Вернувшись из Ужгорода, Коваль сразу же отправился на Латорицу. Река катилась среди высоких грабов и дубов, над самыми кронами которых пылал закат. Подполковник глянул вниз, и показалось ему, что струится Латорица прямо под ногами, подмывая тяжело нависающий берег. Окрест стояла такая тишина, что слышалось, как плещется быстрая вода.
На спортивной базе «Динамо» не было никого, кроме сторожа Пишты. Старый венгр знал всего несколько украинских слов и никогда не мешал Ковалю. А сейчас он к тому же был увлечен рыбной ловлей.
По врезанным в берег ступеням подполковник спустился к самой воде и, забравшись в лодку, качавшуюся на волнах и привязанную цепью к огромному пню, сел на борт, закурил свой «Беломор» и задумался.
В последние дни испытывал он некое душевное томление, какую-то неясную тревогу. И сегодня, удивив всех, он неожиданно сбежал сюда, чтобы собраться с мыслями. Майор Бублейников не знал, как отнестись к этой «фантазии». Он, правда, уже немного привык к неожиданностям, которыми щедро одаривал его Коваль, но все-таки не мог понять, как можно бросить все в самом разгаре. Тур, узнав, что Коваль махнул на спортивную базу, только и сказал: «Что ж, оттуда — прямая дорога на пенсию!» Но больше, чем они, смущен был Вегер. Если покидает поле боя командир, что остается делать солдатам?
Отправляясь на реку, Дмитрий Иванович не рассчитывал на то, что его волнения рассеются среди шелеста листвы и плеска волн. Ему просто-напросто необходимо было побыть в одиночестве, как он говорил, «замкнуться на себя». Потому что пробил час. И даже Наташку не взял с собой, как она ни просила его об этом.
Вспомнив о дочери, Коваль снова возвратился к мыслям, от которых он не раз пытался отмахнуться, — о семье, о Ружене. Наташка все время говорит, что ему надо жениться. Добродушно улыбается, рассказывая о звонках Ружены. Наверно, потому что пока воспринимает все это как блажь старого отца, к которой можно относиться спокойно. Но что она скажет, если Ружена появится в их доме?
Время шло. От неустанного бега реки, которая, казалось, куда-то несла и его вместе с лодкой, ему становилось легче на душе. Сдержанное течение Латорицы снимало усталость и восстанавливало силы.
Впрочем, кратковременная депрессия не очень беспокоила подполковника. Он уже узнавал знакомые признаки этой душевной усталости и верил, что она преходяща. И главное, такая отрешенность от мелких конкретных дел — от собирания вещественных доказательств, от разговоров с подозреваемыми и свидетелями — появлялась у Коваля только тогда, когда назревала разгадка тайны. Так надоело копаться в деле, присовокуплять одну подробность к другой, что уже хотелось все это забыть, и манила природа — то ли свой садик, то ли речка, то ли лес, — он ощущал: вот-вот молнией озарения блеснет ответ на все вопросы.
Хотя Длинный с Клоуном, монах Симеон и Эрнст Шефер словно отошли, отодвинулись куда-то, но мозг подполковника продолжал напряженно и мучительно работать над тем, что не удалось понять и решить сразу. Быть может, затем и ушел он от внешних раздражителей, чтобы оградить себя от все возникающих новых вопросов, пока не будет найден ответ на уже поставленные.
Полноводная Латорица все гнала и мчала свои воды вперед и вперед. В этом вечном движении было что-то окрыляюще величественное. И Коваля все сильнее охватывало чувство душевного спокойствия. Он ощутил, что убийство семьи Иллеш вот-вот будет раскрыто, его отношения с Руженой стабилизируются и все треволнения канут в прошлое. В конце концов, время целительно, и что там значат будничная суета, все мелкие заботы по сравнению с этим неугомонным движением, с таким вот победоносным течением бессмертной реки, которая столько повидала на своем веку и могла бы многое рассказать об исконной борьбе добра и зла на землях и просторах, по которым гуляет она, позванивая голубыми волнами, с незапамятных времен.
Глядя на Латорицу, вспомнил Коваль и Ворсклу — реку своего детства, отрочества и юности. Нимало не похожие — спокойная в обрамлении золотых песков и зеленых лесов Ворскла и своевольная, быстрая и илистая Латорица, — они все же казались ему сестрами.
Дмитрий Иванович вспомнил свою жену, и ему вдруг почудилось, что Зина не умерла, не исчезла бесследно, а душа ее стала душою Ворсклы, на берегах которой они оба выросли, — ласковой и теплой в затонах, искрящейся на плесах, голубою под небом, или, может быть, обернулась белой березкою в роще или зеленой веткой над водой, красной калиной или шелковой муравушкой.
Ах, как же далеко родная Ворскла и как далеко его Зина — не вернешь, не догонишь!
Прошло с полчаса, а подполковник все сидел и сидел над рекою. Солнце спряталось за лесом, и уже не только крутой правый берег, но и луг подернуло сумеречной сенью.
Дмитрий Иванович ощутил на себе чей-то взгляд. Поднял глаза и увидел: стоит у самой воды человек.
— Коваль-бачи! Здравствуй!
Подполковник узнал сторожа.
— Здравствуй, Пишта! Хорошо, что ты здесь.
— Коваль-бачи! — Венгр блеснул не по возрасту белоснежными зубами. — Рыба!
Подполковник подтянул лодку к берегу и поднялся по обрыву наверх. Взял у Пишты узенькую капроновую сетку с маленькими ячейками.
— Разве можно ловить такой сеткой!
— Нем ту дом,[5] — покачал головою венгр.
Коваль как мог пытался объяснить, что такая сетка истребляет мальков. Пишта тоже жестикулировал — разводил руки, показывал на луг, где тускло мерцали мелкие, поросшие травой озерца. И Коваль понял, что старик собирался ловить этой сеткой живца.
Затем, несмотря на поздний час, Пишта вытащил из кармана колоду карт, вопросительно посмотрел на подполковника.
— Ту дом, ту дом![6] — кивнул Коваль. — Ладно. Два-три кона, — показал он на пальцах. — Не больше.
Беда с этими картами! Когда кто-нибудь из сослуживцев узнавал, что Коваль ни с того ни с сего может засесть за карты и играть в «подкидного», это вызывало недоумение. Ведь даже не преферанс, кинг или какая-нибудь другая более или менее интеллектуальная игра, а самый что ни на есть обыкновенный «дурак», в которого режутся замусоленными картами в электричках, на пляжах. Шерлок Холмс играл на скрипке, инспектор Мегрэ коллекционировал трубки, Эркиль Пуаро…
Ну хорошо, если уж не игра на скрипке, то хотя бы шахматы или собирание спичечных этикеток или почтовых марок, а то — «дурак»!
«Кто-то придумал, что я великий мудрец, — улыбаясь, отвечал на это Коваль. — Вот и хочется иной раз побыть хоть немного дураком. Для равновесия».
— Ладно, Пишта, — повторил Коваль. — Сыграем.
— Ту дом! — засмеялся довольный сторож, еще раз обнажив свои белые зубы, и они пошли по дорожке, посыпанной кирпичной крошкой, к домику, стоявшему в каких-то пятидесяти шагах от берега.
Коваль проигрывал. Пишта, поблескивая глазами, ловко орудовал картами, вынуждая подполковника держать в руках едва ли не полколоды.
А тот меньше всего думал об игре. Мысли Коваля бурлили словно воды Латорицы, то набегая друг на друга, то перепрыгивая с пятого на десятое.
Как там Наташка? Уехала ли она на турбазу? Ее туда сейчас, кажется, уже не тянет. Потому и просилась на Латорицу. Девушки, с которыми она дружит, уже уехали.
Славный парень у Антоновых — Геннадий. И имя хорошее. А она к нему равнодушна. Она вообще равнодушна к парням. Хорошо это или плохо?
А что же у них получилось с Валентином Субботой? Уж не поссорились ли? Он — тоже парень неплохой. Правда, немного суховат и начетчик. А как Суббота держится в обществе сверстников? Неужели и там не обходится без прокурорских интонаций?
Ковалю вспомнилось, как объяснял он молодому следователю Субботе, когда работали над делом об убийстве репатрианта из Канады, свою «теорию жертвы».
Да, да… Жертва — тоже соучастник. Не только объект действия. И от человека, который стал жертвой, тоже многое зависит. Иногда своим поведением жертва провоцирует преступление.
А как нахмурился следователь Тур, когда он высказал эту мысль здесь! Туру, так же как Субботе, наверно, кажется, что право на теоретические рассуждения имеют только следователи, а оперативные работники — это сыщики, исполнители, чернорабочие, которые существуют только для того, чтобы держать на своих плечах величественный храм следствия.
Они чем-то похожи, Суббота и этот Тур. Только Суббота моложе и не такой самоуверенный. Но и Суббота никак не мог понять, что порой жертва сама создает условия для преступления, благоприятствуя и содействуя нависающей над ней трагедии.
Конечно, нельзя осуждать женщину за то, что она в летнюю жару не закрыла на ночь окно, через которое пробрался в дом убийца. Дело милиции оберегать ее покой, пусть человек и ночью дышит свежим воздухом.
Но вот Каталин Иллеш узнала от «брата Симеона» (если верить монаху), что первый ее муж, военный преступник Локкер, способный на все, жив, и не сообщила об этом властям. Получила от Карла письмо и спрятала его, даже сожгла. Оперативные работники и эксперты только пепел нашли в печи, к тому же перемешанный палкой.
Что же было в этом письме и зачем она его сожгла? Да… зачем, зачем, зачем?.. А не может ли быть, что она и раньше знала, что Карл жив? Но почему она должна была бежать в милицию? И почему это должно быть поставлено ей в упрек? Какая здесь связь с убийством? Никакой!.. Никакой, никакой…
Даже по его, Коваля, «теории жертвы». Впрочем, это не только его теория. Теперь криминологи специально изучают личность потерпевшего. Даже новая отрасль юридической науки создана — виктимология, изучающая психологию человека, который своим поведением содействовал преступлению.
Да и разве Каталин погибла потому, что спрятала письмо своего первого мужа? Разве от этого можно погибнуть?
Мысли Коваля затерялись в причудливых лабиринтах ассоциаций, переплелись, перепутались. Возникали и улетучивались странные сопоставления, парадоксальные аналогии.
Рассуждать об убийстве больше не хотелось. Подполковник отогнал назойливые как мухи, вопросы и попытался сосредоточиться на картах.
— Пишта, вы воевали? — неожиданно для самого себя спросил он партнера.
Старик понял его, насторожился, зажал карты в кулаке.
— Нет, — ответил он после паузы. — Не успел, Коваль-бачи. Загнали меня в левенты, учили стрелять, но потом отставку дали. — Он перевел взгляд на скрюченные пальцы левой руки. — Покалечился.
По ассоциации вспомнился Ковалю старший сержант милиции Дмитрий Пичкарь, во время войны — разведчик-радист, по прозвищу Икар, о котором легенды рассказывают в Закарпатье. Этот горный край производил глубокое впечатление многими неожиданными особенностями. Соседствовало здесь старое и новое, традиции и старинные обычаи уживались с архисовременными; устоявшиеся взгляды уступали место понятиям совершенно иным, исчезла национальная вражда, раздувавшаяся когда-то всякими господами и их прихвостнями. И лишь кое-где старое внезапно ощеривалось из глубокого подполья.
Ковалю снова вспомнились и брат Каталин, Эрнст Шефер, и цыган Казанок, и арестованные Длинный и Клоун, и само убийство вдовы Иллеш и ее дочерей, которое тоже было звериным оскалом прошлого. А почему ему так кажется? Какова связь сегодняшней трагедии с далеким прошлым этого края?
Почему? Да потому, что он вспомнил о войне, о разведчике-радисте Пичкаре, вспомнил историю этого многострадального уголка украинской земли и о том, как хозяйничали здесь не только такие, как граф Шенборн или швейцарско-французская фирма «Латорица» вкупе с венгерскими и итальянскими банками, но и господа средней руки, вроде всяких там Локкеров или Шеферов.
Потому вспомнил, что искал убийцу. А убийцу не найти, не изучив жизни самой жертвы и тех, кто ее окружал. И не только в день убийства, а много раньше: такая трагедия не разыгрывается случайно, она созревает долго, и корни ее нужно искать глубоко.
Подполковнику вдруг показалось, что он уже ухватил жар-птицу, на которую накинул сеть, и что он уже знает то, до чего докапывался столько времени! Но нет… Коваль обвел взглядом комнату и словно впервые увидел Пишту. Сторож заметил, что подполковник задумался, забыл о картах, и поэтому сидел тихо, не перебивая его мыслей.
— Ну, Пишта, что же это мы? — улыбнулся Коваль. — Давай. Твой ход.
Они снова вошли в игру, Дмитрий Иванович играл совсем вяло, делая ошибку за ошибкой.
Хорошо, что у него такие помощники, как Романюк, Вегер. Без местных работников не обойтись. Разве смог бы он разобраться в личности Шефера, если бы не Василий Иванович! А его разговоры с Маркелом Казанком!
Коваль посмотрел на Пишту, который принялся снова сдавать карты, и подумал, что на этой земле рядом жили разрозненные, разделенные войной люди: если бы не инвалидность, этот симпатичный венгр был бы солдатом и как гонвед, возможно, охотился бы за своим братом Дмитрием Пичкарем.
— Да, — сказал подполковник, беря карты. — Были у вас тут дела…
И опять невольно всплыла мысль о Каталин. Вот он осуждает ее. А разве это гуманно — обвинять потерпевшего, в данном случае погибшего человека?
Вполне гуманно, потому что, пропагандируя это обвинение, можно предупредить других. Чтобы они остерегались, берегли себя и не оставляли преступнику лишних шансов.
Правда, в данном случае эти его рассуждения справедливы, только если верить словам «брата Симеона». Если верить заявлению монаха, что он привез Каталин письмо от Карла.
А если этого не было? Не найдены ведь ни письмо к Каталин, ни записка, адресованная монаху.
И кто же этот турист, передавший в Лавре письмо Гострюку? Не Имре ли Хорват, в номер которого случайно попала Таня Красовская?
Коваль вспомнил утренний телефонный разговор с переводчиком туристской группы.
«Пятнадцатого июля по дороге на Киев вы разместили людей в этой гостинице?» — «Да». — «В номере триста девять ночевал Имре Хорват?» — «Да». — «А не могли бы вы припомнить, где он был приблизительно в половине двенадцатого ночи?» — «В своем номере». — «Вы это знаете точно?» — «Абсолютно точно. В десять или одиннадцать лег спать. У него болел зуб, и я дал ему снотворное». — «Спасибо, — сказал Коваль. — Разговор этот пусть останется между нами».
«Говорит, что у Хорвата болели зубы. Он принял снотворное и просил не беспокоить его до утра», — объяснил Коваль Вегеру и положил трубку.
«Как же он мог незаметно выйти из гостиницы?»
«А труба, пожарная лестница и открытое окно? Это путь не только для экзальтированных девушек…»
«Тьфу, какая чепуха в голову лезет! — встрепенулся Коваль, когда ему показалось, что черный трефовый король на карте насмешливо ему подмигнул. — Этот Имре Хорват совершенно ни при чем. Даже если он где-то шатался всю ночь с пятнадцатого на шестнадцатое июля. Ведь неизвестный турист из Венгрии привез «брату Симеону» письмо от Карла на три недели раньше — двадцать третьего июня!»
И мысли Коваля возвратились к исходной точке, чтобы начать новый круг.
Он снова вспомнил жертву преступления, погибшую Каталин, ее дочерей, и снова потянулись вереницей все те же самые вопросы.
Почему Каталин скрывала то, что Карл Локкер жив и объявился? Зачем сожгла письмо?
Но почему, собственно, она должна была сообщать?
Какое это имеет отношение к факту убийства?
Никакого!
Трефовый король нагло усмехнулся прямо в лицо подполковнику.
И вдруг Коваля словно током ударило, он вздрогнул всем телом, пальцы похолодели: о н у ж е з н а л, о н у ж е в с е з н а л! И кто ехал из Ужгорода с таксистом Дыбой, и кто ушел ночью из своего номера в гостинице, и кто такой Имре Хорват!
«Что за чертовщина!» — Дмитрий Иванович поднял изумленный взгляд на Пишту. У Коваля было такое ощущение, будто бы кто-то нашептывает ему все это прямо в ухо.
Нет, Пишта ничего не мог сказать, он только уставился на уважаемого подполковника милиции, по лицу которого словно пробежал луч прожектора и в глазах которого сразу засветились и радость, и сомнение, и растерянность.
Сторож смотрел в самую душу, и Коваль на мгновение прикрыл веки. Ему все еще казалось, что он явственно слышит чей-то голос, к тому же очень знакомый. Очень похожий на его собственный.
Когда он снова открыл глаза, Пишта увидел, что растерянности в них уже нет.
Резким движением швырнув карты на стол, Коваль бросился в коридор. Минуту спустя вернулся обратно и вырос над Пиштой.
— Телефон не работает, черт возьми! Ту дом? Где здесь поблизости есть телефон? Скорее! — И, пытаясь объясниться со стариком, Коваль повертел указательным пальцем возле уха.
«Черт меня дернул забраться сюда! А тут еще и телефон! Одно к одному!»
Сторож испуганно смотрел на подполковника, не понимая, что случилось и почему он так неожиданно вскочил. Наконец Ковалю удалось с большим трудом растолковать ему, что нужно.
— Телефон! — Пишта закивал головой. — Надо ехать в Геевцы или на Добронь. Километров семь-восемь. Там почта, телефон.
— А ближе? Сельсовет, правление колхоза?
Сторож не знал, как объяснить подполковнику, что в правлении колхоза, которое находится в маленьком селе (отсюда километра четыре) сейчас никого не найти. Да и вообще, не зная венгерского языка, Коваль-бачи вряд ли чего-нибудь добьется.
Подполковник нетерпеливо взглянул на часы. Через пятьдесят минут поезд с туристами пересечет границу…
— У тебя есть велосипед, Пишта?
— О, велосипед! Да. Велосипед есть.
Они вышли во двор, и Пишта, наскоро подкачав камеры на стареньком, чиненом-перечиненом велосипеде, подвел его к Ковалю, как доброго коня былинному молодцу. Коваль положил руку на седло и усомнился, выдержит ли его такая «антилопа-гну». Да и не разучился ли он ездить ночью, да еще полевыми дорогами?
Все-таки вывел велосипед из рощи. В поле было немного виднее от пробившегося сквозь тучи лунного света.
Пишта показал рукою на косогор, по которому тянулась насыпь. Как мог рассказал, что ехать надо вдоль насыпи, лугом, потом пересечь ее и свернуть налево, на полевую дорогу между табачными плантациями: она-то и выведет к правлению колхоза.
Ковалю было достаточно того, что уловил он из жестов венгра. Отчаянно нажимая на педали, он помчался в ночь.
Дорога стала едва видна. Насыпь, вдоль которой шла луговая тропинка, нависала черной громадой. Тропинка то устремлялась вверх, то исчезала в оврагах, вынуждая подполковника судорожно сжимать руль. Жалкий велосипедишко поскрипывал под ним. Коваль быстро преодолел крутой подъем и очутился на широкой — кочковатой и ухабистой — дороге.
То, что было неожиданным озарением во время игры в карты с Пиштой, теперь, после того, как ум воспринял интуитивную догадку, проанализировал ее и одобрил, стало твердым убеждением. Коваль поставил это убеждение на место недостающего звена, и цепь расследования замкнулась. Теперь оставалось одно: успеть задержать убийцу!
А ехать становилось все труднее. Давало себя знать отсутствие тренировки. Когда он ездил на велосипеде? Охо-хо! Еще мальчишкой! На тяжелом «Харькове», выпрошенном у товарища. Тогда быстро гонял над Ворсклою и казался себе птицей, взлетающей в небо. А теперь и ноги уже не те, и сердце…
Велосипед трясло на неровной дороге как в лихорадке. Переднее колесо то проваливалось в выбоину, то наезжало на бугорок, и тогда Ковалю приходилось делать отчаянные усилия, чтобы удержаться в седле. В конце концов, он наскочил на камень, и камера переднего колеса лопнула.
Некоторое время, пока позволяло сердце, он бежал, спотыкаясь и тяжело дыша, но вскоре вынужден был замедлить шаг. Ноги устали. Но он шел и шел под темным небом, шел упрямо, время от времени все еще делая попытки снова перейти на бег, пока далекие огоньки не превратились в электрические фонари.
Он очутился перед высоким домом, освещенным снаружи. По вывеске над дверью удостоверился, что это правление колхоза. С трудом нашел и разбудил сторожа, который-крепко спал, закутавшись в овчину.
Номера коммутатора погранзаставы Коваль не знал. Позвонил Антонову на квартиру.
— Виталий, — быстро проговорил он, когда Антонов подошел к телефону. — В любую минуту он может уйти через границу.
Полковник Антонов, у которого за время его пограничной службы выработалась способность мгновенно, даже спросонья реагировать на боевую тревогу, сразу понял Коваля.
Он только спросил:
— Наш или чужой?
— Чужой, — ответил подполковник. — Турист.
— Ясно.
— Не знаю, — добавил Коваль, — как он пойдет: с визой через контрольно-пропускной или нарушит границу… — И, уже переведя дыхание, закончил: — У него чуть приплюснутый нос, имеет документы на имя венгра Имре Хорвата.
— Сейчас объявим боевую тревогу, — коротко резюмировал Антонов.
После этого Дмитрий Иванович позвонил дежурному по управлению внутренних дел и попросил немедленно прислать за ним машину.
Имре Хорват открыл дверь вагона. Теплый ветерок ворвался в тамбур. Но все равно воздуха ему не хватало. Наверно, от волнения.
Во время ужина он поймал на себе внимательный взгляд переводчика. У того нос не дорос, чтобы такого матерого волка, как он, обвести вокруг пальца. Слишком долгим был взгляд. Имре понял, что им заинтересовались…
А как резко ответил ему Лайош, когда он посоветовал и в Ужгороде не заявлять о сотруднике Лавры: «Гуманизм? Гуманизм как раз и требует покарать военных преступников!» И, поговорив с переводчиком, Лайош позвонил в милицию.
За «брата Симеона» Хорват не боялся. Монах помогал гонведам «витязя» Салаши и, кроме того, прятал офицеров СС, когда пришли красные, но все это так и не было доказано на суде. Да и вообще, какое ему, в конце концов, дело до какого-то монаха! Но если милиция возьмется за старика, то исчезнет выдуманный Имре Хорват и снова появится Карл Локкер, жандармский фельдфебель, деятель фольксбунда — союза венгерских фольксдойчей, с которым у местных венгров, а особенно украинцев — старые счеты.
Вот в чем беда…
Хорват жадно вдохнул свежий воздух, вперил взгляд в темноту. Сердце охватил холодок — знакомое ощущение, когда надо немедленно действовать.
Нет, он еще не стар!
Всегда умел чувствовать опасность и своевременно выскальзывать из вражеских рук. Разве не ушел он отсюда, когда советские бойцы были уже в Хусте, Долгом, Сваляве, а партизаны подошли к Мукачеву? В последний день золотого октября волчьими тропами бежал он в Венгрию. И новая граница надолго отрезала его от семьи.
От семьи? Семьи нет. А значит, и не было!..
Далеко впереди, за поворотом, засветилась, зарделась земля. Значит, скоро станция. Поезд замедлил ход, вагон мягко закачало.
Имре увидел голову поезда, цепочку освещенных вагонов, в которых пассажиры укладывались спать, представил себе, как ждут его красные жандармы на станции Чоп, как радостно предвкушают его арест. Подчиняясь внезапному внутреннему приказу, спустился на нижнюю ступеньку вагона…
Он упал на твердые комья земли, вспаханной вдоль полотна железой дороги. Вагоны вместе с пассажирами проплыли над ним, стегая его батогами света.
Где-то там сидит этот кретин Лайош Сабо, из-за которого он должен теперь волком пробираться через границу. Встретился бы он ему сейчас в поле или в горах!
В том же купе остался и его чемодан, плащ, пиджак с документами на имя Имре Хорвата. Да, Имре Хорвата уже нет, Имре кончился, теперь он снова стал самим собой — Карлом Локкером.
Когда Карл Локкер поднялся на ноги, поезд уже исчез в темноте. Ныло ушибленное колено, но это была мелочь, — ускоряя шаг, бывший тержерместер двинулся прочь от железной дороги, подальше от села, мерцавшего огнями вдали, в ту сторону, где царил мрак, лишь кое-где рассеивавшийся слабым сиянием луны.
Несмотря на темноту, Карл хорошо ориентировался на местности. Не пропала у него способность видеть ночью, выработанная еще когда охотился он на коммунистов и на всех тех, кого считал врагами свято-стефанского государства и немецкого национал-социализма.
Да и всю эту землю над Латорицей знал он как свои пять пальцев. Он любил ее, и она снилась ему в изгнании тысячу раз. Но снилась как хозяину, а не как жалкому пришельцу, затравленному волку, который прячется и спасается бегством.
Вот сейчас пересечет он поле, пройдет через лесок, а дальше — Латорица, которую нужно переплыть, чтобы выйти к Тиссе, на границу.
Локкер оглянулся на огни далекого села. Они стали меньше и уже почти растаяли во мраке.
И тогда он вспомнил другое село над Латорицей. Село, где находился его жандармский участок. Наверно, оно и сейчас светится по ночам, а когда-то не играло яркими огнями — только в казарме не гасили света, горел огонек в доме нотариуса да у священника… Да еще, правда, в усадьбе богатого коммерсанта Бергера.
Бывший тержерместер отчетливо представил себе толстенького Карла Бергера и его сухую как жердь Эстер. Ну что ему сейчас до того еврея, отправленного в концлагерь?!
Локкер шел, спотыкаясь, и никак не мог попасть в лесок, за которым должна была показаться Латорица. Глаза его напряженно всматривались в темную даль, но не видели ничего, кроме стены мрака.
Первый лихорадочный порыв рассеялся. Он, Карл, сбежал из поезда, как будто именно в поезде была наибольшая опасность, и теперь, по прошествии какого-то времени, чувствовал такую усталость, что вынужден был опуститься на землю.
Острая стерня колола ноги, но беглец не обращал на это внимания. Он устал, чертовски устал, и больше всего оттого, что должен был столько дней улыбаться Терезе, разговаривать с Лайошем, то есть иметь дело с ненавистными ему людьми.
Когда он оставался наедине с самим собой, хотелось волком выть. Уйти далеко в горы или в поле и завыть горько, скорбно, протяжно, проклиная свою судьбу, которая столько лет манила и звала, а теперь, на старости лет, выгнала на этот луг и на эти кочки. Карл ощутил себя опустошенным, и ему до слез стало жаль самого себя.
Но он не имел права долго сидеть, время работало не на него. Снова вскочил и побрел в ночь. Нет, поймать себя он не даст. Сердце его сжала холодная злость, голова прояснилась. Никому не позволит он торжествовать над собой. Даже смерти. Он сам привык торжествовать над жизнями и смертями людей. Сколько было таких вдохновенных минут, когда ощущал он себя равным едва ли не самому господу богу!.. И здесь, в Закарпатье, и когда сбежал в Венгрию!
И снова вспомнил он Бергера.
…Было ясное и теплое апрельское утро. Цвела вишня и красная японская черешня — сакура. Воздух был напоен медом, и дышалось удивительно легко.
Он — главный старшина жандармского участка Карл Локкер — вместе с унтером СС быстро шел селом.
В тот день жандармерия, полиция и расквартированные в округе войска СС вывозили евреев, чье недвижимое имущество по закону тридцать девятого года давно было описано и оценено: каждый хольд земли, каждое дерево в лесу, все промышленные и торговые строения. Дошла очередь и до подвалов с бочками домашнего вина, всякого рода пристроек, скота и домашних вещей.
Война уже подкатывалась к Карпатам, советские войска стояли за горными хребтами. Гитлер прогнал немощного Хорти, и власть захватил решительный Салаши. В Фельвидейк, в Прикарпатье, пришли наконец эсэсовские войска…
В то далекое утро село купалось в ярком солнце. Над горами еще клубились туманы, а в долине был уже высвечен каждый лепесток. Было тихо. Чисто убранные к пасхе пустые улицы просматривались из конца в конец. На всех перекрестках стояли жандармы и солдаты с пулеметами — евреям было запрещено покидать дома.
Унтер СС пошел к посту, находившемуся в центре села, а Карл Локкер отправился в усадьбу Бергера.
Старик сидел в гостиной, и лицо его было черней земли. Он только глянул на гостя и опустил голову. Тержерместер сел напротив него и какое-то мгновение молчал. В комнату бесшумно, словно тень, вплыла госпожа Эстер. Локкеру припомнилось, как при чехах богатый Бергер скупо дарил ему взгляд.
Весной тридцать восьмого года отец Карла, Йоганн Локкер, тайно послал сына через границу в Венгрию, чтобы он вступил там в отряд собадчопатошей — вольных стрелков, которые намеревались отобрать у чехов и отдать свято-стефанскому государству Карпатскую Русь.
Чехов семья Локкеров ненавидела больше всех на свете. Если бы на Карпатской Руси хозяйничали венгерские помещики, Локкеры имели бы и землю, и положение в обществе. Недаром ведь старый Йоганн в первую мировую войну хорошо воевал против русских в составе австро-венгерской армии и был награжден большой и малой серебряными медалями, дававшими звание «витязя» и землю.
Но для чехов все его заслуги не стоили и кроны, и ему оставалось только проклинать Трианонский договор, по которому пришло на Карпатскую Русь чешское правление.
В Будапеште Карл задержался недолго. Вместе с несколькими — такими же, как он сам, террористами — тайными посланцами венгерского министра Козми, одетый в специальный комбинезон и баскскую шапку, которая делала собадчопатошей похожими на горных медведей, ночью вернулся через границу обратно.
В лесу между Мукачевом и Береговым чешские войска разгромили их отряды, и Карлу пришлось отсиживаться в схронах, довольствуясь мелкими диверсиями. Но еще не опала с буков и дубов горячая листва, как Гитлер помог венгерским фашистам оккупировать Карпатскую Русь.
Старый Локкер получил полсотни хольдов плодородной земли, а Карл вышел из лесу и сменил медвежью шапку и истрепанный комбинезон на кивер с петушиными перьями и зеленый жандармский мундир.
После тридцать девятого года, когда еще Хорти издал закон против евреев, самые богатые из них стали брать себе «штроуманов» — компаньонов, которые могли бы дать предприятию венгерское имя и, таким образом, спасти его от конфискации. Карл Бергер нашел общий язык с Йоганном Локкером, и оптовый склад смешанных товаров обрел полуфиктивного венгерского владельца. Тогда Бергер не только стал отвечать на приветствия сына своего компаньона, но даже первым ему кланяться.
Тем временем, благодаря своему жандармскому рвению и отцовским связям, Карлу удалось добиться звания тержерместера.
После тридцать девятого года Бергер окончательно потерял свой высокомерный вид. И в то апрельское утро, когда тержерместер Локкер зашел на его усадьбу, он совсем уже не был похож на Бергера.
«У вас есть только один способ спастись, — сказал ему тержерместер. — Откупиться. У богатых людей всегда остается лишний шанс». Старый Бергер молчал. Локкер добавил: «И всего несколько минут на размышление…»
Бергер продолжал молчать. Карл решительно поднялся:
«Только потому, что мой отец был вашим компаньоном, я готов спасти вас. Я очень рискую, но если вы сейчас отдадите мне золото и ценности из ваших тайников, в Мукачево вас с Эстер посадят не в спецэшелон, а в обычный поезд и вручат заграничные паспорта».
Карл Бергер молчал как мертвый, а костлявая Эстер не сводила с него страшных черных глаз. Тержерместеру пришлось продолжить свой монолог:
«Мы знаем, что у вас есть золото и ценности, через час мы перевернем здесь все вверх ногами и найдем».
С каким наслаждением Карл Локкер дал бы волю рукам! Но он не мог поднимать шума, иначе ценности Бергера, на которые он уже давно точил зубы, заберут эсэсовцы. Нет, надо было взять золото тихо. Это был для него единственный шанс сразу разбогатеть.
«У вас нет другого выхода, господин Бергер, потому что перед посадкой золото, включая перстни и часы, реквизируется. Впрочем, перстни и часы можете взять с собой», — Локкер подумал, что будет подозрительно, если у старого коммерсанта не окажется ничего.
В конце концов Бергер открыл рот…
…Вдруг бывший тержерместер вдрогнул и инстинктивно прыгнул в сторону. Заяц, которого он, видимо, разбудил, выскочил из-под куста и мгновенно исчез в темноте, а Карл еще несколько секунд стоял, словно одеревеневший. Потом сплюнул в сердцах и двинулся дальше по ночному полю…
О золоте Бергера пронюхали в Ужгороде, и начальник жандармерии приказал провести следствие. Старого Бергера допрашивали в лагере. С Карлом Локкером дважды беседовал чин из следственного отдела, и тержерместер торжественно клялся, что впервые слышит об этом проклятом золоте.
Начальнику участка угрожала как минимум отправка на фронт, в полевую жандармерию. Но фронт тем временем приближался. Тогда, не ожидая конца расследования своего дела в ужгородской жандармерии, он внезапно исчез из Закарпатья, словно испарился.
Перед этим он до смерти избил в лесу какого-то венгра и, изуродовав ему лицо, повесил труп в своем мундире. Так исчез тержерместер Карл Локкер, а в Венгрии после военной неразберихи появился скромный служащий Имре Хорват. Для всех и даже для собственной жены, которая одна знала, где было спрятано золото Бергера…
Катарин! Бедная Катарин! Куда она девалась — его прежняя Катарин! Эта, что отреклась от него и ограбила его, была чужой. Где же та, настоящая?..
Карлу Локкеру не хотелось вспоминать недавнее, но оно само вставало перед глазами.
Молодой, привлекательной Катарин (к такой он стремился, рискуя быть узнанным) уже не было. А эту старую женщину, которой накинул на шею петлю, он видел впервые в жизни, и лица ее он не запомнил.
Боль, пронзившая сердце, когда Катарин сказала, что дочь не знает и не хочет его знать, что она выросла, как все здешние дети, и никуда с ним не поедет, была острее, чем от удара ножа. Он понял, что все в жизни проиграно, и только смог спросить:
«А тайник, Като? Ты давно была в лесу? Ты сберегла наше золото?»
Нет, она не была, ничего не знает и не хочет знать об этом чужом золоте.
И когда Карл потребовал, чтобы она взяла лопату и пошла с ним в лес, потому что он уже точно не помнит, где выкопал ту яму, она отказалась, так же, как за минуту до этого отказалась от него самого.
И Карл почувствовал, как нарастает в нем гнев — тот подсознательный гнев, когда кажется, что в глубине души появилась туча, и она все увеличивается, распирает грудь и душит. И когда уже нет сил ее сдерживать, когда захлебываешься черным туманом, тогда уже ломаешь, крушишь, уничтожаешь все, что вызвало этот твой гнев.
Он крикнул ей в лицо: «Ты украла мой клад! Дядьке своему отдала, чтобы задобрить коммунистов, чтобы простили тебе меня!»
Даже не слышал, что ответила Катарин. Последняя надежда рассеялась, и вспыхнула ненависть к этой старой ведьме, в которую превратилась его Катарин, вспыхнула, разгорелась и заслонила весь свет. Пронеслось в голове: «Она ведь и милицию может позвать!»
И, уже не владея собой, отодвинув тарелку с ветчиной и домашней колбасой, встал и зашагал по комнате. Оказавшись за спиной Катарин, мгновенно схватил с подоконника кожаный пояс, накинул жене на шею и локтем сбросил лампу со стола.
Нет, не он это был и не он это сделал! Что-то сильнее его придало рукам железную хватку и огромную силу, потом толкнуло с ножом в спальню…
Он знал это чувство…
…Карательную команду, в которой он был, доставили к месту расстрела, когда первая уже устала. Над яром, где были вырыты ямы, стоял душераздирающий плач и стон — кричали раздетые женщины и дети. Их поливали свинцом из автоматов. Детей живыми бросали в ямы…
Даже его потрясла эта картина. Но беззащитность жертв, запах человеческой крови, всеобщее озверение — все это мгновенно затуманило сознание.
Ощутив, как черная туча окутывает мозг, он вскинул автомат и, уперев его в живот, тоже яростно застрочил, не разбирая, в кого стреляет — в женщин, в детей — все равно!..
Так было и этой ночью. Только потом понял, что убил свою Еву.
Хотя в тот момент ему некогда было разбираться, нужно было бежать! Им овладел безраздельно инстинкт самосохранения. Полминуты порывшись в шкафу, где лежали деньги и ценности, он выскользнул из дома. Помчался к дороге на Ужгород, чтобы попутной машиной вернуться в гостиницу…
Ева… А какой она была, его Ева?.. Он ведь оставил ее младенцем, а теперь Катарин только на какое-то мгновение пустила его в спальню и при слабом свете ночника показала девушку, что спала, раскинув руки: это — Ева.
На второй кровати под одеялом спала младшая, и он понял: Илона.
Ева! Она подняла такой крик, такой шум! Ему показалось, что уже сбегаются люди!
Зачем же она закричала?!
Он ударил ножом дитя, которое встало на его пути.
Но зачем было Еве кричать?! Он ведь не собирался ее трогать. Нет, нет, не собирался!..
Если бы она не проснулась! Он все делал так тихо и аккуратно! Но Ева все-таки вскочила с кровати и, судорожно замахав руками, закричала…
И тогда он ножом прервал этот крик.
Локкеру чудилось, что и сейчас в поле какая-то огромная фигура размахивает руками, словно мельница. Он даже начал было отбиваться. Но фигура оказалась мягкой, и его нож свободно пронзал ее, а она по-прежнему витает перед ним, неуловимая, как призрачное сияние наполовину укрытой тучами луны.
Неожиданно для себя он побежал, размахивая руками. Вскоре наткнулся на железный столб с гудящими вверху проводами и больно ударился об него. Он не стал размышлять, что это — его поразила мысль, что он уже ничего не знает на этой земле, на которой пролил столько крови, что все здесь изменилось и стало непонятным, враждебным. Кард Локкер ощутил на лице слезы. Он опустился на землю у бетонного подножия столба и вытер глаза рукавом.
То напряжение, которое держало его на ногах в течение всей туристической поездки, уже прошло. Ему ничего не хотелось — только бы не двигаться, не думать, не вспоминать. Он свое сделал и теперь имеет право отдохнуть, никуда не бежать. В конце концов, какое это имеет значение — проживет он еще несколько лет или его схватят сейчас.
Время шло. Прошла и эта слабость, и беглец снова стал Карлом Локкером, который умел цепко держаться за жизнь. Нет, он не желает быть покорной скотиной, которую ведут на убой, — он может еще за себя постоять!
Бывший тержерместер вскочил и пошел, быстро, почти бегом, снова спотыкаясь о кочки и комья твердой земли, не обращая внимания на боль в ноге, которую так ушиб, прыгая с поезда.
Вскоре выбрался он на широкую полевую дорогу. Далеко впереди мелькнул огонек. Один, другой… Нет, это не село, это какое-то отдельное строение. Чтобы обойти его, Локкер сошел с дороги и побежал по полю.
Не сразу понял, что попал на табачную плантацию. Бежать по ней было трудно. Большие, как лопухи, листья били его по ногам и мешали.
Неожиданно он наткнулся на велосипед, лежавший прямо среди листьев. У велосипеда была спущена камера. Да и на кой черт ему велосипед! В воздухе уже был ощутим запах влаги, тины: близко Латорица.
Кажется, в последние дни дождей в горах не было, а значит, Латорица не разлилась, и перебраться через нее нетрудно.
Преодолев насыпь, Локкер попал в густые заросли ивняка. Рубаха его мгновенно порвалась, он исцарапал руки и лицо, но не почувствовал этого: за ивняком была Латорица, а за ней граница, спасение, жизнь.
На границе было тихо и мирно, если не считать далеких гудков бессонной станции Чоп. Ущербная луна то и дело пряталась за тучи, и черное небо казалось совсем близким: протяни руку — и достанешь.
Рядовой Павел Онищенко занял свое место над рекой. Спрятался под молодым буком, увитым диким виноградом, и слился с ночью. Обзор отсюда был не очень хороший, но ведь все равно в темноте ничего не увидишь, и Павел больше полагался на слух, который у него за недолгое время пограничной службы значительно обострился.
Появление пограничников сперва встревожило лесных жителей. Но вот все успокоилось. И снова стало так тихо, что слышалось, как набегают на берег Тиссы легкие волны.
Вскоре над головой Павла тяжело пролетел фазан. Потом где-то совсем недалеко запищала мышь.
«Лисица охотится», — подумал он.
Павел уже отлично знал азбуку пограничной жизни, научился ориентироваться в звуках, распознавать скрытое от глаз поведение ночных птиц и зверей.
— Пойду позвоню на заставу, что прибыли на место и ведем наблюдение, — тихо сказал старший наряда Пименов и исчез в темноте, направляясь к старому дубу, в дупле которого стояла розетка.
То, что сержант спокойно пошел докладывать обстановку, означало, по мнению Павла, что готовность номер один снова объявлена с учебной целью.
И, как всегда, Павел мысленно перенесся в Киев, к Тане. И, вероятно, все свое дежурство думал бы о ней, если бы внезапно не уловило его ухо странный звук. Собственно, даже не звук, а нечто невыразимое, словно над ним кто-то тихо зевнул.
Павел поднял голову и не увидел неба — его заслонил едва очерченный силуэт человека…
Потом, вспоминая это первое мгновение, он признавался себе, что не сразу почуял опасность. Просто удивился, что силуэт не похож на сержанта Пименова с автоматом. Но уже секунду спустя в воздухе запахло опасностью. Он вдохнул этот воздух, как нашатырный спирт, и, едва не задохнувшись, вскочил на ноги.
Это был первый нарушитель в его жизни!
— Стой! — Он думал, что крикнул, а у самого горло перехватило, и вырвался из него только грозный шепот: — Кто такой?
Неизвестный также негромко ответил:
— Заблудился. Местный.
Он говорил по-украински плохо, с акцентом, в самом деле так, как некоторые местные жители.
— Ложись! — прошептал Онищенко. — Руки в стороны! Стрелять буду!
Неизвестный покорно упал на землю, раскинув руки.
— Солдат, меня никто здесь не знает. Обеспечу тебя на всю жизнь. Пропусти. Ящерицей проскользну. А ты вернешься домой богатым человеком.
Павел все еще дышал острым воздухом тревоги, словно втягивал в легкие иголки, и от них немела вся грудь.
— У меня в кармане деньги, дорогие вещи. Не теряй свой шанс. Такое раз в жизни бывает. Вот оно, золото, — нарушитель потянулся к карману.
И вдруг Павел почувствовал, как гаснет в нем волнение, возвращается голос. Он набрал в грудь чистого воздуха и гаркнул на весь лес:
— Лежи, стрелять буду!
Голос его эхом разнесся над скалами, поросшими лесом, над крутым берегом реки и покатился по водной глади, по долине: «И-и… ять-уду!..»
Ночь застыла, замерла, притаилась.
— Все забирай, мне уже ничего не надо! — Неизвестный молниеносно подкатился Павлу под ноги, и выстрел, громом прогремевший в ночи, не задел нарушителя.
…Они катались по земле. Автомат Павла отлетел в густую траву, и, ошарашенный коварством, пограничник задыхался под тяжелым телом коренастого мужчины, который сильными руками, словно клещами, сдавил ему горло. Павел все-таки оторвал эти руки от горла и, отводя их все дальше и дальше, сумел вывернуться и подмять нападающего под себя. В голове его, в висках, в сердце, в крови, во всем его существе билось только одно слово: «Сволочь!»
«Сволочь! Сволочь! Сволочь!..» — повторял он беззвучно — это слово никак не могло сорваться с губ… Им одним выражал он свою ненависть к врагу и оправдывался перед собой за секундную растерянность.
Нарушитель боролся тоже молча, сцепив зубы. Один только раз с каким-то звериным хрипом вырвалась из его горла немецкая брань.
Для Павла Онищенко это была первая в жизни схватка. Для Карла Локкера — последняя. Бывший тержерместер понимал это и вкладывал в битву за жизнь весь свой палаческий опыт, все коварство и жандармскую сноровку — все, решительно все силы, которые у него еще оставались.
Резким движением Локкеру удалось вырвать руку и ребром ладони ударить пограничника по шее там, где проходит сонная артерия. Павел на какой-то миг потерял сознание. Но вот он снова вцепился в нарушителя, ужом скользнувшего к берегу. Они опять покатились по траве, и Павел почувствовал, как враг толкает его к крутому обрыву над водой.
«Все равно не уйдешь! Нет, нет, не уйдешь! Ах, сволочь, какая сволочь!» — не переставая, пульсировало в его тяжелой голове. Он вцепился в Локкера, всеми силами стараясь придавить его к земле.
Вдруг Павел ощутил, что правая рука перестала ему повиноваться, обмякла, весь правый бок онемел и нарушитель выскальзывает из его рук.
И в это время он услышал твердый голос сержанта Пименова:
— Лежать!
Высоко в черном небе вспыхнула тревожная ракета.
Павел, конечно, понял, что это «Лежать!» касается не его, а того, другого, и, опираясь на левую руку, начал подниматься.
Растревоженная ночь шумела волною у берега, откликалась испуганным бормотанием фазанов, далеким лаем диких собак. Осветив фонариком землю, Павел увидел е г о — распластанного, покорного, и, отвернувшись, принялся искать в траве свой автомат.
От возбуждения он сперва не почувствовал боли, и только теперь рука и весь правый бок напомнили ему о себе нестерпимым огнем, намокшая майка прилипла к телу.
Последнее, что Павел успел увидеть и услышать в эту ночь, был резкий свет фонарей усиленного наряда, который примчался по тревоге на место происшествия, лай Рекса и слова Пименова:
— Что с тобой, Павел? Ты ранен?
Затем все угасло.