Субботним вечером Курт Ромахер вошел в гасштет «Добро пожаловать», что находился в небольшой уютной роще километрах в пяти от города. В низком мрачном зале было многолюдно. Дым от дешевых сигарет сизым облаком плавал под потолком. Немцы пили кофе с коньяком, крепкое пиво, играли в карты.
Хозяин кафе Петкер, маленький, толстенький, с большой лысиной и выпуклыми глазами, трусцой бегал от окна к окну, с шумом опускал массивные жалюзи, улыбался посетителям.
— Добрый вечер, Курт, — прокартавил он. — Давненько не был у нас, давненько.
— Дела, Петкер, дела, — ответил Курт, стряхивая пепел с сигареты. — Вот и сегодня случайно забежал. — Курт многозначительно улыбнулся. — Мимоходом!
Сев за столик, Курт то и дело посматривал на входную дверь. Время от времени под его левым глазом появлялся нервный тик. И казалось, что Ромахер кому-то подмигивает.
Стройная блондинка смело вошла в гасштет, остановилась у порога и, сощурив глаза, пристально окинула зал.
— Хелло, Марта! — крикнул Курт. — Я здесь. — Ромахер поднялся навстречу женщине. Поцеловав ей руку, он взял ее за локоть и провел к своему столику.
— Подходящее место для свидания, — заметила Марта, снимая черные гипюровые перчатки. — Пригород, старина...
— И добрый, гостеприимный хозяин, — заметил Курт. — Оберс! — крикнул он Петкеру. — Два раза коньяк, два — пива!
Петкер почти бегом принес заказ. Ставя на небольшие картонные кружочки пиво, он сказал:
— На здоровье, Курт. На здоровье, фрау... э... э...
— Марта, — подсказал Ромахер.
Марта, улыбнувшись Петкеру, ловким движением опрокинула рюмку, немного подержала коньяк во рту, испытывая его на вкус. Курт тоже выпил.
Закурили.
Марта, складывая в трубочку ярко накрашенные губы, пускала в потолок замысловатые кольца. Она умела это делать артистично, потому что была киноактрисой. И было время, когда режиссеры давали ей порядочные роли: английской королевы, любовницы-аристократки... Теперь, правда, она чаще играет деревенских девок. Ведь времена меняются, роли — тоже.
Рюмка между тем была пуста.
— Налей, майн херц!
Петкер снова принес двойную порцию коньяка, две кружки пива.
— Будь здоров, милый, — насмешливо бросила Марта и выпила рюмку. — Как дышит твоя лавка? — затем спросила она, зная, что Ромахер работает в государственном магазине, который называется «ХО».
— Процветает! — воскликнул Курт. — Заходи, посмотришь.
— Спасибо, загляну.
В углу задребезжал старый рояль. Марта обернулась на звук: на низеньком пуфике сидел музыкант.
— Это Кока, русский эмигрант, — сказал Курт. — Его семья перебралась к к нам давно.
Кока резко ударил по клавишам, заиграл фокстрот. Несколько пар забегали по паркету. Потом танцующих стало больше. В зале сделалось тесно, как на маленькой танцплощадке.
Пианист играл с увлечением. Словно ванька-встанька, подпрыгивал на пуфике, покачивался из стороны в сторону, подмигивал танцующим. А когда в насыщенном винными парами и терпким табачным дымом воздухе прозвучали заключительные аккорды, все закричали:
— Браво! Браво! — И Кока, забившись словно в лихорадке, снова играл фокстрот, и опять десятки пар, разгоряченные и веселые, кружились в танце.
— Потанцуем? — предложил Курт.
На середине зала он взял ее за талию, легонько притянул к себе, и они заходили по кругу.
Марта была на голову ниже Курта — высокого, курносого шатена с мощными челюстями, большим чистым лбом. Танцуя, Марта заглядывала ему в глаза, и ей хотелось сказать: «Курт, сильный и ловкий Курт, брось подмигивать своим голубым лукавым глазом. Неужели ты опять задумал что-нибудь неладное? Скоро ли все это кончится, Курт? Скоро? Ну скажи, Курт?..»
Они приблизились к Коке. Ромахер потрепал его седые волосы, проговорил:
— Жми, майн гот! Тебе улыбается счастье.
Кока обернулся, помахал Курту рукой:
— Рад видеть тебя, дорогой Курт.
Кока еще несколько раз ударил по клавишам, захлопнул крышку рояля, подошел к Ромахеру.
— Знакомься — Марта, — сказал Курт и предложил ему выпить.
Кока, чокнувшись с Мартой, отпил несколько глотков пива.
— А ты молодец, Кока, — сказала Марта, разминая пальцами сигарету. — Куришь?
— Спасибо, бросил.
— Напрасно. Русские страшные курильщики.
— О! Вы знаете даже такие детали! — воскликнул Кока, протягивая руку за сигаретой. Марта демонстративно сунула пачку в сумочку. Кока улыбнулся:
— Благодарю вас.
— Не стоит — так, кажется, отвечают по-русски.
— На, кури, — предложил Коке Курт, открыв портсигар.
Кока осторожно взял сигарету, прикурил от зажигалки Ромахера, глубоко затянулся, закашлялся. На его глазах выступили слезы. Он со злостью швырнул сигарету в пепельницу, не глядя, потянулся к пивной кружке, но Марта, хохоча, быстро убрала ее в сторону и подсунула рюмку с коньяком. Кока разом выпил и как ни в чем не бывало вытер ладонью губы.
— Ах ты, комик! — воскликнула Марта и ласково потрепала его за ухо. — Тебя хоть сегодня в актеры записывай. Это у нас, артистов, называется умением перевоплотиться.
— Он всегда такой, — сказал Ромахер.
— Скоро закроют гасштет. Сыграй что-нибудь на прощание, — попросила Марта.
Кока встал, положил ладонь на грудь:
— Для вас, дорогая Марта, готов играть хоть всю ночь.
— Не выдержишь.
— Держу пари: один поцелуй прекрасной фрау.
На этот раз Кока играл что-то печальное. Его глаза казались грустными, усталыми.
О чем же думал в эти минуты Колька Сидоркин, сын старого русского эмигранта? Не о своих ли родных краях, что раскинулись по берегам реки Суры? Хоть и совсем мальчишкой был он тогда, но не забыл, как ходил с отцом на эту спокойную речку удить рыбу. Случалось, переправившись на другой берег, они бродили по лугам — сочным и шелковистым. Сколько было цветов на тех лугах! Клевер, ромашка, иван-да-марья... И это были, как говорил отец, их луга, собственные. А за лугами лес, смешанный лес: дубы стояли в серых папахах, сосны и ели своими шапками, казалось, подпирали небосвод. В этом лесу, как и на лугах, тоже было много цветов. Колька рвал их, укладывал в букеты и приносил матери, которая часто сидела в коляске в саду под любимой яблоней. Как говорил потом отец, мать страдала острым ревматизмом и не могла ходить.
Марта попросила:
— Сыграй что-нибудь повеселее, майн гот. Право, скучно.
Кока поднял на Марту глаза.
— Я сейчас, сейчас, Марта. Еще одну лишь песню спою. Не возражаешь? Ее все любят. — Кока заиграл и запел:
Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны,
Выплывают расписные
Острогрудые челны.
Захмелевшие немцы, особенно те, что постарше, насторожились, прислушались к песне и вдруг подхватили:
Выплывают расписные
Острогрудые челны.
А потом с притопом, присвистом и прихлопом запели неизвестно кем выдуманный припев:
Лиза, Лиза, Лизавета,
Я люблю тебя за это,
И за это, и за то —
Во! И больше ничего.
Кока тоже пел, и ему казалось, что он сидит в атаманском челне и режет веслами волны Волги-матушки реки, которую он, к сожалению, никогда не видел и представлял лишь по рассказам отца. На этой Волге, под Чебоксарами, у них было свое суденышко, и на нем, на этом суденышке, отец переправлял вверх по реке на базар, что был в Нижнем Новгороде, рожь и овес.
На переднем Стенька Разин,
Обнявшись сидит с княжной...
И весь зал прихлопывал да притопывал:
Лиза, Лиза, Лизавета...
В России грянула революция. Большевики стали отбирать у богатых луга и леса тоже. Не обошли и Колькин лес, и Колькины луга. Мать не выдержала — умерла от разрыва сердца. А отец выдержал. И не только выдержал, но и, собрав золотишко, прихватив с собой Кольку, махнул за границу, в Германию. Тут-то и нашел себе могилу. «Умираю на чужбине, — говорил он Кольке, — но не покорюсь большевикам. Под корень рубанули, под самый корень. И ты, Колька, мсти им, как можешь, подтачивай их. Зуб за зуб...»
И за борт ее бросает
В набежавшую волну...
Кока вспоминает и вспоминает свою жизнь. Мстил ли при Гитлере он, Колька Сидоркин, большевикам за луга и лес, за отца? Да, был переводчиком, допрашивал пленных... Допрашивал, но не издевался, не бил. Гитлер Гитлером, а ведь Колька-то тоже русский. Может быть... Что может быть? Ах да! Возьмут и нагрянут сюда русские, в самую Германию, тогда как? Повесят, на первом столбе повесят и... и на груди табличка: смотрите, вот он, предатель своего народа.
Русские пришли. Но не повесили и не посадили Кольку. Теперь он даже будто в почете. Работает на оптическом заводе. И что ему! Вспоминает иногда наказ отца, немного, как может, помогает вот этому Курту... Ишь как подмигивает своим левым глазом! Хищный, чертяка! Палец в рот не клади...
Лиза, Лиза, Лизавета,
Я люблю тебя за это,
И за это, и за то —
Во! И больше ничего.
— Выиграл пари! — улыбнулась Марта. Подставила щеку: — Целуй, комик.
Кока вытер рукавом губы, громко чмокнул Марту в шею.
— Теперь можно и по домам, — объявил Петкер, несколько раз щелкнув выключателями.
Посетители стали прощаться. Вскоре гасштет опустел. Петкер, протирая ершиком пивные кружки, вздохнул:
— Ну вот и слава богу, кажется, все.
Он подошел к буфетной стойке, вынул из ящика объемистый кошелек с деньгами и, обращаясь к Ромахеру, сказал:
— Прошу, Курт.
Петкер толкнул спиной дверь в комнату, широко открыл ее, придержал, пока Марта, Курт и Кока, осторожно ступая по паркету, прошли в кабинет, освещенный тусклым светом ночника — золотой рыбкой, на которой сидел курчавый глазастый негритенок.
Кабинет просторный, но мрачноватый. Круглый, на низких ножках, полированный стол. К нему приставлены четыре мягких легких кресла с удобными откидными спинками. Над входной дверью рога оленя, а между окнами на подставке распластал крылья огромный ворон.
Курт знал, что ворон — предмет особой гордости Петкера. Это подарок русского, старшего лейтенанта Кости, любившего в этих местах охотиться на уток и забегавшего иногда в кафе выпить пива и съесть полукопченую румяную сосиску. Вот Костя и подарил Петкеру ворона. Петкер сделал чучело и водрузил его на подставку между окнами.
— Здесь нам будет удобнее, — проговорил Петкер, ставя на стол массивную пепельницу. — Присаживайтесь, будьте как дома.
Курт медленно, с достоинством опустился в кресло. Справа от него села Марта, напротив — Кока.
Петкер откупорил бутылку коньяка.
— Ну что ж, поговорим о деле, — сказал Ромахер, открывая новую пачку сигарет. — Раньше вы не знали друг друга, а теперь я решил собрать вас вместе. И, как видите, получилась неплохая компания. — Ромахер сделал паузу, выпил. — Так вот, друзья, в этом гостеприимном доме мы будем встречаться. Тут тихо, в стороне от больших дорог, по субботам бывает молодежь. Да и Петкер, черт возьми, завоевывает авторитет у этого русского, как его... Кости. О, Коста, видно, не дурак выпить. Ведь у русских сухой закон. Полковник Бурков знает, как сохранить высокий моральный дух воинства. Взамен водки он ввел в неограниченном количестве сельтерскую. — Ромахер рассмеялся. — Он ввел, друзья, нашу обыкновенную сельтервассер, пейте, мол, да вспоминайте меня добрым словом. Недавно я провел против Буркова небольшую операцию: переодел своих ребят в русскую форму, и они устроили дебоши в гасштетах города. Бурков рвал и метал, но вынужден был ввести ограничения в гарнизоне. Вот так-то, друзья! — Курт встал, прошелся по кабинету, остановился у стены и продолжал: — А теперь нам поручено нанести удар в самое чувствительное место Панкова — завладеть молодежью, сеять среди нее недовольство, и особенно среди сопляков-синеблузников, чтобы этот так называемый Союз свободной немецкой молодежи развалился. — Ромахер подошел к столу, оперся руками о полированную крышку. Стол заскрипел. — Второй наш удар — по русским, что стоят здесь, в этом городе. Начнем с самого небольшого, друзья. — Курт сунул руку за борт пиджака, достал вчетверо сложенную бумагу, развернул ее, разгладил на столе. — Это, как видите, листовка. С нее смотрит улыбающийся молодой немец. Узнаешь, Кока?
— Да это же... Гюнтер!
— Он, Кока, он. Гюнтер Витт, паренек с Завода металлистов, синеблузник, функционер. Несколько дней назад он сбежал из Восточной зоны. Что заставило его покинуть коммунистический рай, Гюнтер рассказал в этой листовке. Ну а на обратной стороне антисоветский боевик. Обращение к русским солдатам...
Кока взял листовку, прочитал, поморщился.
— Так что же мы будем делать с этой листовкой? — спросил он. — Неужели, Курт, ты думаешь выиграть сражение единственным листиком?
— Ты не паясничай, Кока, — сказал Курт. — Капля, только одна капля, если она падает часто и с большой высоты, как известно, разрушает гранит. Пойми, гранит! А камень, против которого мы направим свои усилия, не так уж тверд.
Курт сделал знак Петкеру. Тот быстро подошел к чучелу ворона, снял его с подставки, поднес к столу, полоснул ланцетом по шву. Из чучела на стол вывалились два целлофановых мешочка, набитых разноцветными листовками. Ромахер подхватил один из них, подбросил на ладони.
— Вот они, эти капли, Кока, свеженькие!.. — Ромахер вдруг замолчал, прислушиваясь к шороху за окном. Петкер быстро подошел к нему, прошептал:
— Мне послышалось, Курт...
— Без паники, — тихо, но внятно сказал Ромахер.
Все замерли в оцепенении. Шорох повторился.
— Успокойтесь, это ветер, — сказал Курт. — Поверьте мне, бывалому фронтовику.
Ромахер взял со стола мешочки с листовками, вручил их Марте и Коке.
— В ближайшие дни, Марта, ты это знаешь, на киностудии будет вечер дружбы с русскими. Твое место, конечно, там, майн херц. — Курт поцеловал Марту и попросил Петкера провести ее в спальню.
— Ну а с тобой, Кока, разговор особый. — Ромахер налил в рюмки коньяк. Выпили. — Ты служишь на заводе оптики. Но знаешь ли, что там работает некая... Бригитта Пунке?
— Знаю, Курт.
— И ты, Кока, очевидно, заметил, что эта Пунке дружила...
— С Гюнтером Виттом, Курт.
— О, ты наблюдателен, Кока. — Ромахер хлопнул его по спине. — Так вот. Подсунь Пунке листовку. Хорошая приманка.
— Понял, Курт.
— Да не зевай. Ведь старшая Пунке тоже нуждается в муже. Остальные листовки разбросай в парке, там бывает много синеблузников.
Кока ухмыльнулся, намекнул: мол, это чего-то стоит. Ромахер достал марки, сунул Коке несколько ассигнаций.
— Валяй, бродяга.
Петкер проводил Коку до выхода и, прощаясь, легонько подтолкнул в спину. Кока шагнул в рощу, окутанную темным пологом ночи.
— Ну а я, Петкер, останусь у тебя, — сказал Курт, зевая и потягиваясь.
Он осторожно открыл дверь в спальню. На софе лежала Марта. Ромахер погасил свет. Немного позднее он говорил ей:
— У нас еще будет много радости, Марта. Много...
Сегодня полеты начались ровно в восемь. Небо было безоблачное, с какой-то особенной синевой: посмотришь ввысь — режет глаза.
Руководитель полетов подполковник Иван Иванович Крапивин, командир авиационного полка, привычно потрогал приборы, придирчиво осмотрел летное поле, сказал:
— Ну что ж, начнем, пожалуй! — Он взял микрофон: — «Двадцать четвертый», на старт.
— «Двадцать четвертый», есть, на старт!
— «Двадцать четвертый», вам взлет!
— «Двадцать четвертый», есть, взлет!
На истребителе под номером «24» летал лейтенант Прохор Новиков.
С вышки стартового командного пункта хорошо было видно, как самолет оторвался от бетонки и вскоре затерялся где-то за лесом.
Ефрейтор Данила Бантик, проводив самолет, решил покурить. Как-никак минут двадцать пять — тридцать лейтенант Новиков пробудет в воздухе: за это время не только можно выкурить папиросу, но и «потравить».
— Пойдем в курилку, земляк, подымим, — пригласил Бантик рядового Егора Кленова. — Батька «Ракету» прислал. Затянешься — до пяток достает. Держи. — Данила щелкнул пальцем по дну пачки, и папироса, подброшенная словно катапультой, описала дугу и опустилась на траву.
— Держи, держи, земляк, — подбодрил Бантик Кленова.
Егор поднял папиросу, дунул в кончик мундштука.
Бантик нравоучительно сказал:
— Учись, Жора, как пачку открывать. — У него была такая манера поучать друзей. — Заметил? Надо распечатывать ее табачком кверху. Знаешь для чего? Вот станешь угощать таких, как ты, интеллигентных ребят, хватишь грязной ручищей за мундштучок — негигиенично. А вытащишь ее, голубушку, за табачок — культура!
Кленов прикурил от папиросы Бантика, сделал затяжку.
— Родной табачок, как дым отечества, мне сладок и приятен, — выдохнул Кленов и закашлялся.
— Недавно я на празднике у немцев с лейтенантом был. — Бантик нажал на слово «лейтенант». — Ну и угостил «Ракетой» одну шатеночку. Ты знаешь, тут девушки курят не стесняясь. Так вот, угостил я ее «Ракетой», она как хватит в себя, смотрю, у нее глаза на лоб полезли, а из ушей дым повалил...
И Бантик, немного бахвалясь, стал рассказывать другу о веселом немецком празднике.
Праздник этот состоялся несколько дней назад...
В ту ночь молодежный клуб — большой двухэтажный дом, расположенный на берегу озера, в парке города, — шумел, словно улей. Здесь собралась молодежь почтить Нептуна — бога морей. В просторном зале, с разноцветными крутящимися фонарями, лентами серпантина, флажками и смешными рожицами-масками, водил хоровод Пауль Роте, прозванный за почтенный возраст и веселый нрав Онкелем — дядей. Плотный, чуть сутуловатый, в костюме капитана дальнего плавания, Роте походил на бывалого моряка, исколесившего не один океан. Лицо Пауля было вымазано сажей — капитан почему-то обязательно должен быть негром.
Пауль шел впереди «ручейка», напевая песню о дружбе русских и немцев, и ему подпевали сильные голоса.
Юноши и девушки были одеты в синие блузы — форму Союза свободной немецкой молодежи, а на лацкане пиджака Роте поблескивал партийный значок.
— Онкель, Онкель! — закричала Катрин Патц, прерывая песню. — Давай «Катюшу», «Катюшу» давай!
И Роте запел на ломаном русском языке:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег на крутой.
Катрин и шедший с ней рядом Прохор Новиков, приглашенный вместе с другими русскими военными на праздник, подхватили песню.
В буфете за высокими круглыми столами стояли парни и девушки, ели сочные свиные сосиски, пили браузе-лимонад, сельтерскую воду, крепкое пиво бок-бир.
Буфетчица Зигрид, тучная немка, наполняла рюмки корном — пшеничной водкой и коньяком. Рюмки, словно игрушечные солдатики, стояли в ряд на прилавке. Руки Зигрид дрожали: буфетчица боялась перелить хотя бы каплю спиртного. Немцы пьют коньяк и водку маленькими дозами: двадцать — сорок граммов.
Рядом с Зигрид хлопотал ее муж Макс, такой же тучный, дородный. На лице Макса выступили капельки пота: он выкатывал из буфета порожние бочки и доставлял из подвала новые, наполненные холодным пивом.
Макс боком протиснулся из-за стойки буфета, подошел к столу, за которым разговаривали техник-лейтенант Петр Устоев и ефрейтор Данила Бантик — сослуживцы Прохора Новикова. Макс немного знал их и раньше, приходилось встречаться на вечерах дружбы.
— Веселимся, ребята? — спросил Макс по-русски.
— У вас как на карнавале! — ответил Бантик и протянул Максу руку.
Макс нахмурился, сверкнул глазами:
— Нарушаете порядок, ефрейтор. — И подал руку Устоеву.
Петр пожал руку, пригласил Макса к столу.
— Выпейте за компанию. — Устоев пододвинул ему кружку с пивом.
— Это можно, — Макс обхватил толстыми, как сардельки, пальцами кружку, поднял ее, словно взял ружье «на караул». Крикнув «прозит», что по-русски означает «тост», он быстро осушил кружку. Потом достал из широких штанов кожаный портсигар, закурил.
— Макс, вы были солдатом? — спросил Устоев, отпив глоток лимонада.
— Почему вы так думаете? — насторожился Макс.
— Артикули кружкой выкидываете.
— Привычка, традиция, — махнул он рукой. — А впрочем, я был солдатом, хотя и не в полном смысле слова.
— Эрзац-солдатом, значит, — вставил Бантик.
— Я, молодой человек, был санитаром. — Макс посмотрел на Бантика и после паузы добавил: — Пришлось немного и по-русски научиться...
— Где же? — спросил Устоев.
— На Урале. Под Сталинградом взяли ваши.
К столику подошел Гуго Браун, поздоровался.
— Макс, принесите пива. — Гуго облокотился на стол. — У нас молодежь любит веселиться.
— Мне лимонад, — сказал Устоев. — Пиво не пью.
— Вода, как известно, мельницы ломает, — заметил Макс. — Я предпочитаю корн. Он как русская водка: выпьешь, и кажется, тебе выстрелили в желудок.
— Макс, довольно лясы точить, — позвала Зигрид, собирая посуду со столов. — Бочки о тебе скучают. — Зигрид крепко и звонко шлепнула Макса по широкой спине и, подмигнув Даниле Бантику, громко рассмеялась. — На этой лошадке еще долго можно пахать, — сказала она по-немецки, водворяясь за буфетную стойку.
Данила Бантик, конечно, ничего не понял. И улыбнулся для приличия. Затем он, шмыгнув в соседний зал, подошел к девушке и пригласил ее на танец.
В смежной с буфетом комнате были две девушки. Одна из них играла на рояле «Сказки венского леса», другая, брюнетка, опершись рукой о валик кресла, слушала ее. Брюнетка была одета в бальное из зеленой с отливом тафты платье, черные волосы аккуратно подстрижены под мальчишку. Это была Бригитта Пунке, работница оптического завода. Посидев несколько минут в гостиной, она вдруг встала и направилась к выходу.
На улице Бригитту ослепили десятки электрических фонарей, которые светились всеми цветами радуги: фонари цепочкой висели вдоль берега озера и терялись где-то в зарослях парка. «Скоро ребята начнут свои представления, — подумала Бригитта. — Всем будет весело. А меня больше ничто не радует, ничто...»
Бригитта почти побежала в глубину парка и скрылась в темной аллее. Прижавшись щекой к старой, сгорбленной иве, обняв ее руками, она смотрела на противоположный берег, освещенный блеклыми фонарями. Там, за озером, тоже есть парк, мрачный, запущенный. Он кажется вымершим — в нем нет ни души.
До слуха Бригитты донеслись слова песни:
Ты одна у меня на свете,
Я люблю тебя больше всех...
И ей стало как-то особенно не по себе. Именно эту песню часто напевал Гюнтер, когда вот тут же, затерявшись в парке, они вместе стояли на берегу озера, возле этой старой изогнутой ивы.
«Где он теперь? Что делает? Вспоминает ли о своей Бригитте там, на чужой стороне, где несут службу американские солдаты?»
Бригитта, словно сквозь сон, услышала, как Пауль Роте вместе с ребятами вышел на улицу. Парни и девушки, взявшись за руки, запели песню. Она полетела над парком, над прямыми, как линейка, аллеями, над ивой, что склонила к самому озеру свои длинные ветви.
Ребята бросали в воду цветы, монеты: «Получай, Нептун, подарки да будь милостив к тем, кому предстоит путешествовать по морям и океанам. Не смей бушевать, Нептун, пусть моряки всех материков будут твоими лучшими друзьями».
Катрин Патц и Прохор Новиков, отделившись от толпы, подошли к самой кромке берега. Катрин наклонилась, чтобы зачерпнуть рукой воду, и вдруг вскрикнула: прямо перед ней сверкнули какие-то чудовища — в необычных костюмах-скафандрах, с копьями в руках.
Катрин бросилась от берега, а вслед за ней побежали и другие.
— Чего испугались! — крикнул Пауль. — А ну, все за мной!
«Чудовища» плыли вдоль берега. Они делали замысловатые фигуры, нападали друг на друга, наносили удары копьями. Во все стороны сыпались разноцветные искры.
— Онкель, — сказал Данила Бантик, — разрешите, я их немного того... попугаю. — Данила, не ожидая разрешения, снял кирзовые сапоги, мундир, шаровары и плюхнулся в воду.
— Если погибну, — крикнул он, — скажите доброе слово на поминках.
А в это время из воды появились «чудовища»: сорвали скафандры, швырнули копья на берег, обнялись и поцеловались. Это были Петр Устоев и Гуго Браун. Между ними неожиданно вынырнул Бантик.
— Попались! Ни с места! — Бантик взял Петра и Гуго за руки: — А ну, водяные черти, на берег живо. Всех девчат перепугали. По кустам шукать придется.
Потом все опять ушли в клуб, а Бригитта все стояла, прислонившись к иве, и думы у нее были невеселые. Легко понять: она вспоминала Гюнтера, и ругала его, и жалела. А сегодняшнее веселье вместе с русскими просто злило ее.
— Так вот ты куда запропастилась! — крикнула Катрин, выбежав на аллею. Вместе с Катрин подошел русский офицер в погонах лейтенанта. — А мы ищем! Пойдем, сейчас будет очень красиво, — говорила Катрин, беря подругу за руку.
Бригитта, отдернув руку, резко повернулась к Патц:
— Убирайтесь отсюда!..
— Бригитта, да ты в себе ли? — опешила подруга. — Что говоришь! — Катрин попыталась взять Бригитту под руку, но та, зарыдав, опрометью бросилась по аллее к калитке парка.
— Бригитта, Бригитта! — кричала ей вслед Катрин. — Постой же, вернись!
— Пусть идет, — проговорил Прохор. — Слышишь, Катрин, оркестр играет прощальный вальс.
...Бантик поднялся и посмотрел вдаль:
— На моих серебряных десять минут осталось. — Данила эффектно щелкнул крышкой часов, похожих на будильник, присел рядом с Кленовым. И не без хвастовства сказал: — Жаль, жаль, земляк, что тебя не было. Этот Нептун с трезубцем в руках ловкий старик. Помог мне с девушкой познакомиться.
— Заливаешь!
— Гердой зовут.
— Это как же по-русски будет?
— Герда? — Бантик задумался. «В самом деле, как это немецкое имя звучит по-русски? У них Мария — и у нас Мария. У них Катрин — и у нас Катерина. А как же будет по-русски Герда?»
Повернулся к Кленову:
— А ты как считаешь?
— По-моему, это вроде нашей... — Егор поморщил лоб, потер шершавой ладонью. — Что-то вроде нашей... Фроськи или Параськи.
Бантик аж подскочил.
— Ну, знаешь ли, Егор, — Данила развел руками, — Фроська, Параська... Да понимаешь ли ты, чудак, что это за имя? Герда — это... Гордая значит! Герда — Гертруда — Гордая — вот как это звучит!
— Успокойся ты, купорос, — мягко сказал Кленов. — Угости лучше еще «Ракетой». — Бантик, не глядя, сунул пачку Егору. Кленов так же, как Данила, щелкнул по ней пальцами, но папироса не выскочила. Щелкнул еще.
— Дай-ка, — протянул руку Бантик. — С папиросой не справишься, а туда же — Фроська, Параська. На, держи.
— А спичку?
— И спичек нет? Экономишь, что ли? И все туда же — Фроська, Параська.
Кленов прикурил, осторожно затянулся, передал Даниле спички.
— Чудак, обижается. Если он разыгрывает меня, значит, все нормально. Когда же над ним подшутят, кипятится, как самовар.
Бантик покачал головой. Сделал несколько шагов по курилке. Руки за спиной, шаги широкие. Для солидности. Солидность у Бантика напускная, наигранная. Небольшого роста, широкоплечий, с веснушками на носу, с рыжими, словно подпаленными, волосами, он был немного похож на рассерженного петушка.
Неожиданно Бантик приостановился и примирительно спросил:
— Слушай, Жора, друг ты мне или нет?
— Что за вопрос?
— Тогда скажи, — Бантик быстро опустился на траву, — можно влюбиться в немку?
— Лучше влюбляться в своих девчат.
— Это другой вопрос, — возразил Данила. — Я думаю, влюбиться в немку можно. И особенно в такую, как Герда-Гордая. Взглянул бы ты на нее, Жорка, упал бы замертво! Глаза — угольки, брови ласточками взлетают, волосы словно огонь. А говорит... Не говорит — щебечет. По-русски балакает по-своему — мягко так, с картавинкой.
Бантик улыбнулся:
— Эх, Жора, взял бы я с собой Герду-Гордую в Союз, сошел бы с поезда в Полтаве, завел ее в загс... Ну а потом посадил бы в карету — и айда в Миргород, чтобы только ветер в ушах свистел и время отсчитывало версты...
— Карету — это, надо полагать, телегу, — заметил Кленов.
— Сказал тоже. Ты не знаешь, земляк, нашей Полтавы. — Бантик сорвал цветочек клевера, понюхал. — Был я в краткосрочном отпуске, прошел по ней, здорово изменилась старушка. Дома, словно грибы-боровики, растут — этажей в пяток, чистенькие, свеженькие. Улицы асфальтированы, автобусы во все стороны снуют. Все чин чинарем. И вот смотрю я, земляк, и глазам своим не верю: на самой центральной улице очень редкостный, прямо-таки древнейший экспонат — извозчик. Савраска запряжен в карету, а на облучке — старикашка. Заинтересовался я. Подошел поближе. Савраска, отвесив нижнюю губу, сладко дремал. И знать, крепко дремал, раз не повел ухом, когда к нему подошел сам ефрейтор Данила Бантик. Полтавец в расшитой косоворотке тоже спал. На его руке висел кнут. И ты представляешь, даже усы деда не шевельнулись, когда ефрейтор Бантик предстал и перед ним. «Дядько! — крикнул я. — Что за думка вас одолела?»
Дед встрепенулся, протер кулаком глаза, натянул вожжи. «Подвезти, что ли, сынку? — спросил он спросонья. — Мы того, мигом, — причмокнул он губами, задергал вожжами. — До вокзала три карбованца...» — «Валяй, дедусь, за пятерку. Знайте, с вами едет сам ефрейтор Данила Бантик!» — Бантик рассмеялся и хлопнул Егора по плечу: — А ты говоришь, телега! — Бантик посмотрел на часы. — На моих серебряных пять минут осталось. — Бантик щегольски хлопнул крышкой. — Наверное, Прохор Прохорович последнюю петлю закладывает.
— Значит, Герду-то на савраске в Миргород покатишь? — подзадорил Данилу Егор. — И прямо за стол с галушками.
— Ты опять туда же, Жора! Пойми, дубовая голова, полтавский извозчик Пчелка — последний во всем Советском Союзе. Его ценят за верность своей профессии. Медаль «За трудовое отличие» обещают: ведь он за свой век перевез пассажиров больше, чем московское метро.
— Ну а потом? — спросил Кленов. — Что потом с Гердой будешь делать?
— Как это что? Вначале сына, потом дочку. Сына назвали бы Карпом, а девочку Эрикой. Хорошо! Карпо и Эрика. Симфония!
— Не согласится Гордая-то, — сказал Кленов. — Она приросла к родным местам.
— А мои хуже, что ли?! — вспылил Бантик. — Сам Николай Васильевич Гоголь писал о моих краях. Да еще как! Помнишь?
— Помню. Посредине Миргорода лужа...
— Так это было, а сейчас Миргород всем городам Миргород.
Бантик приподнялся, снова посмотрел на часы. В небе появился самолет. Данила определил, что летит Новиков. Лейтенант вывел истребитель на посадочную прямую, снизился и, мягко коснувшись колесами бетонки, приземлился. Развернувшись, Прохор зарулил на стоянку, открыл фонарь, легко выбрался из кабины.
Навстречу лейтенанту бежал Бантик. Прохор еще издали крикнул ему:
— Спасибо, ефрейтор, сработал как часы.
— На наших «мигах» можно самого господа бога за бороду схватить, — ответил Данила.
— Ну, это уж слишком, — ударил шлемофоном о ладонь Новиков. — Может быть, лет через десяток еще куда ни шло — достанем.
— А может быть, и раньше, товарищ лейтенант!
— Поживем — увидим, — уклончиво ответил Прохор и потрепал Бантика за выгоревшую шевелюру.
Через несколько минут приземлился и лейтенант Тарасов, самолет которого обслуживал Кленов. Егор так же, как и Данила, встретил летчика. Тарасов показал большой палец, — значит, самолет вел себя прекрасно.
— Иначе не можем, — ответил Кленов и захлопотал возле машины.
Вечером, вернувшись с полетов, подполковник Крапивин вместе с замполитом майором Фадеевым сидели в кабинете, подводили итоги рабочего дня.
— Кого, Иван Иванович, отметим? — спросил Фадеев, просматривая свою записную книжку. В этот талмуд, как называл свой блокнот Николай Уварович Фадеев, было занесено самое важное и самое ценное. Вот уже год, как он работает в полку. В прошлом сам летчик, Фадеев был списан с летной работы по состоянию здоровья, окончил Военно-политическую академию и получил направление в Группу советских войск в Германии. Немного вспыльчивый, но общительный, он сразу пришелся, как говорят, ко двору, подружился с командиром подполковником Крапивиным, человеком немногословным, угрюмым на вид, однако душевным и прямым.
Иван Иванович закурил, затянулся, подумал.
— Из летчиков? По-моему, лейтенанта Новикова. Хорошо работал. Твердая рука у парня, пожалуй.
— Я себе тоже пометил. — Фадеев полистал книжечку. — Понимаешь, Иван Иванович, в Новикове как-то воедино слиты умение, выдержка и высокая ответственность. Ведь и молод еще, но со своим почерком.
— Отметить, Николай Уварович. Пусть «молнию», что ли, выпустят. Хотя какая уж это «молния», если такой день с плеч свалили.
— Расскажем о Новикове подробно, очевидно, в газете. Я поручу написать.
— Пожалуй.
В дверь постучали. Крапивин разрешил войти. В кабинете с папкой под мышкой появился офицер. Он подошел к столу, положил папку перед Крапивиным.
— Ознакомьтесь, пожалуйста, товарищ подполковник, с новыми документами.
— Хорошо, вы свободны, — сказал Крапивин и продолжал разговор с замполитом. — Так, значит, лейтенанта Новикова. И техника лучшего надо бы показать. Достойны ребята. Забываем о них как-то, Николай Уварович.
— Техника? Конечно. Без техника летчик сирота, — поддержал Фадеев. — Так кого же?
— А по-твоему?
— Я бы отметил Павлова из второй эскадрильи. Работяга. Золотые руки у парня, светлая голова.
— Пожалуй. А как Устоев? — спросил Крапивин.
— Толковый. Хорошо готовит машины, но без огонька. Подождем, Иван Иванович. Активности не проявляет, хотя и комсомолец.
— Пожалуй.
Пока Фадеев делал пометки в книжечке, Крапивин курил, разглядывая таблицу. Среди фамилий летчиков он нашел Новикова Прохора, пробежал глазами по графе «Количество налетанных часов в простых и сложных условиях», подумал: «Мало летает хлопец, а другие и того меньше. Сдерживаем молодняк. А раз летчик мало летает, теряет перспективу, уверенность...»
— Да, Николай Уварович, — проговорил вслух Крапивин, вставая, — надо разобраться.
Фадеев поднял на командира глаза. Крапивин шагнул к таблице, закрыл своей крупной ладонью фамилии молодых летчиков.
— Сколько их у нас? — спросил Фадеев.
— Кого? — не понял замполит.
— Молодых.
— А-а-а, ты вот о ком. Ну, семь человек.
— Это же сила, Уварыч!
— Сила.
— А мы их в черном теле держим.
— Я тебя не понимаю, — удивился Фадеев. — При чем тут «черное тело»? Ребята как ребята, крепыши, что дубки молодые.
— Да я не о том. Смотри, летают-то сколько, кошачьи слезы, пожалуй.
Николай Уварович подошел поближе к таблице. Надел очки.
— Да сними ты их, не позорься, — незлобиво проворчал Крапивин. — Эти цифры в наших талмудах должны быть. — Крапивин показал на свою голову. Оба рассмеялись. — Вот я и говорю, Уварыч, тут надо разобраться, — продолжал командир. — Почему ребята штаны протирают, как футболисты на запасных скамейках?
Фадеев внимательно посмотрел на таблицу, прикинул количество налетанных часов у «стариков» и «молодняка». Разница значительная. На первый взгляд это закономерно. Летчики несут службу за пределами страны, как говорят, на переднем крае. Тут, разумеется, нужна постоянная высокая боевая готовность. Того и гляди скомандуют: боевая тревога, вылететь на перехват нарушителя. Кто лучше выполнит такую сложную и ответственную боевую задачу? Конечно, летчики, у которых первый и второй класс. Ну, а как быть с молодыми? Пусть учатся, постепенно войдут в дело — у них все впереди.
Фадеев резким движением снял очки, положил в футляр.
— Ты прав, надо разобраться. И, по-моему, следует начинать разговор с молодыми. Тут был один сигнальчик на этот счет, но я, черт меня побери, как-то за текучкой позабыл о нем. — Фадеев полистал блокнот. — Беседовал я недавно с лейтенантом Веселовым. Ты его, конечно, знаешь?
— Пожалуй, — улыбнулся про себя Крапивин.
— Такой жизнерадостный хлопчик, курчавая блондинистая шевелюра, стихи сочиняет, любит Есенина. Прочитал он мне что-то из Есенина, кажется, ох, дай бог памяти, «Письмо к женщине». Я его пожурил немного, к чему-де читать такие стихи. Ты, конечно, помнишь это стихотворение?
— Пожалуй, — ответил Иван Иванович.
— Он жаловался, что быт у молодых не устроен. В общежитии неуютно, газет не бывает. Навели порядок. Но вот Веселов, между прочим, сказал, мол, ребятам летать мало дают. Об этом-то я и забыл тебя информировать.
— Слона-то и не приметил, — подковырнул замполита Крапивин.
Фадеев смутился.
— Точка, — сказал Крапивин. — Это и мое упущение. Давай исправлять вместе.
— Начнем разговор с молодыми, — успокоившись, предложил Фадеев.
— Пожалуй, — согласился Крапивин. — А теперь посмотрим, что начальство предписывает. — Он поудобнее уселся на стуле, убрал в сторону пепельницу, чернильный прибор, пресс-папье, взял красно-синий, хорошо отточенный карандаш, раскрыл папку.
Первое, что прочитал Крапивин, — приказание о выделении спортсменов на соревнования. Поморщившись, Иван Иванович подумал: «Опять сачковать поедут, животы на солнце греть, а другие за них с утра до ночи вкалывать будут». Однако на уголке предписания наложил резолюцию: «Командирам эскадрилий. Обеспечить и проследить. Исполнение доложить. Крапивин».
Прочитал и другие документы, на которых также появились указания: «Ознакомить до летчика включительно», «Прочитать всему личному составу», «Исполнить к такому-то числу...» И внизу роспись: «Крапивин».
Документы Иван Иванович откладывал Фадееву. Замполит, прочитав их, произносил вслух: «Согласен» или «Здесь следовало бы подключить инженера». В ответ звучало крапивинское «Пожалуй» — и на документе появлялась дописка: «Подключить инженера».
— Эге, да тут, оказывается, есть кое-что и посерьезнее, — произнес Крапивин, беря новый документ. — Давай почитаем вместе, вслух, так сказать, — обратился он к Фадееву.
Крапивин подал документ замполиту:
— Читай, у тебя это лучше получается.
Фадеев надел очки. Читал не торопясь, пункт за пунктом. Очки то и дело сползали с переносицы, и Фадеев «усаживал» их на место.
В документе говорилось, что недавно группа провокаторов, переодевшись в форму советских военнослужащих, учинила дебош в общественном месте. Провокаторам удалось скрыться. Сложившаяся обстановка требует принять меры к повышению бдительности. На неопределенный срок отменялись увольнения из расположения части. Солдатам, сержантам и офицерам не разрешалось посещать парки, стадионы...
Николай Уварович остановился, прочитал еще про себя заключительные строки, отложил документ в сторону, не закрывая последнюю страницу, где стояла подпись. Не глядя друг на друга, они долго молчали. Крапивин сидел, подперев ладонью широкий лоб. Фадеев машинально протирал замшевой тряпочкой очки, близоруко щурился.
Молчание нарушил телефонный звонок. Крапивин поднял трубку.
— «Третий» слушает.
— Иван Иванович, здравствуйте. Говорит начальник политотдела. — Крапивин услышал знакомую фамилию. — Фадеев у вас?
— Да, у меня.
— Кстати, это касается и вас. Ознакомились с документом?
— Да, ознакомились.
— Так вот, завтра прилетайте вместе с Фадеевым к нам к девяти часам утра, потолкуем.
— Хорошо. С Фадеевым говорить будете?
— Пожалуйста, передайте ему трубку.
Фадеев, стоявший у аппарата, протянул руку. Он догадался, с кем разговаривал Крапивин, и сразу произнес:
— Слушаю вас, товарищ полковник. Здравствуйте. Понятно. В девять ноль-ноль завтра у вас? Хорошо. Заготовить соображения по документу? Постараемся, хотя очень мало времени. А? Первые впечатления? Как вам сказать. Документ есть документ. Нет, я не уклоняюсь. Хорошо. Завтра выскажем. До свидания.
Николай Уварович положил трубку, тяжело вздохнул. На его лице выступили красные пятна — признак глубокого волнения.
— Что будем делать, комиссар? — так иногда Крапивин обращался к Фадееву по старой фронтовой привычке. — Дело, прямо скажем, трудное. — Крапивин взял документ, посмотрел на подпись: — Полковник Бурков подписал.
— Да, он. Подпись веская.
— Неужели что-то назревает?
— Может быть, — подтвердил Фадеев. — Впрочем, завтра все станет на свое место.
Опять зазвонил телефон. Крапивин взял трубку. На сей раз звонил Бурков. Он тоже сообщил о назначенном совещании, потом говорил еще о чем-то, но о чем, по лицу Крапивина трудно было понять. Он стоял у аппарата хмурый, его черные брови, казалось, взъерошились. Крапивин, выслушав полковника, положил трубку, сказал, обращаясь к Фадееву:
— «Хозяин» говорит, документ является большим подспорьем в укреплении дисциплины, наведении уставного порядка.
Фадеев вставил:
— Судя по первой части — безусловно. Требует поднять боевую готовность.
Крапивин подумал, сказал:
— Пожалуй.
— Начальство просило набросать свои соображения. — Фадеев взял документ. — Вместе посидим?
— Пожалуй, отдельно, — с расстановкой проговорил Крапивин. — Не знаю, как ты, а я завтра выскажусь. — Крапивин подошел вплотную к Фадееву. — Скажи, не слишком ли круто берут?
— Постой, постой, не кипятись, — примирительно сказал Фадеев. — Ведь провокация. Надо понимать. Потом, подписал-то кто? Сам Трифон Макеевич Бурков...
— Бурков, Бурков, — перебил Крапивин замполита. — По-твоему, Бурков не ошибается, что ли. Крутоват он — давно всем известно. — Крапивин, на редкость немногословный, вдруг распалился.
— Вот что, Иван Иванович, — настойчиво сказал Фадеев. — Остынь, давай подумаем, что предпринять для, так сказать, творческого выполнения приказания, а завтра обмозгуем. Добро?
Иван Иванович вынул портсигар, закурил:
— Пожалуй, ты правильно говоришь, комиссар. Утро вечера мудренее.
Они вышли из штаба в сопровождении дежурного. Крапивин приказал, чтобы усилили караулы, дежурное звено было в полной готовности. Потом он козырнул дежурному, что означало «продолжайте нести службу».
Шли по уютному, зеленому городку, по асфальтированным аллеям. Весенний смолистый воздух приятно щекотал ноздри.
Дорогу перебежала белка, вскочила на сосну, запрыгала с ветки на ветку. Крапивин вынул из кармана орехи, поиграл ими на ладони. Белка прислушалась, насторожилась. Крапивин посмотрел на высоченную сосну: с головы чуть не слетела фуражка. Белка сделала несколько прыжков, уселась на нижнем сучке.
— Она меня знает, — сказал Иван Иванович, не глядя на Фадеева. — Я ее подкармливаю. Ручная стала. — Крапивин опять поиграл орехами. Белка соскочила на землю, взобралась на его плечо.
— На, грызи. Целы еще зубки-то? — Иван Иванович подошел к дереву, отыскал дупло, насыпал в него орехов, взял осторожно белку, пустил в дупло. Белка раз-другой выглянула и, мелькнув пушистой кисточкой хвоста, исчезла в дупле.
Офицеры еще немного постояли возле сосны в надежде, что зверек покажется вновь, но белка больше не появлялась.
— Пошли, пожалуй, комиссар, думать, как указания выполнять, — сказал Крапивин, и они зашагали к дому. Фадеев попрощался у подъезда.
Поднимаясь по лестнице, Иван Иванович вспомнил, что он давно не писал жене и сыну. «Напишу-ка, чтобы не ждали пока вызова. Ведь обещал, а теперь, поди ж ты, опять придется бобылем жить. Черт возьми, война-то, кажется, только что кончилась, каких-то шесть лет прошло, и опять провокации».
Совещание оказалось бурным. Крапивин и Фадеев домой возвращались на самолете. Иван Иванович вспоминал, как прошло совещание. Все верно говорили, что надо боеготовность поднять, дисциплину подтянуть. И меры верные называли — больше летать в разных условиях, чтобы быть, как говорится, в форме. И он, Крапивин, выступал, поддержал документ — раз провокации, надо быть начеку. «А потом получил по загривку, — думал Иван Иванович. — А за что? И сказал-то в конце выступления всего несколько слов: «Товарищ полковник запретил ходить в «забегаловки» — это, конечно, правильно, хотя туда солдаты редко заглядывают, но напрасно, пожалуй, налагать запрет на парки, стадионы...» Тут и Фадеев поддержал. Занозистый. Как он сказал? «Крапивин прав, товарищ полковник. Неразумно это...»
И как его оборвал Бурков! «Послушайте, Фадеев, я мог бы простить такие слова рядовому Пупкину, а вы ведь политработник. Смуту вносите. За порядком в полку больше смотрите, за настроением людей, пусть летают лучше. А за такие разговорчики — на парткомиссию».
Фадеев, конечно, в бутылку полез, — размышлял Крапивин. — «Меня на парткомиссию? Это за что же?» — «Вы дисциплину подрываете — точно». Полковник не говорил, а метал молнии. Спасибо, начальник политотдела вмешался. Опытный, с умом человек. Он встал и сказал: «Не будем копья ломать. Иначе наделаем ошибок. Указание полковника Буркова следует выполнять: обстановка осложняется, надо смотреть в оба. Тут, я вижу, сыр-бор разгорелся вокруг увольнений личного состава. Никого по этому поводу на парткомиссию тащить не следует. Просто надо найти выход. Полковник Бурков, как я понимаю, не запрещает организовывать экскурсии, коллективные выезды. Вот давайте и пойдем по этой линии. Так и разъясните людям. Внесем, как говорится, в отдых организованность, он будет более целенаправленным. Согласны? Вот и хорошо».
Крапивин вспомнил, как при выступлении начальника политотдела Бурков морщился, ерзал на стуле, бледнел, багровел, но вынужден был согласиться. Когда он делал заключение, так и сказал: «Тут мой комиссар упирал на то, как организовать отдых. Это верно подсказано. Но сейчас главное, об этом тоже говорил мой комиссар, довести до каждого человека указания. Провокаторы под русских подделываются, подрывают доверие к нам у немецких друзей. Поэтому тут следует подтянуться. Вменяю в обязанность всем начальникам строго следить за выполнением моих указаний и по каждому случаю принимать строгие меры. И глядеть, во все глаза глядеть — иначе можно проворонить».
Самолет приземлился на аэродроме. Командира и замполита встретили офицеры штаба, секретарь партбюро, поздоровались.
— Ну что? — спросил с ходу Крапивин. — Пожалуй, внеочередное партийное собрание надо готовить. Как, Николай Уварович? — обратился он к Фадееву.
— Непременно. С докладом выступишь ты. Но сначала я проинформирую партбюро, а ты — офицеров штаба и комэсков.
— Пожалуй, — согласился Крапивин. — Как народ, трудится? — спросил он начальника штаба.
— Трудится, Иван Иванович, хорошо трудится.
— Это главное. А остальное приложится, — сказал Крапивин неопределенно и добавил: — Ты, Николай Уварович, бюро проведешь в шестнадцать ноль-ноль, а я созову офицеров в восемнадцать.
— Добро.
— Ну а собрание через денек проведем. Пусть люди подумают.
— И это верно.
В тот день, когда командир и замполит были на совещании, на аэродроме шла обычная предполетная подготовка. Маленький, юркий Бантик вскакивал на стремянку и, как считал Кленов, совал свой конопатый нос во все дырки. «Проворный, дьявол», — думал Кленов.
Егор, рослый, по натуре несколько медлительный, не мог поспевать за Бантиком, который все делал играючи.
Бантик спрыгнул со стремянки, крикнул Кленову:
— Ну, земляк, я пошел! — И, подняв над головой ключ, помахал им Егору.
— Куда ты? — спросил Кленов.
— Подышать ароматом. Видишь, сколько цветов? Пойду нарву.
— Для Герды?
— Для нее. — Бантик улыбнулся. — Для нее, земляк.
Данила бродил по лощине, что проходила почти у дальней кромки аэродрома, собирал цветы. К самолету подошел техник-лейтенант Устоев, заглянул в кабину, проверил приборы и попросил у Кленова ключ. Устоев осматривал истребитель молча, посапывая. Остался, очевидно, доволен Кленовым. Заложив руки за спину, направился к другому самолету.
Егор положил на место инструмент, присел отдохнуть. На плечо Кленова вдруг легла рука. Бантик с двумя букетами цветов! Один — себе, другой, поменьше, — Егору.
— За отличную службу рядовому Кленову! — произнес Данила. — Жди, пока начальство догадается отметить.
— Спасибо, Данила, в казарме поставлю, ребята довольны будут.
— Моя знаменитость никому за время отсутствия не понадобилась? — спросил Бантик.
— Нет. Только Устоев заглядывал.
— А, Петя-Водяной — это ничего. Мы с ним на «ты».
После вечера в клубе молодежи с легкой руки Бантика солдаты называли Устоева не иначе, как Петя-Водяной.
— Он строгий, — сказал Кленов. — Все молчком-молчком, а если что заметит, «рябчика» вкатит.
— Кому как! Петя-Водяной мне не вкатит.
Кленов и Бантик до того увлеклись цветами, что не заметили, как подошел Устоев. Первым его увидел Егор, успел вскочить, вытянуться.
— Ефрейтор Бантик, вы почему не замечаете старших? — услышал Данила за спиной. — Вы что, не слышите, я к вам обращаюсь, ефрейтор Бантик!
Данила повернул лицо к Устоеву, а потом резко повернулся сам.
— Я вас слушаю, товарищ техник-лейтенант.
— Делаю вам замечание.
— Слушаюсь, товарищ техник-лейтенант.
— Что «слушаюсь», повторите.
— Есть, повторить, что слушаюсь.
— Объявляю вам выговор. — Устоев повернулся и пошел в курилку.
— Ну как? — пробасил Кленов, давясь от смеха. — Словил от Пети-Водяного «рябчика»?!
Бантик захлопал глазами:
— Кажется, словил, земляк. Я не ослышался?
— Точно, — смеялся Егор. — По блату.
— Как говорится, не в службу, а в дружбу.
— Точно, по дружбе, — хохотал Кленов.
Бантик посуровел. Его злила издевка Егора. Не сдержавшись, он повысил голос:
— Будет тебе зубы скалить. Есть серьезное дело.
Егор вытер глаза, высморкался.
— Уморил ты меня, Данила.
— Хватит, говорю.
Кленов успокоился, поднял на Данилу глаза.
— Ну что, выкладывай.
— Говорю, серьезное дело, Егор.
— Опять что-нибудь о Герде будешь рассказывать. Знаю, симпатичная, прокатишь ее в карете от Полтавы до Миргорода, галушками накормишь, детей нарожаете...
— Ты опять за свое, — разозлился Бантик. — Пойдем.
— Куда?
— За ангар, что ли.
— Говори здесь. Я не девушка, не застесняюсь.
— Нет, пойдем.
— Раз настаиваешь...
Время было предобеденное. Работа сделана, можно немного и «потравить». Егор и Данила отошли за ангар, прилегли на траву.
— Закуришь? — Бантик предложил «Ракету». — Последняя пачка, Егор, так что пользуйся. — Кленов протянул руку, взял папиросу, но не закурил — здесь курить нельзя.
— Ну, говори.
Бантик смутился, закашлял в кулак.
— Никому не скажешь?
— Могила.
Бантик полез в кошелек, достал вдвое сложенный бледно-розовый листок, огляделся, развернул, сунул Егору в руки.
— На, читай. Нашел.
— Листовка? — насторожился Кленов.
— Да ты прочитай, что пишут-то.
Кленов забегал глазами по листку. Бантик вертел головой по сторонам.
— Да не вертись ты, словно на шарнирах, — грубовато сказал Егор, краснея от досады. — У тебя одна?
— Одна.
— Сейчас же порви и в землю втопчи, — строго сказал Егор.
Бантик разорвал листовку на мелкие части, закопал в ямку.
— Думаешь, это правда? — спросил Данила.
— Враки, сплошные враки. Хотят нас с немцами поссорить. Вот и все. — Кленов встал, зашагал к стоянке.
— Чем черт не шутит, — усомнился Бантик. — Вот запретят увольнения, и баста.
— Ну а парки, стадионы тут при чем? Это же не кабаки! — возразил Кленов.
— Хорошо, Егор, пусть будет по-твоему. Только, смотри, ни-ни. — Бантик приложил палец к губам.
— Что ты, Данила, я же сказал: могила. — Кленов рубанул рукой. — Но при одном условии — ты тоже больше никому ни слова.
Они подошли к самолетам. Раздалась команда строиться. Собрались быстро, без суеты. С песней направились в городок. Над аэродромом, в накаленном солнцем воздухе, неслись слова:
Потому, потому что мы пилоты,
Небо наш, небо наш родимый дом.
Первым делом, первым делом самолеты.
— Ну а девушки? — А девушки потом.
Песня взлетала в голубое небо, и ее встречали постоянные спутники аэродромов — жаворонки, висевшие неподвижными черными комочками над просторным, заснувшим на некоторое время летным полем. Через несколько часов сюда снова вернутся эти русские парни в комбинезонах и летных куртках, с планшетами через плечо, со шлемофонами в руках — и аэродром загудит своей обычной жизнью. Такова у этих парней работа, которая называется простым словом — служба.
Липа росла под окном, большая, зеленая. Мать говорила Бригитте, что когда-то отец принес деревцо из парка и посадил возле дома. Давно это было. Потому что липа теперь вымахала высокая. Ветки ее заглядывали в окно. И в комнате от этого становилось уютнее.
Бригитта лежала на спине. Глаза ее были открыты. Она понимала, что нужно заснуть, но не могла этого сделать. Она думала об отце, погибшем на русском фронте, о Гюнтере, который ухаживал за ней, а вот недавно перешел к американцам. Думала о своей подруге Катрин и русском офицере, которых она оскорбила, конечно же незаслуженно.
Глаза Бригитты стали незаметно слипаться. Усталость брала свое. И тут она услышала голос матери:
— Бригитта, пора вставать. Опоздаешь на работу, дочка. — Фрау Эрна подошла к окну, распахнула его. — Хорошо, свежо, солнце.
Бригитта вскочила с кровати.
— Ты что, нездорова? — озабоченно спросила мать. — Прямо в вечернем платье.
— Доброе утро, мама, — ответила Бригитта, потирая красные от бессонницы глаза. — Нет, ничего, я здорова. Я просто вчера устала, танцевала много...
— Однако ты не похожа на себя, дочка. Бледная, под глазами круги. Может быть, вызвать врача?
— Не надо, мама. Я просто переутомилась.
Бригитта осторожно сняла платье, накинула его на плечики, повесила в шкаф. Умывшись и причесавшись, она надела простенькие серенькие брючки, поплиновую курточку с капюшоном.
Фрау Эрна, готовя кофе, следила за каждым движением дочери, покачивала головой. Кажется, любовь пришла. Нежданно-негаданно... И так-то девчонка слабенькая, глядишь, теперь совсем изведется. А может, расцветать начнет? Ведь она, любовь-то, по-разному в душе бродит.
Молча пили кофе с бутербродами. А когда Бригитта встала из-за стола, фрау Эрна вдруг прижала ее голову к своей груди:
— Это ничего, знать, пора, дочка.
Бригитта подняла на мать глаза:
— Не понимаю, мама, о чем ты?
— Ну иди, — сказала фрау Эрна, целуя дочь. — Иди.
Может быть осуждая себя за минутную слабость, фрау Эрна еще долго смотрела в раскрытое окно. Бригитта легко вскочила на подножку трамвая, и он, гудя и громыхая, вскоре скрылся за поворотом.
— Вот бы бог послал кормильца в семью, — сказала Эрна себе. И подошла к этажерке, на которой стояла фотокарточка мужа Тотлева, взяла ее, осторожно стерла ладонью пыль, прикоснулась губами к прохладному стеклу.
Потом она села на стул и долго смотрела на пожелтевшую фотографию мужа. Она вспомнила, как провожала Тотлева на русский фронт. Он гладил маленькую черную головку Бригитты, говорил:
— Береги, Эрна, дочку. Я вернусь.
«Вернулся, — думала Эрна, смотря в знакомые строгие глаза мужа, — неизвестно, где сложил голову — ни за что ни про что».
Пунке очень хорошо помнила все письма, которые Тотлев прислал из Бреста, Минска, Смоленска. То были письма о победах. Но письмо из маленького русского городка Старой Руссы отличалось от других. И Эрна хранила его в тайне от Бригитты в небольшой шкатулке, подаренной Тотлевом в день свадьбы. В той же шкатулке она берегла и фотокарточку, на которой Тотлев был снят в военной форме.
Пунке достала письмо, надела очки и начала (уже в который раз!) читать: «Милая Эрна, дорогая дочурка Бригитта! Доблестные войска фюрера стоят на подступах к столице большевиков. День на день мы будем праздновать победу, а потом ваш папа приедет навсегда домой. Фюрер обещает отблагодарить нас, если мы быстро наведем в коммунистической столице порядок. Выполняя наказ фюрера, наши ребята недавно провели одну маленькую акцию — расстреляли детей местных бандитов, или, как их тут называют, партизан. Это за то, чтобы моей маленькой Бригитте жилось счастливо и беззаботно, чтобы над ее головой всегда сияло солнце... До скорой встречи, друг мой Эрна! Крепись. Обнимаю тебя и дочку. Ваш Тотлев».
Фрау Эрна, отложив письмо в сторону, сняла очки, протерла глаза.
— Акция... До скорой встречи, — произнесла она вслух. Опустила руки на колени, задумалась.
«Не похожи друг на друга эти слова. Как он мог их произнести! Ведь, кажется, никогда не был таким жестоким. Шофер как шофер. Ходил с ней по гасштетам. Играл в карты, пил пиво, иногда коньяк. В политику не вмешивался. Фашистам даже не сочувствовал. И вот... акция. Жутко! Наверное, одурманили голову...»
Пунке вспомнила конец апреля 1945 года, когда в их город вступили русские. Она вместе с Бригиттой тогда пряталась в подвале, окна которого плотно прикрывали жалюзи. И как только стихли выстрелы, она немного приподняла эти железные щиты, чтобы посмотреть на улицу. Увидела и замерла от неожиданности: во дворе дома русские солдаты наварили каши и угощали немецких ребятишек.
Глазам не поверила Пунке: русские кормят кашей немецких детей! Не ловушка ли это? А вдруг русские солдаты, собрав у кухни этих голодных, изможденных, оборванных ребятишек, направят в их впалые грудки автоматы и навсегда оставят лежать под яблонями?
Пунке видела, как усатый солдат с автоматом через плечо усаживал ребятишек на ствол сваленной взрывом яблони, ставил им на колени котелки, раздавал ложки и что-то приговаривал. Ребята, словно голодные зверьки, с жадностью ели кашу, косились на солдата, боясь, как бы он не отобрал у них котелки. «Не выйти ли и нам с Бригиттой, — подумала Эрна. — Ведь третьи сутки во рту ни крошки. День-другой — и конец».
Помнится, она робко открыла дверь подвала, выглянула на улицу. Тишина. Только где-то на окраине Берлина все еще раздавались автоматные и пулеметные очереди да изредка стреляли пушки. Почти бегом, таща Бригитту за руку, она бросилась в сад, прямо к усатому солдату.
— Гутен морген, герр зольдат, — тихо произнесла Эрна. «Ложку, хоть ложку...» — просили ее глаза.
Курносый, с усами солдат широко улыбнулся, что-то крикнул повару, и тот, зачерпнув с самого дна ковш каши, положил в котелок.
— Ешьте за здоровье русских солдат, фрау, — сказал усатый, передавая котелок Пунке. — Ешьте и вспоминайте русского солдата Прошку Новикова. Русский солдат — гут солдат. — Усач усадил Эрну и Бригитту на ствол яблони, свернул самокрутку, задымил крепкой махоркой. — Вот, фрау, — говорил Прошка, подклеивая кончиком языка развернувшуюся самокрутку. — По-новому жить, значит, начнем. Гитлер капут. И все это ваше. — Усач, чтобы было понятно, указал рукой на сад, двор и дом. — Ваше, фрау!
— Гитлер капут, — машинально произнесла Эрна, поедая кашу.
И тут, помнит Эрна, случилось невероятное. С чердака соседнего дома неожиданно ударил автомат. Прошка схватился за грудь и как подкошенный рухнул на землю. Эрна и Бригитта припали к стволу яблони.
Началась перестрелка. Русские автоматчики бросились в дом, откуда стреляли, побили в нем фашистов. Потом положили Прошку на самодельные носилки, отправили в лазарет, где он и скончался. Эрна не забыла его лицо: доброе, со смешинкой в глазах. Она узнала, где похоронили Прошку, и теперь каждый праздник вместе с Бригиттой ходит на братское кладбище и кладет цветы на его могилу.
«Эх, Тотлев, Тотлев, — думала фрау Эрна, глядя на фотокарточку. — Мне больно, очень больно за тебя. Но разве ты, разве ты виноват? Ты не был фашистом, но пошел воевать. А может быть, ты жив, в плену где-нибудь обитаешь? Русские вот уже больше пяти лет стоят у нас. Теперь я учительствую, ребят учу. Не так, как раньше, по-новому. И сама я какой-то другой становлюсь. Словно чище и крепче».
Тяжело поднялась фрау Эрна со стула, взяла хозяйственную сумку, отыскала продовольственные карточки, пошла в магазин, что находился на углу Сталиналлее и Рубенсштрассе. По дороге она думала о том, как прекрасен сегодня день. Он навсегда запомнится ей и ее милой Бригитте, в сердце которой вошла любовь.
— Пусть, — сказала вслух Эрна Пунке. — Бригитта большая. Пора девочке, пора.
Бригитта Пунке, склонившись, монтировала фотоаппарат. Руки сегодня были какие-то вялые. Детали часто выскальзывали на стол. Бригитта ощупью искала упавшие винтики и, найдя их, нехотя вставляла на место. Сделав несколько движений отверткой, она отложила фотоаппарат на соседний стол, за которым сидела Катрин Патц.
Катрин молча осмотрела фотоаппарат, поставила на паспорте свою роспись, уложила в картонный ящик и, повесив пломбочку, вручила Коке, чтобы отправить на склад.
В цех вошел мастер Пауль Роте. Остановившись за спиной Бригитты, он некоторое время наблюдал за ее работой. Потом тихонько кашлянул.
— Что, вчерашний день ищешь, Бригитта? — Роте мягко положил руку на плечо девушки, другой, словно мальчишку, потрепал за ершистые, непослушные волосы. — Чего нос повесила? Не грусти! Гюнтер не единственный парень на белом свете. Есть и лучше его.
— Я тоже так думаю, — раздраженно ответила девушка. — Только мерзость всегда мерзость.
Бригитта вынула из ридикюля листовку. Пауль надел очки:
— Этой пакостью весь парк кто-то забросал. Думают, что клюнут на приманку. — Пауль разорвал листовку, швырнул в мусорный ящик. — Вот что, голубушка. Если бы Гюнтер был настоящий парень, он не попался бы на крючок. — Пауль взял у Бригитты фотоаппарат: — Разреши-ка! — Ловким движением он завернул винты, подбросил фотоаппарат на ладони, передал Катрин: — Пиши — первый сорт, — улыбнулся Пауль.
Катрин открыла объектив, направила аппарат на Роте, щелкнула затвором.
Пауль обратился к Бригитте:
— Скажи, где ж ты нашла эту паршивую бумажку?
Бригитта насторожилась, ответила неопределенно:
— Подобрала.
— Где?
— Какое это имеет значение, Онкель?!
— Ну, если это тайна, то можешь не говорить.
— От вас мне нечего скрывать. — Бригитта шмыгнула носом. — Полезла за платком в курточку, что в шкафу висит, а там... Развернула... Гюнтер на меня глядит.
— О, это уже другое дело, — произнес Онкель.
— Бригитта, держи! — крикнула Герда. — Будет тебе нюни-то распускать. Будто на Гюнтере свет клином сошелся. Сколько ребят в городе! Вот Катрин подцепила русского летчика и порхает с ним. — Герда захохотала. Все невольно посмотрели на нее.
— Бригитта, а Бригитта, — говорила Герда, ни на кого не обращая внимания, — а ты видела вчера солдатика? Маленький такой, рыженький, конопатенький. И фамилия у него смешная — Бантик. — Герда проворно выполнила операцию. — Так этот Бантик весь вечер возле меня крутился, танцевать приглашал. И что-то говорил, говорил: сто слов по-русски, два — по-немецки. «Знаток», видать, немецкого. — Герда распрямилась, передала фотоаппарат Бригитте, продолжала: — Бантик весь вечер шептал мне какие-то нежные слова. Они, по-моему, звучали так. — Герда артистично выбросила вперед руку и продекламировала: — «Хорошо бы, фрейлейн Герда, спикировать на тебя да унести в заоблачную высь, закрутить, завертеть вихрем, и — поминай как звали...» — Герда передохнула. — Видишь, какой он, Данила Бантик. Такой не только в сердце, в самые печенки без спроса войдет.
Молодые работницы слушали Герду, а пожилые про себя улыбались, делали вид, что не замечают ее незатейливой болтовни.
— Ну и что, пустила ты в свои печенки Бантика? — спросила Катрин.
— Может быть, и пустила бы, — ответила после небольшой паузы Герда, — да боюсь, как веретено, все бока просверлит.
— Как будто своих ребят нет, — заметила старая работница Краузе, строго глядя на Герду. — Русский сегодня здесь, а завтра...
— Вы не правы, фрау Краузе, — возразила Катрин. — Откуда вы знаете русских? Вы видите их лишь из щелок жалюзи своего окошка.
— Распалилась, — прервала Герда. — Сейчас закипит.
— Не шути, Герда, — строго перебила Катрин. — Мне тоже однажды подруга такое сказала, что я не спала всю ночь.
— А я, думаешь, спала? — еле слышно сказала Бригитта. — Глаз всю ночь не сомкнула.
— Не о тебе речь, — словно не расслышав слов Пунке, заметила Катрин.
Бригитта низко опустила голову, про себя подумала: «Щадишь, Катрин, щадишь».
В разговор вмешался Пауль Роте:
— По-моему, верно говорит Катрин. Наши плохо знают русских. Они, скажу я вам, необыкновенные люди. Да, да, прямо-таки необыкновенные. — Роте поудобнее уселся на столике. — Я вам расскажу... Вы работайте, это не помешает, — заметил он, поправляя волосы. — Я вам расскажу об одном случае. Очень характерном... Было это почти в самом конце войны. В глубоком подвале под Цоссеном (вы знаете этот небольшой городок) размещалась команда наших солдат. Они выполняли на первый взгляд маленькие, безобидные задания — перехватывали шифрованные радиограммы русских, искали к ним ключ, докладывали начальству. Эти солдаты не стреляли в русских, более того, они их никогда в глаза не видели. Сидели себе с наушниками и шарили по эфиру...
Пауль прервал рассказ, обвел взглядом работниц.
— Среди этих солдат был и довольно пожилой мужчина, его называли старичком. Он никогда не разделял взглядов наци и в душе скорее был демократом. Он тоже не стрелял в русских, не убивал их, тоже делал свое дело. А дело-то это, как потом оказалось, не такое уж безобидное. Солдаты, сидевшие в бункере, иногда раскрывали такие тайны, что можно было диву даваться.
Роте встал, подошел к Бригитте, посмотрел, ладится ли у нее работа, продолжал:
— Кажется, в конце апреля в Цоссен ворвались русские танки и, конечно, всех этих крыс выкурили из подвалов. В бункере сначала разорвалась граната, потом о стенки защелкали пули. «Капут пришел, капут!» — кричали наши солдаты, ничком падая на цементный пол. Вскоре в подвал вбежал русский автоматчик с перекошенным лицом и заорал: «Хенде хох!» Наши солдаты так и остолбенели. Естественно, первым поднял руки старичок, полез наверх. За ним подняли руки и другие. Наверху шел бой, жестокий, злой. Построил наших связистов русский автоматчик и крикнул: «Вперед!» А сам автомат в спины наставил, думал, что убегут. А куда им бежать-то, чувствуют, раз русские в Цоссене — войне конец, значит, скоро, дай бог, по домам. Привел автоматчик наших связистов к командиру, капитану по званию, — что, мол, будем с ними делать?
— Расстрелять! — громко сказала Катрин.
Бригитта резко повернулась к Патц.
— Да, да, Бригитта, и не смотри на меня так. Если они фашисты — расстрелять! — подтвердила Катрин.
Роте покачал головой:
— Русские поступили иначе... Они допросили пожилого солдата, допросили других. Связисты назвали им немецкие коды. И русские простили солдат, отпустили на все четыре стороны: ступайте, мол, по домам и расскажите всем, кого увидите, — войне конец.
В цехе раздался звонок — обеденный перерыв. Все встали, направились в буфет. По дороге Пауль спросил Бригитту:
— Ты знаешь, кто был тот пожилой солдат?
— Я догадалась, Онкель, — шепнула она. — Это были вы.
Роте кивнул. Он больше ничего не сказал этой черноволосой, под мальчишку подстриженной девочке. Она, может быть, кое-что уже поняла сама.
Эрна Пунке любит гулять по вечерам. Привыкла. Когда Бригитта была еще совсем маленькой, Эрна возила ее в старой коляске. Потом, когда дочка стала на ножки, Эрна водила ее за ручку, рассказывала сказки. Теперь Бригитта взрослая, и все равно фрау Эрна, если дочь не бывает занята, приглашает ее на прогулку.
Маршрут у них один и тот же, знакомый до мельчайших подробностей: торная дорожка, что виляет по берегу озера, беседка на небольшом каменном выступе, где они, как правило, отдыхают, причал для лодок, вывороченный не то бомбой, не то бурей огромный дуб, на кроне которого, по-видимому, когда-то было гнездо.
Вечерами здесь бывает особенно тихо: не шелохнутся в воде камышинки, не вспорхнут примостившиеся на ночлег пичужки, не всплеснет лишний раз рыба.
В тот вечер они долго шли молча. В воздухе пахло черемухой, клевером, мятой. Солнце, клонившееся к горизонту, казалось, сеяло в глазах фрау Эрны золотистые искорки, играло разноцветными блестками в волосах.
Тишину вспугнул своим криком павлин. Они водились здесь, в роще, по ночам устраивались на верхушках сосен и пугали своим истошным, почти человечьим криком людей.
Бригитта встрепенулась и погрозила павлину пальцем.
— Ты заметила, мама, он всегда на этом месте пугает нас.
— Дает знать, чтобы мы отдохнули, дочка, — сказала фрау Эрна и повернула к беседке. Маленький деревянный шатер на шести опорах, под дощатой с резными карнизами крышей, приютился почти на самом берегу озера.
Вода в озере тихая, словно подернута масляной пленкой. В стороне — кувшинки. Здесь очень много кувшинок — желтых, белых, даже розовых.
— Ты почему-то грустна, мама? — спросила Бригитта, поправляя волосы. — Устала?
— Я ходила в школу. Посмотрела, как готовят классы.
— И в каникулы не сидится...
— Надо, дочка. Придут ко мне самые маленькие. Начну учить их жизни. — Фрау Эрна заметила, как камешек, нечаянно тронутый ее ногой, скатился по ступенькам лестницы, булькнул в воду, оставив за собой круги. — Недавно я прочла книгу. В ней, по-моему, хорошо, очень верно сказано, дочка: самое дорогое у человека — это жизнь, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы... Понимаешь, самое дорогое у человека — это жизнь. Людей надо учить жить, Бригитта. Учить так, чтобы их не мучил вопрос: не бесцельно ли я прожил свои годы? Что я сделал полезного для себя, для других, таких же, как я? Вот тут недалеко лежит дуб. Ты видела, какая на нем надпись вырезана?
— Нет, мама.
— А я каждый раз ее читаю.
— Какая же?
— «Смерть фашизму, да здравствует жизнь!» На этом поверженном войной, когда-то живом и цветущем дереве чья-то добрая рука написала простые слова: да здравствует жизнь! — Фрау Эрна тяжело вздохнула, кончиком пальца, незаметно для дочери, провела по уголкам глаз. — Была я, дочка, в прошлом году в Бухенвальде, ты слыхала, какое это страшное место. Я тоже раньше слыхала. Но когда побывала сама и своими глазами все увидела, в ужас пришла. Что там творили изверги над честными людьми! — Пунке машинально до хруста в пальцах сжала кулаки, закрыла лицо ладонями, закачала головой.
— Ты мне никогда об этом не говорила, мама.
— Боялась, кошмары тебе сниться будут.
Бригитта повернула к себе лицо матери:
— Я ж теперь большая, мама, и... смелая. Ты же знаешь...
Фрау Эрна посмотрела на дочь, погладила ее по голове.
Она хорошо помнит эту поездку. Словно это было вчера.
...Автобус промчался по узким извилистым, покрытым булыжником улицам Веймара, остановился на просторной площади. Оперный театр — чопорный, с колоннами; памятники Гете и Шиллеру... Эрна Пунке поднялась затем по скрипучим лестницам в дом. Паркетный, натертый до блеска пол. Витрина. Вещи Гете: фрак, цилиндр, трость. Пожелтевшие рукописи «Фауста». Первые издания стихов. Портреты родных, близких, друзей, знакомых. Замечательное общество. Замечательные стихи. Замечательные книги. И отзывы. На разных языках. Со всего света.
Фрау Эрна ходила по залам, и ей казалось, что она дышит воздухом, которым дышал Гете, видит, как он пишет свои стихи, как читает их людям... Теперь его стихи читают все немцы, читают с упоением, страстью, ибо Гете — их поэт, его стихи — их стихи.
Пунке купила при выходе набор открыток. Будет показывать своим ребятишкам на уроках. А потом, может быть, они с Бригиттой соберутся в отпуск, приедут в Веймар, и дочь увидит город Гете.
Снова бежит автобус по узким улочкам. Подкатил к домику — два этажа, чердак, остроконечная крыша, маленькие оконца. Знаменитый, оказывается, этот особнячок. Здесь жил Шиллер.
Фрау Эрна переступила порог домика. Пахнуло стариной: маленькие уютные комнатки, простенькая мебель, конторка, за которой поэт писал стихи. Может быть, именно здесь родились строки: «Обнимаю вас, миллионы, всей вселенной — поцелуй». Может быть, и «Вильгельм Телль» тут был написан великим Шиллером. А это обложка «Разбойников» с девизом: «На тиранов!»
В отпуске, при случае, и в этот домик заглянет Бригитта. Как не заглянуть!
Дорога вьется по склону горы. Хорошая асфальтированная дорога. И не так уж высоко забрался автобус, а кажется, не хватает воздуха: на сердце камень, на лицах людей скорбь. С каждым километром все тягостнее и тягостнее на душе: вот-вот скажут — Бухенвальд.
Лес сменяется открытым, почти без растительности, небольшим плато. Ветер воет словно в трубе. Он несет по лысой поляне шары перекати-поля, колючие, зловещие.
Автобус остановился на площади.
Проходная.
Фашисты пропускали через нее людей, тщательно осматривая. Даже просвечивали. Искали золото. У кого, случаем, остались золотые зубы — вырывали с корнем.
А в этих камерах-склепах пленных пытали. За что? На это трудно ответить. Может, даже ради развлечения. Привязывали к дыбе. Били по голове и ногам колотушкой. Увесистой. С килограмм. Женщин привязывали к другой, попривлекательнее: дыба хорошо постругана, без сучка и задоринки. Колотушка немножко полегче. «Неужели пытали и женщин?» — подумала с ужасом фрау Эрна.
Дамские сумочки, перчатки, абажуры. Они сделаны из человеческой кожи. А эти волосы фашисты сдирали вместе с кожей с живых людей.
По двору лагеря фрау Эрна шла пошатываясь. Впереди виднелся приземистый крематорий-душегубка, с массивной высокой трубой, из которой когда-то валил черный смрадный дым.
Войдя внутрь мрачного каменного здания, фрау Эрна посмотрела на рейку. Человека ставили измерять рост. Посредине рейки видна щель. В эту щель высовывалось дуло пистолета. На уровне затылка. Раздавался выстрел. Человека укладывали в тележку и, сбросив в люк, отправляли в печь. Одного за другим. Методически, пунктуально, по конвейеру.
Страшно!
Жутко!
Невыносимо жутко!
Экскурсантов приглашают пройти вот к этой стене. «Стоит ли? Может ли быть что-нибудь чудовищнее того, что она уже увидела?» — Фрау Эрна зажмурила глаза и заткнула уши пальцами, чтобы ничего больше не видеть и ничего не слышать.
Говорят, обязательно стоит. Здесь фашисты совершили одно из самых зловещих своих преступлений.
Подошли ближе. На стене — мемориальная доска, на окнах — венки из металла. Рядом у стены — живые цветы. И над ними портрет — все сразу узнали его: бритоголовый, лобастый, большие глаза, курносый нос, полные, будто припухшие губы...
Это он, Эрнст Тельман. Здесь они его зверски убили незадолго до конца войны. Боялись. Как огня его боялись. Ведь за ним — вся честная Германия.
У кого-то нашелся букетик цветов. Всем роздали по цветочку. Фрау Эрне достался алый тюльпан. Положили цветы. Фрау Эрна положила последней: Эрнст Тельман так любил этот алый цвет.
Медленно, словно с похорон, возвращались к проходной. Каменная, булыжная мостовая. Каждый шаг по ней отдавался в висках. Слева — забор, колючая проволока. По проволоке пропускали электрический ток. Прикоснешься — убьет. На углах — сторожевые вышки. На вышках — пулеметы. Пойдешь к проволоке — без предупреждения летит в тебя свинцовая очередь. Валит с ног.
А это что за яма? Недалеко от лагеря. Эрна облокотилась на каменную ограду. Котлован несколько метров в глубину, широкий, круглый. Стены выложены гладким камнем. Попадешь в котлован — не выбраться, как ни старайся.
Эсэсовцы придумали эту яму для потехи. Сюда приводили «провинившегося», бросали в котлован.
Ах, несчастный, несчастный! Что же он сделал, чтобы заслужить такую кару? Ничего, говорят, не сделал. Просто не успел по команде подняться утром с нар. И вот его участь — котлован, глубокий, широкий. Каменные скользкие стены и.... вылезший из норы в стене огромный бурый медведь, голодный, разъяренный.
Поднявшись на задние лапы, медведь с ревом идет на узника, подходит все ближе и ближе. Вот он уже в одном шаге от пленного, оскалил свою пасть, щелкнул зубами... И человек, собрав силы, метнулся от зверя в сторону. Бежит по кругу-котловану, спотыкается, падает, встает и опять бежит. Бросается на гладкую, скользкую стену, хватается пальцами за еле заметные выступы, беспомощно съезжает вниз, ломая ногти, из-под которых брызжет кровь.
И опять разъяренный медведь перед ним. Он, кажется, дышит ему в лицо, хохочет, рычит: «Попался, рус!» Человек в исступлении поднимает глаза вверх: нет, это не медведь дышит ему в лицо, не он хохочет над ним. Это там, над головой пленного, у ограды котлована, стоят эсэсовцы, забавляются, орут: «Ату его, Мишка, ату!» И пленный, в какой уже раз, с обезумевшими глазами снова бежит по замкнутому кругу котлована, опять бросается на каменные стены, скользит по ним, обдирая до костей окровавленные пальцы, падает на бетонный пол, встает, бежит, падает и снова бежит... А сверху несется пьяное: «Ату его, Мишка, ату!»
«Ату?! — кричит вдруг в отчаянии пленный. — Ату, гады, орете?! Нате-ка, выкусите!» — И, повернувшись, он идет навстречу зверю...
— Мама, мамочка! — затрясла Бригитта за плечи фрау Эрну. — Не надо больше, не надо! Мне страшно, мама, страшно!
— Погоди, дочка, — Эрна обняла Бригитту. — Ты представляешь, оказывается, очень сильный был этот русский. Шагнул навстречу медведю, схватил его за шею и начал душить. Понимаешь, начал душить. Охранники, конечно, притихли от неожиданности. Сколько людей бросали в эту яму, а такого еще не видали. Медведь, потешась, разрывал несчастных в клочья. А тут, гляди-ка, вцепился русский в зверя и душит. Захрипел, говорят, медведь-то. Слюну пустил. Еще немного и капут бы ему.
— И что же, мама? — спросила притихшая Бригитта.
— Один эсэсовец не выдержал. Выстрелил в русского. Напугался, гад. Ведь на весь лагерь могло разлететься — русский медведя задушил. Чего доброго и до охраны, мол, доберутся.
— Какой человек, в самом деле, мама! — сказала Бригитта и потянула мать за руку. — Пойдем потихоньку. Я вся дрожу.
Возвращались той же дорогой, мимо причала для лодок, поваленного дуба с гнездом на вершине кроны. Из-за леса медленно поднималась туча. Временами ее перечеркивали яркие змейки-молнии. Где-то далеко-далеко гудело небо, гремел гром.
— Смотри, даже кувшинкам страшно, прячутся, бедняжки, — сказала Бригитта.
— Это они на ночь, дочка, встанет солнце — опять расцветут.
— Скажи, мама, как же могло так случиться: Гете, Шиллер и... Бухенвальд? А? — Бригитта остановила мать, тревожно посмотрела на нее.
Прежде чем ответить, фрау Эрна немного подумала. Не только ее дочь волновал этот вопрос. Люди часто спрашивают: как же это могло случиться?
— Фашизм, девочка, всему виной, — твердо сказала фрау Эрна. — Опутал умы людей черной паутиной. И вот Бухенвальд, Освенцим, Майданек... Тогда и Гете и Шиллер горели в кострах. Ты об этом знаешь.
Они вышли на свою улицу. Стемнело. Зажглись уличные фонари. Свет от них падал на лохматые кроны старых лип, растущих по обе стороны улицы, и листья деревьев, трепеща на ветру, отливали холодным серым блеском.
— Вот и наша обитель, — сказала Эрна, остановившись у подъезда дома. — Пойдем ужинать или еще подышим свежим воздухом? Кажется, идет гроза.
— Постоим немножко. — Бригитта подошла поближе к матери и положила руки на ее плечи: — Мама, я хотела тебе сказать, да не решалась... — Ее мысль прервала молния. Бригитта закрыла глаза.
— О чем, дочка?
— Ты знаешь, Гюнтер ушел...
— Слыхала. Герда как-то сказала. Ну и что же? — как можно спокойнее ответила мать.
— Мама, потом о нем написали в листовке.
— В какой листовке, когда? — Эрна насторожилась.
— Я тебе не говорила, мама, мне положил ее кто-то в карман на заводе.
— И что же в ней написано?
— Гюнтер — герой.
— Слюнтяй он! — воскликнула Эрна. — Таких надо презирать, а не любить.
— Не слишком ли строго? — Бригитта опустила руки. — Может быть, он заблудился, ошибся, может быть, он вернется...
— Хорошо, если одумается, но вряд ли, дочка. — Эрна посмотрела в глаза Бригитты.
Они поднялись в квартиру. Эрна зажгла свет, переоделась. Бригитта подошла к столу, взяла книгу, полистала не глядя.
— Мама, я еще забыла тебе сказать...
— Ну что еще, девочка? — Фрау Эрна присела возле дочери.
— У меня произошла размолвка с Катрин, мама.
— Вот тебе и на. То водой не разольешь. Душа в душу. И вдруг размолвка. Дети еще вы.
— Это серьезно, мама. — Бригитта встала, положила книгу. — Я обидела ее и русского лейтенанта, что был у нас на вечере. — Эрна слушала, строго глядя в глаза дочери. Бригитта продолжала: — Теперь поняла, что поступила глупо. А тот лейтенант почему-то вчера приснился мне. Значит, он обо мне думает.
— Или ты о нем. — Фрау Эрна притянула к себе дочь. — Что я тебе скажу. Обидеть можно любого человека, для этого немного надо. А восстановить потом его доверие бывает трудно. Поэтому извинись перед Катрин, раз ты глупо поступила. Катрин поймет. Ну а с лейтенантом сложнее. Увидишь ли ты его?
— Наверное, увижу, мама. Скоро они придут к нам в клуб.
— Хорошо. Чтобы он не считал тебя негодной девчонкой, посмотри ему в глаза, дочка. Пристально и искренне взгляни. Глаза — зеркало души. Они скажут все сами. Он простит тебя. Мужчины отходчивы.
Над аэродромом опустилась ночь. В этих краях она наступает быстро, незаметно, как у нас на юге. Смотришь, светло-светло, и вдруг словно ворон черным крылом махнул — темень, а на небе глазастые звезды.
Над приводными станциями мигают огоньки. Взлетно-посадочная полоса окаймлена гирляндами электрических лампочек.
Молодые летчики впервые летают ночью. Они побывали уже в «высотке» (так у авиаторов называется помещение, где они облачаются в свои доспехи), надели летные костюмы и теперь ходили возле самолетов, будто марсиане, только что сошедшие на землю с фантастического корабля.
Вокруг молодых летчиков хлопотали командиры звеньев, давали наставления, подбадривали.
Первым должен взлететь лейтенант Павел Тарасов. Он шел наравне с Прохором Новиковым по налету часов в дневных условиях, ему дали несколько контрольных полетов ночью. Тарасов хорошо ориентируется в обстановке, чувствует приборы, не боится им доверять.
— «Сороковой», на старт! — услышал он команду и вывел истребитель на взлетно-посадочную полосу.
— «Сороковой» готов!
— Взлет разрешаю!
Истребитель, покачивая бортовыми огнями, сделал разбег, оторвался от полосы. Где-то далеко-далеко, над гребнем соснового леса, который едва виднелся на горизонте, самолет мелькнул светящейся точкой и погас.
За Тарасовым взлетел Новиков, а потом должен был взять старт Веселов.
Виктор Веселов оправдывал свою фамилию: он действительно никогда не унывал, любил подтрунивать над товарищами. Он иногда читал со сцены свои стихи, но никому не признавался, что написал их сам. Даже ведущему концерта не говорил. Бывало, тот спросит: «Витя, а кто автор стихотворения, которое ты будешь читать?» Веселов отвечал неопределенно: «Из газеты «Доблесть» вырезал, а кто автор — убей не помню».
Перед стартом он настроил себя на «серьезный лад», не раз вылезал из кабины, подходил к командиру звена, спрашивал:
— Как вы думаете, обойдется?
Командир, бывалый летчик, отвечал:
— Не боги горшки обжигают. Все будет в порядке.
Виктор верил командиру. Он летал с ним в зону, выполнял фигуры простого и сложного пилотажа. Да и ночью командир звена неоднократно вылетал с Веселовым, учил его, как надо вести себя в воздухе. И. вот теперь, ожидая команду, Виктор думал: «Не подкачаю».
Он должен вылететь, когда приземлится Тарасов. Кажется, ему разрешили посадку. Да, включили прожекторы. «Посмотрю, как он справится. Ведь Пашка против меня король». Виктор искал глазами истребитель Тарасова. Нашел. Самолет снижался быстро, словно огромный сигарообразный снаряд. Коснулся бетонки. «Молодец», — мелькнула мысль у Виктора. Но что это? Из-под колес самолета Тарасова клочьями рвануло пламя. «Ого, деранул Пашка! Меняй, брат, завтра покрышки. То-то на разборе посмеемся: ничего не скажешь, добротно сработал Тарасов — целое вулканическое извержение за собой оставил».
— «Четырнадцатый», «Четырнадцатый»! Вы что, заснули? — прозвучал голос Крапивина.
— Есть, «Четырнадцатый»! — ответил Виктор.
— На старт, да поэнергичней!
— Есть, на старт поэнергичней!
— Взлет разрешаю!
— Готов!
Виктор не очень резво взял старт. Его истребитель бежал по полосе как-то нехотя. Медленно набирая скорость, он прошел мимо стартового командного пункта, где другие обычно убирали шасси, и только напротив радиолокаторов оторвался от земли.
— Вяло работаете, Веселов, — заметил Крапивин. — Смелее действуйте!
Рядом с Крапивиным сидел Фадеев. Он внимательно наблюдал за посадкой самолета Новикова. Прохор выполнил посадку образцово и тут же по радио получил благодарность от командира полка.
— Уварыч, — сказал Крапивин, повернувшись к Фадееву, — сегодня на разборе будет повод поговорить о полетах молодежи. Как, по-твоему?
— Я готов, Иван Иванович.
— Смотри, Тарасов сел так, что хоть завтра самолет в ремонт отправляй. А Веселов на взлете будто спит.
— Недоработки наши, недоработки, Иван Иванович.
— Если бы только наши, — вздохнул Крапивин. Он спросил в микрофон: — Как Веселов справляется с заданием?
— Пока хорошо, — доложил дежурный штурман.
— В воздухе он, кстати, себя неплохо чувствует. У него ахиллесова пята — посадка. — Крапивин скомандовал: — «Четырнадцатый», возвращайтесь на аэродром.
Веселов принял команду. Он вышел на приводную, взял курс на посадку, все следили за ним. А Виктор, плотно сжав зубы, думал, как бы не промазать — потом еще долго не дадут ночью летать.
«Миг» снизился. Шасси выпущено, вовсю светят прожекторы. Пора приземляться. Но Виктор почувствовал неуверенность. «Пойду на второй круг», — мелькнула мысль, и он машинально взял ручку на себя. Самолет пролетел мимо вышки, черных коробок радиолокаторов. «Чего боялся, то и случилось, — подумал Виктор. — Промазал».
— «Четырнадцатый», «Четырнадцатый», — послышалось в наушниках. — Вы шли на посадку хорошо. Внимательнее, все будет в порядке, — говорил командир полка.
— Есть, быть внимательным! — отозвался Виктор.
На этот раз Веселов не перенапрягался. «А то опять перестараюсь», — подумал он и постепенно отдавал ручку от себя. Истребитель, послушный его воле, шел на снижение. Вот он, кажется, уже коснулся бетонки. Нужно тормозить спокойно, без суеты. Отчего же тормоза не слушаются? Самолет бежит и бежит по асфальту как ошалелый.
«Виктор, тормози!» — приказал себе Веселов и еще сильнее нажал на педаль. Самолет постепенно остановился.
«Чуть не выкатился за полосу, — пронеслось в голове. — Жди, Витька, разноса».
Виктор развернул самолет, вывел на рулежную дорожку. Солдат фонариком остановил Веселова, посмотрел под колеса. Целы. Можно на стоянку.
Разбор ночных полетов состоялся под утро. Летчики, уставшие, утомленные, собрались в «высотке», приободрились. Виктор даже пытался шутить, но у него не получалось. Больше шутили над ним.
— Как, Веселов, не поцеловался с мадонной? — спрашивал Новиков, укладывая карту в планшет.
— Это что еще за мадонна? — огрызнулся Виктор.
— Не знаешь? Та, что возле аэродрома стоит. Ну, с веслом, в купальнике. Наш самодеятельный скульптор поставил ее для ориентировки.
— Попробовал бы он поцеловать, — подхватил Устоев. — Мадонна так огрела бы его веслом — нос на сторону свернулся бы.
— Что ты, Петя! — возразил Новиков. — Мадонна с испуга стрекача дала — и весло, и плавки забыла... Такое чудовище перло на нее: глазища горят, из хвоста жар пышет... А в кабине симпатичный лейтенант сидит.
— Я-то что, — перебил Новикова Виктор. — Вот Пашка Тарасов деранул так деранул, аж дым из-под колес. Да какой дым-то — целое вулканическое извержение.
Веселов перенес шутки на Тарасова. Но Павел укладывал в вещевой мешок свои доспехи и ни на кого не обращал внимания.
— Не слышишь, Паша, — громко спросил Виктор, — о тебе речь?
— Мели, Емеля, твоя неделя, — отшутился Тарасов, завязывая вещевую сумку.
Вошли Крапивин и Фадеев. Веселов заметил их первым и подал команду. Крапивин махнул рукой, что означало — «вольно».
Расселись за столы, притихли.
— Ждете, хвалить вас буду, — начал Крапивин. — Пожалуй, есть за что и похвалить. Слетали в зону зрело, как настоящие летчики. Даже лучшего трудно выделить. Набили руку. А вот с посадкой да со взлетом некоторые не дружат. — Крапивин глазами отыскал Веселова. Тот встал, вытянулся. Все заулыбались. — Садитесь. Чуть было до города не докатил, лейтенант. Совсем растерялся. Что, тренажа мало, что ли, было?
— Кажется, достаточно. — Веселов пожал плечами.
— А Тарасов? Опытный. Тоже на посадке дрейфит.
— Есть малость, товарищ подполковник.
— У Новикова учитесь. Надежно работает. — Крапивин помолчал. — Впрочем, это не только вас касается, пожалуй. — Летчик насторожились. — Вот мы с Николаем Уваровичем проанализировали, сколько часов налетал каждый из вас. И сделали вывод — мало, очень мало. Давно нужно было ночное небо сверлить, а мы засиделись. Это положение надо исправлять. — Подполковник посмотрел на часы. — Скоро рассвет. Сбор личного состава, участвовавшего в полетах, в шестнадцать ноль-ноль.
...Автобус, на котором летчики возвращались в городок, шустро бежал по неширокой прямой бетонированной дорожке. Машина иногда подпрыгивала на камешках, попадавших под колеса, и, чтобы ребята не задремали, Веселов тихонько напевал:
Не уйти от проклятой погони,
Перестань, моя крошка, рыдать...
На востоке алела розовая полоска зари. Почти над самым горизонтом сияла крупная звезда, которая, казалось, мчалась навстречу возвращавшимся с полетов. Сегодня летчики видели много таких ярких звезд в ночном чернильном небе. Может быть, самые красивые названы ими счастливыми. Да, у каждого летчика есть своя счастливая звезда, которая кажется ему самой яркой.
Крапивин и Фадеев, стоя возле автомашины, давали указания не превышать скорость, соблюдать дистанцию, выставить наблюдателей. Во главе колонны пойдет командирская легковушка, замыкать колонну будет автомашина, на которой поедет замполит.
Это был коллективный выезд в город.
Иван Иванович махнул рукой, солдаты забрались в кузова, и машины двинулись в путь. Ехать до города недалеко — какие-нибудь час-полтора.
В этом городе до установления народной власти отдыхала берлинская знать в своих коттеджах, расположенных на берегах озер. Все озера связаны каналами в единую магистраль, опоясывающую город, и он, по существу, находился на одном большом острове.
В городе много парков, садов, скверов. Особенно красив парк Сан, в котором одинаково хорошо чувствуют себя и развесистые ивы, и огромные платаны, и простой, самый обыкновенный, постриженный, словно под гребенку, кустарник.
По центру парка Сан пролегла главная аллея. Она выходит на площадь, к дворцам бывших немецких королей. Справа, если идти от парадных ворот, — терраса с беседками, оранжереями, цветниками. А еще выше, на площадке, — опять дворцы-музеи.
Слева от главной аллеи протекает ручеек, заросший осокой. Через ручеек перекинуты небольшие мостики, здесь прижились, даже зимуют дикие утки, лебеди. Они стали почти ручными.
На другом конце города расположен так называемый Новый парк: просторный, с дикими камышовыми зарослями по берегам озера. В парке есть небольшой старинный замок, в котором проходила сразу же после войны конференция, принявшая соглашения о побежденной Германии.
Машины шли на большой скорости. По сторонам мелькали небольшие сосновые рощицы, убранные полоски ржаных полей, картофельные и свекольные делянки.
В выходной день на полях никого нет. Такой у немцев порядок: работают споро всю неделю, а выходной на то и выходной, чтобы отдыхать. А немцы отдыхать умеют. Они целыми семьями на велосипедах выезжают за город, на берега озер, пляжи. Владельцы моторных лодок, катеров вместе со своими домочадцами, нагрузив сумки бутербродами и пивом, уплывают подальше и, приткнувшись где-нибудь в красивом местечке, разбивают на ночь палатки.
По утрам и вечерам на озерах много рыбаков: каждый на своей лодочке, бросив якорек, сидит над удочками, не шелохнется. Маленькую рыбку не берут: есть закон не губить молодь. А уж если поймают, так килограмма на полтора-два.
Машины проскочили через мост, въехали в город. Давненько не были здесь солдаты, и теперь все казалось им новым, в диковинку: кирхи и дома остроконечные, а люди, даже старые, никого не стесняясь, ходят в шортах по улицам. Есть, говорят, у некоторых такие шорты — кожаные, просмоленные, что из поколения в поколение переходят. И чем заскорузлее, тем почетнее.
На последней машине вместе с Фадеевым ехали Данила Бантик и Егор Кленов.
— О-го-го! — горланил Кленов Бантику. — Пошел бы у нас в трусах по городу или по селу — в милицию забрали бы.
Бантик улыбнулся, подмигнул Егору: «Постой, мол, ты еще не такое увидишь».
— Смотри! — крикнул Данила. — Вот это фокус!
Солдаты повернулись в его сторону. По дорожке вдоль тротуара ехала на велосипеде монахиня, легко перебирая педалями. В черном одеянии, в белом чепчике на голове, она выглядела смешно.
— Это тебе не полтавский извозчик Пчелка! — крикнул Бантик. — Если бы у нас монахиня села на велосипед, бабы с ума посходили бы: сама гиена огненная едет на чертовой колеснице. И молиться бы перестали.
— Приеду домой, обязательно посажу монахиню на велосипед, — шутил Кленов. — Вот антирелигиозная пропаганда будет!
Машина подошла к Новому парку. Крапивин выбрался из легковушки, вызвал старших, указал, куда поставить автомобили. Для порядка выделили дежурного: не то подойдет военный автоинспектор, вывернет свечи (любят они это делать) — греха не оберешься, до самого коменданта полковника Карева потянут. Доказывай потом, кто прав, а кто виноват.
— Николай Уварович, — обратился Крапивин к Фадееву, — тебе, пожалуй, нужно брать бразды правления, а я по городу поброжу.
— С удовольствием.
Фадеев скомандовал: «За мной», — и солдаты пошли в парк. Миновали мост через канал, побрели по берегу озера.
День выдался теплый, солнечный. На песчаном пляже полно народу. Среди загоравших Бантик заметил Герду, помахал ей рукой. Герда тоже увидела Данилу. Бантик замедлил шаг, немного приотстал от товарищей. К нему подбежала Герда. Кремовый купальник плотно облегал ее фигуру. Отряхнув с себя песок, она протянула Бантику руку.
— Здравствуйте, Данила.
— Привет, Герда.
— Почему так долго не были?
— Заняты, Герда.
— Вы в музей?
— Да.
— О, я тоже не была в музее.
— Присоединяйтесь.
— А тот летчик здесь?
— Лейтенант Новиков? Здесь, Герда, здесь.
— О, это хорошо. Очень хорошо. Мы сейчас с Катрин придем. Может быть, Бригитту захватить? — крикнула Герда и побежала на пляж. Бантик посмотрел ей вслед: «И бегает, как наши девчонки, только пятки сверкают», — подумал он и пустился догонять ребят.
Фадеев пояснял солдатам:
— Вот это и есть тот замок, в котором проходила конференция. Видите, он не такой уж и казистый, как, наверное, вы представляли себе: старинное здание, даже немного мрачноватое. Стены обвиты диким виноградом, а вход — будто в подвал идешь. Но главное не в этом. Замок стоит в стороне, здесь тишина, покой. Поэтому, очевидно, и выбрали его для конференции. И еще, говорят, товарищ Сталин не любит помпезности, разных там побрякушек.
Купили билеты, прошли в здание. Экскурсовод повел в зал, где проходили заседания.
Бантик толкнул в бок Кленова, шепнул на ухо:
— И не так уж шикарно.
Кленов кивнул. А экскурсовод, старенький немец, уже рассказывал о конференции.
Бантик посмотрел по сторонам. На стене увидел портрет Сталина. Он был в военной форме — белом кителе, брюках навыпуск, без головного убора, пальцы рук взяты в замок. Бантику показалось, что Сталин, прищурив глаза, вот-вот скажет ему: «Любуешься делами отцов своих? Любуйся, но не забывай, какой ценой нам все досталось».
Кленов дернул Бантика за рукав, тихо сказал:
— Слушай, Данила, наверное, самое интересное.
Экскурсовод подвел солдат к стулу. Рядом стояли такие же стулья — легкие, с мягкими сиденьями и спинками.
— Вот на этом стуле, — показал экскурсовод, — сидел Иосиф Виссарионович Сталин. Как видите, очень простой и очень удобный. Когда товарищ Сталин увидел, что ему поставили мягкое кресло, он, как говорят очевидцы, рассердился и сказал: «Пролетариат и его вожди привыкли решать международные вопросы не в уютных кабинетах и мягких креслах, а в рабочей обстановке». И попросил себе вот этот простой стул. Другие, конечно, возражали: нельзя, мол, так победителям, но Сталин настоял на своем.
Экскурсовод обошел вокруг стола, приблизился к другому стулу.
— Ну а тут сидел премьер-министр Великобритании Уинстон Черчилль. Вы, конечно, представляете этого человека. Черчилль садился на стул осторожно, боялся, выдержит ли. Над столом, как шутят остряки, всегда торчала черчиллевская сигара, с которой он никогда не расставался.
Солдаты засмеялись. Улыбнулся и гид. Шутка удалась.
Подошли к стулу Гарри Трумэна, американского президента. Экскурсовод лишь упомянул, что Гарри — один из самых бесцветных президентов в истории Америки.
Гид направился в следующую комнату, но тут раздался голос Бантика:
— Можно вопрос, товарищ экскурсовод? — И, не дожидаясь разрешения, продолжал: — На стуле, где товарищ Сталин сидел, есть какая-то зазубринка. Не скажете отчего?
— О, эта зазубринка не простая, — произнес экскурсовод. — Совсем не простая. — Он протиснулся сквозь толпу солдат, подошел к стулу. — Эта зазубринка имеет любопытную историю. После того как конференция закончилась, в замок нахлынули корреспонденты. Ну, конечно, вопросы, расспросы. Каждому хотелось к тому же сувенир какой-нибудь прихватить — ручку, которой Сталин соглашения подписывал, пепельницу, в которой Черчилль сигары гасил, пробку от бутылки, из которой сельтерскую наливали. Мало ли кому что в голову придет: корреспонденты народ с причудами.
А вот одному из американских корреспондентов ничего из сувениров не досталось. И что же, вы думаете, он сделал? Он выхватил из кармана нож, подошел вот к этому стулу и отколол от спинки щепочку. Малюсенькую щепочку. «О’кей! — крикнул он коллегам. — Лучший в мире сувенир! Премьер-министр самой великой в мире страны сидел во время конференции на самом скромном стуле. Сенсация! Я заработаю миллион».
Его коллеги, конечно, улыбались, — продолжал гид, — а этот американский журналист, говорят, завернул щепочку в платочек, побежал на телеграф и передал в Штаты свою корреспонденцию-сенсацию.
— И напечатали? — спросил заинтересовавшийся рассказом Фадеев.
— Еще бы не напечатать! Это же Америка! — воскликнул гид.
— Вот она какая, зазубринка-то, — проговорил Бантик и погладил спинку стула ладонью.
— До вещей дотрагиваться нельзя, — заметил Фадеев.
— В порядке исключения можно, товарищ майор, — пошутил Бантик и пошел в следующую комнату.
Здесь его догнали Герда, Катрин и Бригитта.
Бантик нашел в толпе лейтенанта Новикова и шепнул ему: «Тут Катрин».
— Где она? — спросил Новиков.
— Вон там.
— А еще кто с ней?
— Герда там. Бригитта, я ее не знаю.
— Бригитта? Черненькая. такая?
— Да, черненькая, глазастая.
— Пошли, — сказал Прохор.
— Может, Кленова прихватить, товарищ лейтенант?
— Позовите.
Но Кленов отмахнулся от Бантика: мол, отвяжись, дай послушать, интересно ведь.
— В этой комнате работала советская делегация, — объяснял гид, — обговаривала свою позицию. Комнатка-то небольшая, а какие вопросы в ней решались! Не правда ли, молодой человек?
— Истинная правда, товарищ экскурсовод, — выпалил Бантик.
Кленов повернулся к Даниле, сказал:
— Иди один.
— Пожалеешь, Егор.
— Иди.
Девушки ожидали их в небольшой прихожей. Когда вошли Новиков и Бантик, они встали, поздоровались. Катрин была весела, улыбалась. Герда сразу же начала рассказывать, что ей понравилось и что не понравилось в музее. Бригитта молчала.
— Душно здесь, — сказала Герда, помахивая платочком. — Сейчас бы в воду.
— Это идея, — поддержал ее Прохор. — Как, Катрин?
— Я — «за». А ты, Бригитта?
— Пошли, — согласилась та.
Прохор доложил Фадееву, он разрешил. Быстро выскочили на улицу. Побежали к пляжу.
— Кто всех дальше нырнет? — спросил Прохор.
— Бантик, конечно, Данила Бантик, — уверяла Герда.
— А по-моему, Бригитта. Она не только пловчиха, но и здорово ныряет. Лучше любого мальчишки! — сказала Катрин.
— Посмотрим, — возразил Бантик. — У нас есть речка. Псел называется. Так я ее от одного берега до другого переныривал.
— Я слышал, хорошая речка, — подтвердил Прохор.
Бантик подмигнул Прохору: «Правильно, мол, поддерживаешь».
— А у нас под Рязанью — Ока! Слыхали, девушки, про такую реку?
— Как, как вы сказали? — спросила Катрин.
— Ока, приток Волги. Вот это река! Ты вряд ли перенырнул бы ее, Бантик.
— Ну, это мы будем еще посмотреть, как говорят в Одессе, — отпарировал Данила.
Пляж пестрел разноцветными купальниками, шапочками. Песок под лучами солнца раскалился: ступишь — обжигает. Девушки облюбовали место, из сумочек вытащили купальники, скрылись в кустарнике. Прохор и Бантик тоже нырнули в кусты. Вышли почти одновременно — и сразу, с разбегу, в воду.
Вода, прохладная, приятная, придавала бодрость, и все они поплыли к середине озера. Прохор плыл саженками, справа от него, отдуваясь, плыла Катрин, слева — Герда и Бантик. Бригитта чуть-чуть приотстала, хотя тоже плыла легко и быстро.
— Назад, Бантик! — крикнул Прохор и, развернувшись, направился к берегу. За ним поплыли другие. Бригитта повернула минутой раньше, и Прохор, увидев ее загорелые, смуглые плечи, прибавил хода. Услышав за собой прерывистое дыхание, Бригитта тоже усилила темп. Расстояние опять увеличилось. Прохор поднажал. Но как только он приближался к Пунке, она мгновенно делала рывок и отрывалась от него.
«В самом деле хорошая пловчиха», — подумал Прохор и ощутил под ногами дно. Он встал на песчаный грунт, откинул назад волосы, обернулся: Катрин, Герда и Данила были еще далеко. Они не торопились, очевидно, о чем-то болтали, легко держась на воде.
— А правду Катрин говорила, что вы здорово плаваете, — сказал Прохор.
Бригитта, как показалось Новикову, лукаво взглянула на него.
— Катрин любит похвалить. У нас есть девушки, которые плавают лучше. Да и сама Катрин — настоящий дельфин.
— Но вы, конечно, мастер.
— Далеко до мастера, как до солнца.
Время от времени Бригитта отталкивалась пальцами ног ото дна. Ее ладони лежали почти на самой поверхности воды. Иногда Бригитта сжимала кулачки и озорно била ими по набегавшим пенистым барашкам. Прохору хотелось подойти к ней поближе, положить свои крупные загорелые руки ей на плечи и сказать: «Почему вы обижаетесь на меня, Бригитта? Давайте помиримся. И будем друзьями». Но разве можно ей это сказать? Она недоступна, как богиня.
— Поплыли! — крикнула Бригитта и сразу оказалась в нескольких метрах от Прохора. Новиков стоял не шелохнувшись.
— Чего же вы, как вас зовут... Прохор! Плывите сюда.
Новиков поплыл на ее зов. Навстречу приближались Катрин, Герда, Бантик.
— Эй, вы! — крикнула Катрин. — Мы на песок, греться.
— Давайте, товарищ лейтенант, давайте, — подбадривал Бантик и замахал саженками за Гердой.
— А вы умеете так держаться? — спросила Бригитта и раскинула руки в стороны. Ее головка в синенькой шапочке закачалась как поплавок. — Не умеете?
— Почему же, умею, — возразил Прохор.
— Вы на меня не сердитесь? — спросила она.
— Это почему же я должен на вас сердиться?
— Помните, там, в парке...
— Ну?
— Я, кажется, вам нагрубила.
— Бывает, — неопределенно ответил Прохор.
— Извините меня.
— Что за разговор! — удивился Прохор. — Я давно забыл. Девушкам, особенно хорошеньким, можно простить и не такие шалости.
— Говорите, шалости? — спросила она и тепло взглянула на Прохора. — Тогда будем друзьями. — Бригитта сказала это так искренне, что Новиков немного растерялся и хлебнул воды.
— Давайте вашу руку, Прохор. Чего же вы закашлялись? Еще утонете, — смеялась Бригитта.
Прохор подал руку. Бригитта пожала ее и, развернувшись, поплыла к берегу. Оттуда уже кричал Бантик, сложив ладони рупором:
— Эй-гей-гей!
Бригитта и Прохор вышли на берег, бросились на песок. Разомлевшая на солнце Герда, съязвила:
— Молодец лейтенант, а ты, Данила, ушами хлопаешь. — Вскочив на ноги, она бросилась в воду. За ней метнулся и Бантик, крикнув:
— Утоплю, Герда!
Катрин подошла к Бригитте, легла рядом. Несколько минут они молчали. Потом Катрин спросила:
— Почему вас долго не было, Прохор?
— Дела, Катрин, дела. Ведь мы народ военный, собой не распоряжаемся.
— А у нас вечер недавно был. Веселый, настоящий карнавал. Мы с Бригиттой вас ждали.
— Я же сказал, Катя, дела. Военные мы. Вот с экскурсией выбрались. А то, может, и сегодня не пришлось бы встретиться.
Прохор говорил, а сам поглядывал на Пунке. Бригитта лежала, подперев лицо руками. Катрин набрала в горсть песку, тоненькой струйкой насыпала его в желобок на спине Бригитты. Песок щекотал спину. Бригитта трясла плечами, а Катрин беззвучно смеялась.
— Когда у вас будет вечер молодежи, Катрин? — спросил Прохор и тоже набрал горсть песку и стал сыпать Бригитте на спину. Пунке вскрикнула.
— Ах, вот это кто забавляется! А я думала, муравьишки забрались.
— Теперь долго не будет, Прохор, — ответила Катрин. — До октябрьских дней. Вы же знаете, у нас в начале октября праздник.
Новиков вздохнул:
— Да, это очень долго ждать.
— Ну, вы посидите, а я поплаваю, — сказала Катрин и пошла к воде.
Через минуту-другую она присоединилась к Герде и Бантику.
— Поплывем на быстрину! — крикнула Катрин.
— Плыви, — сказала Герда и схватила Бантика за коротко подстриженный чуб. — Попался, чертенок! — Она крепко потрепала Данилу за волосы.
Бригитта встала на колени, выкопала ямку, начала машинально засыпать ее горячим сухим песком. Прохор смотрел на озеро, искал среди купающихся голубую шапочку Катрин.
— Ого, далеко заплыла! — воскликнул он. — На самую быстрину вышла.
— Она и на тот берег переплывет, сильная, — сказала Бригитта, глядя на озеро из-под руки.
Опять помолчали.
— Кажется, пора. — Прохор достал часы. — Наши могут уехать.
Бригитта тоже взглянула на часы. Было без четверти три.
— Вам во сколько?
— В четыре.
— О, еще целый час.
Бригитта посмотрела на Прохора пристально, внимательно:
— Искупаемся?
— Пошли.
Они шагнули в воду.
— Скажите, Бригитта, где вы научились говорить по-русски?
— Вас удивляет?
— Нет. Но...
— В школе. У нас учат русский. Катрин, Герда и я в школе были прилежны...
Прохор и Бригитта стояли лицом друг к другу.
— Значит, до октября теперь? — спросила Бригитта.
— Наверное, — ответил Прохор.
— Мне хотелось бы увидеться раньше.
Прохор приблизился к Бригитте, взял ее руки в свои, сказал:
— Если я приеду в субботу... Где мы можем увидеться?
Немного подумав, Бригитта ответила:
— Встретимся у вокзала, в восемнадцать. Я вам покажу укромный уголок.
— Договорились, Бригитта. А теперь поплаваем. И нам пора...
На следующий день только и разговоров, что о поездке в город. Больше всех, как всегда, говорил Данила Бантик, его занимал вопрос: нажил американский журналист или не нажил миллион на своей сенсации.
— Как ты думаешь, Егор? А?
Кленов, подвинчивая болтик, недовольно хмурился: «Нашел о чем спрашивать. Как будто америкашка поделит этот миллион с ним, Бантиком».
Вслух же ответил:
— Не трать, кума, силы на непосильный труд. Меня это совершенно не интересует. Давай-ка лучите вот о чем подумаем: как занять ребят. Скучают они по дому, по родным местам, по девушкам. Здесь, конечно, хорошо, но российские, украинские края лучше. — Егор глубоко вздохнул. — Пожалуй, краше твоего миргородского края-то и нет ничего на свете. Был я как-то там, по гоголевским местам с отцом ездил. Знаешь Сорочинцы?
— Еще бы! — воскликнул Бантик. — Родина Николая Васильевича Гоголя.
— Вот мы там и были. Места, как ты сам представляешь, просторные, равнинные. Сады, палисаднички. А Псел, река Псел, где мы с батей купались, — одно наслаждение.
Бантик внимательно слушал Кленова, иногда поддакивал: правду говоришь, Егор, истинную правду.
— Знать, ты и в Полтаве бывал? — спросил Бантик, насторожившись. — А молчал!
— Понимаешь, Данила, сколько воды за это время утекло, я тогда мальчонкой был, многое выветрилось.
— А я Полтаву как свои пять пальцев знаю, — сказал Бантик. — Один Музей Полтавской битвы чего стоит! Поле, огромное поле, и на нем редуты, флеши. Знаешь, что это такое? Я же говорил, что ты сельпо. Не обижайся, Егор, шуткую. Редуты и флеши — это военные укрепления, как теперешние траншеи, доты и дзоты. Так вот, такие редуты и флеши настроили русаки на Полтавском поле, что сам их батько Петр Первый был, как дитя малое, доволен и хвалил своих солдат — молодцы, мол, служивые, побьем здесь шведа проклятого. И побили! Вот, скажу я тебе, битва была так битва! И теперь экскурсанты приезжают в Полтаву, чтоб посмотреть, где русские шведов дубасили.
Кленов спросил:
— Что, поле и есть сам музей?
— Нет, Егор, не только поле. Есть здание музея. Интересно. На стенах карты висят, кто и как бой свой строил. У Петра Первого план был умнее. Не только стенка на стенку, а и удар конницей в тыл. Ну, там и пушки, конечно, есть. Не такие, правда, как сейчас, а самопалы, ружья, пищали... Трофеи!.. Чего там только нет!
— Ну вот, Данила, а ты все о миллионе думаешь, — упрекнул Кленов Бантика.
— Да я, Егор, просто так, любопытно. На пустяке, кажется, а миллион сграбастал! Умеют деньги делать, черти!
Неожиданно над аэродромом разразился дождь, настоящий ливень. Откуда он только взялся: небо с утра было чистое, голубое и вдруг — ливень. Егор и Данила едва успели зачехлить самолеты. Прибежали в ангар — на них не было сухой нитки. Тут налетели Прохор Новиков и Павел Тарасов.
— Раззявы, — нарочито грубо сказал Прохор. — Видят, туча нагрянула, а они все гайки крутят.
— Успели зачехлить, — проворчал Тарасов, — или потом насосом воду откачивать?
— А приготовили насос-то? — улыбнулся Бантик. — Может, ложками отхлебывать будем?
Косой сильный дождь барабанил по крыше ангара, вода лавиной скатывалась по ней, желтыми кипящими ручьями бежала по водосточным канавам, уносила почерневшие щепки, сухую траву, песок. Казалось, выгляни сейчас солнце — и человек предстанет перед совершенно новым миром, чистым, умытым, свежим.
Прохор развернул газеты, пробежал по заголовкам.
— Вот мои земляки дают так дают! — воскликнул он. — Завод в Рязани заложили... А это, пожалуй, новость номер один. Вас, Егор, касается. Хотя это интересно всем. На Волге, в Жигулях, строят гигантскую электростанцию. Куйбышевскую ГЭС. Представляете, будет давать несколько миллиардов киловатт-часов в год. Ток пойдет в Москву, осветит Поволжье, Рязань...
— Я уже слышал об этом, — сказал Кленов. — Здорово! Мои Жигули не только пивом будут славиться, но и ток дадут. Скажите, товарищ лейтенант, а не достанет этот ток до Миргорода? — Кленов покосился на Бантика. Данила, не поняв, в чем дело, заморгал глазами.
— До родины товарища Бантика? — спросил Новиков. — Далековато. К нему рукой подать от Днепра.
— Там тоже строят дай бог! — Бантик подошел поближе к Прохору. — Тут ничего об этом не пишут?
— Как не пишут, товарищ Бантик! В Полтаве пустили новую линию троллейбуса, в Киеве отстроили Крещатик. Смотрите, какой красавец. Лучше довоенного.
— Мать моя! — воскликнул Данила, глядя на снимок. — Так тут же все было порушено, я бачил. Вот так красота! Приеду, обязательно пройдусь по Крещатику. Скажу: спасибо, земляки, за такой подарок...
— Мне письмо недавно прислали, — перебил Бантика Кленов. — Пишут, старший братишка из Куйбышева в Жигули подался. Экскаваторщик он. В прошлом году в армии отслужил. Женился. И — в Жигули.
— А что, молодцом, — сказал Прохор.
— На каком-то шагающем экскаваторе работает, — рассказывал Кленов.
— Это не экскаватор, а целый завод. — Прохор уселся поудобнее.
— Сколько же рабочих он заменяет? — спросил Бантик.
— Несколько тысяч.
— Вот так махина!
— Еще бы!
Кленов сказал:
— Скорей бы домой, туда, в Жигули... — Егор посмотрел на свои обветренные руки, потрогал мускулы. — Соскучился. Два года дома не был. — В глазах его появилась грусть. — Вот мы сегодня говорили с Бантиком: скучно живем. И ребята, смотришь, скучают, тоска по дому гложет. Занять их чем-то надо, самодеятельность, что ли, развернуть, товарищ лейтенант?
— Была же у нас самодеятельность. Почему-то заглохла. Негоже это, — сказал Бантик и продолжал: — Прошу слова, товарищи! — Он отвернул пробку термоса, отпил несколько глотков, поперхнулся. Кленов хихикнул.
— Извините, — сказал Бантик и громко икнул. — Первый блин комом. Я думал, здесь сельтервассер, а тут, мабуть, из водопровода.
Данила сделал серьезное лицо, отставил термос в сторону.
— Ну что, хлопцы, — продолжал он, — балакать будем, как нам свой досуг строить, али что? Я думаю, пора нам браться обеими руками, иначе не сдвинем с места мы этот самый досуг. Если одной рукой будем браться, то у нас получится, как в басне Ивана Андреевича Крылова «Лебедь, Щука и Рак». Ну, а коль мы обеими руками да дружно возьмемся за этот самый крыловский воз, так что же с ним будет? А с ним будет то, что он немедленно окажется на сцене, и всем нам будет весело и хорошо.
Кленов зааплодировал.
— Правильно, Бантик! Тащи воз на сцену! Запрягай в воз «Мига»!
Бантик поднял руку, призывая к тишине.
— У нас же, хлопцы, скажу я вам честно, положа руку на левую половину...
— Товарищ Бантик, — остановил его Кленов. — Нельзя ли поконкретнее? Предложения давайте, предложения.
Данила улыбнулся:
— К чему я показал вам, товарищи, эту сценку. — Бантик отпил глоток воды. — Вот так, как мой герой, часто говорит с трибуны наш комсомольский бог Яша Пилюцкий: «Возьмемся обеими руками, вытащим воз из трясины, положа руку на левую сторону груди...» — Бантик точно скопировал Пилюцкого. — А сам мух перестал ловить, «бачок» наел, что наш начальник ПФС. Давайте ударим по этому «бачку», чтобы наш Пилюцкий поворачивался быстрее, в эскадрильях бывал почаще, таланты выискивал и вытаскивал на сцену!
А теперь конкретные предложения. — Бантик махнул рукой. — Таланты у нас есть. Я беру на себя драматический кружок, Кленов — мой заместитель. Без бюрократического аппарата тут не обойтись. Лейтенант Новиков, по-моему, певцов возьмет под свое начальство. Верно, товарищ лейтенант?
— Попробую.
— Техник-лейтенант Устоев — плясунов. Можно и оркестр создать. У лейтенанта Тарасова аккордеон. К нему прибавим саксофон и гитару. Чудо-оркестр!
— Все это на комсомольском бюро нужно обсудить, — серьезно сказал Новиков. — Пусть мозгами пораскинут. Может, толк будет.
— Верно! — поддержал Тарасов. — А то совсем скисли. — Павел весело поглядел на солдат. — Дядя к нам не приедет и за нас не сделает. Пригласим сюда, в клуб, немецких ребят и девчат. Как вы на это смотрите? — Бантик от удовольствия потер ладони: есть повод увидеть Герду.
— Знаю, Бантик, о чем ты подумал, — охладил его Прохор. — Не выйдет! Мы пригласим наших соседей со швейной фабрики. Тут ближе...
Дождь перестал так же мгновенно, как и начался. Летное поле аэродрома задымилось испариной. Прибитые дождем зонтики ромашек и фиолетовые шапочки клевера вновь расправились, похорошели, стряхнув с себя капельки дождя.
— Пойдем, посмотрим, надо ли вызывать насос, — сказал с улыбкой Новиков, обращаясь к Бантику.
— Я вытащил ложку из-за голенища, — съязвил Данила. — Хлебать — так всласть!
Все высыпали наружу, побежали к самолетам.
— Расчехляй! — скомандовал Бантик и вместе с Кленовым быстро сдернул чехол с истребителя. — Хоть сейчас в полет, товарищ лейтенант.
— Молодец, Бантик, — похвалил Прохор. — Сегодня ночные, давайте еще разок посмотрим.
— Это можно, — не возражал Данила. — Но гарантирую, товарищ лейтенант, комар носа не подточит.
— У Кленова как? — спросил Прохор.
— Егор тоже не подведет. Весь день обхаживал самолет, как молодку.
— А если без шуток, товарищ Бантик? — Прохор нахмурился.
— Докладываю, товарищ лейтенант. У нас с рядовым Кленовым взаимодействие и полный ажур.
В разговор вмешался Кленов:
— Не беспокойтесь, товарищ лейтенант. У меня все в порядке. Можно заводить.
Новиков и Тарасов еще раз внимательно осмотрели самолеты, остались довольны.
— Ну, а Пилюцкого за бока возьмите, — как бы между прочим сказал Новиков.
— Хорошо, товарищ лейтенант. Мы растрясем «бачок» у Яши.
— Вот это по-нашему, а то носы повесили. — Прохор полез в кабину самолета.
— Мы хвост пистолетом держим, — ответил Бантик. — Не так ли, Жора?
— Стараемся. — Кленов легонько толкнул Бантика в бок.
Прохор явился на вокзал рано. Его командировали в город: в эскадрилье переоборудовали комнату политпросветработы, нужно было купить краски и кумач.
Новиков выполнил задание, побродил немного по городу и пошел на вокзал, чтобы пообедать.
Решил зайти в ресторан, там удобнее. Прошел коридор, остановился, прочитал вывеску: «Митропа», подумал, что означает это слово. Догадался: «Средняя Европа» — так называют в Европе рестораны, принадлежащие железнодорожным кампаниям. Когда он ехал сюда служить, заходил в вагон-ресторан обедать. Там впервые и познакомился с этим словом. Оно было написано на высоких, с ручками супницах, на чашках и тарелках, на картонных кружочках, которые подкладывают под бутылки с пивом и стаканы.
Прохор шагнул к двери и вспомнил: немецкие рестораны посещать не разрешается. Пошел назад. Увидел зал. Через открытую дверь заметил: сидят наши офицеры, обедают. «Значит, тут можно», — подумал Прохор и вошел в зал, маленький, неуютный, с характерным для вокзалов запахом. В зале было несколько человек, очевидно командированных. Все ели сосиски, сдобренные горчицей.
«Неужели ничего больше нет?» — подумал Прохор, занимая свободное место. Взял меню на немецком и русском языках, пробежал глазами. Свиной шницель, пожалуй, самая любимая после сосисок еда немцев. Прохор заказал. Пока ждал, окинул взглядом потолок, стены, обедающих: знакомых не было, — значит, под шницель можно выпить бутылку пива с двумя рогастыми козлами на этикетке. И называется это пиво «бок-бир», наверное, из-за этих козлов, что, сойдясь на тропинке, нацелили свои крутые рога друг на друга и вот-вот стукнутся ими так, что посыплются искры из глаз.
Прохор подозвал официантку, заказал пиво. Официантка улыбнулась, нырнула за перегородку, принесла бутылку сельтерской воды.
— Пожалуйста.
— Я просил пиво, бир, — сказал Прохор. — Ферштейн? Понятно? Айн фляше бир. Одну бутылочку пива.
Официантка улыбнулась вновь, обнажив свои белые зубы.
— Я вас очень хорошо понимаю, — сказала она по-русски. — Пиво ферботен, герр лейтенант, не разрешают. Хотите «браузе лимонаду?
— Надоел он этот «браузе». Слава богу, пичкают каждый день в столовой.
Официантка улыбнулась и скрылась за перегородкой.
Офицеры, сидевшие в зале, рассмеялись. Пехотный старшина-сверхсрочник, полненький, губастый, посасывая маленькую трубочку с головой Мефистофеля, сказал:
— Пей, лейтенант, «Бурковку», выпьешь дюжину — захмелеешь, даже пойдешь плясать!
— Бросьте трепаться, — огрызнулся Новиков, принимаясь за шницель. — «Бурковку» какую-то выдумали!
— Вот чудак, — не унимался старшина, — всюду так величают сельтерскую-то: «Бурковка» и «Бурковка». Отстает, авиация, от событий — высоко, значит, летает.
— А почему ее так назвали? — спросил Прохор, разрезая шницель.
Старшина посмотрел, ушла ли официантка, посопел трубочкой с Мефистофелем, тихонько сказал:
— В честь полковника Буркова окрестили. Знаешь такого? Хи-хи!
Старшина был явно навеселе. Глаза его блестели, он то и дело поправлял висевший сбоку фотоаппарат, посасывая трубочку.
— У нас ее только так и величают, сельтерскую-то, — повторил он знакомую Прохору фразу. — Но есть «Бурковка» номер два», лейтенант. Хочешь попробовать? Хи-хи! — Старшина, вынув изо рта трубочку с Мефистофелем, крикнул: — Хелло, Галочка! Принесите, майн херц, мою сельтервассер, понимаете, мою. — Старшина сунул трубочку в рот, посопел ею, продолжал: — «Бурковка» номер два» хорошая штука, лейтенант. Выпьешь, аж в пот бросает. Будешь вставать, а тебя того... и поведет в сторону. Хи-хи!
Галочка принесла бутылку. Старшина хлопнул пробкой, взял у Прохора тонкий конусообразный стакан, налил до половины, налил и себе.
— Ну, авиация, чокаться не будем. Полетели! — Старшина сделал несколько глотков, крякнул, сунул трубочку в рот, похлопал большим пальцем по отверстию в чубуке, пососал, трубочка задымила.
— Вот она и есть «Бурковка» номер два», — сказал он и поторопил Прохора: — Пей, авиация, не миндальничай.
Новиков поднес стакан к носу, понюхал.
— Корн или водка? — спросил он.
— Какая тебе разница, авиация. Разберешься потом, — махнул рукой старшина и вновь хихикнул.
Прохор отставил стакан:
— Заберите, не пью.
— Тоже мне, не пью, — повысил голос старшина. — Пей, авиация, коль подносят. Знай, с Сашкой Кротковым не грешно выпить сельтерской — «Бурковки» номер два». — Прохор заметил, что старшина хмелеет.
— Вот что, Саша Кротков, пока не поздно, сматывай удочки. Ты что здесь делаешь? — Прохор тоже перешел на «ты».
— Я что делаю? Я фотокорреспондент местной военной газеты. Щелкаю вот этим фотоаппаратиком. Может быть, читал в газете: «Фото А. Кроткова». Почти на каждой странице и каждый день.
— Тем более надо сматываться. Нехорошо. В газете проповедуешь высокие материи, а сам «Бурковку» номер два» глушишь...
Старшина пососал трубочку с Мефистофелем:
— Глушу, авиация, глушу...
— Смотри, не ровен час, комендантский патруль.
— Кого? Меня? Да ты что, авиация, спятил? Меня, Сашку Кроткова, и патруль? Ты знаешь, авиация, я живу, как в сказке. Помнишь: я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, а от тебя... комендантский патруль, обязательно уйду. Хи-хи!
— А что, уже приходилось? — спросил Прохор, рассчитываясь с официанткой.
— Мне, Сашке Кроткову? Запросто. — Кротков посопел трубочкой, шмыгнул носом: — Были истории, авиация, были. Однажды вот так же сижу, покуриваю (сидел-то не где-нибудь, а в ресторане), разговариваю с представителями местного населения. Передо мной бутылочка пива, сельтерская, то бишь «Бурковка» номер два». В голове чуть-чуть затуманилось. Сижу, пивко потягиваю, трубочку смолю. И откуда ни возьмись — патруль. Я прикинулся, что не вижу его, отвернулся к окну, в скверик поглядываю. Вдруг мне на плечо ложится лапа. Обернулся — передо мной человек с красной повязкой. «Пройдемте, товарищ старшина». «Сначала поздороваться надо, невежда», — ответил я и вновь поглядываю в окошко. Тогда патрульный как гаркнет: «Встать! За мной, шагом марш!» Смотрю, дело принимает крутой оборот. Человек с красной повязкой шуток не любит. Встал. Расплатился, сказал ауфвидерзеен Галочке (она тогда в ресторане работала) и пошел.
Кротков рассказывал, не вынимая трубку изо рта, и она незаметно перемещалась из одного угла рта в другой, так, что Мефистофель все время тряс своей бородкой-клинышком, как бы подтверждая: все, что рассказывает Сашка, сущая правда.
— Идем, — продолжал старшина, — соображаю, что предпринять. Ведь доставит человек с повязкой мою персону в комендатуру, оттуда звоночек редактору — и выписывай Саше Кроткову билет в жестком вагоне до Бреста. Хи-хи!
— Плохо ли? Досрочно в Союз уедешь, — вставил Прохор.
— Салажонок! — махнул рукой Кротков. — Который год ты здесь? Второй? Потому ты и не знаешь, что такое эскорт. А я уж третий трублю. И знаю, что это такое. У нас одного проводили с этим эскортом. Но всем правилам, а там, пожалуйте бриться — прямой путь в Борзю или на Кушку. Слыхал о них? У нас так и говорят, авиация: меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют. Хи-хи!
Кротков потянулся было к бутылочке с «Бурковкой» номер два», но Прохор его остановил:
— Хватит. И так через губу не переплюнешь. Ты лучше доскажи, что произошло дальше-то?
— С кем? — не понял Кротков.
— Ну с тобой. Повел тебя патруль...
— Ах, да. Извини, авиация, нить потерял. Так, кажется, выражался Шмага — известный персонаж Островского. — Кротков вынул изо рта трубочку, выбил пепел о край пепельницы, вновь набил табаком, прикурил.
— Ну вот, — шлепал толстыми губами Сашка, раскуривая трубочку. — Ведет, значит, меня патруль, авиация, а я соображаю, что предпринять. Гляжу — туалетная комната. Открыта. Вдруг хватаюсь за живот и говорю человеку с повязкой: «Послушай, не дай осрамиться на всю Европу, разреши заглянуть, приспичило». «Валяй, — говорит, — только недолго».
Прохор про себя от души смеялся: «Тертый калач ты, Сашка Кротков, вокруг пальца патруля обвел».
— Вошел я в туалет, авиация, — продолжал Сашка. — Справил нужду по-легкому, присмотрелся — открыто окно. «Эге, — думаю, — вот тут-то я тебя и обштопаю, человек с повязкой. Стой, дружище, под дверью, а я сигану в окошко — и был таков, Сашка Кротков». Подошел к окну. Эх! Была не была. Разбежался — и гоп!
Сашка подымил трубочкой. Бородка Мефистофеля клинышком закивала: «Правду говорит, Сашка, сущую правду».
— Но недаром народ поговорку сложил, — рассказывал Сашка. — Не говори «гоп», пока не перепрыгнешь. Так и со мной случилось. Сиганул я, авиация, а там, за окном-то, высота метра два оказалась. Да асфальт, да ступеньки в туннель. Знаешь, у них тут переходы такие под землей есть. — Сашка посуровел, стал серьезнее, не хихикал. — И пошел я, авиация, эти ступеньки считать: боками, головой, опять боками...
— Что же ты так опрометчиво! — удивился Прохор. — Надо было посмотреть.
— Думал, невысоко, — возразил Сашка. — Ан метра два с половиной. Вгорячах-то ничего, вскочил, ощупал себя: слава богу, все будто на месте. Картуз на голову — и бежать. Бегу, оглядываюсь. Не гонятся ли? Пробежал метров сто — стоп, брат, правая нога отказала. Ступлю — словно миллиардами иголок колет. «Ну, — думаю, — плохи твои дела, Сашка». Кое-как добрался вот до того сквера, присел на скамеечку, что на отшибе, закурил трубочку-выручалочку, мозгую, что делать дальше. Пока мозговал, нога, смотрю, как деревяшка стала. Засучил штанину — и в ужас пришел, даже хмель из головы вышибло: пропала нога, Сашка!
— Такси бы крикнул да в поликлинику, — подсказал Прохор.
— Такси... — хихикнул Сашка.
— Черт те что творится. — Прохор посмотрел на часы. — Подведи итоги, Сашка, а то мне надо бежать.
— Успеешь, ты каким поездом-то?
— Я по делу тут, машиной доберусь.
— Значит, недалеко?
— Рядом.
— Сижу я, авиация, посматриваю на своего Мефистофеля и говорю ему: «Подскажи, дружище, что мне делать, старина». Зато патруль знал, что делать. Он вынырнул из-за кустов и радостно, как мне показалось, воскликнул: «Вот он где, голубчик». Два здоровенных парня подцепили меня под мышки, подвели к машине с фургоном — раз туда... И в комендатуру. А оттуда прямым путем в госпиталь.
— Что же с ногой было?
— Треснула большая берцовая. Вот так-то, авиация.
Сашка хотел налить себе «Бурковки» номер два», но тут в зал вошел майор и крикнул:
— Эй, Мефистофель, на поезд!
Сашка встал, поправил фотоаппарат, закрыл бутылку пробкой, сунул в полевую сумку.
— На досуге пригодится, — сказал он и хихикнул. — Ну, авиация, будь здоров. Увидимся, я заскочу к вам. Саша Кротков расскажет еще одну историйку, как он от бабушки и дедушки ушел, от человека с повязкой убежал... — Кротков приложил к фуражке руку, поклонился Галочке, сказал всем ауфвидерзеен и направился к выходу, попыхивая трубочкой с Мефистофелем.
Когда Прохор вышел в сквер, часы показывали без четверти шесть. Присел на скамейку, задумался о Сашке, представил его побег от патруля: «Вот чудак, сиганул в окошко, а там высота метра два с половиной... И эта «Бурковка» номер два» вместо сельтерской... Придумает же наш брат!»
Прохор посмотрел на привокзальные часы. Стрелка прыгнула ровно на шесть.
«Сейчас должна прийти, — подумал Новиков, вставая. — А вот и она». Прохор пошел навстречу Бригитте.
— Умеете держать слово, — сказала Бригитта, подавая руку. Прохор заметил на ее длинных ноготках свежий бледно-розовый маникюр.
— Здравствуйте, — сказал Прохор.
— Какой у вас план? — спросила Бригитта.
— Вы обещали показать укромный уголок, — ответил Прохор.
— О, да... Я позабыла. — Бригитта взяла Прохора под руку. — Есть такой уголок недалеко от города. Я думаю, вам понравится. — Девушка остановила такси. Шофер, косясь на нее, что-то буркнул по-немецки. — Садитесь, пожалуйста, — предложила Бригитта Прохору.
Она сказала, куда ехать, и старенький, видавший виды автомобиль, фыркнув, помчался по извилистым улицам города, вдоль неширокого быстротекущего канала.
Через четверть часа они остановились возле одноэтажного дома, над главной дверью которого висела выгоревшая от солнца и дождей вывеска: гасштет «Добро пожаловать».
Прохор и Бригитта вошли в гасштет, заняли местечко в уголке, заказали лимонада.
— Вы довольны? — спросила она.
— Зер гут, — ответил он. — Тихо, уютно. Я бы сказал, типичный немецкий кабачок.
— А какие бывают у русских? — Бригитта потянулась к пачке с сигаретами. Прохор опередил ее, взял пачку и предложил девушке. Чиркнул зажигалкой, Бригитта закурила.
— Да, какие гасштеты бывают у русских? — вновь спросила она, зажав сигарету своими длинными, изящными пальцами.
— У нас, Бригитта, не принято проводить время, как у вас называют, в гасштетах. Не потому, что их нет. Они есть, правда, не столько. У вас на каждой улице да и в деревнях гасштеты. А у нас праздники отмечают, как говорят, дома. Соберутся у кого-нибудь в хате этак семей десять — двенадцать, заставят столы пирогами, студнем, огурцами, капустой, выпьют по чарке, по второй, и заходит ходуном изба от пляски и песен. Хорошо у нас пляшут, Бригитта, и поют хорошо — многоголосо, протяжно, а то и лихо, с присвистом. Ну, а что касается гасштетов, то в них редко ходят. Не принято у нас, и все.
— Это, по-моему, не совсем хорошо, — заметила Бригитта. — Хозяйкам отдыха нет. У плиты возятся, пожалуй, больше, чем в будни.
— Может быть, вы и правы. Работы хватает. Но тут есть и другая сторона. Хозяйки находят удовлетворение. Они гордятся: смотрите, мол, как я умею принимать гостей.
— А если хозяйка неумеха, тогда как? — спросила Бригитта и затянулась сигаретой.
Прохор улыбнулся:
— Бывают, конечно, и такие. Что тогда? Одиночками сидят, потому как стесняются к себе людей приглашать. Ведь злые языки потом по всей округе разнесут, какая она никчемная баба.
Бригитта звонко рассмеялась, сощурив свои большие карие глаза. А Прохор продолжал:
— Я знаю, был у нас такой случай, Бригитта. Деревенский парень женился на городской дивчине. Привез ее на праздники в деревню, познакомил с родными. Мать его и говорит: «Молодец, сынок, помощницу мне привез. Ну-ка, невестушка, берись за дело». И поручила ей пироги стряпать. Конечно, девушка тесто поставила, пироги смастерила, а вот как испечь их — убей не знала. В наших деревнях пироги пекут в больших печах, русскими они называются. Чтобы испечь в них пироги, надо умельцем быть.
Ходит эта невестка час вокруг печи, ходит другой и не знает, как к ней подступиться. Парня-то сумела быстро обработать, а печку — ну никак! Свекровь же изредка поглядывает на невестку и улыбается про себя: привез, мол, помощницу сынок, ничего не скажешь.
Наконец решилась невестка на последний шаг. Открыла печку, натолкала туда дров, разожгла. Опять ходит, как кошка вокруг горячей каши: что делать дальше, думает. Спросить не решается. Гордая, городская. Посмотрела в печку, дрова прогорели. Значит, пора. Да, пора. И давай прямо на угли да на неподметенный под пироги швырять.
За этой-то операцией и застала ее свекровь. «Стой, — говорит, — проказница, голодными всех на праздники оставишь». Взялась сама и выпекла такие пироги, что всем на удивление.
А когда пришли гости, свекровь похваливала: «Вот какие сладкие, румяные, пышные да вкусные пироги испекла наша невестушка». Гости ели пироги и тоже нахваливали молодуху: «Да-да, ко двору пришлась».
— Я бы со стыда сгорела, — смеялась Бригитта, — а ей хоть бы что.
— Хоть бы что! На второй день невестушка-то рано утречком собрала свои вещички, уложила в чемоданчик и, чтобы никто не видел, махнула на вокзал, в город. — Прохор тоже смеялся. — И осиротел наш деревенский парень, говорят, до сих пор бобылем живет. Ну а про невестку эта легенда ходит, передается из уст в уста. Так что не выходите замуж за деревенского, — пошутил он.
Бригитта сверкнула глазами.
— Ох, напугали!
— Вы смелая?
— Да!
— Это хорошо, когда человек смелый, — сказал Прохор.
На улице темнело. Хозяин гасштета Петкер бегал по залам, опускал жалюзи на окнах, включал свет. Была суббота, и он ожидал, что придет много гостей. Петкер подбежал к окну, у которого сидели Прохор и Бригитта, как-то неестественно улыбнулся, с шумом опустил жалюзи, метнулся в конец другого зала. Прохор поглядел ему вслед. Тут же заметил в дверях русского офицера, в гимнастерке, в фуражке без звездочки, с ружьем за спиной. Его поджарое тело было перехвачено широким патронташем, из которого виднелись, сверкая, кольца латунных гильз. Вместительный ягдташ был пуст.
— А-а, Костя, здравствуй, — пропел подбежавший к офицеру Петкер и сунул ему маленькую пухлую руку. — Проходи, проходи.
— Привет, Петкер, — по-свойски сказал Костя и, сняв ружье, ягдташ, передал хозяину. — Не бойся, не стреляет: не заряжено.
Петкер отнес ружье и снаряжение за перегородку, проводил Костю за стол.
— Кружку пива? — спросил Петкер.
— Как всегда, — махнул рукой Костя, уселся на стул поплотнее, закурил.
— Хорошая охота? — спросил хозяин, принеся заказ.
— Охоты нет. Еще присматриваюсь, Петкер. Видел крякв. Но стрелять ферботен, запрещено.
— Будут кряквы, заходите. Приготовлю. Закусочка выйдет — деликатес.
— Хорошо, — сказал Костя и с хрустом откусил сосиску. — А это кто? — спросил он Петкера, кивнув на Прохора и Бригитту.
— Не обращай внимания, Костя. Пусть щебечут.
— Устал, Петкер, километров тридцать вдоль канала отмахал.
— Ничего, зато осенью...
— Как ворон поживает? Стоит, говоришь? Пусть стоит и украшает жилище моего немецкого друга. А здорово я его тогда смахнул. Чуткий, дьявол. Шагов на четыреста не подпускал. Раз — и взлет...
Петкер хлопнул по спине Костю и убежал к стойке.
В гасштет вошла компания немцев. С ними Пауль Роте и Кока. Они заняли столик рядом с Прохором и Бригиттой.
— Вот так встреча! — распростер руки Пауль и двинулся к Новикову. Прохор встал, пожал руку Паулю. Бригитта тоже встала и, покраснев, сделала реверанс. Поздоровался и Кока.
— Кока пригласил повеселиться. Говорит, здесь хорошо, тихо. А я, признаться, ни разу не был, хотя весь век живу в этом городе. Ну, как дела, Прохор? — спросил Пауль.
— Видите, с хорошенькой девушкой сижу, Онкель, — значит, дела идут неплохо, — пошутил он. Бригитта немного смутилась.
— Лучшая наша работница, — улыбнулся Пауль. — Но не буду вам мешать, друзья. — И отошел к своему столу.
Пауль и Кока, закурив сигареты, ждали, пока Петкер принесет пиво. Разговор не клеился. Кока, как всегда, о чем-то немного грустил. Роте думал о Бригитте. «Кто же ей подсунул эту злосчастную листовку о Гюнтере и русских? — Пауль перебрал в уме всех рабочих цеха. — Катрин? Эта не может. Герда? Вертихвостка. Любит поскалить зубы. Но вряд ли решится на такое дело. Фрау Краузе? Ого, майн гот! Неужели старая калоша на это способна? Часто ворчит, блюдет, так сказать, немецкий дух, беззлобно поругивает Катрин и Герду за то, что, мол, встречаются с русскими. Краузе... Но может ли она совершить подлость?»
Пауль поднял глаза на Коку, внимательно посмотрел на него: на лбу Коки залегли глубокие складки, седая шевелюра поредела. «А ты кто такой, Кока? Какими ветрами тебя сюда занесло? Говорят, из русских. В войну был переводчиком. Русские тебя помиловали. Теперь работаешь рядом со мной, под моим началом. Но кто ты, Кока? Чем ты дышишь, чем живешь?»
Петкер почему-то долго не приносил заказ. Кока не вытерпел, побежал к буфетной стойке, поторопил хозяина. Петкер нахмурился. «Невесть какие гости, подождете» — можно было прочитать на его лице.
— Сейчас принесет, — сказал Кока, вернувшись к столу.
— Успеем, время еще детское, — ответил Роте и посмотрел на часы. — Впрочем, уже половина десятого.
Прохор по настоянию Бригитты заказал опять лимонад. Сам он не любил этот напиток. Он предпочитал настоящую сельтерскую воду, холодную, шипучую. Выпьешь — приятно бьет в нос. Пунке разлила лимонад по бокалам, предложила Прохору. Он не отказался. От дыма, висевшего облаком в гасштете, немного шумело в голове и хотелось освежиться. Отпив лимонад, он спросил:
— Скажите, Бригитта, а кто это с Онкелем?
Бригитта на миг посуровела:
— Мне не хочется говорить о нем.
— Что, неприятная личность?
— Нет, не совсем, но все же...
— Не понимаю...
— Может быть, как-нибудь расскажу.
— Другой случай вряд ли подвернется.
Бригитта заколебалась, неопределенно пожала плечами:
— Это Кока. Работает со мной и Паулем в цехе. Русский, эмигрант. Приехал к нам еще мальчишкой. Вот и живет.
Новиков посмотрел на Коку. В чертах его лица действительно было что-то русское: немного вздернутый нос, светлые волосы и, кажется, голубые глаза.
— И привык к обстановке, доволен жизнью? — спросил он.
— Как вам сказать, по-моему, не очень. Представьте, до сих пор одинок.
— Сколько же ему лет?
— Лет сорок, сорок с небольшим.
— Да, пора было бы обзавестись семьей.
— Наверное, что-то не получается. Хотя, я знаю, он любит одну женщину, очень любит.
— А она не отвечает взаимностью?
— Нет, кажется, она могла бы. Она любит его. Но.
— В чем же дело?
— На их пути есть препятствие. И они его не могу перешагнуть.
— Какое же?
Бригитта выпрямилась, внимательно посмотрела Прохору в глаза:
— Этим препятствием являюсь я, Прохор.
— Вы?
— Он любит мою маму. Заходит к нам. Даже помогает по хозяйству. Но я не уважаю Коку: он много пьет.
— Так, может, потому и пьет, что неудачник?
— Не знаю, Прохор, но я считаю: мама достойна лучшего.
Прохор заметил: к Коке подошел Петкер, что-то сказал на ухо. Кока встал и пошел к роялю. Сел на пуфик, заиграл. Несколько пар начали танцевать.
Пауль сел за стол с Прохором и Бригиттой.
— Идите танцевать, молодежь, — сказал он, улыбаясь.
— Мы посмотрим, как другие танцуют, — ответил Прохор. — Не так ли, Бригитта?
— Да, посмотрим.
Разговорились, вспомнили знакомых. Роте спросил, не ездил ли Новиков в отпуск.
— Нет еще, — ответил Прохор. — Есть у меня забота одна. — Он повертел картонный кружочек. — Отец у меня, Пауль, здесь погиб. А вот до сих пор не знаю где.
— Похоронная, наверное, была?
— Была. Но хата у мамы сгорела — и бумага пропала. Хочу в отпуск поездить по Германии, походить по кладбищам, может быть...
— Ох, трудно это, Прохор. Даже в последние дни ваших много тут полегло. — Пауль тяжело вздохнул. — Хоть и говорят некоторые: мол, русским здесь не с кем было драться, фольксштурмовцы-де одни воевали. Чепуха! Я видел своими глазами, много было крови...
— Отца перед самым концом убили, — сказал Прохор.
Бригитта слушала, притаившись. Помнится, она говорила Прохору, что русские отняли у нее отца, теперь почти то же говорит и Прохор о немцах. Она настороженно смотрела в глаза Пауля: может быть, он что-нибудь скажет и успокоит ее.
— Да, конечно, Прохор. — Пауль Роте пододвинулся к нему поближе. — Много нацисты причинили вам бед, очень много...
К столу подошел Костя Вилков. Петкер познакомил его с Роте и Кокой. Прохор представился сам и представил Бригитту. Костя пошутил:
— Хорошо, лейтенант, претворяешь в жизнь указания — особенно по части лимонада.
— На том стоим, — отшутился Прохор.
Пауль, присмотревшись к Вилкову, воскликнул:
— Я будто вас видел, обер-лейтенант. Вы где работаете, если не секрет? — спросил он.
— Секрета нет. Наверное, слушаете наши радиопередачи? Позывные известны: «Много песен про Волгу пропето...» — ответил Костя.
— На радиостанции?
— Да.
— Это же рядом с клубом молодежи.
— Я там иногда бываю.
— И я заглядываю. Как говорят, я функционер, наставник молодежи. Приходите. У нас весело.
— Спасибо, зайду. — Костя расплатился, взял ружье и снаряжение, вышел на воздух.
Ночь была тихая, лунная. На небе, высоком и чистом, горели звезды, в канале, что рядом с гасштетом, плескались кряквы. Костя сбил на затылок фуражку, поднял голову к небу, глубоко вздохнул прохладный ночной воздух: «Ночь-то как хороша!»
Из гасштета вышли Прохор и Бригитта. Костя спросил:
— Вместе махнем, лейтенант?
— Нет, вы поезжайте, а мы пешочком пройдемся. Смотрите, ночь-то, как у нас под Рязанью.
— У нас под Новгородом бирюзовая. Эй, мотор, — крикнул Костя таксисту, — заводи!
— Будьте здоровы, Костя, — помахал рукой Прохор.
— Фрейлейн Бригитта, ауфвидерзеен! — крикнул Костя, садясь в такси, хлопнул дверцей, и машина скрылась в лесу.
Прохор и Бригитта взялись за руки, пошли в город тропинкой вдоль канала, и им было хорошо в эту летнюю ночь.
— Тревога!
Это слово, как выстрел, прозвучало в расположении авиационного полка. У Крапивина в изголовье на тумбочке стоял телефон, и дежурный по части сразу позвонил о тревоге командиру полка.
— Кто объявил тревогу? — только успел спросить Крапивин и, услыхав в ответ пароль начальника, одним махом надел обмундирование, кинулся к выходу. Возле подъезда стояла машина, рядом — автобусы. «Молодцы, быстро управились», — подумал Крапивин о водителях и крикнул шоферу:
— В штаб!
Газик шустро рванулся с места и помчался по аллеям городка. Через несколько минут остановился у штаба. Крапивина встретил дежурный, тихонько сказал:
— Полковник Бурков здесь.
— Где? — на ходу спросил Иван Иванович. Он бегом поднялся на крыльцо, привычно рванул дверь кабинета, представился:
— Товарищ полковник, подполковник Крапивин прибыл по тревоге.
Трифон Макеевич взглянул на часы, сделал пометку в своем блокноте.
— Разрешите перенести свой командный пункт на аэродром? — спросил Крапивин.
Бурков пожевал губами, поднял правую бровь, прищурил левый глаз, словно прицелился в командира полка:
— Делайте, что хотите, здесь полковника Буркова не существует. Пока!
Крапивин сел в машину, поехал на аэродром. Поднялся на стартовый командный пункт. Там уже находился Фадеев. Вслед за командиром полка прибыл Бурков. Он опять сделал пометку в книжечке.
— Какие отдали распоряжения, товарищ Фадеев? — спросил Крапивин.
— Предупредил командиров эскадрилий, чтобы доложили о готовности.
— Никто еще не доложил? — Крапивин подошел к аппарату, проговорил зычно, требовательно: — Я «Третий». Прошу доложить о готовности. Товарищ инженер, доложите о работе радиолокационных станций. — Крапивин узнал, на месте ли начальники служб, готовы ли выдать боеприпасы, горючее...
Трифон Макеевич, вздернув бровь, сделал новую пометку в блокноте.
Крапивин посмотрел на часы и передал:
— Всем, всем! Сверить часы. Сейчас ровно... — Он подождал несколько секунд. — Сейчас ровно три часа утра по местному времени. — И повернулся к Буркову: — Полк готов выполнить боевое задание.
Полковник, плотно сидевший в кресле, оперся руками о подлокотники, прищурил глаз.
— Ладно, — сказал он и посмотрел на часы. — Вот теперь послушайте, подполковник, что я вам скажу. — Бурков поднялся с кресла, грузно подошел к карте, ткнул в нее пальцем: — Вот здесь ожидается нарушение воздушного пространства самолетом «противника». Ваша задача, — Бурков пристально посмотрел на Крапивина, — перехватить и сбить самолет. Задача ясна? — Бурков взметнул бровь.
— Ясна, товарищ полковник.
— Ладно. А теперь Бурков опять исчез, растворился. Амба! — Трифон Макеевич устроился в кресле, достал пачку «Казбека», вынул папиросу, постучал мундштуком по столу. Все он делал солидно, размеренно, как и подобает человеку, который знает себе цену и хорошо представляет, какой он наделен властью. Но, вспомнив, что курить на СКП нельзя, он неторопливо раскрыл блокнот, автоматической ручкой написал какие-то цифры, против них поставил галочки.
Крапивин принял решение атаковать «противника» двумя самолетами. Взлет по одному. Собираются в зоне аэродрома и, прикрывая друг друга, на небольшой высоте выходят на рубеж перехвата, вступают в свободный воздушный бой. Свое решение командир полка довел до командира эскадрильи.
— «Десятый»! На старт! — скомандовал Крапивин. — Взлет вам и лейтенанту Веселову. «Двадцатый», быть в готовности!
Машины, будто огненные кометы, ушли в воздух. Командир эскадрильи и Веселов через несколько секунд слились с пурпурной зарей, вспыхнувшей над горизонтом. И только на экранах радиолокаторов да на планшетах операторов было видно, где сейчас находятся истребители. На стартовом командном пункте беззвучно крутился магнитофон. На его ленту записывались команды, распоряжения. В динамиках было слышно, как летчики строят свой боевой порядок, чтобы сподручнее атаковать «противника».
— Говорит «Двадцатый», — раздалось в динамике. — Прошу отложить полет «Двадцать четвертого». Неважное самочувствие. — Это о лейтенанте Новикове.
«Эх, черт возьми, — подумал Крапивин. — Если понадобится поднять еще самолет, один из лучших летчиков не выйдет на задание». Он взглянул на Буркова. «Посмотрим, — взглядом ответил полковник, — какое ты примешь решение, командир...» Автоматическая ручка насторожилась чиркнуть новую «птичку» в блокноте. И чиркнула.
— Пусть немедленно обследует врач, даст заключение, результат доложить, — передал Крапивин. — Остальным повторяю — готовность номер один!
— Готовы! — сообщил «Двадцатый».
Доложил полковой врач:
— «Двадцать четвертый» по состоянию здоровья отстранен от полетов, но сам он просит разрешить вылет. Крапивин, выслушав доклад, на мгновение задумался. «Конечно, — размышлял он, — за то, что вторая эскадрилья не полностью готова, поставят минус. А если выпустить Новикова в полет и он не справится с управлением...»
Распорядился:
— Решение врача утверждаю, личную просьбу в расчет не принимать.
Трифон Макеевич нахмурился, чиркнул что-то в блокноте.
— Вот и опять на свет божий появился полковник Бурков. Сумеете ли, подполковник, посадить свои самолеты на другом аэродроме? Ну хотя бы... — Бурков встал, подошел к карте. — Вот хотя бы на этом. — Он показал пункт, повернулся к Крапивину. — Кстати, там полк тоже поднят по тревоге...
— Разрешите выполнять вводную? — спросил Крапивин.
— Полковника Буркова нет. Исчез. Амба! — прозвучало в ответ.
Крапивин связался с другим аэродромом. Доложил о решении старшего начальника посадить самолеты. Получил «добро», отдал распоряжение.
Самолеты тем временем вышли на рубеж перехвата. Они обнаружили цель, имитировавшую «противника», перехватили ее и атаковали. Запросили разрешение вернуться на аэродром.
Вдруг на рубеже перехвата появилась новая цель, вызванная по указанию Буркова. Завязался свободный учебный бой, который длился несколько минут. В бою участвовал, конечно, и лейтенант Веселов. Командир эскадрильи, чтобы лучше атаковать цель, много маневрировал, занимал наиболее выгодные позиции. Веселов, стараясь не отстать, держался за ним. Но у Веселова не все получалось: он делал пологие виражи, отчего иногда терял своего командира из виду.
В пылу боя Веселов не заметил, как стрелка, контролирующая горючее в баках, приблизилась к критической черте. Спохватился и оторопел: долетит ли до аэродрома? Как раз в это время и поступило на борт истребителя приказание Крапивина садиться на соседнем аэродроме. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день», — подумал Веселов и, мысленно прикинув расстояние до «чужого» аэродрома, решив, что не дотянет туда, доложил:
— «Третий», «Третий», говорит «Четырнадцатый». Лететь на аэродром Н. не хватит горючего, не хватит горючего...
Командир полка бросил взгляд на часы — у него была такая привычка часто смотреть на часы — и, как всегда, подумав, распорядился:
— «Четырнадцатому» совершить посадку на свой аэродром.
Бурков сделал очередную пометку в блокноте. Взял новую папиросу «Казбек», вынул зажигалку-пистолетик, прикурил, но тут же погасил папиросу. Командиру полка показалось, что Бурков, прицелившись левым глазом, выстрелил в него, Крапивина. Но за суетой, за горячкой летной работы мгновенно забыл об этом. Его тревожило другое — дотянет или не дотянет до аэродрома Веселов? Летчик он недостаточно опытный. Мастак лирические стишки сочинять и читать со сцены.
— «Четырнадцатый», доложите, как с горючим? — запросил Крапивин.
Веселов назвал цифру.
— Наберите высоту, планируйте.
— Набираю высоту, планирую.
— Снова наберите высоту.
— Есть!
— Планируйте!
— Есть, планировать!
— Доложите, как с топливом?
Веселов несколько минут молчал.
— «Четырнадцатый», почему молчите?
— Рассчитываю, хватит ли?
— Назовите цифру.
Веселов назвал. Крапивин сдвинул брови. Рядом с ним стоял настороженный Фадеев. Цифра, названная Веселовым, была критической.
— Наберите предельную высоту. Планируйте! — снова скомандовал Крапивин. В такой обстановке это решение, пожалуй, было наиболее верным. Крапивин рассчитал, что, спланировав с максимальной высоты, истребитель появится в районе аэродрома и его можно будет посадить, может быть, даже на грунт.
Веселов, выполняя команду, стал набирать высоту. Но самолет с каждой минутой становился менее управляемым: он неожиданно срывался с траекторий полета, проваливался.
— «Четырнадцатый», доложите высоту! — запросил Крапивин.
— Самолет ведет себя неустойчиво, — радировал Веселов. — Горючее на исходе.
— Высота?! — с раздражением спросил командир полка.
— Восемь тысяч.
Крапивин взглянул на Фадеева. Тот побледнел, стоял не шелохнувшись. Командир полка понял: замполит разделяет его решение — катапультироваться. А может быть, все же дотянет Веселов? «Ах ты, частушечник!» — зло подумал Крапивин и потребовал от оператора доложить, сколько самолету лететь до аэродрома. «Не дойдет», — решил Крапивин и подал команду:
— «Четырнадцатый», приказываю катапультироваться.
С борта прозвучал ответ:
— Вас понял, катапультироваться.
Полковник Бурков давно вскочил со своего кресла, стоял рядом с Крапивиным. Волнение людей, работавших на СКП, невольно передалось и ему. Он мял ладони, спрятанные за широкую спину, нервно жевал губы, сверлил левым прищуренным глазом Крапивина.
Несколько минут длилось тягостное молчание. Магнитофонная лента чутко записывала каждый шорох, каждый вздох. Веселов безмолвствовал. Крапивин и Фадеев, очевидно, догадывались: лейтенант делает последние усилия, чтобы спасти машину.
— Товарищ подполковник, «Четырнадцатый» выходит на приводную, — доложил штурман.
Крапивин и вслед за ним все, кто был на СКП, устремили взгляд на горизонт.
— «Четырнадцатый», «Четырнадцатый»! — кричал подполковник в микрофон. — Слушай мою команду! Посадка по моей команде. Держись, частушечник, держись! — вырвалось у Крапивина.
Он стал подавать команды, вел Веселова по наиболее выгодной глиссаде посадки, подсказывал, какую держать скорость.
Веселов, как добросовестный школяр, выполнял команды. Истребитель, резко коснувшись колесами о бетон, подпрыгнул, взлетел на несколько метров над полосой и снова коснулся ее так, что из-под шасси вылетел сноп пламени. Сделав еще несколько подскоков, самолет резко затормозил. На командном пункте охнули: истребитель, пробежав несколько десятков метров, как-то неуклюже повернулся, замер на обочине взлетной полосы.
Заревела сирена. К самолету рванулись пожарная машина, автобус «скорой помощи». Пожарники с ходу размотали рукав, направили брандспойт на истребитель. Техники быстро открыли колпак, вытащили из кабины Веселова.
— Живой! — воскликнул кто-то. — Наверное, ушибся здорово.
— В машину!
Техники подняли Веселова, положили в автобус.
— Жив, говорите? — спросил Крапивин, вытирая платком вспотевшее лицо. — Жив, значит, — повторил он и через силу улыбнулся. В душе он похвалил Веселова за мужество и самообладание. — Упрямый, частушечник...
Когда Крапивин вернулся на командный пункт, Бурков тоже спросил:
— Жив?
Узнав, что Веселова отправили в госпиталь, Бурков с нахмуренным лицом сел в машину и уехал в штаб. Перед отъездом сказал, что завтра во всем разберется.
— Да-а, — протянул Крапивин, — нескладно получилось. — Он сел за пульт управления, вызвал соседей, приказал самолету, что вылетал с Веселовым в паре, перебазироваться на свой аэродром. — Но могло быть хуже, комиссар, — сказал Крапивин Фадееву и горько улыбнулся. — Если бы Новиков скрыл недомогание, быть второму ЧП. И тогда комиссар...
— Разобрались бы.
— Вот завтра посмотрим, что скажет Бурков. Он мне так своим глазом спину просверлил, что до сих пор чувствую.
Над аэродромом с громом пронесся истребитель, запросил посадку. Крапивин разрешил. Самолет, словно оса, почуявшая нектар, плавно приземлился на полосу и зарулил на стоянку.
Крапивин приказал дать красные ракеты. Полеты окончены. А завтра — разбор. Его будет делать полковник Бурков.
День выдался хмурый, нелетный. Такие здесь встречаются часто. Вдруг набегут с запада облака, лохматые тучи — и посыплет дождь, мелкий, нудный. День, два, неделю. А потом, смотришь, проглянет солнце — и сразу все оживет: и птицы запоют на все голоса, и ромашки поднимут свои беленькие с желтыми глазками головки, и петухи загорланят на немецких дворах.
Трифон Макеевич Бурков приехал ровно в двенадцать. Все были в сборе, сидели в зрительном зале Дома офицеров, притихшие, настороженные. Что ни говори, а в одном из лучших авиационных полков, не знавшем несколько лет летных происшествий, случилась беда. Теперь определенно будут склонять на всех собраниях, заседаниях. Видимо, и так называемые оргвыводы сделает начальство — нельзя оставлять безнаказанными людей за чрезвычайное происшествие.
Буркова встретил Крапивин. Когда полковник поднялся на сцену, офицеры дружно встали, замерли. Бурков выждал минуту, скомандовал: «Товарищи офицеры». Все с шумом сели.
Бурков расположился у края стола, положил перед собой массивные сжатые кулаки, грудью навалился на крышку. Он еще раз внимательно посмотрел в зал, и его взгляд остановился на сверхсрочнике, который почему-то был в общевойсковой форме.
— А этот «петух» как тут оказался? — спросил он Крапивина. И тут же обратился к старшине: — Вы кто такой, молодой человек?
Офицеры повернулись в сторону общевойсковика.
— Старшина Кротков, товарищ полковник. — Он встал, поправил на себе фотоаппарат. — Фотокорреспондент газеты «Во славу Родины». Прибыл запечатлеть ваше присутствие...
— Хм-м, — хмыкнул Бурков, — прибыл запечатлеть...
— Так точно, товарищ полковник.
— Мое присутствие, — продолжал Бурков прерванную Кротковым фразу. — Я, молодой человек, прибыл не присутствовать, а давать взбучку. Знаете, что это такое? А?
— Точно так, товарищ полковник.
— Значит, приходилось получать, коль знаете?
— Приходилось. И неоднократно, товарищ...
— От кого же? — По лицу Буркова проскользнула улыбка.
— От старших начальников. От лейтенанта и выше, товарищ полковник.
Зал разразился дружным смехом.
— Оставайтесь, — махнул Бурков рукой и полез в карман за платком: от смеха, давившего его, на глаза навернулись слезы.
Кротков сел, как ни в чем не бывало покрутил фотоаппарат, навел на Буркова, экспонометром определил выдержку. Пока полковник взбирался на трибуну, степенно раскладывал бумаги, с шумом высмаркивался, Кротков подошел к сцене, занял удобную позицию, приготовился к съемке.
У Сашки сосало под ложечкой — хотелось курить. Он несколько раз доставал из ящика для блица трубку с бородкой Мефистофеля, украдкой посасывал ее и снова прятал.
— Начнем с действий командира, — сказал Бурков.
Крапивин встал, вытянулся, плотно сжал губы. Полковник нацелил на него глаз, острый, сверлящий.
— Ну, что я вам, батенька, должен сказать? Прибыли вы в норме. — Трифон Макеевич посмотрел в бумаги. — В два часа сорок пять минут. Решение приняли верное — на аэродром. Вводную быстро исполнили. Все шло неплохо. Но, черт возьми, почему вы действовали как кустарь-одиночка? Разве у вас нет соседа? Почему вы, я спрашиваю, не удосужились поставить в известность соседа и запросить, что он делает? С этого-то все и началось, Крапивин. — Полковник вздернул бровь. — А тут на́ тебе — плохое, видите ли, самочувствие у лейтенанта Новикова. Да знаете ли вы, батенька мой, почему ваш Новиков плохо себя чувствовал перед полетом? — Бурков искал глазами Прохора, но тот не встал, ждал, что скажет он дальше. — Вот видите, и здесь проявляет недисциплинированность. Новиков, встать! — Прохор поднялся. — Я вам скажу почему. Накануне он был в городе, бродил там черт знает где. Так какой же из него на второй день летчик, я вас спрашиваю? Распустили людей, товарищ Крапивин, вот и пожинаете плоды. Как, по-вашему, на сколько процентов снизилась боеготовность эскадрильи? — обратился Бурков к командиру полка.
— Ваше задание было выполнено. Цели перехвачены на указанном рубеже, атакованы. Атакованы неплохо. — Крапивин попросил у начштаба пленки, на которых были засняты результаты боя. — Если интересует, посмотрите, пожалуйста.
Полковник сощурил глаза, шмыгнул носом:
— Видели, задание выполнено! А какой ценой? Какой ценой, позвольте вас спросить?! До сих пор, поди, самолетик-то на обочине загорает. А он ведь миллион стоит! Миллион!
Бурков взял себя в руки, успокоился.
— Цел самолет, товарищ полковник. Даже ремонта не требует.
— Кстати, как частушечник себя чувствует? — Бурков прикусил губу, чтобы не улыбнуться.
— Навещали. Говорит, скоро летать будет, — ответил Крапивин.
— Гм-м, частушечник!.. Закричал как резаный: «Молодец!» А какой он к чертям молодец, коль горючее не умеет рассчитывать? Ворона он мокрая, а не молодец! — Бурков снова распалился. — В обоз его надо списать и начальником клуба поставить. Вот пусть он и поет там частушки.
— Летать будет, товарищ полковник, — встал замполит Фадеев. — Я был у него. Сказал, за одного битого двух небитых дают.
— И вы туда же! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, — перебил его Бурков. — Кстати, частушки — это по вашей части.
— Не только частушки, товарищ полковник...
Бурков сердито потоптался за трибуной. Доски, на которых он стоял, заскрипели, запели.
Из-под трибуны вылез Сашка Кротков. Он наставил на полковника фотоаппарат, щелкнул затвором. Бурков взглянул на него, прикрикнул:
— Не вертитесь под ногами, молодой человек!
Сашка шмыгнул под сцену, вынул трубочку с Мефистофелем, пососал, подумал: «Уникальный кадр будет: полковник Бурков дает летчикам вздрай».
Авиаторы сидели молча, а Бурков лютовал.
— Бацилла, товарищ Крапивин, проникла в солдатские массы. Кто такой этот самый, как его... — Бурков посмотрел в бумаги, — ефрейтор, ефрейтор...
— Бантик, — подсказал Фадеев.
— Да, этот самый Бантик, кто он такой?
— Авиационный механик, — ответил Крапивин.
— Почему, я вас спрашиваю, он болтается по городу? Вы что, не знаете моего указания?
— Знаем, товарищ полковник, — сказал Крапивин. — Но тут особый случай. В городе был вечер дружбы, выделяли делегацию, а потом...
— А потом — парк, гасштет... — Бурков взял бумагу. — Вот работник комендатуры так и пишет: «Ефрейтор Бантик гулял в парке». Я спрашиваю вас, куда заведут эти гулянки? Куда?! — полковник, казалось, подпрыгнул за трибуной. Доски опять жалобно запели. Из-под трибуны снова вылез Сашка Кротков, щелкнул затвором — сфотографировал стоявших по струнке Крапивина и Фадеева. «Именинники», — подумал Сашка и посопел трубочкой.
Трифон Макеевич захлопнул папку.
— Значит, самолет исправен?
— Так точно, я докладывал по команде. — Крапивин выпрямился.
— Ну ладно. Оргвыводы сделаем потом. Новикова и Бантика наказать своей властью. Когда вернется частушечник, доложите. Примем решение отдельно. — Полковник сошел с трибуны, взял папку под мышку и направился к выходу. Крапивин скомандовал: «Товарищи офицеры» — и десятки глаз посмотрели в спину Буркова, широкую, немного сутуловатую.
— А летать-то вы все же неплохо умеете, — сказал Бурков, садясь в машину. — Проеду к Петрову, посмотрю, как там у него.
Крапивин козырнул, Бурков тоже приложил руку к фуражке.
Машина выехала из городка.
Крапивин вернулся в зал, вытер платком усталое лицо.
— Можно разойтись, — сказал он. — Соберемся завтра в учебном классе.
В столовую шли вместе: Крапивин, Фадеев, Новиков и Сашка Кротков. Сашка смолил свою трубочку с Мефистофелем, Крапивин курил «Беломор». Некоторое время шли молча, а потом Сашка сказал:
— Бурков выступил в своем репертуаре. Первый раз он вам вздрайку давал?
— Как говорится, с выездом в массы — впервой, — ответил Фадеев. — А так приходилось слушать — на совещаниях, активах.
— Мне тоже приходилось. Забавный... — протянул Сашка. — Как-то в штабе он наделал такой тарарам, что все офицеры по углам разбежались. А я не знал, что Бурков в гневе. Иду себе по аллее, покуриваю трубочку. Гляжу, навстречу мне ЗИС, шур — и прямо передо мной стоп. Наблюдаю, фуражка на меня парадная смотрит. Потом фуражка поднялась и из-под нее глянул прищуренный глаз. Шофер выскочил из машины, открыл дверцу, полковник поманил меня пальцем. Подбежал я и ахнул: Бурков! «Слушаю вас, товарищ полковник!» — «Вы почему не на работе?» — «Я фотокорреспондент, у меня работа такая, бродячая. Фотокора, как волка, ноги кормят». — «А голова для чего у тебя, фотокор?» — «Она помогает ногам, товарищ полковник». Смотрю, сверкнул левый глаз Буркова. Думаю, врежет сейчас на полную железку — и на «губу». Я же только с гауптвахты и возвращался. «Ладно», — сказал Бурков и хлопнул дверцей. Я хоть и атеист отчаянный, но все же перекрестился: «Пронесло, Сашка. Твое счастье!»
— Эх, Сашка, — сказал Новиков, — хоть и журналист ты, но все-таки сочиняешь многовато.
Сашка посмотрел на Новикова, поправил фотоаппарат:
— Не сочинишь — не проживешь. Скука съест. Да, авиация, а как у вас насчет «Бурковки» номер два»?
— Не выгорит, — сказал Прохор.
— Что за диковинный напиток? — спросил Фадеев.
— Сельтервассер плюс сорок градусов! — воскликнул Сашка. — Это и есть настоящая «Бурковка», но только номер два.
— О, брат, не обессудь, чего нет — того нет.
Вошли в столовую, сели за командирский стол. Официантка принесла сельтерскую, стаканы. Все молча налили шипучую воду, выпили: порядки здесь соблюдали свято.
В то воскресное утро светило солнце и легкий туман таял над озером. Обычная четырехместная лодка, на корме которой было написано «Ястреб», отвалила от пристани и, тарахтя мотором, ушла на север. В лодке были два лохматых пуделя — любимцы Курта. Собаки, словно истуканы, сидели посредине лодки, изредка поглядывая на своего хозяина.
Марта, как и Ромахер, тоже любила собак. Она гладила одну из них, чесала за ушами, и та, беззлобно скаля зубы, старалась лизнуть ее руку.
Кока молча курил сигарету. Он не любил собак и про себя думал: «Вышвырнуть бы их в озеро на самой середине. Посмотрел бы я тогда на Курта! Мать родную утопит за этих псов». Коке вдруг захотелось, чтобы пудель больно укусил Марту. Ведь она чем-то напоминает этого кудлатого. Своей преданностью Курту, что ли?
Кока не был предан Ромахеру, как Марта, однако после встреч в гасштете Петкера он аккуратно выполнял задания Курта.
Эти задания подчас казались ему игрой, детской, несерьезной, но иногда Коку вдруг охватывали робость, сомнения. Он со страхом подсовывал листовки работницам своего завода и видел, что люди совершенно равнодушны к этим разноцветным бумажкам, отпечатанным где-то в Западном Берлине. И тогда Кока спрашивал себя: «Зачем все это?»
— Задумался, Кока? — спросил Курт, когда они уже отошли от города. Лодка, немного накренившись, описала дугу. — Вчера, наверное, ночь бурно провел? В каком гасштете был? В «Поплавке», в «Гроте» или у Петкера? Один или с хорошенькой фрейлейн? По глазам вижу, Кока, не один был. Наверное, насладился вдоволь.
Кока брызнул на Курта водой. Брызги попали на Марту, на ее загорелые ноги. Марта взвизгнула, вскочила. Лодка закачалась, чуть было не зачерпнула бортами воду.
Курт прикрикнул на Марту:
— Не смей так шалить, пойдем ко дну! — И, выправив лодку, строго выговорил Коке: — А ты брось эти штучки.
Кока усмехнулся:
— Не утонем.
— Ну ладно, — прервала Марта. — Не портите настроение в выходной день.
Пудели, положив морды на лапы, прикорнули у ног женщины, блаженно закрыли глаза. Кока время от времени поглядывал на Марту. Она сегодня была особенно хороша: светлые волосы, спускавшиеся на плечи, чуть-чуть подведенные, с изломом брови и подкрашенные губы делали ее лицо мягким, нежным, привлекательным. Марта была одета в серую спортивную куртку и белые шорты — так обычно одеваются для прогулок по озеру, — но ее костюм выделялся особым покроем: куртка плотно облегала грудь, шорты скрывали недостаток — сухие бедра. «Недаром Курт втрескался в нее», — подумал Кока и стал искать повод, чтобы досадить Марте.
Лодка неожиданно вошла в заросли кувшинок. Длинные плети намотались на винт. Двигатель заглох.
Курт занялся лодкой, а Кока кинул Марте:
— А тебе, Марта, этот костюм не особенно идет. — И, немного отстранив ее, стал перебираться к Курту на корму. Мимоходом Кока больно ущипнул Марту. Та поежилась, послюнявила больное место на ноге, но промолчала.
— Нельзя сюда, Кока! — прикрикнул Курт. — Можем зачерпнуть. А ты, наверное, еще не плавал в кувшинках. Как спруты, обовьют и — буль-буль...
— Коллективный памятник поставят на этом месте, — пошутил Кока, взял весло, хлопнул ладонью по бедру Марты: — Мадонна, пропустите, пожалуйста.
Марта блеснула глазами, показала Коке язык, погрозила кулаком. Кока сделал вид, что ничего не заметил, шагнул в носовую часть лодки. Марта ловко схватила его за ногу. Кока вскрикнул и вдруг шлепнулся за борт. Весло со свистом отлетело в сторону.
Кока не появлялся несколько секунд, а когда всплыл на поверхность, его голова была в тине, на лице зеленая ряска, на плечах плети кувшинок.
— Спасите! — заорал он. — Я не умею плавать... Не уме... — Голова Коки вновь скрылась под водой. На том месте, где только что исчез Кока, кувшинки мгновенно сомкнулись.
Курт одним прыжком оказался на носу лодки, склонился над бортом, насторожился, вытянув вперед руки.
— Болтун, — прошипел он, глядя в мутную воду.
Кока вдруг появился у самого носа лодки, и Курт схватил его за волосы. Реденькие, в тине, они выскользнули из рук. Курт понял, что надо брать Коку обеими руками за шею, потянулся к нему, но лодка накренилась, и Ромахер нырнул вслед за Кокой.
— Помогите, помогите! — истошно закричала Марта. Кудлатые пудели засуетились, заскулили. Бегая по лодке, они натыкались друг на друга, сбивая с ног, вскакивали и, словно ошалелые, вновь метались по суденышку.
Курт вынырнул такой же, как и Кока, грязный — в иле, ряске, увешанный плетями кувшинок. Отфыркавшись, он нырнул вновь, открыл в воде глаза, нащупал Коку, пинком ударил его в грудь, повернул на спину, подхватил под мышки.
— Спасите! Спа-а-аси-ите! — вновь закричала Марта, заметив приближающуюся лодку. Русский офицер, упираясь в дно шестом, спешил на тревожный зов.
— Спасите, камрад! — замахала Марта руками, когда лодки сошлись бортами.
— Держи! — крикнул офицер и бросил Курту шест. — А вы подгоняйте лодку, — скомандовал он Марте на немецком языке. — Берите весло!
Курт ухватился за шест, передохнул.
— Весло, быстрее!
Искусно лавируя, русский стал подгонять лодку к Курту.
Однако попав в заросли, лодка вела себя непослушно, и русскому стоило больших усилий пробиться к утопающим.
— Раз, два! Раз, два! — командовал он себе. — Держись, держись, камрад! Раз, два! Раз, два! — И лодка нехотя, понемногу пошла вперед. — Айн момент, камрад, айн момент. — Мокрые головы Ромахера и Коки были теперь по правому борту. Русский наклонился, чтобы подхватить Курта.
— Возьмите сначала его, — выдавил Курт и подсунул вперед Коку.
— Давайте руку!
— Я сам, — сделал усилие Курт, но рука его скользнула по боку лодки, и он снова пошел бы под воду, не успей русский подхватить его.
Коку пришлось откачивать. Русский положил его животом на свое колено, нажал ладонью на спину, из Коки потекла вода.
— Давай, давай, добрый молодец! Вот так! Скоро фокстрот или румбу отплясывать будешь... А теперь, камрад, ложись вот так, хорошо? — Повернул пострадавшего на спину. — Сейчас подышим с тобой. Раз, два, три! Раз, два, три!
Когда Кока открыл глаза, русский воскликнул:
— Постой, постой. Да это, никак, Кока! Привет! Вот так встреча!
Курт насторожился, посмотрел в лицо русского офицера, стараясь вспомнить, может быть, и он где-то видел этого человека. «Нет, кажется, никогда не встречался с ним. Но откуда же он знает Коку?» Нервный тик забился под глазом Курта.
— Как ваше самочувствие, камрад? — обратился военный к Курту.
— Ничего, данке.
— На «данке» далеко не уедешь, одним «данке» не отделаешься. — Офицер подмигнул Марте. — Ведь изрядно вы поныряли, небось продрогли. Фрейлейн, о, то бить фрау, шнапс ист? Водка есть? — нарочито мешая русские и немецкие слова, спросил офицер.
Марта закивала:
— Кляйне фляше, маленькая бутылка. Есть.
Офицер улыбнулся:
— Значит, все будет зер гут!
Он предложил Курту перейти в свою лодку, а моторку привязать к корме, чтобы выбраться из кувшинок. Уперся шестом в илистый грунт, с силой оттолкнулся, крикнул:
— Поехали, камрады!
Плоскодонная, похожая на старую галошу лодка легко заскользила вперед, подминая под себя разноцветные кувшинки.
— Камрад, ближе, ближе держись! — командовал русский Курту. — А ты, брат Кока, отошел? Молчишь? Ничего. Глоток шнапса — и зачихаешь. — Он еще раз налег на шест — и лодка вышла на простор.
Как на грех, солнце скрылось за тучей, набежал ветер, поднял волну, на воде стало прохладно.
— Будем держать к берегу, — сказал офицер и прикинул, где удобнее причалить. — Нужен костер, обсушиться...
Причалили. Привязали лодки. Коку вынесли, положили на траву. Он уже пришел в себя.
— Спички есть? — спросил русский Марту.
— Нет спичек, — покачала головой Марта. — Были у Курта и Коки, теперь нет.
— Собирайте сучья. — Офицер пошарил по карманам. — У меня, оказывается, есть.
Весело затрещал огонь. Курт снял рубашку, стал сушить. Офицер стащил и с Коки рубашку, напялил ее на колышки перед костром, укрыл Коку своей гимнастеркой.
Марта, расположившись на плащ-накидке, готовила еду — открыла консервы, разложила бутерброды, выставила бутылки с пивом и маленькую, двухсотграммовую, с корном. Кудлатые пудели чинно сидели напротив Марты, и, предвкушая подачку, облизывались.
Русский вытащил из вещмешка батон колбасы, краюху ржаного хлеба. Отыскал пластмассовый складной стаканчик, налил в него корна, подошел к Коке, заставил выпить. Кока глотнул, закашлялся.
— Спасибо, Костя, — тихо сказал он.
— Узнал, узнал! — И Костя громко засмеялся. — Я же говорил, буги-вуги танцевать будешь. — Костя, налив в ладонь корна, начал натирать Коке грудь, спину. — Самое лучшее средство, проверенное, испытанное. Недаром на фронте по сто граммов давали: дух взбодрит, пищеварение улучшит и не простудишься.
«Так это и есть тот самый Костя, друг Петкера», — подумал Ромахер.
— Эй, камрад! — крикнул Костя. — Как тебя зовут? Давай познакомимся. Куртом? А фрейлейн как величают?
— Марта.
— Истинно немецкое имя, — сказал Вилков и добавил: — Меня Костей зовут. Курт, помоги перенести Коку к костру. Давай, он не тяжелый, кости одни.
Но Кока, собрав силы, встал сам. Все расположились на плащ-накидке. Курт откупорил бутылки с пивом, расставил маленькие из небьющегося стекла стопки. Костя заметил — каждая из них примерно посредине перехвачена красной ниточкой-линией. «Вот черти, — думал Костя, глядя, как Курт наливает корн, — значит, и на отдыхе такими дозами пьют: двадцать граммов по черточку, сорок — полная стопка. Видать, скряга этот косоглазый Курт. Ишь как подмигивает, ишь! Нет мне налил полную. А себе и Марте по двадцать граммов. Коку, кажется, вообще в расчет не берет».
Курт и Марта сначала съели по бутерброду, а затем выпили по глотку корна.
Костя вылил остатки корна Коке. Тот поглядел мутными глазами на водку, икнул, протянул дрожащую руку.
— Пей, Кока, да поближе пристраивайся. Надень рубашку, повесь брюки. А тебе трусы не мешало бы просушить, Курт.
Кока выпил. Костя помог ему надеть рубашку, снять брюки.
— Фрейлейн Марта, отвернитесь. А вообще стесняться нечего — в беду попал человек.
Марта улыбнулась. Она припомнила, из-за чего приключилась вся эта история. Не ущипни ее Кока, а она его — все было бы в порядке. А тут чуть было не отдали богу душу.
Костя налил Курту и Марте пива, чокнулся пластмассовым стаканчиком с их стопками, произнес:
— Выпьем за фрау Марту, за вашу спасительницу. Как она кричала, как кричала! Век не забуду ее ангельского голоска!
Пудели, получив кусочки колбасы от Кости, преданно глядели ему в глаза, ожидали новой подачки. Костя гладил пуделей, трепал за уши, говорил:
— Курт, этих собак нужно показывать на выставках. Думаю, медали им обеспечены.
— Я обязательно последую твоему совету, Костя, — сказал довольный Курт.
— Ну, мне пора, — поднялся Костя. — Спасибо за компанию, за хлеб-соль. Извините, я все же плащ-накидку заберу, незаменима для охотника. Охота, как знаете, еще запрещена. Я изучаю выводки курочек-чернушек. Подрастают. Заберусь в камыши, пригляжусь, а они почти под носом шуруют на разводьях, посвистывают — и от лопушка к лопушку, от листочка к листочку.
— Надо бы встретиться, Костя, — сказал Кока, подавая руку, — век не забуду, спас меня.
— Встретиться? Это не проблема.
— У Петкера, что ли, или в «Поплавке»?
— Ни там ни сям, — махнул рукой Костя.
— Где же?
— Знаешь гасштет «Грот»?
— На Бранденбургштрассе?
— Да.
— Конечно.
— Вот там в подвальчике — за милую душу.
— Ладно. В следующую субботу сможешь?
— В субботу? — Костя немного подумал. — Пожалуй, смогу.
— Тогда в семь часов.
— Хорошо.
— Ну, будь здоров.
— Ауфвидерзеен. — Костя побежал к лодке, сел в нее, включил мотор и скрылся за камышом.
Все долго молчали. Курт занялся пуделями, старался повалить на землю. Пудели огрызались, сердито скалили зубы, но не кусали, лишь легонько щекотали его ладони. Марта убрала остатки съестного и рюмки в сумку, обклеенную этикетками — яркими красочными городами Европы и Америки, автомобилями последних марок, обнаженными женщинами.
Кока оделся, встал, прошелся вокруг потухающего костра, взял порожнюю бутылку, набрал воды, залил костер, притоптал золу ногой.
— Судя по всему, Кока пришел в себя, — сказал Курт.
— Кажется, все в порядке.
— Тогда садись, потолкуем. Надеюсь, ты догадываешься, что мы приехали сюда не в озере купаться. Дела есть поважнее. — Курт оттолкнул от себя пуделей. — Рассказывай, что у тебя?
Кока обнял руками колени, посмотрел на озеро.
— Неважно, Курт, — вздохнул он. — Разбросал возле музея в Новом парке. Полицейские наскочили, подобрали и сожгли.
— А у тебя, Марта?
— Кажется, удачно, майн херц. — Марта встала против Курта, уперев руки в бока. — Знаешь, где я работала? Не догадаешься. Недалеко от аэродрома, что за городом. Ветерок был порядочный. Ну, я и пустила своих «голубков» — розовых, сиреневых, зеленых...
Кока сказал:
— Надо что-то придумывать, Курт. Приелись эти бумажки.
— Бумажки! Эх ты, политик. Да знаешь ли ты, неудачный ныряльщик, пропагандистская машина только что начинает работать на полную мощность. Наш центр будет разбрасывать листовки воздушными шарами. На территорию Восточной зоны полетят сотни, тысячи воздушных шаров, и «голубки», как говорит моя дорогая Марта, устелют улицы и площади городов и сел, сады и парки... А с крыши дома, что стоит на самом берегу озера в американском секторе, в тот самый парк, где ты работал, не сегодня-завтра полетят мины...
— Мины? — испуганно обернулся Кока к Курту. — Они станут стрелять минами? Это же война!
— Почему они? И почему война? Полетят мины, заряженные опять-таки разноцветными «голубками». И наши идеи подхватят нужные нам люди, понесут их рядовому немцу, молодежи...
— Ты, по-моему, Курт, слишком увлекся, — усмехнулась Марта.
— Такой у меня характер... По озеру приплывут на эту сторону сотни гондол, наполненные «голубками». И здесь, на берегу, они попадут в верные руки... стати, вчера была проведена пробная операция с гондолами — удалась.
— Значит, мы останемся безработными, — с невеселой усмешкой сказал Кока. — Хорошо. Спокойно буду спать.
— Шутки в сторону, Кока! — Курт встал. Пудели завертелись у него под ногами. Подпрыгивая, они старались лизнуть ему лицо. — Марш! — крикнул Курт и пошел к лодке. Марта и Кока — за ним. Собаки, опередив хозяина, вскочили в лодку. Курт завел мотор. — Садитесь, продолжим разговор. — Он посмотрел на часы. — Время еще есть.
Ветер улегся, и лодка стремительно вышла на середину озера. Курт, опробовав мотор, выключил его. Лодка начала дрейфовать.
— Сегодня, Кока, зайдешь к Максу, возьмешь «голубков». Его «голубки» не простые, а золотые... А тебе, Марта, передышка. Поедем с тобой в предсвадебное путешествие. Посмотрим, чем дышит юг, побываем в Бромбахе. Модный курорт, современный Баден-Баден. Так что, моя дорогая, готовь чемодан. Тебя отпустят?
— Да, я в съемках не занята.
— Ну и хорошо.
Время клонилось к вечеру. Солнце уже касалось верхушек деревьев и вот-вот должно было спрятаться за кромкой леса. Моторок на озере становилось все меньше. Зато опять вышли рыбаки. Они неподвижно застыли в своих весельных лодках, ожидая поклевки.
— Да, кстати, Кока, откуда ты знаешь этого русского? — спросил Курт.
— Встретились у Петкера случайно.
— Кажется, неплохой парень Коста?
— Я его видел лишь однажды, Курт. На первый взгляд...
— И не дурак выпить?
— По-моему, любит...
— Это уже интересно, — многозначительно заметил Ромахер. — Это интересно.
— Что, Курт?
— Ты когда с ним встречаешься, Кока?
— В субботу, в семь часов в «Гроте».
— Надо подсадить к нему симпатичненькую болтушку. Она должна сносно говорить по-русски, как он по-немецки, рассказать несколько анекдотов. Русские любят анекдоты. А если девушка знает русские пословицы — совсем хорошо. Кого бы это... Кого бы? — Курт собрал морщинки на лбу.
— По-моему, Вальтраут подойдет, — подсказала Марта. — Настоящий симпампончик: кругленькая, гладенькая, во вкусе русских.
— Вальтраут? Ты ее знаешь, Кока?
— Видел, конечно.
— Подойдет?
— По-моему, с ролью справится.
— Решено. Вальтраут. Марта, встретишься с ней, расскажешь, в чем дело, потом мне сообщишь.
— Хорошо.
— В «Гроте» будет треугольник — Вальтраут, Кока, Коста.
— Это можно, — осклабился Кока.
Курт рванул за шнурок, двигатель не завелся. Намотал шнурок на руку, рванул резче. Мотор взревел, и лодка помчалась вперед. Вечерний прохладный воздух ударил в лица. За кормой вскипел бурун, таявший где-то далеко-далеко. Все трое думали о только что разработанном плане. Что он принесет?
— Срочный пакет, товарищ подполковник. — Офицер, подтянутый, отутюженный, подал Крапивину белый конверт. — Из штаба полковника Буркова, — добавил он и лихо приложил руку к фуражке. — Разрешите идти?
— Да, пожалуйста, — сказал Крапивин и, сломав сургучные печати, вынул из конверта четыре страницы машинописного текста. Это были выводы Буркова по итогам учебной тревоги. Медленно прочитал. Потом поднял трубку. — Фадеева мне, — сказал он телефонисту. — Уварыч, зайди, пожалуйста, срочное дело.
Они сегодня еще не виделись, и, когда Фадеев пришел, офицеры пожали друг другу руки.
— Садись и читай. — Крапивин передал документ.
Фадеев быстро прочитал текст. Грустно вздохнул, поправил очки на переносице.
— Этого следовало ожидать, Иван Иванович.
Крапивин, видимо нервничая, забарабанил пальцами по сукну стола.
— Надо делать выводы, комиссар. Хоть и больно ударили, но, очевидно, на пользу пойдет. Не так ли?
— Безусловно. Все сделаем, Иван Иванович, — сказал Фадеев. — В главном-то мы правы. Первое — высокая боевая готовность. Второе — быстрее вводить в строй молодых летчиков.
— Все верно. Но и по первому пункту, и по второму у нас огрехи есть. Неровно еще летают ребята. Одни — как орлы, другие — как мокрые курицы. Тренажер, тренажер, тренажер! Во всех вариантах. Вслепую, ночью — по приборам, только по приборам. Обратить внимание на отстающих, персонально на каждого. Как, комиссар, пойдет, пожалуй? А?
— Направление верно, Иван Иванович. Соберем ребят, поговорим. Может быть, они и сами что-нибудь предложат.
— Давно известно, инициатива — великое дело, Уварыч, — сказал Крапивин и, задумавшись, покрутил карандаш в руках.
— По-моему, надо и техническую службу поднять, командир. — Фадеев поправил очки. — Понимаешь, какой-то застой в мыслях у людей появился... В позапрошлом году было подано и внедрено тридцать рационализаторских предложений, в прошлом — двадцать. В этом, за полгода, — три. Улавливаешь?
— Ребята инертными стали. Наша недоработка. Вот ты комсомольцев встряхнул — кажется, дело пошло. Теперь надо «старичков» расшевелить. Будет фронтовым багажом-то жить, пожалуй.
— Фронтовой багаж в запас увольнять рановато, — сказал Фадеев. — Но все равно что-то придумать надо.
Крапивин взялся за телефонную трубку:
— Инженера ко мне!
Пришел в кабинет инженер-майор, немного полноватый, с залысинами на крутом лбу. Он дышал тяжело, лицо его было потным. Выдвинутый живот перетянут ремнем, пряжка сбилась набок.
— Но вашему приказанию инженер-майор Вяткин прибыл.
Крапивин взглянул на него, невольно улыбнулся,
— Опять, Харитоныч, пряжка на боку. Что, на пупке уж не держится? — Иван Иванович вышел из-за стола, подал Вяткину руку.
Вяткин смущенно заморгал глазами:
— Виноват, товарищ подполковник. — Поправил пряжку. — Я вас слушаю.
Крапивин предложил присесть.
— Нужна ваша помощь. Вот голову ломаем, как «старичков» взбодрить, Кирилл Харитонович. Жирком обрастать стали.
— Какие же это старички! — возразил Вяткин.
— Я понимаю, — продолжал Крапивин, — до старичков им и в самом деле еще далековато, но...
— По-моему, товарищ подполковник, — надо соревнование устроить между молодежью и «старичками», — сказал Вяткин.
— По полетам? — спросил Крапивин.
— Не годится, — возразил Фадеев.
— Не по полетам, это, может быть, будет вторым этапом, пусть молодежь часы свои налетает и упражнения освоит.
— А что же вы имеете в виду? — Крапивин посмотрел Вяткину в глаза.
— По знанию техники. Право, товарищ подполковник, отстает у нас эта сторона у летчиков. Барчуками выглядят. Приготовили самолет, доложили, полетел. Прилетел, сел, планшетку через плечо — и в «высотку».
— Ну и что же? — спросил Крапивин. — По-вашему, летчик засучив рукава должен за техника вкалывать?
— Зачем же? — возразил Вяткин. — Техник и младший специалист, конечно, отвечают за состояние машины. Но летчик... Посмотрите на Новикова и Тарасова, они назубок самолет знают, контролируют, как подготовлен к полету, сами, когда нужно, лазят по машинам. Разве это плохо?
— По-моему, Иван Иванович, тут есть рациональное зерно, — вставил Фадеев. — Нужно подумать, как это осуществить. Очевидно, не надо устраивать соревнования между молодыми и «старичками». Это может вызвать нехороший резонанс, тут пахнет противопоставлением. А вот поднять летчиков в поход за техническими знаниями, наверное, подойдет. Кирилл Харитонович со своим активом разработает программу, так сказать, повышенного типа. Составит вопросник. Этот вопросник доведем до летчиков каждой эскадрильи. Дадим время на изучение, а потом соберем ребят, организуем что-то вроде диспута. Определим лучших, отметим. И победит тот, кто технически грамотнее, а будет это молодой или «старичок», не в этом суть.
Крапивин слушал и постукивал карандашом по столу.
— Пожалуй, приемлемо, — одобрил он предложение Фадеева. — Командирская учеба — тут мы больше на тактику нажимаем, на приемы ведения боя. А здесь на технику наляжем, на интерес к ней. Харитоныч, впрягайтесь. Благословляю. — Иван Иванович встал. — Сколько дней понадобится? Неделю хватит?
— Управлюсь, товарищ подполковник.
— Ну и добро. А мы с Уварычем по своей линии меры примем. Комсомольцев подключим. Разумеется, будем бить в одну точку. Что у тебя сегодня по плану, Уварыч? — Крапивин надел фуражку.
— В первую эскадрилью пойду, поговорю с людьми.
— Ну, а я к соседям поеду. Они летают. Посмотрю, как молодежь посадку отрабатывает.
— Не грешно, — улыбнулся Фадеев. — Полковник, как видишь, похвалил их.
Домой Фадеев вернулся поздно. Жил он в небольшой комнате с одним окошком, выходящим в сосновую рощу. На окне, как и во всех военных гостиницах, беленькая занавеска, на стене у кровати гобелен: репродукция с картины русского художника Шишкина «Утро в сосновом бору». Летчики шутя называют ее «Мишки на лесозаготовках». Возле стены шкаф для одежды и белья, в углу маленький письменный столик, покрытый плюшевой скатертью. На столе пепельница, папиросы «Беломорканал» и «Казбек», спички (это для гостей, сам он не курит), массивный из мрамора чернильный прибор, простенькая деревянная ручка с пером. Впритык со столом тумбочка с полевым телефоном.
Николай Уварович включил свет, окинул привычным взглядом комнату — все ли на месте (он любил однажды заведенный порядок), переставил на угол стола пепельницу, открыл фрамугу. Уперев руки в бока, он немного постоял посреди комнаты, обдумывая, что ему еще сегодня надо сделать, снял фуражку, планшетку, переоделся в домашнее, умылся.
Вытирая лицо вафельным полотенцем, Николай Уварович подошел к столу и вспомнил, что вот уже несколько дней, как получил письмо от отца, но до сих пор не ответил. Ему стало как-то не по себе. Он бросил полотенце на спинку стула, присел к столу. «Нехорошо, Николка, забывать старика», — подумал Фадеев и взял со стола письмо, чтобы прочитать его еще раз.
«Дорогой сын Николай! Минула неделя, как я тебе не писал, а кажется, вечность прошла. Когда я тебе пишу, будто разговариваю с тобой, словно ты сидишь со мною рядышком и я глажу тебя по голове, как гладил в детстве. Ну, а если письмо от тебя получу, то по пять раз перечитываю и ложусь спокойно спать, точно лекарство на сердце принял. Вот и гоже — сын жив и здоров, бережет нашу землю, — значит, и мы тут жить можем без горюшка. Николай, сообщаю тебе в первых строках письма, что пока все у меня ладится, только уставать, сынок, чего-то стал. Руки побаливают, ноги тоже хуже стали держать. Но я креплюсь, стараюсь, не хочу подводить фадеевскую фамилию, хоть и пенсионер. Помнишь, как, бывало, приду с работы, хлопну тебя легонько по шее и скажу: «Чего нос повесил, Колька, мы же расейские — нас не замай...»
При этих словах Николай представило своего отца, Увара Фадеева, — высокого, худого, жилистого, носастого, похожего на цыгана человека с длинными сильными руками и широкими ладонями. Он работал на небольшом механическом заводе, что затерялся на Красной Пресне, молотобойцем. Потому-то, наверное, его лицо, прокаленное горном, копотью, избитое металлическими брызгами, походило на шагреневую кожу. И имя будто специально ему поп придумал — Увар. Увесистое, крепкое имя. Бывало, говорят, в деревню на праздники батя ездил, особенно зимой, на рождество да на масленицу, когда кулачные бои были. Стенка на стенку. Так отец в своем бывшем селе забойщиком считался. Коль появился он в средине стенки, не сбить его с ног, а сам он, словно косой, срезал мужиков и, как снопы, клал посадом. Отгонят противника метров на пятнадцать — двадцать — стоп. Завоевана территория неприятеля. Перекур. А через полчаса снова сшибка, да такая, что кровью люди умываются. В азарт входят. Не сдаются. Отступить хоть на метр — позор.
Мать рассказывала, однажды и Увару досталось. Поехал он в деревню в дубленом полушубке, в валенках с галошами, ремнем военным перетянутый — хоть куда работяга. И вот на масленицу мужики противной стороны решили, как говорила мать, «ухайдакать» Увара. В самый разгар кулачек человек пять подхватили его под ремень и давай бока мять и ребра считать. Молотят, а падать не дают. Ведь лежачего, как известно, на ватаге не бьют. И так они Увара отдубасили, что потом он месяца два в Пресненские бани ходил, паром боль вышибал. С тех пор и в деревню зарекся ездить, и тем более на кулачки ходить. Отец, конечно, не рассказывал об этом Николаю, стеснялся, считал темной страницей в своей биографии. «Как же так, — думал Увар, — меня, перворядного бойца, и избили, да еще на всю округу потом разговоров целый короб: мы вложили Увару Фадееву, навсегда зарок дал с нами тягаться».
Зато отец не стеснялся рассказывать Николаю о боях на Пресне и как в гражданскую в атаки ходил на белых. «Чего нос повесил, Колька, — вновь прочитал Николай Уварович строки письма, — мы же расейские — нас не замай...» Да, с характером его отец Увар. Рассказывал, как в 1905 году в декабре баррикады строил на Кудринской площади. А сколько ему тогда было? Двадцать. И уже с казаками сражался. Походила по его спине их нагайка. Но и Увар не промах. Из берданки двоих уложил на мостовую. «Маловато, — говорил, — я снял тогда, сын. Не успел как следует стрелять научиться, а то бы больше прикокошил. Да и организации маловато было, немножко бы подружнее и посмелее — свалили бы мы Николашку, царя расейского».
В гражданскую Увар служил в Красной Армии. Сформировали отряд и пошли против белых. Рабочие были одеты и обуты сносно, и оружие подходящее им выдали. На рабочих вся опора была. Схватились, как рассказывал отец, где-то под Орлом с деникинцами. Жарко было. Палили с той и другой стороны. Побороли красные. До Новороссийска дошел Увар. Орден Красного Знамени заслужил. Вернулся, кажется, в двадцатом. Голод самый. Разор вокруг. Опять за молот взялся. Теперь он будто легче стал и по металлу крепче бьет. Свой он, молот-то, потому так и бьет, аж металл звенит.
«Мы же расейские — нас не замай», — пробежал глазами Николай и продолжал читать: «Во вторых строках моего письма я пропишу тебе, Николка, что недавно исполнилось двенадцать лет, как умерла мать. Сходил на Ваганьковское кладбище, навестил могилку, прибрал цветами, всплакнул. Хоть и сердитая порой была Маша, но справедливая. Раненько ей легкие пылью выело. Могла бы жить да жить еще. Сейчас бы коротали старость вместе, любо-дорого было бы».
Николай Уварович оторвался от письма. Он вспомнил, что отец временами не особенно ласков был с матерью, может, оттого, что уставал на работе. Но позже мать рассказала: отец, оказывается, хотел иметь дочку, но она, слабая здоровьем, не соглашалась. Увар ее не обижал. Он знал, что ей тоже очень трудно (мать работала на «Трехгорке»), но всю свою любовь отец отдавал ему, Николаю. Ходил с ним в зоопарк, в Планетарий — благо они рядом, несколько раз подряд смотрели «Чапаева», и отец потом вечерами часто рассказывал, что Василий Иванович мог бы выплыть, если бы ординарец Петька беляков побольше уложил. В каникулы Увар брал иногда Кольку с собой на завод, давал ему клещи, которыми подсобный рабочий поворачивал раскаленную добела металлическую болванку, подставляя ее бока под хлесткие удары молотобойца. Николай, прикрываясь плечом от жары и искр, клал на наковальню раскаленную чурку, а Увар бил по ней с прикрякиванием, приговаривая: «Чего, пасуешь, Колька, не дрейфь, мы же расейские — нас не замай».
Николай помнит, как перед самой войной умирала мать. Ее увезли в Боткинскую больницу, положили в отделение для легочников. Страдала она болезнью легких. Работа сказалась. Шутка ли, с малых лет у станка — грохот, пыль. Надышалась, наглоталась за эти годы. Жадной была до работы, любила свое дело, не полотно — красны́ выходили из-под ее рук. В почете была. С нею считались на «Трехгорке», совета спрашивали. Словом, партийную книжку не зря носила.
И вдруг занемогла мать. Покашливать стала, но к врачам не шла: начнут ковыряться, обязательно что-нибудь найдут. «Продышится», — не раз говаривала она. Дышалось, однако, все тяжелее и тяжелее. Лежит, бывало, мать, а в груди словно шарманка играет — пищит, свистит, подвывает на разные голоса. Отец советовал лечь в больницу, но мать отмахивалась: «Пустое говоришь, Увар, пройдет».
А осенью, помнит Николай, совсем расклеилась мать. Бюллетень попросила, чтобы передохнуть. Через неделю кровь горлом пошла, пришлось вызвать «скорую помощь» и отвезти в больницу.
Лежала она в чистенькой, светлой палате, с ней еще двое больных находилось. Бродячие, как их звали, обслуживали себя, а она слегла так, что подняться не могла. Кашель бил день и ночь. В голове шумело, как в горне. Температура прыгала то вверх, то вниз. Врачи и сестры крутились возле матери, делали уколы, давали лекарства, но здоровье ее не улучшалось. С каждым днем таяла, нос заострился, глаза горели лихорадочным блеском, щеки ввалились, руки, лежавшие поверх одеяла, казались высохшими.
Вот такой и застал Николай мать в больнице. Он учился в военном авиационно-летном училище. Отец вызвал его телеграммой, чтобы, может быть, последний раз поглядеть на живую. Помнит Фадеев, мать, увидев его, заплакала. Слезы, крупные, с горошину, катились по ее впалым щекам. Она тяжело и неуверенно подняла руку, показала на стул. Она хотела видеть его всего: высокого, стройного, похожего на нее.
«Вот, сын, кажется, я и отходила свое по земле», — сказала она тихо, прикусила нижнюю губу, чтобы опять не расплакаться. «Что ты, мама, жизнь-то только начинается», — возразил Николай. «Да, хорошо народ зажил, вздохнул, Коля». — «За то воевал, мама». — «Воевал, сынок, воевал. Отец-то где?» — «Здесь он». — «Пусть войдет и сядет рядом. Поглядеть на вас хочу. Навек запомнить. Садись, Увар. — Мать замолчала, полежала, закрыв глаза, потом очнулась, сказала: — Вот что, Коля. И ты, отец, слушай. Умру я скоро, чую — умру. Ты, сын, береги себя. Но не прячься за спины, стыдно. Иди в ногу со всеми, а если нужно, и впереди шагай. Веди других на доброе дело...» Мать вдруг закашлялась, в груди у нее что-то забулькало, засвистело. Она сделала знак, чтобы ей поправили в изголовье, но отец и Николай не поняли. Она зашлась кашлем, несколько раз резко приподняла голову, взглянула широко раскрытыми глазами на мужа и сына и, упав на подушку, неожиданно притихла. Николай заметил, как лицо матери синеет...
Хоронили Марию Ульяновну Фадееву всей фабрикой. Впереди, на подушечках, несли ордена и медаль. Первым несли орден Трудового Красного Знамени, потом орден «Знак Почета» и медаль «За трудовую доблесть».
Похоронили на Ваганьковском кладбище. Помянули по русскому обычаю добрым словом. «И вот, — подумал Николай Уварович, — отец пишет: двенадцать лет прошло. Пролетели как мгновение. Время, время... Приеду в отпуск — обязательно схожу на могилу поклониться матери».
«А еще я тебе, сынок, вот что хочу описать. Надысь встретил у самого нашего метро твою бывшую кралю. Намалевана, нарисована, как кукла, что продают на Ваганьковском базаре. А все равно, видать, подержана. Разговаривать не стал. Много чести. Пусть себе идет своей дорогой, негодница...
Николай Уварович откинулся на спинку стула, отложил письмо в сторону. «Ах, батя, батя, зачем ты бередишь старую рану? — подумал он. — Ведь все кончено, быльем поросло. Ан, напомнил... «Бывшая краля... Намалевана, как кукла... Подержана...» Эх, Ирка, Ирка... Совсем, наверное, сбилась с пути».
Фадеев вспомнил маленькую, хрупкую рыжеволосую девушку-одноклассницу. Училась она неважно, но уже в восьмом классе ходила в модных туфельках на высоком каблуке и, несмотря на замечания классного руководителя, назло выстукивала каблуками, когда шла по коридору. Ирка была дочерью заведующего обувным магазином, и отец доставал ей самые модные туфли. Ирка подводила черным карандашом бровки, в каникулы делала короткую прическу, ездила на танцульки в Центральный парк культуры и отдыха, а иногда бывала и в ресторане. У ребят старших классов она пользовалась успехом. Ирка Николаю не очень нравилась. Он не мог смотреть в ее серые глаза, и она, как нарочно, на переменах несколько раз важно проходила мимо него, поцокивая каблучками.
Но однажды, это было в десятом классе, Ирка пришла в школу заплаканная, поникшая, в обычном школьном платьице, в простеньких ботинках. Ни на кого не глядя, она села за свою парту и, закрыв лицо руками, громко, со всхлипами разрыдалась. Услышав Иркин рев, некоторые ребята отвернулись, назвав ее истеричкой, а Николай подошел, оторвал руки от лица, спросил: «Ты чего ревешь как резаная?» Ирка, рыдая, сказала, что ночью арестовали отца. За что — она не знает. Николай как мог утешил Ирку, после уроков проводил домой, выяснил у матери причину ареста. Иркина мать, не скрывая радости, сказала, что посадили его поделом, он растратчик и мот, своими подачками развратил дочь. Она едва переползает из класса в класс. Ирка пыталась возразить матери, но Николай остановил ее: «Мать верно говорит. Берись-ка ты, девка, за ум!»
С тех пор и завязалась дружба Николая с Иркой. Ей было легко и интересно с ним. Он, оказывается, так много знает, столько книг перечитал, что ей и во сне не снилось. В аэроклуб ходит, говорит, летчиком станет.
Николай помнит, как познакомил Ирку с матерью. Понравилась: простенькая, тихая. Когда ушла Ирка, мать спросила: «Не влюбился ли, Коля?» — «Есть немного, мама. Неприятность у нее. Страдает. Я ей помог». — «Смотри, сынок, тебе жить. А мне помощница нужна». И буквально за неделю до войны Николай женился на Ирке. Он только что окончил училище, приехал в форме лейтенанта, получил назначение в полк. Ирка была без ума от него. Сыграли свадьбу. И тут — война...
Дальше Николаю не хотелось вспоминать, но письмо отца, лежавшее перед глазами, жгло душу. «Бывшая краля... Пусть идет своей дорогой...» Николай Уварович достал кошелек, нашел старенькую, пожелтевшую фотографию. Он и Ирка. Перед самой свадьбой снялись у фотографа на Красной Пресне. Николаю нравились и Иркины глаза — серые, большие, и ее смех — звонкий, заразительный. Николай прозвал ее за этот смех колокольчиком. «Да, Колокольчик, ты оказался дребезжащим колоколом, — против своей воли вспоминал Фадеев. — Не любила, оказывается, ты меня, Ирка. Вспомнила старое, в разгул пустилась. Война спишет. А ведь не списала! Просил бросить все. Беречь любовь. Не поняла и доскакалась. Попала в компанию забулдыг — и два года тюрьмы заработала. Помню, чуть штурвал из рук не выпустил, как узнал. Ирка, Ирка, что ж ты наделала? Пришлось разводиться после войны. А теперь итог...»
Фадеев тяжело вздохнул, встал, прошелся по комнате. На душе пасмурно, растревожил отец воспоминаниями.
«До сих пор одинок, — подумал Николай Уварович. — Уже тридцать с хвостиком. Пора бы и честь знать. Пролетят годы. Стариком буду. Девки замуж не пойдут. А Ирка?.. Что Ирка! Крест на ней поставил. И баста. И отцу напишу, чтоб больше не напоминал». Фадеев разорвал фотокарточку и бросил ее в корзинку.
Николай Уварович начал писать ответ отцу.
«Здравствуй, папа! Извини, пожалуйста, за долгое молчание. Все в делах и заботах, сам знаешь, служим мы не где-нибудь, а в самой Германии. Тут надо ухо держать востро, и чтобы глаз всегда был зорким. Прочитал твое письмо, думы нахлынули, и радостные, и горькие. Вся жизнь передо мной прошла: как в школу бегал и как в аэроклуб в Тушино ты меня собирал, как провожал с мамой в училище. Навсегда сохранится тепло рук мамы, всегда я буду помнить ее нежность. Я благодарен и тебе, батя. Своим молотом ты высек искру из моего сердца, и теперь я отдаю эти искры людям».
Николай Уварович выпрямился, перечитал последние строчки, подумал, не слишком ли громко сказал, поймет ли его отец. «Поймет, обязательно поймет! — воскликнул он про себя. — Именно потому, что всю жизнь высекал огонь из металла, поймет».
Фадеев обмакнул перо в чернила, продолжал писать:
«А люди у нас, батя, тут замечательные. С ними хоть в огонь, хоть в воду. Служит один москвич, Прохор Новиков. Пока еще молод, но летает, как сам Чкалов. Ей-ей, не преувеличиваю. С ним дружит Веселов Витька. Этот — другой. Весельчак, день и ночь частушки поет. И откуда он их столько знает! Говорят, сочиняет сам. Может быть. У этого паренька, наверное, талант. Сказитель, и только! А вот летает он пока неважно. Но ничего. Окрепнут крылья. Не все сразу становятся Чкаловыми. Помню, и я сел на боевой самолет — поджилки тряслись. Облетался. И, как ты знаешь, немцев бил неплохо».
Николай Уварович встал, отдернул занавеску, посмотрел в окно. Сосны, что подходили к самому дому, тревожно гудели. «Наверное, будет дождь, — подумал он. — Лес шумит, особенно верхушки сосен — быть непогоде. Да и плечо ноет — рана дает знать. Опять же к ненастью».
Николай Уварович посмотрел в окно, прислушался. Сосны шумели не переставая. За окном чернильная ночь. Наверное, тревожно на душе у ребят, что сидят в дежурке на аэродроме. Надо позвонить.
Фадеев подошел к телефону, крутнул ручку, попросил коммутатор соединить с дежурным звеном. Откликнулись сразу.
— Говорит «Четвертый». Как дела?
— Все в порядке.
— Метеосводка, значит, подтверждается.
— Синоптики на сей раз сработали, как в аптеке. Товарищ «Четвертый», вы договорились, что ли, с «Третьим» нас проверять?
— Почему?
— Только что звонил. Справлялся. Я подумал, чай пьют на ночь глядя и нам покоя не дают.
— Держите глаз, как ватерпас, — уклончиво ответил Фадеев. — До встречи завтра.
Николай Уварович положил трубку, подумал: «Молодцы ребята!» Посмотрел на часы. Было уже около двух. Пора кончать письмо. Завтра предполетная подготовка. Дел хоть отбавляй. К тому же актив надо собрать, потолковать о выводах Буркова.
«Теперь несколько слов о самом, пожалуй, сокровенном, — писал Николай Уварович. — Прошу тебя, батя, больше не писать мне об Ирке. Знаю, тебя, наверное, волнует, мол, не останусь ли я весь свой век бобылем. За работой, за заботой личную жизнь позабуду устроить. Ты, может быть, и прав в какой-то мере. Что-что, а у нас тут не до личной жизни. Однако обещаю тебе, батя: приеду в Россию — женюсь.
Вот и все. Желаю тебе богатырского здоровья, бодрости, крепко обнимаю, твой Николай».
Фадеев запечатал конверт, написал адрес, положил письмо в планшетку. Потянулся, аж хрустнуло в суставах, подумал: «Теперь, кажется, все, можно и вздремнуть».
Кока пришел в «Грот» на Бранденбургштрассе без четверти семь. Этот гасштет пользовался успехом у посетителей, и занять столик надо было заранее. Вальтраут появилась ровно в семь, поздоровалась с Кокой, небрежно повесила сумочку на спинку стула, достала пудреницу, припудрила носик.
— Как доехала, Вальтраут? — спросил Кока, поглядывая на дверь.
Вальтраут спрятала пудреницу в сумочку:
— Хорошо, Кока. А что?
— Мало ли что может случиться, — шутил Кока. — Забастовка, например, в знак твоей поездки в наш город.
Вальтраут расхохоталась:
— Ты переоцениваешь мою персону.
— Нет. Кладу марок двадцать в сутки! — Кока спохватился — пошутил очень грубо.
Вальтраут с иронией отпарировала:
— Я тебе и столько бы не положила.
Музыканты играли попурри из немецких эстрадных песен. Вальтраут тихонько постукивала в такт носком туфли. Кока барабанил пальцами по столу.
— Коста опаздывает.
— Наплевал он на тебя, — съязвила Вальтраут. — Подумаешь, событие — Кока пригласил на чашку кофе.
Именно в этот момент в «Гроте» появился Костя. Он был одет в новенький китель с золотыми погонами, темно-синие брюки навыпуск. Черный, смоляной, чуб тщательно причесан, щеки выбриты до синевы.
— Знакомьтесь, Коста, это Вальтраут. Имя трудно выговорить? Ничего!
— Не боги горшки обжигают, — сказала Вальтраут и подала руку.
— Вы, наверное, учили русский язык? — предположил Костя.
— Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь, — ответила девушка.
Костя не скрыл удивления. Посмотрел на Коку: откуда, мол, такой Цицерон?
— В Восточном Берлине процветает...
Костя развел руками:
— Ну просто среди русаков сижу. Вы, Вальтернаут...
Девушка легонько хлопнула Костю по ладони:
— Не Вальтернаут, а Вальтраут. Говорите по слогам: Вальт-ра-ут.
Костя несколько раз произнес имя.
— Теперь получится. Слушайте: Валь-тер-наут!
Все засмеялись, а Вальтраут опять хлопнула несколько раз ладошкой:
— Какой же вы бестолковый, старший лейтенант. Толк вышел, бестолочь осталась.
Костя пристально посмотрел на девушку, многозначительно сказал:
— Привыкну.
Кока заказал коньяк, сельтерскую. Потом пошептался с музыкантами, и они заиграли песенку из кинофильма «Веселые ребята». Кока знал, что эту песню любят не только русские (а он, конечно, хотел угодить Косте), но и немцы. Оказывается, даже перед войной на немецких экранах крутили русские фильмы «Волга-Волга», «Веселые ребята» и популярные песенки из них напевались повсюду.
Тем временем, болтая о пустяках, Костя разглядывал Вальтраут. Круглое, словно циркулем выписанное лицо, на лбу кудряшки, полная грудь, пухленькие, матовые, оголенные по локоть руки. «Кажется, самая обыкновенная, — подумал он, — а чем-то привлекает. Но чем? Неужели этими поговорками, которые так мило звучат в ее устах?»
В гасшетете появился немец с фотоаппаратом, то там, то здесь стал вспыхивать блиц. Немец фотографировал оркестрантов, смазливых девушек. Сфотографировал и хозяина, крепкого черноволосого мужчину в белом халате с засученными до локтей рукавами.
Оркестр заиграл «Розе мунде», посетители начали танцевать. Фотограф, смешавшись с толпой, из-за колонны прицелился на столик, за которым сидели Костя, Вальтраут и Кока. Улучив момент, сверкнул блицем.
— Чего он крутится! — возмутился Костя, встал и направился к фотографу. Тот убрал камеру в футляр, пошел Косте навстречу.
— О, камрад! — воскликнул он и подал Косте руку. Костя сунул руки в карманы.
— Снимаете? — спросил он.
— Для ателье, реклама! Надо делать гешефт. — Фотограф повернул Костю за плечи, повел к столу. — Можно сфотографировать фрейлейн? — спросил он.
— Одну? — Вальтраут сделала обидчивый вид. — Я хочу со всеми.
— Валяй всех вместе, — махнул рукой Костя. — Только фотокарточку не забудь сделать. А то я вас знаю: натреплетесь, а потом ищи ветра в поле.
— Слово не воробей, вылетит — не поймаешь, — улыбнулась Вальтраут, припудривая носик-пуговку. — Я готова.
Сверкнул блиц. Кока налил фотографу. Тот театрально выпил коньяк, почмокал губами, поставил рюмку на стол и затерялся среди танцующих.
— Ушел и адрес не дал, — возмутился Костя.
— Я знаю, где он работает, — успокоил Кока. — Тут рядом, на Бранденбургштрассе. Фотоателье. Парень делает рекламу.
— Черт с ней, с рекламой! — Костя посмотрел в зал.
— О, реклама — двигатель торговли, — сказала Вальтраут. — Кока, идемте танцевать. Коста — медведь. Танцевать не умеет.
— Умею, но не хочу. — Костя отодвинул стул, закинул ногу за ногу, закурил. — Танцуйте.
Кока и Вальтраут скрылись за колонной. Костя, покуривая, начал осматривать «Грот». Низкие сводчатые с ледяными сосульками потолки. Сосульки, конечно, искусственные. Колонны и арки из ракушечника. В углу на возвышении — музыканты. От зала в разные стороны отходят закоулки — целый лабиринт. Несведущий посетитель может заблудиться.
Вот Вальтраут танцует с Кокой. Песик — черный носик. Откуда она знает столько поговорок? Правда, не всегда употребляет к месту. Но все же? «Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь».
— Не скучаешь? Скука, брат, давно в наследство нам дана! — Вальтраут села за стол, незаметно перешла на «ты». Она вынула из сумочки веер, замахала им: — Душно. Может быть, на воздух?
— Посидим еще немного, — сказал Кока. — Выпьем.
— Я больше не хочу, Кока, — сказал Костя. — Хватит.
— Но за спасение раба божьего можно.
— Разве только за это.
— Посошок на дорожку?
— Что такое посошок? — не поняла Вальтраут.
— Посошок — палка такая. Путник берет ее в дорогу. Она сокращает и облегчает путь. Вот на Руси по последней стопочке пьют — в дорогу, в путь. Чтобы он легким был, приятным.
— Посошок на дорожку, — подняла Вальтраут рюмку.
— До следующей встречи, друзья, — выпил Кока и стал расплачиваться.
— Может, помочь? — спросил Костя.
— Что ты! — замахал руками Кока. — Будь добр, проводи Вальтраут. До вокзала. — Кока посмотрел на часы. — Скоро последний поезд на Берлин.
На улице распрощались с Кокой. Вальтраут и Костя пошли по липовой аллее сквера. Накрапывал мелкий дождик. Вальтраут сумочкой прикрыла голову. Костя обнял девушку за талию, ускорил шаг.
Дождь усилился. Пришлось остановиться у книжного киоска с плоским козырьком, похожего на стеклянный теремок.
— Фу. — Вальтраут тяжело выдохнула. — Немного переждем.
С обложек журналов, открыток на Костю глядели женщины, наверное киноактрисы. Днем он не замечал этой рекламы. А вот сейчас, в свете тусклой электрической лампочки, прикрепленной под козырьком киоска, все сразу бросилось в глаза.
Костя стряхнул с кудряшек Вальтраут капельки дождя. Она улыбнулась, отбросила пряди со лба:
— Так можно опоздать на поезд.
— Во сколько?
— В одиннадцать тридцать.
— Сейчас без четверти. Билет есть?
— Постоянный, туда и обратно.
— Значит, в Берлине живешь?
— Да.
— В Восточном?
— Конечно. Боишься, что в Западном?
— Я ничего и никогда не боюсь. — Костя обнял Вальтраут за плечи. Она было прильнула к его груди, но тут же оттолкнула:
— Всякому овощу свой черед.
— Вот бы почаще встречаться, — вздохнул Костя.
— Не могу. Берлин есть Берлин.
— Жаль.
— По возможности обещаю. — Вальтраут похлопала ладошками по груди Кости. — Связь будем держать через Коку. Он, право, милый человек.
— Ничего, — неопределенно заметил Костя.
Дождь немного утих. Вальтраут взяла Костю за руку и посмотрела на его часы.
— О, делу — время, потехе — час, — выбежала она на аллею.
Костя попросил:
— Еще минуток пять.
— Не могу, опоздаю. Бежим!