29

После второго курса мы чувствовали себя в университете много свободнее, чем в первые годы. Свободнее относились к посещению лекций, больше времени проводили в библиотеке, предпочитая чтение сидению в аудиториях, ходили в кино н на концерты В театрах продавали дешевые билеты на мало удобные, а вернее на совсем неудобные места, но нас это вполне устраивало. «Ивана Сусанина» мне пришлось слушать первый раз, сидя в ложе пятого яруса, находившейся прямо над сценой. С высоты видны были макушки певцов и статистов, но слышимость была хорошая. На «Три сестры» во МХАТ мы стояли в очереди за входными билетами с самого утра, а потом чувствовали себя совершенно счастливыми, расположившись на ступеньках бельэтажа прямо напротив сцены и подложив под себя газеты. Сидели, как и вся публика вокруг, не дыша, ловили каждую реплику, каждое слово. Эту пьесу я знала наизусть и помнила все мизансцены. В зале стояла такая тишина, что было слышно, как Вершинин-Ершов постукивает пальцами по столу, как тихо-тихо выстукивает ему свой ответ Маша. Тогда мы все восхищались Тарасовой и ходили смотреть её в «Трех сестрах» по многу раз. А звуки марша, раздававшиеся в последнем действии, слышны и сейчас.

В Малом театре ставили «Евгению Гранде» с Межинским, Турчаниновой и Зеркаловой. Все происходило так. как в Сомюре. Старуха Гранде, почти не двигаясь, сидела в своём кресле, а на её бледном лице страдание и боль за судьбу единственной и любимой Евгении, с которой уже так скоро предстоит ей расстаться. И папаша Гранде, продолжающий подсчитывать прибыль и поучать Евгению, жизнь которой погублена его скаредностью. Как все просто и сильно сыграно! Незабываемо.

Вместе с Ревдитом мы много ходили по Москве, но на длинные маршруты у него не хватало сил, он быстро уставал. Потому двигались чаще всего по бульварам, сидя время от времени на скамейках, или ехали в Сокольники и гуляли по парку. Здесь, невдалеке, на Стромынке находилось общежитие МГУ, в котором он жил. Комната выглядела ужасно от царившего в ней беспорядке и ободранности стен. В окна дуло, двери не закрывались, на столе не было скатерти. Книги стопкам стояли на полу. Но народ здесь жил интересный, и жители Стромынки любили свой дом. Ревдит здесь прижился, однако близких друзей в Москве у него не было. Ему всегда хотелось уехать к матери в Старый Оскол.

Он раньше всех выбрал тему для своего диплома и приступил к его написанию задолго до окончания университета. Писал он о Герберте Уэллсе.

Вскоре и перед другими возникла необходимость обратиться к дипломным сочинениям. Зайка внезапно изменила Шекспиру и увлеклась современной американской литературой, её интересы разделила и Майка. Обе они решили познакомиться с такими писателями, о каких прежде ничего не знали Майка, не раздумывая особенно долго, остановилась на Говарде Фасте, а Зайка — на Стейнбеке. Майка стала читать «Дорогу свободы» и собирать сведения об авторе этого романа, а Зайка пыталась погрузиться в роман «О мышах и людях» но не могла скрыть охватившей её неприязни. Что же касается Майи, то она держалась более стойко, хотя особого восторга не испытывала. В то время её волновали совсем другие переживания: начинался её роман с Гиви Жвания. Говард Фаст маячил в связи с этим в некоем отдалении. Она не могла уделять ему большого внимания. Зайка утешилась на некоторое время тем, что роман «Гроздья гнева» произвел на неё сильное впечатление, притупив разочарование другими творениями Стейнбека. К тому же и она должна была разобраться в своих чувствах к некоему Сереже — сыну подруги её матери Веры Васильевны. Тала Гребельская, которая не была в то время никем увлечена, легко сделала свой выбор, остановившись на поздних пьесах Бернарда Шоу. Ей хотелось писать и о литературе, и о театре. Шоу для этого вполне подходил. Ну а я, потерпев неудачу с Диккенсом, с удовольствием углубилась в романы Томаса Гарди. о котором прежде ничего не знала и впервые услыхала его имя на лекциях Е.Л. Гальпериной. «Тэсс из рода д'Эрбервиллей» и «Мэр Кестербриджа» меня покорили. Покорили и увлекли столь сильно, что я слишком бездумно и легкомысленно отнеслась к некоторым событиям в моей жизни.

С некоторых пор мама начала проявлять обеспокоенность тем обстоятельством, что рядом со мной не было достойных молодых людей, а потому ей захотелось принять посильное участие в восполнении этого очевидного пробела в моей жизни. Увлечение занятиями и бесконечные посещения читальных залов в обществе однокурсниц заняли непомерно большое место в жизни её дочери, и Нина Фёдоровна, никак не проявляя своих опасений в каких-либо беседах или даже в отдельных намеках, с присущей ей деловитостью и движимая материнской заботой о дальнейшей судьбе моей, нашла время, чтобы оглянуться вокруг, вдуматься в ситуацию и предпринять что-либо, по её мнению, подходящее. Очень скоро выяснилось, что остановить взгляд буквально не на чем, а точнее, не на ком. Ровесников моих мужского пола в ближайшем окружении не было, грузинскую компанию Майи Кавтарадзе и Ревдита с его устрашающей внешностью она в расчет не брала. Молодых людей, посещавших дом сестер Саламатовых, она не знала, только слышала о них от меня, не углубляясь в услышанное. Помогла, как это часто бывает, неожиданная встреча. Она произошла на картофельном поле.

Вскоре после того, как сотрудники института дефектологии стали возвращаться из эвакуации, им начали выделять небольшие земельные участки в районе деревни Горловки, рядом с которой размещался пионерский лагерь и его хозяйственные службы В этом лагере в летнее время отдыхали ребята, обучавшиеся в экспериментальных классах Института дефектологии, н дети учителей и научных сотрудников. В этом лагере провела многие школьные каникулы наша Марина. Здесь, в Горловке, на пяти сотках выделенной нам земли, основала наша семья своё подсобное хозяйства Оно было элементарно простым: несколько длинных рядов картошки, грядка овощей — лук и морковка. Впервые сажали картошку втроем: Павел Иванович, тётя Маша и я. Посадочный материал был тщательно подготовлен Павлом Ивановичем, выглядел он странно. Для посадки предназначались вырезанные из картофелин глазки, кусочки картофельных очисток, которые Павел Иванович заботливо нанизывал в течение некоторого времени на проволоку, а эти проволочные нити в период подготовки к посевной компании он развешивал на стенах наших двух комнат. Потом, накануне выезда на участок, всё это было сложено в заплечный мешок и сумку, и рано поутру мы двинулись на Белорусский вокзал, оттуда шли поезда на станцию Голицыно, а от Голицына надо было идти пешком километра три до Горловки.

Картошка была посажена. К всеобщему удивлению, через некоторое время появились всходы, пришло время окучивать хилые зеленоватые кустики. Делать это было поручено уже мне одной. Вместе с длинной мотыгой, приобретенной для этого на Тишинском рынке, я прибыла на огород и приступила к делу. Трудилась не я одна: на соседних землях выхаживали свой будущий урожай мамины сослуживцы. Всего картофельных рядов у нас было пять, и каждый — ужасно длинный. Обработав два, я решила передохнуть под развесистой сосной. Вынула заботливо положенный для меня в пластмассовую коробочку завтрак, приготовленный тетей Машей, бутылку с холодным, но сладким чаем, и увидела направлявшегося в мою сторону с дальнего участка человека, явно не похожего на сотрудника Института дефектологии. Одет он был в хороший костюм, светлую рубашку с ярким галстуком, на ногах сапоги. Они были в земле, ведь он тоже окучивал грядки, но перед этим, что было вполне очевидно, он их хорошо начистил. Голенища блестели. Незнакомец подошел, поздоровался и, густо покраснев, вероятно, от смущения, предложил свою помощь в окучивании оставшихся необработанными грядок. Неожиданное предложение обрадовало; теперь можно было уехать в Москву пораньше. Мы принялись за работу и прикончили все дружно и быстро. Работали молча. Ни одного слова не было произнесено. Сказав в самом конце: «Большое спасибо за помощь»,— я собрала своё имущество и попрощалась. Густо покраснев, незнакомец выразил желание меня проводить, сообщив, что он тоже едет в Москву. Молча прошагали половину пути и, снова покраснев, он сказал, что знает, как меня зовут, сообщив и своё имя — Володя. У станции он сказал, что купит билет на поезд и для меня, но у меня уже был обратный билет. Залившись краской, Володя попросил подождать, пока он «обернется с билетом», и бегом пустился к кассе. Потом мы целый час ехали до Москвы, сидя рядом. Здесь я осмелела и попыталась завязать разговор, но Володя был сверхлаконичен. Удалось выяснить, что он живет и работает в Горловке, а начальство его находится в Москве. Ещё он сказал, что знает, где я живу в Москве, и проводит меня до дома. Проводил. Покраснев ещё один раз, сказал «До свидания» и удалился. С облегчением вздохнув, я поднялась на свой второй этаж и дернула за ручку звонка-колокольчика.

Так состоялось это знакомство. Мама им заинтересовалась и уже на следующий день уточнила некоторые детали, поговорив со своими коллегами. Володя был бухгалтером в институтском хозяйстве в Горловке. Он совсем недавно приехал из своих родных мест - из-под Владимира и проявил себя как прекрасный работник. На него возлагаются надежды. Кем и какие именно надежды, не уточнялось. В следующий раз окучивать уже окрепшие картофельные всходы поехала я вместе с тетей Машей, прихватив и Марину. Володя снова нам помогал.

В середине сентября я была послана выяснить, не пора ли собирать урожай. Опасалась, что снова появится бухгалтер, но его на этот раз на месте не оказалось. Подкопав несколько кустов, я набрала целую сумку картошки и, на радость всем домашним, привезла её к ужину. Картошка оказалась разваристой и вкусной. Сбор урожая происходил в конце сентября вполне организованно в точно назначенный два этого события воскресный день. Мешки с картошкой увозила на Погодинку к институту, оттуда кто на тележке, кто на спине доставлял сам вешка домой Нашу картошку перетаскивал на Горбатку Володя. Потом он ужинал и пил чай вместе с нами. Это было его первое посещение нашего дома.

С тех пор с регулярностью восходящего солнца он стал появляться у нас, не переставая краснеть, продолжая молчать, но уже все более смело садясь на то место за столом, которое было определено ему при первом появлении. Это становилось удручающе нелепым и скучным. Но мама почему-то так не считала. На кухне из уст соседки Натальи уже не раз слышалось слово «жених», что заставляло вздрагивать другую нашу соседку, Агнессу Иосифовну, которую звала мы «тётя Неся». Однажды у неё на рук даже выпала и с грохотом разбилась тарелка, когда это слово впервые достигло её ушей. Мария Андреевна тоже начала роптать, выражая протест против молчаливого, но решительного гостя. Я просила маму больше не приглашать его, рассчитывая на моё присутствие. Мне не хотелось сидеть за столом вместе с ним в своём родном доме. В конце концов бухгалтер Володя исчез из нашего поля зрения, уволившись, как стало известно, из Горловки, найдя что-то более подходящее для себя в Москве. А поскольку Москва велика и дорог в ней много, то он пошел, очевидно, по другой дороге, от нашей Горбатки удаленной.


30

Осенний урожай на картофельном поле в самом начале сентября 1947 года мы собрали без помощи бухгалтера, вполне справившись со всеми видами этой уже хорошо освоенной нами процедуры. 7 сентября Москва отмечала своё 800-летие. Это был грандиозный праздник, запомнившийся навсегда его участникам. Запомнился он и мне.

С самого утра по украшенным транспарантами и гирляндами искусственных цветов, воздушных шаров улицам двигались потоки людей, направляясь к центру, к Кремлю, к Красной площади. Вечером к небу взлетали фейерверки, а когда стемнело — загрохотали салюты и гроздья разноцветных огней озаряли небеса. В этот вечер наша студенческая компания, как и всегда, приняла участие в происходящем праздновании. Усталые, почти совсем потерявшие силы после нескольких часов хождения по площадям и улицам, мы с Зайкой сидели на скамейке Гоголевского бульвара, когда я вспомнила о том, что мама приглашала меня на концерт, а потом на чаепитие, устроенное по поводу московского юбилея силами профкома. Идти или нет? Идти сил не было, но и домой тоже надо было добираться, а до Погодинки можно было доехать на трамвае прямо от Гоголевского бульвара, и я поехала.

Концерт уже кончился, а чаепитие только начиналось, и меня посадили между двумя аспирантами — Кириллом и Константином. Кирилл специализировался в сурдопедагогике, а Константин в методике преподавания арифметики в школе для умственно отсталых. Эта материя была отчасти мне знакома, и я сразу же сообразила, что его руководителем в научных изысканиях вполне могла бы быть Нина Фёдоровна. Так оно и оказалось. Кирилл неплохо пел и охотно продемонстрировал свои певческие таланты. Но Константин, как выяснилось, пел ещё лучше и прекрасно играл на гитаре. Он тоже не замедлил порадовать присутствующих своими песнями. Это были романсы. Лучше всего получился романс «Гори, гори, моя звезда». Оба эти аспиранта жили в институтском общежитии здесь же на Погодинке в подвальном помещении. С ними вместе жил ещё аспирант-биохимик, который хоть и не пел, но сидел рядом с нами за столом и принимал участие в разговоре. Звали его Юрий Филиппович.

Когда поздно вечером мы с мамой вернулись домой, она сказала, что рада состоявшемуся знакомству моему с хорошими молодыми людьми и выразила готовность как-нибудь пригласить их к нам, не откладывая этого в долгий ящик. Очень скоро вместо бухгалтера Володи за нашим столом на Горбатке появились Кирилл и Константин. В этот День они помогли Нине Фёдоровне доставить купленный ею огромный арбуз, который был прикончен совместными усилиями после приготовленного тетей Машей ужина. После ухода гостей Мария Андреевна восхищалась их воспитанностью и вежливостью, а также умением вести беседу, чем не отличался бухгалтер Володя.

В ту осень папа уехал в командировку на север, а тётя Маша в связи с недомоганием Евдокии Филипповны отбыла в Сызрань. Хозяйство приходилось вести нам с мамой, к чему мы были не особенно приспособлены. Но сразу же нашлись помощники: Константин и Кирилл. Вскоре их стали звать у нас в доме Кирюша и Костя, пение романсов стало своего рода вечерним ритуалом, слова «Гори, гори, моя звезда» были у всех на устах, а гитара, на которой играл Константин, переместилась с Погодинки на Горбатку. Когда он пел, мы внимали ему с восторгом.

Константин не был похож ни на одного из моих знакомых. Он прошел всю войну от Москвы до Берлина, до самого Рейхстага, на стене которого написал своё имя. У него были награды за оборону Москвы, освобождение Варшавы, взятие Берлина; он награжден орденом Красной Звезды Он был ранен и перенес контузию во время обороны одного из рубежей, оказавшись под развалинами обрушившегося укрепления. У него были золотые руки, и он умел делать все. Он был призван в армию за год до начала войны, сразу же после окончания института — Московского пединститута им. Ленина, где окончил математическое отделение дефектологического факультета. Во время войны ремонтировал зенитки, двигаясь на своём грузовике, в кузове которого располагалась походная ремонтная мастерская, вслед за войсками. На фронте был убит его старший брат, а он осенью сорок пятого года демобилизовался и вернулся в Москву. Он стал аспирантом Института дефектологии, а его руководителем назначили Нину Фёдоровну Кузьмину. Родные Кости жили в Смоленской области.


К.А. Михальский, 1947


Весной сорок седьмого года умерла его мать. Вот всё, что мне было известно о нем. Надо ещё добавить, что танцевал он прекрасно и был похож на Сергея Есенина.

Очень скоро Костя освоился в нашем доме, приходил сюда уже без Кирюши, засиживался до позднего вечера. Однажды привел своего приятеля (тоже маминого аспиранта) Петю Тишина. В доме этого Пети Костя некоторое время жил до поступления в аспирантуру. Знакомы они были давно, вместе учились в институте. Тишин романсов не пел, все больше озирался, осматривался. Говорил мало, все больше прислушивался. Был высок, некрасив, с толстыми губами, крупными чертами лица. Противный. И все время казалось, что хочется ему что-то узнать, уточнить, выяснить, Но ни о чем он не спрашивал, вопросов не задавал. Пил чай, причмокивая, сушки заглатывал с удивительной быстротой.

Прошел октябрь, Костя встречал меня около университета, шли вместе домой. Ревдит уже не маячил возле ворот на Моховой. Но по-прежнему много времени я проводила в читальном зале, хотя было радостно думать, что вечером снова увижу Костю. Все складывалось как-то очень просто, и ко времени возвращения Павла Ивановича ситуация окончательно прояснилась: в конце декабря было подано заявление в ЗАГС, и наше бракосочетание, а точнее, регистрация брака была назначена на 20-е января сорок восьмого года. Никаких специальных торжеств по этому поводу не устраивалось. Проходило все буднично, как нечто само собой разумеющееся, может быть, даже неизбежное. Начитавшись романов Гарди, я все размышляла в те дни над проблемой рока, определяющего судьбу человека, никак не связывая это со своей судьбой, а углубляясь в творения древнегреческое трагиков, вчитываясь в софоклова «Царя Эдипа». Плоды филологического образования давали себя знать. Однако результат не был односторонним: в нём заключались силы, помогавшие выстоять. А сил понадобилось много и на последующие годы, и уже на самые первые дни нового этапа моей жизни.

Покинув около трёх часов дня располагавшееся на Большой Конюшковской улице Краснопресненское отделение ЗАГС (отделение Записи Актов Гражданского Состояния), откуда я вышла уже под фамилией Михальская, мы с мужем зашли в маленький магазин возле Зоопарка, где были куплены шелковые дамские чулки, цветной шарф и мужской галстук синего цвета, а потом разошлись в разные стороны: я в библиотеку, он в свой институт. Вечером в кругу семьи ужинали, пили чай с тортом. День завершился.


31

На следующий день в нашем доме был обыск. Я вернулась домой позднее остальных. Родители и Марина сидели за столом, в комнате находились два чужих человека в штатском и милиционер. Ящики шкафа были выдвинуты, книги сняты с полок, ив письменном столе лежали груды бумаг. И во второй маленькой комнате все было перевернуто, со своих мест сдвинуто, Костя тоже был дома, стоял у шкафа, держал в руках свой портфель, из которого все содержимое было вывалено на пол. Что-то искали. Потом позвали Агнессу и Анну Михайловну из соседней квартиры, в присутствии этих понятых составили протокол, они подписали. А милиционер сказал, что Константин Алексеевич Михальский, поскольку свой паспорт он не смог предъявить, должен с ним проследовать в отделение милиции до выяснения ситуации. Костю увели. Ушли и двое в штатском. Я бросилась искать паспорт и через некоторое время обнаружила его в одной выпавшей из Костиного портфеля общей тетрадке. Вместе с мамой мы несли паспорт в милицию и к нашей великой радости вернулись домой уже вместе с Костей. Павел Иванович дрожащими руками собирал, что мог, с пола, ставил книги на место, складывал бумаги в ящики письменного стола. Мне объяснили, что искали оружие, но ничего найдено не было. Позднее выяснилось, что в соответствующие органы поступил сигнал о хранящемся в нашем доме пистолете, привезенном гр. К.А. Михальским с фронта и не сданном, как это требовалось, в военкомат.

Автор «сигнала» известен не был, но образ Тишина возникал в сознании. Он знал о пистолете, даже видел его, когда Костя жил в его доме, но он не знал, что пистолет был сдан им ранее, как это и требовалось.

Ко дню наших с мамой именин — они приходятся ни 27 января -пришло адресованное на моё имя письмо без подписи. В нём сообщалось о том, что у К.А. Михальского есть законная жена, проживающая городе Калуге и имеющая дочь. Названо было её имя и адрес. Нина Фёдоровна, узнав эту новость, потребовала разъяснений, а я окаменела и не могла говорить. Разъяснения последовали и сводились к следующему: ещё очень давно, действительно, была жена, а потом, когда Костя был в армии и на фронте, она нашла себе другого мужа, и после войны он, зная об этом из её письма, полученного в разгар войны, не вернулся. Но о том, что брак их не расторгнут, он даже и не знал, полагая, что по её желанию это уже давно сделано. Теперь же он готов поехать в Калугу и все уладить. Он и поехал, и уладил. Объявление о расторжении брака было помещено, как этого требовали правила тех лет, в областной калужской газете, было привезено и показано нам, а через некоторое время продемонстрировано было и свидетельство о разводе. Смотреть на все это у меня не было желания.

Из состояния тупого окаменения вывели последующие события, развивавшиеся отнюдь не в лучшую сторону, а ещё более усугублявшие ситуацию. Доносы и жалобы продолжали поступать, но теперь уже не только по нашему домашнему адресу, но и в Институт дефектологии — в партком и профком, поскольку Михальский был членом партии, а Кузьмина Нина Фёдоровна состояла в профсоюзной организации. О ней сообщалось: своё истинное происхождение Н.Ф. Кузьмина скрыла, она является дочерью богатого купца из Самары, а муж её — сын кулака; к тому же, являясь заведующей отделом олигофренопедагогики, Н.Ф. Кузьмина использует своё служебное положение в интересах своего родственника — зятя Михальского, всячески содействуя успешному прохождению его кандидатской диссертации через ученый совет и подготовив для него должность научного сотрудника в своём отделе. На Михальского поступила жалоба от сестры Петра Тишина, которая встала на защиту своего брата от несправедливого отношения к нему научного руководителя, пекущегося об интересах своего родственника и затирающего других аспирантов. Эти сигналы рассматривались в дирекции и общественных организациях

Результатом пережитых мамой волнений стал её диабет, а итоги всех разбирательств были таковы: с заведования отделом ей пришлось уйти, на это место была назначена парторг института, срок защиты Костиной диссертации был отодвинут на три месяца, за месяц до него защитил свою диссертацию Тишин, который и получил должность научного сотрудника института. Нина Фёдоровна продолжала свою работу в Институте дефектологии, но уже в другой должности, совмещая её с работой доцента в пединституте. Вскоре она стала заведовать там кафедрой олигофренопедагогики. Что касается Кости, то он стал учителем одной из вспомогательных школ близ Красной Пресни, потом преподавал высшую математику в Гидромелиоративном институте, куда ему помог устроиться Михаил Андреевич Юкин, читавший ранее лекции по математике в пединституте, где Костя учился. Начав работу в институте, Костя поступил на вечернее отделение Московского университета и окончил математический факультет. Но это — в будущем, а пока шел только первый год нашей совместной жизни.

В течение нескольких месяцев после того, как она началась, почти каждую ночь мужа мучили кошмары, он кричал во сне, ему мерещились ужасы, пережитые на фронте. Я просыпалась, будила и успокаивала его, а он рассказывал о приснившихся ему огневых атаках, надвигающихся танках, разрывающихся совсем рядом снарядах, обрушивающихся землянках. Потом это прошло, и он успокоился. Жизнь, но какая-то уже другая, чем прежде, продолжалась.


32

Пришло время защиты диплома и сдачи государственных экзаменов. Подруги мои волновались, а я радовалась и ничего не боялась. Это была моя настоящая жизнь, и я отдалась ей полностью. Стало легче дышать. Я обрела второе дыхание. О романах Гарди было написано почти сто страниц, и рецензии на них получены самые положительные. Подготовка к экзаменам шла легко, и занималась я с удовольствием, отодвигая в глубины памяти пережитое, не позволяя себе думать о нем.

Большие и неожиданные сложности возникли с дипломными работами у Зайки и Майи. Польстившись на актуальность и современность произведений избранных ими американских писателей, обе они попали в ловушку идеологических проблем. Майкин Говард Фаст вдруг вышел из рядов американской компартии и отрекся от того, что писал и говорил прежде. А именно об этом — прежнем — Майка и писала в своём дипломе, восхваляя убеждения и творения Говарда Фаста, анализируя его роман «Дороги свободы», о котором их автор теперь и думать не хотел А Зайкин Джон Стейнбек, на пристальное прочтение романов которого она положила столько сил, выступил вдруг с книгой «Русский дневник», написанной под впечатлением посещения Советского Союза, Сталинграда и других мест, связанных с событиями минувшей войны. В этом дневнике Стейнбек многим восхищался, что-то критиковал Книга его для нас в то время была недоступна, прочитать её было негде, но в печати она уже была осуждена. Как быть дипломнику? Замолчать нельзя, а сказать что-либо вразумительное по причине неосведомленности тоже невозможно. Решено было сосредоточиться на «Гроздьях гнева», ограничившись периодом 30-х годов. Рецензент В.В. Ивашева писала: «Хоть Стейнбек и выпустил «Русский дневник», но все равно нам надо знать о нём все, а писать - о лучшем, что у него есть, а лучшее — это «Гроздья гнева». Все обошлось.

С Говардом Фастом оказалось сложнее, потому что «лучшего» у него не было. Пришлось в срочном порядке перейти на французского автора. Теряя последние силы, Майка писала о Морисе Дрюоне. Защита прошла успешно.

Сдавая свои дипломные сочинения научным руководителям для ознакомления и рецензентам для отзывов, мы иногда испытывали степень их добросовестности и заинтересованности в нашей судьбе. Делали следующее: некоторые страницы работы перевертывали «вверх ногами», запоминая нумерацию этих страниц (например, 3-я, 13-я, 33-я). Получая свои работы обратно, обнаруживали эти страницы в том же виде, в каком они были сданы. Но необходимые отзывы и рецензии тоже получали. Однако, разумеется, так было не всегда. Но все же иногда было.

Много труднее было сдавать государственные экзамены. Объем материала казался безбрежным. Память нужна была богатырская. Но к окончанию университетского курса она была у нас уже хорошо натренирована, да и начитаны все были основательно. Для меня экзамен по литературе стал праздником. Литература эпохи Возрождения, поэзия английского сентиментализма, роман Флобера «Мадам Бовари» — вот о чем пришлось говорить на этом экзамене. Состав экзаменационной комиссии для нас был неожиданным: знакомых преподавателей в нём не было. Председательствовал Роман Михайлович Самарин, который, как и В.В. Ивашева, в то время ещё не читал лекций на нашем отделении, он сравнительно недавно появился на филологическом факультете. Среди экзаменаторов был Борис Иванович Пуришев. Его мы тоже не знали. Пуришев спокойно дремал, выглядел усталым. Роман Михайлович был энергичен, задавал вопросы, но улыбался благожелательно, хотя было в его улыбке нечто крокодильское. Других экзаменаторов — их было ещё двое — даже и назвать не могу. Все шло спокойно, студенты были довольны, комиссия наши знания оценила высоко.

Б.И. Пуришев и Н.П. Михальская с аспирантами, 1965 год


При всем этом нельзя было не почувствовать, что на факультете что-то происходит, особенно на кафедре зарубежной литературы Почему не появляется заведующий? Почему совсем не интересуются нашей судьбой читавшие лекции? Где они? Скоро узнали: снят со своей должности заведующий кафедрой профессор Металлов, не работают больше в университете Гальперина и Аникст. Леонид Ефимович Пинский несколько позднее арестован. Поднималась волна борьбы с космополитизмом. Наша специализация — иностранный язык и зарубежная литература — не соответствовала запросам времени. Тем не менее, жизнь продолжалась. Сдали экзамены по истории партии и английскому языку. Но никаких торжеств по поводу окончания университета не было.

Около входа на факультет вывесили объявление о том, что дипломы и университетские значки будут выдаваться такого-то числа в такой-то аудитории. Этой аудиторией оказалась хозчасть, а человеком, выдававшим дипломы, — завхоз Кузин. Он пожимал руки выпускникам и заносил в толстую тетрадь фамилии оплативших стоимость значка. Процедура была проста. Некоторые сразу же ввинчивали значок в отвороты пиджака или жакета и выходили на Моховую уже не студентами, а людьми с высшим образованием. И все же было обидно, что все было низведено до столь прозаического уровня, было странно видеть завхоза Кузина в роли приветствовавшего нас посланца филологии.

Некоторые из выпускников нашего курса были оставлены в аспирантуре' Рекомендованы в аспирантуру были фронтовики и комсомольские вожаки. Остальным было предоставлено право самостоятельного трудоустройства. Зайкин родственник Бутягин рекомендовал нам обратиться в научно-техническую библиотеку на площади Ногина и даже снабдил нас направлением в это учреждение от МГУ. Мы сразу же туда отправились, и сразу же стало очевидно, что никому там мы не нужны. Первую беседу провел с нами сидящий у входа сторож, поедавший красный арбуз. Он четко сказал, что работы здесь никакой нет. Продолжил беседу сотрудник библиотеки и подтвердил то же самое. Потом целый месяц я ходила по школам и обращалась в РОНО (районный отдел народного образования) в поисках места учителя английского языка, но места не было. Советовали обратиться ближе к началу года Тогда мы решили уехать на месяц в деревню, в Смоленскую область, на родину Кости.


33

Ехать надо было сначала на поезде до Вязьмы, потом на грузовике до районного центра Андреевска, потом добираться до деревни Большие Вяземы. Взяли с собой Марину и отправились втроем.

Рано утром сели на поезд на Белорусском вокзале, направлявшийся до Смоленска, проехали Гжатск, который позднее стал называться Гагарин, потому что здесь родился первый космонавт нашей планеты, и через несколько часов вышли в Вязьме. На привокзальной площади погрузили свой багаж в грузовик, забрались в кузов и двинулись по дорогам Смоленщины к райцентру Андреевску. Багаж наш невелик, но тяжел: везли продукты — крупу, сахар, консервы, подсолнечное масло, везли одежду для Лены — сестры Кости — и его двенадцатилетнего братишки Юры, везли гостинцы и для них, и для соседей. В Андреевске пили квас, продававшийся в палатке, зашли в магазин с пустыми полками, купили спички. Потом подвернулась подвода, на неё погрузили свои пожитки и тронулись в сторону Больших Вязем. Правда, взявший нас дядька сразу сказал, что до самой деревни довезти нас не сможет, потому как надо ему успеть заехать к куму и взять гроб, а потом отвезти гроб в деревню Сушилки, обернувшись до вечера. Ехали часа два, минуя ухабы и рытвины, вдыхая запах лугов, любуясь голубизной цветущего льна. Доехали до перекрестка, откуда шел путь на Сушилки, выгрузили свои вещички и стали ждать оказии. Она подвернулась в виде полуразвалившейся телеги, полуживой лошаденки и совсем пьяного мужичонки, горланящего песни. Он охотно и весело перекидал все узлы в телегу, выделил место для меня и Марины, а Косте предложил сопровождать нас пешком, боясь, что кляча его всего не выдержит. Он, если бы смог, и сам шел рядом с подводой, но понимал, что идти не может по причине «перебора». Кляча, как скоро выяснилось, тоже идти почти не могла. Пришлось и нам с Мариной с телеги слезть. Но путь не был долгим — километра два, не больше. Доехали. Выгрузились у крыльца магазинчика. Осмотрелись. Костя сказал, что до дома его в Больших Вяземах уже совсем близко, деревня видна, до неё рукой подать, мы дойдем туда минут за двадцать, а пока передохнем. Показал он нам выкрашенный зеленой краской бревенчатый длинный дом, в котором была школа. Здесь он учился. Сейчас каникулы, и школа заперта. На двери замок. Рядом флигель. В нём магазин. Тоже закрыт. Торгуют с утра, когда привозят хлеб. Два сарая. Пустая собачья будка. И никого не видно. Безлюдное места. Аллея из высоких лип тянется от школы к полю. Колодец с ведром на цепи. Попили воды. Посидели на крылечке. Он сказал, что в этой усадьбе жил раньше помещик, но главный дом сгорел, когда помещик уехал куда-то за границу во время революции, а остались только эти строения. Они очень старые, но самое большое из них для начальной школы годится, а семилетка — в другой деревне, десятилетка — в райцентре.

Направились по проселочной дороге к Большим Вяземам. Нести сразу все узлы оказалось слишком тяжело. Перетаскивали частями: возьмем часть нашего багажа, перетащим на некоторое расстояние, положим, вернемся за оставшимися вещами и их поднесем. Так и дошли до стоящего на самом краю деревни Костиного дома. Хоть и называлось это место Большие Вяземы, стояли здесь всего шесть домов. Было больше, но в войну их сожгли немцы. Они были в этих местах. И от других деревень осталось немного. Москва стоит, а Париж сожгли совсем. Москва и Париж — названия двух деревушек, стоящих на противоположных берегах протекающей здесь реки. Она не широка и уже видна при подходе к Вяземам. И река эта — Днепр. Здесь его истоки, а далее вольно и мощно течет он через Россию к Украине.

Выбегает из дома мальчишка, бежит нам навстречу, кидается к Косте. Это — Юрка, его младший братишка. Выбегает из сарайчика Лена. Ей лет семнадцать, может, побольше. Совсем светлые волосы под косынкой, голубые глаза, она плачет, говоря, что от радости Поднимаемся на крылечко, входим в сени, в комнату. Лена ставит самовар, а Юрка вытаскивает из шкафчика чашки, приносит крынку молока. У них есть корова. Есть две грядки во дворе: больше нельзя по колхозным правилам иметь грядок на своём дворе. Да и дворик совсем крохотный, да и изгороди-то нет: повалилась. Есть петух и три курицы. Есть цыплятки, осталось от двенадцати восемь. Завели бы поросенка, да кормить нечем. Лена работает в колхозе, а Юрка пока остается на хозяйстве дома. Хотел бы пойти в пастухи, но возьмут только на следующий год. Сейчас пастух есть. Когда была жива мать, все шло как-то лучше, а сейчас Лене трудно, да и боязно без мамы, сиротливо. Она так рада, что мы приехали. Будут знать, что не забывают родные, есть у неё поддержка. Юрка ничего не говорит.

Спим на сеновале, на душистом сене, под толстым одеялом. Просыпаемся как будто бы рано, а хозяев дома нет. На столе — молоко и чистые кружки. Скамейки, полки, шкафчик, табуретки, деревянная кровать — все самодельное. Отец Лены и Юры был плотником. И дом сам построил, и сарай, и в доме все своими руками сделал. Но он уже давно умер. Все теперь нужно подновлять, чем и займется Костя. На него вся у сестры надежда. Прибегает Юрка и приносит трёх маленьких рыбок, которых только что выловил в Днепре. Из сарайчика, где помещаются куры, приносит яичко. Можно поджарить рыбок и залить яйцом. Завтракаем.

Потом вместе с Костей идем в соседний дом к слепому дяде Ване. Несем гостинцы и вещички для его троих ребят. Жена у дяди Вани умерла ещё в войну, когда он был на фронте, откуда вернулся, потеряв зрение. Старшая дочка — ровесница Юрки, а мальчишкам десять и восемь лет. Пол в избе провалился. Сгнившие доски вынули. Земля устлана соломой. Ребят дома нет. Дядя Ваня сидит на скамье, курит. Соседи его не оставляют, заходят, помогают, чем могут. Идем по деревне к речке. Купаемся в Днепре. В обед прибегает Лена и снова уходит. А Костя теперь при деле — ставит изгородь, приколачивает дверь в сарае, вставляет разбитое в окне стекло. Окрестные места показывает нам с Мариной Юрка. Ягоды собираем, рыбу ловим. Поймали однажды зайца, бросившегося из-под наших ног в кусты, запутавшегося в них, что и позволило мне, сделав рывок, схватить его за задние ноги. Заяц оказался совсем молодым зайчишкой, и мы его отпустили здесь же, в кустах. Ходила я с Костей в соседнюю деревню, где жил его приятель Иван Трофимов со своей матерью. Но самого Ивана не было. Он жил и учился в Москве, а в деревню приезжал изредка, потому что кроме учебы ещё и работал. Мать Ивана осталась в полном одиночестве, но не роптала, не жаловалась, со своим немудреным хозяйством справлялась, как могла. Да и хозяйства-то никакого не было: изба с русской печкой, петух и две курицы. В колхоз она уже не ходила по старости, сынок присылал иногда деньжат; на прожитие ей хватало. Никогда и нигде такой безысходной бедности, как в этих краях, я не видела, никогда живших в таких условиях людей, как слепой дядя Ваня из Больших Вязем и старуха Трофимова, не встречала. Были и такие, кто жил получше, не столь печально, но в этом опустошенном войной месте, в эти первые послевоенные годы, в этих разрушенных колхозных поселениях их почти и не вспомнишь.

Пришлось мне узнать, что мать Кости — её звали Анна — умерла не своей смертью, а повесилась, что в молодые годы она слыла в этих местах первой красавицей и была взята в барский дом горничной, где и служила несколько лет, до тех самых пор, пока барин не уехал. Фамилия владельцев усадьбы — Герасимовы. У горничной Анны (Аннушки) родились два сына (один — Василий — в 1915, второй — Константин — в 1917 году). Их крестным отцом был человек по фамилии Михальский. Михальскими стали и два его крестника. Потом Анна жила в деревне с плотником Лебедевым и родила ещё троих детей — дочь Елену и двух сыновей. Младший — Юрий, а тот, что постарше и Елены, и Юрия куда-то сгинул. Говорят по-разному: одни — что он в тюрьме за убийство, другие — что он просто уехал неизвестно куда. У этих троих фамилия Лебедевы. Однако Юрка имеет прозвище Шульц. На сыроварне в одной из соседних деревень до войны работал обрусевший немец Шульц, оставшийся в России неизвестно почему после первой мировой войны и умерший перед самой второй. Говорили, что он тоже сам себя порешил как раз тогда, когда жителей окрестных деревень высылали в Сибирь, а Шульц знал, что ему этой ссылки не миновать.

Потом, уже в Москве, все это подтвердилось в разговорах с бывшим школьным учителем Константина Михальского — Алексеем Алексеевичем Шустовым, с которым Костя меня познакомил. Алексей Алексеевич работал в одном из московских РОНО, помог в своё время Косте своими советами, направил его учиться после школы в Москву, в пединститут, и денег на дорогу дал. Мог бы он рассказать и ещё что-нибудь, но вскоре после нашего знакомства умер.

Мои родители, наслушавшись о Больших Вяземах, о Лене и Юрке, стали им помогать: посылали деньги, посылки. Вернувшаяся снова в нашу семью тётя Маша, отправив свою мать Евдокию Филипповну в Душанбе к её старшей дочери Пелагее Андреевне, тоже включилась в оказание помощи двум сиротам, как она стала называть Лену и Юру. А через год после нашей поездки на Смоленщину Лена прислала письмо с просьбой забрать ее. Костя поехал. Спасти Лену нужно было от пьяницы, с которым она попыталась связать свою судьбу, но очень скоро убедилась в невозможности жить вместе с ним. Пьяный, а пьяным он был почти всегда, сожитель избивал ее. Укрыться ей было негде, защитить некому. Юрке он тоже не раз грозил, что убьет его, хотя Юрка жил не в его, а в своём доме.

Для того, чтобы уехать, необходим был паспорт, а паспортов у колхозников не было. Костя ходил по начальству, просил, убеждал, ставил водку. О чем-то смог договориться. Продали по дешевке корову, избу; откладывать было нельзя, приходилось действовать быстро, раздали соседям лопаты, вилы, грабли и прочий скарб, включающий ведра и кадки, один сундук и мебель. Часть вырученных за дом и корову денег отдали за паспорт. Кур ощипали и зажарили на дорогу, петуха оставили: он был очень красив. Уехали с тремя узлами, увозя подушки, два одеяла и одежонку.

На Горбатке стали думать о дальнейшем устройстве. Лена и здесь поначалу боялась выходить на улицу: думала, что сожитель её выслеживает. Города и она, и Юрка боялись. Были они в Москве впервые, и вообще кроме Вязем да Андреевска нигде не были. Все их удивляло и страшило. Дней через десять кое-что начало вырисовываться. Устроил их Костя в Орехово-Зуеве, куда мы с ним несколько раз для этого ездили. Лена поступила ученицей на ткацкую фабрику, Юру взяли туда же в ученики к мастеру по наладке станков. Поселили их в общежитии. Там они и обосновались.


34

В конце августа 1948 года, так и не найдя места работы, я узнала о том, что в пединституте им. Ленина есть кафедра зарубежной литературы. Она существовала там с начала 30-х годов, но моя мама, работавшая там с тех самых пор, ничего о ней не знала. Теперь она советовала мне сдавать экзамены в аспирантуру при этой кафедре. Мне хотелось стать аспиранткой, хотелось продолжить занятия литературой. И я отправилась все разузнать.

Заявления от желающих принимались. Мест на кафедру было два. моё заявление оказалось третьим, и больше претендентов не было. Экзамены назначены на конец сентября. Человек по имени Михаил Иванович Шумаков взял документы и ободряюще улыбнулся, сказав, что и сам он аспирант кафедры философии. На философа похож он не был, что придало мне сил: если он может, почему я не могу? Если он аспирант, то и я постараюсь стать аспиранткой. Ещё Шумаков сообщил, что есть в институте прекрасный спортивный зал, где сформированные им команды играют в волейбол два раза в неделю. Пригласил записаться и начать хоть на следующий день. Я все же решила отложить это до поступления. Однако выходила из отдела аспирантуры в прекрасном настроении, каким-то образом уже ощущая свою связь с институтом. Мне нравился вестибюль этого здания с его высокими колоннами, стеклянным потолком, небольшим фонтанчиком перед входом в огромную аудиторию. Нравились высокие двери с красивыми медными ручками, замысловатые вьющиеся растения в больших кадках, стоящих перед ведущей на второй этаж лестницей. Я поднялась и вошла в читальный зал, показавшийся мне великолепным. Старинные книжные шкафы вдоль стен, за стеклами — ряды книг, длинные столы с настольными лампами под широкими матовыми абажурами. Все это ничуть не уступало читальному залу в Ленинке. Захотелось сразу же остаться здесь.

Был ещё третий этаж. На двери одной из аудиторий — табличка с надписью «Кафедра зарубежной литературы». Войти не решилась, но теперь знала, где она помещается. Стоя у парапета третьего этажа, можно было смотреть вниз и любоваться классической красотой вестибюля сверху. Солнечные лучи пробивались сквозь стеклянные перекрытия, через зал проходили люди, слегка покачивались ветви декоративных растений. Старинные часы на стене коридора третьего этажа пробили три часа.

Начались экзамены. Их было три — специальность, история КПСС, иностранный язык. Первый — самый главный, зарубежная литература. На экзамен явились трое — Михаил Селиверстов из города Фрунзе, участник войны, имеющий награды, член партии; Зарема Попова — выпускница пединститута, рекомендованная как отличница в аспирантуру, активная комсомолка; третьей была я. Во главе комиссии — заведовавшая в то время кафедрой Валентина Александровна Дынник, которая только что приступила к своим обязанностям в новом для неё учебном заведении, куда её пригласили после ареста профессора Нусинова. До этого Валентина Александровна работала в Литературном институте. Присутствовал на экзамене Борис Иванович Пуришев. Он начал свою деятельность в МГПИ ещё в 1929 году, окончив институт Брюсова. Был знатоком культуры средних веков, эпохи Возрождения, истории немецкой литературы. Это он составил хрестоматии по зарубежной литературе, по которым все мы учились.

С Б.И. Пуришевым


Присутствовали на экзамене ещё две преподавательницы, но кто они, мы не знали. Вопросы заданы были для меня очень удачные — романы английских писателей XVIII века и творчество Диккенса. Беседовали дополнительно о Томасе Гарди, поскольку темой сданного мною перед экзаменом реферата как раз и были романы Гарди. Все шло прекрасно. В конце сообщили оценки: у Поповой Заремы и Селиверстова Михаила — пятерки, у меня —-четверка. На двух других экзаменах я получила пятерки, Попова по французскому языку — четверку, Селиверстов по английскому—тройку, а по истории КПСС у них были пятерки. Приняли всех троих. Но окончательный приказ о нашем зачислении был подписан только в декабре.

В декабре в первый раз я пришла в институт уже как аспирантка. На кафедре была только лаборантка Юлия Македоновна. Она сидела на своём рабочем месте за книжным шкафом, отделявшим некоторое пространство возле двери от остальной части кафедральной аудитории. Настольная лампа освещала стол Юлии Македоновны к саму Юлию Македоновну, а также её модную шляпку, надетую на лысую голову Вольтера, скульптурное изображение которого стояло рядом со столом. Юлия Македоновна была приветлива, разговорчива и очень мила. Она сообщила, что новым аспирантам следует явиться на заседание кафедры в пятницу на следующей неделе. Заседания всегда будут проходить по пятницам два раза в месяц. Так заведено издавна и так будет впредь, — утверждала она. Приходить необходимо ровно к двум часам. Показала она и кафедральную библиотеку, располагавшуюся в достигавших почти самого потолка старинных застекленных шкафах. Сказала, что книги отсюда можно брать не только преподавателям, но и студентам, и аспирантам, а выдает их она — старшая лаборантка кафедры Юлия Македоновна Волкова. Младшей лаборантки не существует. На стенах кабинета висели портреты писателей — от Гомера до Барбюса. Скульптуры великих трагиков Греции — Эсхила, Софокла и Еврипида — стояли на шкафах. Был здесь и Аристотель, и Цицерон, и кто-то ещё смотрел сверху вниз на присутствующих. В этой аудитории проводились и занятия со студентами, но только в утренние часы, а во вторую половину дня кабинет был свободен для чтения, для заседаний кафедры, для консультирования аспирантов. Мне здесь очень понравилось. Однако пока удалось увидеть только кабинет, познакомиться с его хозяйкой Юлией Македоновной, но не с преподавателями; как сказала Юлия Македоновна, в этот день шло заседание Ученого совета факультета и все были там, потому что заседание важное.

Появился Селиверстов, за ним Зара Попова, и мы решили пойти на это заседание, боясь пропустить нечто важное. Спустились на второй этаж, увидели стоящих у одной из аудиторий людей, присоединились к ним, поняв, что, не имея возможности втиснуться в переполненный зал заседания, они слушают происходящее там из коридора. Происходило следующее.

Возбужденный молодой человек, энергично жестикулируя, держал речь, стоя за кафедрой. В коридоре все было отчетливо слышно. Он решительно осуждал своего научного руководителя — доцента Гукасову за то, что она направляла его своими советами в антипатриотическом духе исследования русской поэзии. О каком именно писателе шла речь, уловить сразу оказалось невозможным, поскольку оратор упрекал Гукасову в неприятии всей отечественной литературы в целом. Не только поэзии, но и прозы. Выступающего вообще не удовлетворяла сложившаяся на кафедре русской литературы атмосфера. Он от неё устал, она его возмущала, он требовал перемен, а для этого нужно было, по его убеждению, принять самые решительные меры.

Заседание вел грузный седоволосый человек с крупным лицом и глубоко сидящими глазами. Он был деканом факультета русского языка и литературы. Он и спросил, обращаясь к аудитории, кто ещё хочет взять слово. Желающих было несколько. Ещё один молодой человек, наверное, тоже, судя по возрасту, аспирант, начал свою речь тихим голосом, но вскоре разошелся и обрушился на профессора Неймана и доцента Бернштейн, чьи лекции, как он утверждал, недостаточно подготовили его к исследовательской деятельности, ибо не было у этих лекций научных основ, а базировались они на предвзятых и ложных суждениях об отечественной культуре. Доцент Бернштейн выступила с опровержением, но никто её не слушал. Гул голосов заглушал её речь. Председатель взывал к порядку, Гукасова и Нейман, чьи имена были произнесены близ стоящими от нас слушателями, пробирались к выходу. Гукасова двигалась целеустремленно, прямо смотря перед собой; низенький и кривобокий Нейман семенил за ней. Они вышли в коридор и двинулись к выходу. Бернштейн продолжала говорить, упорно не покидая кафедру. Председатель напомнил о регламенте. После объявления перерыва мы ушли. Селиверстов поинтересовался, слушала ли Зара лекции Гукасовой. Та слушала, но от дальнейшего разговора воздержалась. Мы спустились в вестибюль. Наступили сумерки, и солнечные лучи уже не освещали высокие колонны.

В пятницу — это была уже середина декабря — я впервые пришла на заседание кафедры, совсем не представляя, как все это будет происходить. В аудитории собрались преподаватели и аспиранты двух старших курсов. Валентина Александровна Дынник представила присутствовавшим нас, первокурсников, назвала наши фамилии и имена. Мы сели все трое рядом за один стол, стоявший в углу у окна.

В.А. Дынник была дамой в высшей степени представительной, с пышными формами, слегка грассирующей речью, с изящными манерами. её созерцание рождало представление о светских салонах, описания которых содержались во французских романах. Великолепна была тяжёлая камея на груди Валентины Александровны, великолепен был её бежевый костюм, красивы тонкие кисти рук, унизанных кольцами. За первым столом сидел Борис Иванович, приветливо улыбнувшийся нам, когда мы несмело вошли в аудиторию. Восточного типа худая женщина сидела под бюстом Аристотеля, а перед ней — самая пожилая среди всех присутствующих и самая симпатичная, как мне показалось, особа в пенсне. Аспирантов было человек пять. Один мужчина и четыре женщины. И это все, помимо нашей троицы новичков. Конечно, присутствовала и Юлия Македоновна. Она вела протокол заседания.

Сначала слушали доклад о Чехове и оценке его рассказов французскими писателями и критиками. Доклад делала, как было объявлено, Мария Евгеньевна Елизарова — та самая особа в пенсне, которая мне понравилась. Она волновалась, пенсне своё то снимала, то снова надевала на переносицу. Лицо и шея покрывались красными пятнами, но увлеченность её своей темой была очевидна и передавалась слушателям. Только на лице Валентины Александровны Дынник не отражались её чувства,, оно как бы застыло в своей неподвижности.

М.Е. Елизарова, 1960 г


После доклада заведующая сообщила о том, кто будет руководить работой вновь принятых аспирантов. Моим руководителем стала В.А. Дынник, одобрившая тему, связанную с творчеством Диккенса. её точная формулировка ещё не была определена, но в скором будущем, как мы обе полагали, она будет отработана. Мысль о Диккенсе согревала меня, радовала, усиливала желание заниматься.

Уже на следующем заседании кафедры в конце декабря мы почувствовали, что академизм предшествующего заседания с обсуждаемым научным докладом Марии Евгеньевны Елизаровой — это лишь тонкий слой, под которым бурлят отнюдь не академические проблемы, а далёкие и чуждые науке страсти. Появился ещё один персонаж — Елена Борисовна Демешкан. Круглолицая, грудастая тетка в коричневом костюме, ватные плечики которого украшали крылышки из меха, цигейковые крылышки, что уже само по себе было нелепо. Демешкан, как выяснилось, только что была восстановлена в должности доцента кафедры, с которой её уволили весной. Валентина Александровна Дынник стала заведующей кафедрой в отсутствие Демешкан, и теперь она с ужасом взирала на зловеще улыбавшуюся Елену Борисовну. Совместное пребывание этих двух женщин в стенах одной аудитории было просто невозможным. Демешкан сообщила, что восстановлена по решению суда и что теперь она продолжит свою борьбу за чистоту кафедральных кадров, поскольку все то, что было здесь прежде, при Нусинове, должно быть выкорчевано без остатка. При этом её взгляд устремился на Дынник, а та нашла в себе силы пояснить, что в присутствии Елены Борисовны Демешкан ни о какой деятельности кафедры и речи идти не может, поскольку вновь начнутся нежелательные «свары». Именно это слово сорвалось с уст утонченной дамы Дынник. Демешкан взорвалась и заявила, что все присутствующие и прежде всего она сама, доцент Демешкан, как раз и надеются на то, что появившаяся в стенах этого старейшего института по чистому недоразумению и попустительству начальства новая заведующая примет правильное решение относительно своего будущего, в противном случае ей придется иметь дело с борцами за чистоту педагогических кадров. Дынник пошла красными пятнами, а Демешкан устремила победоносный взгляд на Пуришева, перевела его на восточного вида женщину — Колумбекову, обвела взглядом ряды аспирантов и стала развивать мысль о том, что, хоть сама она и не состоит в рядах КПСС, но надеется на поддержку присутствующих здесь партийцев, бесспорно, поддерживающих линию партии в борьбе с космополитизмом. При этом она назвала имена аспирантов Крыловой, Воропановой, Самохвалова и первокурсника Селиверстова, отстоявшего родину от фашистских захватчиков.

К следующему заседанию кафедры В.А. Дынник уже не было в стенах института. Она вновь вернулась на прежнее место работы. Вопрос о новом заведующем кафедрой зарубежной литературой решался, как сообщила Елена Борисовна, «в верхах».

Пока он решался, я думала, как же мне быть: исчез из поля зрения только что обретенный мною научный руководитель. Исчез он и у Зары Поповой, но она не унывала, потому что собралась выходить замуж и о дальнейшей научной деятельности больше не помышляла. Получив причитающуюся ей за два месяца аспирантскую стипендию, она подала заявление с просьбой об отчислении. Селиверстова приписали к Демешкан. Та сразу же определила его тему: «Чернышевский о Теккерее». Сама она разрабатывала для докторской диссертации тему «Белинский о зарубежной литературе», защитив кандидатскую диссертацию на тему «Белинский о Вальтере Скотте». Демешкан руководила и Воропановой, исследовавшей наследие Голсуорси в аспекте его отзывов о русской литературе и связей его творчества с творчеством русских писателей. Она и мне посоветовала обратиться к теме «Белинский о Диккенсе». Но это было уж слишком! У неё и так было много аспирантов, а потому меня взяла к себе Мария Евгеньевна, защитившая в своё время работу о юморе Диккенса, что меня и спасло.

С Марией Евгеньевной у меня сразу наладились отношения Она, наверное, почувствовала моё желание работать и учиться у неё и поскольку сама жила прежде всего работой, преподаванием, то и мои стремления оценила и поддержала. Вскоре выяснилось, что родом она из Самарской губернии, родилась в Обшаровке, находящейся недалеко от Сызрани. В Сызрани она не раз бывала, жила в доме своих родственников Елизаровых на Почтовой улице, на той самой, где жили мои дед и бабушка. Они описала этот дом. Стало ясно, что это тот самый дом, который называли «Царевым домом». Он имел отношение не только к семье Елизаровых, но и к семье Ульяновых. Марк Тимофеевич Елизаров был женат на сестре Ленина Анне Ильиничне, которая носила девичью фамилию Ульянова-Елизарова. И вот теперь выяснилось, что Марк Тимофеевич приходится дядей Марии Евгеньевне. Но развивать тему о связях с семьей Ульяновых Мария Евгеньевна не стала. Позднее выяснилось, что связей этих поддерживать она не стремилась, лишь однажды побывав в доме Марка Тимофеевича и его жены Анны Ильиничны в Петрограде.

Тем не менее, именно эти связи и имели, очевидно, значение в верхах, когда после долгих раздумий и длительного подбора подходящего кандидата на заведование кафедрой зарубежной литературы остановились на М.Е. Елизаровой, хотя она и не была членом партии. До того, как это решение приняли, месяца три исполнял обязанности заведующего кафедрой Борис Иванович Пуришев. Но его на этой должности не оставили: он был в немецком плену. С него даже сняли звание профессора, которое было присвоено ему до войны.

И ещё одно заседание в начале моей аспирантской жизни произвело впечатление. Оно происходило в январе 1949 года. Это было опять заседание ученого совета факультета, где должно было состояться утверждение тем наших кандидатских диссертаций. Потому мы с Селиверстовым и присутствовали на нем. Однако началось все с другого вопроса: обсуждались вышедшие пособия по русскому языку. Автор одного из этих учебных пособий обвинял автора другого пособия в плагиате, в том, что львиная доля материала не только заимствована, но просто-таки дословно списана у него. Обвинялся декан Устинов, обвинителем выступал профессор Никифоров. Авторы сцепились не на жизнь, а на смерть. Никифоров впал в исступление, а Устинов держался невозмутимо, как будто и не о нём шла речь. Никифоров доказывал, что его противник использовал в работе примитивный прием: разрезал страницы чужой книги и вклеивал вырезки в свою рукопись Продолжалось все долго. Приводились текстуальные совпадения, демонстрировались одни и те же задания. Никифоров глотал таблетки, Устинов лишь однажды позволил себе выпить полстакана воды из графина. Никифоров взывал к чести и совести. Устинов, глазом не моргнув, повторял, что нет причин так сильно волноваться. Очевидно, в своей практике он уже не раз, создавая свои книги, обращался к помощи ножниц. Меня все это повергало в ужас, присутствующих тяготило, но видно было, что не впервые они сталкиваются с подобными фактами.

Минут десять пошло на утверждение диссертационных тем по всем кафедрам факультета. Их список зачитали и с ними покончили. Теперь каждому оставалось эти темы реализовать. Мне предстояло написать о художественном мире поздних романов Диккенса. К чему, собственно, я уже почти приступила.


35

Радостным событием стало получение аспирантской стипендии. Выдали её сразу за два месяца, и родители разрешили мне истратить все деньги по своему усмотрению. Необходимо было купить одежду. Отправились мы с папой на Пресню в большой новый универмаг. Тогда он казался очень большим, хотя было в нём только три этажа. На первом — галантерея и парфюмерия, на втором — обувь, костюмы и платья. На самом верхнем — пальто. Мечта о новом зимнем пальто, а зима как раз и началась, стоял декабрь, осуществилась. В сумме две стипендии составляли тысячу триста двадцать рублей. В те времена в пресненском универмаге на эти деньги была куплена очень легкая меховая шубка из суслика, но зато с большим воротником из крашеной лисы. Коричневый суслик, коричневый мех воротника, тоненькая ватиновая прокладка и шелковистая подкладочка стали воплощением давнишней мечты о меховом манто. Оно не могло уберечь меня от зимних морозов, в чем очень скоро я убедилась, но зато оно всегда радовало меня своим сусликовым блеском! Были куплены туфли-лодочки на высоком каблуке. Они тоже были коричневого цвета. К туфлям присоединились модные в то время высокие резиновые боты на молнии, застегивающейся на внутренней боковой части. Такой обуви, как те лодочки и те боты, у меня прежде никогда не было. И ещё не могла я устоять перед черной бархатной шляпкой с маленькой вуалеткой. Черная шляпка гармонировала с чёрными ботами. В сусликовом манто и в шляпе я выглядела дамой. Помню все цены: манто — 960 рублей, туфли — 60, боты — 45, и 25 рублей шляпа. И ещё за восемь рублей на первом этаже универмага купили чёрные шерстяные перчатки. Истратили тысячу девяносто восемь рублей. И ещё оставалось 222 рубля. Их истратили на подарки всем членам семьи и на торт к вечернему чаю.

Уже на следующий день в новой шубе шла я по Арбату в библиотеку, а обратно поехала на трамвае, смотрела величаво в окно и думала, что смотрящим с тротуара кажусь похожей на «Незнакомку» Крамского.

Домашняя жизнь шла своим чередом. Каждый был погружен в свои дела, только вечером и то ненадолго собирались за ужином. Константин, работая в школе, томился. К часу дня уроки в школе кончались, он являлся домой, тётя Маша еле-еле поспевала с обедом, всякий раз удивляясь непродолжительности его рабочего дня и всякий раз припоминая бытовавшее в сызранском обиходе суждение о том, что обременительнее всего иметь мужа сапожника или портного, потому что он всегда находится дома. Эти мудрые сентенции пропускались мимо ушей, а после обеда, передохнув, Костя строгал в сарае во дворе доски для новых книжных полок или отправлялся пройтись по Москве. Чаще всего он отправлялся в библиотеку, находил там меня и увлекал из читального зала в кинотеатр «Художественный» или «Баррикады», где шел какой-нибудь новый фильм. Он не любил, когда я долго задерживалась в библиотеке, его удивляло излишнее рвение, он скучал в одиночестве, а довольно скоро стал с подозрением относиться к настойчивому желанию моему каждое утро отправляться по одному и тому же маршруту, ведущему через Арбат к Ленинке. Порой он просто не верил, что можно добровольно выдерживать ежедневное заточение в четырёх стенах холодного зала, наполненного чудаковатыми посетителями. Среди них он начал ревниво выискивать тех, кто, как ему представлялось, привлекал меня сюда отнюдь не из-за бескорыстной любви к чтению.

Однако режим аспирантских экзаменов, сроки которых приближались, требовал усердия. В те годы на кафедре зарубежной литературы специальность, т.е. история зарубежной литературы, сдавали вне-сколько приемов: по каждой эпохе был отдельный экзамен. И всякий раз надо было представить реферат, а также конспект (весьма развернутый конспект) не менее четырёх лекций. Готовясь к экзамену по античной литературе, я писала конспекты лекций о трагедиях Эсхила, Софокла и Еврипида, готовила реферат об «Энеиде» Вергилия, а также должна была хорошо ориентироваться во всем материале вузовской программы по античной литературе. В пединституте на филологическом факультете существовала в те годы кафедра классической филологии, и её заведующий — профессор Дератани, а также и работавшая с ним доцент Тимофеева присутствовали на нашем кандидатском экзамене, читали написанные нами рефераты и проверяли конспекты лекций. Вслед за античной эпохой с перерывом в полтора-два месяца сдавали литературу последующих эпох. И так в течение первых полутора лет пребывания в аспирантуре. А помимо литературы была ещё философия и иностранный язык. Одновременно шла работа и по теме диссертации.

И вот здесь у меня опять получилась осечка. Увлечение Диккенсом опять оказалось прерванным совсем непредвиденным обстоятельством. В начале 1950 года широко отмечался юбилей болгарского классика Ивана Вазова, родившегося сто лет назад. Эта дата отмечалась не только на его родине, но и во все странах народной демократии, и в СССР. Готовились к этому юбилею и в нашем институте, но, как всегда, времени на подготовку не хватало. До торжественного заседания Ученого совета института оставалось всего недели две, когда директор Д.А. Поликарпов обратился к М.Е. Елизаровой с просьбой выделить от кафедры зарубежной литературы докладчика, который расскажет о Вазове и его литературно-общественной деятельности. А так как на нашей кафедре уже состоялось заседание и краткое сообщение о творчестве Вазова было поручено сделать мне, и я его сделала, то теперь Мария Евгеньевна, не моргнув глазом, тут же назвала докладчиком меня. Две недели читала я все, что могла найти о болгарском классике, читала его стихи, рассказы, роман «Под игом», познакомилась с его жизнью, в том виде, как была представлена она его биографами. Перед самым юбилеем вышла книга академика К.Н. Державина о Вазове, я бросилась её читать, а кроме того пришлось начать читать и по-болгарски, поскольку русских работ о Вазове оказалось явно недостаточно. Понимала мало, но кое-что понимала и тем довольствовалась. Доклад был сделан в актовом зале при большом стечении народа Казалось, что все, связанное с Вазовым, как бы и кончилось вполне благополучно. Однако оказалось, что это совсем не так.

Директор Поликарпов вновь пригласил в свой кабинет М.Е. Елизарову и поинтересовался, есть ли у неё на кафедре специалисты по литературам стран народной демократии и в первую очередь по литературам славянских стран. Кого из аспирантов мы к этому готовим? — спрашивал Поликарпов, утверждая, что готовить необходимо и знакомить с этим студентов тоже необходимо. Сказал он и о том, что подходящие люди на кафедре зарубежной литературы есть и назвал моё имя. Мария Евгеньевна начала что-то говорить о моей специализации по английской литературе, но директор её аргументы не счел достаточно вескими в период острой необходимости введения новых литературных курсов и новых научных исследований по актуальной во всех отношениях тематике. На том они и расстались, а Мария Евгеньевна, обговорив сделанное ей предложение, которое могло быть оценено и как указание, с Борисом Ивановичем Пуришевым (и только с ним одним), приступила затем и ко мне. Речь шла о переключении с английской литературы на болгарскую, об Иване Вазове как корифее болгарской культуры и о желании Марии Евгеньевны и Бориса Ивановича видеть меня в недалеком будущем их коллегой по кафедре. Однако последнее соображение ни до кого из остальных преподавателей и аспирантов не доводилось.

Британские острова и Диккенс вновь отдалялись, роман «Под игом» с его устрашающим названием входил в мою жизнь. Освоить его в контексте болгаро-русских историко-литературных связей мне предстояло в течение оставшихся у меня восемнадцати месяцев аспирантского срока.

Болгарскому языку стал обучать меня доцент Андрей Иванович Павлович с кафедры русского языка, все остальное, связанное с миром славистики, требовало самостоятельной ориентации. Не раз приходили на память слова Самуила Борисовича Бернштейна, советовавшего мне поступать на славянское отделение. И все же от английской литературы я не отходила, оставалась верна своей привязанности к ней, но на некоторое время вынуждена была сосредоточиться на Вазове, а это повлекло за собой и многое другое — обращение к истории Болгарии, к деятельности предшественников и современников Вазова. Заниматься приходилось много, и свободного времени не оставалось.

Весной 1950-го года в Москве появился Ревдит. Выглядел он ужасно —худой до синевы, с ввалившимися покрасневшими глазами. Приехал хлопотать по делу своей матери. её арестовали, и он не знает, где она находится и что её ждет. Пытался узнать. Ничего утешительного сказано ему не было, но обещали сообщить почтой о возможности переписки. Перед возвращением Ревдита в Старый Оскол позвал он меня зайти вместе с ним к одной нашей однокурснице Нине Орловой. Ещё год назад она вышла замуж за венгерского журналиста, с которым Ревдит был знаком по библиотеке, где помогал несколько раз по его просьбе уточнить переводы с английского некоторых нужных ему работ. Потом он изредка получал от него письма, но теперь журналист почему-то замолк. Пришли к Нине, позвонив сначала по телефону. Она не выказала особой радости. Показала совсем недавно родившегося у неё младенца, а потом сказала, что мужа её арестовали. Обещают выпустить, но из Москвы им придется уехать в Венгрию. Она к этому готовится, хотя ребенок ещё очень мал. Ревдит не стал ей говорить о своей матери. Посидели недолго и попрощались. В этот же вечер и Ревдит уезжал в Старый Оскол. Там он работал преподавателем английского языка в техникуме.


36

Весной 1950 года мы сняли дачу в Мамонтовке и переехали туда во время раннего в том году цветения яблонь и сирени. Дом стоял в саду, большие окна просторных комнат смотрели на цветущие кусты к деревья, комнаты обставлены старинной мебелью. Хозяйка — Евгения Алексеевна жила здесь одна со своей престарелой домработницей, с которой были они знакомы с давних пор, когда муж Евгении Алексеевны был ещё жив и управлял своей фабрикой в соседней Ивантеевке. После смерти его фабрика перешла к другому владельцу, а вдова Ермакова поселилась в Мамонтовке. Изредка навещали её приезжающие из Москвы дети — то сын, то дочери. Но бывало это редко.

Дачникам отводились две большие комнаты и маленькая кухонька, а ещё отдавался в их распоряжение флигель в саду Места было много, и впервые у нас с мужем была отдельная от всех комната во флигеле.

По утрам все уезжали на электричке в Москву, и только август, когда у родителей был отпуск, они провели целиком на даче. Марина кончила к тому времени седьмой класс. Я трудилась над своей диссертацией, а Константин готовился к работе в институте и к поступлению на вечернее отделение мехмата МГУ. Его внимание уже не было в столь сильной степени сосредоточено на моем времяпрепровождении в библиотеке, однако несколько раз за лето мне пришлось умерять вспышки его ревнивых подозрений. И все же время, проведенное в те летние месяцы в Мамонтовке, протекало размеренно и спокойно. Так приятно было находиться в этом доме, такие дружеские отношения сложились с хозяйкой, так много удалось сделать.

Очень скоро обретенный покой был утрачен. На кафедре нашей бушевали подогреваемые неутомимой Еленой Борисовной Демешкан страсти, в которые она втягивала аспирантов. Шла борьба за власть, за влияние на заведующую кафедрой Елизарову. У Демешкан появились новые объекты преследования — преподаватели только что ликвидированной на факультете кафедры классической филологии. её разделили на лингвистов и литературоведов. Лингвистов перевели на кафедру общего языкознания, литературоведов — на кафедру зарубежной литературы. Лингвисты обрели профессора Алексея Фёдоровича Лосева и преподававшую латынь Г.А. Сонкину, наши ряды пополнились доцентами Тимофеевой и Черемухиной. Надежда Алексеевна Тимофеева была заместителем декана факультета Ф.М. Головенченко, сменившего совсем недавно Устинова, а также членом партбюро факультета. Далекая от всех постов Наталья Михайловна Черемухина занималась культурой античного мира и вела практические занятия за читавшей лекционный курс по античной литературе Тимофеевой. Самого большого ученого, философа, знатока античности А.Ф. Лосева, уже отбывшего срок ссылки и работ на стройке Волго-Балтийского канала, где он потерял зрение, к чтению лекций не допускали. И прежний заведующий кафедрой классической филологии профессор Дератани, и его бдительная помощница Тимофеева никак не считали это возможным, о чем не раз сигнализировали по инстанциям.

С Алексеем Федоровичем Лосевым


Появление Н.А. Тимофеевой на нашей кафедре первоначально было встречено Демешкан в штыки, но вскоре они сошлись, их сближала общность стремлений: очистить институтские кадры от нежелательных элементов. Они наблюдали за Б.И. Пуришевым, стремились управлять М.Е. Елизаровой, не упускать из вида А.Ф. Лосева, судили со всей присущей им безапелляционностью о работе аспирантов и идеологической направленности их диссертаций. Они оказались нужны друг другу, а потому не ссорились, хотя ни о какой дружбе или взаимной симпатии речи не шло. Аспирантов разделили на три категории: приближенные, постылые и безразличные. В соответствии с этим властвующие тетки к ним и относились.

Мужская часть аспирантского коллектива сразу же подверглась обработке, и Елена Борисовна сделала все возможное, чтобы привлечь мужчин на свою сторону. От чрезмерной силы проявляемых к нему чувств страдал, а потом пал их жертвой аспирант Борис Колесников. Запуган ею был Селиверстов. Самый старший — Самохвалов, которому вот-вот предстояла защита, ни в чем не перечил, со всем соглашался. Обработку проходили аспирантки-члены партии Марианна Воропанова и Татьяна Крылова. Те, кто «взбрыкивал», становились постылыми. Так и произошло с осмелившейся отказаться от своего научного руководителя Марианной Воропановой, перешедшей под крыло Елизаровой. Ни ко мне, ни к занимавшейся Мопассаном Лиде Кобзаревой Елена Борисовна особого интереса на первых порах не проявляла. Благополучно завершив свою диссертацию, Лида уехала в Свердловск, а я, учившаяся на курс младше, чем она, занявшись своим новообретенным болгарским классиком, как-то совсем выпала из поля зрения Елены Борисовны К этому времени она вступила в схватку с институтским начальством, чем и была всецело поглощена.

Н.А. Тимофеева стала парторгом кафедры, но поскольку никого, кроме нее, членов партии среди преподавателей кафедры не было, а работавшая на вечернем отделении Анна Давыдовна Колумбекова была приписана к другой партгруппе, то Тимофеевой пришлось руководить лишь Таней Крыловой и Селиверстовым, а также включенной в эту группу (а партгруппа должна была состоять не менее чем из трёх человек) ещё Гитой Абрамовной Сонкиной, работавшей на соседней кафедре. Необходимо было пополнение. В обязанности парторга входила работа по вовлечению в партию молодежи. Мария Евгеньевна поговорила с Тимофеевой обо мне, но та сказала, что сначала надо проверить мои организаторские способности и сразу же поручила мне быть ответственной за работу группы агитаторов на избирательном участке по выборам в Верховный Совет. Группа агитаторов состояла из преподавателей, аспирантов и студентов-старшекурсников нашего института. Агитировать за кандидатов в депутаты надо было среди рабочих, в бараках на берегу Москва-реки невдалеке от института, на том месте, где теперь находится Фрунзенская набережная. В нашей группе агитаторов было тридцать человек. Между ними и были поделены бараки. Беседы с жителями, наглядная агитация, организация встреч с кандидатами, с молодыми избирателями, которые впервые будут участвовать в предстоящих выборах, ряд мероприятий с детьми избирателей - вот круг наших обязанностей. Должен был строго выполняться утвержденный график работы коллектива агитаторов. Отчитываться о проводимой работе следовало еженедельно в партбюро факультета по вторникам, а раз в месяц — в парткоме института на специальной комиссии. Все шло у нас хорошо, организованно, стараний: было приложено много, ко всему люди относились ответственно, и работа нашей агитбригады оказалась отмеченной. Никогда прежде не у меня не было столь важного поручения. В день выборов все мы собрались на своём участке. Никаких срывов не было. Все завершилось благополучно. Никто из избирателей не подвел агитаторов, и больше того, некоторые избиратели написали благодарность. Завершив выборную кампанию, вздохнули с облегчением.

В самом конце августа 1951 года я представила завершенную мною диссертацию на кафедру и Мария Евгеньевна назвала мне те факультеты, на которых мне предстояло вести лекционные курсы и практические занятия со студентами. Поручения эти она дала мне 28 августа, а начинать лекции надо было 1 сентября. Меня брали работать на кафедре зарубежной литературы. Правда, приказа о зачислении на должность ассистента ещё не было.

Мне было поручено чтение лекций на трёх факультетах: на дефектологическом, историческом и на факультете иностранных языков (на английском отделении). Находились они в разных местах: деффак — у Киевского вокзала (только самая первая лекция 1 сентября должна была состояться в Главном корпусе на Малой Пироговской улице), факультет иностранных языков — в Гавриковом переулке, недалеко от станции метро Красносельская, исторический факультет— на Малой Пироговской. Смены тоже разные: деффак занимался с трёх часов дня, историки и англичане — утром.

Начинать предстояло на третьем курсе дефектологического факультета с лекции о немецком романтизме и творчестве Гофмана. Историкам надо было читать общий курс по XX веку, на факультете иностранных языков—курс истории английской литературы от средних веков и до современности. Никаких программ и планов лекций не было. Все составлялось самим преподавателем.

Утром первого сентября 1951 года я шла на свою первую лекцию, и хотя она начиналась только в три часа дня, в десять утра я сидела на скамейке в парке между клубом «Каучук» и Большой Пироговской улицей. У меня были листы с текстом лекции, которую я написала накануне и роман Гофмана «Записки кота Мурра». Его необходимо было перечитать, восстановить в памяти за оставшееся время. Скамейку я выбрала на боковой дорожке, чтобы никто не мешал. Основной поток прохожих двигался по центральной аллее парка, прямо ведущей к трамвайной остановке, а здесь почти никто и не шел. Я все сидела и сидела, не начинала читать, не хотела прерывать торжественно-приподнятое настроение, в котором пребывала. Однако пришлось, и причудливый мир гофмановских героев поглотил меня. В нём и находилась я до часу дня, обойдя с котом Мурром чердаки и крыши домов немецкого городка и пережив вместе с Крейслером его творческие порывы и прозрения. Реальный пес черного цвета, оказавшийся рядом со скамьей, привел меня в чувство, заставив вспомнить о предстоящей лекции.

Она происходила в круглом актовом зале на втором этаже Главного корпуса. Студентов было много. Лиц их я не видела. Кажется, что я не отдавала себе отчета и в том, что говорила. Какая-то сила держала и вела меня. В высоком куполе зала отдавался мой голос. Звонок, прозвеневший в конце первой половины лекции, я не слышала, и продолжала без перерыва говорить ещё час. Листы с записями текста лекции лежали нетронутыми, но оставались моей опорой. Гофмановское «двоемирие» всплывало в сознании, побуждая передавать возникающие в нём образы. Это давалось легко, хотя при этом я крепко держалась за стенки кафедры, отцепившись от них только в самой конце лекции.

Когда я шла домой, мне очень хотелось есть. Прошла мимо скамьи, на которой сидела утром. С того дня, о котором идет речь, прошло пятьдесят пять лет. За эти годы много тысяч раз проходила я по этому же парку, по его центральной аллее, но никогда не было времени посидеть на скамье. Всегда было некогда, всегда надо было идти. И я шла, шла, шла...


Загрузка...