Глава 6

Вера прилетела в Москву 29 августа, без приключений добралась до Долгопрудного и разыскала, следуя подробнейшим Зининым указаниям, дом, где жила Антонина Ильинична Поливанова.

Это был добротный краснокирпичный дом на улице Дирижабельной, то есть в прекрасном месте, окнами на парк. Когда-то мужу Антонины Ильиничны, имевшему две докторские степени – по военно-инженерному делу и по военной истории, – дали в этом доме трехкомнатную квартиру. Будучи доктором наук, он имел право на лишние двадцать метров площади.

Правда, реализовать такое право в советских условиях было практически невозможно. Лишние двадцать метров шли в зачет, если каким-то образом уже имелись в наличии, а вот, к примеру, подать заявку на расширение жилплощади, ссылаясь на докторскую степень, было делом безнадежным. Но супругам Поливановым в силу каких-то непостижимых уму движений военного ведомственного механизма досталась именно трехкомнатная квартира.

Сочинские родственники таким преимуществом пользовались вовсю: приезжали всей семьей, спали в гостиной на диване валетом, в кабинете на раскладушке и даже на полу. В эту гостеприимную квартиру и приехала теперь Вера.

Антонине Ильиничне исполнилось пятьдесят шесть. Оформив пенсию, она продолжала преподавать в музыкальной школе города Долгопрудного. Впрочем, в 1992 году и зарплату, и пенсию не выплачивали месяцами. Вера сразу сказала, что будет платить за жилье.

Сочи – город богатый, и не имеет значения, кто сколько получает. Все кормятся с курортного сезона, все комнаты сдают. Кое у кого есть и другие приработки, но этот – главный, поэтому Вере за занятия с отстающими платили щедро. За годы репетиторства у нее скопилась солидная сумма, а в девяносто первом году, когда инфляция стала зримой и наглядной, когда у магазинных касс появились откровенные таблички «Купюры по рублю, три и пять не принимаем», Ашот Багдасарян обменял ей все деньги на доллары, хотя в Уголовном кодексе еще действовала статья восемьдесят восемь, карающая за незаконные валютные операции.

Но Антонина Ильинична отказалась брать плату за комнату.

– Зина говорила, ты ждешь ребенка. Это правда?

– Я еще не была у врача, – смутилась Вера. – В Сочи я не могла, меня там все знают, и маме я говорить не хотела… У нас сложные отношения. Но… да, это правда. Я жду ребенка.

– Значит, надо деньги на ребенка копить.

– Я найду работу.

– Тебе учиться надо. Тебе когда рожать?

Вера покраснела до слез. Когда ей рожать, она знала совершенно точно.

– В конце апреля, – ответила она тихо.

– А как же институт?

– Не знаю, – вздохнула Вера, – там видно будет.

– Вот и я так думаю, – согласилась Антонина Ильинична. – Поживем – увидим.


И они стали жить. Вере понравилось, что Антонина Ильинична не донимает ее расспросами об отце ребенка и о жизни в Сочи. Она ни единого вопроса не задала.

А работу себе Вера все-таки нашла. В их домоуправлении уволилась старая бухгалтерша – отказалась переходить на компьютерный учет. Вера вызвалась вести бухгалтерию вместо нее. Платили гроши, но все лучше, чем совсем ничего. Зато управдомша познакомила Веру с владелицей одной частной фирмы, арендовавшей помещение по соседству, и та стала давать ей надомную работу – ту же, что Вера в Сочи делала для Ашота.

И все бы ничего, но вскоре после переезда в Долгопрудный Веру настигло то, что в художественной литературе изящно именуется «утренним недомоганием», а в медицинской – токсикозом. Она ничего не могла есть, днем и ночью ее преследовало ощущение отравленности: клубящаяся мутным туманом дурнота заполняла все тело от макушки до пяток. Вера испытывала отвращение ко всему, на что бы ни упал взгляд. Ей становилось дурно от мелькания деревьев и телеграфных столбов в окне электрички, от запахов, от одного лишь вида пищи. Как-то раз она увидела в институте однокурсницу в меланжевом свитере, у нее зарябило в глазах, и ей стало дурно от пестроты. Но хуже всего было чувство вины. Она казнила себя за то, что ее тело, как ей казалось, отвергает ребенка.

Кроме того, Веру мучили страхи. С самого детства она была запуганной, а беременность добавила ей новых, совсем уж иррациональных опасений. Она боялась выкидыша, боялась поскользнуться, упасть и повредить ребенку, боялась, что он родится больной, что у нее не будет молока, что она не сумеет его выкормить и вырастить.

Лишь много позже Вера узнала, что все ее тревоги довольно стандартны, описаны в медицине и понятны любому психологу. Но в 1992 году мысль о психологе даже не пришла ей в голову, а посещение женской консультации обернулось новым кошмаром. Врач, женщина средних лет с обесцвеченными пергидролем, чернеющими у корней волосами и бледно-голубыми – тоже как будто обесцвеченными – глазами, приняла Веру, мягко говоря, неприветливо:

– И куда тебя, шкильду такую, рожать понесло? Тебе сколько лет-то?

– Восемнадцать, – ответила Вера, хотя до восемнадцати оставалось еще дней десять.

– Муж есть?

– Нет.

– Вот и сидела бы дома, мамку слушала. Нечего было коленки раздвигать.

Вера промолчала.

– Да ладно тебе, Евдокимовна, что ты девку-то зазря пугаешь? – вступилась за Веру медсестра-акушерка.

– Ничего не зазря! Вот разорвется она до подмышек, потом на меня еще в суд подаст! – огрызнулась врачиха.

– Не бойся, милая, все будет очень даже распрекрасно, – приговаривала, не слушая докторшу, медсестра.

– Да тебе-то откуда знать, – не унималась врачиха. – Она ж астеничка, чисто по Кречмеру! Давай-ка лучше аборт сделаем, пока не поздно, а? – предложила она Вере.

– Не слушай ее, девушка, меня слушай, – опять вмешалась медсестра. – Родишь в лучшем виде, не хуже, чем другие рожают.

– Я буду рожать, – еле слышно прошептала Вера.

– Вот и хорошо.

– Вот ты наобещаешь с три короба, – продолжала пергидролевая врачиха, повернувшись к медсестре, – а мне потом отвечать. Ты на анализы посмотри. Гемоглобин – как у покойницы! Немочь бледная! Я удивляюсь, как она еще ноги таскает! А ты – рожать!

– Ничего, справится. Ты, милая, на мясо налегай, – начала наставлять акушерка Веру. – С кровью! Свекла хорошо идет, яблоки… Фасоль. Кагорчику можно попить – по ложечке в день.

– Нет, я не буду спиртное, – испуганно сжалась Вера.

– Я ей уколы пропишу, – устало пробурчала врачиха. – Кагором тут не обойдешься.


…При первом же уколе на теле у Веры образовался болезненный инфильтрат, и на второй укол она уже не пошла. Бифштексы с кровью тоже не лезли в горло. Пергидролевая врачиха прописала ей препарат желтого тела, и тут уж Вера выпросила не внутримышечно, а в таблетках. Врачиха, хоть и ворча, согласилась. От низкого гемоглобина ей назначили пить протеин железа: приторную жидкость, сладкую до обморока. Вера смирилась – это было все-таки лучше уколов, – хотя после каждого глотка долго приходила в себя, стараясь отдышаться.

И тем не менее она училась и работала. Просто заставляла себя превозмогать дурноту и делать то, что нужно. Измученная, разбитая, ездила в академию на занятия, по вечерам сидела за компьютером и через силу, опасаясь, что ребенку повредят излучения, что он родится с патологией, вела калькуляцию для фирмы, закупавшей ширпотреб за границей. Спать хотелось так, что приходилось пальцами разлеплять ресницы.

Когда пошел четвертый месяц, организм приспособился к новому положению, дурнота прошла, но навалилось множество других непредвиденных проблем.

Рождение ребенка – предприятие дорогостоящее. Кроватка, манежик, коляска, еще одна коляска – легкая, сидячая (по-модному «строллер»), столик для пеленания, весы, устройство для подогрева бутылочек и сами эти бутылочки, кремы, присыпки, пеленки, распашонки, ползунки, чепчики, пинетки, игрушки…

Ребенок растет стремительно, ему нужно менять одежду каждый месяц. Вера вспомнила споры своих родителей. «Она – маленькая девочка. Ей нужны обновки». «Не вынашивают дети одежду, вырастают!» Пожалуй, мама была кое в чем права… Но Вера даже мысли не допускала, что ее ребенок будет что-то за кем-то донашивать. Подержанная коляска – еще куда ни шло, но одежда? Нет, у него будет все новенькое с иголочки.

На это «новенькое» нужны были деньги, а деньги с каждым днем стремительно уменьшались в цене, сжимались, как шагреневая кожа. Экономика напоминала вязкую болотную топь, и каждый барахтался в ней, пытаясь выжить в одиночку.

В совсем еще недавние советские времена существовала циничная поговорка: «Дело не в деньгах, а в их количестве». Правда, советские деньги всегда мало что значили, куда важнее денег был блат, но теперь, на глазах у Веры, эта поговорка стала совсем неактуальной. Количество уже не имело значения, оно перешло в качество. По-настоящему качественные товары, в том числе и еду, продавали только за качественные деньги – за доллары. В Москве открылись магазины – и продуктовые, и промтоварные, – торговавшие за свободную валюту.

Даже на колхозном рынке Вера видела, как отдельные отчаянные продавцы предлагают купить мясо по три доллара за килограмм. Умом экономиста она понимала, что это неправильно. Нельзя, чтобы на рынке ходили две валюты сразу. Нельзя пускать в страну сильную валюту, это еще больше подрывает валюту национальную. Но она понимала и продавцов. Гиперинфляция буквально уничтожала деньги. Слабый с советских времен рубль просто не в состоянии был справиться с экономическим хаосом. Продавая за рубли, никто не знал, окупятся затраты или нет. Что уж говорить о прибыли!

Страна превратилась в огромную барахолку. Все что-то продавали, на улицах стихийно возникали летучие торговые точки. Кто-то торговал привезенным из-за границы ширпотребом, кто-то предлагал горшки с цветами или бархатные переходящие знамена из красных уголков, старинные монеты и ассигнации, значки «Ударник коммунистического труда». Или дедовские военные награды. А какие диковинные объявления печатались в газетах! «Снятие сглаза, порчи, венца безбрачия. Очищение чакр. Коррекция биополя». «Меняю старинные золотые часы на автоответчик или двухкассетный магнитофон». Империя распалась, и обломки сыпались в образовавшуюся расщелину.

Вера твердо решила беречь до поры имевшиеся у нее доллары и тратить их только на ребенка. «Левых» заработков в частных фирмах на жизнь пока хватало. Антонина Ильинична ее поддержала.


Отношения между ними складывались не безоблачно. Антонина Ильинична сокрушалась по распавшемуся Союзу, на дух не принимала реформаторов, не могла им простить своих «сгоревших» накоплений на сумму в четыре тысячи рублей. Гайдара она называла вампиром и винила во всех смертных грехах. Вера пыталась объяснить ей экономический механизм роста цен и распада Союза.

– Гайдар – просто честный кассир. Ему хватило мужества выйти к народу и сказать, что в кассе денег нет. Если бы он не пошел на либерализацию цен, было бы только хуже. Гораздо хуже.

Но Антонина Ильинична и слушать ничего не хотела.

– Нельзя было так сразу все менять, не спросив людей!

– А в семнадцатом году людей спросили, когда все поменяли?

Бедная Антонина Ильинична задохнулась от возмущения.

– Как же можно сравнивать?! В семнадцатом году все сделали для людей, чтоб все были равны!

– А что, у нас все были равны? – не сдавалась Вера. – Вот возьмем деньги. Одна и та же сторублевка стоила неодинаково в Москве и, скажем, у нас, в Сочи. Не говоря уж, например, о Салехарде.

– Как это? – недоверчиво нахмурилась Антонина Ильинична.

– Очень просто. В Салехард мясо завозили два раза в год – на майские праздники и на октябрьские. Все остальное время мясо просто невозможно было купить. Ни за какие деньги. То же самое с молоком, с маслом, с промтоварами. Мне один отдыхающий рассказывал. То есть в Салехарде, да и в других местах, сторублевка была условностью, а в Москве на нее хоть что-то можно было купить. Какое уж тут равенство!

– Ну и что? Зато в Салехарде можно было накопить денег, приехать в Москву и все потратить. Машину купить!

Вера покачала головой:

– За машинами люди в очереди стояли года по три, а человеку из Салехарда еще надо было в эту профсоюзную очередь пробиться. Так что одни и те же деньги имели разный вес. Все зависело от того, в чьих они руках.

– Зато теперь все равны. Ни у кого денег нет!

Антонина Ильинична так обиделась за семнадцатый год, что дулась на Веру весь вечер. Ужин прошел в тяжелом молчании, но, когда они разошлись на ночь, Антонина Ильинична все-таки решила помириться. Заглянула к Вере, вошла и присела на краешек кровати.

– Ты меня пойми, я по себе сужу. Думаю, раз мне хорошо жилось, значит, всем было хорошо. Конечно, все не так просто. Я-то за мужем жила, как за каменной стеной, но тоже всякого навидалась. И за колбасой в Москву ездила…

– Это еще не самое страшное, – вздохнула Вера.

– Да, не самое, – согласилась Антонина Ильинична. – Я, еще когда в Гнесинке училась, меня на практику летом послали в пионерлагерь. Хор там, аккомпанемент на фортепьяно… В пяти километрах от лагеря – деревня. Так чья-то светлая голова удумала детей в эту деревню на экскурсию вести. Приходим, а в деревне одни старые бабы. Ни мужиков, ни детей. Колхоз далеко, так из этих баб организовали артель – игрушки елочные делать. Выдували эти игрушки где-то в другом месте, а они только глянцем покрывали. Это называется «реакция серебряного зеркала». Страшно вредная – аммиак, формальдегид… А они каждый день и целый день этими испарениями дышали… Все производство – в каком-то жутком сарае, в корыте… И все бабы пили. Боже, ты бы видела, как они пили! Самогон гнали. А я их понимаю. Нищета беспросветная… Ходили все опухшие, страшные, как вурдалаки…

Она помолчала и со вздохом продолжила рассказ:

– Потом, помню еще, как на овощебазу нас гоняли – капусту перебирать. В той же Гнесинке. Капуста гнилая. Новую подвозят, мы говорим, давайте эту разбирать! Нет, говорят, сначала вон ту, лежалую. А нам работать не хочется, да и руки испортить страшно, мы ж музыканты. Так мы водкой от работы откупались. Привезем водки, нам в ведомости отмечают, что мы норму выполнили. А капуста эта так на базе и гниет. И никому не жалко. Воровали все, кому не лень. Колхозная, значит, ничья.

Она опять вздохнула, поплотнее укрыла Веру одеялом и ушла.

Вроде бы помирились, но… до следующей ссоры.

– И за что ты Советский Союз так не любишь? – в очередной раз спросила Антонина Ильинична, прицепившись к какому-то замечанию, неосторожно оброненному Верой.

– У меня был учитель математики. Любимый учитель, понимаете? Частным образом со мной занимался и денег не брал. Он был страшно болен, ему нужны были заграничные лекарства. В Сочи их даже в четвертом управлении было не достать. В конце концов моряки из-за границы привезли, да только поздно. Он умер, и он так страшно мучился! А теперь эти лекарства в киосках продаются без рецепта и не так уж дорого стоят. Куда дешевле каких-нибудь сжигателей жира. Я иду мимо, и, как увижу, так прямо сердце останавливается.

– И что, по-твоему, его убила советская власть? Ты так считаешь?

– Да, так, – храбро ответила Вера. – Советская власть семьдесят лет бессмысленно перемалывала ресурсы – и людские, и материальные. В результате у нас нет ничего. Ни хороших лекарств, ни машин, ни обуви. Атомную бомбу – и ту у американцев своровали.

– Как ты можешь так говорить? – вознегодовала Антонина Ильинична. – У нас была великая страна! Мы войну выиграли! Мы Гагарина в космос послали! Такую страну развалить… Да их за это расстрелять мало!

Вера вынула из холодильника пузырек нафтизина с запаянной в жесть резиновой пробкой.

– Вот модель нашей экономики, – сказала она. – Весь мир давным-давно делает пузырьки с пипеткой-дозатором в крышке. А мы до сих пор шарашим вот это. Потому что в какой-то Тмутаракани где-то году в сорок девятом, а может, и в тридцать девятом, еще до войны, построили фабрику по изготовлению таких пузырьков. Что ж теперь – всех увольнять?

– Ну и что ты этим хочешь сказать? – не поняла Антонина Ильинична.

– Что наша экономика запрограммирована на воспроизводство старья. Промышленность устроена так, что модернизировать ее невозможно. Думаете, все дело в этом пузырьке? Здесь все: и автомобили, и станки, и ракеты, и бритвенные лезвия. Все, что хотите. Я хочу сказать, – добавила Вера, увидев, что Антонина Ильинична по-прежнему не понимает, – что мы «сломались» на техническом прогрессе. У нас экономика портянок и кирзовых сапог.

– Но мы же жили! – вскипела Антонина Ильинична. – И неплохо жили. Все было нормально, пока не пришел Горбачев!

– Думаете, если бы пришел не Горбачев, а какой-нибудь другой «верный ленинец», мы бы так и жили, как раньше? – улыбнулась Вера. – Я же вам говорила, деньги кончились. Как только республики увидели, что центр их больше кормить не может и силу применить тоже не может, сразу все дружно побежали во главе с братской Украиной.

– Они просто неблагодарные! – Бедная Антонина Ильинична уже чуть не плакала. – С прибалтов все пошло. Мы их от немцев спасли, мы их столько лет кормили-поили, столько им всего понастроили, а они…

– Они не просили, чтобы мы им что-то строили. И вовсе мы их не кормили, они всегда были самодостаточными.

– Вот именно! – ухватилась за ее слова Антонина Ильинична. – Что им при советской власти – плохо жилось? Жили лучше всех!

– Это не критерий, – возразила Вера. – Вот сравните Прибалтику, например, с Финляндией.

Финляндия отделилась от России в семнадцатом году, а мы у финнов и колбасу, и сахар, и бумагу, и, главное, пшеницу закупали. А ведь они севернее нас, и по площади их с нами не сравнить. Вот и Прибалтика жила бы без нас прекрасно.

Антонина Ильинична не нашлась с ответом. Она не забыла, как ее муж приносил с работы финский сервелат в праздничных заказах. Эта колбаса считалась большим лакомством, ее выставляли на стол «для гостей», она была символом благополучия и приобщенности к клану избранных. Финская бумага вообще ходила вместо валюты. У чиновников пачка финской бумаги считалась солидной взяткой.

И все-таки Антонина Ильинична осталась при своем мнении. А Вере вдруг вспомнились папины слова: «Колхоз устраивать не позволю». Интересно, как папа воспринял бы новую жизнь? Скорее всего, в штыки, так же, как и Антонина Ильинична. Он же был военным, приносил присягу… Но он не любил колхозов и на многие вещи – теперь, задним числом, Вера это понимала – смотрел не так, как иные его ровесники. Будь он жив, все было бы совсем по-другому. Тогда, может быть, и Коля… Вера не представляла, как папа помог бы ей удержать Колю, но не сомневалась, что при папе все было бы иначе. Она сама была бы другой. Ей не пришлось бы столько сил тратить на выживание.

«Папа, а что такое «отродье»?» – прозвучало у нее в голове совсем уж некстати.


Сколько бы Вера с Антониной Ильиничной ни ссорились, обе не забывали о главном. Обе ждали одного и того же, хотя вслух об этом не было сказано ни слова.

После визита в женскую консультацию Вера пошла в библиотеку, отыскала в медицинской энциклопедии немецкого доктора Эрнста Кречмера и прочла о психофизическом типе астеника. Она как будто читала о себе. В энциклопедии даже картинка была, и, хотя на ней был изображен мужчина, Вере казалось, что это ее портрет. Худощавость, узкие плечи, впалая грудная клетка, сутулость, длинные конечности, крупные ступни и кисти с длинными, узловатыми в суставах пальцами, вытянутое лицо, длинный и тонкий хрящеватый нос. И все так называемые «астенические чувства» были на месте: подавленность, уныние, меланхолия, нелокализованный страх…

По Кречмеру, эти негативные эмоции свидетельствовали об отказе от борьбы с трудностями, но в психологическом портрете Вера себя не узнала. Она не была, как описывал Кречмер, слезливой холодной эгоисткой, принимающей близко к сердцу только свои проблемы и переживания. И она не отказывалась бороться с трудностями. Напротив, с трудностями она боролась всю жизнь, сколько себя помнила. Но Кречмер все-таки открыл ей глаза на многое. Она пожалела, что раньше ничего не знала о типологии Кречмера, особенно о нелокализованных страхах. Впрочем, самой Вере ее страхи казались вполне обоснованными и закономерными.


Из Долгопрудного, который для краткости все называли Долгопом, до Москвы можно было добраться на электричке или маршрутке. Электричкой было дешевле, особенно если купить сезонный билет со студенческой скидкой, но Вера предпочитала маршрутку.

По электричкам ходили нищие. Часто это бывали женщины с грудными детьми, и Вера не сомневалась, что дети у них на руках – чужие. Это было видно даже по тому, как нищенки их держат. Дети с бессмысленными, безучастными чумазыми личиками никогда не плакали. Наверно, их чем-то опаивали перед выходом на «работу». Никто не обращал на них никакого внимания – ни милиция, ни пассажиры. А Вера обмирала от ужаса, воображая, что ее ребенка могут украсть и вот так – с бессмысленным, уставленным в никуда взглядом – таскать по электричкам, чтобы с его помощью выпрашивать милостыню.

А однажды, в самом начале октября, когда у нее еще ничего не было заметно, произошел случай, еще больше укрепивший Верину решимость отказаться от электричек. В Москве, прямо на перроне Савеловского вокзала, ее окружили девицы весьма недвусмысленного вида.

– Ну ты, длинная, куда прешься? Айда с нами! Сколько Вера ни пыталась протиснуться, они не давали ей пройти. Заглядывали в лицо, строили рожи, гоготали. Глаза у них были подведены так густо, что казалось, будто они выглядывают, как узники из темницы. Бесформенные разноцветные патлы, нездоровые, помятые лица, грубый ярмарочный румянец… Брови, ноздри, губы, проткнутые сережками…

– Ну, чего забздела?

– Я на занятия опаздываю, пропустите, – еле сумела выговорить Вера.

Эти слова вызвали у них приступ буйного веселья.

– Не ссы, не опоздаешь! Айда с нами, че ты как неродная?

Вера в панике огляделась. Милиции не видно. Да и наверняка милиция с ними заодно. На перроне никого, кроме них, не осталось, никто из пассажиров электрички не захотел ей помочь. Никто даже внимания не обратил. Это был Двор Чудес. Страшный, жестокий, равнодушный город Москва…

Они еще что-то болтали, матерились, прямо как Лора, но Вера больше не слушала. Не слышала. С ней случилось то, что часто бывало в детстве. В страхе перед мамой она научилась уходить в себя, отыскивать в глубине сознания точку, куда злые слова и взгляды не проникали. В этом потайном месте, где-то в базальных ядрах головного мозга, она пряталась, не подозревая, как пугает окружающих ее отрешенный, невидящий взгляд. Даже мама его боялась.

При встрече с вокзальными проститутками это вышло у нее случайно, непроизвольно, но они тоже испугались.

– Да ну, припадочная, – донеслось до Веры как сквозь толщу воды, и она почувствовала, что свободна.

Она не сразу поняла, что осталась на перроне одна. Придя в себя, Вера отдышалась и пошла своей дорогой. В институт. Но твердо решила больше на электричке не ездить, хотя на маршрутке было дороже, да и ходила она до ВДНХ: от института дальше. Зато к метро ближе, чем Савеловский вокзал, рассудила Вера. А главное, на ВДНХ никто к ней почему-то ни разу не пристал.


Много позже, читая о дзен-буддизме, Вера вспомнила эти свои «уходы в себя». Учение дзен ей не нравилось. Она была человеком рациональным и категорически не принимала того животно-гипнотического состояния, к которому так стремились приверженцы учения дзен. Ей это «сатори» – ощущение небытия – было хорошо знакомо, но никакого внутреннего просветления она в нем не находила.

О случае на вокзале, как и о подробностях визита в женскую консультацию, Вера не стала рассказывать Антонине Ильиничне. Ей не хотелось выглядеть мнительной психопаткой, не хотелось тревожить добрую женщину. Она просто сказала, что на маршрутке удобнее, потому что гарантированно можно сесть. У высокой и хрупкой Веры во время беременности стали побаливать ноги и спина.

И вообще у нее то и дело возникали непредвиденные трудности на ровном месте. Вера и без того чувствовала себя морковкой, выдернутой из привычного грунта и воткнутой в новую грядку. Она мучительно привыкала к чужому городу, к незнакомой обстановке, а тут еще пришла зима, и оказалось, что Вера не переносит московских морозов. Сочинская зима была куда мягче. Но тратить деньги на покупки для себя ей не хотелось.

– Я как-нибудь так пробе́гаю, – сказала она Антонине Ильиничне.

Та слушать ничего не стала.

– Что значит «пробе́гаю»? Зимой? На шестом месяце?! Тебе нельзя простужаться, ты что, не понимаешь?

Вера понимала.

У Антонины Ильиничны была каракулевая шуба и тяжелое старомодное драповое пальто на ватине с норковым воротником. Она предложила Вере и то, и другое на выбор. «Носила» Вера очень аккуратно. И в шубе, и в пальто полнотелой и невысокой Антонины Ильиничны она с легкостью умещалась даже с животом. Правда, и шуба, и пальто были ей коротковаты, но… что уж тут поделаешь? Вера выбрала пальто. Шуба была легче, зато пальто – теплее. И все равно пришлось раскошелиться: купить из «детских денег», как они обе стали называть Верину заначку, зимние сапоги «на манной каше».

На старой ножной швейной машинке Антонина Ильинична сшила Вере пару просторных длинных блуз, а на спицах связала два мешковатых свитера. Вера так и проходила всю беременность в джинсах, в которых приехала из Сочи, только «молнию» перестала застегивать и пришила пуговицу на резинке. Под свитером не было видно. Лишь на самые лютые морозы она купила себе безразмерные шерстяные рейтузы и широкую юбку.

Были, конечно, и радости. Вера навсегда запомнила, как ребенок впервые шевельнулся у нее в животе. Сидя на лекциях, она блаженно улыбалась, мысленно разговаривая с таинственным существом, и оно весело отвечало ей легкой морзянкой. Она работала, чуть не засыпая за столом от усталости, Антонина Ильинична гнала ее спать, а Вера все с той же с улыбкой отвечала:

– Ничего, я в хорошей компании. У меня тут один футболист голы забивает.

Они заранее купили кроватку, коляску, манежик и полное приданое. Это считалось плохой приметой, но оставить ребенка без кроватки и без одежек было бы еще хуже. У Антонины Ильиничны было в Долгопрудном много знакомых, мебель и коляску удалось купить недорого. Только со «строллером» решили повременить. Пусть малыш подрастет и начнет держать спинку.

И вот в конце апреля футболист пробил одиннадцатиметровый. Началось исподволь, так незаметно, что Вера поначалу ничего не поняла. С утра ее мучили тянущие боли в пояснице, но такие боли донимали ее уже давно, и она встревожилась далеко не сразу. Лишь заметив, что приступы стали регулярными, она пожаловалась Антонине Ильиничне. Та всплеснула руками:

– Что ж ты молчала?! А я смотрю, ты места себе не находишь…

– Я думала, у меня еще есть неделя, – виновато оправдывалась Вера.

Антонина Ильинична вызвала «Скорую» и отвезла Веру в роддом. В роддоме была уже другая женщина-врач, громадная, могучая, как борец сумо, громогласная акушерка.

– Ну, девка, держись, – пророкотала она густым басом, осмотрев Веру. – Полежи тут покудова. Попыхти, помогает. Можешь поорать, душу отвести.

Но Вера старалась не кричать, только стонала время от времени и терпела молча. Ей казалось, что это мучение тянется уже лет сто, но, когда борчиха сумо снова вошла в предродовую палату, оказалось, что прошел всего час.

– Долго еще? – спросила Вера.

– Это уж как пойдет. Ничего, милая, ничего, – успокоила ее акушерка. – Другие, бывает, сутки маются, а у тебя вон уже какие промежутки короткие. Потерпи.

Терпеть пришлось четыре часа.

Наконец богатырша скомандовала:

– Пора.

– А тут впереди меня женщина есть, – Вера подбородком указала на роженицу, которую привели в предродовую палату еще до нее.

Ответом ей был раскатистый смех.

– Ну ты даешь! – Акушерка даже отерла с глаз выступившие слезы. – Думаешь, тут очередь, как в магазине? Ей еще лежать и лежать, а тебе рожать пора. Поехали.

Акушерка нравилась Вере. Пергидролевая врачиха терроризировала ее до самого конца:

– Родишь недоноска грамм на шестьсот, своими же костями задушишь.

А эта женщина, простая, крупная, грубоватая, в отличие от пергидролевой Кассандры из консультации, не пугала ее и все принимала как должное. И на каждом шагу объясняла, что происходит и что надо делать. Мало того, она помогала Вере: растирала ей поясницу, массировала икры, подсказывала, как дышать.

– Пока не тужься, – гремела акушерка. – Я скажу когда. Ничего-ничего, родишь как миленькая, у меня все рожают.

Опять накатили минуты чудовищной боли. Потом отпустило. Потом снова боль…

– Головка вставилась! – докладывала акушерка. – Ну теперь давай! Давай, давай, как на горшке… Тужься, тужься… Так… хорошо… потужься… все нормально. Процесс пошел.

Но процесс пошел не совсем так, как надо бы. Головка пошла было личиком.

– Вкати ей промедольчику, – велела акушерка медсестре.

– Не надо, – запротестовала Вера. – Я потерплю.

– Мне отсюда виднее, чего тебе надо, а чего не надо, – нахмурилась гренадерша. – Тебе надо расслабиться.

У Веры были тонкие, глубоко спрятанные вены, медсестра билась-билась, но так и не смогла ввести иглу.

– Дай я, – отрывисто рыкнула акушерка и боксерскими ручищами в один миг нашла вену.

После укола глаза у Веры закатились, она потеряла сознание. Акушерка и медсестра с трудом привели ее в чувство.

– Ты что же, не пьешь, не куришь? – укоризненно взгремела великанша. – Предупреждать надо! Ну ничего, не бойся.

И, налегая всей своей громадной силищей, повернула головку затылком.

– Идет прямо как паровой каток, – добродушно объяснила она Вере, пока сестра утирала ей марлевым тампоном взмокшее от напряжения лицо. – Вот на это и нужна я – силу эту одолеть. Ну, теперь ждем схватку – и тужься… тужься…

Вера совсем уже выбилась из сил, но тело само, помимо ее воли, знало, что нужно делать.

– Пошло, пошло, – подбадривала ее женщина-богатырь. – Ну давай, не подведи меня. Главное, не разорвись. Давай-давай, последняя потуга, сейчас ребеночек выйдет.

Этот последний рывок был похож на тектонический сдвиг. Что-то рвалось внутри, Вере показалось, что она слышит хруст костей. Потом, как сквозь вату, до нее донесся странный мяукающий звук, а вслед за ним акушерка громоподобно возгласила:

– Парень!

«Какой парень? – не поняла Вера. – Откуда взялся парень?» Она даже попыталась оглядеться по сторонам, но никого не увидела.

Загрузка...