Коваль еще видел тревожные сны, когда в его номере зазвонил телефон. Он вскочил, как от выстрела, схватил трубку, посмотрел на Наташу: не разбудили ли и ее.
За окном стоял седой предрассветный туман.
— Слушаю.
— Дмитрий Иванович, едем.
— Через пять минут буду готов, — ответил Коваль и, положив трубку, начал одеваться.
Вдруг он остановился и обернулся. На него внимательно смотрели открытые и совсем не сонные Наташины глаза.
— Спи, спи, еще рано, — проворчал он.
— Ты куда?
— Спи. На заставу.
Коваль отвечал коротко и машинально — голова его уже лихорадочно работала, обдумывая первый разговор с Карлом Локкером. Впрочем, Локкер ли это? Может быть, кто-то другой? Однако чутье подсказывало Дмитрию Ивановичу, что он не ошибся.
Когда он снова обернулся, Наташа уже была одета.
— Я поеду с вами, — попросила она, когда в номере появился полковник Антонов. — Я никогда не видела заставы. — Она перевела взгляд с отца на Антонова и снова — на отца.
— Тебе там делать нечего, — буркнул Коваль. — Посторонних не пускают.
Она умоляюще смотрела в глаза полковника Антонова, пока отец застегивал китель. И Антонов сказал:
— Для своих людей застава открыта. Шефы приезжают, самодеятельность, лекторы, писатели… Едем, Наташа!
— Она не писательница и не лектор.
— Зато в самодеятельности пою!
— На заставе некогда будет с тобою возиться, — бросил Коваль на прощание. — Позавтракай здесь. Поехали, Виталий Иванович!
Антонов понял его и все-таки сказал:
— Не будет она тебе мешать! Не повышай голос, отец! — и подтолкнул Наташу к двери. — Поехали, дочурка!
…Просторный двор заставы был огорожен мелкой металлической сеткой. Наташа прогуливалась по спортивной площадке, куда выходили окна комнаты дежурного, кабинетов начальника заставы и замполита, медицинского изолятора. Утренний туман уже рассеялся, и вдали, за лесом, начинавшимся прямо за сеткой, виднелись серо-зеленые холмы.
У решетчатых металлических ворот, которые отворились, когда они приехали, стоял часовой — молодой пограничник с новеньким вороненым автоматом в руках. Он изредка делал два-три шага вдоль ворот и снова застывал как вкопанный.
Наташу строгий часовой словно не замечал, и она не знала, где ей можно ходить, а где нет, и поэтому чувствовала себя не в своей тарелке. В конце концов, села на лавочку и принялась рассматривать лес.
Где-то в здании заставы отец и полковник Антонов допрашивали пойманного убийцу семьи Иллеш, — Наташа догадалась об этом из реплик, которыми они обменивались по дороге. Сюда, во двор, из открытых окон первого этажа доносился голос дежурного (он разговаривал с «березками» и «ромашками») и голоса из другой комнаты, а среди них — голос отца.
Карла Локкера допрашивали в кабинете начальника заставы.
Попытки скрыть подлинное имя, еще раз выдать себя за Имре Хорвата, бухгалтера из Будапешта, отставшего от туристского поезда, были сразу же разоблачены подполковником Ковалем. И теперь бывший начальник жандармского участка, тержерместер стоял перед ним, Антоновым и еще несколькими пограничниками, и лицо его выражало покорность и готовность сдаться на милость победителя.
Но Коваль видел: Локкер пытается выиграть время — хочет пронюхать, что именно известно о нем милиции и пограничникам. Конечно же бывший жандарм имел и другое лицо, но пока оно было спрятано за выцветшими глазами и за притворной кротостью, — так иногда за ветхой, осыпавшейся штукатуркой таится жесткое крепление балок.
Однако стоило Ковалю своими вопросами о ночи с пятнадцатого на шестнадцатое июля, о пустом номере в гостинице, о поездке с таксистом Дыбой раскрыть карты, как это спрятанное лицо проступило у Карла Локкера, как проказа. Так, словно в одно мгновение, сбросил он надоевшую, мешавшую ему карнавальную маску.
Дмитрий Иванович почти физически почувствовал, как полыхнули его глаза, до сих пор смиренные, даже угасшие, а теперь напитые кровью и полные ненависти и злобы.
Бывший жандарм бросил свой испепеляющий взгляд на стол, куда положили острый нож. Тот самый, который схватил он в доме Катарин и которым убил Еву и Илону, а потом ранил рядового Онищенко, — нож, найденный пограничниками в воде, у берега Тиссы.
Нож этот лежал на столе не просто как вещественное доказательство, а как страшное орудие, в материальность которого не хотелось верить. Карл Локкер, лишь мельком глянув, как начальник заставы достал нож из сейфа, почувствовал свою обреченность и понял, что дальше таиться нечего.
— Я ненавижу вас! — произнес он тихо, отчетливо, и лицо его исказилось от ненависти, как от боли. — Я вас уничтожал и буду уничтожать, где только смогу!
Это было бы смешно — ведь все, включая и самого Локкера, понимали, что такой возможности судьба больше ему не даст, — если бы за его словами не струилась река человеческой крови.
— Вы давно переступили границу человеческой совести, — не своим голосом сказал Коваль. — Пролили кровь даже собственной дочери, и теперь ваши эмоции ни к чему. Его, — подполковник кивнул на нож, — вам больше никогда не удастся взять в руки!
Локкер, казалось, готов был броситься на Коваля.
— И все-таки, — он обвел всех опухшими от бессонницы глазами, — я скажу, я все равно скажу. Я приехал, чтобы забрать их отсюда. Чтобы не оставались с вами. У меня не было нормальной жизни, но я знал, что где-то есть у меня семья и на старости будет свой дом, свой сад, свои цветы. Много лет это было моей последней надеждой…
Локкер разволновался, начал глотать слова, акцент его усилился, и стало почти невозможно понять, что он говорит.
Коваль посмотрел на добродушного в повседневной жизни, а сейчас неумолимого полковника Антонова, и вспомнился ему Меркуря-Чукулуй, ночь в горах, тревожный рассвет во время облавы на диверсантов-«вервольфовцев», которые и в самом-то деле стали оборотнями, окончательно потеряв человеческий облик.
И так же, как много лет назад, бывшие солдаты были рядом и вели все тот же бой с тем же врагом. Нет, для них война не кончится до тех пор, пока есть на свете хотя бы один такой вот зверь.
Локкер стоял посреди комнаты, покачиваясь, как маятник, и руки его, схваченные стальными наручниками, то поднимались, то отпускались.
— Они должны были поехать в Венгрию, а оттуда я переправил бы их через Австрию в Мюнхен. Но они не захотели, они не захотели! Я вас ненавижу всех! — закричал он снова. — Вы все поломали! Вы отобрали у меня семью! Что вы сделали из моей Евы?! Учили ее в вашей школе, вывернули ей мозги наизнанку, и она чуралась своего отца. Даже Катарин стала чужой, не захотела ни золота, ничего!
Локкер кричал, но ни Коваль, ни Антонов не останавливали его.
— Они уже не имели права жить, они никому не были нужны!
— Взбесившийся фашист! — воскликнул подполковник, который только теперь до конца поверил в страшную гибель Евы от руки отца и вспомнил, как уничтожали в бункере своих детей Геббельсы. Всегда выдержанный, Дмитрий Иванович сейчас был вне себя от гнева. — Зверь, фашист, да и только! Проклятый фашист!
— Я этим горжусь! Я убил их, чтобы они не оставались с вами!
Крик Локкера разносился по всей заставе. Дежурный радист перестал вызывать «березки» и «ромашки», откуда-то, словно по тревоге, прибежали солдаты, и только часовой у входа стоял по-прежнему как вкопанный.
Наташа не смогла бы объяснить, что произошло в ее душе, когда кричал убийца. Она услышала еще, как Локкер что-то прохрипел. Потом из раскрытого окна донеслись звуки, похожие на всхлипывание. И — голос отца, который она едва узнала: такой он был строгий и необычный.
Но вот убийца замолчал. Наташа догадалась, что выкричался и теперь будет молчать долго. Она читала, слышала, знала, кто такие фашисты, но только теперь осознала это совсем по-иному.
…Как ни приглашали гостеприимные пограничники позавтракать у них, Наташа и Дмитрий Иванович отказались: было не до еды. Полковника Антонова задерживали на заставе дела, и Коваль с дочерью на том же газике, который доставил их сюда на рассвете, вернулись в городок.
По дороге не перекинулись ни словом, хотя оба думали об одном и том же. Сгоряча подполковнику хотелось сказать дочери: «И надо же было тебе ехать!» Но, подумав, сам себе ответил: «Надо было!» Он не знал, что вскоре, вспоминая поездку на заставу, еще раз подтвердит этот свой вывод.
У здания милиции Дмитрий Иванович вышел, а Наташа попросила водителя довезти ее до турбазы, где хотела попрощаться с новыми друзьями. Она понимала, что теперь уже скоро уедет отсюда.
Рядовой Павел Онищенко лежал в изоляторе и глядел в белоснежный потолок. На плацу, под окном, старший сержант Вирный проводил строевые занятия. До Павла доносились его команды и эхо ладных ударов солдатских сапог по зацементированной площадке.
— Напра-а-во! — громко выдыхал старший сержант.
«Топ! Топ! Топ!» — дружно топали солдатские сапоги с железными подковками.
— Кру-у-гом! — четко командовал Вирный.
И снова мгновенно отвечали на команду солдатские сапоги.
Единство с заставой, со всеми ее людьми и вообще со всем тем, что здесь есть — со спортивной площадкой, с ленинской комнатой, даже с этим пустым изолятором, — ощутил он внезапно, когда врач решил отправить его в госпиталь.
«Товарищ майор, разрешите остаться», — попросил Павел.
Врач поначалу не соглашался, хотя на этот раз Карл Локкер промахнулся и рана была не тяжелая. Но тут вмешался Арутюнов, от которого Павел меньше всего ожидал помощи.
— Если положение не угрожающее и нужно только лежать, то лучше оставьте парня на заставе. Питание у нас отличное: свежее молоко, сливки, сметана, овощи — свое хозяйство. А потом — здесь товарищи. Тоже лечебный фактор…
— Ша-а-агом арш! — гремело за окном.
«Топ! Топ! Топ!..» — дружно отвечали сапоги.
— Стой.
Павел лежит неподвижно. Его посещают врачи. Ребята дали кровь для переливания, говорят, со многими породнился. Времени у него хоть отбавляй, можно думать и размышлять сколько угодно. И неожиданно пришло в голову, что он на заставе уже старожил, что дни бегут быстро и что служба стала привычной и даже нетрудной.
Все то, что раньше мучило, понемногу прошло. Даже тревожные мысли о Тане, болезненные воспоминания о кратковременной с нею дружбе. Горечь осталась за рубежом, который словно разделял жизнь на две части: на то, что было, и то, что есть.
Теперь вспоминал он девушку как взрослый мужчина, а не как мальчик, чувствующий себя беспомощным и реагирующий на всякую мелочь с острой, безысходной тоской. Его охватила радость открытия: он — силен, он способен защитить то, что ему дорого.
Вчера он слышал, как вопил пойманный им фашист. Он сам никак не мог поверить, что одолел такого зверя. На душе было хорошо — как у человека, который кого-то спас от беды.
И неожиданно избавился он от гипноза Таниного превосходства, ее какого-то непонятного перевеса над ним. Снова вспомнил первый вечер, но уже не экстравагантные шутки, а тот сумасшедший и вместе с тем прекрасный разговор, когда морозной ночью бродили они по Киеву без цели и направления, сбивая рукавицами с заборов нетронутый снег, болтали обо всем на свете и даже забыли, что в теплых парадных можно было и поцеловаться.
Единственное, что беспокоило его сейчас, — это посещение подполковника милиции из Киева, который назвался Дмитрием Ивановичем Ковалем. Коваль недолго пробыл в изоляторе. Поблагодарил Павла за задержание опасного преступника и пообещал похлопотать о награждении.
Уже прощаясь, словно между прочим, спросил:
— Вы знаете Таню Красовскую?
— Да, — ответил Павел, чувствуя, как замерло сердце. — С ней что-нибудь случилось?
— Сейчас все в порядке. Но я думаю, ей будет приятно узнать, что вы хорошо выполнили свой долг.
— Ага, — сказал Павел, ничего не понимая, и теплая кровь снова прилила к его лицу. — Откуда вы о ней знаете?
— Служба у меня такая, — усмехнулся подполковник. — Не исключено, что она приедет сюда.
Перед ним словно и сейчас стоял пожилой офицер в милицейской форме и доброжелательно поглядывал на него умными внимательными глазами. Не может быть, чтобы он шутил. Хотя Павел всегда говорил о милиции не иначе как в ироническом тоне, — этот офицер невольно вызывал к себе уважение. Нет, такой попусту говорить не будет. Но как Таня попадет сюда? И все-таки откуда он знает ее и, главное, о их знакомстве и дружбе?
За окном послышалась команда: «Разойдись!»
Много отдал бы сейчас Онищенко, чтобы повернуться на бок и выглянуть во двор, где ребята отдыхают после занятий.
Он услышал шаги под окном, где-то совсем близко, потом — негромкие голоса.
— Заглянем? — Павел узнал голос Стасюка.
— А если спит?
— Все равно время обеда.
— Стасюк, не лезь в окно! Когда ты научишься входить в дом, как нормальный человек, — через дверь? — это сказал Пименов.
Павлу хотелось крикнуть, что он не спит и не собирается спать и что можно войти в дверь или влезть в окно — все равно он будет очень и очень рад. Но передумал. Пускай идут обедать. Потом, в свободный час, зайдут и, если захотят, весь час смогут просидеть.
Не оставляла одна мысль: откуда подполковник Коваль знает о нем и Тане? И Павел решил попросить кого-нибудь из ребят написать Тане под его диктовку письмо. Но кому можно доверить свои чувства? И неожиданно для самого себя он понял, что выбор его падает на сержанта Пименова.
— Таня?
Дмитрий Иванович увидел ее на скамейке, за кустарником. Девушка сидела спиной к аллее, но он сразу узнал ее по высоко поднятым плечам и по тому, как она держала голову — слегка набок.
Дело об убийстве семьи Иллеш милиция уже полностью передала прокуратуре, которая проводила предсудебное следствие, и подполковник Коваль мог возвращаться в Киев. Закончив работу, он пошел погулять в парк, где после пропитанных табачным дымом, удушливых вечеров за письменным столом часто мечтал о Ружене.
На этот раз приятные мысли не появлялись. Из сознания медленно уходили все эти клоуны, длинные, маркелы, «братья симеоны», шеферы и локкеры, и Коваль чувствовал себя крайне утомленным.
Таня резко обернулась на его голос и посмотрела на него с удивлением:
— Вы?
— Можно с вами посидеть?
Она кивнула.
Коваль тяжело опустился на скамью.
— Хорошо здесь. Прохладно. — Он умолк, задумался, а затем спросил: — Вы впервые в этих местах?
— Впервые.
— Я тоже. Ну что, видели своего героя?
— Только что с заставы. Утром лечу домой.
— Мы с дочкой тоже завтра едем. Поездом. А вы зачем самолетом? Еще разок взглянули бы на горы. Вы ведь художница.
— В поезде жарко, а главное — скорее хочется домой. Не могу я здесь больше.
— Жара и в самом деле ужасная.
— Мне всегда жаль тех, кто летом сидит в закрытом помещении.
— Но вы ведь тоже работали в закрытом помещении. Как мне помнится, художником-декоратором.
— Я не обязана была высиживать восемь часов. И в театре прохладно, сквозняки. Послезавтра, — вздохнула Таня, — заканчивается отпуск. И провела я его, горько подумать, как граф Монте-Кристо — за решеткой. Надеялась еще в Прибалтику съездить, на Рижское взморье. А теперь уже времени не осталось. Скажите, пожалуйста, Павла действительно могут наградить за то, что он кого-то там поймал?
— Вполне возможно. И отпуск дадут недели на две, а то и больше.
— Правда? Вот было бы чудесно! Он по Киеву соскучился.
— А знаете, кого он поймал?
— Откуда мне знать? Сказал, какого-то бандита.
— Он задержал иностранца, в номер которого вы ошибочно попали. Да, да… В тот самый вечер, в половине двенадцатого. Там должен был находиться турист Имре Хорват, который якобы принял снотворное, потому что у него болел зуб. На самом же деле ничего у него не болело. Ему нужно было незаметно выскользнуть из гостиницы, приехать из Ужгорода сюда и успеть до утра возвратиться назад. Вы, естественно, ничего этого не знали, и он тоже не мог себе представить, что кто-то залезет к нему в окно. Ваше показание о пустом номере туриста помогло мне связать концы разных нитей в один узел.
— Значит, помощницей вашей стала? Вот уж не думала!
— Вы помогли установить имя, под которым этот «турист» пожаловал к нам и вообще скрывался. Конечно, его бы все равно задержали на границе. Но если бы мы не знали его имени, все было бы значительно сложнее. Получилось так, что вы со своим приятелем Павлом оказались, как говорится, по одну сторону баррикады.
— Что же он натворил, этот «турист»? Почему вы его разыскивали? Секрет?
— Нет. Этот человек… Впрочем, человеком его назвать нельзя… Это, Таня, длинная история. Одним словом, он военный преступник, который, как я уже говорил, приехал в нашу страну под чужим именем. У него остались здесь жена и дочь. И в то самое время, когда вы стояли на подоконнике его номера в ужгородской гостинице, он задушил свою бывшую жену, убил ножом дочь. Да и еще одну девочку, школьницу. Тяжело даже рассказывать такое.
— Скажите, пожалуйста, а почему вы со мной заговорили? Зачем сели около меня? Ведь свободных скамеек сколько угодно. Я, конечно, не против, но все-таки…
— Во-первых, вы моя помощница. Хотя и случайная, — шутливо ответил Коваль. — Во-вторых, моей Наташке тоже двадцать. С нею часто сидим вот так же и разговариваем.
Коваль умолк, что-то вспомнив, и сорвал ланцетовидный лист вербы.
— Но, смотрю, — продолжал он, — очень уж вы разные. Наташка веселая, бойкая. Вы, может быть, тоже бойкая, только не очень веселая. А это странно — в двадцать лет не быть веселой. Мне кажется, что вы если и радуетесь чему-нибудь, то тоже как-то печально. И ненадолго. Я не ошибся?
Таня молчала.
— Хорошо, не отвечайте. И простите, что задаю вам такой интимный вопрос.
— Нет, пожалуйста. Вы человек для меня чужой. Можете спрашивать то, что близким людям не разрешается спрашивать. Интересно, как выглядит ваша дочь? Может быть, я ее знаю. В Киеве у меня много знакомых.
— Как выглядит? Она, пожалуй, не такая красивая, как вы, но, простите, ласковее и проще, а потому — привлекательнее. Вы уже словно утомлены в свои двадцать лет, а в ней бурлит и бушует сама жизнь. Может быть, вы пережили какую-то трагедию? Она вот мать потеряла, но постепенно выровнялась, не сломалась. Я рад, что Наташка растет хорошим человеком.
— У меня родители живы-здоровы, — сказала Таня. — А вы никогда со своей дочкой не ссоритесь?
— Всякое бывает. Но в большинстве случаев виноват я и мои привычки. И вот эта разница между вами и ею заставляет меня задуматься. Очень хочу понять, в чем тут дело.
— Я в школе тоже пыталась понять, почему люди одного возраста видят окружающий мир с разной высоты. Мне, по глупости, казалось, что у них должна быть одинаковая точка зрения на жизнь. Когда впервые обула туфли на высоком каблуке, решила, что и у меня появится другой, может быть, исполненный превосходства, взгляд, другие мысли — ведь земля стала от меня дальше, а небо ближе. Но ничто, ничто не изменилось. Кроме походки.
— Вы удивительная девушка. — Коваль внимательно смотрел на нее.
— А еще раньше, — ободренная его репликой, продолжала Таня, — а еще раньше я думала, что люди с разным цветом глаз видят по-разному. Говорят ведь, что один смотрит на мир через розовые очки, а другой — через черные. Вот я и решила, что цвет глаз тоже влияет на отношение к миру. Долго носилась с этим. В шестом классе даже пробовала написать на эту тему «научный трактат». Меня не поняли и высмеяли. Но не исключено все же, что я была права. Вот у вас глаза серые, они светлее, чем мои, карие, — и у вас должно быть светлее в глазах. Беда, не могу сравнить свою «видимость» с вашей и потому считаю, что вижу не менее ясно, чем вы. Нет, все это, наверно, чушь, ребячество. — И она впервые за все время разговора рассмеялась.
— Таня, — сказал Коваль, — неудовлетворенность у вас наносная, все это пройдет. А мир люди видят по-разному в зависимости не от цвета глаз, а скорее — от цвета души.
— Интересно!
— И душу, в отличие от глаз, можно всполоснуть и даже отмыть. Тогда и в глазах становится светлее.
— Вы хороший человек, Дмитрий Иванович, — неожиданно сказала Таня. — Никогда не думала, что в милиции есть такие люди. Хотите, я вам скажу, что я сама о себе думаю. Откровенность за откровенность. Я давно себя проанализировала. Все свои поступки, желания, все-все. Старалась быть объективной, по возможности. Я все это сделала потому, что люблю себя, и жалею, и хочу понять. И знаете, к какому выводу пришла? — Таня посмотрела на Коваля, который задумчиво скручивал пальцами зеленый лист вербы.
— К какому?
— Однажды я поняла, что всегда нападаю. Даже тогда, когда меня и не думают обижать. Я почувствовала, что лицо у меня всегда напряженное, фразы готовые, тон — тоже. Зачем? Почему это во мне? Что мешает мне жить, как все люди, что мешает чувствовать себя свободной, раскованной, счастливой? Кого я всегда боюсь? Ведь некого мне бояться — все кругом совсем не страшные люди. Потом поняла, что эта болезнь у меня уже давно, раньше я просто не вникала в нее. Возможно, поэтому я и в милиции так себя вела. — Таня перевела дыхание, потом продолжила: — Впрочем, зачем я все это рассказываю? Вам ведь безразлично, что творится у меня в душе, вам нужно спешить к своей дочери.
Она вскочила. Коваль тоже встал.
— Вот вы и на меня напали. Рассказывали по своей воле, а теперь нападаете. Ну что ж, будьте здоровы!
— Простите, если обидела, — совсем другим тоном произнесла Таня. — Мне, знаете… Как гляну на вас… Мне просто ваша форма мешает, даже пугает. Глупо, конечно. Еще раз простите, пожалуйста. Вам куда? Направо? И мне туда. Разрешите с вами, Дмитрий Иванович?
— А кроме формы, вам ничего не мешает? Мой возраст, например, — другое, мол, поколение, выжившие из ума, прямолинейные старики?
— Нет, что вы! Я просто не привыкла быть рядом с человеком в форме, — улыбнулась девушка.
— Это пройдет, — миролюбиво сказал Коваль. — Это у вас до сих пор обида на сержанта. А вот если, не дай бог, как говорится, попадете в беду, будете искать, будете во все глаза смотреть, нет ли поблизости этой самой формы. Чтобы вас защитила.
— Я сама себя могу защитить!
— Гм, — усмехнулся Коваль. — Это неплохо. Ну что ж, пойдемте.
Уже стемнело, зажглись фонари.
— Они были черствыми, эти дети, — рассказывала Таня. — Меня не спасало и то, что переходила из школы в школу. В каждой находились такие. Они нутром чуяли, едва я появлялась в классе, что лучшего козла отпущения им не найти. Может быть, на лице у меня был постоянно написан страх. Знали, что я их боюсь, и это нравилось. А еще нравилось, как я плачу. У меня слезы были наготове, только тронь — и потекут. Вот так. Наверно, с того времени, с самого детства, и кажется мне, что все должны меня обижать. Если бы я тогда не обращала внимания на их выходки — теперь я уверена в этом, — они сразу от меня отстали бы. Неинтересно ведь мучить человека, который не умеет мучиться.
— И долго все это продолжалось? Я смотрю, сейчас вас не очень-то обидишь. Или точнее: обидеть вас нетрудно, но вы не будете плакать. Только вот гордость у вас болезненная какая-то. Что ж, теперь понятна мне ваша реакция на слова сержанта. Кстати, он тоже наказан, за грубость.
— Все изменилось в шестом классе, — увлекшись воспоминаниями, продолжала Таня. — Была у нас девочка, на которую буквально молились. Первая гимнастка школы, куда там! Одним словом, божество. Я при ней боялась даже разговаривать, а в душе страшно переживала, что такая трусиха. Если бы она сказала: «Прыгай перед дверью учительской!» — я умерла бы, но выполнила бы ее приказ, потому что даже учителей боялась меньше, чем ее. Я презирала себя за трусость, мне казалось, что я — самая худшая, самая ничтожная из всех людей, что это у меня от неполноценности. Но душа не мирилась с этим, и иногда я срывалась на страшную грубость, лишь бы доказать всем и себе, что я тоже человек. Это были вопли отчаяния, и они не помогали найти почву под ногами, а только вызывали новые издевательства и в школе, и во дворе. — Таня задумалась.
— Вы хотели рассказать, как все изменилось в вашей жизни, — напомнил Коваль.
— Как-то в шестом классе эта первая наша гимнастка играла с девочками в настольный теннис. В спортзале все становились в очередь, чтобы с нею сразиться. Мне тоже хотелось поиграть, но я боялась, что опять начнут дергать и насмехаться. Так уж повелось. Я села в угол и с завистью следила за игрой, старалась не попадаться никому на глаза.
— Неужели не нашлось в вашем классе настоящих товарищей, хороших друзей? — перебил ее Коваль.
— Были, и их было много, — вздохнула девушка. — Но не они определяли ход моей жизни. Они были сами по себе, а я сама по себе. Больше того, мои преследователи с другими не были жестоки. Просто я сама поставила себя в такое положение.
Ковалю вспомнились рассуждения о способности некоторых людей провоцировать своим поведением преступление. Один человек легко выходит из сложных ситуаций, другой — их усугубляет и в конечном счете становится жертвой. У Тани такие черты характера, очевидно, проявились в детстве.
— Но выслушайте меня! Так вот, сижу в углу и еле сдерживаюсь, чтобы не зареветь от желания поиграть, а все никак не могу избавиться от своего страха. И вдруг одна из девочек, Валя Левко, начинает спорить с нашей знаменитой гимнасткой — чья очередь играть. Я даже глаза зажмурила: что сейчас будет! Думала — гром и молния! — наша «королева» мигом сотрет Валю с лица земли. Где там! Валя схватила ракетку, оттолкнула «королеву», обозвала ее дурой и стала играть. А «королева» сразу скисла и ушла из зала. Потом я видела, как плакала она в уборной. И я поняла, что даже с такими, как она, можно бороться. С недосягаемыми. Главное — не бояться. Главное — первой напасть и выстоять до конца. Во что бы то ни стало! Любой ценой! С того момента все изменилось. Меня сперва просто узнать не могли. Потом начали побаиваться, уступать дорогу. Никто больше не приставал, не смеялся, потому что я сразу же, не задумываясь, бросалась в бой — первой! Когда стала старше, поняла, что так нельзя. И начала себя укрощать. И вот до сих пор живут во мне лютые враги. «Утверди себя, любого сбей с ног, покажи, на что ты способна!» — это говорит одна Таня. А другая сдерживает ее: «Не надо, отступись, отойди. Ты ведь боишься». Вот мы и пришли, — неожиданно оборвала она себя. — Ваша гостиница. Прощайте, Дмитрий Иванович!
— Таня, видите третье окно на втором этаже? — спросил Коваль. — Наташка ждет. Хотите зайти к нам?
— Третье окно… Второй этаж… — грустно улыбнулась девушка. — А там было шестое, третий этаж. В окно, гражданин подполковник? — Она шутливо помахала рукой и покачала головой. — Теперь ни за какие коврижки!
— Познакомитесь с Наташкой.
— Не надо, Дмитрий Иванович, — твердо сказала Таня. — Не надо знакомиться. Надеюсь, больше не встретимся. Я ведь слишком много рассказала о себе. Всего наилучшего. Прощайте!
Таня протянула маленькую руку. И через секунду уже шла по тихой улице куда-то в темноту.
— Таня! — встрепенулся Коваль. — Куда же вы? Где будете ночевать? Вы где остановились?
Подполковник не мог оставаться равнодушным к этой девушке. Она взволновала и растрогала его своей искренностью, в он беспокоился о ней так, словно это была еще одна его Наташка.
Таня обернулась на голос Коваля. Ничего не ответила. Только помахала рукою и пошла дальше.
Он с грустью подумал, что ее уже не остановишь.
Поезд преодолел перевал и спускался по восточному склону Бескид в сине-зеленую долину. Вдали виднелись полонины, межгорья, испещренные словно игрушечными речушками и ручьями, а внизу — живописные, тоже игрушечные, села, пристроившиеся на стыке неба и земли.
В купе мягкого вагона возвращались в Киев Дмитрий Иванович с Наташей и майор Бублейников. Все тревоги и волнения остались позади. Коваль с Бублейниковым выполнили свой долг, а Наташа будто снова родилась. Ведь с каждой новой дорогой, с каждым приездом и отъездом уходит в прошлое какой-то отрезок нашей жизни и обогащается следующий.
Наташа высунулась в открытое окно. Ей казалось, что она не в поезде едет, а летит над землей, словно птица.
На какое-то время осталась она в купе наедине с отцом: Бублейников ушел к соседям играть в шахматы. Подполковник тоже посматривал в окно — через тот уголок, который оставила ему Наташа. Он был задумчив.
Из опыта знал: пока не захватит новое дело, так и будут преследовать недавние волнения. И как он ни старался забыть омерзительного Локкера, тупого циника Кравцова, перепуганного Самсонова, скрытного «брата Симеона», их фигуры никак не могли выветриться из его сознания. Он покидал край, который впервые открылся ему и словно стал для него родным. И думал о том, что, наверно, в каждом краю, даже самом прекрасном, есть свои привидения. И чем древнее этот край, чем больше бурь пролетело над ним, тем больше бродит по нему теней прошлого.
Латорица катила свои воды далеко внизу, и сверкало в ней утреннее солнце, прогнавшее ночные черные тени.
Наташа отошла от окна, села рядом с отцом.
— Капитолина Сергеевна — замечательный человек! Такие розы! — И она полной грудью вдохнула аромат пышных роз, стоявших на столике. — Но главное — не цветы, а внимание. Ну кто я для нее — девчонка! А вот привезла на вокзал такую радость. Какие люди есть на свете! Только не всех их мы знаем.
Коваль подумал о Тане — невыдержанной, растерянной, вспомнил ее исповедь, произведшую на него глубокое впечатление.
Он не стал рассказывать Наташе о Тане. Он думал о Таниных одноклассниках, хороших и плохих, о том, что человек с детства должен уметь постоять за себя. О том, что если на помощь ребенку вовремя не приходят взрослые, не учат его делать людям добро, сочувствовать чужому горю, то у него может появиться неосознанная жестокость. По отношению к слабым, к меньшим, к беззащитным. А потом и безудержный эгоизм, и противопоставление себя обществу.
Таню никто не приучил жить в коллективе, и болезненная девочка растерялась среди своих же сверстников.
Коваль ощутил на себе Наташин взгляд.
— Я тебе что-то скажу, Дик. Ты возьмись рукой за поручень. На всякий случай.
— Новый «Нириапус»?
— Отец, — подчеркнуто твердо сказала Наташа, — а что, если я переведусь с филологического… на юридический?
Произнеся эти слова, вся она, как говорят спортсмены, «сгруппировалась», словно готовясь к схватке, а подполковник снова невольно вспомнил Таню. «Может быть, много еще беды от неумения юности спокойно отстаивать свои идеалы? Впрочем, такое умение вырабатывается с годами, с появлением жизненного опыта и глубоких убеждений. Все это молодости сразу не дается. Правда, молодость — это недостаток, который с годами проходит».
— Что это ты вдруг? — спросил Коваль, хотя обо всем уже догадался.
Сталкиваясь по долгу службы с «трудными» молодыми людьми, он давно сделал вывод, что не следует пеленать подростков в розовые пеленки, скрывать от них за стеной идеальных характеров из классической литературы реальную жизнь с ее трудностями, неустроенностью и борьбой. Иначе потом, когда перед юношей или девушкой раскроется вся сложность жизни, в элегически настроенной душе может возникнуть тягостная дисгармония. Именно поэтому он и позволял себе иногда рассказывать Наташе о трагедиях, в которые вникал едва ли не всю свою жизнь.
И вот сейчас, глядя на сосредоточенную Наташу, он понял, что даже и легкомысленный «Путь к Нириапусу», в котором она вместе с друзьями высмеивает детективную литературу, как это ни странно, скрывает за ироническими фразами ее серьезную заинтересованность, ее новое увлечение.
Что же явилось последним толчком? Может быть, то, что увидела она своими глазами? Пожалуй. Ведь даже и его самого ошеломило злодеяние старого нациста, и он уже в который раз (человек до последнего вздоха утверждает себя!) убедился, что правильно поступил, выбрав когда-то милицейскую профессию.
И сейчас он подумал, как тогда, в газике, возвращаясь с Наташей с заставы, что сделал доброе дело, взяв ее с собой.
Наташа между тем так и не ответила на его вопрос: «Что это ты вдруг?» — и он задал ей новый:
— А характер у тебя есть? Ты над этим думала?
Этот вопрос попал в точку. Наташа не могла догадаться, что отец вспомнил сейчас о девушке с трудным характером по имени Таня. Она немного растерялась.
— Юристу нужен твердый характер.
— А может быть, я и не собираюсь ловить преступников, быть прокурором или судьей. Может, я адвокатом стану.
— Адвокатом? Тем более.
Коваль не успел закончить свою мысль. В купе вошел сияющий Бублейников. Вероятно, выиграл очередную партию. По выражению лица Наташи подполковник понял, что она не хочет продолжать разговор при майоре. Это было их дело — и только их.
— Что-то я проголодался, — сообщил Бублейников, засовывая под подушку дорожные шахматы. — А как вы, Наташа?
— Давно пора.
— Так не заглянуть ли нам в ресторан?
— Зачем нам ресторан, Семен Андреевич? — сказала Наташа. — У нас харчей более чем достаточно: с турбазы девушки привезли и Капитолина Сергеевна пакет вручила. Да и для вас с отцом, — лукаво добавила она, — провожающие кое-что под столик поставили.
— А все-таки лучше ресторан.
— Первого там все равно нет, — заметил Коваль.
— Дмитрий Иванович, — укоризненно развел руками майор. — После таких трудов да не посидеть в ресторане!
— Но ведь ресторан с двенадцати, — все еще пробовал сопротивляться Коваль.
— Это я беру на себя. — И майор широко раскрыл дверь купе, приглашая Наташу и Дмитрия Ивановича к завтраку.
Ужгород — Киев. 1973–1974 гг.