» Он плюнул навстречу ветру.

«Ужасно!» — только и сказал я.

Он же, покачав головой, ответил:

«Болтовня! «Ужасно» — не то слово. Будто у тебя почву вырвали из-под ног и ты провалился в бездну. Ты получил приказ разрушить целый город, и вдруг ты больше не можешь». Он умолк, поджав губы, словно и так уже сказал слишком много.

Подумав, я наконец спросил:

«За что ты в штрафники попал?»

«Я полюбил Варшаву», — ответил он.

«А сам взрывал ее», — заметил я.

«Да, взрывал, но потом больше не мог. А то они б меня к вам сюда не сунули. Я видел, как Варшава давала отпор. Горстка людей сражалась за город. Ты думаешь, в этом не было никакого смысла? Нет, дружок, в этом был великий смысл — это был настоящий героизм! Мне стало стыдно перед ними, с этого и началось. Но это еще далеко не все. Я понял, что Варшаву защищали не просто люди, что тут сражалась сама любовь, понимаешь? Любовь к жизни, к этому городу!..»

Он отвернулся и стал смотреть на полотно шоссе, убегавшее от нас.

Прошли часы, небо начало темнеть, когда мы наконец остановились. Посреди деревни. Деревню эту, конечно, уже нельзя было назвать деревней. Деревня — ведь это люди, скот, дома, риги… Здесь же ничего этого не было. Обгоревшие остатки стен, разбитая тарелка на земле… Ветер гоняет перья из разорванной подушки.

Я ничего не мог понять: почему здесь все разрушено. Боев вроде не было. На земле ни воронки, ни следов гусениц от танков — ничего. Но, может быть, фронт все-таки… Я спросил товарища, с которым мы говорили по дороге. Он ответил:

«Какой там фронт! Партизанская деревня. Больше ничего!»

Он сказал это таким тоном, что я сразу понял: «Чего ты, собственно, ждешь в этой стране от немцев? Героических поступков?» Затем сразу же и ответ: «Нет, дружок. Здесь бойня. Здесь жгут и взрывают. Можешь уж мне поверить!»

Наш унтер приказал нам осмотреться — нет ли где поблизости немецких солдат. И мы отправились, словно завороженные жутким молчанием, затаившимся во всех углах.

Деревня, или то, что называлось ею, растянулась вдоль шоссе. Мы нигде не могли обнаружить и следов жизни.

И вдруг — мы уже хотели повернуть — услышали какой-то хриплый вой.

«Собака! — воскликнул мой товарищ. — Видишь, где она?»

Но я ничего не видел. В следующую же минуту мы убедились, что увидеть ее было невозможно. Она выла за дверью. Дверь была завалена бревнами. А вела она в маленькое кирпичное здание без окон, случайно оставшееся неразрушенным. Баня или прачечная, должно быть… Покуда мой товарищ подстраховывал меня, стоя в сторонке с автоматом, я отвалил бревна от двери. Работа оказалась нелегкой. Я взмок. Но вот наконец я откатил последнее бревно, и дверь тут же подалась.

Внутри — кромешная тьма. Сначала ничто там не шевелилось. Но вдруг на пороге показалась собака. Это был скелет, обтянутый кожей. Морда выглядела еще живой, но глаза уже закатились, как у мертвой. Она стояла пошатываясь. Я не мог понять, как в таком теле еще могла биться жизнь. Собака снова завыла и вдруг бросилась бежать — прямо, прямо через деревню. Вой ее нарастал, как вой сирены, и неожиданно оборвался. Примерно метрах в двухстах от нас собака упала и так и осталась лежать бездыханной.

«Сдохла», — сказал мой товарищ и вытер пот со лба.

«Да, взбесилась. По-настоящему взбесилась».

Он кивнул. Смерть несчастного пса произвела на нас обоих гнетущее впечатление.

«Давай зайдем, — предложил товарищ. — Здесь что-то не так. Ради собаки никто не станет заваливать дверь бревнами».

Навстречу нам пахнуло сыростью. К этому примешивалась вонь, от которой с души воротило. Внезапно мы оба отпрянули. В свете карманного фонаря нам представилось ужасающее зрелище. Дети. Восемь или десять детей. И все мертвые. Среди них не было никого, кто дожил бы до двенадцати лет. Правда, лица их выглядели старше. Кругом стояла тишина. Фонарь погас. Это мой товарищ погасил его. Но мы не могли сдвинуться с места. Как будто мертвые дети приковали нас к месту, крича: «Запомните, что вы увидели здесь! Не забывайте! Никогда не забывайте!!!»

«С голоду умерли! — тихо произнес мой товарищ. — Они заставили их умереть с голоду».

Голос его звучал сдавленно, и я понял — он плачет.

Мне стало дурно. Я вышел и сел на первый попавшийся камень. Теперь показался и мой спутник. Глаза его горели огнем.

«Ты понял или нет? — спросил он. — Собака!»

Я смотрел на него.

«Они нарочно заперли ее с ними, чтобы она сожрала ребят. Ей-то тоже есть было нечего. А она не тронула их. Нет, не тронула! Она взбесилась от голода, от ужаса, охватившего ее. Но не тронула детей. Что же это за бестия придумала такое?»

«Немцы!» — сказал я. И слово это было лишним, но я произнес его потому, что сам был немцем, потому что мне было стыдно…

«Да, немцы! — сказал мой товарищ. — И все же тебе не должно быть стыдно за то, что ты тоже немец. Не все немцы такие. К счастью, есть и другие. Но все это будет записано на наш счет, все, все! Это ведь наша война, мы ее ведем…»

«Недолго осталось. Мне во всяком случае», — ответил я, выдав свои самые сокровенные мысли.

Он опять пристально взглянул на меня и отвернулся. Немного позднее он снова заговорил.

«Идет! Ты тот, кого мне надо. И я с тобой! При первой же возможности мы повернем автоматы, дружок ты мой! И тогда все увидят, как мы умеем драться».

Мы поднялись. На обратном пути мы почти не разговаривали. Только в одном месте, когда шагали через ржаное поле, мы снова разговорились. Белесые стебли казались усталыми. Колоски были пусты, без зерен: выпали или их выклевали птицы. Земледельцев ведь здесь не было — урожай и погибал. Лето кончалось. Небо над нами было тоже усталым, и от этого на душе становилось особенно горько.

«Разве это можно поправить?» — невольно произнес я, должно быть глубоко задумавшись.

Мой спутник сказал:

«Деревни, города — может быть. А вот убитых? Разве их вернешь? Нет, друг мой, извлеки из всего этого урок и, покуда жив, помни о нем. И это будет много, даже очень много, если ты это сумеешь».

Мы зашагали быстрей, времени у нас оставалось в обрез.


Окончив свой рассказ, учитель Линднер вытер мокрое от дождя лицо. Ребята, сидевшие рядом, притихли. Они даже избегали смотреть на него.

Постепенно молчание стало угнетать. Учитель выпрямился и заговорил снова:

— На чем это я остановился? Ах да, граница по Одеру и Нейсе, какая она…

Альберт встал.

— Ладно уж, — сказал он.

— «Ладно»? Вы же хотели знать…

Обратившись к Друге, Альберт прервал его:

— Всегда-то он думает, что мы дураки!

Прозвучать это должно было злорадно, но Альберт был плохим актером и не сумел скрыть своей взволнованности. Должно быть, с ним происходило что-то хорошее.

Тот, кто умеет смотреть вглубь, никогда не утратит надежды. А учитель Линднер умел это, и он не проронил больше ни слова.

Загрузка...