Дэниэл Сэндерсон.
Лондон, 1989.
Полагаю, что существует множество способов завершить эту историю, однако убийство барона Блок-Чижевски не относится к их числу. Оно также не является основой того, о чем я хочу рассказать. Это совсем иное. Он был, несомненно, центральной, хотя не единственной и не первой фигурой, которая подверглась кривому воздействию жестокой линии судьбы. Его история, как у любого выдающегося человека, включает в себя истории жизни других, менее выдающихся людей. Примером тому может служить моя судьба. Этим я отнюдь не претендую на то, чтобы поставить себя в один ряд с бароном. Просто я полагаю, что наша собственная память является единственным доступным средством, к которому мы можем прибегнуть для восстановления прошлого. Поэтому я и принял решение рассказать о событиях, которые произошли в моей жизни, и о том, почему мне принадлежит сомнительная честь считаться одним из наследников старика. Мне очень не хотелось бы показаться неискушенным, рассказывая историю, которую, в этом я уверен, было бы куда предпочтительнее услышать в другом месте и из других уст.
Так как то, о чем я намереваюсь сообщить, тесно связано с тайнами барона, выходящими за рамки этого мира, у меня нет иного способа начать свое повествование, кроме как с рассказа о его завещании, найденном в пустой бутылке из-под португальского вина на следующий день после совершения преступления. Своим неподражаемым почерком монаха-кармелита Войцех Блок-Чижевски, отставной офицер польской армии, завещал переполненную древними монетами копилку своему ординарцу Аликошке Голядкину и передавал остальную часть своих небольших средств в Швейцарии в пользу одного из домов престарелых, расположенного в окрестностях Франкфурта. Далее в приписке, сделанной каллиграфическим почерком, старик сделал три дополнения к завещанию. Маэстро Ремиджио Коссини, сицилийскому художнику, Деману Фрестеру, фламандскому актеру, и мне, третьему и самому невезучему его партнеру по шахматной игре по переписке, он оставлял — каждому из нас — по немалой сумме денег, по сто тысяч швейцарских франков, которые мы могли получить только лично и только во время похоронной церемонии.
Спустя годы швейцарская пресса в своем стремлении пережить вновь это происшествие, из которого ей, по-видимому, не удалось извлечь большой выгоды, настаивала на юридической правомерности только первого завещания. В соответствии с ним барон передавал все свое состояние Голядкину, который стал инвалидом на войне и был ближайшим товарищем покойного на протяжении по крайней мере сорока лет. Как бы то ни было, подтверждение или оспаривание факта законности первого завещания, каким бы фальшивым оно ни казалось, не изменяет сущности моего рассказа. Теперь уже не важно, был ли Голядкин, привлеченный жаждой завладеть этим наследством, способен предать давнюю дружбу с бароном Войцехом Блок-Чижевски. В определенных случаях бывает недостаточно знать, кто совершил убийство, чтобы полностью понять причины, побудившие к этому, и раскрыть людей, стоящих за кровавым поступком. Должен предупредить, что история, которую я собираюсь рассказать, будет посвящена не барону и не Голядкину, а тем причинам, которые заставили их затеряться и увлечь других людей за собой в своем падении.
Забастовка железнодорожников в Лондоне помешала мне своевременно прибыть на похороны барона Блок-Чижевски. По-видимому, никто не обязан совершать невозможное, особенно если речь идет о том, чтобы пересечь пол-Европы, соревнуясь в скорости со стремительным разложением трупа. Однако это не помешало швейцарскому городу встретить меня облачным безразличием, которым обычно встречают тех, кому, похоже, предначертано судьбой повсюду опаздывать. На этот раз, тем не менее, отчаяние, с которым я приготовился получить головомойку от душеприказчиков Блок-Чижевски, моментально растворилось благодаря неожиданному появлению Ремиджио Коссини, который ожидал меня на центральном вокзале Женевы с сиротским любопытством дальнего родственника.
Маэстро Коссини был невысоким человеком, похожим на самурая в отставке. В тот миг, когда я увидел его в толпе законопослушных американцев и путешественников, я подумал, что это японский турист, которому сказали, что данное место является самым фотогеничным в городе. Однако стоило оказаться с ним рядом и посмотреть в его глаза, чтобы интуитивно почувствовать, что он не может быть обычным человеком. Когда я наконец понял, кто он такой, его рука уже крепко сжимала мою с дружеской авторитетностью того, у кого нет времени для лишних объяснений. Затем, не дав мне возможности спросить его о чем-либо, Коссини вывел меня из здания вокзала и остановил такси, которое довезло нас до гостиницы, где нас ожидал Фрестер, чтобы всем вместе поехать к душеприказчикам.
В ходе поездки художник обращался ко мне с уважительной фамильярностью, приправляя свою английскую речь столь грубыми итальянскими выражениями, что они никоим образом не вязались с утонченностью его манер. После того как Коссини успокоил меня, заверив, что мое опоздание не скажется на содержимом моих карманов, он сообщил мне, что расследование убийства барона Блок-Чижевски приняло неожиданный оборот. На следующий день после похорон барона полиция обнаружила Голядкина, давнего помощника Блок-Чижевски, агонизирующим в захудалой гостинице в Круселе — он пустил себе пулю в правый висок. Это позволило местным властям закрыть столь позорное дело, к удовлетворению всех жителей этого города.
«Очевидно, — заключил мой импровизированный гид, — в этом деле гораздо больше дерьма, чем мы можем предположить».
Он говорил со мной так, будто мы были знакомы в течение долгих лет и провели последние недели, анализируя шаг за шагом обстоятельства смерти барона. Только по прошествии времени мне удастся понять странность и быстроту утверждений Коссини. Для него самые запутанные истории были удивительно ясны, в то время как наиболее очевидные официальные версии вызывали подозрение. Его мозг работал быстро, словно получал все необходимое для своего питания из космоса, и по этой причине Коссини не мог сидеть в ожидании того, пока остальные смертные полностью закончат делать свои выводы, что приводило к тому, что его жесты и утверждения часто казались невыносимыми. Его слова обычно имели оттенок интеллектуального превосходства, но мне кажется, что это была своего рода наивность, которая позволяла ему считать, что любой человек способен видеть все так, как видел он сам, каким бы запутанным ни являлось то, о чем шла речь. Я смог понять это только после того, как какое-то время общался с ним, начиная с того утра в Женеве. И должен добавить, что я бесконечно ему за это благодарен.
Каким бы невероятным ни казалось предупреждение Ремиджио Коссини о странности обстоятельств, собравших нас в Швейцарии, оно начало приобретать силу, едва мы приехали в гостиницу. На завершающей части нашего пути художник своевольно перевел разговор на общую для нас тему шахмат, сообщив мне, что Фрестер сможет подтвердить его предположение о том, что, возможно, к концу своих дней наш несчастный благодетель потерял разум. На этот раз мне нетрудно было понять, о чем говорил мой собеседник: действительно, и в моем случае в последних партиях по переписке барон Блок-Чижевски, который обычно придерживался в шахматной игре строгого канона, позволил себе самую беспорядочную ересь. Безразличный к каждому из моих натисков, старик вдруг задался целью составить блестящий финал и применял стратегию, согласно которой все было направлено на то, чтобы короновать свои пешки, причем ничто другое на шахматной доске не имело для него никакого значения.
— Фрестер утверждает, что имеет место типичный случай старческого слабоумия, — пробормотал Коссини, улыбнувшись впервые с тех пор, как мы встретились, — но я не был бы так уверен в этом.
В том, как художник связывал эти шахматные нелепости с несчастьем, произошедшим с бароном, или теперь с нашей собственной причастностью к этому, было нечто понятное только ему в его загадочном личностном мире. Возможно, в связи с тем, что я уже начал привыкать к критичности его комментариев, мне не захотелось тогда спросить его о происхождении подобных размышлений, чего, как я уверен, не сделал в свое время и Фрестер.
В отличие от Ремиджио Коссини фламандский актер оказался типичным представителем своей нации, хотя в почти карикатурной форме. Шумный и болтливый, даже скандальный, Фрестер был полной противоположностью элегантно лаконичному художнику. Когда я увидел, как он приближается к такси, высокий и массивный, словно секвойя, то заметил в его походке покачивание торсом, которое вначале приписал слишком тесной связи с амфитаминами. Позднее я понял, что этот человек-маятник сильно хромает на левую ногу, что являлось логическим следствием его профессии дублера в кино. Его одежда и жесты безапелляционно свидетельствовали о том, что этот человек видел лучшие времена, а теперь ему приходилось полагаться только на волю судьбы, для того, видимо, чтобы расплатиться со значительными игорными долгами другими задолженностями, причинами которых были его скрытые пороки. По моим понятиям, было полной авантюрой связывать этого человека не только с шахматной игрой, но и с любым другим родом человеческой деятельности, которая хотя бы в малой степени требовала проявления чувства солидарности. Однако вскоре мне стало ясно, что Фрестер относился к небольшому отряду полунормальных людей, которые в соответствии с капризом природы ведут себя за шахматной доской как настоящие волшебники. Коссини также заметил это, уже после своей первой беседы с актером, и поэтому, как я смог заключить во время нашего непродолжительного путешествия до конторы душеприказчиков, ограничился в разговоре с Фрестером обсуждением исключительно шахматных тем. При этом их разговор всегда заканчивался молчанием.
— Простите за вопрос, друг мой, — прошептал мне художник, в то время как актер объявлял о нашем прибытии секретарю душеприказчика, — но мне было бы страшно интересно узнать, что нашел барон в этом идиоте.
Ответ секретаря душеприказчика избавил меня от необходимости что-то объяснять Коссини. Заметно нервничая, этот человек сообщил нам, что душеприказчик барона должен был срочно уехать за пределы страны, однако там, в его кабинете, находится тот, кто с полной ответственностью может принять наши прошения.
— Мы пришли не затем, чтобы оставлять прошения, — воскликнул Фрестер с праздничным сарказмом, — а для того, чтобы получить свои деньги.
Секретарь душеприказчика извинился, сообщив, что он никак не связан с печальным событием, и затем ограничился тем, что повел нас через запутанный лабиринт комнат, где располагались архивы и сидели писцы более чем подозрительной внешности.
В кабинете душеприказчика нас с показной сердечностью принял человек неопределенного возраста, единственной заметной чертой которого было его гротескное сходство с актером Хэмфри Богартом. Он говорил по-английски с модуляциями такими же невыразительными, как и его облик, и совершил истинное чудо, сумев удержать во время разговора зажатую между губами сигарету, которую он так и не прикурил за все время приема. Он представился именем, которое было невозможно запомнить, и сразу же дал понять, что ему известно о нас все. Без какого-либо вступления он один за другим начал раскрывать самые позорные секреты наших биографий со скрупулезностью миниатюриста. Чиновник начал с заявления о том, что вовсе не надо быть гением, чтобы понять, что имя Ремиджио Коссини было явно выдуманное. «Хотя, с другой стороны, — добавил он, — тот, кто занимается подделкой произведений искусства, вправе называть себя так, как ему заблагорассудится, потому что действительная сила этой профессии основана на самом трусливом обезличивании». Он не захотел сообщить нам, является ли настоящим имя Фрестера, но выразил свое презрение к двойникам кинематографа, которые потеряли, как это было, по-видимому, и в случае с нашим актером, право стоять в одном ряду даже с второстепенными артистами. В отношении меня наш гостеприимный хозяин сказал, что очень сожалеет о том, что лучшие книги, написанные мной, известны под именами других авторов, предположительно образованных кавалеров и дам, известность которых не смогла затмить стилистической тупости их литературного негра. Короче говоря, в тот вечер заместитель душеприказчика одним ударом унизил нас, заявив, что мы являемся узурпаторами, а это в устах человека, который и сам казался двойником известного актера, звучало еще более унизительно для нас, слушавших его со смешанным чувством изумления и злости.
Когда я вспоминаю об этой сцене, я думаю о том, что в ней должно было быть что-то такое, что помешало нам достойным образом отразить агрессию псевдо-Богарта. По-видимому, сама правдивость его заявлений была слишком жгучей и не допускавшей апелляций. Возможно, наша пассивность была связана с неясным страхом вступления в борьбу с этим столь загадочным и уверенным в себе человеком, способным создать серьезную угрозу для благополучного развития судьбы каждого из нас с этого момента. В любом случае никто из нас не решился тогда возразить ему, хотя наша трусость или излишняя осторожность в дальнейшем очень мало способствовала тому, чтобы предотвратить утекание из наших рук столь легко полученного наследства Блок-Чижевски. Почти сразу мы узнали, что обвинительная речь псевдо-Богарта была всего лишь преамбулой заявления еще более тревожного, чем то, что касалось знания им наших судеб. Он сказал, что никто из нас не заслужил права протянуть руку к сочному плоду наследства барона.
— Искренне сожалею, что вам пришлось совершить столь длительные путешествия, — проговорил он, обмахивая свою сигарету папкой, которую держал в руке. — Во имя блага человечества люди, подобные вам, должны передвигаться как можно меньше. Если вы хотите знать, что привело меня сюда, то могу сказать, что завещание барона Блок-Чижевски является таким же незаконным, как и любой из вас.
Говоривший, казалось, был по горло сыт этой сценой. Можно было бы сказать, что он испытывает истинное отвращение ко всему происходящему здесь. Словно ожидая еще чего-то от наших удивленных взглядов, он довольно долго хранил молчание, прежде чем продолжил свои объяснения.
— Дело в том, — пояснил он, — что так же, как и вы, барон Войцех Блок-Чижевски присвоил себе чужое имя, проявив при этом столько изобретательности, что практически невозможно было узнать, кем же он являлся на самом деле.
Он снова помолчал.
— Мы имеем, — наконец произнес он, говоря о себе во множественном числе, в чем было больше таинственного, чем величественного, — список по крайней мере семи имен и личностей, которые он присвоил на протяжении своей жизни: Шлей, Дрейер, и еще несколько, прежде чем стал называться бароном Блок-Чижевски. Я опасаюсь, что было бы очень трудным делом признать законным завещание, подписанное псевдонимом, согласно которому наследниками являются, с другой стороны, люди, так сказать, сомнительной аутентичности.
Выслушав такой приговор, мы, наследники барона, издали крик недовольства, что не сильно обеспокоило нашего собеседника. Кажется, Фрестер собрался выразить свое несогласие, но достаточно было одного жеста руки псевдо-Богарта, и он замолчал.
— Я еще не закончил, — сказал он с уверенностью укротителя львов. — Вам следует знать, что из всех личностей, под именем которых выступал барон, нас интересует только фигура Тадеуша Дрейера, сообщника Германа Геринга с начала Второй мировой войны.
Этими словами человек, замещающий душеприказчика, раскрыл наконец истинные причины нашей встречи. Можно с уверенностью сказать, что он или те, кто его послал, кем бы они ни были, считали барона одним из многочисленных военных преступников, которые, безнаказанно издеваясь над правосудием союзников, спокойно доживали свои дни, спрятавшись под чужими именами. Однако что общего было у нас с прошлым барона? Зачем тревожить покойника теперь, когда рука убийцы или вершителя правосудия опередила расследование, которое неутомимо вели Богарт и его сторонники? Такие же вопросы должны были бродить в тот момент в умах Фрестера и Коссини, хотя слова последнего, сказанные нашему импровизированному инквизитору, снова на несколько шагов опередили эти размышления.
— Меня мало волнует, был барон в прошлом убийцей или святым, — сказал художник, приближая над письменным столом свое лицо к Богарту, — так же как мне нет никакого дела до того, являетесь ли вы охотником за нацистами. Скажите нам прямо, дьявол побери, чего вы хотите от нас?
Богарт воспринял вопрос Коссини спокойно, так, будто бы слова художника были записаны в его роли. Сигарета по-прежнему неподвижно возвышалась над его губами, в то время как руки были скрыты под габардином.
— Думаю, маэстро, мы сможем понять друг друга, — колко произнес он, уставившись на художника.
Затем он сказал, что было бы просто преодолеть все юридические сложности вступления в наследство и даже удвоить завещанную сумму, если бы мы сделали любезность, передав ему как можно скорее определенное послание, которое направил нам барон за несколько недель до своей смерти.
Все три наследника, указанные в завещании, обменялись более или менее правдоподобными жестами удивления. Ни к чему было отрицать то, что некоторое время назад Блок-Чижевски разослал документ, который, по крайней мере в том, что получил я вместе с последними указаниями относительно шахматной партии, напоминал записи, сделанные по-польски для учебника шахматной игры. В тот момент я не мог с полной уверенностью утверждать, что у Коссини и Фрестера также были подобные рукописи, хотя обстоятельства, в которых мы находились, и резкие слова Богарта, казалось, доказывали это.
— Но это не более чем учебник шахматной игры… — поторопился я заявить до того, как мои товарищи могли совершить глупость, отрицая столь очевидную правду. На что Богарт, почти с сочувствием посмотрев на меня, отреагировал следующими словами:
— Это криптограмма, уважаемый. У нас имеются серьезные мотивы полагать, что в этом так называемом учебнике содержатся неопровержимые доказательства, которые позволят отправить на виселицу генерала Адольфа Эйхмана, которого мы арестовали в Буэнос-Айресе несколько недель назад.
Богарт сказал это так, будто бы сейчас он сам выпрашивал милости у невидимого судьи, со сладостью, настолько контрастировавшей с его первоначальным тоном, что в нас осталось еще меньше уверенности в намерениях говорившего. Действительно, доводы Богарта в определенной степени были убедительными. К тому же в сложившейся ситуации казалось естественным обменять связку пожелтевших листков на денежную сумму, которой хватило бы для того, чтобы существенно изменить наши жизни и при этом поспособствовать свершению правосудия над военным преступником. Однако унижение, испытанное каждым из нас в начале разговора, навязанного нам человеком, законность действий которого была сомнительна, должно было несколько видоизменить шкалу ценностей для каждого из нас. Последний доверительный поступок барона Блок-Чижевски, который продолжал казаться нам неспособным совершить даже малейшую ошибку, наполнил нас уверенным осознанием своего собственного достоинства и вызвал недоверие к словам Богарта. Казалось, старик скрупулезно отобрал нас для того, чтобы как можно лучше, именно благодаря нашим постоянным сменам имен, сохранить от слишком очевидных и подозрительных посягательств тайну, отравлявшую всю его жизнь.
Богарт должен был заметить, что его допрос споткнулся о препятствие и зашел в тупик, что было следствием недооценки им наших сил. Он моментально изменил тактику и воздержался от вопроса, согласны ли мы на передачу бумаг. Он заявил, что предложение остается в силе, а его можно найти в отделении полиции, где он всегда к нашим услугам. Он будто бы ждал, что мы откликнемся на зов совести честных людей, которые, не имея за это другого вознаграждения, кроме морального, передадут в руки израильского правосудия то, в чем оно нуждается, чтобы заставить заговорить о себе на всей нашей многострадальной планете.
Едва Богарт оставил нас одних, как Коссини приблизился к окну кабинета и на несколько секунд задумался. Наконец на его лице наметилась улыбка человека, который что-то вспомнил, и он произнес:
— Если этот человек действительно является защитником человечества, то я — Рембрандт, который должен увековечить его облик. Верить в его добрые намерения было бы столь же глупо, как и категорически утверждать, что Голядкин, не имеющий правой руки, смог самостоятельно пустить себе пулю именно в правый висок.
Он проговорил это из того удаленного далека, куда уводила его необыкновенная интуиция, касающаяся истинной природы людей и опасных путей Провидения. Ни Фрестер, ни я не позаботились тогда о том, чтобы выведать у него причины подобного заключения. В его словах сквозила непререкаемая авторитетность того, кому слишком хорошо известно, как стоит вести себя при столкновении с изнанкой судьбы. Было полезно прислушаться к его загадочным утверждениям, потому что именно они создавали ощущение безопасной бухты среди самой штормовой из ночей.
По прошествии пары часов художник позвонил в мой гостиничный номер и сообщил, что, по его мнению, Фрестер вот-вот уступит предложению ложного Хэмфри Богарта. На этот раз интуиция художника показалась мне просто исключительной, и я спросил его о причине подобного хода мыслей, касающихся обстоятельств, которые, как мне казалось, породнили нас.
— Не беспокойтесь, — ответил Коссини, — я смогу распознать дьявола, если увижу его.
Затем он повесил трубку, как бы предпочитая дать мне немного времени для того, чтобы обдумать сказанное.
Все произошло именно так, как предвидел Коссини. На следующее утро мы с художником получили визитные карточки, на обратной стороне которых, нетрудно предположить, кем именно, было написано, что актер решил отдать свою рукопись, и содержалось пожелание, чтобы мы последовали его мудрому решению. Хотя Коссини и позаботился о том, чтобы предупредить меня о таком повороте событий, весть ударила меня так, как если бы лучший друг предал меня. Художник, напротив, воспринял это известие с почти обидным спокойствием, и мне едва удалось сдержать себя, когда он тоном учителя, наставляющего ученика, сказал мне:
— Я же говорил, что Фрестер — ничтожество. У него не хватает мозгов противостоять тем, кто, несомненно, может причинить нам больше вреда, чем предоставить благ. Как бы там ни было, опасаюсь, что именно теперь наш бедный фламандский крестьянин подвергается наибольшей опасности.
Сознательные недомолвки собеседника начали утомлять меня. Мне, знакомому с большим количеством детективных романов, которые я прочел или написал на протяжении своей жизни, казалось несправедливым, что Коссини, этот доморощенный следователь, ни разу не потрудился объяснить ход своих нередко парадоксальных рассуждений. Например, я так и не понял, как он узнал о том, что Аликошка Голядкин был одноруким, и что с самого начала натолкнуло его на мысль с таким упорством подозревать неискренность филантропических намерений Богарта. Что же касается опасности, которая, предположительно, угрожала Фрестеру в связи с тем, что он передал заместителю душеприказчика свою часть рукописи, Коссини, почти примирившись с тем, что ему достался тупой соратник, вздохнул и стал объяснять мне то, что было для него очевидным: уступив свою часть рукописи, Фрестер сделал все возможное для того, чтобы мы наконец осознали, какое значение придавали бумагам покойного Богарт и те, кто стоял за ним.
— На самом деле, — добавил Коссини, — существует лишь две причины, по которым определенная группа людей может быть заинтересована в содержании рукописи: либо они действительно желают узнать ее содержание, либо им уже хорошо известно, что именно в ней содержится, и они стремятся любым способом воспрепятствовать распространению этой информации.
Ответ художника на мой вопрос о том, какое отношение имели ко всему этому действия Фрестера, был безапелляционен:
— Если в ближайшие дни с нашим другом Фрестером произойдет несчастный случай, который приведет к его гибели, то станет ясно: люди не хотят, чтобы содержание рукописи оказалось предметом гласности. Думаю, для достижения своей цели они не остановятся ни перед чем и уберут любого, кто держал эти листы в своих руках.
Затем, как бы услышав эхо своих собственных слов, отвесно упавшее ему на голову, художник сделал заключение:
— Я это знаю. Это столь же точно, как и то, что мы с вами являемся фигурами одной и той же шахматной партии.
Недели две спустя Коссини позвонил мне в Лондон и с энтузиазмом игрока, сталкивающегося с новой и сложной шахматной партией, сообщил, что Фрестер погиб в пустыне Аризоны в ходе съемок первого и единственного фильма, в котором он выступал под собственным именем. Не стоит говорить, что эта новость заставила меня похолодеть. Меня почти разозлило, что Коссини смог предвидеть случившееся с такой точностью, будто он сам находился по другую сторону занавеса, который теперь отделял нас от остального мира. Что мы могли теперь поделать? Фрестер, по крайней мере, хоть на какое-то время сумел получить удовольствие от денег барона, мы же видели, что существование каждого из нас находится под угрозой из-за рукописи, обладание которой жгло мне руки так, как если бы это были не листы бумаги, а бомба, полученная по почте.
— Простите меня за энтузиазм, — сказал Коссини, как бы читая мои мысли, — но я не могу не восхищаться ловкостью барона.
Поясняя свою мысль, он добавил, что, предаваясь долгим размышлениям о роли Фрестера в истории с рукописью Блок-Чижевски, он пришел к выводу, что последний, предвидя, вероятно, свое убийство, выбрал бездарного актера, исходя из того, что он без лишних размышлений передаст Богарту свою часть учебника шахматной игры.
— Следовательно, теперь нам предстоит стать главными действующими лицами гениальной шахматной партии, в которой убийство Фрестера следует понимать как жертву, предусмотренную самим Блок-Чижевски. Это гамбит, при помощи которого барон хотел предупредить нас об истинной природе наших соперников и той важности, которую они придают рукописи, находящейся в наших руках. С другой стороны, если барон действительно спланировал все это таким образом перед своей смертью, мы можем быть более или менее спокойны, так как часть учебника, находящаяся теперь у Богарта, не содержит ничего компрометирующего. Это должно заставить его поверить в то, будто и наши тексты не выходят за рамки того, чем кажутся. Все это, — заверил Коссини, — дает нам время, чтобы куда-то уехать, потому что затем Богарт и его друзья придумают, как лучше разделаться с нашими рукописями и заручиться нашим молчанием.
Слова художника наполнили меня чувством восхищения и ужаса. Все его доводы казались исключительно логичными, но создавалось впечатление, что размышления и выводы Коссини базируются на идее призрачной гениальности барона, и я вскоре почувствовал их уязвимость. Гипотезы художника были основаны на фактах, достоверность которых было слишком трудно проверить. Например, была необъяснима злонамеренность Блок-Чижевски в отношении Фрестера, в случае если факт передачи Фрестером рукописи в руки Богарта барон предвидел, а также то, что мы с Коссини сумеем сохранить верность его памяти в ущерб своему карману. Еще менее убедительными казались пророчества, что мы с Коссини останемся в живых, хотя наши преследователи могли бы убить нас с самого начала, чтобы заполучить рукопись, которая их настолько интересовала. Верно, что барон был великолепным шахматистом, однако в реальной жизни никто не способен предсказать действия человека с такой же точностью, как это иногда происходит в шахматной игре. С другой стороны, Ремиджио Коссини, по-видимому, также был гениальным игроком, но страсть к шахматам привела его к тому, что он перепутал двусмысленные законы нашего существования с теми, какие господствуют на доске для игры.
— Все это звучит очень хорошо, Коссини, — сказал я ему в конце концов, с надеждой поймать его на ошибке. — Но не спрашивали ли вы себя о том, что было бы, если бы барон Блок-Чижевски не предусмотрел предательства со стороны Фрестера и смерти последнего? Почему старик затеял все это, ведь гораздо проще было бы ему самому довести имевшуюся информацию до сведения властей? Полагаю, что было бы намного лучше оставить все это в руках полиции и навсегда позабыть об этом деле.
Далекий от того, чтобы обидеться на мою подозрительность, Ремиджио Коссини ответил на мое трусливое предложение язвительной усмешкой и сказал:
— Я отлично понимаю ваши сомнения писателя, друг мой. Не буду отрицать, что в моих идеях больше воображения, чем обоснованности, но это единственный инструмент, каким мы располагаем. Сейчас я могу уверить вас лишь в том, что Богарт работает не в интересах израильского правосудия. Адольф Эйхман является мертвецом уже с момента его ареста, и в связи с этим никто, находящийся в здравом уме, не возьмет на себя заботу собирать доказательства для трибунала, который в них не нуждается. Если дело обстоит таким образом, то сильно сомневаюсь, что полиция в состоянии сделать что-либо. Скорее, как мне кажется, рукопись имела для барона какое-то личное значение, она служит оправданием для кого-то, кто мог бы использовать ее, когда старика уже не будет.
Для меня являлось слабым успокоением сознание того, что Коссини имел хоть какие-то конкретные обоснования своих идей, но эти факты, как и выдвинутые на их основе гипотезы, неизбежно вели нас к пропасти, на дне которой нас ожидал чудовищно разинутый рот Богарта. Я продолжал убеждать себя в том, что смерть Фрестера могла быть случайностью, но это не избавляло меня от ощущения чего-то, что угрожало нам из-за поворота. Несмотря ни на что, Коссини был прав: в сложившихся обстоятельствах было лучше грешить подозрительностью или держаться за предсказания. Только таким образом мы могли сохранить некоторую надежду на то, что создатель наших невзгод барон Блок-Чижевски оставил нам в наследство хоть какое-то оружие для защиты.
— Теперь, друг мой, мы знаем, чего нам придерживаться, — прервал художник мои размышления в конце нашей беседы. — Эти записки на польском языке — наше страховое свидетельство жизни. Умоляю вас спрятать их подальше и не показывать даже намека на то, что вы пытаетесь их расшифровать. Также я рекомендовал бы вам взять отпуск и уехать на край света. В дальнейшем, если судьба избавит нас от участи Фрестера, мы снова встретимся.
Сказав это, он произнес слова прощания с безразличием того, кто завершает самый обычный разговор.
Мне потребовалось несколько дней для осмысления той лавины информации, которую обрушил на меня Ремиджио Коссини, сообщив о смерти Демана Фрестера. Повторю, мне было трудно поверить, будто барон решил принести актера в жертву, чтобы дать нам возможность почувствовать некоторую уверенность и предоставить время для совершения побега. Что касается меня, то рукопись продолжала оставаться в моих руках, сто тысяч швейцарских франков, которые причитались мне в качестве наследства, покоились, по-видимому, на счете умершего человека, а воспоминания о Богарте наполняли страхом каждый мой шаг. С другой стороны, суд над Адольфом Эйхманом проходил в Иерусалиме без проблем, и не требовалось никаких дополнительных доказательств вины этого человека, было трудно даже представить себе, что кто-то станет пытаться спасать его от виселицы. Не единожды, полагая, что смерть Фрестера была случайной, а подозрения Коссини являлись преувеличенными, я подумывал о том, чтобы разыскать Богарта и передать ему рукопись барона, однако оставалась лазейка для сомнений, похожая на ту, которая иногда определяет исход шахматной партии, и я постоянно откладывал совершение этого поступка. Судя по гробовому молчанию, воцарившемуся в мире после моего последнего разговора с художником, вероятно, Коссини был прав, и установившееся спокойствие, связанное с судьбой рукописей, было столь же зыбким, как положение шлюпки посреди океана. Мне казалось, что существовало еще много разрозненных концов, которые нужно было связать, и Коссини знал об этом. Часто мысль о том, что самодостаточный всезнающий художник проник в самую суть игры, от участия в которой он не имел намерения отказываться, не попросив для этого моей помощи, казалась мне оскорбительной. Для меня не имело большого значения, сделал он это для того, чтобы унизить меня, или с целью защитить. Я докажу ему, что в отношении меня барон Блок-Чижевски принял верное решение, основанное на том, что именно я буду тем, кто расшифрует рукопись.
Должен пояснить, что по крайней мере в этой области я имел определенные преимущества перед Коссини. Когда я решил принять фантастическую идею художника о том, что барон для осуществления своего плана выбрал нас, то провел мучительный анализ своих собственных способностей и ограничений для того, чтобы понять, что в моем беспорядочном существовании могло способствовать осуществлению намерений старика. Меня уже не удивляло, что барон избрал Фрестера из-за его тупости или художника в связи с его необыкновенной проницательностью. Что же касается меня, то, наконец, я додумался, что поводом моего включения в число избранных послужила моя давняя, хотя и не очень сильная связь с областью криптографии. В течение последних месяцев войны и, возможно, в преддверии моей будущей работы в качестве литературного негра я служил в отделении связи вооруженных сил, где мои коллеги занимались тем, что перерывали вороха корреспонденции с континента в поисках криптограмм, содержавших полезные сведения или предупреждения для союзников. Несмотря на кажущийся интерес к подобного рода занятиям, для меня это была на редкость скучная работа. Мне было неизвестно, знал ли Коссини об этом эпизоде моего прошлого и ожидал ли он так же, как и барон, что я применю свои способности на благо нашего общего дела. Таким образом, у меня появилось тревожное ощущение, что Блок-Чижевски включил меня в число своих наследников из-за возможного обладания навыками работы с определенными секретными кодами, наподобие тех, которые должна была содержать рукопись его учебника. Именно поэтому я вскоре стал считать, будто рука моего бывшего противника по шахматам из того мира, в котором он находится теперь, дергала за ниточки моего существования. Казалось, что самые глубинные тайны моей жизни были всегда в его распоряжении, разложенные перед его глазами, как рахитичные фигурки на доске для игры.
Какими бы ни были на самом деле причины, побудившие барона включить меня в число своих наследников, начиная с этого времени я направил всю свою энергию на расшифровку рукописи. Дело же, признаюсь, оказалось совсем не легким. Начнем с того, что большая часть текста была написана на польском языке, и, следовательно, требовалась помощь кого-то, кто разбирался в этом лучше меня, для того чтобы выявить наличие преднамеренных ошибок. Одна знакомая из издательства сообщила мне, что в рукописи бросаются в глаза ужасно грубые орфографические ошибки автора, который показывает великолепное знание шахматной игры. Не было ничего неожиданного в том, что у человека, говорящего на одном из германских языков, будут ошибки при письме на языке, который не является для него родным. Тем не менее даже мое недостаточно хорошее знакомство с маниями и добродетелями Блок-Чижевски, а также мое постепенно усиливающееся убеждение в том, что в этой истории опора на очевидные факты мало к чему может привести, заставили меня отбросить мысль о том, что ошибки барона были всего лишь орфографическими. Это подтвердилось впоследствии, когда, исчерпав все имеющиеся у меня возможности для дешифровки криптограммы, я снова обратился в издательство и попросил помочь мне найти принцип, которому соответствуют орфографические ошибки в тексте. Как я и ожидал, в результате выявилась давняя цифровая последовательность, которая, если память мне не изменяет, была одним из наследий Первой мировой войны, оставленным для сотрудников легендарной Британской секретной службы.
К несчастью, этой информации оказалось недостаточно для дешифрирования рукописи Блок-Чижевски. Ключ, объясняли мне обычно мои товарищи из Королевских вооруженных сил, сам по себе играет роль лабиринта, каждое из более или менее многочисленных ответвлений которого содержит в себе своего собственного Минотавра, защищающего его от непредусмотрительного героя, не запасшегося своевременно нитью Ариадны. Как и в лабиринте, ни один из ключей не является непреодолимым, но есть такие, которые требуют трехмерного мышления, знаний на глубине подсознательного, что в этом случае ограничивало мои возможности раскрытия шифра. В дальнейшем применение этого цифрового кода заводило меня в тупик, что неоднократно наталкивало на мысль о том, что даже на таком первичном этапе дешифрирование в какой-то момент оставляло дешифровщика перед наглухо закрытой дверью, за которой, окутанная сумерками тайны, скрывалась суть содержания.
В сложившихся обстоятельствах мне не оставалось ничего иного, кроме как прибегнуть к помощи моего бывшего начальника из отдела связи. Полковник Эвен Кэмпбел, который в то время бесцельно проводил свою старость на занятиях по египтологии в Эдинбургском университете, с огромным воодушевлением пришел мне на помощь. Едва взглянув на иероглифы, которые мне удалось получить в результате последней попытки дешифрировать рукопись, он с удовлетворением филателиста, наткнувшегося вдруг на марку XVIII века, воскликнул:
— Дьявол побери, сержант. Несколько лет назад это привело бы вас к повышению по службе.
Затем он принялся объяснять мне, что текст барона был записан при помощи вольпука — средневекового шифра.
— Вы не можете знать об этом, — добавил Кэмпбел, — но во время войны вольпук часто использовали ответственные за проект «Амфитрион».
На мгновение я испугался, что старый академик вот-вот ударится в туманные высказывания, при помощи которых обыкновенно изъяснялся Ремиджио Коссини. К счастью, полковник Кэмпбел не ожидал того, что мне могут быть известны хитросплетения шпионажа войны, которая прошла для меня между папками с безутешными любовными посланиями.
— Проект «Амфитрион», — продолжал объяснять мне специалист по дешифрированию, как если бы мы снова оказались в помещениях службы связи вооруженных сил, — представлял собой одну из многочисленных и неудачных попыток некоторых нацистских офицеров, несогласных с политикой Гитлера, уничтожить его, сохранив при этом саму власть. По иронии судьбы, — пояснил Кэмпбел, — изначально идея проекта принадлежала самому Герингу, который, и теперь это доподлинно известно, никогда не собирался предавать Гитлера. Тем не менее именно ему пришла в голову идея о создании для фюрера и его ближайшего окружения маленького подразделения двойников, которые послужили бы приманкой в случае всеобщего беспорядочного бегства. Однако к концу войны ответственные за проект «Амфитрион» решили использовать двойников для замены некоторых генералов рейха. Тем не менее в этой волшебной машине что-то разладилось, и генерал, разработавший план заговора, как и большинство его двойников, был обвинен в пособничестве евреям в деле намечавшегося убийства фюрера и исчез с лица земли к тысяча девятьсот сорок третьему году.
Помню, что в тот момент я был готов спросить у полковника Кэмпбела, известно ли ему имя ответственного за проект «Амфитрион», но своевременно понял, что этот вопрос является излишним. Дело не в том, что я боялся ошибиться. У меня не оставалось сомнений в том, что этим человеком мог быть только Тадеуш Дрейер, и, вероятно, я не хотел продолжать беседу, которая могла завести очень далеко. Тем временем Кэмпбел погрузился в молчание. Не знаю, было ли оно обусловлено тем, что он ушел в свои воспоминания, или же просто было связано с надеждой на то, что, позволив ему продолжать свои рассуждения, я укажу полковнику путь выхода из университетской рутины. Было несомненным, что текст на вольпуке захватил его с такой же силой, с какой увлекают игрока в шахматы мысленные перестановки сотен фигур до момента, когда он найдет способ объявить безупречный мат. Что плохого было в том, чтобы предоставить старому и никому не нужному дешифровщику возможность проникнуть в суть шифра, справиться с которым оказалось мне не по силам? Вполне возможно, что для дешифровки ему оказалось бы достаточно небольшого отрывка текста учебника, и тогда я смог бы продолжить работу и похвастаться перед Коссини тем, что мне удалось найти нить, которая укажет нам дорогу из заколдованного лабиринта, стоившего жизни барону Блок-Чижевски.
— Амфитрион, — многозначительно произнес я, услышав голос Ремиджио Коссини на другом конце телефонной линии.
Однако он, как мне показалось, не проявил никакого недовольства или удивления. У меня опять сложилось впечатление, что художник ожидал моего телефонного звонка именно в этот момент. Я почти испугался, что связался с ним позднее положенного. Признаюсь, моей изначальной целью было удивить его, доказать, что и я, со своей стороны, способен успешно продвигаться к цели, делая удачные ходы в шахматной партии, которую мы начали уже давно против этого леворукого игрока и о которой мой собеседник говорил с абсолютной уверенностью с самого начала. Однако Коссини воспринял мое заявление со спокойствием, можно даже сказать, с обидным для меня безразличием. Как если бы слово «Амфитрион» было вопросом заинтересованного ученика, обращенного к учителю, художник произнес:
— Амфитрион. Несомненно, славный персонаж. Существует по меньшей мере тридцать комедий, основанных на истории этого индивидуума. Мольеровская трактовка кажется мне слишком грубой. Если вас интересует мое мнение, то я предпочитаю драму Платона.
Излишне говорить, что перед тем, как позвонить Коссини, я затратил время на то, чтобы узнать, кто такой этот Амфитрион, и был готов к тому, чтобы в деталях поведать ему историю о несчастном воине, которого на супружеском ложе заменил не кто иной, как сам Зевс. Вместо этого Коссини оказался тем, кто с раздражающей педантичностью читал мне лекцию. Тогда, пресыщенный его играми и самодостаточностью, я начал метать в него историями о вольпуке и заговоре, которым несколько лет назад руководил генерал Дрейер. Слишком поздно. Когда я сообразил, что к чему, мой собеседник снова обезоружил меня своими высказываниями:
— Что касается нашего друга Блок-Чижевски, или как там вы его называете, боюсь, что его Амфитрион не был в ряду самых успешных. И добавлю, что, по моему нескромному мнению, предпочел бы взять имя Геркулеса для названия проекта Дрейера, потому что в этом случае не боги становились бы двойниками смертных, а наоборот.
Таким образом, подумал я, находясь в самом глубоком замешательстве, маэстро Ремиджио Коссини был в курсе прошлого барона Блок-Чижевски и даже был способен обрубать концы. В тот момент я был готов послать его к дьяволу, но именно сам Коссини остановил меня, сообщив с немыслимым для него уничижением, что ему не удалось расшифровать рукопись барона. Однако он сказал, что всегда полагал, будто весь этот круговорот был связан с прошлым барона, когда тот еще носил имя Тадеуша Дрейера, в смерть которого Коссини никогда не верил.
— Вероятно, смерть барона — дело рук какой-либо неонацистской организации. Любой человек, в сознании которого было бы хоть немного здравого смысла, должен был бы интуитивно почувствовать, что в рукописи содержится нечто большее, чем просто историческая информация о преступлениях Адольфа Эйхмана, а именно точные сведения, адреса и имена, по которым можно было разыскать тех, кто скрывался за нашим так называемым Богартом.
Помолчав несколько мгновений, Коссини произнес:
— Меня радует, что вам удалось расшифровать рукопись. Вы избавили меня от долгого и, несомненно, обременительного путешествия. С другой стороны, возможно, мы сможем успеть вовремя, чтобы избавить от виселицы невиновного человека.
Затем Коссини снова погрузился в глубокомысленное молчание, заставившее меня полностью забыть о чувстве оскорбления, которое возникло у меня в начале разговора, и я снова был поставлен в положение Санчо Пансы. Последние слова Коссини привели меня в изумление. Было очевидно, что, даже не заметив этого, художник сообщил мне, что ему известно содержание рукописи барона и что он использовал мои способности дешифровальщика не только для того, чтобы нам удалось выжить, но и в целях спасения человека, жизнь которого оказалась зависящей от меня. Таким образом, впервые за все время нашего знакомства маэстро ожидал того, чтобы именно я пролил свет на нашу дилемму.
— Буду искренен с вами, Коссини, — должен был сказать я, — мне еще не удалось закончить перевод всей рукописи. Я всего лишь сумел узнать, что барон воспользовался старым военным шифром, называемым вольпук.
Я ожидал, что это признание приведет к тому, что художник облегченно вздохнет и примется давать мне новые указания с терпеливостью того, кто вынужден сносить непонятливость ученика. Но мои слова, напротив, привели к взрыву ярости и крайнего изумления.
— Если вы не расшифровали рукопись, — воскликнул он, — то откуда же тогда вам известно о проекте «Амфитрион»?
Ремиджио Коссини поймал меня на оговорке. Сам не знаю почему я отважился спросить у него, из каких источников взята его информация и каким образом стало возможным, что и он в курсе проекта «Амфитрион», если ему также не удалось разобраться с шифром вольпук. Как бы там ни было, для него стало ясно, что я прибег к помощи третьего лица для того, чтобы расшифровать рукопись, что являлось нарушением тактики кодекса, заключенного нами с самого начала.
— Я думал, что Фрестер был тем, кому предстояло сыграть роль дурака в этой истории, — сказал в конце концов Коссини, полностью забыв о присущей ему холодной вежливости. — Надеюсь, вам не придется жалеть о совершенной вами глупости. Проблема игры в шахматы живыми людьми состоит в том, что они не имеют обыкновения соблюдать самые элементарные правила.
Так закончилось навсегда странное общение, которое мы поддерживали до этого дня.
Через несколько дней мне стало известно, что в точном соответствии со страхами Ремиджио Коссини в Великобританию приехал тот, кого мы называли Богарт, с целью завершить дело, которое раньше мы считали оконченным смертью Фрестера. На этот раз, излишне говорить об этом, его манеры были еще менее утонченными, чем при нашей женевской встрече.
Короткого телефонного звонка полковника Кэмпбела оказалось достаточно, чтобы сообщить мне о том, что нечто наконец разрушило обманчивое спокойствие моря, по которому до сих пор мы с художником совершали плавание. Тоном, несколько напоминающим интонации секретаря, который за несколько месяцев до этого принял нас в кабинете душеприказчика, мой бывший начальник сообщал мне, что наконец разгадал шифр барона и будет рад, если я навещу его в Эдинбурге, где мы вместе прочитаем рукопись. Не требовалось блестящей интуиции Коссини, чтобы понять, что старый полковник не только не продолжал блуждать в хитросплетениях вольпука, но за его спиной прямо и угрожающе, подобно дулу револьвера, балансировала в тот момент неизменная сигарета, которая так хорошо была известна наследникам Блок-Чижевски. Мой ответ был не многословнее, чем приглашение старого полковника. Плохо скрывая свой интерес относительно возможности прочитать рукопись, я сообщил ему, что в тот же самый вечер сяду на первый поезд до Эдинбурга. Мы сможем посвятить столько времени, сколько потребуется для дешифрирования материала, который, тут я солгал, возможно, содержит некоторые положения исторического характера, нужные для романа, который я собираюсь написать.
Я всегда спрашивал себя, как именно сумел Богарт приехать в Лондон в тот самый момент. Наиболее логичным было бы предположить, что, в противоречии с моими изначальными подозрениями, полковник Кэмпбел звонил мне из своего эдинбургского имения, находясь в одиночестве или в компании кого-либо другого, возможно, не менее ненавистного наемного убийцы того безумного игрока, который вызывал такой энтузиазм у Коссини. Тем не менее, думаю, мне никогда не удастся придать воинам этой секретной армии облика, отличного от лица Богарта. Даже сегодня, когда злая судьба вывешивает на моем пути афиши фильмов, в которых играет актер Хэмфри Богарт, где изображено его лицо, дрожь охватывает меня с головы до ног, и я чувствую себя так, будто каждое такое изображение соответствует всякий раз другому человеку, одному из бесчисленных клонов. Таким образом мой разум пытается освободиться от множественных страхов, внушаемых определенным и неповторимым лицом.
В любом случае в тот вечер Богарт находился уже не в Эдинбурге, а в Лондоне и, кроме того, демонстрировал такие способности к интуиции, что им мог бы позавидовать сам Коссини, ибо легко вычислил, что звонок полковника Кэмпбела приведет меня не в столицу Шотландии, а в аэропорт Хитроу, где он и встретил меня с улыбкой охотника, который видит, как из чащи выходит загнанный зверь. Еще до того, как я успел расплатиться за такси, которое привезло меня туда, Богарт затолкнул меня на заднее сиденье автомобиля, шофер которого никак не отреагировал на насильственное похищение. Затем, повинуясь кивку Богарта, водитель привел машину в движение.
— Вижу, что вы очень торопитесь нас покинуть, друг мой, — пробормотал Богарт, разыскивая что-то в карманах своего пиджака. — Бедный полковник Кэмпбел будет очень разочарован, что вы потеряли интерес к рукописи. — И он поднес к губам одну из своих неизменных сигарет.
Ситуация казалась мне скорее надоедливой, чем ужасающей, и, возможно, я заскучал бы, если бы в этот момент Богарт не зажег наконец свою сигарету, которую я всегда считал непригодной к употреблению и служащей лишь для создания определенного имиджа. Этого минимального жеста было достаточно, чтобы вызвать во мне дрожь — не от страха, бок о бок с которым я научился жить за последние месяцы. Я дрожал от ощущения того, что Богарт также принадлежит к криминальной полиции особого рода, вымуштрованной для защиты некоего темного секретного короля, который недосягаем для каких-либо законов и неподвластен правосудию, как если бы он был абсолютным движителем зла. Возможно, тогда человек, внушивший нам страх в далеком кабинете в Женеве, был всего лишь одной из многочисленных копий Богарта. Этот трезвенник боролся с желанием прикурить сигарету, как если бы тем самым он приобрел хотя бы минимальное отличие от остальных, более, чем он, приспособленных для того, чтобы повсеместно сеять ужас. Где-то в мире, в каком-то секретном архиве, по всей вероятности, существовал ряд до абсурдного похожих друг на друга дел. Неуверенная рука была обязана заносить в них и пронумеровывать данные о всевозможных качествах Богарта, стараясь безуспешно добиться единства внешнего облика, жестов, походки, пороков, способов заниматься любовью и совершать убийства у тех, кому принадлежали эти личные дела. И в том же самом месте на верхних полках находились мое личное дело и папка с именем Ремиджио Коссини, в ожидании того, когда кто-то отправит эти документы в измельчитель забвения.
Такси уже покинуло окрестности аэропорта и въехало в кишащий, словно муравейник, город. Создавалось впечатление, что его многочисленные светящиеся огоньки вот-вот погаснут. Казалось, что они, так же как свистки автомобилей и людской говор, осознают, что в любой момент покрывало тени и тишины накроет их существование. И действительно, город не замедлил погрузиться в сон под шум раскачивающихся на ветру деревьев, а тени становились все более и более длинными. Я не заметил, как мы проехали через центр и теперь приближались к предместьям, туда, где ожидало меня это окончательное решение, которого так долго ждал и боялся Коссини. В какой-то момент мне захотелось спросить у Богарта, как ему удалось узнать о том, что мы с Коссини не отказались от поисков пути проникновения в тайну, но слабая надежда на то, что художник все еще находится вне пределов досягаемости этого человека, потребовала от меня гордо хранить молчание. Тем не менее, будто бы читая мои мысли, Богарт сделал один из характерных для него жестов, свидетельствующих об усталости, и сказал:
— С вашим другом художником все в порядке. Он всего-навсего перенес один из столь характерных для него нервных кризисов. Мы всего лишь приложили немного усилий, чтобы вернуть его в то место, откуда ему никогда не следовало бы выходить.
Говоря это, он достал из кармана жакета фотографию, которая наполнила меня беспокойством: Ремиджио Коссини или кто-то, кто мог быть его двойником, сидел за столом в помещении, напоминавшем больничную столовую.
— Вы не знали? — добавил Богарт с плохо скрываемым сарказмом. — Очень жаль. Я должен был с самого начала предупредить вас о том, под влиянием какого человека вы оказались.
Усталость, вызванная страхом и замешательством, связанным с этой фотографией, помешала мне ответить ему. Возможно, в сложившейся ситуации было бы лучше вновь усомниться в словах моего палача, не поверить фотографии и предполагаемому умопомешательству единственного из всех моих знакомых, кто обладал ясностью мысли. Однако я настолько пресытился сомнениями, что поверил в то, что на снимке был именно Коссини. В тот момент я был удовлетворен сознанием того, что история Блок-Чижевски являлась всего лишь плодом воображения психопата. Единственным, что оставило пробел в моем сознании, была уверенность в том, что Богарт и его сторонники уготовили Коссини безнадежное будущее, заперев его в психиатрическую лечебницу, откуда ничто уже не могло вызволить художника. Фотография дрожала в моих руках наподобие телеграммы, в которой сообщалось о гибели товарища на поле боя, зачитанной до дыр в поисках подробностей трагедии, не уместившихся в холодных строчках официального документа. На фотографии художник был одет в смешной халат, который в свои лучшие времена, должно быть, был белым, но сейчас выглядел серым и потертым, что свидетельствовало о низком качестве услуг, предоставляемых этим лечебным учреждением. Небольшая тень в нижней части его лица указывала на начинающую расти бородку, что находилось в полном несоответствии с ухоженным и немного восточным обликом Коссини. Перед ним на столе стояла шахматная доска, на которой необыкновенно крупные фигуры застыли в ожидании того момента, когда их передвинут, сделав следующий ход.
— Сейчас его очередь делать ход, — пояснил Богарт, возвращая фотографию в роковой рог изобилия своих карманов, — но он сидит так уже дня два. Врачи говорят, что ему может потребоваться вечность для того, чтобы передвинуть фигуры.
Он сообщил об этом так, будто в глубине его холодных глаз произошел вдруг взрыв смеха, единственным внешним проявлением которого было сильное покраснение зажженного кончика сигареты. Мной начала овладевать непомерная усталость. Ярость душила меня, но она тоже не могла вырваться наружу. Поражение Коссини и перспектива навсегда сохранить его в памяти таким, измотанным и неспособным к соблюдению шахматных правил, слишком человечных для того, чтобы его ум был в состоянии их постичь, отдавали меня на милость наших преследователей. Мне так и не суждено было когда-либо понять, запланировал ли барон Блок-Чижевски наше поражение, или, напротив, мы сами привели к неудаче его план.
Как бы радуясь моему неизбывному молчанию, Богарт тоже замолчал на довольно длительный промежуток времени, пока такси кружило по окрестностям, которые по ту сторону окна все больше и больше утрачивали в сумерках свои очертания. В какой-то момент я перевел взгляд на зеркало заднего обзора и ощутил, что взгляд водителя остановился на мне, далекий от садистских глаз Богарта. Скорее шофер разглядел во мне некое несогласие, на которое его товарищ, занятый постоянным прикуриванием одной сигареты от другой, не обратил внимания. Вдруг, когда мы остановились по красному знаку светофора, водитель жестом привлек внимание Богарта и приказал ему что-то с безапелляционностью старого военного, разговаривающего со своим подчиненным.
Пока Богарт соглашался с наставлениями, которые давал ему шофер, я наблюдал, как разбегались в разные стороны шумные лондонские улицы, подобно ребятишкам, уставшим от ежедневных родительских ссор. Перед моим взором проплывали парки, обширные, как воинские кладбища, повороты дорог и пьедесталы, на которых бедняки выкрикивали названия газет с предложениями работы, становившиеся все более широкими проспекты и предместья, которые предвещали близость маргинальных территорий. Вдруг сгустился туман, и я с удивлением заметил, что это скорее тепло моего дыхания, согревавшее оконное стекло, что превращало этот город в место съемок плохого импрессионистского фильма. Я почувствовал, что таким образом страх выражается через дыхание, которое уже будто бы не принадлежало мне, как если бы я стоял на грани перевоплощения в другое покинутое жизнью тело, и все остальное уже не имело для меня большого значения. Когда здания начали повторяться с монотонной настойчивостью, мне захотелось поверить, что такси кружит специально для того, чтобы сбить меня с толку, но подобные мысли вскоре покинули меня, уступив место дерзким фантазиям, при помощи которых мое литературное воображение пыталось дать мне напрасные надежды. Иногда я казался себе умершим, похожим на привидение, которое подчеркивало нереальность существования тех, кто идет по жизни, совершая в соответствии с заключенным контрактом по велению режиссера действия, необходимые для заполнения кратких каждодневных сцен.
Такси въехало наконец в район заброшенных участков и ветхих построек. Хотя ночь уже полностью скрыла пространство над нами, на мгновение я почувствовал, что нахожусь в том швейцарском вечере, когда Ремиджио Коссини, в другом городе и на другой дороге, сообщил мне о том, что судьба втянула нас в историю, эсхатологическая запутанность которой только сейчас достигла своих истинных размеров. Возможно, сам Богарт, или один из его многочисленных клонов, следовал за нами в тот день по пути с вокзала в машине, похожей на ту, которая сейчас везла нас по лондонским предместьям, в соответствии с приказами того, кто скрывался под личиной водителя, причем они оба считали, что путешественники, лица которых были едва знакомы им по фотографиям, очень скоро окажутся в их полном распоряжении, как если бы время, когда нас следовало уничтожить, текло наравне с нашими безуспешными попытками воспротивиться осуществлению их планов и было столь же кратким, как и мгновения, отпущенные тому, кого преследуют в доме с герметически закрытыми дверями и окнами.
Автомобиль остановился наконец у края дороги. Ночь поглощала небосвод с прожорливостью русской зимы, и образ Коссини затерялся в моей памяти под сумеречной мантией, которая покрывала его тело перед окном психиатрической лечебницы. Богарт немного выждал, прежде чем обратиться ко мне. Можно предположить, что в его беседе с водителем было что-то, что сместило на несколько миллиметров выражение уверенности и пресыщения в речи, которую он заготовил для меня за несколько месяцев до этого. В течение нескольких секунд он смотрел на меня как на того, о ком незадолго до этого ему сообщили как о незаконно проникшем в его владения человеке. В его взгляде мне удалось ощутить ту смесь любопытства и волнения, которую выражают своими глазами зрители оперы сразу же после того, как им объявили о том, что любимая ими оперная дива немного нездорова и ее заменит никому не известная, но многообещающая певица-сопрано, дебютирующая на этой сцене. Однако сомнение лишь на мгновение промелькнуло в его взгляде.
— Полагаю, — сказал он, гася сигарету о край пепельницы в машине, — ваша часть рукописи лежит в вашем чемодане. В любом случае вы хорошо знаете, что мы найдем ее.
Мне показалось, что, погасив сигарету, Богарт отбросил все сомнения, которые ранее возникли у него в ходе беседы с водителем. Теперь он снова говорил с той же авторитетностью, которую за несколько месяцев до этого использовал для того, чтобы унизить троих наследников барона Блок-Чижевски. Не оставалось места для сомнений. Напротив, нежелание, с которым он вытащил револьвер из своего кармана, целиком и полностью подходило к его роли. Ему не потребовалось указывать мне на то, чтобы я вышел из автомобиля. Это банальное действие я бесконечное количество раз прокручивал в своем мозгу с тех пор, как мой палач появился в аэропорту. Возможно, это произошло намного раньше, когда сам Богарт вторгся в мое сознание согласно логике плохого детективного романа, одного из тех, которые заканчиваются всегда одинаково: ночь, холод, молчаливое соучастие пустыря, на котором никто не услышит звука выстрела, а уж тем более сухого звука падения на землю тела, истекающего кровью из-за раны в затылок. Не зная, как и почему, я ступил на сцену своей собственной казни с раздражающей фамильярностью, будучи почти благодарен за то, что все уже не может произойти иначе. Возможно, поэтому меня не сильно обеспокоил порыв ветра, который налетел и ударил меня в лицо в тот момент, когда я открывал дверцу автомобиля. На мгновение мне показалось, что водитель машины снова произнес нечто напоминавшее приказ, но было уже слишком поздно слушать это: я упал на колени, и мои глаза закрылись еще до того, как опытная рука выпустила из дула револьвера звук, который ни с чем нельзя спутать.
Не стану отрицать того, что годы обострили некоторые уголки моего сознания, но они также отдали память во власть опустошающего времени, которое обладает способностью замораживать воспоминания и извлекать их неповрежденными по требованию любого внешнего возбудителя. За годы, прошедшие со времени нашего последнего разговора с Ремиджио Коссини, я попытался восстановить определенную восприимчивость к искусству, которая, тем не менее, ускользает от меня с ловкостью глубоководной рыбы. Журналисты часто интересуются моим мнением относительно многочисленных картин или симфонических произведений, которые я упоминаю в своих романах. В таких случаях я отвечаю первое, что придет в голову, и стараюсь всем своим видом показать, что для меня имеет большое значение то, что я говорю. Я ничего не говорю о бесконечных вечерах, которые я трачу на то, чтобы слушать арии, наводящие на меня скуку, и об осмотрах картинных галерей, экспонаты которых тревожат меня столь же сильно, как поцелуй кожи лангуста. Также я никогда не упоминаю о живописном полотне, написанном Ремиджио Коссини, который, вероятно, предвидел опасность, угрожавшую ему в результате моего неосторожного обращения к полковнику Кэмпбелу. Эта картина была передана мне после смерти ее автора, случившейся в 1964 году, через три года после событий, о которых я намерен рассказать. Полотно, и это понятно, является фальсификацией, хотя то, что изображено на нем, еще одна ипостась подделки. Речь идет о точной копии картины Рембрандта «Человек, сидящий в комнате», приписываемой художнику-копиисту, и, мне кажется, будет излишним объяснять, почему Коссини с любовью хранил эту картину до самой своей смерти.
В этом наследстве художника, как и в том, что завещал Блок-Чижевски, заключена мрачная интуиция. Необъяснима уверенность Коссини в том, что, несмотря ни на что, в этой ситуации я выживу, вопреки той судьбе, избежать которой ему не удалось. В моем сознании не укладывается, как ему удалось предугадать, что мое существование окажется более длительным, чем его жизнь, и как, находясь в состоянии умопомешательства, он сумел узнать о том, что Эйхман в конце концов был осужден и повешен в Тель-Авиве через два года после ареста в Аргентине. Так или иначе, каким бы способом ни удалось художнику предугадать мое спасение, получив картину, которую мой несчастный друг завещал передать мне в память о себе, я понял, что он не долго размышлял, прежде чем решить, кому она достанется в наследство. Вначале, когда я смог рассмотреть эту написанную маслом фигуру, размышляющую в окружении самых драматичных светотеней, то подумал, что это обычное наследство тоже представляет собой посмертную криптограмму — одну из тех нелюдимых и нагоняющих страх беговых дорожек, по которым художник имел обыкновение перемещаться по жизни с величием трансатлантического судна, находящегося на грани своего крушения. Затем я подумал о том месте, куда загнали Коссини пытки Богарта. Художник представился мне оцепеневшим в глубине одного из многочисленных пронумерованных переходов, навечно онемевшим перед своей шахматной доской. Он был одет в тот самый серый халат, о котором я вспомню через три года, когда получу его произведение и почувствую себя недостойным мягкой кровати и шикарной квартиры в Ноттинг-Хилле, где при других обстоятельствах чувствовал бы себя очень комфортно. Однако в тот момент удобства казались мне непреодолимым препятствием для понимания картины, в которой, возможно, и находилась недостающая часть моей истории.
На этот раз, против своего обыкновения, я ошибся только наполовину. В этой картине не было ничего, что содержало хотя бы неясный намек на основную дилемму, перед которой поставило нас наследие барона Блок-Чижевски. Тем не менее, как и следовало ожидать от человека с интеллектом Коссини, он был очень осторожен, разыгрывая свою последнюю карту, надеясь, возможно, на то, что я хотя бы раз смогу повести себя достойно его замыслу. Никакой ключевой знак, никакая скрытая на холсте надпись не показались художнику достаточными для того, чтобы я взял на себя труд искать их. Картина была скорее призрачным воспоминанием о самом Коссини, которое вело меня к воскрешению в памяти, шаг за шагом, всего, что он некогда говорил мне. Казалось, будто бы художник знал, что в какой-то момент, сам того не ведая, он дал мне конец веревки, за который я смогу ухватиться, когда его уже не будет на свете.
Признаюсь, что мне потребовалось несколько дней, чтобы приспособить мой ум к той частоте, на которой Коссини призывал меня из царства мертвых. Почти с удовольствием я, как только смог, освободился от своих обязательств перед издательствами и сумел провести мгновения наедине с человеком в сером одеянии, который в другие времена показался бы мне невыносимым. Постепенно мне удалось стереть в воображении броскую роскошь своей квартиры и оказаться лицом к лицу с картиной Коссини с энергичностью того, кто отказывается вырваться из объятий сна, в котором кто-то вот-вот расскажет ему о чем-то, тревожившем его с самого детства. Однажды утром, наконец, я вдруг ощутил, что мой ум заработал с головокружительной быстротой, которая ранее была ему несвойственна, и мне недолго пришлось блуждать в воспоминаниях, прежде чем я столкнулся с приговором: Коссини хотел, чтобы я помнил о нем. Во время нашего последнего телефонного разговора художник говорил о том, что расшифровка мной рукописи барона избавила его от обременительного путешествия. В тот вечер, вероятно испугавшись неизбежного разочарования Коссини, я не смог обратить внимания на эту фразу, которая лишь впоследствии нашла свое место в двойственном пространстве сознания, где любой намек на путешествие воспринимается нами лишь как метафора, символизирующая смерть.
Однако Коссини, я хорошо это знал, вовсе не обладал душой поэта. Следовательно, путешествие, о котором он говорил, было на самом деле путешествием. Но — куда? В каком месте находилась та часть правды барона, которую художник считал зашифрованной в нашей рукописи? А быть может, Коссини и знал об этом? Несомненно, в результате нашей последней беседы и предательства полковника Кэмпбела художника также захватили где-то на вокзале или в аэропорту, хотя он предпринял это путешествие вовсе не для того, чтобы убежать от судьбы, которая, как имел любезность предупредить меня Богарт, рано или поздно настигла бы моего товарища. Нет. Целью Коссини должно было быть желание докопаться до истины раньше, чем другим удалось бы погрузить художника в вечные сумерки сознания, каким стало его сумасшествие.
Женева, Лондон, Вена. Из своего одинокого существования в Ноттинг-Хилле я тысячи раз посещал эти места, указанные на нашей личной карте. В течение последних лет судьба неоднократно возвращала меня в эти пункты, без чего ее недавний поворот не смог бы воскресить горькие воспоминания о художнике. Каждый город, каждое лицо и каждое слово, произнесенное на незнакомом языке, казались мне носителями той портовой холодности, которая заставляет нас чувствовать самих себя изгнанниками. Все это ни тогда, ни теперь, когда я посещал эти города, как если бы я никогда их не видел, не указывало мне даже на малейшие признаки того, что Минотавр, на поиски которого отправился Коссини, уже находится в заключении. Наконец, когда я уже был готов отказаться от своих попыток хоть как-то разобраться во всем этом, случай привел меня в то место, которое полностью ускользало от моего внимания. Свет пролился не в виде чего-то зашифрованного в одном из уголков моей памяти, он вспыхнул после получения мною одной телеграммы. Она была одной из тех надоедливых телеграмм, при помощи которых мои издатели обычно указывают мне на необходимость новой поездки для продвижения моих книг на рынке. Обычно, из чувства пренебрежения, я должен напиться, когда узнаю о новом пункте, куда забросят меня литературные обязанности, с каждым разом все менее и менее приятные. Однако на этот раз что-то заставило меня интуитивно почувствовать, что у этой поездки, внешне похожей на остальные, должно быть какое-то особое предназначение. Так, не задумываясь, я разорвал конверт и увидел, как передо мной с силой взрыва на солнце возникло столь желанное слово — Франкфурт. Название этого города повертелось в моей голове и направило мои мысли к воспоминаниям о наследстве барона. Ослепленный, вероятно, своим обычным пренебрежением к очевидному, Коссини, должно быть, вначале подумал о том, что фигуры, которые передвигал барон из загробного мира, ограничивались тремя именами, указанными в его загадочной приписке. Вероятно, только впоследствии он столкнулся с тем, что наше трио наследников на самом деле представляло собой квартет. Оно было не треугольником, а, скорее, прямоугольником, четвертая вершина которого должна была находиться во Франкфурте, где был расположен дом для престарелых, в пользу которого барон оставлял щедрые пожертвования. Не это ли путешествие было именно тем, которое художник собирался совершить перед нашим последним разговором? А может быть, я сам выдумал это, зараженный идеями своего товарища? Никто и ничто не могло дать ответа на эти вопросы, что, однако, не помешало мне ухватиться за эту единственную хрупкую ниточку Ариадны для того, чтобы продолжить собственный путь к истине.
Через пять дней я приземлился в аэропорту Франкфурта с твердым намерением посетить все дома престарелых в городе, чтобы обнаружить следы завещания Блок-Чижевски. Затея казалась настолько абсурдной, что любой другой отказался бы от нее, но я был уверен, что моя интуиция приобретет большую определенность по мере приближения к тому месту, в котором мне было предназначено оказаться с самого начала моей гротескной одиссеи.
Было бы слишком утомительным описывать подробности моего хождения по домам престарелых Франкфурта в поисках информации о том, связан ли какой-нибудь из них с именами барона Блок-Чижевски или генерала Тадеуша Дрейера. Я раздавал деньги и просматривал длинные списки проживающих, не зная точно, какое имя искал. Достаточно лишь заметить, что недели, занятые этими поисками, прошли для меня как бы вне времени, будто моя идея фикс продолжить неудавшиеся попытки художника вела меня на край света, а единственным компасом мое собственное страстное желание почти на грани нервного расстройства. Когда наконец мне удалось отыскать заветное место, я ощутил, как опустилась вниз последняя песчинка в огромных песочных часах, которые вели отсчет моего существования и жизни Коссини с момента смерти барона Блок-Чижевски.
Место, куда привели меня мои поиски, было одним из тех обветшалых и неухоженных домов, где находят свой приют скорее бродяги, чем пожилые люди, учреждением без названия, администрация которого получает из социального бюджета гораздо больше средств, чем тратит на своих постояльцев. Готовый к любым неожиданностям в том, что было связано с историей барона, я тем не менее испытал удивление, узнав о том, что он не только передал этому заведению в собственность свои женевские владения, но и на протяжении многих лет оставался самым почитаемым и щедрым благотворителем этого дома престарелых. Управляющий приютом был почти так же стар, как и большинство обитателей учреждения. Хотя он с самого начала утверждал, что у него проблемы с памятью, нескольких марок оказалось достаточно, чтобы она восстановилась. Проследив до этого места пути использования наследства барона, растрачивая свою жизнь с пылом, которого я и сам не предвидел, я в определенной степени имел право на то, чтобы каким-либо способом выяснить суть дела. Благодаря интуитивным исследованиям Коссини зубчатые механизмы жизни и смерти моего бывшего соперника по шахматам были уже собраны в моей памяти. Администратору потребовалось придать им минимальный импульс, чтобы они начали свой ход. Мне трудно давался этот последний шаг к истине, который полностью зависел от старого врача, не страдающего избытком честности, безусловно, знавшего значительно меньше, чем хотел показать. Несомненно, этот человек позволит своим воспоминаниям всплывать очень медленно, ожидая, что мое стремление узнать принесет ему дополнительный доход. Однако теперь я имел достаточно времени для того, чтобы выслушать его, и терпеливо ждал его версии нашей истории.
— Это будет последний раз, когда я говорю с посторонними о том, что касается покойного барона Блок-Чижевски, — предупредил меня старик в тот вечер. — Он всегда просил нас проявлять осмотрительность, говоря о его делах. К тому же я не считаю правильным говорить о них со столькими людьми.
Он говорил с упреком, почти с высокомерием брошенной любовницы и мелодраматической интонацией, приобретенной им в результате чтения чрезмерного количества дешевых романов. Вероятно, его история была такой же двойственной, как и все, что имело отношение к барону Блок-Чижевски, но в конце концов я почувствовал в его интонациях ту искренность, которая полностью отсутствовала в ходе моих предыдущих расследований. В его словах не было чего-либо такого, что сегодня можно было бы оценить как неопровержимое доказательство. Тем не менее на этот раз история, рассказанная администратором, наконец-то позволила рассеять туман если не над всей панорамой пейзажа, остававшейся в полной дымке в течение последних лет, то, по крайней мере, над отдельными ее частями.
Барон Блок-Чижевски, начал свое повествование старик, написал ему вскоре после войны, интересуясь состоянием одного из постояльцев, некоего Виктора Кретшмара, который попал в дом престарелых в феврале 1937 года, после того как провел четыре года в венских тюрьмах по обвинению в организации крушения поездов, в результате которого погибли десятки людей. Блок-Чижевски умолял своего корреспондента соблюдать полную конфиденциальность и благородно обещал взять на себя все расходы по содержанию этого постояльца в обмен на то, что ему будут регулярно сообщать о состоянии Кретшмара. Старик Кретшмар, продолжал свои пояснения администратор, был оборванцем, остатком человека, у которого моменты умственного прояснения чередовались с длительными приступами ярости. Конечно, приют с благодарностью принял предложение барона, и начиная с этого времени ему пунктуально высылали сообщения о постояльце Кретшмаре в обмен на существенные денежные суммы, которые, предположительно, тратили на содержание старика и уход за ним. Много лет спустя, в июне 1960 года, барон лично появился наконец в доме престарелых. Единственным багажом Блок-Чижевски была шахматная доска, и он потребовал разрешить ему переговорить с постояльцем. Все попытки барона вернуть Кретшмара к действительности при помощи угроз, слов и едва сдерживаемой ярости оказались безуспешными. Его отчаяние по поводу того, что ему не удалось ни уговорить, ни заставить старика сыграть с ним партию в шахматы, было настолько сильным, что сам управляющий не знал, кому из двоих пожилых людей следовало находиться в доме престарелых. Блок-Чижевски провел в городе несколько недель и безуспешно повторял свои попытки, вплоть до того дня, когда пресса сообщила об аресте Адольфа Эйхмана в Буэнос-Айресе. Привыкший к флегматичному темпераменту барона, администратор не мог объяснить себе состояние ярости и безмерной тоски, в которое повергло это сообщение его благотворителя.
Казалось, в него вселился дьявол, продолжил администратор. Когда он увидел по телевизору лицо нацистского преступника, то начал кричать, что этот человек не является Эйхманом, и поклялся, что он сообщит всему миру правду.
Администратор не мог сказать мне точно, о какой именно правде говорил барон, но добавил, что ему послышалось, как барон сказал на ухо Кретшмару, что ему известно, где находится настоящий Эйхман, и он намеревается помешать тому, чтобы пострадал невиновный.
«Только он способен играть таким образом», — говорил барон этому пугалу, размахивая перед ним связкой газетных вырезок и старых шахматных брошюр.
Кретшмара, естественно, нисколько не затронули уговоры барона, которому не оставалось ничего другого, как покинуть дом престарелых. Перед этим он сказал администратору, но так, будто бы разговаривал сам с собой: «Я дал жизнь этому человеку, мой сеньор, но украл его душу. Сегодня же я действительно отдал бы все за то, чтобы вернуть ее ему».
Относились слова барона к Адольфу Эйхману или кому-либо другому, навсегда осталось непонятным. На следующий день Блок-Чижевски исчез из города, и несколько дней спустя, одновременно с известием о смерти барона, администратора посетил незнакомец, который навязал ему значительную сумму денег в обмен на его обещание не рассказывать больше никому о том, что произошло между Кретшмаром и бароном. Посетитель пригрозил, что если администратор нарушит это обещание, то им займутся и он будет убран еще более жестоким способом, чем Блок-Чижевски.
Выслушав эту часть рассказа, я вытащил из кармана старую фотографию Хэмфри Богарта и спросил у моего собеседника, не этот ли человек угрожал ему.
— Да, это он, — промямлил администратор, не выказав удивления, и затем, понизив голос, спросил: — Ведь это он убил барона, не так ли?
Я не стал тогда подтверждать его подозрения. Теперь было уже бесполезно искать исполнителя убийства барона, так же как и ждать чего-либо еще от администратора. По-видимому, старик Кретшмар умер спустя некоторое время после казни Адольфа Эйхмана, и, следовательно, имелись все основания для того, чтобы предположить, что в мире не осталось уже никого, кто мог бы раскрыть подробности этой истории. В определенных случаях, покорно подумал я, дешифровочные коды помогают нам найти в лабиринте путь к маленьким истинам, которые имеют для нас исключительно личное значение. Но, вероятно, мы навечно обречены на поиск абсолютной истины, никогда не удовлетворяясь причинами частных событий, которые позволяет нам узнать суровый архитектор этих запутанных лабиринтов.
Администратор прервал свое сонное молчание, которое охватило его после рассказа. Казалось, неясный шум моих воспоминаний как будто разбудил его. На его лице отразилась тревожная грусть. В знак прощания он поднялся на ноги, вытащил из старого комода выцветшую книжку и протянул мне ее со словами:
— Я продаю ее вам, сеньор. Барон оставил эту книгу здесь перед тем, как уйти. Это последняя вещь, которая напоминает нам о нем.
С этими словами он проводил меня к выходу и сухо попросил, чтобы больше я его не беспокоил.
Нет ничего более неблагодарного, чем расследовать причины, по которым убийца в определенный момент решает позволить нам остаться в живых. Человеку всегда хотелось бы найти в этом героические побуждения или даже Божью волю, но логика предлагает нам самую унизительную причину — презрение.
Действительно ли Богарт и человек, который вел машину той ночью в Лондоне, считали, что моя жизнь не стоит даже пули и нескольких граммов пороха? Иногда я спрашиваю себя, не являлись ли их действия, направленные на то, чтобы владеть смертью, минимальным сопротивлением этих людей воле Бога, этого вездесущего и всемогущего игрока, который намеревался свести их, и их тоже, до роли шахматных фигур. Как бы там ни было, несомненно, этот случай был не первым и не последним, когда они отправляли в круги ада тех, к мольбам которых привыкли, и стали бесчувственны настолько, чтобы освободиться от меня, облегчив вход для смерти.
Кого я должен благодарить или обвинять в том, что остался в живых? Каким бы ни был ответ на этот вопрос, именно я останусь в проигрыше. Вечная секунда, которой располагал револьвер Богарта за моей спиной, являлась не только мгновением осознания непрочности моего существования, но и мигом просветления, который только спустя годы после моей беседы с администратором дома престарелых во Франкфурте приобретет свои истинные очертания. В ту ночь, когда меня возили по лондонским предместьям и мне еще не были известны настоящие причины, побудившие барона Блок-Чижевски искать смерти во имя спасения человека, похожего на Адольфа Эйхмана, я начал подвергать сомнению самые простые истины, которые мы разделяем с начала существования времен. Сегодня мне известно, что иногда именно обыкновенные смертные накапливают в себе столько ярости, что ее оказывается достаточно, чтобы выступить против богов. Однако в ряде случаев именно боги позволяют нам вернуться в свой дом, после того как они узурпировали наше ложе и любили наших женщин.
В ту ночь в автомобиле была всего лишь пешка темного игрока, которым так восхищался Ремиджио Коссини, намеренная уничтожить меня с такой же легкостью, с какой ее начальник, возможно, сам Адольф Эйхман, приказывал за годы до этого казнить миллионы людей. Однако той ночью Богарт, вопреки настоянию того, кто вел автомобиль, позволил фигурам передвинуться иначе. Мне доподлинно неизвестно, какие мысли были тогда в его голове. Могу сказать только, что вместо выстрела я услышал один из характерных для него вздохов пресыщения и понял, что он положил револьвер в карман своего габардинового пальто. Затем, когда Богарт закрывал за собой дверцу автомобиля, водитель с ехидством, не скрывая ярко выраженного немецкого акцента, сказал:
— Друг мой, будь добр, опиши эту историю. Она будет занятным чтением для других.
И при этом мотор автомобиля заглушил взрыв смеха, который до сих пор лежит камнем на моей душе.
Хотя я и не последовал строго этому пожеланию, в некотором роде я стал тем, чего они от меня ожидали. Хотя сейчас я и подписываю книги собственным именем, в определенной степени я пишу то, чего от меня хотят, говоря себе при этом, что однажды вечером у меня хватит духа восстать и отправиться на поиски выстрела, прерванного Богартом в тот вечер в Лондоне. Постепенно я начинаю привыкать бродить по улицам, пряча лицо за смешными темными очками, которые, как от солнечного света, могут защитить меня от приставаний прессы. Однако они не позволяют скрыться от шума шагов, повсюду сопровождающего меня, не давая ни мгновения отдыха, этого чувства удаленности от всех и вся, которое бывает столь необходимо, когда мир становится настолько близким, что вот-вот заставит захлебнуться. Я захожу в какой-нибудь бар и пью до состояния опьянения или до тех пор, пока в моем пьяном бреду не возникает фигура, которая направляет на официанта свой грозный взгляд, требуя, чтобы он не наливал мне больше спиртного. Без ярости, без презрения я смотрю тогда на моего воображаемого хранителя и различаю в сумраке бара вежливый и пренебрежительный взгляд Богарта, будто бы не он, а кто-то еще из моих бесконечных привидений оставил меня жить на этом свете. Часто, когда нескончаемые путешествия полностью выматывают меня, я провожу пару дней дома, думаю о бароне Блок-Чижевски, проклинаю его и пытаюсь написать разрушительную историю на листах бумаги, которые с пунктуальностью снабжают пищей мою печь. Наряду с воспоминаниями о тех несчастных временах я храню книгу, которую несколько лет назад передал мне администратор дома престарелых после того, как посвятил меня в обстоятельства превращения в человеческую руину барона Блок-Чижевски. Речь идет всего лишь о старом военном ежегоднике, на страницах которого имеется фотография группы офицеров рейха во время открытия концентрационного лагеря в Треблинке. В центре, как сообщает подпись под фотографией, стоит улыбающийся генерал Тадеуш Дрейер, слева от которого расположился бригадир Аликошка Голядкин, а справа некий Франц Кретшмар, лейтенант Девятого инженерного корпуса. Был ли этот человек сыном того старика из Франкфурта, о котором заботился Блок-Чижевски со времен войны? Что общего у этого инженера с проектом «Амфитрион» или полковником Адольфом Эйхманом? К сожалению, моя интуиция сильно уступает способностям несчастного Ремиджио Коссини, и поэтому, как и хотел того когда-то человек, оставивший меня жить на этом свете, я могу попытаться найти ответы только в иллюзорном царстве своей собственной фантазии — там, где каждая история и каждое слово непременно ведут к неправде.