Последний эфир года закончился достаточно рано – в начале одиннадцатого вечера.
После команды «Стоп. Вышли из эфира!» Эва чувствует, что улыбка, будто приклеенная, не хочет сходить с лица. Губы застыли в нелепой растяжке.
Видит свое отражение в неотключенном мониторе – глаза погасли, плечи опустились, вся как выключенная елка, а улыбка осталась чудовищной маской. Невольно хватается за лицо руками, будто пытаясь стянуть губы вместе… Не получается. Улыбка прилипла. Как гримаса у страшного клоуна.
– Великолепно!
– Блистательно! Блистательно!
– Эва! Неподражаемо! Какой финал!
Все выдохнули! Обычная эйфория окончания очень важного эфира, когда всем хочется брататься. Даже главный редактор Родригеш лезет обниматься, обдавая терпким запахом пота – за время такого эфира его рубашка всегда становится мокрой, как костюм того самого клоуна после представления. Откуда она знает, что у клоунов после представления костюм мокрый от пота, она же и в цирке, кажется, никогда не была?
– Туфли для пыток! Сами бы столько часов на таких каблуках постояли!
Губы от улыбки болят. Три часа трансляции гости приходили и уходили – актеры, футболисты, писатели, военные, а она стояла. На этих шпильках. С этой улыбкой. Никаких брючных костюмов, никаких туфель на удобной платформе – только шпильки, только парча, только талия, затянутая в рюмочку пыточным корсетом.
– Нация смотрит! Нация ждет Торреш! – увещевал главный редактор утром во время тракта.
Нация ждет Торреш!
Мужа утром на студию не пустили.
Сменилась охрана телестанции, потребовали на входе пропуск. За безопасностью телецентра в последние недели следят как-то особенно внимательно. Прежняя охрана, пожилые дядьки, помнившие мужа еще звездой, пускали по старой памяти без пропуска. Новые – суровые, в форме, с оружием – ни в какую.
– Не понимаете, кто я такой! Вас отсюда в два счета выгонят! Только позвоню!
Муж вел себя как обычно. Выкрикивал имена известных людей, с которыми он якобы на короткой ноге, угрожал. Она, как обычно, дергала его за рукав, пытаясь утихомирить. Испытывая дикий стыд. Только бы он замолчал.
Пропуск Луиша особым распоряжением директора аннулировали год назад, когда пришлось переставлять камеры в студии и снимать Эву сбоку, подсвечивая контровым. Луиш тогда ввалился после тракта и… В тот раз ему показалось, что она кокетничала в эфире с приехавшим на гастроли солистом балета, и муж заехал ей в скулу. Синяк расплылся под глазом так, что костюмерша, она же гримерша, ничего сделать не смогла. Тому солисту балета, по слухам, что она, что все женщины мира без разницы, но Луиша это не остановило! Хоть бы ревновал к нормальным мужчинам, способным женщинам нравиться, не так обидно было бы, а то…
– Порой хочется тебе изменить, чтобы твои припадки ревности терпеть хотя бы не напрасно! – не выдержала она тогда. В пьяном угаре муж не расслышал.
– Куда пошла?! Не видишь, как твоего мужа не пускают! – Луиш пытался остановить ее сегодня утром. Но год и для нее не прошел зря. Научилась отвечать.
– У меня через двадцать минут тракт.
– Тракт?! У нее тракт! Испортила мою карьеру! Подсидела! И теперь у нее тракт! Кому такая жена нужна!!!
Развернулась и пошла по коридору, ведущему от проходной к главной студии. Собрав все силы, чтобы не слышать его крики.
– Уйду! На коленях молить будешь, не вернусь! Да кому ты нужна!!!
Ничего нового в летящем ей вслед потоке брани нет. Но от этого не менее стыдно так идти по коридору телестанции и видеть, как злорадно или как сочувствующе смотрят на тебя все – от директора до костюмерши с ее вечно наполовину выкуренной сигареткой.
Кто-то деликатно делает вид, что не заметил криков мужа, кто-то старается подбодрить. Но и от показного незамечания, и от поддержки стыд ее только усиливается.
– Мужики – все козлины! Не обращай внимания! – Окурок со следами красной помады уже в пепельнице среди десятков таких же, костюмерша прижимает ее к своей необъятной груди, попутно раскуривает новую сигаретку. Что за странная у этой женщины привычка выкуривать каждую лишь наполовину!
Сказал бы кто в университете в Коимбре, когда ее, книжную девочку, угораздило влюбиться в первого парня на потоке, что все так будет, не поверила бы. Что все случится лучше, чем она могла даже мечтать, – она выйдет за первого красавца замуж, он станет звездой телевидения, но…
Никто не сказал, что после свадьбы, которой заканчиваются все сказки и кинофильмы, единственное чувство, которое она будет испытывать, это жуткий стыд.
С того выпуска новостей после матча за бронзу футбольного чемпионата мира в карьере мужа начался спад. И, по убеждению Луиша, виновата была конечно же она, Эва.
В том, что упала с лестницы, не успев переписать ему текст с нейтрального на победный. Что началось кровотечение. Что потеряла сознание. Что очнулась только в больнице. Что победный эфир мужа едва не превратился в его личный позор – все, что Эва успела написать, муж читал как обычно, но на текстах, которые она не успела дописать и исправить, Луиш мычал, запинался, путал имена, минуты и даты. Не говоря уже о более сложных, чем футбольные, новостях.
Пока она лежала в больнице, после неправильно прочитанного текста правительственного сообщения Луишу пришлось объясняться в ПИДЕ, а вызовы в пугающую Службу государственной безопасности мало способствуют развитию карьеры.
– Если бы одной твари тогда не приспичило на пустом месте упасть и выкинуть моего сына! – замахнулся на нее и сегодня муж. Но новая охрана телецентра быстро скрутила его где-то там за ее спиной.
– Это был и мой сын…
Пока она лежала в больнице, на телестанции с ее «золотого мальчика» слетела вся позолота. Последний младший редактор догадался, что сам Луиш не в силах связать двух слов и что за всем его умом и красноречием стояла жена и редактор Эва.
После ее возвращения ничего не наладилось – ни на работе, ни дома.
Луиша все реже ставили в эфир, ей все чаще давали писать тексты для других – отказаться она не могла, уволили бы обоих, и на что тогда жить, а плохо писать не умела. И все чаще приходилось просить в гримерной наборы театрального грима, списывая на детские представления в воскресной церковной школе, куда уже водили малышек, а на деле чтобы замазать синяки от его ударов.
– Тексты мне дрянные подсовывала! Другим писала правильные, а мне дрянные! Все ждала, чтобы подсидеть меня. Змею пригрел…
Где он успел выпить с утра, пока они с матерью и девочками ходили к причастию? Или с вечера не останавливался?
Как-то все совпало. Ее выкидыш, его запои, его карьерный спад, его ревность на пустом месте, его скандалы, доходящие до… «Порой хочется тебе изменить, чтобы хотя бы понимать за что!»
И так по нарастающей. Пока однажды четыре года назад в такой же предновогодний эфир в последний день 1969-го вошедший в студию директор Гонсальвеш, почесывая ладони, не сказал:
– Хватит другим тексты писать. Сегодня сама будешь вести программу.
Луиш на мгновение протрезвел:
– Нация ждет Торреш!
– И получит Торреш. Без паров алкоголя, – продолжая чесать ладони, ответил директор и вышел. Редактору титров осталось поправить только имя.
– В студии Эва Торреш.
Нация ждет Торреш…
Нация ждет…
– Нация ждет! – главный редактор Родригеш во время утреннего тракта был категоричен. – Вы это ваше пагубное влияние других стран для ночного клуба оставьте!
Это все по поводу ее костюма, который она предложила сделать более современным, убрать корсет и шпильки, добавить распущенные волосы, подхваченные широким ободком или шарфом, и кримпленовый брючный костюм.
– Ни в коем случае! В новогоднем эфире все должно быть достойно! Нас смотрит нация!
В итоге – шиньон, будто намертво вбитый в голову, корсет – ни вдохнуть, ни выдохнуть, шпильки – привет, грядущий артрит! Нарядили из пыльных загашников.
Только кольцо на среднем пальце мамино – любимое старинное кольцо с красным камнем и буквами ICE, выгравированными на внутренней стороне, которое мать подарила ей, когда Эва стала выходить в эфир.
Нации нравится смотреть на ее пытки?
Этого она хотела, когда мечтала стать телезвездой?
Этого она хотела?!
– Почему вторая раньше времени включалась? – кивнула головой в сторону камеры. – На тракте репетировали с третьей! Я не сова головой по кругу вертеть!
– Эва! Эва! Эвитта! Все чудесно! Новый год! – Директор Гонсальвеш входит в студию. Аплодирует вместе со всеми. – Из аппарата премьер-министра звонили! Из аппарата самого Каэтану! Без замечаний! Смотрит нас! Сам! Смотрит!
После звонка из аппарата «Самого» и директору, и главреду уже нет дела до «не той камеры».
– Фото! Делаем фото! Быстро!
Директор Гонсальвеш кивает фотографу, который весь эфир в перерывах на рекламу снимал ее и гостей для галереи портретов, которая красуется в холле около входа в кабинет директора.
– Общее фото! И Эву! Эву отдельно! Так! Хорошо! Только бархотку поправь! И все! Хватит работы! Едем отмечать! На правительственный прием едем! Ты приглашена! И не возражай! Не возражай! Будут все!
Она этого хотела? Когда девочкой вглядывалась в окно через дорогу, где загадочно мигал телевизор, и молилась, только бы хозяева квартиры не зашторили окна.
Она об этом мечтала? О звонках из аппарата «младшего диктатора»?
Когда из университета в Коимбре рвалась в Лиссабон на практику на телевидение, не слушая мудрого профессора на курсе португальской литературы, уверявшего, что у нее большие способности, что ей надо писать. Писать совсем не то, что ей приходится писать для телевидения.
– Девочка, вы понимаете, в какое время и в какой стране живете?! – полушепотом спрашивал у нее профессор, когда прибежала хвастаться, что их с Луишем берут работать на государственную телестанцию. – При каком режиме? И что вам придется писать?!
Удивилась вопросу. Как это «в какое время, в какой стране»?!
Век двадцатый. Годы шестидесятые. Живет она у себя дома, в Португалии. Режим «Нового государства» Антонио Салазара. Она всю свою жизнь при Салазаре живет. Писать ей придется тексты – для выпусков новостей и для других программ.
Она и писала. Визировала у службиста. Правила. И снова писала, и снова визировала.
Она об этом мечтала?
Губы болят, ладно. Но почему дышать так трудно?
– Луиша с собой не бери, – морщится директор Гонсальвеш. – Его в списках нет. И, – неопределенно разводит руками. – Сама понимаешь…
– Не беру. Знаете же…
– Знаю, не знаю… Мое дело предупредить. Главное, чтобы без скандалов! Государственный прием. Будет весь генералитет. Может, даже Сам… – Директор пальцем показывает неопределенно вверх. – Тебе генерал в перерыве на рекламу ничего не говорил?
Эва машет головой – нет. Пусть директор сам вычисляет, будет на приеме Каэтану, ставший премьер-министром Португалии после Салазара, или не почтит своим присутствием. Ей без разницы.
«Луиша не бери».
Туфли на пытающих шпильках сбросила прямо в студии, неудобно перед секретаршей – утром во время тракта директор приказал секретарше отдать свои шпильки, принесенные на работу «для особого случая», Эве, а она бросила прямо в студии, не поблагодарила, в руки не отдала. Но сил на «неудобно» не осталось.
Босиком мимо всех аплодирующих, лезущих обниматься и поздравлять с наступающим.
Мимо цензора-службиста с его вечным синим карандашом:
– С наступающим, конечно. Но дважды было не по тексту.
– Эйсебио говорит об окончании карьеры в сборной, а я должна читать следующий вопрос «по тексту» только потому, что он завизирован?!
– И все же! – кхекает цензор. – Нужно быть аккуратнее. Тем более вам сегодня на такой прием!
Мимо.
Мимо обнимающихся, орущих, выпивающих, мимо.
Сорвала удушающую бархотку, которую три часа назад костюмерша, как удавку, застегнула вокруг шеи.
– Писк сезона. Парижский «Вог», январский номер уже 1974 года. Из Марселя привезли. Брат ее матери ходит на торговом судне. Вот! Смотрите! А она – «не надену». Хорошо, директор заставил! Недавно еще такой скромной была, а теперь эти звездные капризы – не надену! – раскуривая очередную сигаретку, костюмерша жалуется оператору, на которого имеет виды.
Оператор слушает, кивая головой китайским болванчиком. Еще с середины дня он веселее, чем положено от стакана домашнего вина на обед, явно фляжка с крепким порто у него во внутреннем кармане куртки, что во время прямых эфиров строго запрещено, но сегодня же Новый год.
– Если б не выкинула ребенка, когда наши на Уэмбли обыграли Советы, может, все сложилось бы иначе. – Оператор, как любой мужчина в этой стране, измеряет жизнь футбольными чемпионатами.
– Луиш ей не пара. Еще один ребенок ничего бы не изменил. Лишь бы он опять сюда не явился. Прошлый раз синяк ее целый час театральным гримом замазывала…
– Светом я тогда ее «замазал», диффузион поставил! Хорошо, что это не новости были и можно было с фильтром поиграть.
Оператор разговор вроде бы и поддерживает, но совсем не так, как хочется костюмерше. То про футбол, то про осветительные приборы, то, что совсем уже неприлично в разговоре с дамой, про выкидыш новой телезвезды Эвы Торреш говорит, но на продолжение новогодней ночи не намекает. И костюмерше приходится шумно затягиваться, оставляя следы красной помады на фильтрах сигарет, докуренных лишь до середины. По этим длинным окуркам с красными ободками от помады ее можно было бы найти в любом лесу – просто Мальчик-с-Пальчик с бюстом пятого размера.
Корсет Эва бы тоже расстегнула прямо в студии, но корсет не туфли, так просто не скинешь. Пыточное орудие! Как она его раньше носила, когда мать заставляла надевать в церковь и по праздникам! Утром к причастию удалось сходить без корсета, так здесь не отвертелась.
С корсетом придется тянуть до гримерки, а бархотку с царапающейся органзой сейчас сорвать.
– А вы де́ржитесь, деточка! – часом ранее, выходя из кадра на рекламной паузе, обратилась к ней Амалия. Великая. Такая туфли на публике не сбросит и бархотку с шеи не сорвет.
В детстве, заглядывая через дорогу в окно дома напротив, где появилось невиданное чудо с движущимися, как в кино, картинками – телевизор, Эва мечтала, как вырастет и будет вести передачи, в которые будут приходить все самые известные артисты. Весной, когда распахивались окна, картинка в окне из немой превращалась в звучащую, в которую то и дело врывался дребезжащий по их улице и звенящий на крутом повороте трамвай. Из того окна впервые слышала голос Амалии Родригеш. С тех пор фаду и Амалия слились для нее воедино.
Узнав, что главред навязал на новогодний эфир другого исполнителя фаду, Жуана Брага, Эва уперлась – тогда и Амалия должна быть! Не может в главном эфире года быть фаду без Амалии, всего лишь с каким-то там Брагой.
Амалию пригласили. Но и Брагу оставили. Пришлось по написанному тексту задавать ему заранее согласованные вопросы, еще сильнее растягивать гримасу улыбки, стараясь смотреть мимо, и слушать унылые ответы, как врачи в его детстве сомневались, что тот доживет до совершеннолетия, но на все воля Божья, и его вера, и его музыка, и вот он здесь!
С Брагой пришли двое. Безликие. Один пониже, пожиже, со сломанным, скорее всего, носом – в лице какая-то асимметрия, другой повыше и поплотней. Даже не представились. За спиной оператора весь час простояли. То ли проверяли, то ли ждали. Руки в карманах. Прощались, она руку протянула, так они еще думали, доставать ли руки из карманов или нет! Который пониже, посмотрел на другого, нехотя вытащил руку. А рука влажная, противная, даже не по себе стало. Так захотелось свою руку немедленно вытереть, что не заметила, как пожала руку другому, и что-то в руке того второго задело, а что именно, уже не вспомнить. И тот второй улыбку скривил, как тот клоун. Опять клоун?!
Или не по себе стало раньше, еще до этого странного рукопожатия?
Из-за скандала с Луишем на проходной? Но к скандалам не привыкать…
Что-то другое…
Уходя, великая обронила «до встречи». Знала, что Эву пригласят встречать Новый год на закрытый прием, «где будут все».
Мечты маленькой девочки из старого дома в Алфаме сбылись? Она должна чувствовать счастье. Только почему бархотка так впилась в горло? Уже и сорвала ее, петельки порвала, костюмерша ворчать будет, на шее ничего больше нет, а давит. Что-то давит. Если греховно верить в переселение душ, в какой-то прошлой жизни ее душили. Или в следующей жизни душить будут. Только при матери про переселение душ упоминать не надо, не поймет.
Несмотря на строгое воспитание, материнской католической истовости в ней нет. А давний разговор в университетском клубе о переселении душ все чаще в памяти всплывает. Быть может, в прошлой жизни ее душили. Сжали горло и давили, пока не перестала дышать. Иначе откуда этот парализующий ужас, это вечное стремление оттянуть любой воротник, любой модный свитер под горло, любую клеенчатую накидку, которую парикмахерша затягивает, чтобы состриженные волоски не попадали на одежду. Или ту, которую костюмерша накидывает, чтобы румяна и пудра во время грима не испачкали эфирный костюм. Оттянуть, убрать и дышать, дышать.
Босиком в тонких капроновых чулках до гримерки добежала, но застежки на спине самой не расстегнуть, придется еще ворчание костюмерши терпеть, пока та расстегнет платье и расшнурует корсет.
Еще немного, еще несколько крючков на платье.
– Что это на тебя сегодня нашло? Как дьявол, прости Господи, вселился! – Костюмерша только отложила в пепельницу свой длинный окурок, и от ее пальцев нестерпимо пахнет крепким табаком.
Сейчас, сейчас, платье уже сползло с плеч, сейчас ее вызволят из корсета.
– Нет бы пойти в такое общество в приличном платье!
Слухи о приглашении на главный прием разнеслись по студии, костюмерша, поди, уже представляет себя на ее месте.
– Корсет затянут, вид представительный! Как телезвезде подобает! Так нет же!
– Расстегивай! Молча!
Что с ней сегодня? Никогда не позволяла себе так разговаривать, ни с кем. А сейчас вырвалось.
Еще несколько петель, несколько последних шнуровок. Корсет падает. В зеркале отражается она. В чулках и белье. С маминым кольцом на руке.
Почему не возмутилась днем. Почему позволила себя так затянуть?!
«Нация будет смотреть».
Не умерла бы нация, если бы ее талия была сантиметра на три шире. Выйти бы к этой нации в чем утром была – в брюках, в свитере, и сказать: «Нация! Это я, твоя Эва! Ты же любишь меня! Пишешь мне письма! Подбегаешь на улицах за автографом. И что же теперь, Нация? Я нужна тебе только в парчовой смирительной рубашке с декольте и душащей бархоткой на шее? Кукла из магазина детских игрушек на Авенида да Либердаде. Статуя святой Мадонны из крашеного дерева в соседнем храме. А другая я, обычная Эва, в новогоднюю ночь тебе, Нация, не нужна? Тебе нужно это платье, эта талия, эта бархотка, кого бы в них ни нарядили – Эву, Ану или Марию?»
Почему же невозможно дышать? Будто великан с гирями поставил одну гирю ей на грудь. Уже распустили шнуровку на корсете – только впившиеся в кожу следы остались, а сделать нормальный вдох не получается. И тревога, такая неясная тревога внутри.
Приглашение на правительственный прием весьма кстати. Конечно, ночной прием будет стоить ей скандала дома, но это будет завтра, а сейчас…
Ехать встречать Новый год в обычной компании старых друзей-коллег никакого желания нет, Луиш туда обязательно заявится, а Новый год, говорят же, как встретишь, так и проведешь. Домой не хочется. К матери тоже. Мать Новый год никогда не встречает – что за праздник?! Рождество наступило, это главный день года, зачем еще что-то праздновать, уверена мать.
В перерыве на розыгрыш лотереи Эва звонила ей сказать, что не сможет забрать девочек, мама не дослушала, пошла номера проверять – на Господа нашего надейся, но лотерейные билетики купить никогда не помешает. Откуда в ревностной католичке эта странная надежда на лотерею? Как и у всей страны. Несколько розыгрышей лотереи Эва проводила сама, после чего стали узнавать самые древние старухи-старьевщицы на рынке Feira Da Ladra.
Сейчас она придет в себя, переоденется и поедет. Хорошо, что ночной новогодний концерт заранее записан. Еще несколько часов в корсете с бархоткой и на шпильках она бы не простояла.
– Грим смывать будем? Для приема студийный грим надо смыть и сделать тебе новое лицо.
– А новую шею можно? – рукой пытается убрать след от сорванной бархотки.
– На такой прием нужно только в мехах! Сколько говорю, звезде нужны меха! А ты все потом да потом. Дочке пальтишко, Луишу костюм! Как на Главный прием идти в таком виде?! – костюмерша не унимается.
– Каком «таком»?
– В обычном!
– Эва готова? – секретарша директора Гонсальвеша на пороге. Со своими туфлями в руках. – Просили поторопить. Машина ждет.
– Поеду на своей. – Опять улыбка на ее лице растянулась в гримасу злого клоуна. Когда уже все закончится?! Скорее бы закрыться в коробочку своей машины и «снять» это лицо звезды.
– Не пропустят. Дворец Келуш! – мечтательно произносит секретарша, смакуя слова. – Тройная проверка. В списках только машина директора. Сказал поторопиться, не то Новый год наступит без вас.
Новый год. Праздник. Эва всегда любила его больше, чем такое строгое Рождество, в чем невозможно было признаться маме: о, Рождество! О, волхвы! О! Хотя какие волхвы, какие ясли, на улице почти всегда в Рождество идет дождь. Ветер и дождь. И мама тащит ее, Эву, с огромным бантом, туго затянутым на голове, в церковь. И никаких тебе пасторальных видов заснеженных гор и Санта Клауса как на открытках, которые брат матери из Бельгии привозил.
Дядя Гильерме плавал по разным странам и в детстве казался ей волшебником – он привозил всякие диковинки, которых не было у других девочек в классе. Как те рождественские открытки – девочки-ангелы с чудесными длинными локонами, в красивых длинных платьях. И вокруг снег. А у нее бант на макушке и волосы зачесаны так, что болит голова, – распутство не подобает, особенно в церкви! – и вместо пушистого снега только ветер с дождем. Такой колкий ветер, и никакой сказки. Может, поэтому она и любила Новый год больше Рождества, что не зачесывали так туго волосы под бантом, дома можно и просто с двумя косичками.
Откуда же теперь эта тревога, эта гримаса вместо улыбки, эта боль в груди?
Днем же все было нормально. Луиш на проходной почти не в счет, к постоянному стыду за выходки мужа она уже привыкла, хотя перед новыми охранниками неудобно.
Провела утренний тракт, пила кофе, ругалась с партнером, самодовольным индюком, – вечно норовит сказать ее реплику быстрее ее самой. Костюмерша переодела ее перед вечерним эфиром, если бы не прицепила эту дурацкую бархотку, вообще все было бы хорошо. Но не в бархотке же дело. Что там еще сегодня было?
Мокрая ладонь того безликого, который со сладостным «фадистом» пришел? И второго безликого ладонь – вспомнила, что в ней задело! Указательный палец без одной фаланги.
От них тревога пошла? Нет, от них просто противно стало, не больше, как всегда становится противно от присутствия надзирателей в студии.
Тревога случилась раньше. Почему входила в студию нормально, а представляя Эйсебио, уже почти задыхалась? Что произошло за полторы минуты от гримерки до начала эфира?
Мысленно вернуться назад, оттянуть только что застегнутую бархотку от горла, поперхнуться от лака, которым костюмерша-гримерша истово поливает укладку. Скинуть вязаную кофту, в которой сидела, чтобы не войти в кадр с гусиной кожей на открытых плечах, дойти до студии, перекинуться парой реплик с еще трезвым оператором за третьей камерой, краем глаза следить за эфирным монитором, на котором заканчивается документальный фильм о Салазаре – в наступающем 1974-м ему исполнилось бы восемьдесят пять, проверить эфирную папку…
Стоп!
Вот она, тревога! Паника. Удушье!
Фильм о Салазаре.
Последние кадры – монтаж фотографий и кадров разных лет. И последних – совсем пожилого, но еще премьера, когда она сама писала тексты не выходящих в эфир выпусков новостей, созданных для единственного зрителя. И средних лет сухого строгого диктатора, которого она помнила с детства. И более молодого, вполне импозантного, но уже лидера нации, снятого еще до ее рождения…
Показалось! Не может же такого быть! Она бы знала! Показалось.
Показалось, что в кадрах Салазара в оперной ложе за спиной диктатора стоит…
– Эва! Я же просил поторопиться! – Директор, уже в пальто, идет по коридору навстречу. – Еще же доехать! Нельзя опаздывать!
– Фильм… К юбилею Салазара… – Она снова почти задыхается.
– Что фильм? Прошел. До твоего эфира. Без замечаний. Все завизировано. В аппарате премьера проверяли. Ты еще без пальто, хотя сегодня лучше бы манто!
– Мне нужно посмотреть этот фильм. Сейчас.
– С ума сошла!
– Не весь фильм. Только финал…
– Ты приглашена! На правительственный прием! Во дворец Келуш! Фильм посмотришь после праздника.
Директор все еще думает, что у нее блажь, капризы после тяжелого эфира. Но Эва, обойдя директора как препятствие, почти бежит в сторону аппаратной, в которой до сдачи в архив хранится все, что вышло в эфир. Сегодня праздник, не работающих на трансляции сотрудников отпустили с середины дня, ее эфир был позже. Бобина с фильмом должна быть где-то в аппаратной.
– Эва!!! Да что же ты будешь делать! – Директор Гонсальвеш бежит следом, понимая, что его самого пригласили в Келуш только вместе со звездой телевидения и один, без Эвы, он на приеме никому не интересен.
Аппаратная большой студии уже закрыта, прямой эфир закончен, запись концерта идет в эфир из аппаратной малой студии. Бобина с фильмом осталась в большой.
– Ключ! У кого ключ?! Ключ можете найти скорее, черт побери! Куда его можно было деть за три минуты?! Я же только что вышла из студии! Там еще были люди!
– Не кричи! Ушли все! Новый год через час! И если мы не доедем… – Директор начинает чесать ладони.
– Не кричу! Мне нужен ключ! И вас с наступающим Новым годом, только найдите мне ключ. Имею я право получить ключ или нет?! Как не имею?! Мне нужен ключ! Никуда не поеду, пока не посмотрю! Почему так долго несут?! Почему замок заедает, неужели нельзя поменять на двери замок?! Не настолько уж плохи дела в экономике страны, чтобы главная телестанция не могла поменять замок на двери аппаратной главной студии! Или настолько? А если он однажды заест, а я буду внутри и не смогу выйти в эфир, кто виноват будет?! Вы интервью с начальником Генерального штаба Кошта Гомишем будете вести?! Не собираюсь я сейчас вести интервью с Гомишем. Да собираюсь я на ваш прием! Хорошо, не на ваш! Мне нужно только посмотреть последние кадры фильма! Кто-нибудь может зарядить бобину?! Может хоть кто-нибудь на главной телестанции страны зарядить в аппарат фильм и перемотать его на последнюю минуту?! Слава тебе господи, операторы нормальные люди, все умеют! И тебя с наступающим! Нет, выпить с вами не могу! Не могу никак выпить! Заряди, пожалуйста! Перемотать на начало явно еще не успели, там только минуту отмотать обратно! Не чешите ладони, директор! Расчесанными до крови руками здороваться с премьер-министром неприлично! Я только посмотрю… Нет, этого я в студии еще не видела, чуть дальше. Да-да. Отсюда. На замедленное воспроизведение поставить можете?
Салазар на трибуне. Салазар за рабочим столом. Коимбра, кадры родного университета, куда диктатор каждый год посылал письмо ректору с просьбой продлить ему отпуск в связи с исполнением обязанностей премьер-министра. Салазар серьезный. Салазар улыбается. Салазар – любитель оперы на открытии сезона 1940 года в ложе, чуть сзади молодая женщина, смутно похожая на…
– Стоп! Я не кричу! Я прошу сделать стоп-кадр! А увеличить можно?! Увеличить изображение на целой телестанции кто-то способен?! Да-да! Еще чуть. Да… да… И пустить замедленно.
Ледяной диктатор. Тридцать пять лет у власти. Самый закрытый человек мира. В опере. За плечом его молодая женщина…
Мама…
В том же платье, как на фото, которое стоит дома на подаренном ей Эвой телевизоре.
Кадр за кадром на замеленном просмотре диктатор Салазар медленно, очень медленно протягивает в сторону мамы правую руку.
И на его руке хорошо видно кольцо. Старинной вязи. С крупным камнем – в черно-белой кинохронике не виден цвет.
Эва медленно переводит взгляд от экрана на свою руку. И обратно на экран.
На экране на мизинце диктатора кольцо. С камнем, который в черно-белой съемке кажется черным. И который на деле кроваво-красный.
Кольцо, которое на ее среднем пальце сейчас!