Я любил утро нашего дома. Розовый дым от лучей восходящего красного солнца стоял над крышей, как большой восклицательный знак - широкий кверху, суживающийся к трубе. Только знак этот чуть курчавился.
Моей обязанностью по дому были вода и дрова. Муськина - веник и пыльная тряпка. Мама называла всех нас четырёх - "семейная артель". У каждого из нас были свои обязанности.
Так вот, согласно своим обязанностям, я рано утром выбегал с ведром по воду, а потом уже в сарай за дровами. Утром, если не очень холодно было, я выбегал в брюках и в тельняшке. До чего же я её любил и до чего же я злился, когда Муська говорила: "Полосатая фуфайка". Тельняшка матросская рубашка и вдруг - фу! - фуфайка.
Выйдешь во двор, а там уже гомон: окна раскрыты, и смотришь - все уже на своих постах. С утра ведь все люди весёлые и голоса у них звонкие. Я кричу сразу всем в раскрытые окна:
- Доброе утро!
А мне отвечают тоже звонко-весело:
- Здоровеньки булы!
Это Птица.
- День добрый, мил человек! - кричит в своё низенькое окошко Емельян Петрович.
- Счастливого тебе денёчка!
Это дед. О нём пойдёт речь впереди.
И ещё с одним человеком из нашего дома я всегда почти встречался по утрам. У него брюки-клёш. Это действительно клёш - что твоё Чёрное море. Ботинок не видно. Идёт, и только слышно, как клёш шуршит: клешинка о клешинку цепляется. И тельняшка у него на груди такая же, как у меня. А грудь нараспашку. Летом и, между прочим, зимой. Тельняшка - она ведь никакой холод не пропускает, даже морозный. Я долго в это верил. Не зря отец называл меня иногда Тельняшкой.
Так вот: морячок этот жил прямо над нами. Он по ордеру въехал, как только из нашего города ушли бандиты - не помню, зелёные или синие, одним словом, бандиты. Шмельков этот, морячок, в дом наш въезжал, когда в порту ещё постреливали. Вообще в городе уже тихо было, но вдруг: та-та-та - пулемёт. Построчит, как на швейной машинке, и замолчит. Или два выстрела бахнут. Чаще два: бах и бах. Это значит - кто-то где-то из-за угла бахнул, а его тут же - будь здоров: не стреляй из-за угла.
Но я отвлёкся. Шмельков Лаврентий Кузьмич въезжал к нам в дом на тачанке. Это бричка такая с пулемётом. Хотя чего это я объясняю, когда все видели картину "Чапаев" и там этих самых тачанок сколько хочешь.
Так вот: въехала к нам во двор тачанка, соскочил с козел Шмельков (он сидел рядом с ездовым) и сразу мне, да и не одному мне, понравился. Лицо круглое, веснушчатое, бескозырка где-то чуть ли не на затылке, на груди синие полосочки, как морской прибой; пояс лаковый, туго затянутый, а на нём кобура из дерева, и из неё рукоятка от пистолета торчит. О брюках-клёш я уже говорил - повторять не стоит.
В тот же день мы узнали, что новый сосед - большой начальник: главный комиссар продовольственных складов Помдета. Помдет - это помощь детям. Вы же знаете, что время было тогда голодное. Если нашему городу удавалось получить какие-нибудь продукты морем или сушей - муку или крупу, - раньше всего это шло в Помдет. А оттуда - в школы, в детдома и по детсадикам. В те годы в нашем городе случалось, что люди умирали от голода. Но детям умирать не давали. Детей чем-нибудь, хоть раз в день, а кормили. Причём обязательно горячим.
И морячок наш Шмельков был главным начальником над этими складами с продовольствием для детей. Его-то я и встречал по утрам, когда шёл с ведрами или с дровами.
- Доброе утро, - говорил я.
- Привет школьнику, - отвечал Шмельков.
Очень он нашего брата, школьника, уважал. Рассказывали, что он для школы за каждый фунт крупы (у нас тогда на фунты мерили) дрался. До Шмелькова, когда у нас первый раз организовали Помдет, из складов Помдета поворовывали. Но с приходом Шмелькова всё прекратилось. Морячок там у себя на складах объявил всем, что, если кто хоть фунт муки или там крупы у голодных детей украдёт, он, Шмельков, этого вора собственноручно расстреляет. Вот как! Да, при Лаврентии Кузьмиче нас в школе кормили прилично.
А раньше мы с Муськой часто играли в ресторан. Вы такую игру не знаете? Ну и не знать бы вам её никогда! Играли мы так. Я садился за стол и вроде бы повязывал салфетку. Ну, в общем, просовывал её за воротник.
- Тэк, - говорю, - что бы это мне сегодня покушать?
Муська стоит передо мной с полотенцем через руку, вроде бы это салфетка, а она подавальщик из ресторана.
- У нас, - говорит, - сегодня есть картошка в мундире и каша ячневая.
Я отвечаю:
- Мне это не по зубам. Нет ли у вас жареного фазана или кабаньей ноги на вертеле?
Муська теряется. Молчит.
А я требую:
- И ещё мне пинту (это такая мера, которой пираты вино меряют), пинту, - говорю, - доброго красного, а на закуску кусок сахара, только побольше.
Муська говорит:
- У нас сахарин есть.
Нет, с ней в ресторан играть неинтересно было. С Женей Ежиным тоже не получалось. Но уже совсем из-за другого. Я ему один раз говорю:
- Подай мне седло дикой козы.
А он:
- Кто же сёдла кушает? Они жёсткие, на них ездят.
- Дурья твоя голова, - говорю, - это же седло из книжки.
А он:
- Что мне из книжки? Мало чего там понапишут. А у нас вчера какао было. Настоящее, не книжное. Вот вкуснота! Я две такие чашки отмахал громаднющие. Потом даже поташнивало.
Вот так мы поговорим-поговорим. Пока играем в ресторан, интересно! Потом, правда, ещё сильнее есть хочется. Аж поташнивает.
Интересно всё-таки: Женьку поташнивало от того, что он переедал, а меня - от голода. Может быть, вы не поверите, но я правду говорю: так оно было на самом деле.
Потом, когда Советская власть установилась, никогда не забуду, как нам первый раз Серафима Петровна объявила:
- Сегодня, дети, на третий урок у нас что?
Кто-то сказал:
- Физические опыты.
И ещё с задней парты крикнули:
- Гимнастика!
Эту гимнастику (по-теперешнему - физкультуру) у нас давно отменили. В голодуху она совсем не получалась. Какая там гимнастика, когда люди от голода шатаются!
Серафима Петровна говорит:
- Нет, не угадали. На третьем уроке будут не опыты и не гимнастика, а ячневая каша!
Мы все повскакали, парты захлопали, а мы танцевать. Как индейцы. Честное слово! И всем хотелось пойти в столовую за этой кашей. Серафима Петровна знала, что так будет, и потому она урок отменила.
Ой и вкусная же была эта каша! Без масла, а всё равно вкусная. Мы принесли в класс два по полведра и ещё по дороге запахом вроде бы закусывали.
На другой день урок не отменили. Выделили в наряд самых лучших учеников.
- Им, - сказала Серафима Петровна, - один урок пропустить не страшно. Всё равно они всё знают отлично.
Ох и старались же мы потом, чтобы и нам пропустить урок было не страшно. И мне семь раз в год выпало пойти за кашей в помдетовскую кухню с двумя вёдрами на палках. Мы потом ходили по очереди - каждый раз четыре ученика. График у нас был. Каждый из нас держал конец палки, на палке ведро, а в вёдрах - в одном щи, а в другом каша. Обед из двух блюд - это Шмельков завёл.
Полную миску горячей каши съешь - и задачи как-то легче решаются.
А сын был у Шмелькова, Кузьма, - малолетний такой. Муська про него говорила: "Кузя - одна сплошная веснушка". Он, правда, очень был веснушчатый. Должно быть, в отца. Рос Кузя без матери. Жена Шмелькова не то у белых осталась, не то погибла - он про это ничего не говорил. По слухам я писать не хочу, чтобы неправда не получилась. Только Кузя этот, пока его в детский сад не взяли, очень плохой был. Не в том смысле плохой, что нехороший, а в том, что худой, болезненный. И сам Шмельков после приезда со дня на день спадал с лица. Это значит - худел. У него в комнате всей мебели было: тюфяк из соломы и тумбочка из фанеры. И при этом он ребятам с нашего двора говорил:
- Богато будут жить все, кто работает. Рабочий день будет всё меньше и меньше. А еды и всякой одежды там и обуви - всё больше и больше. Рабочий человек сможет на отдых к морю поехать во дворец, где царь отдыхал. А ребята получат дворцы, где буржуи жили. Их - эти дворцы - только отремонтировать. И будет там и кино, и столовая, игры всякие, музыка балалайки, гармоники. Играй - не хочу!..
Мы, ребята, слушали Шмелькова, и нам верилось, что так будет, и не верилось.
Сколько раз, бывало, Шмельков меня, как встретит утром, спрашивает:
- Вчера как обедал?
Один раз, когда порции прибавили, он меня специально во дворе поджидал:
- Ну, как теперь обед - подходящий?
- Подходящий, товарищ комиссар.
- А сколько половников на брата?
- Три через край.
- Правильно. А больным домой снесли?
- Снесли. У нас только один больной и то так только - поскользнулся и ногу сломал.
- Лечат?
- Не знаю.
- Что ж ты тогда знаешь?
Я молчал.
- Стыдно? - спросил Шмельков.
- Стыдно.
- Он тебе кто - товарищ?
- Нет. Так просто. В одном классе учимся. Только он около окна сидит. А я в другой стороне, ближе к двери.
Ну и рассердился тогда Шмельков!
- Другая сторона, - сказал он, - там за морем, где власть другая и порядки другие - волчьи. Понял! И то те, кто там работают, тоже нам товарищи. А ты говоришь - другая сторона!..
Он тогда взял у меня адрес того мальчика и послал ему из Помдета на дом сухой паёк.
В то время, кроме Шмелькова, я не знал ни одного большевика-коммуниста. Он первый. И я его не могу забыть. Помню ночь, когда белые в последний раз брали наш город. После этого их вышибли, и Советская власть уже установилась навсегда. А тогда страшно было. Артиллерия белых била по городу и с моря и с суши. У Шмельковых снесло над головой крышу и обрушился потолок. В общем, они перебрались к нам. Это было часа в два ночи. Муська была тогда совсем маленькая, но всё равно не плакала.
А мама моя плакала. Только тихо - неслышно. Но я всё равно видел: щёки-то мокрые - не скроешь.
Кузю положили со мной в кровать. А сам Шмельков опять достал свой пистолет в деревянной кобуре, который мы после первого дня его приезда не видели, и ушёл.
Моя мама всё уговаривала Кузю поесть кукурузных лепёшек и чаю попить, а он только одно:
- Не.
Такой упрямый был детёныш. А маленький. Как младенчик. Хотя ему тогда уже четыре года стукнуло. Он мне сам говорил, что ему пятый пошёл.
Ну, Муська его в конце концов уговорила по-своему, по-ребячьему, и накормила.
Это, оказывается, ему отец наказал ни от кого никакой еды не брать, чтобы никто не мог к нему, как к сыну начальника продовольствия, подлизаться. Ох и принципиальный же был этот Шмельков! Так посмотришь на него - морячок, братишка, и всё.
Но я потом, как старше стал, понял: если бы больше было таких вот людей, как Шмельков, ни одному вору или взяточнику не стало бы житья...
Ночка та была - страшно вспомнить. Отца нет - он в портовом отряде самообороны. Света электрического нет - коптилка одна на столе; огонёк от неё маленький - меньше, чем от свечки, а тени громаднющие и копоти - весь потолок. Муська сидит на кровати - плечи костлявые, глаза большущие, руки тонюсенькие. Но не подумайте, что нескладная какая-нибудь. Очень она складная и красивая. Вот только упрямая, как сто ослов.
- Не буду спать, и всё.
А Кузя со мной рядом. Молчит. Хоть бы сказал что-нибудь. И то легче было бы.
Мама пол подметает и пыль вытирает. Это в три часа ночи. А что делать: от взрывов потолок осыпался и всё в комнате в пыли. Мы даже чихали от этого.
Потом приходит Шмельков - тоже весь серый, пыльный, одноцветный какой-то, как в кино. И всё в ту ночь мне казалось, что это не взаправду, а будто это я сижу на стуле и кино смотрю. Честное слово. Бывает же такое с человеком. То в кино вдруг забываешь, где ты, и думаешь, что всё по правде так происходит, как на экране, а тут взаправду всё, а ты думаешь кино. Чудно!
Так вот: Шмельков заходит, а пистолет у него висит. Я сразу заметил.
Мама моя спрашивает:
- Мой где?
- Портовый отряд самообороны отошёл, - говорит Шмельков. - Дальше биться расчёту нет. У беляков английские танки и французские пулемёты. А о вашем муже не беспокойтесь. Самооборонщики рассредоточились. Скроются. А скоро мы обратно будем. Теперь навсегда. Беляки в море побегут, как крысы с корабля.
Мама слушает и плачет. А я говорю:
- Мамочка, так это же хорошо, что их всех в море потопят.
- Не вмешивайся, когда взрослые говорят. - Мама машет на меня рукой. - Вот Муся молчит, и ты молчи.
И в это время как трахнет! Стекло - дзинь! - и нет стекла. Только осколки. А в окне всё красное-красное. Кузя сидит рядом со мной, ноги с кровати свесил.
Шмельков нагнулся к нему, обнял:
- Ну, сыночек, не горюй.
А Кузя не плачет - ни-ни - и отвечает, как большой:
- Чего горевать? Беляков побьёшь и опять вернёшься?
- Вернусь.
- И на катере меня покатаешь?
- Покатаю.
- И на карусели?
- И на карусели.
Ой, чувствую я, что всё Кузя понимает, а виду не подаёт, отца жалеет. Приподнимается парень, обнимает отца, целует:
- Ну, батя, будь здоров!
- Будь здоров, сынок!
Лучше бы мне и не вспоминать это. Мама ещё тогда спросила Шмелькова:
- Куда же вы? Слышите - за углом стрельба? Белые в город вошли.
А Шмельков:
- Не вошли ещё. Это наши отходят. Склад вывозить буду. Спрячем продукты. Скоро вернёмся - детей кормить надо будет... Ну, Кузя, дай-ка ещё разок поцелуемся...
И убежал.
А Муська осколки стекла с пола подметала. Шлёпанцы мамины надела и, как была в рубашке, так и пыль вытирала, - уборку устроила. Ночью. Смешно. Нашла время. Кузя отвернулся к стене, голова в подушке. Молчит...
Он потом, мальчонка этот, с нами жил три недели, пока наши не вернулись. А беляков всех в море сбросили. Убегали на пароходах, на лодках, на яхтах, на катерах.
Их и вспоминать неохота. Шмельков не вернулся. Нам рассказывали, что вывезти склад не успел и там же у склада, чтобы белякам в руки не даться, подорвал себя гранатой.
А Кузю у нас забрали в севастопольский детдом "Коммунар". Теперь Кузьма Шмельков на фронте служит. Контр-адмирал. Военными кораблями командует. А есть на Черноморском флоте, только на торговом флоте, красивый такой пароход - "Матрос Шмельков". Это в память Кузиного отца. Мой отец на этом самом "Матросе Шмелькове" один год плавал третьим помощником. Я бывал на "Шмелькове". Там в кают-компании портрет матроса Шмелькова висит. В бескозырке, бушлате и тельняшке треугольником на груди. Как живой!
ОТ ЖЕНИ ПАХНЕТ ЛЕНЬЮ
Мой отец плавал на дубке. Так назывались в нашей местности маленькие парусники, в которых возили арбузы и виноград, сахар и дрова - груз недорогой и не издалека.
Отец был небольшого роста, но зато очень уж широкоплеч. У него были большие руки, а брови топорщились на переносице, как два драчливых петуха.
Синие глаза под ними были добрыми, и сердце у него было доброе, открытое. Отец получал не ахти какую зарплату, но редко когда приносил домой получку целиком. Он отдавал матери деньги и говорил обычно:
- В следующую получку все принесу.
Мать сердилась:
- Ты не оправдывайся. Раз отдал - значит, им больше нужно.
Мать не спрашивала, кому отец отдал деньги: в те годы голодали многие.
Мой отец был не такой, как все. Вы подумаете, что я так говорю потому, что это мой отец. Совсем не потому. Я знаю, что другие отцы ругали своих детей за какие-то там траты: "Учебник купил. А у товарища взять не мог?" Или: "Почему на завтрак так много потратил? Швыряешь деньгами".
Мой отец не давал мне деньги просто так, а только на то, на что действительно нужно было. Но при этом он требовал, чтобы я не скупердяйничал, а потратил - на учебник или на обед - всё, что получил. Он говорил: "Сэкономишь гвозди - потеряешь подкову". Так оно бывает у скупого хозяина лошади, и так же оно бывает и в жизни. Сколько раз в жизни я убеждался, что отец прав! Прав в том, что нет у него этой глупой скупости, при которой люди сами себя обкрадывают. И мама это понимала и соглашалась с отцом, когда он говорил: "Что даёшь - получаешь обратно; что не даёшь теряешь навсегда".
Я не припомню, чтобы мать и отец когда-нибудь ссорились. Отец любил людей и, если слышал про кого-нибудь плохое, говорил:
- Цветы разные бывают. Не всем же быть розой. И у той есть шипы.
Только Женю Ежина он не любил и говорил, что от него дурно попахивает. Помню, услышав это, я удивился:
- Чем попахивает? Женька всегда такой чисто вымытый. Он и в порту не бывает. От него ничем не пахнет, даже рыбой или там смолой не пахнет.
- Нет, - сказал отец, - от него попахивает ленью.
И эти слова отца, как всё почти, что он мне говорил и советовал, я вспоминал потом, убеждаясь в правоте его слов. Да, так оно и бывало скажет отец, и подумаешь: "Вечно поучает. А это совсем не так". Но потом на поверку выходит: так.
О Жене Ежине я никогда не думал как о лентяе. Все мы - и я в том числе - старались кто как мог поскорее отделаться от уроков и поскорее во двор, на улицу, в порт. Все мы мечтали быть моряками, носить тельняшку, поворачивать штурвал, драить палубу, вертеть якорную лебёдку, шуровать топку, где кочегары стоят полуголые, блестящие от пота, точно лакированные.
Тяжело?
Нет, какие могут быть трудности на корабле! Чем тяжелее, тем интереснее. Представьте себе: шторм в девять баллов, дождь как из бочки, а ты стоишь в длинном клеёнчатом плаще с капюшоном:
- Право руля!
И вахтенный матрос повторяет:
- Есть право руля!
Я мечтал о работе на корабле, о любой работе - самой тяжёлой, пусть самой грязной.
Да что говорить: когда рыбаки тянули сети, мы, мальчишки, всегда бывали тут как тут. Мы вертели тяжёлый ворот так, что рубашка прилипала к спине. А у меня рубашкой была моряцкая тельняшка.
Больше всего я любил вертеть ворот в паре с Виктором. Знаете, с ним этот ворот вертелся как-то ловчее. Может быть, Виктор сильнее налегал на ручку, а на меня не очень-то надеялся. Кто знает! Потом мы с ним выбирали из сети живую рыбу, бросали её в корзину, наполняя огромные корзины трепещущим серебром. Руки в чешуе по самое плечо, спина ноет, на губах солоно от пота, а хорошо. Ой как хорошо! Прав, прав отец, который всегда говорил: "В безделье и золото тускло, а в работе и железо блестит". Это ведь можно было сказать и о Викторе. Мне рассказывали моряки, которые плавали с ним на одном корабле: Витя в свою вахту выходил всегда первым, а спускался в кубрик последним. Он не ходил по Приморскому бульвару, размахивая по-матросски руками, но никто в нашем порту не мог взобраться на мачту так ловко, как Виктор. А знаете, как определял он скорость течения: сплюнет за борт и скажет: "Шесть миль в час". Можете проверить точно! На четверть мили не ошибся. И говорил он только то, что действительно думал, - ни больше ни меньше. Скажете - пустое? А многие ли так делают? Вот хотя бы Женька.
Спустя несколько дней после того, как мой отец сказал о нём, что от Жени попахивает ленью, я слышал, как он хвастал на перемене перед первоклассниками:
- Мой папа морской капитан.
Кто-то из нашего класса крикнул:
- Женька, что ты выдумал?
- А я, - сказал Женя, - очень люблю сидеть в каюте и поедать конфеты.
И снова я подумал, что прав был мой отец, говоря, когда я возмущался Жениным хвастовством и бездельем: "Не жди от яблони апельсинов".
Да, Женя Ежин ни разу не был с нами, когда мы помогали рыбакам или матросам. Женя и не знал никакой морской работы или рыбачества. Он даже плавать не умел. И его мечтой было сидеть в каюте и поедать конфеты.
Это, должно быть, такие, как он, придумали поговорку: "Где бы ни работать, лишь бы не работать. А если и работать, то не прикладая рук".
ТЕЛЬНЯШКА
В годы, о которых идёт речь, мой отец уже сошёл с корабля на берег. Во время шторма он сломал руку и не мог держать штурвал. Теперь он был на берегу, стал работать весовщиком на соляном причале. Отцу тяжело было расстаться с морем. И я знал, что нет для него большей радости, чем хотя бы поговорить со мной о корабле, о плавании, о морской жизни. Ну, а для меня тоже не было более любимого разговора. Помню, когда ещё перваком был (у нас в школе называли так первоклассников), я получил первую в моей жизни тетрадь. Это по тем временам было большим богатством. Одна ведь тоненькая тетрадка из серой бумаги выдавалась на целое полугодие. Так вот, получив эту драгоценную тетрадку, я вместо косых палочек сел рисовать в ней фиолетовые полоски. Горизонтальные. Во всю страницу. Пальцем, обмакнутым в чернила. Ровные, только чуть-чуть волнистые.
Рисовал я на одной странице, на второй, на третьей. Вот на третьей-то отец меня и застал.
- Готовишь уроки?
Я вздрогнул и от волнения взялся рукой за щеку.
- Руки вверх! - скомандовал отец. - Вверх! Слышишь!.. Вот так. Теперь поговорим. А то разукрасишься весь и всё вокруг своими чернильными руками разукрасишь. Перо, значит, для тебя слишком тонкое, так?
- Так, папа!
- Палец не толст?
- Как раз.
- Понятно. - Отец помолчал, не зная, видимо, что и сказать.
Я пояснил:
- Я рисую.
- Вам это задали?
- Нет, папа, я сам.
- Внешкольные, значит, упражнения, так?
- Угу. Нешкольные.
- И что же ты рисуешь? Волны? Море? Прибой?
- Нет. Тельняшку...
Тут я должен вам сказать, что разговор о тельняшке шёл у нас дома давно. Я мечтал о моряцкой тельняшке, как, может быть, в старые-старые времена принцы мечтали о королевской короне. Я не знал ни одного настоящего принца, но я просто так думаю. Ну, в общем, тельняшка - это была моя самая большая мечта. Большая, чем, скажем, "Остров сокровищ" в полной моей собственности, чтобы я мог, когда захочу, пересматривать картинки и даже по складам её читать.
Но мечта мечтою, а жизнь жизнью. Я ходил в таких же почти, как Муська, парусиновых рубашках. В магазинах тогда рубашки не продавали. И когда я вырос из моей рубашки, мама перешила из занавесок мне и Муське две одинаковые - с цветочками. Муське что? Она девочка. А я страдал. Но где было взять тельняшку? И вот, мечтая о ней, я рисовал её страница за страницей.
Отец тогда постоял над моим рисованием и переспросил:
- Значит, это тельняшка?
- Да, тельняшка.
- И на первой странице, и на второй?
- Да.
- Пойди помойся. И щёку отмой. Она у тебя тоже фиолетовая. И сделай всё это чисто, по-моряцки, а то знаешь как нам с тобой попадёт от мамы...
Он помолчал и добавил:
- Тельняшку ты получишь.
И я действительно получил тельняшку. Старую, отцовскую, но чисто выстиранную, ушитую, укороченную, но аккуратными стежками, особенными, как шьют мужчины - солдаты и матросы. Им ведь всё надо уметь делать самим. И мой отец умел. Сколько я помню, отец всегда носил под кителем тельняшку, летом и зимой ходил в морской фуражке. И когда меня спрашивали, кто мой отец, я отвечал без запинки: "Моряк". Даже после того, как он сошёл на берег.
Моряками были все друзья отца. А было их у него много. Но я расскажу об одном - о Самсоне Георгиевиче Гегалашвили, старшем диспашоре торгового порта.
ЧТО ГЛАВНОЕ ДЛЯ МОРЯКА?
У Самсона Георгиевича смуглое лицо, которое казалось ещё более смуглым оттого, должно быть, что над коричневым лбом торчали вьющиеся белые, а мне даже казалось - чуть голубоватые волосы. А брови у Гегалашвили были чёрные-чёрные. И усы чёрные. В общем, если бы вы увидели старшего диспашора нашего порта, он бы вам понравился.
"Диспашор"... Слово это в наше время редкое, и его не надо путать со словом "диспетчер". Это разные профессии - совсем разные.
Диспетчер сидит в зашторенной комнате, где даже стены обиты мягкой материей, чтобы никакие шумы извне не мешали его работе. Телефоны обычные и специальные железнодорожные, селекторы, - соединяют диспетчера со станциями его участка. В наши дни диспетчер у себя в диспетчерской связывается даже с машинистом мчащегося поезда. Диспетчер негромко говорит в микрофон:
- Я диспетчер.
И тут же у него в комнате раздаётся:
- Я механик экспресса Москва - Владивосток.
Ну, конечно, необязательно Москва - Владивосток. Это я к примеру. Короче говоря, теперь радио связывает диспетчера с теми, кто мчится по путям: на железной дороге - с машинистами, на водном транспорте - с капитанами, на шоссе - с водителями дальних автобусов, а в небе - с пилотами. А сам диспетчер сидит в закрытой диспетчерской и командует:
- Даю отправление.
- Нагоните время! Прибавьте скорости! Задержитесь!
Всё равно как милиционер из будки регулирует движение на большом уличном перекрёстке. Диспетчер не двигается. А диспашор всегда в движении. Это специальность человека, которого обдувают самые жестокие ветры, швыряют волны, треплют штормы. Диспашор там, где авария, пожар, взрыв.
Какое же меня охватывало волнение, когда по дороге в школу я останавливался у газетной витрины и читал объявление:
Диспашор торгового порта объявляет диспаш пароходу
"Герцогиня Бранденбургская", который разбился с грузом
китайской чесучи, оливкового масла, бананов и ананасов у
острова Буюк-Сагиб. Лица, имеющие претензии, могут заявить
таковые...
Дальше я не читал - неинтересно. Я знал главное: на быстроходном катере "Диспашор" драют палубу, начищают медные части. Труба уже дымит. Корпус корабля чуть подрагивает. (Кораблём я называл всё - даже парусную шлюпку.) И диспашор Гегалашвили кричит в рупор, зовя моего отца.
- Я, Самсон! - отвечает отец. Он стоит у весов с белыми соляными мешками. Отец в чёрном халате. Рупора у него нет. Его заменяют ладони.
- Собирайся! - доносится из диспашорского рупора.
- Куда? - кричит отец.
- Буюк-Сагиб.
Отец кричит что-то в двери склада, из которого выбегает парень в таком же чёрном халате. Свой халат отец снимает на ходу. Через три минуты он на борту катера "Диспашор".
- Отдать концы! - командует Самсон Гегалашвили.
- Есть отдать концы.
- Малый вперёд!
- Есть малый вперёд!..
Ах эти слова команды... Для моего уха, кажется, не было более приятных слов. Приятных? Нет, больше того, слов, которые я мечтал произнести с высоты капитанского мостика - громко, чётко, властно. Но мечты мечтами, а действительность была совсем другой - будничной и строгой.
- Папа, - как-то спросил я, - что главное для моряка?
- Как так - главное? В одежде, во внешности, в поведении?
- Ну, как это сказать, в характере. В поведении на корабле.
- Если моряк этот командует кораблём? - спросил отец.
- Да, да, конечно, если он командует: малый вперёд, полный вперёд и всякое такое.
Отец наморщил лоб и чуть прищурился, а я подумал: "Сейчас скажет решительность, смелость".
- Видишь ли, - сказал отец, - для командира главное, когда он ведёт корабль, - это осторожность, а точнее сказать - всегдашняя неуверенность в безопасности. Понял?
- Ага. - Я мотнул головой, но, по правде говоря, мало что понял тогда.
Но зато потом, когда мне довелось стоять на мостике рядом с капитаном Гегалашвили, я хорошо понял, что самое главное для командира корабля.
Это было, когда Самсон Георгиевич командовал большим пассажирским пароходом. Такой пароход отшвартовывается не сразу: подъёмные краны проносят над палубой огромные тюки, иногда лошадей, автомобили, рояли мало ли что. Гремят якорные цепи, снуют блоки, в сплошной гул сливаются голоса уезжающих и провожающих. Этим провожающим здорово надоедает стоять на пристани и руками изображать всякое: помни, пиши, не забывай... Слов-то почти не слышно за шумом.
Отплытие большого пассажирского корабля - это событие. А катерок диспашора собирался быстро, как пожарный автомобиль. Вот только что отец разговаривал с Самсоном Георгиевичем и узнал, что "Диспашор" идёт в море, - и уже корабль капитана Гегалашвили закручивает у носа седые усы и, чуть накренившись, огибает волнолом.
Теперь два дня отца не будет дома. День и ночь он на мостике рядом со своим другом Самсоном Гегалашвили.
Диспашор проверит, по какой причине произошла авария корабля, какие от этого убытки, кто виноват, кому платить и сколько. Диспашор - это такой морской судья. Его вызывают чаще всего в самые жестокие штормы. Девять баллов для диспашора то, что для обычного капитана лёгкая зыбь. Вот что такое диспашор!
ОШИБКА КАПИТАНА
Железный человек Самсон Георгиевич, твердокаменный. И мне довелось стоять с ним рядом на мостике корабля - не такого, как катер "Диспашор", а большого, трёхпалубного, с мачтами, иллюминаторами, салонами. Что говорить!.. "Карелия" была в то время самым большим и самым красивым пассажирским пароходом Черноморского флота. Корабль этот был высотой с трёхэтажный дом, а длиной - в добрых два квартала. И командовал этим пароходом до своего диспашорства Гегалашвили - отважный капитан, смелый и настойчивый человек. Настойчивый! Да, может быть, чуть больше, чем надо. Ведь настойчивость иногда переходит в упрямство. Настойчивость - это хорошо, а упрямство - плохо. А с капитаном Гегалашвили произошёл вот какой случай. В нашем порту пришвартовался новый тогда ещё пароход "Карелия". О нём писали в газетах и журналах. Пароход этот был темой дня.
Первый пробный рейс "Карелии" был назначен на воскресенье. Был ясный солнечный день. Тысячи людей собрались на Приморском бульваре посмотреть, как будет разворачиваться в порту огромная "Карелия", как поведёт её сквозь узкий проход волнолома капитан Гегалашвили. Так красиво и плавно, как Самсон Георгиевич, никто не мог выводить корабль из порта. Это ведь не так-то просто.
Как я уже сказал, тысячи людей смотрели, как отдавала концы "Карелия". С берега на пароход этот были направлены бинокли и даже подзорные трубы. Самсон Георгиевич стоял на мостике в очень белом кителе, на котором лучились медные пуговицы. Он был красив. И он знал, что на него смотрят - в бинокли, в подзорные трубы и просто так. А невдалеке от капитана Гегалашвили, на том же мостике, стоял мой отец и держал меня за руку. Да, так оно было. Самсон Георгиевич пригласил отца на первое торжественное плавание "Карелии". С отцом попал и я. И на меня тоже смотрели в бинокли и в подзорные трубы. Я так думаю.
Гегалашвили отдавал команду, и его помощник - молодой блондин повторял слова команды в ярко начищенный медный рупор. Рупор этот был как бы телефоном вниз - в машинное отделение.
Я любовался капитаном. Он смотрел, как у носа "Карелии" закручивались белые пенистые усы, и командовал:
- Полный вперёд!
И помощник тут же повторял в рупор:
- Полный вперёд!
Потом капитан приказывал:
- Полный назад! И блондин снова наклонился к рупору:
- Полный назад!
За кормой бурлило и пенилось море. Белые кружева окружали пароход. Мостик дрожал. Солнечные зайчики от медного рупора прыгали мне на плечи, на голову, на руки.
- Вперёд! Назад! Полный! Самый полный!
Откуда он всё это знает, Самсон Георгиевич?
Он говорит "Вперёд!" и "Назад!", а получается точно по курсу извилистой линией между десятков кораблей вдоль волнолома, прямо в узкий проход мимо маяка к открытому морю.
Но вот капитан приказывает: "Полный вперёд!", а блондин-помощник, вдруг побледнев, не повторяет эти слова в рупор, а, вытаращив глаза, шепчет: "Полный назад!"
Да, да, да! Он прав, помощник. Тысячу раз прав. Капитан ошибся. "Карелия", можно сказать, уткнулась в волнолом. Конечно же, сначала назад, а потом вперёд, и мы будем в открытом море.
Долго я вам об этом рассказываю. Ведь произошло всё куда быстрее. Капитан посмотрел на помощника, и вот что я прочёл в его глазах: "Я отдал приказ: "Полный вперёд!" Какое ты имеешь право вмешиваться? Выполняй! Немедленно выполняй! А если я ошибся, я сам исправлю".
И помощник, у которого бледные щёки вдруг стали красными, нагнулся к рупору и сказал:
- Полный вперёд!
И сразу же капитан крикнул:
- Полный назад!..
Помощник повторил в рупор приказ капитана, но поздно: "Карелия" чиркнула носом о гранит волнолома и высекла из него искры. Получилось, как в пословице говорится: "Не досмотришь оком - заплатишь боком".
Давно это было. Теперь и медных рупоров нет: команда передаётся в машинное отделение по судовому телеграфу. А мне не забыть случай с капитаном Гегалашвили. Как только попаду на командный мостик корабля и услышу: "Полный вперёд!" или "Полный назад!", так сразу же вспомню, к чему привело пренебрежение осторожностью капитана "Карелии".
Ошибка Самсона Георгиевича и его упрямство привели к тому, что новенькая "Карелия" чуть сплющила нос. А это позор для капитана. С тех пор капитан Гегалашвили перестал командовать огромными трёхпалубными кораблями и перешёл на маленький катерок "Диспашор", где было всего пять человек команды, а пассажиров в лучшем случае один человек - мой отец, друг капитана. Хотя, простите, был ведь случай, когда пассажиров было двое: отец и я. И об этом случае я хочу рассказать. Он многое изменил в моей жизни.
НА ПАРУСНИКЕ "ТОВАРИЩ"
Я давно просил отца взять меня на корабль - в море. У меня была беспокойная страсть к путешествиям и приключениям на море; это, мне кажется, бывает со всеми парнями приморских городов. Я завидовал матросам чудесного парусника "Товарищ" - эти матросы по возрасту были почти что моими сверстниками. Разницу год-другой я не считал. У ребят этих с "Товарища" лица были совсем бронзовые, походка медвежья, вразвалочку, талии, как у балерин, и бицепсы, то есть мускулы, под рукавами тонкого синего свитера, точно дыни. Я и мои товарищи, завидев в порту или на бульваре парня с красными нашивками "У. С", что означало "Учебное судно", шли за ним, как овцы за своей головной овцой с колокольчиком.
Однажды в воскресенье, когда, как сообщили газеты, был открыт доступ населению города на учебно-парусное судно "Товарищ" с десяти часов ноль-ноль до двадцати часов ноль-ноль, я успел за этот промежуток побывать на паруснике одиннадцать раз. Проще говоря: попав на "Товарищ" с первой группой посетителей, я вышел с этой группой (задерживаться нельзя было) и тут же, став в очередь, снова поднялся по трапу на парусник. Был я на "Товарище" и с последней группой посетителей. Ребята в синих свитерах с красными "У. С." уже приметили меня, но виду не подавали. Они стояли как монументы, стройные, загорелые, красивые, и вежливо так отвечали на все расспросы. Спрашивали их о разном: как кормят, сколько градусов жары на экваторе, или: страшно ли, когда сильный шторм?
Я считал такие вопросы глупыми и девчачьими. Меня интересовало: сколько раз свистал боцман аврал во время знаменитого шторма в Северном море возле Гельголанда, когда точно они срубили мачту, заходя в наш порт, и долго ли простоят на бочке? Или: какой крен давало судно в Бискайском заливе?
Я не стану перечислять здесь все вопросы, которые я задавал товарищам с "Товарища", но, я надеюсь, вы уже поняли по этим моим вопросам, что в морском деле я кое-что смыслил. А вам мне придётся разъяснить, что "срубить мачту" - это, конечно же, не топором по мачте, а убрать паруса. И "встать на бочку" - это значит встать на мёртвый якорь. Понятно? Теперь можно дальше рассказывать. В море мне хотелось попасть обязательно в сильный шторм - в такой шторм, какой обычно описывается в пиратских романах:
"Волны, как злые духи, набрасывались на палубу, смывая всё со своего пути. Лохматые хлопья пены разбивались об иллюминаторы. Корабль поднимался вверх, как лошадь, ставшая на дыбы. Но люди были сильнее стихии".
Здорово, а? Такое я мог перечитывать по десять раз подряд. Эти книги были моим самым любимым чтением. Вы никогда не читали про такую штормягу, чтобы трещали мачты, чтобы волны перекатывались через борт, а радист, согнувшись над передатчиком, телеграфировал: SOS! SOS! SOS!
РЫЦАРИ МОРСКИХ ГЛУБИН
Говорят, что мальчики делятся на мальчиков в очках и мальчиков в синяках. Это, конечно, выдумки. Я знал мальчиков в очках, которые могли раз-раз - и взобраться на верхушку любого дерева не хуже кошки и так же быстро положить соперника по борьбе на обе лопатки. А между прочим, мальчишки эти были в очках.
Но если всё-таки делить мальчишек на тех, что в очках и в синяках, условно делить, то я за тех, кто в синяках. Я знал, что ребята с "Товарища", пересекая экватор, окунают в купель Нептуна - царя морей прежде всего тех новичков, которые больше всего боятся этого праздника моряков. И как же мне хотелось когда-нибудь в жизни пересекать экватор, и побывать на этом празднике, и получить потом такой мандат, который адресован (я сам видел такой и читал) "всем китам, акулам, дельфинам, морским змеям, скатам, крабам и другим обитателям царства морского". В таком вот мандате, который был у всех почти матросов "Товарища", говорилось, что такой-то и такой-то "посвящён в торжественные тайны рыцарей морских глубин".
Я знал, что получить такой мандат, или, как его называют моряки, диплом, не так-то просто: искупают новичка прямо во всей одежде, да ещё его же товарищ даст ему проглотить пилюли из чёрного и красного перца, замешанные на горчице. Страх, а всё-таки здорово! А потом этот парень испытает штормягу такую, при которой и море и лица матросов становятся серо-зелёными.
Вечерами, перед тем как заснуть, я любил, лёжа в кровати, представить себе, как я стою на капитанском мостике и только чуть-чуть вижу на носу корабля вперёдсмотрящего: чёрные, лохматые тучи бродят по палубе, закрывая обзор. И мне казалось, что я слышу удар летучей рыбы, которая наткнулась на тугой парус, скрип мачт и завывание ветра.
И вот мне представился такой случай: не читать, не мечтать, а самому испытать такой шторм.
КРУТОЕ ЯЙЦО О ЛОБ
Это было осенью, когда начинались занятия и я должен был пойти в пятый класс. До того года взять меня в море отцу было проще простого - он сам плавал на дубке. Но тогда я ещё, как говорил отец, ростом не вышел. Меня могло смыть с корабля волной. Мал я был, одним словом. К пятому классу я подрос, но отец состарился, как известно, повредил руку и сошёл на берег. Но мне всё ж таки повезло. Это был год, когда кончилась гражданская война, а с нею хлебные карточки, коптилки вместо электричества и колотушки, заменявшие ботинки! Вовсю дымила Обувка, засветились на улицах витрины магазинов, а в нашей школе открылись вечерние курсы английского языка. И надо сказать, что иностранные языки были мечтой моего отца, как, вероятно, каждого моряка.
Узнав о курсах, он меня спросил:
- А малышню туда берут?
- Кто это малышня?
- Ну вроде тебя - пятиклассников.
- Там в объявлении о возрасте ничего не указано, - сказал я. - Там только написано: "Конкурс". Мне ребята говорили: "Меньше чем с полными пятёрками и пробовать нечего"... - Я помолчал и вдруг выпалил: - А хочешь, я поступлю?
- Этого ещё не хватало! - всплеснула руками мама. - И так в пятом классе шутки плохи. Программа...
- Что ж, - сказал отец, - раз хочет - пусть идёт. А программа не у него одного. Все учатся.
- Провалится! - буркнула из-за стола Муська.
- А вот и не провалюсь! - сказал я. - До экзамена у меня будет два месяца. Подготовлюсь. А ты ещё не учительница - можешь меня не учить.
Про себя я при этом подумал: "Вот на этом я и проверю, как удалось мне закалить волю".
- Это-то так. - Отец ударил себя пальцем о лоб. - Как бы только шишку на лбу не набить. Знаешь, если крутое яйцо сильно ударить о лоб, оно разобьётся, и ты не почувствуешь боли. А если дрогнет рука и ослабить удар - скорлупа останется целой, а на лбу выскочит шишка.
- Вот видишь, - добавила мама, - только намучаешься, а на курсы не попадёшь.
- Попаду! - сказал я и посмотрел на отца. Я ведь умел читать в его глазах так же, как он в моих.
Он улыбнулся. А потом сказал:
- Чечевицу рассыплешь - подобрать можно, слово скажешь - назад не вернёшь.
Мне было всё ясно: выдержу на курсы - значит, добьюсь своего, смогу считаться мужчиной.
Отец не раз говорил: "Станет Тельняшка мужчиной - в море возьму. Мужчиной может стать и мальчик. Была бы воля и усердие. Усердие - мать удачи".
Что долго рассказывать. 30 августа я держал вступительные экзамены на курсы английского языка, получил нужные отметки по устному и по письменному, а 31-го моя фамилия была уже в списке принятых.
РЫБАЛКА
В этом году 1 сентября выдалось воскресенье. И потому получилось так, что вместо школы в этот день я был на шаланде, как в наших краях называется обыкновенный рыбачий баркас. Ещё с вечера я улёгся на самой мягкой из подстилок, какие только могут быть в море. Сухие водоросли лёгкие как пух. А какие пахучие! В них запах смолы, которым пропитано днище шаланды.
Ею же, этой смолой, покрывали острый киль красивых военных фрегатов, о которых я читал в книжке "Морские рассказы". Моя подстилка пахла густой зелёной волной, в которой плавали моллюски и медузы, как крупа и клёцки плавают в супе.
В головах были сухие сети. Одеялом служил парус. И, конечно же, мне снилось синее море с густыми белыми барашками волн, паруса, надутые ветром, и тупоносые пушки пиратского корабля.
Со мной рядом похрапывал Виктор. Когда мы укладывались спать, я его спросил:
- Как ты думаешь: на шаланде с сетями это считается пойти в море?
- А куда же? Не в поле же, а в море.
- Да, конечно. Но я думал, что в море - это далеко, и чтобы был шторм, и чтобы это был обязательно пароход, а не шаланда.
- В море - всегда в море, хоть на океанском пароходе, хоть просто вплавь. Ты ерунду не пори, а то смехота получается.
Я на Виктора не обиделся.
Спрашивал я про море потому, что не хотел, чтобы эта рыбалка на шаланде была засчитана мне как обещанный выход в море. Но Виктор меня не понял. Он, как Муська, говорил всегда только то, что думал. Виктор не понимал, когда ему говорили одно, а думали о другом. А я в тот раз схитрил: прямо не говорил о том, о чём думал.
- Спи! - коротко приказал Виктор.
Справа и слева от нас храпели вовсю. С борта шаланды видно было, как на чёрном горизонте выползает большой круг малиновой луны.
Тишина. Только галька шуршит чуть-чуть, будто море дышит. И Виктор уже так же тихо и размеренно посапывает. Темно. Мне виден кончик Витиного носа, который от лунного света чуть поблёскивает.
Я смотрю на спящего Виктора, и мне хочется - очень хочется - сделать для него что-нибудь хорошее. Ну, если бы он тонул, я, не задумываясь, бросился бы его спасать и спас бы. Вот здорово было бы. Или вынес бы его из горящего дома.
"Отдам ему завтра свой перочинный ножик, - думаю я. И тут же говорю сам себе: - А он не возьмёт". Да, Виктор такой. Какой-то особенный. Он небольшого роста и потому всегда казался одного возраста со мной. Но так только казалось из-за того ещё, что лицо у Виктора было маленьким, каким-то незаметным из-за желтоватых, круглых, как у птицы, глаз, жёлтых бровей и ресниц, волос и веснушек. Он был одноцветным, таким незаметным. Но лишь зайдёт разговор о море, глаза его становятся живыми и колючими. И вообще когда я получше пригляделся к Виктору, то понял, что светлые его ресницы и брови, как спелые колоски, потому одноцветно-жёлтые, что выгорели они и обветрились на морском воздухе. Да что говорить: тельняшки он не носил, хотя был моряком, как говорится, с головы до ног. Витя служил на корабле, ходил в море, получал матросский паёк, который приносил своей маме. Она - не знаю, от какой болезни, - лежала в кровати, а если двигалась, то с трудом: два-три шага по комнате, и всё. Виктор сам и шкварил, и варил, и стирал, что, правда, умеет и не считает для себя зазорным любой настоящий матрос. Но ничем таким моряцким Витя не хвастал, а на вопрос, где и кем работает, обычно отвечал: "Бронеподросток". Это в те времена существовала такая броня для подростков, которые были на подсобных работах на заводах и в учреждениях. Рабочие или служащие, которым не исполнилось ещё восемнадцати лет, назывались бронеподростками. Они работали неполный день и получали, кроме зарплаты, молоко. Но многие ребята стыдились своей бронеподросткости и говорили, что работают токарем или, скажем, делопроизводителем. Вроде бы как взрослые - на полную ставку и без молока. А уж кто в море ходил - хоть один разок, - обязательно называл себя моряком, носил тельняшку - моряцкую рубашку и обязательно брюки-клёш.
А Витя в двух штормах побывал, и на тебе - бронеподросток. Надо же такое придумать! Хотя, если по-честному, это была сущая правда. Ведь броня для подростков существовала и на торговом флоте. Витя не врал - кем числился, тем и назывался.
Став старше, я понял любимое выражение Виктора: "Между двумя точками самая короткая - прямая". Это мы учили в школе, и так же оно и в жизни.
Чем дольше я дружил с Виктором, тем больше понимал, как глупо хитрить. Витя был одержим честностью, правдивостью и доброжелательством. В нём было много мальчишеского, но в то же время он был какой-то взрослый, всё умеющий и всё знающий. И всегда весёлый. Да, он был из тех людей, с которыми никогда не соскучишься. Не знаю, как вы, а я люблю таких людей. С ними, если попадёшь в трудный путь, легче идти...
Солнце ещё не взошло, но малиновая луна уже поблёкла и бледной тенью висела высоко в небе, когда мы сталкивали в море просмолённую шаланду. Морской ветер обдувал лицо и солью пощипывал в ноздрях.
Мы - это дед Николай, отец, Виктор и я. Деда этого я как сейчас помню. Широкоплечий, большой, особенно когда наденет свою рыбацкую робу. Грудь нараспашку, только что рыжевато-седой бородой прикрыта. Ноги босые, узловатые, как корни дуба. А кожа на них точно кора на дереве. Лицо всё в морщинах, но в таких, что как бы украшают его, как прожилки на старом дубе. А в левом ухе у деда серебряная серьга. Она блестит, совсем как белёсый крючок на самолове. Вы-то, может быть, и не знаете, что на светлый крючок рыба всегда берёт куда лучше, чем на чёрный. Меня этому дед научил, когда первый раз дал в руки самолов. Но не подумайте, что это сложное приспособление. Штука совсем простая: крепкий шнур с грузилом внизу, а по всей длине светлые крючки. Дед больше всего ловит на такой самолов. Видели бы вы, как он его раскручивает, перед тем как забросить. Со свистом, как ковбой забрасывает лассо. Да, дед, конечно же, мог бы быть ковбоем. Вполне. Он крепкий, приземистый, и чувствуется, что нет в нём ни капли жира. Да и как ему быть, когда дед Николай всегда в работе. Старый, а хохотун, шутник, весельчак.
Дед Николай учил меня удить и во время учёбы иначе как рыбаком не называл. И, знаете, от этого как-то легче было всё понимать и делать как нужно. Не подумайте только, что дед с меня не спрашивал. Спрашивал, но как-то так, что ответ у меня всегда получался правильным. Вы знаете, что получать переэкзаменовки очень скучно. Начнут тебя спрашивать и переспрашивать, пока не запутаешься. А с дедом экзамен - одно удовольствие. Возвращаемся мы как-то с рыбалки домой, а дед, хитро так прищурясь, спрашивает:
- Дать тебе кнута?
- Что вы, деда, мне и так хватает. Во какие большие кнуты у меня.
- Ну, как хочешь. Я со всей доброй душой.
А сам радуется, и видно, что как-то так, про себя, смеётся, что я не забыл, что, по-нашему, по-рыбацкому, кнуты - это большие чёрные бычки.
Бычки ловятся лучше всего на массивах. Это большие искусственные камни из бетона. Каждый камень чуть ли не с одноэтажный дом. Массивы эти заготовили для волнолома, но война помешала постройке. Вот и лежат они на берегу. А мы с этих массивов ловим бычков и морских окуней. Сидим, свесив босые ноги, а пруты, то есть удилища, воткнуты в расщелины между массивами - они, пруты эти, сами поклонятся, когда рыба клюнет. Тогда не зевай - быстрый рывок и громкий всплеск, и бычок бьётся уже на шершавой поверхности массива.
Хорошо на массивах. Солнце ласкает, от мелкой зыби отсвечивают юркие зайчики: скачут по лицу и всё норовят в глаза прыгнуть - ослепить. Жмуришься. А дед спрашивает:
- Спишь?
- Не.
- Склянки побили? - Дед щёлкает по банке, где кружится пойманный бычок.
Эх, дед, дед! Опять подлавливает. Не скажет же: "Склянки пробили", а обязательно по-рыбацки: "Побили". Экзаменует. С подковыркой. А мне не страшно и даже приятно, что я не подлавливаюсь.
- Да, - говорю, - склянки пробили. От парохода "Пушкин" хорошо слышно. Ветром доносит. Восемь часов пробило с половиной.
Экзамены деда были для меня только удовольствием. А может быть, он догадывался, что я знаю, и потому спрашивал, чтобы меня обрадовать. Тем более что рыба ко мне не шла. Нипочём. Бывало, конечно, что дед мне крикнет:
- Подсекай, подсекай! Давай, рыбак, тащи!
Я тащил и, кроме пучка водорослей, ничего обычно не вытаскивал.
А дед смеялся. Смеялся громко, запрокинув голову, - одним словом, вовсю. И слёзы потом вытирал.
Мне не было обидно от его смеха. Ведь он с м е я л с я, а н е в ы с м е и в а л. Дед смеялся, когда ему было весело, и сердился, когда был чем-то недоволен. Если ему что-либо нравилось, так и говорил, не нравилось - тоже не скрывал. Он всегда белое называл белым, а чёрное чёрным. Я, как повзрослел, стал замечать, что не все люди так делают.
Сейчас дед вытер мокрые щёки и сказал:
- Обратно удить будем. Как палец почувствует дрожь, так подсекать надобно.
"Обратно" - это у деда означало "опять", "снова", "ещё раз". Такие у него чудные слова были.
Возвращались мы с уловом. Рыбу дед делил пополам, приговаривая:
- Это, рыбак, тебе, а это, рыбак, мне.
Я пробовал спорить:
- Так рыба-то вся ваша.
- Шутишь, - говорил дед. - Рыбаки - народ артельный. Дело такое моряцкое. Без дружбы и товарищества ко дну пойдёшь. Дружно - не грузно, а врозь - хоть брось. Понял?
Как не понять! Меня в нашем дворе удачливым рыбаком считали, в то время когда я ещё ни одной рыбины не подсек и не вытащил.
Но с помощью деда я выучился рыбачить. И рыба не стала от меня уплывать.
НА ШАЛАНДЕ
В ту ночь дед сидел на вёслах, и от лунного света лицо его казалось бронзовым, как памятник. Ветер играл его бородой и ворошил седые волосы на непокрытой голове. Дед грёб как-то особенно - размеренно и плавно. На вёслах он обычно молчал, а в тот раз прикрикнул на меня:
- Не свисти, рыбак, рыбу высвистишь всю. Понял?
Отец с кормы сказал одно только слово:
- Хорош!
Я виновато умолк. Щекам моим стало жарко, когда я представил, как из-за меня вытянут пустую сеть с копошащейся внизу парой крабов да пучками морской травы, - это было бы неблагодарно, жестоко. У деда ведь свои обычаи, свои поверья, свои приметы.
"И как это я вдруг засвистел? - думалось мне. - Обрадовался, что взяли в море, и забыл, как надо себя вести. Теперь - крышка, на катер не возьмут..."
- Ну, чего зазевался, давай махалку!
Окрик деда вывел меня из оцепенения. Рыбаку мечтать не полагается надо работать.
Теперь отец садится на вёсла, а дед и Витя берутся за сети.
Я бросаю махалку - небольшую палку с поплавком внизу и выцветшим от солнца и моря флажком наверху. Это чтобы знать, где заброшено начало сети.
Витя плюхает якорь, закрепляя на дне сеть. Отец гребёт дальше. Дед собирает складки сети, отбрасывая её из лодки в воду.
Какая она всё-таки тонкая и нежная. Не таким уж большим комком сеть лежит на дне лодки, а в море растянулась, пожалуй, на полкилометра.
Извилистой змейкой соскочила последняя складка. Я бросил вторую махалку, и опять тяжело плюхнулся якорь, окатив меня блестящими серебристыми брызгами.
- Настрой! - кричит мне дед.
Я подбавляю груза там, где сеть опустилась неглубоко, и повыше подвязываю мокрый канат, подтягиваю сетку в тех местах, где она села низко. А дед смотрит и вполголоса будто бормочет:
- По-рыбацки. Ще трошки... Молодец!
И как же радостно, когда дед хвалит! Он ведь скуп на слова, ой как скуп! А настройка сети - это, думаю, не проще, чем настройка скрипки. Дело тонкое, сложное, как деда говорит - рыбацко-моряцкое. Тут и ветер учесть надо и течение - многое, о чём здесь и не расскажешь. Тёплое море нагрето поверху солнцем, и рыба уходит на дно, где попрохладней. Тогда, настраивая сеть, не жалей грузила. А если поверху холодное течение идёт, подвязывай побольше поплавков. Во как!
Облака в небе как приклеенные - не двигаются. А море спокойное-спокойное - чёрное вдали и серебристо-золотое под луной. От всего этого так хорошо, что хочется петь. Но я боюсь, хотя знаю, что на море свистеть нельзя, а петь - пой в своё удовольствие.
И в это время запевает чуть слышно дед. Он поёт без слов, но так чудесно, что в мотиве его песни и шелест косяка скумбрии, и тихий шорох нежной зыби, и дыхание ветра, и чуть-чуть уловимое поскрипывание нашей шаланды. Я вспоминаю сказку, которую рассказал мне портной Птица. Как легко на душе, когда слышишь или сам поёшь хорошую песню. Как будто песня эта несёт тебя на крыльях. И ты летишь-летишь по-над морем с золотистой дорожкой, садишься на белое облако и снова летишь к самой луне и к звёздам. Они совсем близко.
Теперь я думаю только об одном: неужели кончится это счастье в золотистом просторе воды и неба, неужели никогда меня не возьмут сюда в утро тумана, когда воздух розовый, море синее, а небо на горизонте тёмно-вишнёвое.
Тишина.
Деда говорит:
- Вот оно, рыбак, как получается. Сегодня ты с нами рыбачишь махалки кидаешь точно и ловко, вроде бы всю жизнь только это и делал, что сеть на море настраивал. Молодец! Теперь тебе и поматросить не грех. Возьмёт тебя батька на большой корабль, раз ты уже шаландой крещённый.
- Возьмёт, - говорит отец.
Я смотрю на деда и думаю: "Опять помог мне деда". И делает он это доброе между прочим, и совсем не так, как некоторые, - сделают добра на грош, а кричат во всё горло: "Смотрите, какой я добрый".
На корме широко улыбается Виктор. Это он радуется за меня. А я бы расцеловал всех: и деда, и отца, и Витьку. Я бы пел, кричал во всё горло, танцевал бы, прыгал от радости...
Отец выгребает к берегу. Шаланде легче - груз сброшен в море, и отец гребёт веселее. Уключины курлычут, как журавли, и море причмокивает, обсасывая вёсла.
Теперь серебристо-золотая дорожка бежит от луны через горизонт к самой нашей шаланде. И мне кажется, что я плыву в сказочном царстве серебра и золота, в бездонной глубине спокойствия и счастья. Иногда кажется, что до берега рукой подать, а мы всё идём и идём.
Как же мне хорошо! Лучше и быть не может. Хочется, чтобы дороге этой не было конца, чтобы берег, тёмный и мрачный, не надвигался на нас своей массой.
И дед снова запевает. Я щиплю себя за руку, чтобы проверить, не сон ли это. Нет, не сон. Мне больно, и от этого делается ещё лучше.
Рыба выскакивает вдруг из воды, трепеща в воздухе, разбрасывая вокруг себя радужные брызги, и снова плюхается в море. Меня вдруг обдаёт острым и свежим запахом моря. Так пахнет оно здесь, у берегов нашего города, и далеко-далеко, возле Африки или у Коралловых островов.
Я на мгновение закрываю глаза и вижу себя под грот-мачтой фрегата. Я слышу свист ветра в ушах и звонкий голос капитана:
- Лево руля!
- Есть лево руля!
Скользит наша шаланда, чуть покачиваясь на волнах, и так же вот скользит боевой фрегат.
Я вижу тупоносые пушки, ядра, сложенные пирамидами, и бомбардиров в красных платках на голове. Только пираты повязывают эти красные косынки по-особому - не так, как наши женщины, а в обтяжку, с узлом на виске...
Деда обрывает песню и кричит:
- Суши вёсла! Рыбаки - в воду!
Мы с Витькой прыгаем через борт. Шаланда врезается в песок.
Мы берёмся за борта. Полной грудью глубокий вдох и один мощный выдох:
- Р-раз! Взяли! Ещё раз! Взяли!
Трижды звучит зычная дедовская команда - и шаланда на берегу.
Теперь снова спать крепко-крепко, как можно спать только у самого моря в насквозь пропахшем рыбой шалаше. Спать до тех пор, пока не прозвучит команда деда:
- Вставай, рыбаки, тянуть пора!..
Огромная шпагатная сеть - длинная и тяжёлая - тянется к берегу двумя змейками узкой верёвки. На верёвках шлеи - ремни, надеваемые через плечо.
Медленно отступая шаг за шагом, мы тянем волокушу. Дед подзадоривает нас:
- А ну, рыбаки, навались. Ра-а-зом!
Я чувствую, как набухают мускулы рук, как перекатываются под кожей, будто сливы. Скашиваю глаза на свои плечи и руки и радуюсь своей силе.
А передо мной тянет Виктор. У него на руках мускулы - не сливы, а яблоки. Он тёмно-коричневый; не беда, что узкоплечий и ничуть не выше меня ростом. Зато весь жилистый - вроде гладиаторов, каких я видел на картинке в учебнике истории.
"Ничего, и я буду таким! Только бы меня брали на работу - рыбацкую или моряцкую, всё равно..."
Сеть уже на берегу. В ней бьются рыбы, блестящие на солнце до боли в глазах. Вот высоко подпрыгнул бычок с широко раскрытым ртом. Кажется, что бычок этот выкрашен во все цвета моря. Он переливается золотым и зелёным, розовым и голубым, серебром чешуи и тёмной чернотой брюха. Бычок этот как море - всехцветный. Отец перехватил его на лету и уложил в трепещущий ряд рыб, которыми полна уже большая корзина.
Дед работает спокойно, размеренно, хмуря брови и не подавая виду, что он доволен хорошим уловом. Рыбы так много, что не хватает корзин, припасённых тут, у шалаша.
Дед быстро-быстро перебирает своими жилистыми руками скользких бычков, отделяя мелких от крупных.
Капельки, застрявшие в ячейках сети, кажутся драгоценными камнями.
- Деда, - говорю, - сеть вся в бриллиантах.
- А ты бриллианты видел?
- Не. Не видел. Я знаю - они блестят.
- Блестят. Это правда. И сеть блестит. А богатство не в этом блеске. Не всё то дорого, что блестит. Блеск от воды. А богатство в кошеле - рыба.
- Едут! - говорит отец.
Шурша колёсами по песку, подкатывает к морю телега с высокими ивовыми корзинами. По всей дуге, что высится над конём, надпись: "Красный рыбак". Пока дед с отцом грузят корзины, мы с Витей разжигаем костёр.
И вскоре, когда солнце уже засветило вовсю и даже стало чуть пригревать, затрещали сухие ветки под котелком, и у меня приятно защекотало в носу от запаха ухи.
Мы сидим вокруг костра и большими деревянными ложками хлебаем ароматное и вкуснющее варево. Костёр выстреливает искрами, волны плещутся о берег и словно шепчутся, шурша галькой.
- Отдавай сына в артель! - говорит отцу деда. - Справный он у тебя рыбак.
Отец вытирает усы и, повернувшись к набежавшей волне, моет ложку и передаёт её деду:
- Спасибо. Хороша уха!
- Так вот, - говорит дед, показывая на меня, - отдашь рыбака или как? Хороший хлопец, подходящий. Мы теперь не кажный за себя, а кажный за всех - артельно. Нам и снасть дают, и одежду - всё из кооперации. Забрасывай только сеточку и тяни. "Красный рыбак" сам торгует и кажному выделяет свои паи. Во как! Даёшь рыбака?
- Какой он рыбак - зелен! - Отец взял меня за руку. - Пошли!
Отец сам никогда на людях не хвалил меня и хвалить не разрешал другим.
В тот же день он дал мне рубль на стрижку с одеколоном и сказал:
- Как только представится случай, возьму тебя в море на катере. Шаланда не в счёт.
А случай, как говорится, не заставил себя ждать.
ЧАЙ И САХАР В МОРСКОЙ ВОДЕ
Итак, я отправился к парикмахеру Канаревскому, которого мы, мальчишки, называли "Канарейка". С виду он меньше всего походил на эту птичку. Канаревский был высокий, сутулый, с округлой спиной. И вообще в нём много было этой округлости: круглое лицо, круглая голова без волос, щёки красные и круглые, как спелое яблоко. И говорил он как-то округло, ласково:
- Заходил ко мне вчера этот портной, товарищ Птица. Чудесный мастер, артист, а у самого пиджачок, скажу вам, каши просит. Вникаете? И нос, как с мороза. Болен, должно быть. Бедняга. Да, многие привержены. Многие...
Когда я вошёл в парикмахерскую, Канаревский скорчил гримасу и махнул рукой.
Это должно было означать: "Тоже вот клиента бог послал".
Клиент я был маловыгодный: стрижка под машинку, и всё. Не знал же Канаревский, что в этот раз отец дал мне денег на одеколон. Обычно же такие клиенты, как я, никаких там одеколонов, кремов-компрессов не признавали. Одним словом, такой клиент был не морж. В нашем городе парикмахеры называли моржами богатых клиентов, на которых что ни лей согласен и за всё платит.
Канаревский работал и вздыхал. Я ждал своей очереди и думал: "Ну почему есть такие люди на свете, что ни о ком хорошего слова не скажут? Каждого им только бы мазнуть грязью. Вот намекает на то, что Иван Яковлевич пьёт. А я-то знаю, что он капли в рот не берёт. В прошлый раз, когда я был в парикмахерской, Канаревский тоже растекался ласково так, с улыбочкой, о том, что Емельян Петрович ходит гулять в новом суконном костюме, как богач всё равно, а сапожник. "Ну, у этого, люди говорят, деньги сами делаются, - рассказывал ласковым голосом Канаревский. Доставай только для денег белую бумагу нужного качества". И опять чужому клиенту - совсем с другой улицы - очернил дядю Емельяна. Знал же Канаревский всю историю с деньгами, с машиной, с бегством Ежина. Всё знал. А вот на тебе, не мог отказать себе в удовольствии хотя бы намёком, но очернить человека.
И я заметил, что, говоря плохое о людях, Канаревский всё время оглядывался на дверь. Этим он выдавал себя. Ведь лжец всегда оглядывается: как бы не появился человек, на которого он клевещет, или тот, кто может его разоблачить.
Никого не любил Канаревский. Ну и его тоже не любили. Правильно говорил мне отец: "Хочешь быть любимым - люби". А ходили к Канаревскому потому только, что в нашем районе не было тогда поблизости другой парикмахерской. Если бы не это, не видать бы ему ни одного клиента. Ведь Канаревский замечал во всех людях только плохое - презирал людей. Ну и ему платили той же монетой. Хотя был человек, о котором парикмахер говорил всегда с уважением. При этом он всегда переставал брить или стричь, клал свой инструмент на мраморный подзеркальный столик и поднимал вверх указательный палец правой руки:
- Гений! Умеет человек жить. Преклоняюсь.
Когда я, получив от отца рубль, пришёл к Канаревскому, у него сидел булочник Криади. От этого Криади всегда шёл запах сдобных булочек. И сам он был похож на сдобу с изюмом: глазки чёрные, как изюминки, на пухлом лице.
Криади любил поговорить. Канаревский тоже, мне кажется, никогда не держал язык на привязи. Как при такой разговорчивости парикмахер ни разу не зацепил у своего клиента губу или не отхватил один из его пышных усов, оставалось для меня тайной.
- Не слышали? - спросил Канаревский. - Семья Ильи Григорьевича вернулась с курорта?
- Вернулась, - сказал Криади. - Вчера Софья Сергеевна заказала у меня торт.
Канаревский положил бритву на столик:
- Умеют жить. Преклоняюсь. И зачем им курорт? Дачу надо строить. Свою.
- А чем плохо на курорте? - спросил булочник.
- Вникайте, я сказал: "свою". Недвижимость. Имущество. А курорт что? Потратил деньги, и ничего тебе не осталось. Нет, что ни говорите, а своё это своё. У моря. С садочком. Фрукты теперь в цене.
Криади не мог говорить, облепленный со всех сторон пеной, которую быстро снимала острая бритва.
- Да, - продолжал парикмахер, - своя приморская дача - это вещь. Недвижимость всегда прибыль даёт. Вникаете?
Он повернулся править на ремне бритву, а Криади, воспользовавшись этим, заговорил:
- Приморская дача? А вы о шторме слышали? Море подмывает весь берег под горой. - Он посмотрел в мою сторону и шёпотом сказал Канаревскому: - О даче потом.
Я сидел за маленьким круглым столиком с жёлтыми пыльными газетами и журналами и слушал оживлённый разговор парикмахера и клиента.
- Шторм в девять баллов, вы знаете, что это такое? - говорил Криади и при этом покачивал головой так, что белая пена с его тугих красных щёк падала на пол, совсем как с лошади, промчавшейся галопом.
- Ха, девять баллов! - Канаревский размахивал бритвой, как можно размахивать веером. На это нельзя было смотреть, так было страшно. Девять?! А одиннадцать не хотите! Я был на "Карелии" в одиннадцать баллов. Обед не варили - понимаете? Борщ выплёскивало из котла. А в кочегарке летали раскалённые угли, как ласточки. Что скажете, Криади? Там же новый капитан. Я его знаю - не раз и стриг, и брил... Ничего особенного. Это не для "Карелии". Так себе капитан - на катеришко. А то пароходище. Первый класс. Махина.
- Да, - подтвердил Криади. - Одиннадцать баллов - это страшно. Кошмар. Но тогда "Карелия" и при одиннадцати не села на рифы.
- А, проскочила... Минуточку, подымите подбородок... Вот так. Прелестно. А сейчас, значит, капитан этот сел на рифы. Он всегда брился без одеколона. За полтинник. Бездарность. Вникаете? И крепко сидит "Карелия"? Что говорят?
- Как пришитая. Кошмар. Говорят, что там в трюме груз чая и сахара. Там всё море вокруг стало сладким, как стакан чая у доброй хозяйки. Вы подумайте: пробоина такая, как в печи на двенадцать хлебов. Кошмар. И что главное: при ударе ящики с чаем разбились и чай этот весь в воду и, можете себе представить, засорил помпу. Качают, а насос ничего не даёт... Височки, пожалуйста, мне прямые.
Да, Канаревский любил, как он говорил, вникать и быть осведомлённым.
Парикмахер уже брызгал клиента одеколоном и обмахивал его салфеткой. В парикмахерской расплывался пахучий туман, и воздух стал ароматным, как в парфюмерном магазине.
- Кошмар! - повторял Криади. - Когда же отправляется спасательная экспедиция? Ужас: чай с сахаром в море. Кто же идёт спасать?
- А, - махнул салфеткой Канаревский, - кто идёт... Говорят, что "Пушкин" и ещё на "Диспашоре" этот Гегалашвили. А иностранцы предлагали по радио свои услуги, и наши отказались. Дорого.
Меня, по правде говоря, удивило, что парикмахер так отлично всё знает. Ведь несколько минут тому назад он спрашивал Криади: "Что говорят?" И вот, оказывается, сам всё знает.
Но удивился я только на мгновение, вспомнив, что Канаревский всегда так: чтобы быть осведомлённым, обо всём старается расспросить, а сам вначале помалкивает. И вообще слова, казалось, существовали у него на то только, чтобы скрывать его мысли.
- Да, да, - вздохнул Криади. - Этот маленький "Диспашор" будет спасать огромную "Карелию"... Кошмар! - Криади поднялся с кресла. Сколько с меня? Мальчик, иди в кресло...
Эту фразу я услышал уже в дверях, выбегая из парикмахерской. Мне было не до стрижки.
"ВОЗЬМЁТ - НЕ ВОЗЬМЁТ!"
Пока я бежал домой, в голове, как поршень, стучали два слова:
"Возьмёт - не возьмёт! Возьмёт - не возьмёт!" В том, что Гегалашвили возьмёт с собой отца, я не сомневался. Случилась большая катастрофа, отправляется спасательная экспедиция, и тут мог пригодиться опыт моего отца. Но вот возьмёт ли он меня с собой? Этот вопрос очень трудно было решить. С одной стороны, экспедиция слишком сложная, дальняя и опасная. Можно ли брать в неё мальчишку? А с другой - отец дал мне слово, что возьмёт с собой при первом же случае, когда выйдет в море.
Я пробежал мимо булочной Криади. Огромный деревянный крендель у входа скрипел, раскачивался от ветра. Я слышал, как хлопали булки, которые грузчики перебрасывали, точно мячик, из рук в руки. Это нагружали хлебом фургон: хлоп-хлоп-хлоп-хлоп. А в моей голове одно:
"Возьмёт - не возьмёт! Возьмёт - не возьмёт!"
В окне сидел Птица, поджав под себя ноги. Он крикнул мне:
- Здоровеньки булы! Куда бежишь? Нитки мне в иголку!..
Я не остановился. В голове стучало: "Возьмёт - не возьмёт!"
Отца дома не оказалось. Он был в порту.
- Хорошо, что явился. Вот отнесёшь папе поесть. От него только что прибегали - он уходит в море, - сказала мать.
Через минуту я бежал в порт. Даже здесь, под защитой стены волнолома, море кипело и пенилось, как крутой кипяток. Волны захлёстывали набережную, растекались по камням, шурша, убегали обратно, оставляя на берегу пену, похожую на лишай.
Красноклювые птицы тревожно кричали своими скрипучими голосами, поднимаясь над волнами. А вообще шум стоял такой, будто стреляли из пушек, будто грохотали танки, будто рвались снаряды. Девять баллов! Я вспомнил слова отца о том, что все люди делятся на живых и мёртвых и тех, кто плавает в море. Да, это правда: кто сейчас в море, находится где-то между жизнью и смертью. А всё-таки как только на меня задуло запахом горькой соли, йодистых водорослей и свежей рыбы - запахом моря, - мне с ещё большей силой захотелось на корабль. И снова в голове начался перестук: "Возьмёт - не возьмёт! Возьмёт - не возьмёт!" Нет, должно быть, не возьмёт. Отца не было на месте. Его бледнолицый желтоволосый помощник прокричал мне:
- Подожди. Скоро придёт!
Я ждал и смотрел, как, покачивая седой головой, мчался к берегу огромный вал-великан.
- Отойди! Окатит! - крикнул мне кто-то в самое ухо.
Я вошёл в будку, где стояли весы. Отец называл эту будку "Клуб моряка". Бывало, придёт домой и говорит: "У нас сегодня в клубе моряка спор был". Мать возмущалась: "Клубы только купеческие бывают, как был у Ежина. Выдумаешь тоже: "Клуб моряка". А отец не сердился, а только смеялся.
Так вот: вошёл я в эту самую будку - клуб. Тут было чуть тише. Грузчики в мешках, накинутых на голову, как капюшоны, сидя на корточках, курили в углу. Какой-то высоченный человек стоял голый до пояса и выжимал воду из своей тельняшки.
Хлопала дверь. Люди входили и выходили, и со всех сторон слышались разговоры о "Карелии".
СИГНАЛ БЕДСТВИЯ
Первое несчастье, которое постигло "Карелию", случилось с приводом рулевого управления. Во время сильного шторма туго натянутый привод рулевого управления лопнул, как струна балалайки. Корабль потерял управление. Его бросало по ухабам огромных волн. "Карелия" проваливалась в морское ущелье между зыбкими горами шквала. Палубу заливало водой. Груз, сорвавшийся с привязи, разбросало по бортам. И, в довершение всех бед, "Карелия" заблудилась.
Да, такое может произойти не только с человеком, но и с кораблём.
А случилось всё вот как.
На вторые сутки страшного шторма в темноте непроглядной ночи перед "Карелией" показался вспыхивающий огонёк, будто закурил кто-то недалеко от носа корабля.
- Прямо на борту маяк-плавучка! - крикнул вперёдсмотрящий.
И все, кто услышал эти слова, обрадовались.
Уж такая счастливая судьба у вперёдсмотрящего - человека, который первым видит долгожданную землю, или спасательное судно, или маяк! На старых парусниках вперёдсмотрящий сидел в бочке, привязанной к верхушке самой большой мачты. И я всегда мечтал: "Вот бы мне стать вперёдсмотрящим".
Но вернёмся к "Карелии", где вперёдсмотрящий увидел плавучку. А по этой плавучке можно взять правильный курс и затем зайти в тихую воду, спастись от шторма.
Можно? Да, можно, если, конечно, плавучий маяк не сорвало с положенного места и не отнесло в противоположную сторону.
А если отнесло...
Тогда и происходит то, что произошло с "Карелией". Маяк-проводник оказывается маяком-обманщиком. Вместо тихой воды "Карелия" попала на острые подводные рифы, да так прочно, будто корабль прирос всем своим корпусом к этим камням. И в эфир полетели позывные:
SOS! SOS! SOS!
"Всем! Всем! Всем!"
"Всем, кто меня слышит! Спасите нас!"
Когда в радионаушниках и в приёмниках раздаются эти позывные, все радиоаппараты настраиваются на одну эту волну, по которой над всем миром летит призыв к помощи - сигнал бедствия: "Спасите наши души".
Вообще говоря, этот самый SOS существовал и до изобретения радио. Только в те времена его передавали пушечной пальбой. На всех почти кораблях - и в том числе на торговых - была тогда хотя бы одна пушка. Сигнал бедствия подавался флажными сигналами на мачте, красными ракетами, тревожными гудками или сиреной.
А с "Карелией" случилось бедствие. Можно сказать, катастрофа. Острые рифы распороли днище корабля, разбили ящики с грузом. И в пробоины хлынула вода.
Заработали помпы, но тут-то и произошло то, о чём говорили парикмахер Канаревский и булочник Криади: помпы засорились грузом - перестали работать.
АРТЕЛЬ НАПРАСНЫЙ ТРУД
Наскочив на подводные камни, "Карелия" сильно повредила руль и винт. Весь корпус изрешетило пробоинами. Вода хлынула в корабль со всех сторон. Вода проникла в трюм и в кочегарку, в помещение для команды и в салон, который был столовой, кинотеатром и залом для собраний. Чтобы не допустить взрыва, на "Карелии" были погашены все котлы.
Да, казалось, что спасти "Карелию", вырвать её у неизбежной гибели нельзя.
Весь огромный пароход освещался теперь тремя ручными масляными фонарями, да кое-где вспыхивали, как светлячки, карманные фонарики. Но их берегли - батареи этих фонариков не так-то живучи. Эти фонарики и так давали жёлтый тусклый свет, в котором виднелись пробитые иллюминаторы. В эти пробоины вкатывались обжигающе-холодные потоки морской воды. Вода чернела на полу кают, по ней хлюпали моряки, не снимавшие вот уже несколько дней высоченных сапог и тяжёлых мокрых бушлатов.
Я слушал, о чём переговаривались грузчики в мешках-капюшонах.
Из этих разговоров мне становилось ясным, что "Карелию" не спасти.
Один грузчик сказал:
- Спасать "Карелию" - артель напрасный труд. Людей поснимать надо. Вот что.
Другой добавил:
- Летом водолазы поднимут. А теперь и гадать нечего.
А третий произнёс короткое, но грустное слово:
- Амба!
Что оно значит в точности, я определить не мог. Но знал, что так говорят в порту, когда умер человек, утонул, или ещё в тех случаях, когда что-либо сгорело, пропало, погибло. Слово это означало что-то вроде: конец, крышка, всё.
Из разговоров этих же грузчиков я понял, что моряки с "Карелии" не повесили нос, не сдались. По пояс в ледяной воде они кладут заплаты и пластыри на израненное тело корабля, цементируют трещины, качают воду, проникающую во все щели. А вот в насосы и помпы вода идёт не всегда. Вся она, вода эта, засорена чаем. Миллиарды чаинок высыпались из разбитых ящиков в трюм, где плескалась морская вода, набухли в ней, превратив воду в эту кашу.
Вот в какое время на сигнал SOS к "Карелии" подошёл иностранный спасатель - пароход "Лавалет".
Пароход-спасатель! Сколько раз отец рассказывал мне о людях таких кораблей! Спасатель - это профессия, которая требует от человека всех его сил, опыта и самой жизни. Как мне хотелось быть спасателем!
МЕЧТЫ
Особенно мне хотелось спасти Виктора или Серафиму Петровну. А ещё лучше - их двоих. И ещё Муську мне хотелось спасти. Я представлял себе, как в порт приходит новый спасательный катер - быстроходный, с острым носом, чуть наклонённой назад тупой трубой, с блестящими водомётными пушками (это на случай пожара). В порту вывешивается объявление, что для нового спасательного корабля требуется опытный капитан. Что делаю я? Иду к Канаревскому и говорю:
- Мне сегодня играть в театре.
Он спросит:
- Тебя берут статистом за полтинник?
А нас, мальчишек, правда брали играть толпу и во всякие там массовые сцены.
Я скажу:
- Берут. Только там пьеса из заграничной жизни. Забастовка капитанов. Дайте-ка мне парик и приклейте бороду, чтобы я был похож на настоящего морского волка.
- Деньги вперёд! - скажет Канаревский.
И я выложу деньги, а он в полчаса сделает из меня самого настоящего морского волка. Такого возьмут без звука. Только посмотрят - и сразу же на корабль. И вот я на мостике спасателя.
- Полный вперёд!
- Есть полный вперёд!
Ветер рвёт мою приклеенную бороду, но я придерживаю её рукой, а в другой держу рупор, в который отдаю команду. И в это самое время терпит бедствие шаланда, нет - пароход, на котором гибнут Серафима Петровна, Муська и Виктор. Витя, конечно, сделал всё, чтобы спасти их, но выбился из сил. Он теряет сознание. А я в рупор кричу Виктору:
- Крепись!
А своему боцману командую:
- Свистать всех наверх!
Потом я перепрыгиваю с борта на борт и выношу на руках: сначала Серафиму Петровну, потом Муську, а затем перебирается на мой спасательный корабль Виктор. Он опирается на моё плечо...
Да, я не раз представлял себе это. Но теперь было не до фантазий. Не мечты, а правда.
"Лавалет" стал на якорь совсем близко от рифов, о которые билась "Карелия", как рыба, выброшенная на камни.
Шторм утих. Посветлело небо, и море из чёрно-коричневого снова стало зелёно-синим.
"Лавалет" был очень красивым пароходом. Труба была выкрашена в ярко-жёлтый цвет, палуба - белая, спасательные круги - вполовину красные, а медные помпы так надраены, что казались золотыми. На мачтах "Лавалета" висели два больших чёрных рупора - громкоговорители. И матросы "Карелии" услышали звуки оркестра, который исполнял какую-то весёлую американскую песенку.
Вот оно, спасение! Прежде всего свет, потом пар в трубах отопления, новые насосы, которые осушат каюты - выкачают воду с чаем...
ОТКРЫТЫЙ ЛИСТ
Для меня на этом оборвались разговоры грузчиков о "Лавалете". В будку, где стояли весы, вошёл отец:
- Ты чего тут?
- Я принёс тебе поесть. На дорогу. Ты тоже идёшь в море?
- Иду.
Отец взял из моих рук узелок и пробормотал что-то вроде "выдумывают тоже" или "вечно эти заботы". Он перекладывал кастрюльки и баночки из кулька в свою сумку, которую всегда брал с собой в море, а я тихо так сказал:
- А я?
Конечно, отец мог не расслышать или сделать вид, что не расслышал: в порту было шумно, особенно в тот штормовой день. Но мой отец не любил хитрить - даже в самом малом.
Он сказал:
- Я обещал тебя взять в море - и возьму. Но сегодня очень опасно. Нельзя. Понял?
- Понял. Мне идти домой?
- Погоди. Вот идёт Гегалашвили.
Капитан "Диспашора" всегда был порывистым и быстрым. Но в этот раз он так стремительно влетел в будку, как будто за ним гнались.
- Слыхал про "Лавалета"?! - выкрикнул он ещё с порога.
- Что-то слышал, - сказал отец. - "Лавалет" - опытный спасатель.
- Пират он, а не спасатель! - Гегалашвили обвёл глазами будку, скользнул взглядом по мне, но не задержался, будто я был из стекла или меня вовсе не было здесь. - Нет, ты подумай! - бушевал он. - Капитан "Лавалета" предложил капитану "Карелии" подписать открытый лист.
- Не может быть! - воскликнул отец. - Ты шутишь, Самсон. Там же люди гибнут.
- А, - махнул рукой Гегалашвили, - что люди, когда можно заработать доллары!.. Им эти зелёные бумажки всегда дороже человека!
- Ка-а-апитан! - прокричал кто-то за дверью.
- Ну, до свиданья! - Отец протянул мне руку.
Они уходили. Меня не взяли. Но в то время я думал о другом: "Неужели это возможно?" Открытый лист. Я знал, что это значит. Чистый лист бумаги, на котором написано только, что такой-то капитан берётся спасти погибающий корабль. А хозяин этого корабля, если корабль будет спасён, уплачивает сумму. И в этом месте стоят точечки. И спасатель потом проставляет любую сумму: самую высокую. Закон требует только одного: чтобы сумма эта была не выше стоимости спасённого корабля. Подписывают открытый лист, когда знают: всё равно корабль на дне моря и никто, кроме этого спасателя, не берётся его поднять. Да, так бывает, когда вытаскивают ржавое железо, мёртвый корабль, облепленный ракушками. А тут - люди. Им грозит смерть. Как же можно пользоваться этим и предлагать открытый лист? И во что ценить спасённых людей? Разве есть цена человеческой жизни?! Это всё равно, как если бы с человеком случилось несчастье - он попал бы под машину или под колёса трамвая, истекал бы кровью, а в это время примчалась бы "скорая помощь" и врач сказал бы раненому: "Подпишите открытый лист, по которому обязуетесь уплатить мне любую сумму, и только тогда я повезу вас в больницу, попытаюсь спасти вам жизнь".
Отец и Гегалашвили были уже в дверях, когда я услышал, как капитан, должно быть отвечая на вопросы отца, сказал:
- Да, заболел переводчик. Заболел!
- Стоп! - Отец повернулся и махнул мне рукой: - Поехали, Тельняшка. Будешь переводчиком.
В МОРЕ
Отец говорил мне, что, уходя в море, всегда с особой любовью смотрел на берег. Разве может быть уверен моряк, что он вернётся? И в эти минуты я заметил, как прав был отец. Никогда я не видел порт родного города, порт, в котором я проводил половину своей жизни, так ясно, выпукло, будто смотрел в стёкла стереоскопа. Такой аппарат, похожий на бинокль, был у меня дома. В него закладывались картинки с двумя одинаковыми изображениями. Посмотришь в стёкла и увидишь всё, как в жизни, - выпукло, чётко, ясно. Только что не движется. Да, таким я увидел порт в последние минуты прощания.
Мы отправились на "Диспашоре". Поднимаясь по узкому трапу на борт, я думал о том, как опишу всё это путешествие в своём дневнике, - всё, начиная с этого момента: я иду по узкой доске с набитыми на неё поперечными планками, а ветер изо всех сил старается сбросить меня в воду. Море окатывает меня брызгами, трап скользкий - он качается, уходит из-под ног, и в этот миг мой желудок подступает к сердцу, губы сохнут, струйка пота течёт по спине. А всё равно хорошо! Я чувствую себя одним из героев морских рассказов писателя Станюковича.
Если бы меня спросили, что я люблю больше всего на свете, я бы ответил, не задумываясь: "Море!"
И как же я презирал людей, боявшихся качки или спрашивающих меня: "Мальчик, а что это за полоски на твоей маечке?"
"Маечке"?! Нет, вы послушайте: надо же такое придумать. Взрослые люди и не знают, что такое тельняшка - моряцкая рубашка. Вы, может быть, не верите мне, что есть ещё на свете такие люди. Их сколько хотите. Да хотя бы Криади. Живёт в приморском городе, а говорит (я сам слышал): "Этот парусник долго поднимал якорь, отошёл от первого причала и потом только сообразил, что ветра нет, спустил паруса и запыхтел мотором".
Здорово сказано! Будь я учителем, я бы за такой рассказ поставил кол. Ну кто говорит "поднимал якорь", когда даже Муська знает, что якорь выбирают. А вот тоже выражение: "Отошёл от причала". Это корабль-то отошёл! Не отошёл, конечно же, а отшвартовался. Ребёнку, кажется, ясно. Дальше. Нет, вы подумайте: в одном предложении столько ошибок! "Спустить парус". Ну сказал бы: "Убрать паруса". Всё-таки понятнее. Хотя тоже не ахти как точно. Настоящий моряк скажет, вы же знаете это: "Срубили мачту". И всем ясно, что убрали паруса...
Мы разворачиваемся по ветру и покидаем порт. Впереди широкая корма парохода "Пушкин". Она поднимается и опускается, как качели. Кормовая мачта парохода кажется мне очень высокой. Она чертит в свинцовом небе круги и петли. Кажется, что это не мачта, а гигантский карандаш, которым великан пишет по грифельной доске.
Мимо нас проплыл маяк. Он поразил меня. Я-то и не знал, что он такой огромный. Маяк всегда казался мне лёгким, красивым - чем-то вроде перечницы на столе или флакона для духов. А тут громадный - выше кормовой мачты идущего впереди парохода.
За маяком волнение усилилось. И вдруг я почувствовал, что мне трудно дышать, что небо падает на палубу, а море становится дыбом...
Я лежал на узкой койке, закрыв глаза.
- Вот видишь, - говорил мне отец, - просился в море, а сам сразу же скис. Разве можно смотреть на верхушку мачты? От этого только сильнее кружится голова. Теперь, когда спустился в кубрик, лежи спокойно и ни о чём не думай. Обойдётся.
Да, не думай. Я думал и думал всё время об одном: "Зачем я так рвался в море? Сидел бы сейчас дома, готовил уроки (даже это занятие казалось мне теперь заманчивым), слушал бы, как за окном воет ветер. А в комнате тепло, светло и, главное, пол, стены и потолок стоят на месте - их не бросает из стороны в сторону. Они не лезут на тебя снизу, сверху и с боков. Нет, клялся я сам себе, - ни за что, никогда, никакая сила не оторвёт теперь меня от земли!"
А ведь совсем недавно во мне бушевали храбрость и нетерпение, давнишнее желание стать спасателем и любопытство: стремление к новым ощущениям и испытаниям - пусть даже самым трудным.
Стук судовой машины, шум волн, свист ветра - всё это сливалось у меня в один сплошной гул.
И в гуле этом я услышал голос отца:
- Ты не спишь? Постарайся подняться. Идём наверх. Пришло время отработать тебе за то, что тебя взяли на корабль. Только смотри не осрамись.
"Что это? - подумал я. - Ведь отец сам же говорил мне, чтобы я, спустившись в кубрик, не поднимался больше наверх. И это так было на него не похоже - менять своё решение. Да, должно быть, что-то действительно серьёзное".
Но как же мне тяжело было оторваться от койки! Я знал, мы уже учили, что есть сила притяжения земли. Но здесь, в кубрике, сила эта в сто раз усилилась. Койка держала меня, тянула вниз. И тут я сказал себе: "Воля!" И вскочил рывком.
- Теперь пошире расставь ноги, ступать на всю ступню и не качаться!.. Вот так.
- Пошли, папа!
Мы поднялись на палубу, и здесь, на какое-то время, я почувствовал себя лучше.
- Помочь тебе? - сказал отец, когда по крутой лестнице мы стали подниматься на мостик.
- Нет, я сам.
У меня было такое чувство, будто ботинки мои из железа, а ступеньки лестницы магнитные. Как же трудно было отрывать ноги от ступенек!
За кормой поднималось что-то огромное - тёмное, почти чёрное. Я старался не смотреть на море, старался не слушать, как винт, выскочив на мгновение из пузырчатой волны, крутился в воздухе.
На мостике стояли два моряка. Я запомнил только, что оба были в тёмно-синих кителях, отороченных блестящими галунами. И фуражки у них были чёрные с серебром, как море в лунную ночь. Можно было подумать, что они стояли на параде - румяные, гладко выбритые, спокойно-уверенные. А ведь нас так швыряло!
Казалось, не волны, а горы, зеленоватые в белой чешуе, надвигаются на нас со всех сторон. С гор этих ветер срывал солоноватую пыль, и лицо обдавало, будто Канаревский вовсю нажимает на грушу пульверизатора. Правда, на вкус эта мельчайшая водяная пыль меньше всего напоминала одеколон. Я ощущал на губах горечь и запах йода.
Один из моряков - тот, у которого из-под фуражки виднелись золотистые волосы, - приложил руку к козырьку и сказал по-английски:
- Здравствуйте!
- Переводи! - шепнул мне отец.
И я переводил. Вот о чём они говорили:
К а п и т а н "П у ш к и н а". У "Карелии" острыми камнями повреждена обшивка. Трюм заливает.
К а п и т а н "Л а в а л е т а". Знаю. И помпы ничего не дают. Команде надо оставить корабль. Иначе им придётся пускать пузыри.
Золотоволосый капитан поднял правую руку.
- Буль-буль, - произнёс он. А потом левую руку ткнул вниз и сказал: Человек вниз - пузыри наверх. - И добавил по-русски: - Крызка.
Наверное, он хотел сказать "крышка".
К а п и т а н "П у ш к и н а". Что предлагаете?
К а п и т а н "Л а в а л е т а". Я сказал - открытый лист. Подпишите, и я приму все меры. Я назначу премию - триста фунтов. Это целый мешок золота! (Он показал руками, какой величины мешок.) Деньги сделают всё. У меня в команде найдётся матрос, который обследует обшивку корабля, даже рискуя, что его зажмёт между бортом и камнями. Если сразу на это дело никто не пойдёт, я удвою ставку, и деньги сделают своё дело: мы найдём щель и заделаем её. Но только с одним условием: открытый лист. Деньги против жизни. Понятно?
Я перевёл, но капитан "Пушкина" переспросил:
- Ты не ошибся: "Деньги против жизни"?
- Да, - сказал я, - это самый точный перевод. Капитан "Лавалета" так сказал. Точно так.
Капитан "Пушкина" приложил ребро ладони к козырьку:
- Благодарю вас!.. Трап капитану!
- Значит, нет? - спросил капитан "Лавалета".
- Да! Нет! - подтвердил по-английски капитан "Пушкина" и повторил твёрдо, решительно: - Нет!
Разбиваясь о подводные камни, волны откатывались с злобным шипением. И тогда обнажались тёмные рифы.
С них медленно сползала грязно-серая чешуя моря.
НА ПАРУСАХ
Я снова спустился в кубрик. Качка усилилась. Мне стало так худо, что теперь ни за какие коврижки я не стал бы подниматься на палубу. Я лежал с закрытыми глазами, проклиная свою судьбу и золотоволосого капитана "Лавалета", когда снова пришёл отец. Он сказал мне:
- Походи. Иногда лучше ходить, чем лежать. И потом выпей это! - Он поставил на стол большую тяжёлую кружку, от которой шёл пар. - Это прислал Гегалашвили. Он сам спускался в камбуз. Самсон сказал, что это тебе поможет. И спать будешь крепче. Не робей. Эх ты, Тельняшка!
Отец ушёл. Да, надо ведь объяснить, что такое камбуз. Это кухня. Вечно в разговоре я употребляю эти наши морские выражения, забывая, что вам их надо объяснять.
Так вот: после ухода отца я начал бороться. Бороться сам с собой. Это очень трудная борьба. Хочется не двигаться, лежать, лежать не поворачиваясь. Пусть мутит, пускай болит голова - только бы ничего не делать, не приподниматься. Это казалось таким тяжёлым. Хочется одно, а надо другое. И вот они сцепились, эти два "хочется" и "надо". И "хочется" пустил в ход своё самое сильное оружие. Он, "хочется", сказал: "Послушай, "надо", а надо ли? Может быть, "надо" совсем не надо?" Боролся я сам с собой долго. Пробовал считать до трёх:
- Раз, два, три - вставай! Вставай же!
И... не вставал.
Пробовал так, пробовал эдак. Говорил себе о воле, о воспитании характера.
Лежу. Мысли бегут одна быстрее другой - догоняют, перегоняют, сталкиваются. Парикмахер Канаревский, Криади у него в кресле, наш класс, Женя Ежин нагнулся к чернильнице на парте и что-то жуёт. Серафима Петровна у доски. Доска. Небо. Мачта чертит петли и круги на аспидных облаках. Белые круги на чёрной доске. Серафима Петровна медленно опускается на пол. Падает... И я вспоминаю её слова о том, что хотеть - это ещё не значит мочь. Между ними лежит лень, и надо её перейти. А потом поперёк дороги оказывается широкая река - безволие, - и её переплыть надо. Но это ещё не всё. Перешагнул через лень, переплыл через безволие, а, глядь, перед тобой выросла высоченная стена - неверие в свои силы. И эту стену перелезть надо. Надо!
Я вскакиваю. Хватаю кружку. Меня обдает запахом лекарства и чая. Но теперь я не колеблюсь. Теперь я быстр и решителен. Борьба окончена. "Надо" победило "хочется". "Хочется" лежит распластанный на койке. А я стою. И я пью тёплое варево из кружки. Пью залпом, запрокинув голову. Меня перестаёт мутить. Но голова ещё болит. И ноги чуть подгибаются - не держат в коленях. Я иду по узкому коридору, хватаясь то за правую, то за левую стенку, - меня швыряет из стороны в сторону.
На носу "Диспашора" небольшой салон. Сейчас он пуст. В салоне низкий потолок. Наверное, от этого я кажусь себе высоким и сильным. И я принимаю решение: пройти в конец салона, ни за что не хватаясь руками. Пройти по прямой, держа руки у бёдер. И я иду, широко расставляя ноги. Это помогает удерживать равновесие. Несколько раз мне кажется, что я упаду на пол, грохнусь, как подрубленный столб. Но я не падаю. Я дохожу до самого конца салона, раздвигаю занавеску и вижу мотки морского шпагата, паруса, сложенные, как одеяла, тугие мешки.
Тут, на самом носу корабля, меня подбрасывает, как на качелях. Но меня уже не мутит. Мне даже весело. Это, должно быть, помогло варево капитана Гегалашвили. Я сажусь на мягкий сложенный парус и качаюсь: "Хоп-хоп, хоп-хоп!"
Сбоку два круглых иллюминатора. В них видны попеременно: то белая пена, то тёмно-зелёная и совсем чёрная вода, а потом вдруг серое небо. Смешно. Совсем как на большом колесе-качелях в парке.
На парусах я устраиваюсь, как в люльке. И вдруг слышу страшный шум и даже, мне кажется, выстрелы.
Занавеска отдёргивается, и в просвете я вижу человека, у которого голова повязана красным платком. Человек этот подпоясан широким кушаком, из-за которого торчат два пистолета. Наган и браунинг. О, системы револьверов я знаю, как царапины и пятна на моей парте, за которой сижу уже пятый год.
Человек говорит:
- Я с "Лавалета". Пошли!
ПИРАТЫ И БРИЛЛИАНТЫ
Да, это были настоящие пираты. На палубе "Лавалета" я видел пушки и пулемёты, задёрнутые брезентом, будто это спасательные шлюпки. Но дуло орудия не скроешь: оно торчит из брезента, как шило из мешка.
Шторм утих. Я шёл по палубе пиратского корабля, чувствуя за спиной два револьвера.
- Вниз! - коротко распорядился человек, который меня вёл.
И я стал спускаться по крутой лесенке, рискуя каждое мгновение сорваться и полететь кувырком. Ступеньки были высокими, скользкими. Вот, кажется, последняя. Там, внизу, зеркала, золочёные кресла, ковры, подсвечники с хрустальными подвесками. Ещё шаг, и я ступлю на ковёр. Нет, мне это показалось. Скользкая лестница не имеет конца. Что же это? Куда меня ведут? Почему? За что?
В большом зеркале я вижу человека, который сопровождает меня. Холодные зеленовато-серые глаза цвета морской воды. Брови над ними взъерошенные. Сухая, морщинистая кожа. Злой взгляд. Властный. Наверное, это капитан. Главный пират. Хотя почему-то он не похож на того золотоволосого, что я сегодня видел на мостике. А разве их разберёшь! Тот, с "Лавалета", тоже был бандитом, только хорошо одетым. Такой может выстрелить в спину и потом перешагнуть через убитого, как через бревно, не дрогнет.
Страшно. Ой как страшно!
"Где отец? Где Гегалашвили? Что с "Пушкиным"? Это ведь большой корабль. Неужели он не пришёл на помощь "Диспашору", не заступился за маленький катерок?"
Капитан пиратского корабля говорит мне в спину:
- Заложник.
Он говорит в спину, а я в то же время вижу его в зеркале. Он смеётся. Рот беззубый. Только два жёлтых клыка торчат сверху и один стальной зуб снизу. Большой чёрный рот.
От страха мне кажется, что у меня в жилах не кровь, а холодная газированная вода. Вся в пузырьках. Без сиропа, конечно. Ледяная.
Меня трясёт. Я хочу что-то сказать, запротестовать, кричать. Но не могу. Страх сделал меня немым и бессильным.
Мы проходим мимо зеркал по мягким, пушистым коврам. Я вижу огромные вазы и кувшины вроде тех, что были в историческом музее, когда мы ходили на экскурсию всем классом. И ещё у стены стоят кованые сундуки.
Капитан кладёт мне руку на плечо. Рука тяжёлая, будто она из камня или из чугуна.
- Стой!
Он подходит к одному из сундуков, поворачивает ключ и поднимает крышку. При этом раздаётся музыка. Одна музыкальная строка. Как по радио позывные какой-то далёкой радиостанции.
- Смотри! - приказывает мне капитан.
Я заглядываю в сундук. Он доверху набит белыми бумажными кирпичиками. О, я чудесно знаю, что это такое. Такие кирпичи, а проще сказать, оклеенные пачки денег получил в своё время на Обувке Емельян Петрович. Но здесь, в сундуке, не только деньги. Я вижу огромные ожерелья из жемчужин. Нитки жемчуга в мотках, совсем как корабельные канаты. В этих кругах блестят драгоценные камни. Они искрятся и отсвечивают, как электрические лампочки. Огромный сундук, и чего только там нет: золотые портсигары, брошки, кольца, браслеты и огромные сверкающие алмазы!
Я зажмуриваюсь:
- Что это?
- Пошли! - приказывает капитан.
Я попадаю в огромную каюту, где на полках золотые чернильные приборы со слонами, оленями и рысаками. Здесь как в комиссионном магазине: пишущие машинки, фотоаппараты, охотничьи ружья, картины - всего не перечислишь.
- Садись! - говорит мне капитан, закуривая длинную тонкую трубку.
До меня доносится запах чернослива и мёда. Я думаю о том, что же это такое? Почему я здесь? Откуда эти богатства?
- Со дна моря, - говорит капитан. - Сокровища погибших кораблей. И на "Карелии" много богатства. Пока не отдадут все богатства, тебя не выпустим...
"Чай", - хочу сказать я, но не могу произнести ни слова.
- Чепуха! - смеётся капитан. - Чай в трюме забил насосы. Ха-ха-ха! Трубка у него в вытянутой руке. Он откинулся на спинку кресла. Он сотрясается от хохота. - Чай! Сахар! Кофе-какао! Ха-ха-ха! А ты видел, щенок, как вздёргивают висельника на грот-мачту? Не видел? Ха-ха-ха! Оттуда - с грот-мачты - чудесный вид. А крепких пеньковых галстуков хватит у нас на все команды: "Карелии", "Пушкина" и вашего корытца, которое называют "Диспашор"...
Да, так оно и было. Слишком страшно, чтобы всё подробно пересказать. Я понял, что из лап этого пирата мне не спастись. Но тут неожиданно помог случай.
Мы шли по палубе, через которую перекатывались волны, ежеминутно грозя нас смыть. Проходя мимо спасательной шлюпки, пират остановился. Здесь не заливало. Спасательная шлюпка спасала нас от волн, как волнолом. Мы стояли лицом к лицу - я и капитан. Но я в это время почему-то не видел его лица. Прямо у моей переносицы торчало дуло револьвера: кружочек и мушка над ним.
- Понюхай... - сказал пират. - Пахнет смертью.
Потом тёмный кружок дула сменился белым листом бумаги. Это был большой лист, вроде тех листов ватманской бумаги, которые лежали у нас на партах во время урока рисования.
- Подпиши! - тоном приказа произнёс капитан. В правой руке он держал новенькую самопишущую ручку с золотым пером. - Ну!
"Ни за что, - пронеслось у меня в голове. - Ни за что!"
И в это время огромная волна перемахнула через спасательную лодку, сшибла с ног пирата и смыла его за фальшборт. Это такой выступ на борту корабля. При этом он выронил бумагу и ручку.
"Бежать!" - мелькнуло у меня в голове. Но кто-то вцепился в мою ногу. Я посмотрел за борт и увидел пирата, который висел за перилами палубы, держась одной рукой за какой-то корабельный канат, а другой ухватившись за мой ботинок. Теперь он кричал совсем другим голосом - не угрожающе приказывая, а умоляюще прося:
- Спаси! Не двигайся! Ой, вытяни! Погибаю!
Волны подбирались к пирату, корабль раскачивался, борта были скользкими. Да, пират мог сорваться в любую секунду.
Я быстро нагнулся, поднял самописку и бумагу (она удачно упала на брезент и не промокла) и закричал пирату:
- Подпиши открытый лист!..
И вот уже "Диспашор" входит в родной порт, а я стою на капитанском мостике: в одной руке у меня рупор, а другой я придерживаю за пазухой открытый лист. Он даже чуть-чуть давит мне на грудь.
Мы стоим у причала и смотрим, как с "Диспашора" выгружают огромные ящики и большой зелёный сундук.
И море при этом спокойное.
Оно такое тихое и ласковое, что не верится, как это же море совсем недавно рычало и бесновалось.
И вообще многое было непонятным.
Когда "Диспашор" пришвартовался к пристани, я увидел размахивающих шапками Канаревского и Женю Ежина. И самое смешное: они приветствовали меня. А потом во время разгрузки, когда с берега, как обычно, кричали крановщику "вира!" - что значит "наверх" и "майна!" - что означает "вниз", зелёный сундук сорвался и полетел с высоты портового крана на булыжную мостовую пристани. А надо сказать, что мостовая у грузового причала была усыпана навозом, смешанным с грязью. Вот в этот-то навоз плюхнулся огромный сундук и разбился, будто был не из дерева, а из гипса. И во все стороны посыпались золотые кольца с бриллиантами, браслеты, ожерелья и пачки денег - одним словом, всё, что мы забрали у пиратов.
Женя Ежин вздрогнул так, будто его ударило электрическим током. Рука выронила кепку, которой он махал мне, туловище вытянулось, глаза и рот широко раскрылись. Он выкрикнул только: "Ой!" - и бросился на мостовую, хватая пригоршнями алмазы, бриллианты вместе с навозом, засовывая себе в карманы эту кашу...
А потом я помню шумную драку.
В нашем дворе закрыли ворота и начали делёжку.
- Вы обсчитали меня! - кричал Ежин-старший, держа двумя руками одеяло, в котором были золотые кольца и браслеты.
- Я не позволю обманывать моего мужа! - вопила его жена.
А Женя, Женя, что с ним творилось! Он ползал на карачках вокруг шумящей, возбуждённой толпы, подбирая закатившиеся колечки и бусинки от разорванных ожерелий. Благо на него никто не обращал внимания - все были поглощены дележом.
Криади ссыпал деньги в мешок, от которого шла белая мучная пыль, и, должно быть, от этого стоявший за ним Канаревский чихнул. Ему никто не сказал "на здоровье". А сам парикмахер крикнул булочнику Криади:
- Старый чёрт! Жадина! Хватает деньги полными мешками, а другие чихай из-за этого.
- Не размахивайте руками! - толкнул Канаревского Емельян Петрович. А то я как размахнусь сапожной колодкой - не поздоровится!
Они подрались. Те, что получили свою часть, стояли, прижимая к груди мешки или корзины, кошёлки или одеяла - то, во что они ссыпали свою долю денег, золота и бриллиантов. Они не уходили, не отрывали глаз от сверкающей и чуть дымной кучи. Да, от этой кучи золота и бриллиантов шёл как бы пар. С чего бы это? А-а, понял - ведь первый самый большой зелёный сундук упал в навоз. Чтобы не упустить хотя бы одно колечко, драгоценности сгребли вместе с навозом. А с утра было солнце - навоз нагрелся, и теперь от него шёл небольшой такой парок. Нет, это никого не тревожило. Деньги не нюхали. Только портной Иван Яковлевич сказал:
- Ну, как там черёд? Скоро и ко мне дойдёт радость - хватит навозу?
Я стал рядом с отцом. Он сказал мне:
- Теперь ты видишь, что незаработанные деньги - это бездонное море, в котором тонут честь, правда и дружба. Смотри - они все готовы перегрызть друг другу горло.
Я тогда подумал: "Отец, должно быть, прав. Но зато завтра у всех нас начнётся чудесная, прямо-таки сказочная жизнь". А вот и наша доля богатств. В вазочке, где иногда бывало варенье, теперь кольца с бриллиантами и огромные алмазы, величиной со сливу. В соломенной хлебнице нитки жемчуга.
Я открываю шкаф, где недавно ещё был пайковый хлеб, а теперь бывала колбаса или сыр, а в праздники - сладкий пирог или медовые коржики. Нет, сегодня и тут всё было как в сказке: вместо пирога - белые пачки денег, вместо коржиков - ожерелья, вместо колбасы - золотые портсигары...
- Ты что там рыщешь? - спрашивает отец.
Он сидит на кровати: плечи опущены, руки висят длинные, не настоящие, будто не руки, а пустые рукава. Такие и не поднимешь, ими ничего не сделаешь. На лице отца прибавилось морщин. И глаза не такие, как всегда, а словно стеклянные. Отец небрит, чего раньше с ним никогда не случалось. Я подхожу к нему, но он отталкивает меня:
- Отойди. От меня пахнет навозом. Пойду побреюсь, и пусть меня Канаревский побрызгает одеколоном. Он любит, когда клиенты просят одеколон. И мама к этому времени подойдёт. Позавтракаем.
- А на работу? - спрашиваю я.
- Работа?! Смешно! Нам хватит денег до конца жизни. Я больше в порт не ходок.
В это время входит мама. В руках у неё пустая сумка.
- Криади сегодня не растапливал печь. Хлеба нет.
Она сидит за столом, на котором стоит вазочка с бриллиантовыми кольцами, и руки у неё висят, как у папы. Мне очень жаль маму.
А потом приходит отец - такой же небритый, каким был, когда уходил, и говорит:
- У Канаревского закрыто.
И я слышу со двора крик жены Ежина:
- Нет, вы подумайте - этот портняжка не желает даже дверь открыть! Его, видите ли, не интересует работа. А я пришла заказать ему пять костюмов, три пальто и ещё всякие курточки для ребёнка. Мой Женечка не может ходить голодранцем, как всякие портовые босяки.
"Это она обо мне", - думаю я.
- Мне хочется есть.
- Пойди в порт, - говорит отец. - Там рядом с моими весами "Красный рыбак" продаёт рыбу. Беги побыстрее, а то рыбы не будет.
Я бегу в порт и вижу горы трепещущего серебра.
Дед Николай сидит тут же, быстро-быстро перебирая своими жилистыми руками в навозе, отделяя бриллианты и золотые кольца.
В желудке у меня уже урчит, мне даже кажется, что я чувствую запах жареной рыбы. Огромная сковородка. Рыба на ней шипит, масло постреливает, а рыбины покрываются коричневой - такой вкусной - корочкой. Сейчас я прибегу домой и накормлю маму, папу, Муську.
- Что тебе? - спрашивает дед.
- Я за рыбой!
- Нема рыбы!
- А эта?
- Есть, да не про вашу честь. Протухнет - на свалку вывезем.
- Почему на свалку?
- Я ж говорю - протухнет.
- А почему протухнет?
- Соли нет. Склад закрыт. А ключ у твоего отца. А твой отец в порт больше не ходок. Так?
- Так, дедушка!
- Ну, раз так - ходи отсюда. Сказано: нема рыбы.
- А как же "Красный рыбак"?
- Нема "Красного рыбака".
- Как же так - нема?! Это ж не один человек, а целая артель. Все за одного.
- И все спят. Посчитали свои бриллианты и полегли спать. Работать неохота. И соли нема. И коня нема, и кучера нема. А ну, геть отсюда зелёный ещё рассуждать!
Он схватил меня за ворот и так потряс, что я... проснулся. Надо мной грохотали якорные цепи, топали ноги, скрипела пароходная лебёдка и десятки голосов что-то кричали. А мне ещё чудились обрывки сна. Ну и насмотрелся я тогда всякого во сне. Должно быть, этому помогло снотворное варево, которое прислал мне Гегалашвили.
СПАСЕНИЕ КОРАБЛЯ
Я вышел на палубу. Чёрная громада "Карелии" нависла над маленьким "Диспашором", как высоченная стена.
Впереди виднелась корма парохода "Пушкин". Наверное, вся команда "Пушкина" была в это время там, под большим красным флагом. Флаг этот как бы плыл по ветру, переливался, трепетал, а то его разглаживало вдруг, точно туго натянутый парус. И чётко вырисовывались на алом нашем флаге золотые серп и молот.
Отец и Гегалашвили стояли обнявшись. А рядом я видел матросов, которые сшибались друг с дружкой, совсем как мы на переменках. Взрослые люди - обросшие, всклокоченные - трясли друг друга за плечи. Один из матросов, совсем пожилой - ну, как мой отец, не моложе, - всё подбрасывал вверх свою фуражку и громко кричал:
- Ура-а!
У отца были мокрые щёки и лоб. Пот стекал струйкой от виска через всё лицо. Глаза блестели, и он показался мне молодым, как никогда.
Отец увидел меня, и сразу же брови его соединились на переносице.
- Где ты был?
- Спал.
- Где?
- На носу.
- Мы обыскали весь корабль. О каком носе ты говоришь?
- Я был в салоне на носу "Диспашора", за занавеской на парусе.
- Вот уж этого никто не мог предположить, - сказал отец. - Хорош сынок! А ведь я предупреждал тебя, что в море с человека спрашивают больше, чем на суше. Предупреждал?
- Да, папа. И ты ещё говорил мне, что в спасательной экспедиции спрашивают больше, чем на море.
- Хорошо хоть, что ты помнишь, что тебе говорили. И счастье твоё, что сейчас и сердиться-то нельзя. Радость: "Карелия" спасена. Только что стащили "Карелию". Ты видишь - вот она качается на волнах. Качается!
- Вижу!
- Как жаль, что ты проспал. За всю свою жизнь я не был в такой морской упряжке. Маленький "Диспашор" и большой "Пушкин". Мы привязались стальными тросами к "Карелии", Гегалашвили был на мостике, я на лебёдке. Машины работали на полную мощность. Но камни ещё цеплялись за "Карелию". Тросы не выдерживали - лопались. А с "Лавалета" семафорили флажками: "Соглашайтесь на открытый лист, пока мы не ушли".
- И согласились? - спросил я.
- Что ты! На "Карелии" об этом никто и не думал, хотя почти все отсеки корабля ещё заливало водой. На днище ведь разошлись швы, оттого что корабль тянули по камням. Но мы снова закрепили трос и снова тянули. Пока, наконец, "Карелия" не покачнулась и не начала медленно сползать с камней в море. Сначала чуть заметно. А потом быстрее, ещё быстрее. И вот она на чистой воде.
В это время раздался протяжный гудок:
- "Карелия"! - воскликнул отец. - Слышишь, подаёт голос. Тише.
Ту... ту... ту... ту... у... у!.. И снова: ту... ту...
Можно было подумать, что кто-то баловался, дёргая за ручку гудка. Но оказалось, что это не баловство, а звуковые сигналы.
- "Карелия" прощается с "Лавалетом", - сказал отец. - Слышишь, желает "Лавалету" счастливого пути.
Я вспомнил капитана пиратского корабля и сказал:
- Ему бы пожелать наскочить на камень.
- А зачем? - Отец вытер платком мокрый лоб. - От ругани толку мало. Если в гневе пнёшь камень, то только ноге будет больно. Пираты могут награбить золото, но счастье всё равно проплывёт мимо них. Пошли в кубрик. Слышишь? Нас зовут.
ТОНЕМ
Битва за спасение "Карелии" закончилась. Пароход этот снимали с камней в такой сильный шторм, что на "Пушкине" укачало даже кочегаров этих людей, которые всегда казались мне вылитыми из бронзы. Кочегары падали - не могли стоять вахту. А "Диспашор" - это маленькое судёнышко волны избивали как хотели.
Море, которое, казалось, взбесилось, сорвало спасательную шлюпку на "Диспашоре", обрушилось на капитанский мостик, поломало здесь поручни, порвало снасти, повалило и оглушило капитана.
С "Лавалета" радировали "Диспашору":
- Отходите. Вас сейчас выбросит на камни.
Но Гегалашвили и не думал отходить. Он приказал привязать себя к мачте, чтобы его не смыло волной, и продолжал командовать своим судёнышком.
Отец стоял у лебёдки. Когда оборвали провод, который давал моторам ток, лебёдку крутили вручную. Крутили до тех пор, пока снова не застучала машина. А железо на ручках лебёдки уже покраснело, будто покрылось ржавчиной. Но это была не ржавчина. После спасения "Карелии" мама с неделю, должно быть, бинтовала пальцы отца. На пальцах у него потрескалась кожа на мозолях, и руки кровоточили.
Да, снять "Карелию" с камней было совсем не просто. Спасти попавший в беду пароход было особенно сложно потому, что подводные камни не позволяли спасательным кораблям подойти близко к "Карелии".
Тогда в воду спустился водолаз. Он очутился как бы в каменном ущелье. Скалы выше человеческого роста и огромные острые камни были всюду. Водолаз пробирался согнувшись, а где и на четвереньках или ползком. Он изучал днище "Карелии", искал места пробоин и разрывов. Затем водолазный бот, рискуя разбиться в любое мгновение, доставил на "Карелию" Гегалашвили, моего отца и двух матросов. Этот же бот отвёз на погибающий корабль мощные насосы с "Диспашора". И вот матросы и мой отец стали заводить пластыри, а проще сказать - ставить латки на повреждённое днище "Карелии". Гегалашвили в это время руководил откачкой воды. И "Карелия", чуть покачиваясь, начала медленно приподниматься с камней.
Теперь отец и Гегалашвили вернулись на "Диспашор". Тут-то и получилась морская упряжка, о которой говорил мой отец: "Карелию" вытягивали, как репку из сказки: "Бабка за дедку, дедка за репку..." "Пушкин" - за "Карелию", "Диспашор" - за "Пушкина". И в то время, когда снимали с камней "Карелию", на самой "Карелии" снимали все вспомогательные механизмы: грузовые краны, шлюпки со шлюп-балками, на которых они подвешены, всё, что было тяжёлым, что заставляло корабль сидеть глубоко в воде. А в трюме по горло в ледяной воде моряки вгрызались в решётки приёмного шланга, выбирая мусор, грязь, щепки, чай - всё, что забило насосы.
Казалось, что всё страшное позади, что "Карелия" спасена, что остались самые пустяки - отбуксировать в порт больной корабль, избитый волнами и истерзанный рифами.
Нет, всё было не так-то просто.
К тому времени, когда "Карелию" стянули с рифов, волнение усилилось. Теперь уже не понять было, где кончалось серо-зелёное море и начиналось такое же грязное небо. Здесь, у этого каменистого острова, погода менялась по нескольку раз в день. И вот пришла новая беда. Раньше плохо было оттого, что "Карелию" держали рифы. А теперь корабль оказался на плаву, но корабль неуправляемый, со сломанным винтом и рулём, безжизненный, беспомощный, как человек, связанный по рукам и ногам и брошенный в воду. При этом случилось так, что неуправляемая "Карелия" вдруг развернулась, стала бортом к волне и стукнула всей своей тяжестью маленький "Диспашор"...
Я помню только, как в то мгновение кто-то невидимый вырвал из-под моих ног палубу, как я опрокинулся, увидел кончик мачты, небо, нос "Диспашора" и снова палубу. Я проделал полный круг, или, как говорят в цирке, сделал сальто-мортале. Но в это время сообразить всё это было невозможно. У меня было такое ощущение, будто кто-то швыряет меня, подбрасывает, играет мной, как мячиком. Помню ещё руку отца, ухватившего меня за пояс, и его голос:
- Держись!
Маленький корабль перебрасывало с волны на волну, мотало из стороны в сторону.
Было мгновение, когда, оправившись от страшного удара, "Диспашор" снова как бы устоялся, но где-то шумела вода, и стало заметно, что море медленно поднимается к бортам.
"Тонем", - промелькнуло у меня в голове.
Да, теперь решали минуты. Качка стала куда сильнее, потому что во время удара машина "Диспашора" заглохла. Нас накренило так, что я размахивал руками, старался схватить что попало - лишь бы удержаться. К такой качке приноровиться нельзя. Казалось, что наш "Диспашор" встал на дыбы. Вслед за отцом я выкарабкался на палубу и схватил за рукав Гегалашвили.
- Спокойно, - сказал капитан. - Без паники.
Вода перекатывалась уже по палубе, поднималась выше моих ботинок. Я это чувствовал потому, что ноги мои сковывал мокрый холод. Громадная водяная гора, окутанная морской пылью, росла, мчась к нам с огромной скоростью.
- Нужно искать повреждение! - прокричал охрипшим голосом Гегалашвили. Он обвёл взглядом всех, кто стоял на палубе. - Нужно спуститься за борт и проползти на руках до носа...
- Раздавит, - сказал отец. - "Карелия" рядом.
Палуба накренилась, и нас снова ударило волной по ногам. Ударило высоко - меня выше колен, а взрослых тоже так высоко, что в их матросские сапоги хлынула ледяная вода.