Корабль оседал. Пенящиеся гребни волн лезли на нас со всех сторон.
Гегалашвили рванулся вперёд, но отец схватил его за бушлат.
- Ты слишком тяжёл, Самсон. И я уже не гожусь для этого.
- Я! - выскочил вперёд Витька.
- Нет! - Гегалашвили оттянул Виктора назад. - Я не могу посылать тебя на смерть.
- А вы же сами хотели. Вы - капитан. - Виктор вырвался и побежал к перилам.
Всё это произошло скорее, чем удаётся мне рассказать. Мы только увидели, как мелькнул в воздухе блестящий бушлат и сапоги Виктора.
Гегалашвили и отец побежали по борту к тому месту, где полз по ту сторону поручней Виктор. До меня долетели только отдельные слова, и разобраться в том, что к чему, мне было трудно. Я слышал, как капитан требовал топор, и видел, как пробежал матрос с грохочущим ящиком. Наверное, в нём были какие-то инструменты. Потом я слышал стук и скрежет.
Теперь здесь, у лестницы в кубрик, стоял я один, держась за поручни двумя руками. И трудно было разобрать в мешанине шумов - то ли ветер шумит, то ли скрежещет и грохочет топор...
Потом отец подошёл ко мне. Он вытирал мокрый лоб и щёки. Дышал отец тяжело, так, будто пробежал целую версту.
Он сел прямо на палубу, прислонившись спиной к поручням. Я не знал, чем помочь отцу. Он понял меня и сказал:
- Сядь. Отдохнём.
Мы помолчали.
- Да, - произнёс отец, как бы думая вслух, - эти минуты были самыми опасными.
- Почему? - спросил я.
- Да потому, что днище "Карелии" продырявили рифы, но рифы же держали её на поверхности. А наш "Диспашор" был на чистой воде. Его стукнула неуправляемая "Карелия", да так, что, не найди Виктор повреждение и не заделай его, мы сразу же пошли бы ко дну, как дырявая лоханка. Нас-то рифы не держали. Понял?
Только теперь я понял, как близка была катастрофа. И ещё понял я, какой смелый парень Виктор. Хотя, по правде говоря, я и раньше в этом не сомневался.
Я думал о Викторе и молчал. Молчал и отец. Так, наверное, всегда бывает с людьми, после того как случается что-то значительное.
Мы сидели молча, должно быть, минут десять, а может быть, полчаса. Мне послышалось, что кто-то позвал нас, но потом я решил, что это просто шум моря. Застучала машина. "Диспашор" пошёл в открытое море, подальше от толкнувшей его "Карелии".
В КУБРИКЕ
Потом я с отцом спустился в кубрик. На узком холодном клеёнчатом диване спал Гегалашвили. Виктор спал тут же, сидя, уронив голову на стол. Кроме этих двух спящих людей, в кубрике никого не было.
На столе стояли пустые консервные банки, лежал нож и ложки.
- Кто же звал нас? - спросил я отца.
- Они. Но мы ведь пришли не сразу. А они очень устали. Видишь - поели и сразу уснули. Настал час передышки. Моряки умеют так спать: через час поднимаются, как по команде, и с новыми силами за работу - в обратный путь. А вот и наши две банки консервов. Садись ешь...
Я не помню еды вкуснее. Вылизывая банку, я вдруг подумал о том, что там Муся и мама без хлеба и без всякой еды, и улыбнулся, вспомнив, что вся эта история с пиратами и бриллиантами была просто сном.
А отец сказал:
- Что ты улыбаешься про себя, как дурачок?
- Мне снился сон. Знаешь какой? Хочешь, расскажу?
- Нет, не хочу. Я не люблю, когда рассказывают сны. И сам их никогда не рассказываю. Глупости всё это! Поел?.. Можно подумать, что ты ещё ждёшь адвоката!
- Нет, - сказал я. - Мне не надо адвоката. А если бы его подали, это не про меня: новичкам адвокат не полагается.
Отец хмыкнул что-то про себя, но я понял, что он остался доволен моим ответом. Как же: сын знал уже такие тонкости моряцкого языка, как "адвокат" - так называли на парусниках крепкий чай с ромом. Но юнгам и вообще новичкам такое лакомство не полагалось.
Мы были у выхода из кубрика. Отец приложил палец к губам, прислушался и не то сказал, не то спросил:
- Исправно стучит?
- Исправно, - сказал я, хотя не очень-то разбирался в оттенках голоса машины.
- Да, хорошо, - подтвердил отец и, посмотрев на меня, добавил: Дрейфа не будет. Пошли на палубу. Пока ты спал, люди тут знаешь как устали!.. Теперь поможешь им... Пошли.
Я понял двойное значение его слов. Вообще-то говоря, дрейфом называют беспомощность корабля, когда его сносит с курса ветром или течением. Так могло случиться с нашим "Диспашором", если бы сдала машина.
Но "дрейф", "дрейфить" имеет и другое значение: "струсить", "убежать от опасности".
Да, в тот раз отец не ругал меня, прямо не выговаривал мне, но и без этого заставил меня покраснеть, вспомнить о том, где я был, когда команда билась за спасение корабля.
ДОМА
А вот и наш порт. Ветер растормошил гладкое голубое небо. Во все стороны разбегались тёмные морские ухабы и белые пенистые гребешки. А между зыбкими горушками качались, лениво взмахивая острыми крыльями, белоснежные чайки. Иногда они, совсем не шевеля крыльями, скользили с волны на волну. Это было особенно красиво.
Мы подходили к волнолому, и маяк подмигивал нам своими разноцветными глазами.
Я слышал, как стучала машина нашего катера и шипела вода под винтом, и винт этот плёл из воды причудливые кружева.
Было раннее утро. Всё вокруг: белые гребешки волн, крылья чаек и даже белые спасательные круги с буквами "Д-и-с-п-а-ш-о-р" - было как бы окутано красной вуалью. Сам воздух был красноватым. И солнце всходило на горизонте, как большой красный флаг.
В розовой дымке я видел знакомые очертания порта: подъёмные краны вытянули свои жирафьи шеи, большой холодильник поблёскивал золотом окон, которые отражали солнечные лучи, паровозики шныряли по набережной, как жуки. Над товарными вагонами величиной со спичечную коробку низко стелился дым.
Мне казалось, что я в театре: белая стена волнолома - это рампа, которая отделяет зрителей от сцены. А порт - это сцена. И вдруг между мной и портом - на самом волноломе у подножия маяка - выскочила фигура.
Видны были только очертания человека, потому что солнечные лучи били сбоку, они как бы стелились по самой поверхности моря, и человек этот, освещённый сзади, казался чёрным силуэтом. Вот он взмахнул руками, и на фоне неба затрепыхали два тёмных флажка.
"Диспашор" приветственно загудел. Ко мне - на нос корабля - подошли отец и Виктор.
Я видел, как люди высыпали на палубу и на других кораблях - на "Пушкине" и на "Карелии".
А флажки мелькали на фоне красного утреннего неба, и я с трудом успевал разобрать, что сигналил нам этот человек на волноломе.
Вот что, оказывается, передавали нам флажки:
"Привет победителям моря - спасателям матросам и командирам точка Ваши товарищи портовики восхищаются вашей смелостью и умением точка Спасибо за ваш труд за ваше мастерство за вашу усталость точка Ура восклицательный знак".
А вот и команда, которая всегда почти отдаётся моряками с каким-то торжеством:
- Отдать якорь!
Всплеск воды показался мне радостным возгласом моря, которое приветствовало наше возвращение, а громыхание якорной цепи - громом аплодисментов.
В порту нас встречало много народу. Но ещё издали я разглядел бороду деда Николая.
И я как-то, должно быть от волнения, потерял ощущение времени. Стучала лебёдка, отдавая последние звенья якорной цепи, громкая команда сливалась с криками "ура".
Все мы, кто был на корабле, сшибались с теми, кто вбежал по трапу.
Нас обнимали так, что трещали кости, целовали, хлопали по плечам и лопаткам.
Кто-то схватил меня и перебрасывал, как мячик. Меня ловили и снова подбрасывали, а в ушах всё время было только: "...А... а... а!"
Сознаюсь, что у меня замерло сердце и высохло во рту. Но всё равно было хорошо, очень хорошо.
Капитана Гегалашвили и Виктора качали. Капитан держал руки у бёдер и молча взлетал наверх, как кукла. Видно было, что он очень доволен тем, что его качают. А Виктор, Виктор! Он махал руками в воздухе, переворачивался, кричал, и мне всё время казалось, что его вот-вот уронят и Виктор разобьётся о мостовую порта. Но этого не случилось. Когда Виктора поставили на мостовую, он улыбался и, по всему видно было, остался очень доволен.
Дома нас ждал праздничный стол. Так было всегда, когда отец возвращался из плавания. Но в этот раз мы вернулись вдвоём. Мама поцеловала отца, потом меня, и я увидел, что у неё мокрые глаза и щёки.
После обеда мы с отцом спали.
В общем, ничего особенного не произошло.
Нет, произошло!
Утром я вскочил раньше обычного, и первое, что бросилось мне в глаза, - клубничное варенье в вазочке, которая стояла посередине стола. В соломенной хлебнице был хлеб.
Помывшись, я подбежал к шкафу и раскрыл дверцы.
- Тебе что? - спросила Муся. - Колбаса и сыр на столе. Я достала, пока ты мылся.
- А-а, - неопределённо сказал я.
В это утро завтрак казался мне особенно вкусным.
В школу я вышел в одно время с Муськой. Какой-то парнишка обогнал меня и стукнул школьной сумкой по спине. В другое время я бы наподдал ему - будь здоров! - а в то утро только посмотрел вслед и засмеялся тому, как он улепётывал от меня, смешно, по-медвежьи выбрасывая ноги.
Мне было радостно оттого, что все вокруг спешили в школу, оттого, что я слышал, как пел за работой Иван Яковлевич.
Как только я вошёл в класс, мне бросилась в глаза Серафима Петровна. Почему это сегодня я обратил на неё внимание? Она стояла у второй парты, хотя урок ещё не начался. Всё было как-то необычно. Форточка ещё открыта, дежурный вытирает доску, почти все парты пусты. А за второй партой новый ученик.
- Заходи! - говорит мне Серафима Петровна. - Знакомься. У нас сегодня в классе новенький.
Я протягиваю руку круглоголовому, лобастому, стриженому парнишке и думаю: "Где я видел его? Вроде бы знаком он мне и незнаком. Не пойму что-то".
А парнишка говорит:
- Андрейка!
- Андрейка? Так ты же Хрум-Хрум.
Он нагибает голову - глаза в пол - и произносит чуть слышно:
- Да, это я...
Мама Серафима Петровна (Андрейка называет её мамой) уходит, а спустя несколько минут приходит учительница Серафима Петровна. Я смотрю на неё и думаю: как жаль, что у меня нет фотоаппарата. Вот бы её сейчас заснять. Нет, теперь наша учительница не хватается за все предметы, чтобы не упасть. Волосы её кажутся ещё белее, но это оттого, что лицо Серафимы Петровны загорелое.
- Дети, - говорит она, - расскажите, кто как провёл лето. Поднимите руку, у кого лето прошло хорошо.
Я поднимаю руку и вижу, что это же сделали почти все.
Высоко поднял руку Андрейка, и сама Серафима Петровна тоже подняла руку. При этом она - я это точно заметил - переглянулась с Андрейкой, и они улыбнулись. А мой сосед шепнул мне:
- Знаешь, она теперь такая счастливая-счастливая.
- Тссс...
Серафима Петровна очень не любила, когда на уроках шепчутся. Мы замолчали.
- Ого, - сказала учительница, - руки подняли все, как один. Всем, значит, было хорошо и весело летом. Вот ты расскажи, где побывал, что принесло тебе радость во время каникул.
Серафима Петровна посмотрела на меня.
Я встал:
- Я был на спасении корабля.
- И что же ты там делал?
- Я спал. Меня укачало.
Весь класс захохотал.
- Тише! - Учительница подняла руку. - Он сказал правду, как было. А разве было бы лучше, если бы он присочинил, рассказал о своём геройстве, которого не было? Так как же - спасли корабль?
- Спасли. Это "Карелия". Её сняли с рифов и привели к нам в порт.
- Значит, "Карелия" будет плавать? А мне говорили, что она погибла где-то у берегов Турции.
- Нет. Её спасли. Подремонтируют, и она опять пойдёт в плавание.
- Садись, - сказала Серафима Петровна. - Теперь ясно, почему ты хорошо провёл время. Даже присутствовать при том, как люди делают добро, спасают кого-то, выручают из беды, - это большая радость.
Много ребят говорили после меня. Кто-то ездил в деревню, помогал убирать хлеб, а кто-то выходил с рыбаками в море.
У всех было о чём рассказать, и все почти были довольны. Только один мальчик сказал, что ему рассказать совсем нечего, потому что он просто болел свинкой. И всё...
В тот день мы окапывали во дворе школы молодые деревья. Мы сами их и сажали: каждый ученик по одному саженцу. Я бы дал орден человеку, который такое придумал. Вот мне одиннадцать лет, и у меня есть вроде бы сын светло-зелёное деревцо. И оно вытягивается, растёт. И болеет. Как тогда страшно! И потом оно выздоравливает, но накидываются на него всякие пакостники - вредители, которые могут его загубить. И надо его от этих вредителей защищать. Справился с вредителями, и опять деревцо крепнет, вытягивается вверх, раздаётся вширь. Если теперь погибнет, ещё страшнее. Ведь всю жизнь будешь думать: "А не я ли виноват, что моё деревцо погибло?"
Работу по окапыванию деревьев мы проводили на перемене, потому что специального урока по ботанике у нас не было, а уроки по труду были на Обувке. Моё деревцо в прошлом году было просто прутиком. Это была маленькая акация, которую я про себя называл "Витя". А назвал я только про себя, потому что, если бы об этом узнали, может быть, смеялись бы. Я никак не пойму, почему люди иногда смеются, если человек кого-нибудь крепко-крепко любит и не скрывает этого. Что тут смешного?
За год акация моя разрослась, на ней уже зашуршали листочки маленькие, светло-зелёные. Они окружали деревцо как бы дымкой.
После работы в саду у нас был последний урок, на котором Серафима Петровна прочитала нам страницу из рассказа Чехова "Счастье". И мне вот что запомнилось из написанного этим писателем:
"Есть счастье, а что с него толку, если оно в земле зарыто. Так и пропадает добро задаром без всякой пользы, как полова или овечий помёт".
Я вспомнил свой сон на корабле и подумал: "Что там полова и овечий помёт! Деньги и бриллианты тоже могут не принести никакого счастья, если ты их сам не заработал".
ВИКТОР
Больше всего я любил первые уроки после каникул. Потолки в классе кажутся особенно высокими, а школа - какой-то очень просторной и красивой.
Ребята все после лета чернющие, совсем как матросы с фелюг, что приплывают к нам из Греции и Турции. А кто-нибудь обязательно за лето так вырастет, как будто не одно лето прошло, а целых пять лет. И потом, знаете, на первых уроках после каникул у нас по-настоящему и не занимаются. Так только - разговоры всякие.
Вот Серафима Петровна на одном из первых уроков спрашивала нас о дружбе:
- Были у вас в прошлом году друзья?
И весь класс хором:
- Были! Были!
Наверное, каждый вспомнил своего друга и потому так громко отвечал. И я тоже громко ответил:
- Виктор! Виктор!
Все, кто сидел передо мной, обернулись, как по команде. Ведь все сказали "были", а я сказал "Виктор". Ну ничего из-за этого не произошло. Посмотрели только на меня, и всё. А я подумал: "Да, Виктор - друг на всю жизнь. Пусть я его и не очень часто вижу, а всё равно думаю о нём".
Потом Серафима Петровна спрашивала то одного, то другого:
- Значит, у тебя был друг. Ты и сейчас с ним дружишь?
И знаете, что ей чаще всего отвечали? Спорю - не угадаете. "Раздружились".
Серафима Петровна послушала, послушала и сказала:
- А ну поднимите руки, кто за это лето раздружился!
И, хотите верьте, хотите нет, почти половина класса подняла руки. Надо же!
Нет, это ещё не всё. Серафима Петровна спрашивала, почему же раздружились... Ой и смехота же была!
- Он меня ранцем стукнул.
Или:
- Я ему дал Жюля Верна, а он его мне без переплёта вернул. И ещё говорит, что так раньше было.
Много было всяких таких глупостей. А я всё время думал о Викторе. Взял бы он у меня Жюля Верна, да хоть бы и Тараса Бульбу. Ну и что? Отодрал бы переплёт. Он бы и сам рассказал мне, как это у него получилось. А если бы стукнул меня ранцем, я бы дал ему сдачи. Ох и катались бы мы по земле! Я на Виктора верхом. Он меня на обе лопатки...
Женька меня спросил:
- Ты чего это улыбаешься?..
А я, значит, думал о Викторе и про себя улыбался. Вы разве не улыбаетесь, когда думаете о чём-нибудь очень приятном? А мне бы с Виктором подраться. Просто так - помутузить друг дружку. Мы никогда так не боролись: просто так, не со зла совсем. А я один раз боролся с Виктором на берегу. Он никогда ножку не подставит, не обманет и больно не сделает. Да он же такой - не соврёт, не пожадничает.
"Раздружились из-за Жюля Верна". Надо же такое придумать! Да я с Виктором не раздружился бы, даже если бы он разорвал мою тельняшку. Я бы даже мог отдать ему её. И всё. Только он тельняшку не носит.
Знаете, когда я не знал, как мне поступить, я всегда представлял себе Виктора. Как бы он поступил? И я делал так же. И как же всегда хорошо получалось! Да, на том уроке, когда у нас в классе говорили о дружбе, я ведь тоже вспоминал Виктора. И не только тогда. Сколько раз бывало: пойду в тёплый день в порт и вижу ещё с лестницы - идёт по причалу Виктор. Походочка у него такая особенная - не как у других моряков, а вроде бы сухопутная, но особенная. Не могу я вам объяснить. Я Виктора за два квартала узнаю. И вот спускаюсь по лестнице в порт и вижу фигуру человека не больше спички. А знаю - Виктор. Ну, я и припущусь. Бегу со всех ног и кричу:
- Вик-то-о-р!
Разве в порту услышишь? Шум. Грохот. Лязг.
Догоню... Догнал. Нет, не Виктор.
Почему-то со мной часто такое случалось. Да, мысленно я бывал с Виктором каждый день. Я ему многое о себе рассказывал. И думал всегда, что, когда встречусь, всё по-настоящему расскажу. А вот встречались, и бывало:
- Здорово!
- Здорово!
А что ему рассказывать: как с Муськой поцапался или о том, как рубль потерял? Он скажет: "Она меньше - не обижай". Или: "Нашёл из-за чего огорчаться. Не в деньгах счастье". И правильно скажет. Я к этому времени, что мы встретились, уже и сам понял, что тогда с Муськой был неправ. А про рубль пожалел и забыл.
Вот я опять вспомнил этот разговор в классе о дружбе. Как подружились и как разошлись. Разве я знаю, почему я подружился с Виктором, и так, что никогда в жизни не раздружусь. Люблю я его, и всё. Если бы меня спросили: "За что?" - я бы и сказать не смог. Не знаю. Наверное, любовь - это такая штука, что любят не за что-то, а просто так, и сами не знают почему.
Да, жаль, не учился с нами Виктор. Интересно было бы с ним на одной парте сидеть. Только я боюсь, что много бы с ним разговаривал и получал бы от Серафимы Петровны замечания. Я даже сказал ему однажды:
- Вот был бы ты рядом со мной на парте вместо Женьки Ежина.
- Ещё чего выдумал! - сказал Виктор. - Женька твой что - не человек?
- Человек, конечно, только торгаш. Противно. Он, знаешь, за копейку отца родного утопит.
- Сам ко дну пойдёт. Факт.
- Не, Витька, не пойдёт. Такие не тонут...
Ох и поспорили мы тогда!
Виктор:
- Потонет!
Я:
- Выплывет!
И тогда вот Виктор рассказал мне, что один матрос в заграничном плавании видел на каком-то там корабле знак: отрубленная рука. И кровь вокруг. Эмблема - знак фирмы, которой принадлежат эти корабли.
Я тогда спросил Виктора:
- А почему такой страшный знак?
И Виктор рассказал, как у одного, значит, богача кораблевладельца было два сына. И вот идут они по пристани - отец с сыновьями, - отец и говорит: "Я скоро помру и корабль этот мой - самый лучший, что вон там на якоре стоит, - тому из вас отдам, кто первый к нему доплывёт и рукой к нему притронется". Ну, сынки оба сразу же, как были, в одежде, прыгнули в воду и давай сажёнками к кораблю. Старший чувствует, что младший его обгоняет и вот-вот к кораблю притронется рукой. Тогда он выхватывает большой нож, отрубает себе левую руку и правой бросает её на борт корабля.
Я, помню, ахнул:
- Ну?!
А потом Виктор рассказал, как один брат другого, обессилевшего, потопил, но его за это повесили. И всякое такое. А всё из-за жадности. И корабля братья лишились, и жизни.
Да, Виктор здорово ненавидел всех этих ловкачей, спекулянтов, всяких там барышников, торгашей и доставал.
ДЕНЬ ПЕРВОГО ОКТЯБРЯ
В том году первая школьная четверть началась как-то странно. Осень была уж очень чудная. После ясных ночей, когда небо было всё в звёздах, рано утром на крышу нашего дома ложился серебристый иней. Сколько раз я видел это, когда выбегал во двор с вёдрами. А днём, когда я возвращался из школы, солнце так пригревало, что только успевай вытирать пот. Надо же такое придумать: зима и лето в один день.
Честно вам скажу, что в такие дни не очень-то сидится за партой. На массивы тянет - за бычками. Эх и хорошо же в море в это время года! Вода поверху совсем золотистая, а в глубину посмотришь - зелёно-чёрная. На горизонте же вода и небо такие голубые, что и не видно, где он, горизонт этот. Одна сплошная синева.
В этой синеве белые чайки - ну, точно балерины, а чёрные дельфины акробаты; в синем воздухе медлительные облака, будто их намертво приклеили, а в синем море стремительные рыбьи косяки, словно они играют в салочки: фрр! - промчалась стайка, а за ней другая. И шёлковая гладь моря на мгновение вскипела и снова успокоилась.
Какое же оно разное, море! Сколько в нём цветов и оттенков - от бело-голубого до чёрно-зелёного. А сколько тишины и грохота, доброты и злости. Но осенне-спокойное море по-особенному чудесно.
Хрум-Хрум, или, проще говоря, Андрейка, называл такое море блескучим. Он вообще часто говорил, как взрослый не скажет, и всё в точку попадал. Да, вода осенью в море особенно прозрачна и отражает солнце, как зеркало, - глазам больно смотреть. Сидишь себе на массиве, ноги вниз опустил, а они разноцветные, будто по ним разные краски бегают. Не верите? Это море отсвечивает на ноги, как волшебный фонарь всё равно. А в море медузы плавают. Осенью их столько, что не пересчитать. Чудак Хрум-Хрум он называет медузы студнем.
- Почему, - спрашиваю его, - студень? Ведь эти медузы медузами и называются.
- Нет, - говорит, - студень! Так вкуснее.
По воскресеньям мы ходили на массивы купаться и ловить бычков. И в первое же воскресенье с нами попросился Хрум-Хрум. Мы его брать не хотели - он почти не плавал. Но жаль было парнишку, и в конце концов взяли. В то воскресенье я его учил плавать. Я ему говорю и показываю:
- Руки разводи. Делай руками так, будто под себя воду подгребаешь. Понял?
Он мне головой кивает:
- Понял.
А сам захлёбывается и по-собачьи руками море колотит.
Ну что ты сделаешь - такой непонятливый! И ногами бултыхает, а надо отталкиваться.
Упрямый Хрум-Хрум, вроде Муськи. Его учишь, как надо, а он по-своему. Что тут поделать? А между прочим, на воде Андрейка держался, не тонул. Только до поры до времени. Случилось всё первого октября. Ночь была такая вот - звёздная, ясная, утро неожиданно с небольшой изморозью, а днём припекло. Мама ещё, помню, спросила меня:
- Ты куда?
- На море.
- Зачем?
- Как - зачем? Купаться.
- Так холодно же.
- Жарко.
И правда жарко было. Только вода оказалась холодная. Обжигала, как кипяток. Подумайте, за одну только неделю и такая разница. В прошлое воскресенье купались и ничего. А тут обжигает, и всё. Странно. Но так оно было. А пошли мы на массив втроём. Виктор, Андрейка, то есть Хрум-Хрум, и я. Разделись, погрелись - и бултых в воду. Поплыли. Я и Виктор сажёнками. А Хрум-Хрум по-своему - пыхтит и по воде шлёпает.
- Не утони! - кричит ему Виктор.
А Хрум-Хрум ему в ответ:
- Угу-гу.
Это, наверное, значит: "Хорошо, не утону". А тут портовая моторка режет. Моторка эта название имеет "Стремительный". Как миноносец всё равно. И правда, она стремительная. Нос из кормы выскочил, под носом белые усы, корпус весь дрожит. И мчится, как будто она снаряд и ею из пушки выстрелили. Сама маленькая, а след за ней, может, на два километра. И волны и пена. Красота!
Ну, мы тогда к этому белому следу поплыли, чтобы на волнах покачаться. И Хрум-Хрум за нами.
Виктор чуть задержался и Хрум-Хруму крикнул:
- Назад плыви! Слышишь?
Я тоже разок ему крикнул, но при этом хлебнул горькой воды, стал быстрее загребать руками, голову над водой поднял, плыву. Вижу, что моторка - вот она, надо ей нос обрезать, а силы иссякают. Всё ж таки проплыл. Обошлось.
А у Андрейки не обошлось. Его накрыло волной, он захлебнулся и даже крикнуть не успел: пошёл на дно.
Всё это произошло быстрее, чем я рассказываю. Виктор нырнул за Андрейкой. Я, когда моторка промчалась, повернул обратно, и - что такое? ни Хрум-Хрума, ни Виктора.
- Эй!
Молчание. Только пена вокруг, как лишай на море. И волны.
- Ребя-я-та!
Тишина.
Нет, не могу рассказывать. Андрейку Виктор вытащил, но только пена вокруг них стала розовой. Виктор, когда нырял за Хрум-Хрумом, о камень ударился головой.
Я к нему подплыл, Андрейку схватил. Он скользкий, тяжёлый - вниз меня тянет. А Виктор белый-белый. И на берегу, как назло, ни души. Вода ледяная - никто не купается. А моторка промчалась, и там ничего не заметили...
Я только сказал:
- Виктор!
А он:
- Плыви... Андрейку...
И какой же он был скользкий, Хрум-Хрум! Я прижимал его к себе одной рукой, а другой загребал. И думал: как там Виктор? Но не было сил ни крикнуть, ни обернуться.
Хрум-Хрум спасся. А Виктор... нет. Нет, не спасся! И я не мог слушать, когда мне говорили вроде того, что молодец, герой и всякое такое. Какой я герой, если Виктор на моих глазах утонул. Пока я с Андрейкой к берегу бултыхался, Виктор... А, что говорить! Я потом, когда об этом в газете написали, послал туда опровержение. И тогда только напечатали правильную заметку про геройский поступок Виктора: "Погиб, спасая товарища". А что заметка?! Виктора-то нет. И другого такого товарища я больше не знал.
ЛЮБИТЬ ИЛИ НЕНАВИДЕТЬ
А осень в том году опять изменилась. Солнце жарило так, что море снова прогрелось и даже медузы куда-то ушли. Они ведь всегда появляются в прозрачной и холодной воде. А тут такая опять теплынь, что в воскресенье на массивах голые тела лежали одно к одному.
И я в одно такое тёплое воскресенье пошёл купаться. Лежал я в стороне совсем один. В том месте за долгие годы прибоем смыло с массива бетон, обнажился гравий и ракушечник; он колется очень больно, и там никто не лежит. А я лежал и думал о Викторе. И мне было как-то ещё лучше, что ракушечник меня колол. И пусть. Мне бы лечь на доску, утыканную гвоздями.
"Неужели я забуду Виктора?" - спрашивал я сам себя.
И отвечал: "Не забуду. Никогда. Клянусь!"
А другой какой-то, что сидит во мне, спросил с подковыркой: "А если забудешь?"
И мне от этого так плохо делалось, ну прямо не по себе.
"Неужели, - думал я, - можно забыть самое хорошее, что было у тебя в жизни? Вот говорят - я где-то читал, - что есть родовая месть, вечная ненависть. А вот любить можно сильнее, чем ненавидеть. Зачем же забывать то, что сильно-сильно любил? Нет, я Виктора никогда не забуду. Вот пусть сейчас кто-нибудь закричит, позовёт на помощь. И я сразу же брошусь в воду, нырну, не думая о камнях, не думая о своей жизни, спасу его".
Но никто не кричал. Только чайки скрипели, как немазаные уключины старой лодки...
Я окунулся, обсох на ветерке, оделся и пошёл в город.
На массивах кто-то играл на гармошке и девичьи голоса пели. На том самом массиве, с которого в последний раз в жизни Виктор бросился в воду. Но этот гармонист и эти девчонки не знали об этом, они и Виктора, может быть, никогда не видели...
Когда я возвращался домой, белая пелена закрыла море. В городе уже зажгли свет, но вокруг фонарей кружились сырые клочья тумана и дыма. Казалось, что неба нет: над головой потолок, и потому пар и дым застилают свет и режут глаза. И деревья были словно большерукие чудовища, и дома все до одного - стали чёрными громадинами.
На следующий день, в понедельник, первый раз пришёл в школу Андрейка. Он после того случая на море две недели не занимался - болел. И вот пришёл. Он пришёл первым, когда в классе ещё никого не было. Я застал Хрум-Хрума у окна. Он стоял и смотрел во двор.
- Здравствуй, Хрум, - сказал я.
- Здравствуй.
Он подошёл ко мне близко-близко и так руками обнял, как будто хотел побороть. Но мы не боролись, а просто стояли. Он и я. Стояли и молчали. И думали об одном человеке. И он и я. Я знаю, о ком он думал, и вы знаете.
А потом начали приходить все наши. Ворвётся кто-нибудь в класс как сумасшедший и сразу стихнет. И никто не шумел и ни о чём Андрейку не расспрашивал.
МУСЬКИНА УЧИТЕЛЬНИЦА
Да, наш класс был какой-то дружный. Может быть, такие ребята подобрались, а может быть...
Знаете, мне кажется, что, прежде чем учить хорошему, надо самому быть таким. И вот я думаю, что Серафима Петровна задавала тон всему нашему классу. Нельзя сказать, что она это делала как-то специально. Ведь долго казаться хорошим нельзя, никак нельзя. Обязательно откроется, если соврёшь или что-нибудь о себе напридумаешь. И потом только хуже от этого вранья.
Вот у Муськи была учительница - Кира Николаевна. Сначала даже Муська пришла от неё в восторг.
Девчонки, они вообще любят обожать своих учительниц: "Ах, наша Кирочка-душечка!" - и всякое такое.
Мы вот, мальчишки, никогда Серафиму Петровну никакими там ласкательными прозвищами не называли. Серафима Петровна - и всё.
А у девчонок: "Кирочка-душечка!"
Надо же такое придумать!
И вот подружка Муськи, с которой она на одной парте сидела, поскользнулась в гололедицу (в нашем городе снега бывает мало, а гололёд почти всю зиму) и сломала руку. А Муська в это время была больна - кашляла и в школу не ходила. А потом пошла в школу и узнала: Нина - подружка эта в больнице лежит, вся рука в гипсе. В общем, лежи, как бревно, и смотри в потолок. Девочки сказали Муське об этом. От них же она узнала, что в больнице приёмные часы как раз в то время, когда занимается Муськина вторая смена. И Муська подняла руку.
- Что тебе? - спросила Кира Николаевна.
- Можно, я Нину навещу?
- Вчера чуть не всем классом навещали.
- Меня вчера не было. Я не знала. Мы же с первого класса вместе сидим. А она там в гипсе...
- Знаю, что в гипсе, - сказала Кира Николаевна.
- Мы подруги...
- Ну и что ж, что подруги?.. На чём мы, дети, остановились в прошлый раз?
Эх, надо было Муське настоять на своём и сказать Кире Николаевне, что друг, подруга - это не "ну и что ж". А вот Муська растерялась. И весь класс потом эту учительницу не называл про себя всякими там ласкательными именами.
Я в тот день шёл из школы в одно время с Муськой. Смотрю - у неё глаза красные, веки припухли. Ну, одним словом, понятно.
- Что, - говорю, - пару схватила?
Хотя знаю, что с Муськой такого не бывало.
Тут она мне всё и рассказала. И я подумал знаете о ком? О Серафиме Петровне. Почему так: увидишь скупого человека и подумаешь о добром, столкнёшься с трусом и вспомнишь храброго - такого, как Виктор.
Да, в тот день по дороге из школы я рассказывал Муське о Серафиме Петровне. Ведь правда хорошо, когда учитель или учительница такие, каким хотел бы ты быть сам.
ДРУЗЕЙ МЫ ВЫБИРАЕМ САМИ
Через несколько дней по дороге из школы домой я встретил Емельяна Петровича в таких начищенных ботинках, что они блестели как зеркало. Он степенно вышагивал по нашему кварталу, хотя шёл дождь и многие прохожие почти бежали, съёжившись, согнувшись, прикрываясь кто чем мог: не было зонта - газетой, портфелем, сумкой.
А Емельян Петрович вышагивал, не выбирая дороги, не страшась дождя, не пугаясь луж. Он шёл с гордо поднятой головой - прямой, несгибаемый.
Когда мы поравнялись, он сказал мне:
- С погодкою. Красота!
- Да, - сказал я, - красота.
Лужи вокруг казались мне зеркалами, а наш дом, на который я никогда не обращал внимания, потому что жил в нём, вдруг удивил меня: такой был он светлый и радостный. Дождь прошёл, все окна в доме были раскрыты. В одном окне я видел, как Муська ходила по комнате, разучивая стихотворение и размахивая при этом рукой, как дирижёр. Птица сидел, поджав ноги. Иголка летала в его руках - он пел. В каком-то окне стучала швейная машинка, из другого доносилась музыка - это студент консерватории упражнялся на рояле. И я подумал: "Жаль, что Виктор не видит всё это. Простой дом, а после дождя как вымытый, и всё, что в нём делается, видно. Интересно, правда? Виктор бы это понял".
И вдруг я услышал голос отца:
- Где мой алмаз?
Отец выглянул в окно и закричал мне:
- Ты что молчишь? Алмазов нет - ни одного. Это ты копался в моем ящике?
Да, я молчал. Алмаз. Алмазы... Ящик. Значит, это был не сон. Бриллианты. Золотые цепи. Бр-р-р... Нет, не может быть...
- Что ж ты молчишь? Отвечай!
- Я иду, папа, иду!
Отец стоял в прихожей. В руках у него что-то блестело.
- Вот, - сказал он, - один алмаз нашёл, но он не годится. Там было ещё два новых - покрупнее. Что ж ты молчишь? Ничего нет смешного в том, что куда-то задевались два алмаза...
Нет, они не затерялись, я нашёл их на самом дне отцовского ящика с инструментами. А смеялся я потому, что вспоминал алмазы. Ими же режут стекло. И на заводах бывают нужны алмазы для сверловки. Это алмазы, которые трудятся, помогают создавать вещи, нужные людям.
А я-то подумал про сон. Смешно!
Отец так и не понял, почему я смеялся. А я, найдя алмазы для резки стекла, выбежал по лестнице вниз. И в эту минуту мне страшно захотелось, чтобы во дворе я столкнулся с Виктором. Я бы ему рассказал, как это здорово всё получилось с алмазом этим. А он бы сказал: "Смехота".
Я перепрыгнул сразу через восемь ступенек. Не верите? Это же очень просто. Надо только скользить рукой по перилам, и получается сразу через восемь ступенек. За какую-нибудь секунду я был во дворе. Но Виктора там не было. Ну как ему быть? Конечно, он не мог там быть. И я подумал: "Почему мне так его не хватает?" Не так-то часто мы с ним виделись, и я вроде бы не замечал, что не могу без него. А теперь не могу. Почему это так? И он же мне не родственник, не брат.
"Наверное, потому, - подумал я тогда, - что родственники сами по себе получаются. Какие получаются, таких и люби и терпи. А друга мы сами выбираем. Видно, потому я так скучал по Виктору".
А сердце у меня колотилось. Не знаю, оттого ли, что я бежал с лестницы через восемь ступенек, или от радости, что вся эта история с алмазом выяснилась. Но мне было как-то так, что надо было с кем-нибудь поговорить. И тут как раз меня окликнул дед Николай.
- Айда в субботу рыбачить!
ВСТРЕЧА С "ТОВАРИЩЕМ"
Солнце разрумянилось и перестало слепить.
В субботу мы с дедом плыли на шаланде прямо на закат.
Солнце было бордово-малиновое. Оно опускалось быстро, и так же быстро менялся цвет моря, как менялось оно в тот день, когда я в последний раз плыл с Виктором. Море было синее, фиолетовое, как чернила.
Чем дальше уходили мы от берега, тем размашистее становились волны. Но шаланда шла вперёд и вперёд, чуть только кряхтела, поскрипывала, без устали разрезая море.
- Ежин пришёл наниматься к нам в артель, - неожиданно сказал дед.
"Надоело мыло воровать", - подумал я и сказал:
- Может быть, решил стать честным.
Дед промолчал. Он ведь вообще был не из разговорчивых. А тут почувствовалось: пожалел, что вспомнил о Ежине, когда вокруг было ТАКОЕ море и ТАКОЕ небо.
Шуршали борта шаланды, вздыхала под её носом вода.
Дед прикрыл глаза. Красноватые лучи били в лицо, точно прожекторы.
- Честным? - негромко произнёс он, как бы спрашивал сам себя. - Ни! Человека не мучает совесть, когда он к чему привык. А Ежин привык, ой как привык...
Дед снова помолчал и добавил, но таким тоном, что: "Вот скажу и больше к этому возвращаться не буду".
- Ежин уговаривал нашего голову, председателя то есть, дать ему склад, где у нас рыба лежит. А голова сказал ему: "Мы с вами, Ежин, ошиблись. Вы думали, что я глупый, а я думал, что вы умный".
Дед наставил парус и сидел теперь чуть откинувшись на корме, положив на руль смуглые руки, иссушенные солнцем, работой и долгими годами жизни.
- Ну, чего смотришь? - спрашивал дед.
- Смотрю...
Я говорил не думая, как отвечают, когда голова занята совсем-совсем другим. Так было тогда и со мной. Я думал о руках деда, думал, наверное, не первый раз и вам, должно быть, рассказывал уже о них. Но, знаете, руки эти каждый раз виделись мне по-новому. В тот раз я увидел на них голубые реки вен, холмы мозолей, глубокие ущелья морщин и складок на коже. Я никогда не летал и не видел землю с самолёта, но думаю, что эти руки были похожи на рыжеватую бугристую землю.
И ещё я подумал, что такие вот руки - большие, сильные и жилистые взяли землю себе, потому что они же её и возделывают, выращивают яблоки и хлеба, добывают в земле уголь и железо.
Чуть накренившись на правый борт, навстречу нам скользил по пенистой синеве моря многоэтажнопарусный "Товарищ".
- Пойдём рядом, - сказал дед и резко на себя взял руль.
Верхней частью туловища я откинулся за борт, чтобы создать противовес и на крутом повороте не дать перекинуться шаланде. Меня вместе с бортом чуть приподняло наверх, а противоположным бортом шаланда чуть было не зачерпнула пенистый гребень волны. Чуть. Только чуть.
Дед делал свою моряцкую работу с точностью хирурга.
Теперь море оказалось за моей спиной, а впереди засверкал в закатных лучах солнца мой родной город, о котором кто-то сказал: "В этом городе брось шапку - попадёшь в моряка".
Мы шли уже невдалеке от "Товарища", и я отлично видел и слышал, что там происходило.
Ах, дед, дед! Спасибо тебе за эти минуты, которые дали мне такую радость. Я смотрел во все глаза и слушал во все уши. А дед улыбался, потому что сделал мне добро.
Как же это хорошо - радоваться тому, что даёшь радость другим...
В паутине снастей "Товарища" скользили, взбирались, раскачивались, повисали, подтягивались молодые матросы. В цирке так работают на трапециях двое, трое, четверо. А здесь десятки прекрасно сложенных ребят легко и свободно проделывали сложнейшие упражнения на головокружительной высоте. И при этом музыку заменял стеклянный перезвон склянок, свист солёного ветра, дудка боцмана. Эта дудка приказывала:
"Убрать марсель, брамсель, бом-брамсель!"
"Марса-фалы отдать!.."
Да, я согласился бы десять лет не бывать в цирке, лишь бы ещё смотреть и слушать, как работают эти салажата (так называют молодых моряков), которые, конечно же, станут настоящими морскими волками.
Увы, наша широконосая и скуластая шаланда стала отставать. Теперь я видел только корму "Товарища", за которой спокойно струилась и перекатывалась вода, совсем не так, как у винтовых кораблей. За ними море кипит и пенится, а здесь лениво переливалось, как спина ныряющего дельфина.
В это мгновение мне захотелось отправить в эфир двенадцать торопливо-тревожных тире, а вслед за ними: SOS! SOS! SOS!
Только не о бедствии хотел я сигналить своим друзьям и всем-всем людям на свете, а о радости. Почему бы не изобрести такой сигнал, чтобы созывать людей не на беду, а на радость. Мне захотелось всех-всех созвать сюда и показать им, как косой солнечный луч ударил в лестничный трап на мостик "Товарища", отчего полосатые тени покрыли корабль и весь он со всеми матросами стал полосатым, как моряцкая тельняшка...
"Товарищ" ушёл далеко вперёд, и я увидел, как белый океанский пароход, пурпурный со стороны заката, величественно и басовито гудя, вплывал в порт. След за кормой парохода тянулся далеко-далеко, и казалось, что кто-то задёрнул тёмно-зелёное море белой кружевной занавеской.
Мы прорезали пенистый след парохода. Лихо рассекая волну, дед снова развернул шаланду.
Город промелькнул передо мной, как промчавшийся поезд. Наше судёнышко выровнялось и ходко пошло прямым курсом. Слева остались отполированные тёмно-зелёные камни, и шаланда, проскользнув в проход волнолома, вышла в открытое море. Здесь ветер был покрепче. Тупой нос шаланды ударялся о воду, с тихим шелестом сбегала через борт сеть и с плеском ныряла в воду.
Дед пел, и от этого, а может быть, от моря и от неба всё, что было вокруг, казалось праздничным. Да, у меня было празднично на душе, потому что очень уж хорошо было вокруг, и в то же время было грустно оттого, что этой красоты моря и неба не видит Виктор и никаким SOS его уже не позовёшь.
Теперь солнце наполовину спряталось в воду, и море - всё море - стало красным. Только белые барашки были розовыми, как пенка вишнёвого варенья.
Я сидел, откинувшись на борт шаланды, и снова думал о том, что в каждом дне, в каждом часе есть счастье. Жаль, если человек его не видит, не чувствует - проходит мимо, как слепой и глухой.
СОРОК ЛЕТ СПУСТЯ
Эту главу я пишу через сорок лет. Именно столько времени прошло с тех пор, как я в последний раз был в родном городе.
Вы тоже побываете в вашем родном городе. Обязательно. Наступает такое время, когда человек чувствует, что без этого жить нельзя - надо увидеть родной город...
С вокзала я пошёл в школу. В родном городе у меня ведь не осталось ни друзей, ни родных. Нет уже на свете моих родителей. В далёком городе Ангарске Муська преподаёт в техникуме. Нет ни Виктора, ни Емельяна Петровича, ни Птицы, ни Серафимы Петровны. А школа моя есть. Она - школа остаётся в памяти человека на всю его жизнь.
Было раннее утро. На улицах пустынно. Только дворники поливают охладившийся за ночь асфальт.
Дверь в школу была открыта. В нашей школе всегда было две двери: с улицы в вестибюль школы и из вестибюля в школьный двор. Так вот: я как вошёл в дверь с улицы, так увидел насквозь через вторую открытую дверь такую пестроту, что сразу и не понять было, что там. Я быстро прошёл вестибюль и попал в сад. Большой сад и разноцветный. У дорожек, как изгородь, кустарник: оранжевый, тёмно-красный и лимонно-жёлтый. А за кустарником ровный ряд деревьев - аллеи.
Где же моя акация, которую я назвал "Витя"? Нет, не найти мне её. Я походил по саду и не нашёл своего дерева. К нашей школе, видимо, прирезали и соседний участок, где раньше были маленькие, покосившиеся домики. Теперь здесь впору было заблудиться, как в лесу.
Я видел несколько больших толстоствольных акаций с пышной зелёной шапкой листвы. Какая-то из них, шуршащих на ветру и далеко отбрасывающих тень, была моя.
Я вернулся в школу и в дверях столкнулся со сторожем в очках и в тёмном халате. Он подметал лестницу и, увидев меня, сказал:
- Здравствуйте! - будто знал меня, будто мне положено было сюда прийти и в этом не было ничего необычного.
А может быть, он принял меня за учителя, который пришёл пораньше, чтобы подготовиться к уроку. Не знаю.
- Добрый день! - ответил я сторожу и быстро, почти бегом, прошёл по гулкому коридору туда, где была дверь в наш класс.
Я отворил дверь и остановился у порога. Сердце сделало несколько лишних ударов, как бы предупреждая меня: "Погоди. Постой. Не торопись. Ты давно не школьник, и тебе уже нельзя быстро бегать".
Я стоял и смотрел на ряды парт. Они были другими - новыми, но стояли так же. И вон у той - у окна - я сидел сорок лет назад.
Медленно подошёл я к парте и, согнувшись, сел в неё. Да, в н е ё, ибо я втиснулся с трудом. Пришлось откинуть планку, и при этом на обратной стороне я увидел вырезанное ножом слово "Люся" и рядом буквы "Б" и "Е". Меня кольнуло, царапнуло так, будто этим ножиком резали не парту, а меня самого. И мне захотелось сказать этому мальчику: "Подумай о том, как ты придёшь сюда взрослым и через много лет увидишь свои следы: ветвистое дерево, выросшее из посаженного тобой саженца, похожего на прутик, или исковерканную тобой парту".
Но говорить было некому: я был один в классе, как был один на один с пиратом в моём сне на спасательном катере "Диспашор".
Наверное, я долго сидел в классе, вспоминая давнишние годы и вдыхая сквозь раскрытое окно воздух раннего утра - прозрачный, чистый, прохладный. И думал о том, что всё сделанное человеком в утро его жизни в детстве и юности - будет напоминать о себе всю жизнь.
И снова и снова я вспоминал слова отца: "Что даёшь - получаешь обратно, что не даёшь - теряешь навсегда".
Вот вы прочтёте это и скажете: стоило ли повторять? А я ведь чем становлюсь старше, тем чаще и чаще повторяю эти отцовские слова, понимая всё больше и больше: надо делать людям подарки - радовать их чем можешь. От этого сразу легче на душе. Люди от этого становятся добрее, мягче. А среди добрых людей и жить легче.
Прозвенел звонок, пробудив меня как бы от забытья. По коридору затопали сотни ног. Разные голоса шумели, сталкивались, перекрикивая друг дружку. Это было как морской прибой.
Сухое описание того, что я испытывал, ничего вам не даст. Когда почти что через полвека пойдёте в вашу школу, сядете за вашу парту и услышите школьный шум, в котором вы росли, вы поймёте меня.
Всё было, как десятки лет назад: дребезжащий звонок, топот ног, гул голосов.
ПРАЗДНИК
Дверь в коридор была раскрыта, и я видел, что происходило в классе напротив. Я искал знакомые лица среди тех, кто входил в тот класс.
Вот вошла женщина, толстая, как Софья Сергеевна Ежина. Только с лицом добрым и застенчивым. Она хотела сесть за парту, но, видимо, поняла, что это ей не удастся, принесла стул и расположилась рядом.
А класс наполнялся людьми, причём мне были видны только головы. И головы эти были с проседью или совсем седые, с жиденькими зализанными волосами или совсем гладкие - безволосые. Я видел сутулые спины людей, словно они принесли сюда на плечах долгие и тяжёлые годы своей жизни.
Нет, моих соучеников среди них не было. Все эти люди были моложе меня, хотя и им уже, наверно, уступали место в троллейбусе и метро.
"Значит, я старик, - подумалось с грустью. - А мои товарищи - те, которые слушали голоса пушек гражданской войны, - воевали в Великую Отечественную, иногда рядом с сыновьями, их мало осталось на земле".
В том классе, напротив, старенькая женщина, худенькая, как девочка, тихим голосом вызывала к доске:
- Петя.
- Соня.
- Аркаша.
И выходили из-за парт, грузно ступая по скрипучему полу, седые и тучные, сутулые и морщинистые Пети, Сони, Аркаши.
- Петя, - спрашивала старенькая учительница, - Петя, скажи нам, что ты приготовил на сегодня?
И Петя рассказывал о гидростанции - второй по величине в мире, где он устанавливал турбину, и ещё о другой станции, тоже очень большой, где он был главным строителем, и ещё об одной гидростанции на далёкой сибирской реке. Он называл города, горы и реки, но учительница прервала его:
- Погоди балаболить. А я думала, Петя, что ты никогда не будешь хорошо знать географию. Помнишь ту четверть...
О приготовленном к этому уроку рассказывали и Соня и Аркаша. Они даже писали и чертили что-то на доске мелом, а в классе им аплодировали, иногда вдруг за всеми партами смеялись. Но я слышал и другое: хлюпали носами, сморкались, причём все сразу.
Потом соседний класс ушёл шумной гурьбой. Кто-то, проходя мимо, задел дверь, за которой в углу класса сидел я.
А я ждал, когда же раскроется дверь и ученики войдут в класс, где я сижу. Я смотрел на дверь, и мне казалось, что секунды отсчитывают не часы, а моё сердце считает мгновения.
Но дверь не раскрылась.
Топот ног и гул голосов прокатились, как шквал, утихали. Потом поспешно простучала пара каких-то опоздавших каблучков, и стало совсем тихо.
От окна потянуло запахом акации.
За дверью прошаркали шаги. Это мог быть старик сторож.
Я вышел из класса и столкнулся со сторожем в тёмном халате. Полой этого халата он протирал очки.
- Что же вы? - сказал старик. - Пришли на праздник и не идёте в зал?
- На праздник? - удивился я.
- Ну да. Сегодня сто лет нашей школе. Вы же из другого города приехали. Вы с поезда?
- С поезда.
- Я же говорю...
Он протёр очки, надел их, став от этого как-то строже, и пошёл по коридору. Я заторопился за ним.
"ЗЕРНО СЛОВ"
В зале было так много народу, что мне пришлось стать в дверях и, поднимаясь на носки, смотреть на то, что происходило.
В первых рядах сидели первоклассники, а чем ближе ко мне, тем всё более и более высокие мальчики и девочки. На помосте вроде сцены, которого в мои времена не было, танцевали две малышки, отчего косички у них смешно подскакивали. И я вспомнил, как, будучи первоклассником, пришёл сюда с мамой на первый в своей жизни школьный праздник. Мама привела с собой Муську потому, что её дома не с кем было оставить. С моря иногда постреливали из орудий, и мама боялась, что Муська испугается артобстрела. Нет, Муська была не из таких. Когда на этом празднике Серафима Петровна, хлопнув в ладоши, крикнула: "Кто хочет танцевать со мной?" - Муська боком-боком потопала к учительнице и, смешно подскакивая, затанцевала. А её-то от пола чуть было видно... Малышка. Пять годов. Я смотрел на неё, а когда посмотрел на маму, увидел: щёки у неё мокрые.
- Мама, ты что?
- Ничего, не обращай внимания. - Мама вытерла слёзы. - Это я так...
Мамы уже нет. И отца у меня нет. Что с того, что я сам отец. Ведь отец и мама одни. Детей может быть много. А мама и отец... Их у меня никогда больше не будет. Никогда...
Вдруг будто взлетела шумная стая птиц - это зааплодировали в зале. И я вернулся из прошлого в настоящее. Теперь на возвышение поднялся парнишка, чем-то напоминавший мне Виктора. Он произнёс отрывисто, будто выкрикнул в зал:
- "Зерно слов". Стихотворение Асеева.
Потом откашлялся, тряхнул головой, будто собирался прыгнуть в воду, и начал:
От скольких людей я завишу...
Парнишка посмотрел в зал, пробежал глазами по головам и встретился взглядом со мной.
"Забыл слова?" - мелькнуло у меня в голове.
Нет, потом я понял, что он так читал: с паузами, с выражением, встречаясь с глазами зрителей в зале. Одним словом - хорошо читал.
Первую строчку он повторил и затем читал дальше:
От скольких людей я завишу:
От тех, кто посеял зерно,
От тех, кто, чинил мою крышу,
Кто вставил мне стёкла в окно;
Кто сшил и скроил мне одежду,
Кто прочно стачал сапоги,
Кто в сердце вселил мне надежду,
Что нас не осилят враги;
Кто ввёл ко мне в комнату провод,
Снабдил меня свежей водой,
Кто молвил мне доброе слово,
Когда ещё был молодой.
О, как я от множеств зависим
Призывов, сигналов, звонков,
Доставки газеты и писем,
Рабочих у сотен станков;
От слесаря, от монтёра...
Он читал ещё немного это стихотворение. Но я не помню последние строчки. Мне всё больше и больше казалось, что передо мной Виктор. И я ушёл...
ШУТНИКИ
Во второй половине дня я бесцельно бродил по городу. Было жарко, хотя деревья разрослись так, что соединялись над головой, и казалось, я шёл не по улицам и по аллеям, а по зелёному тоннелю. И тени от листвы были под ногами, как шкура какого-то пятнистого зверя.
Мне захотелось пить, и я подошёл к прилавку, который выходил прямо на улицу. На прилавке было много больших разноцветных колб с сиропами оранжевыми, красными, зелёными, жёлтыми... Лучи солнца пронизывали колбы и цветастыми шарфами ложились на асфальт. Сиропы эти были очень соблазнительными, но у меня так высушило рот, что захотелось чистой холодной пузырчатой воды - без сладкого и липкого.
- Вам с каким сиропом? - спросила продавщица в белом халате.
- Мне, пожалуйста, без сиропа.
- Без какого: без малинового или без вишнёвого?
- Шутите.
- А с шуткой, гражданин, вода слаще и жить веселей. - Шипящая струя наполняла стакан, а продавщица говорила: - У нас, гражданин, все шутят...
Она видела во мне приезжего и не признала своего земляка.
Потом я ехал в троллейбусе без кондуктора. Голос водителя разносился по всему длинному вагону. Он рассказывал о достропримечательностях города и время от времени говорил:
- Платите за проезд, берите билеты. За четыре копейки вы увидите в окнах наш прекрасный город. А без билета ничего не увидите, потому что будете смотреть только на дверь: не идёт ли контролёр?..
В окне троллейбуса я видел целые кварталы цветочных ковров, а в конце поперечных улиц сверкало синевой море.
В ПОРТУ
Вечером я ушёл в порт. Хорошо было идти в бесконечную темень, унизанную разноцветными огоньками сигнальных фонарей и светящимися многоточиями иллюминаторов.
Синеву ночи резали сабли прожекторов.
В тишине шептались волны, и склянки на кораблях музыкально отбивали время. Кроме этих звуков, мне слышался шум ветра в парусах, хотя в порту не было ни одного парусника. Вместо них стояли, впаянные в черноту литой чаши порта, многоэтажные теплоходы - белоснежные, многооконные красавцы. Даже "Карелия" показалась бы рядом с ними жалким судёнышком.
Всё было не так, как во времена моего детства. Громадные холодильники и элеваторы упирались крышами в тёмное небо. Где-то в чёрной вышине горели красные огоньки высотных кранов. "Наверное, - подумал я, - они так высоки, что могут оказаться на пути самолётов. Вот почему на самой макушке горят эти сигнальные огни".
Всюду стояли, а кое-где и сновали механические грузчики, подметальщики, поливальщики, мойщики и подносчики...
В ярко освещённом окне я видел пульт управления со множеством кнопок и рычагов. Там, за окном, вся комната была в каких-то механизмах. Стены были расцвечены разноцветными огоньками сигналов. На столах стояли телевизоры, микрофоны, рупоры и телефоны.
У меня зарябило в глазах. Может быть, дядя Емельян и разобрался бы в этой технике и, конечно же, пришёл бы от неё в восторг. Но я мог только восторгаться красотой этих сложных механизмов, которые помогали людям в тяжёлой работе, заменяли в ней людей.
Чувства счастья и грусти охватывали меня. Было это попеременно, а иногда казалось, что одновременно.
В тёплом тумане рассвета мне виделись дымки пиратских пистолетов, паруса Летучего Голландца, костры наших рыбалок...
НЕ ЗАБЫТЬ НИКОГДА
В тот день я был у могилы Неизвестного матроса.
В почётном карауле стояли солдат с винтовкой и матрос с автоматом.
Ласточки летали, чуть не задевая бескозырку и пилотку часовых, удивляясь их безмолвию и неподвижности.
На мраморных плитах могилы лежали полевые цветы, голубые, как небо, и мохнатые пунцовые гвоздики. Цветы были совсем свежие - капельки росы блестели ещё кое-где на лепестках.
Подошли две девочки в одинаковых ситцевых платьях. Они опустились на колени, и одна из них положила на мрамор маленький букетик синих цветов.
Ветер донёс с моря острый запах водорослей.
Я вдруг почувствовал глубокую горечь, как это может быть у могилы близкого человека. У всех людей есть родные и близкие. Но есть люди, которые равно близки всем. Это люди, павшие во имя жизни других.
Склонившись над мраморной плитой и положив цветы, я отошёл в тень большой акации. На фоне голубого неба я видел бронзовый профиль матроса.
Все, кто приходил сюда, опускались на колени. Среди них было много юношей и девушек. Они никогда не видели войны. Но приходили и бывалые моряки в выцветших от солнца и побелевших от соли тельняшках. Опускались на колени и женщины, и старики.
Мои цветы уже не были видны. На мраморной плите они закрылись другими цветами.
Протяжно и как-то грустно прогудел вдали пароход.
Мне рассказали, что есть такая традиция: корабль, идущий вблизи берега, на котором высится могила Неизвестного матроса, отдаёт честь этому памятнику - салютует гудком.
Прозвенели склянки, передвинулась тень от большой акации. А люди всё шли и шли...
Я мог бы ещё многое, очень многое рассказать вам об этом дне в родном городе - о том, как я шёл в порт по знакомым, но чужим теперь для меня улицам, о том, как я побывал в том самом месте, где когда-то стоял дом, в котором я жил, но фашистская бомба уничтожила его, и теперь здесь был сквер. В этом сквере я сел на скамейку, на мгновение закрыл глаза и вдруг услышал:
- Дяденька, подвиньтесь - вы нам мешаете.
Передо мной стоял паренёк лет восьми с большой морской фуражкой на ушах. Да, на ушах, - только оттопыренные уши держали эту, не по его голове, фуражку. Она сверкала золотом "краба".
- Полный вперёд! - кричал паренёк в фуражке.
А где-то за моей спиной отвечали:
- Есть полный вперёд!
- Так держать!
- Есть так держать!
Мне пришлось совсем освободить скамейку, пересев на другую.
Команда следовала одна за другой. Один из ребят вскочил на скамейку и крикнул:
- Спускай шлюпки!
Я слышал свистки, гудки, топот ног...
И вот уже парнишка в фуражке с "крабом" дёргал меня за рукав:
- Спускайтесь в спасательную шлюпку! Живо! Слышите?! Приказ капитана. Ну!..
Я поднялся, отошёл и сел на другую скамейку.
То и дело слышалась команда:
- Малый вперёд!
- Есть малый вперёд!
- Стоп!
- Есть стоп!..
А мне виделись "Карелия", "Диспашор", "Пушкин".
Когда игра кончилась, я пошёл к воротам. Мальчик в фуражке с "крабом" стоял у ограды, будто поджидал меня. Он тронул меня за рукав:
- Дядя, а вы были, когда была война?
- Какая война?
- Как так - какая? С фашистами. Великая Отечественная. У нас на уроках рассказывали. Фашисты хотели победить наш город знаете чем?
- Чем?
- Жаждой. Это же самое страшное, когда человек хочет пить и нет воды, ни капельки. Губы трескаются, из них кровь течёт...
- Ну и...
Он не дал мне договорить:
- Ай, дядя, как только вы можете спрашивать! Наш же город город-герой. В День Победы у нас всегда салют. Понятно?
- Да-да, - говорил я, - герой. Да, конечно, герой.
Я вспомнил комиссара Шмелькова, дядю Емельяна, Хрум-Хрума и голодного мальчонку, который сорок с лишним лет тому назад спрашивал меня, когда война кончится. Он мечтал хотя бы увидеть белую булку.
- Скажи, - спросил я мальчика, - а про гражданскую войну у вас тоже проходят на уроках истории?
- Проходят. А как же. У нашей учительницы отец после гражданской войны работал на обувной фабрике. Учительница нам рассказывала, что её отец другим ботинки шил, а сам ходил в деревянных туфлях. Ну, это вроде того, как мы по истории проходили, что раньше у военных были железные шлемы или там кольчуги. Только это когда было... Когда была гражданская война, их ещё на свете не было... Войну с фашистами папа и мама помнят. А про гражданскую только дедушка рассказывает. И то забывать стал. Старенький он у меня, дедушка. Он говорит, что тогда, во время гражданской войны, дети спали в асфальтовых котлах. Смехота. Не было этого...
Он рассмеялся и убежал.
Я вышел за ограду на улицу. И снова мне не встречались знакомые люди, но многое напоминало мне о них. За сквером, в том месте, где когда-то была парикмахерская Канаревского, стояло одноэтажное здание с очень большими окнами и вывеской: "Ателье". В окнах стояли манекены с розовыми лицами, в новых пальто и костюмах. За ними я видел ряд швейных машин, у которых сидели девушки.
"Был бы Птица, - подумал я, - он учил бы их шить, был бы у них мастером-закройщиком".
Проходил я и мимо Обувки. И знаете, кого я вспомнил? Обувка очень выросла - её надстроили. Но дядя Емельян этого не видел.
У Дворца пионеров я постоял и послушал, как воркует малышня, совсем как воробьи. Один паренёк стремительно бежал во дворец, опаздывая, наверное, в какой-нибудь кружок. Он так нёсся, что с разбегу налетел на, меня.
- Извините, - сказал мальчонка и посмотрел в асфальт.
Я поднял его подбородок и спросил:
- Ты слышал про Шмелькова, про красного комиссара Шмелькова?
- Не, не слышал. Можно, дяденька, я побегу? Я опаздываю.
И он побежал.
Я пошёл за ним.
Над широкой лестницей бывшего купеческого клуба висел большой глобус, серебряная луна, золотая Венера и портрет первого космонавта. А между ними тут же летала модель нашей межпланетной станции.
Вокруг, на лестнице и на боковых площадках, ребята что-то клеили, красили и стругали. Должно быть, они готовили свой дворец к пионерскому сбору о космосе.
А мне надо было уходить.
У дверей я на прощание оглянулся. С потолка, над лестницей, свешивалось длинное красное полотнище с белыми буквами. Я прочитал четыре строчки:
Расступитесь, Марсы и Венеры!
Я корабль космический веду.
Именем учительницы первой
Назову открытую звезду.
Я вспомнил Серафиму Петровну и подумал, что своего учителя забыть нельзя никогда, потому что он отдаёт нам не только свой труд, но и своё сердце.
Да, Серафима Петровна жила счастьем своих учеников. И не было для неё большей радости, как видеть, что она помогла вырастить хорошего человека.
Как же мне захотелось увидеть её, рассказать ей о своих ошибках, горестях и радостях - о всей своей жизни. Мне стало жаль, что я никогда не говорил ей, как люблю ее, как много она мне даёт - не только своими знаниями, но и примером всей своей жизни. Ведь тогда, школьником, я не знал, что люблю её; мне казалось, что так положено: я учусь, она учит. Теперь я подумал: надо бы сделать так, чтобы ученики и после школы встречались со своим учителем. Пусть школьники эти будут уже инженерами или врачами, капитанами или трактористами. А всё равно учитель даже у взрослого своего ученика так подметит плохое и хорошее, как может подметить только мать. Учитель похвалит за хорошее - а это помогает работать ещё лучше, - поругает за плохое и, может быть, избавит от этого плохого. Ведь учителя своего мы привыкли слушаться с детства все годы, когда он терпеливо старался вылепить из нас хорошего человека. Сделала же Серафима Петровна чудесным человеком Хрум-Хрума.
Я вышел на улицу и снова пожалел о том, что не мог найти Андрейку, Хрум-Хрума. В справочном мне сказали, что такой не значится. Он выбыл из города в июне сорок первого года и не вернулся.
Где ты, Хрум-Хрум, сын Серафимы Петровны? Жив ли ты, Андрейка, или отдал свою жизнь на то, чтобы больше не было беспризорных, чтобы все дети на земле были счастливыми?
Нет, я не буду рассказывать о дне, проведённом в родном городе спустя сорок лет. Теперь это совсем другой город: с высокими домами, с вереницей автомобилей на мостовых, с клубом моряка на бульваре, с Дворцом пионеров, со множеством людей. Чем больше встречал я в этом городе людей, тем чаще вспоминал своих родителей, Серафиму Петровну, Шмелькова и Виктора...
Мне не забыть их никогда, как никогда не забыть моего детства.
Москва
1959 - 1960 гг.