Часть пятая ВХОД В КАТАКОМБЫ

Глава первая

И вот он дома!

Сколько он не был в Одессе? Страшно подумать, почти тысячу дней. И тысячу раз он представлял себе этот день, и видел себя на улице, на которой родился и вырос, и смотрел на знакомые с детства дома, и любовался милыми его сердцу каштанами и высоким небом над головой — этот день непременно должен был быть золотым и веселым, — и вог он дома, а город совсем не такой, каким он представлял его себе, и дует резкий апрельский ветер и окна домов темны от копоти, и на улицах совсем пусто. Он шел, вглядываясь в эти окна, в пустые витрины, в глухие подъезды, и силился понять, как люди жили за ними все это время, о чем думали, чему радовались и от чего страдали. Оккупация! Впервые до него дошел страшный, зловещий смысл этого нерусского слова именно теперь.

А он все шел и шел по мертвым улицам. Они были такими же, какими навечно запечатлелись в его памяти, и — не такими. Не оттого ли, что на угловых домах все еще висели чужие таблички? Улица Бебеля. А оккупанты переименовали ее в улицу Дуче Муссолини. Улица Красной Армии. Но и на ней чернеет ненавистная табличка о том, что это улица Короля Михаила. Весь центр города был отведен под так называемую «правительственную зону», в которой преимущественно проживали оккупационные чиновники. О том распорядился сам городской голова господин Пынтя.

И примар Пыптя, и его заместители, и другие чиновники изрядно нагрели руки на войне. Заместитель городского головы Видрашку прибрал к рукам гостиницу «Бухарест» на Дерибасовской. Какой–то Тудосе стал крупным коммерсантом, владельцем гостиницы «Пассаж», кинотеатра «Виктория» и ресторана «Карпаты». А другие? Эти тоже не теряли времени даром.

Нечаев шел медленно, и город открывал ему свое сердце. Нечаев не предполагал даже, что оно столько выстрадало и так ожесточилось. И это сердце едва ли не самого веселого города в мире!..

Дом, дом…

Почти машинально он свернул на улицу Пастера и остановился. Его дом тоже был цел. Он был все так же наглухо покрыт коричневой масляной краской. Только балкончики с витиеватыми решетками, на которых раньше красовались фикусы, были пусты и казались ненужными, лишними. Да и широкий карниз кое–где обвалился (должно быть, от собственной тяжести). И веселых занавесок на окнах не было. И на гофрированных жалюзи, закрывавших витрины «Мужского салона», висели тяжелые замки. И не было даже намека на парикмахерский запах вежеталя.

С минуту простояв перед своим родным домом, Нечаев вошел в сумеречное парадное. Многих цветных стеклышек старого витража теперь не доставало, и парадное продувалось сырым ветром. Но однорукая Венера с факелом была на месте — она грустно и виновато улыбалась из своей полукруглой ниши.

Но странное дело, в этом большом четырехэтажном доме не было теперь ни запахов, ни звуков. Од был пуст, как колба, из которой выкачали воздух. Неужели в нем никто не жил все эти годы? Нечаев стоял, не решаясь шагнуть на лестницу. И тут он услышал какой–то слабый мышиный шорох.

Неслышно приоткрылась узкая дверца в стене, слабо звякнула цепочка, и на пороге возникла женщина в плюшевой шубейке поверх темного платья до пят. Француженка! Мадемуазель Пьеретта Кормон. Стало быть, выжила все–таки эта старушенция. И как прежде, прижимает болонку со свалявшейся грязной шерстью к своей впалой груди. У самой еле–еле душа в теле, а болонку на руках держит.

— О! — произнесла она и застыла. Потом спохватилась: — Бон суар, мой мальтшик. Я так счаслиф фас фидеть…

— Но теперь еще утро, — ответил Нечаев, вспомнивший, что «бон суар» означает добрый вечер.

— Я не зналь это. — Она шагнула к нему, словно боясь, что он может исчезнуть так же внезапно, как и появился. Уж не призрак ли это? Она схватила его за рукав.

Ему пришлось зайти к ней. Ставни ее каморки были закрыты, и на столе горел огарок свечи. Лицо престарелой мадемуазель было пергаментно–желтым, морщинистым. Она так исхудала, что едва держалась на ногах.

— Весь наш ля мезон нет никого, — сказала она. — Пусто. Сейчас я приготовлю завтрак, ле пети дэженэ. Тшем бог послаль…

Он вынул из своего «сидора» банку свиной тушенки и буханку хлеба. На всех богов, в том числе и на бога этой француженки он надеялся мало. Как говорил когда–то Костя Арабаджи: «На бога надейся, а сам не теряйся».

В ее глазах появился голодный блеск. Они стали жадными, и Нечаев отвернулся, чтобы не видеть, как она поспешно отламывает кусочки хлеба и бросает их в темный рот. Тушенка? Такого чуда она еще никогда не видела.

Они пили пустой кипяток. Женщина рассказывала, шамкая беззубым ртом. Немцы? Эти забрали весь ле фурюр, она хотела сказать — меха, всю одежку и ле пардесю. Сама она работала в начальной школе, но в ноябре прошлого года все школы закрыли, и она осталась без средств. Нельзя ли ей устроиться в госпиталь? У нее к Нечаеву просьба, ля деманд. Она бы ухаживала за ранеными, это ее долг.

Он ответил, что постарается ей помочь.

Тогда она сказала, что весна — ле прэнтан — в этом году поздняя. Середина апреля, а еще так холодно. Потом смутилась. Она ведь так и не поздравила его с возвращением. Же ву фелисит!..

На тумбочке стоял патефон, прикрытый салфеткой. Перехватив взгляд Нечаева, мадемуазель Пьеретта сказала, что может поставить пластинку. У нее сохранилась одна. Был, правда, приказ субдиректора пропаганды профессора Панфила, запрещающий исполнение произведений Дунаевского, Покрасса, Хачатуряна, Листова, но эту пластинку она сохранила.

Патефон был старый, хриплый. Но вот слабо зацокали копыта, а потом послышалось: «Полюшко, доле…»

Все двери стояли настежь, и видно было, что в квартирах пусто, хоть шаром покати. На полу валялись только жухлые газеты.

Со слов француженки Нечаев знал, что при румынах в доме жили полицаи. Они–то, удирая из Одессы, и вывезли все имущество прежних жильцов, не побрезговав даже кухонной утварью. Нетронутой осталась только одна квартира, та, в которой раньше жил Нечаев. Как так? На это француженка, наклонясь к Нечаеву, ответила, прошелестев сухими губами: «Побоялись». Возмездия? Знали, что он, Нечаев, воюет? Как бы не так! Люди из других квартир тоже ушли на фронт. К тому же, кто мог знать, что Нечаев вернется, а они — нет? Дело было совсем в другом. Новые обитатели дома, оказывается, побаивались… соседки Нечаева. Да, той самой, которая работала на телефонной станции. С какой стати? Неужели она при румынах стала важной персоной? Француженка замахала руками. «Да потому, что она подпольщица, партизанка», — с досадой, что он такой непонятливый, объяснила мадемуазель Пьеретта. А партизан полицаи боялись больше собственного начальства. Ведь партизаны были за каждым углом.

Выслушав объяснение француженки, он решил подняться к себе. Быть может, он даже переночует дома. Хоть одну ночь проведет под родным кровом. А утром…

Так тому и быть. Он попрощался с француженкой, оставив ей початую банку тушенки и хлеб, а потом, попыхивая трубочкой, к которой в последнее время пристрастился, медленно поднялся по лестнице. Выбив трубку, он потрогал дверь. Та была заперта. Но он легко открыл ее при помощи кусочка проволоки — наука, которую он прошел под началом Мещеряка, пошла ему впрок. Точно так же он открыл и вторую дверь, в столовую.

В комнатах стойко пахло нежилью, и он распахнул окна, чтобы проветрить их. Потом осмотрелся. Буфет, кресло–качалка, письменный стол отца… Даже пустая клетка, в которой когда–то разорялся попугай, стояла на прежнем месте, на шкафу. И картина «Синопский бой» косо висела над кушеткой.

Лишь на письменном столе не было бронзового чернильного прибора и терракотовой китайской вазочки с прокуренными трубками. Куда они могли деваться? Он хорошо помнил, что они оставались на столе. Машинально он сунул руку в карман кителя, чтобы удостовериться, цела ли та отцовская трубочка, которую он унес с собой и только что дымил ею.

Его пальцы ощутили добрую теплоту дерева — трубка еще не успела остыть.

Тогда он подумал, что вазочку с трубками и чернильный прибор, должно быть, припрятала соседка. Как ее звали? Мать называла ее просто Ольгой, Олюшка, а он величал ее Ольгой Андреевной. Она казалась ему старой, хотя была старше его всего лет на восемь, не больше. Последнее он помнил твердо.

Тишина была неподвижной, мертвой. Судовые часы, висевшие в простенке между окнами, не шли. Их медный обод потускнел. Нечаев придвинул стул и, взобравшись на него, завел часы, подумав о том, что отныне они снова будут отсчитывать время живой жизни, которая вернулась в Одессу. Жаль, конечно, что из этой жизни выпало девятьсот семь дней оккупации. Но жизнь, он не сомневался в этом, возьмет свое.

Кровати во второй комнате были застелены, но он решил переночевать в столовой на продавленной кушетке, которая уже и раньше была ему коротка. Не беда, он свернется калачиком, как в детстве. Под голову положит плюшевую подушечку, укроется шинелью и сразу же заснет. Подумав об этом, он по фронтовой привычке сунул под подушечку свой верный «ТТ».

Глава вторая

Но заснуть ему не удалось. Лишь только он улегся, как услышал, что кто–то возится в коридоре. Схватив пистолет, он вскочил с кушетки и рванул дверь на себя.

В коридоре стояла Ольга Андреевна. Она была в потертом ватнике, в солдатских сапогах. От нее разило, как от землекопа. Ослепленная лучом его электрического фонарика, она зажмурилась. Потом, когда Нечаев опустил фонарик, она узнала его и слабо, с каким–то безразличием произнесла:

— А, это ты…

Его удивило и покоробило ее равнодушие. Чем он провинился перед нею? Он помнил, как в сорок первом, когда он вошел в квартиру, она бросилась ему на шею: «Петрусь!..» А теперь…

— Я очень устала, — сказала она просто. — Ты когда пришел? У тебя ведь и ключей не было.

— Пустяки, — сказал он беспечно, покровительственно. — Есть хотите?

Все люди, которых он встретил в этот день, хотели есть. Но она ответила:

— Нет. Потом. Прежде всего мне надо помыться.

Они проговорили почти до рассвета.

Как она жила эти годы? В основном она провела их в катакомбах, под землей. Она беспартийная, но когда, перед приходом румын, ее вызвали в райком, она сразу же, не колеблясь, дала согласие… Принимала по радио сводки Совинформбюро, печатала на машинке прокламации, была связной. Опасно? Она пожала плечами. Ей ведь было еще легче, чем другим. Когда ее посылали в город, она имела возможность видеть небо, дышать полной грудью. Явки у них были в городе. На Слободке, на Пересыпи. Иногда ее посылали на рынок. Она приносила листовки и передавала их молочнице, приезжавшей из Усатова. У той бидоны были с двойным дном.

Нечаев спросил, как людям жилось в катакомбах.

— Обыкновенно. Работы, как всегда, хватало, — ответила она просто.

У них было оружие, была взрывчатка. Кто учился разбирать и собирать трофейный пулемет «Шкода», кто чистил оружие, носил воду из подземных источников, стряпал. Другие же долбили ломами камень. А винтовочные патроны? Они так быстро ржавели, что приходилось их скрести ножами, шлифовать. Сырость. Люди пропахли землей. Каменная пыль въедалась во все поры. Живешь, а над головой сорокаметровый пласт земли. И сегодня, и завтра…

«Погребенные заживо», — подумал Нечаев. Но она не произнесла этих слов. Люди жили, воевали, даже влюблялись. Думали об одном–о победе. И это придавало им сил.

Она рассказывала вяло, неохотно. Нечаев чувствовал: что–то тревожило и томило ее душу. Что именно? Он не решался спросить. Если сочтет нужным — сама расскажет.

— Ну, а ты–то как? — спросила она. — Мать и сестренка живы?

Он ответил, что видел их прошлым летом. Они и теперь в Баку. Скоро, наверно, приедут. А он… Воевал, как все. И на суше, и на море. Куда только ни забрасывала его судьба! Враги ведь не только перед тобой, иногда они и за твоей спиной. А это еще опаснее.

Враги за спиной? Она подняла глаза. Это он верно сказал. Но как их распознавать?

— Есть люди, которые этим занимаются.

— А ты? — спросила она в упор.

— И мне приходилось.

— Тогда слушай… — Она подалась вперед, откинула со лба седую прядь. — Ты должен мне помочь. Понимаешь? Должен. Я не могу так жить. Вот уже три месяца я ношу это в себе. Командир отряда говорил, что я напрасно извожу себя, но я не могу, не могу…

Она произнесла это с такой тяжелой грустью в глазах, что Нечаев вздрогнул.

Это случилось в середине января. Ольгу Андреевну и еще одного партизана послали в город.

— Как его зовут? — спросил Нечаев.

— Его звали Василием, теперь его уже нет, — ответила она. — Он был мне очень дорог. Так дорог, как ни один человек в мире. Видишь, я от тебя ничего не скрываю, — ответила она.

— А как его фамилия? — спросил Нечаев.

— Попичко. Василий Харитопович. Двенадцатого года рождения. Член партии — его приняли в отряде. Рекомендации дали ему командир и комиссар. А они разбирались в людях, можешь мне верить.

— Не сомневаюсь, — сказал Нечаев. — Дальше.

До города Ольга Андреевна и Василий шли вместе. А дотом разошлись. Она направилась на рынок, а он пошел на Пироговскую. Там, во дворе второго номера была столовая железнодорожников, в которой он должен был встретиться с одним человеком. Дело в том, что подпольные группы, действовавшие в самом городе, в целях конспирации действовали разрозненно. Ни одна группа не знала о существовании другой. А фронт уже приближался, и надо было их объединить. Откуда было знать Василию, что за этой столовой уже наблюдает сигуранца? Его схватили, когда он присел за столик…

Она замолчала, ушла в себя, в воспоминания.

— Провалы были и раньше, — сказала она через минуту. — Но этот… До сих пор не нахожу себе места, понимаешь?

Василия Попичко допрашивали четверо суток. Сам старший следователь. Бил резиной, опутанной проволокой, хлестал по спине плетками со свинцовыми наконечниками. Она знает это от тех, кому удалось вырваться. И она видит ярко освещенный кабинет, видит Василия, распятого на столе. Видит так, словно его истязали в ее присутствии.

Они предприняли попытку вырвать Василия из сигуранцы. Иногда это им удавалось. Центральная сигуранца находилась на Пушкинской. Комиссар Ионеску охотно брал взятки. Через румынского адвоката по фамилии Сырбу. Вот они и собрали пять тысяч марок. Для Ионеску, для прокурора Атанасиу и шефа полиции седьмого района Аврамеску. Но этого оказалось мало. Комиссар Ионеску, как выяснилось, был любителем антикварных вещей, марки его не интересовали. И тогда…

Она решилась на отчаянный шаг. Хотя в их доме жили полицаи, она ночью проникла в эту комнату.

— Я взяла бронзовый чернильный прибор твоего отца и его трубки, — сказала она. — Прости, пожалуйста.

— И правильно сделали, — сказал Нечаев. — Человек дороже.

— Но нам его не удалось спасти. Мы опоздали. А деньги и вещи пропали. Но и это не все. Еще через два дня к нам нагрянули румыны. Жандармы и полицаи. Попробовали проникнуть в катакомбы через главный ход. Ума не приложу, как они узнали о нем. Ну, нам, конечно, пришлось принять бой. И тогда румыны… Словом, они забетонировали этот вход.

— А других у вас разве не было? — спросил Нечаев. — Запасных?

— В том–то и дело, что все запасные были блокированы еще раньше, — сказала она.

Нечаев замолчал.

— И тогда кто–то пустил слух, что это Василий… Дескать, не выдержал пыток и… Но я не верю. Я его знала лучше всех, понимаешь? Не мог он стать предателем.

Нечаев продолжал молчать.

— Скорее всего это я была виновата. За мной ведь могли увязаться шпики и проследить, — сказала она, и у нее забулькало в горле. — Как узнать правду?

Катакомбы… Ему не надо было о них расспрашивать. В детстве он с дружками лазил туда не раз. Катакомбы, как он знал, тянулись на сотни километров, имели тысячи тупичков и закоулков. Конечно, они не рисковали далеко удаляться от выхода. Им было жутко и страшно. А вдруг заблудишься? Тогда не найдут.

— Это где? — спросил он.

— На Усатовых хуторах.

— Мне бы надо было там побывать.

Она не поняла и спросила:

— Зачем?

— Еще не знаю. Но, возможно, я смогу что–нибудь выяснить, — ответил он. В эту минуту он жалел, что рядом с ним нет Мещеряка. Справится ли он сам с таким щекотливым делом? Ведь прошло уже три месяца. Какую ниточку он найдет в катакомбах? Но ехать надо. Мещеряк поступил бы точно так же.

Нечаев верил Ольге Андреевне. И чувствовал себя обязанным вернуть незнакомому ему человеку его доброе имя.

— Правда? — ее глаза ожили, в них появилась надежда. — Тогда я все устрою. Одним нам не справиться. Я приведу друзей, они тут близко живут, отец и сын. У нас в отряде они были подрывниками. Мне они не откажут.

Утром она привела своих друзей. Узкоплечего парнишку и его отца, здоровенного детину, типичного рыбака с широкими, крепкими руками, привыкшими к веслам. «Сазонов», — назвал себя старший, пожав руку Нечаева с такой силой, что у того онемели пальцы.

Они проехали через весь город. А вот и Пересыпь. Сожженная, взорванная. «Виллис» обогнул ракушняковую гору, ведущую к Хаджибейскому парку, и покатил к Усатовым хуторам. В некоторых скалах виднелись трещины. Это и были входы в катакомбы. Но в большинстве своем они были взорваны и завалены.

— Здесь! — Ольга Андреевна, положила руку на плечо водителя.

Машина остановилась.

Дальше они пошли пешком. До главного входа, о котором рассказывала Нечаеву Ольга Андреевна, было метров четыреста. Он был плотно забетонирован. Тем не менее Нечаев тщательно осмотрел его, а потом облазил скалу со всех сторон. Но ничего интересного обнаружить ему не удалось.

— Ну как? — Глаза Ольги Андреевны молили его о помощи.

— Покамест ничего, — ответил Нечаев. — Надо бы спуститься в катакомбы.

— Тогда поехали, — сказала Ольга Андреевна.

Машина спустилась в скалистую балочку, из которой выбралась с трудом, и Нечаев увидел сложенную из ракушечника и крытую камышом хибару, обнесенную высокой изгородью.

У ворот стояла женщина с повязанной платком головой.

— Здравствуйте, Семеновна, — сказала Ольга Андреевна. — А где хозяин?

— В городе.

— Это наши люди, — пояснила Ольга Андреевна, обращаясь к Нечаеву. — Машину оставим здесь.

Соскочив на землю, Сазонов–младший зажег фонари и отрегулировал их. Для него это было привычным делом.

Пришлось спуститься во вторую балочку. Там, в грязно желтевшей скале, Нечаев увидел узкую щель.

— Это выход «Семечки», — сказала Ольга Андреевна. — Мы его прозвали так потому, что здесь был пост и караульные лузгали семечки.

Просунув в щель фонарь, Сазонов–младший медленно полез в узкий проход, посоветовав Нечаеву поберечь голову. Остальные последовали за ним.

Держась за ноздреватую скалу, Нечаев почти съехал вниз и попал в пещеру бывшей каменоломни, потолок которой был так высок, что можно было выпрямиться во весь рост. Но вскоре потолок стал понижаться, а стены сузились. Подземный ход был крут. Нечаеву пришлось согнуться и опереться на шомпол, который ему перед спуском в катакомбы сунула Ольга Андреевна.

Впереди с фонарем шел Сазонов–младший. Его отец замыкал шествие.

Вдыхая затхлый и спертый воздух подземелья, Нечаев дышал часто и трудно. Фонарь освещал низко нависшие своды. Было душно. Иногда ход так суживался, что приходилось ползти на животе, и тогда пыль сыпалась за воротник кителя.

Свернув в одно из ответвлений, парнишка остановился.

— Пришли, — сказал он Нечаеву.

Это и был подземный лагерь.

Лагерь… Парнишка поднял фонарь, и тени стали длиннее, подвижнее. Тут и там валялись какие–то ржавые ломы, кирки и лопаты со сломанными черенками. На каменном столе стояла мертвая коптилка, сооруженная из плоской бутылочки из–под духов, лежал тощий оккупационный журнальчик «Колокол». В ближнем углу Нечаев увидел груду заржавленных гильз.

Потом он перевел взгляд на степы. Они, как и везде, были покрыты черными и белыми иероглифами, понятными только подпольщикам. К одной из них был прибит какой–то листок. Оказалось, что это партизанское воззвание. Партизаны обращались к жителям Одессы: «Священный долг каждого патриота нашей Родины требует…»

Лагерь… Несколько комнат, вырезанных в скале. Каменные нары, покрытые слежавшейся соломой. Ниши для оружия. Старое ведро, веник… Здесь на пишущей машинке печатались листовки, разрабатывались планы боевых операций. А вот и кухня, в которой на примусах готовили еду, и кадка для муки, и ящики для продуктов, вер честь по чести. Здесь, в подземелье, приходилось держать не только кур, но и откармливать поросят. В стойлах стояли даже коровы.

Пояснения давала Ольга Андреевна.

— Ты забыла про Рекса…

Да, была у них и собака по кличке Рекс. Овчарка. Она им здорово помогала. Особенно в те дни, когда в городе были облавы. Человек не пройдет, а собака…

— Она ни на шаг не отходила от Василия, — сказала Ольга Андреевна.

— Так это была его собака?

Кивнув Нечаеву, она опустилась на железный ящик от пулеметных лент. Силы, казалось, покинули ее. На нее нахлынули воспоминания, и она уже не видела ни жестянок, ни бутылок из–под горючего, валявшихся вокруг, ни людей, которые стояли рядом. «Василий!..» Ее губы шевелились. Быть может, она видела его в камере, на цементном полу, видела, как со стен струйками стекает вода, видела старушку, которая на коленях молится богу… Однажды, как знал Нечаев, ей самой довелось просидеть два дня в такой камере.

— Думаете, это так просто жить под землей? — спросил парнишка. — Сидеть–то было некогда. Все время работа, работа, работа. То копаешь, то долбишь этот проклятый камень. А потом надо печь, варить и одежонку какая ни есть починить, заштопать. Я уже не говорю про бои, про вылазки и диверсии на дорогах. Я вот даже раны врачевать научился. Когда приспичит, научишься. Командир сказал: «Ты в медицинский хотел поступить, вот и лечи, практикуйся. Авось настоящим врачом будешь».

— Не хвастай, — прервал его отец. — Думаешь, товарищу это интересно?

— Пусть рассказывает, — сказал Нечаев. — А что было, когда румыны забетонировали главный ход?

— До того, как забетонировать его, они попытались проникнуть в катакомбы. Только черта с два! Попробуй сунуться с фонарем! Наши снайперы били без промаха. А без фонарей в катакомбы не пойдешь. Вот им и пришлось забетонировать вход.

— А как же вы? Воспользовались запасными?

— В том–то и дело, что не было у нас запасных. Раньше были, но к тому времени… Словом, пришлось искать выход. Горючего уже было так мало, что командир приказал погасить фонари. Только один оставили. Да и то пришлось фитиль обрезать, чтобы горел не так сильно. Ну, с этим фонарем мы и пошли. Было нас четверо, батя соврать не даст. Шли почти ощупью, наобум. Час, второй, третий… А тут с фонарем что–то неладное. Тогда батя снял стекло, вынул нож. И тут мы все заметили, что пламя гнется. Понимаете? Когда пламя гнется? Когда сквознячок. И мы двинулись в ту сторону, и нашли трещину, и стали рыть. Руками. Лопаты и ломы мы побросали раньше, чтобы легче было ползти.

Глава третья

«Виллис» стоял на прежнем месте. Морячок–водитель дремал за баранкой, и Нечаеву пришлось его окликнуть. Поехали!.. Но тут из калитки вышел хозяин хибары, успевший вернуться из города, и сказал, что его хозяйка просит их откушать. Она уже все приготовила, накрыла на стол.

— Не побрезгуйте, гости дорогие, — сказал он, приложив руку к сердцу.

Нечаев колебался не больше минуты.

Двор был сравнительно невелик. В стороне от хибары виднелся погреб, сложенный из такого же ноздреватого ракушечника, и курятник, в котором кудахтали тощие хохлатки. Перед собачьей будкой, опустив морду на вытянутые передние ланы, лежал огромный пес. Когда он увидел Нечаева, который вошел во двор первым, по его загорбку прошла темная дрожь. В мгновение ока пес вскочил на сильные лапы и рванулся вперед, обнажив желтые клыки. Несдобровать бы Нечаеву — он слишком близко стоял от будки, как вдруг он услышал властный голос хозяина:

— Рекс, на место! Я кому сказал?

— Рекс, дружище, — Ольга Андреевна бросилась к собаке и прижала ее к себе. — Милый! Так вот ты где оказался!..

Пес заскулил, ткнулся влажной мордой в ее колени, лизнул шершавым языком ее руку и опять заскулил. То ли радостно, то ли жалобно. А Ольга Андреевна гладила его по голове, теребила за уши и все приговаривала:

— Псина ты моя дорогая, псина ты моя хорошая… Бедняжка, тебя на цепь посадили? Ну ничего, сейчас я тебя освобожу.

— А что было делать? — сказал хозяин хибары. — Все норовил убежать. Зпаете, где я его нашел? У главного входа. У того, который румыны еще зимой забетонировали. Сидит и воет. Тощий, злой. Я ого сразу признал. Так это же, думаю, Васькин пес. Дай, думаю, я его домой заберу. Лапа у него была перебита. Передняя. Ну, я его и выходил. А он все еще рвется к тому входу. Пришлось на цепь посадить.

— Давно он у вас? — спросил Нечаев.

— Месяца три. Я ведь говорил, что тогда еще зима была.

Нечаев повернулся к Ольге Андреевне.

— Он разве был с вами? Я спрашиваю о том дне, когда вы пошли на задание.

— Был. Увязался за Василием. Тот его пытался прогнать, палкой замахивался, а Рекс отскочит в сторону, посидит и снова трусит за нами.

— Когда вы его в последний раз видели?

— Дай вспомнить. Кажется, возле рынка. Василий свернул в переулок, и Рекс, разумеется, последовал за ним.

Какие там разносолы! Стол был накрыт скромно, но для военного времени обильно. Ржаные коржи, яичница со старым салом (кабанчика хозяин заколол еще под новый год), картошка в мундирах, соленые огурцы, ряженка в кринке… Ели деревянными ложками и ножами. Рекс покорно лежал под столом у ног Ольги Андреевны, ожидая подачки. Еще в катакомбах он научился довольствоваться малым.

Говорили тихо. Зачем вспоминать о том, как горевали? Яблочная водка и та была горька. Нечаев прислушивался к спокойным голосам, а думал о другом. И всегда так. Стоит тебе что–нибудь задумать, как жизнь спутает все твои планы. Еще вчера, до встречи с Ольгой Андреевной, он собирался этот день провести иначе. И начальство пошло ему навстречу, предоставив машину, чтобы он мог смотаться под Чебанку. Ведь он все еще не знал, жив ли его дед. Но была у него и другая цель. Он надеялся, что узнает что–нибудь про Аннушку.

А тут появилась Ольга Андреевна со своим горем.

И вот он едет в другую сторону и спускается в катакомбы, ищет, сопоставляет факты, строит догадки… Тщетно. Мещеряк, конечно, с этим делом сразу бы справился, а он… Что он скажет Ольге Андреевне? Ему ничего не удалось выяснить. Так что не снять ему камня с ее души.

Он посмотрел на Ольгу Андреевну — поседевшую, с горькими складками вокруг рта, — и невольно подумал, что и Аннушка теперь, должно быть, ужо не та. В том, что она жива, и он еще встретит ее, он почему–то не сомневался. Но виделась она ему такой, какой он оставил ее в Севастополе — в его белой бескозырке, в прюнелевых туфельках…

В город вернулись еще засветло. Высадив Сазоновых на Пушкинской, Нечаев велел водителю ехать на улицу Пастера. Ольга Андреевна, державшая Рекса за ошейник, сидела сзади.

Когда машина остановилась возле их дома, Нечаев, не оборачиваясь, сказал:

— До завтра.

Он боялся встретиться с ее глазами. Но она сказала:

— Я все понимаю.

— Еще ничего не известно, — он постарался произнести это спокойно. — Надеюсь, что мне удастся…

— Не надо меня утешать. Но ты мне скажи, как жить дальше? — почти выкрикнула она. — Вот только он один у меня остался, Рекс.

— Глупости, — Нечаев рассердился. — Я приеду утром.

И она, сникнув, покорно ответила:

— Хорошо.

На что он надеялся? Нечаев и сам не знал этого. Вернувшись в часть, он поднялся в штаб, чтобы доложить о своем прибытии. «А про тебя уже спрашивали, — сказал ему молоденький дежурный с лихо подкрученными усиками. — Сам подполковник. Он сейчас допрашивает какого–то румына. Видать, важная шишка. Можешь зайти».

В кабинете подполковника сидел небритый человечек с бегающими глазками. То был бывший административный комиссар «префектур полиции» города Одессы Сайду Габриель. На вопросы подполковника он отвечал так торопливо, что переводчица едва поспевала за ним.

Нечаев, сидевший в сторонке, заерзал на стуле.

— Ты чего? — спросил подполковник, скосив глаза.

— Разрешите… Я хотел спросить. Речь идет о партизанском отряде с Усатовых хуторов. Кто–то их предал, указал главный вход в катакомбы, и румыны его забетонировали. В январе. А тогда это был единственный вход…

— Как же, как же, — заторопился допрашиваемый. — Я хорошо помню. Сигуранца схватила одного парня. Его подвешивали и раскручивали со связанными руками, они это умели. Но парень ничего не сказал. И тогда комиссару Никулеску пришла отличная мысль. Он видел из окна, что напротив сигуранцы сидит собака. Овчарка. Ее прогоняли, но она возвращалась. То была овчарка этого парня. И господин комиссар решил ее использовать. Рано утром парня вывезли на открытой машине. Он был без памяти. Ну, собака, конечно, сразу за ним. Прыгает вокруг машины, лает… Когда машина медленно тронулась, собака побежала вперед. Так она привела к выходу в катакомбы. Господин Никулеску…

Дальше Нечаев уже не слушал. Рекс!.. Так вот почему он неотступно думал о Рексе. Бедный пес. Сам того не желая, он предал своего хозяина.

Обо всем этом придется рассказать Ольге Андреевне. Ее Василий ни в чем не виноват. И она ни в чем не была виновата, напрасно она казнила себя. И еще ему придется сказать ей, чтобы она не вздумала выместить свое отчаяние на Рексе — тот тоже не был виноват. Но Нечаев не мог сейчас сломя голову помчаться на улицу Пастера. У него были другие дела. Война еще продолжалась.

Загрузка...