Кто побывал в несчастье, тем по опыту,
Друзья, известно, что когда накатятся
Несчастья валом, всё уже пугает нас,
А если жизнь спокойна, то надеемся,
Что так, с попутным ветром, будем вечно жить.
И вот сегодня все в меня вселяет страх.
Глазам везде враждебность божья видится,
В ушах не песнь победы — громкий плач звенит.
Так потрясен ударом оробевший дух
Но какой способен смертный
Разгадать коварство бога?
Кто из нас легко и просто
Убежит из западни?
Вся семья Латериев смотрела на нас с плохо скрываемым презрением. За натянутыми улыбками легко было увидеть, что наши с Латерией чувства друг к другу не имеют для них никакого значения, а вся сложившаяся ситуация воспринимается исключительно нелепой неудачей.
Отец моей невесты — Публий Латерий — рослый мужчина в теле, насупив брови, пожал мне руку. Холодная, мокрая от пота ладонь сдавила мою с такой силой, что побелели костяшки. К счастью, каждодневная работа с инструментами и множество проведенных операций закалили мои руки, так что за кажущейся стройностью, в действительности я был довольно крепок. Достойное ответное рукопожатие заставило слегка дрогнуть уже лицо моего визави.
Отец Латерии был состоятельным торговцем оливковым маслом, из сословия эквитов — всадников. Находясь ниже сенаторов, всадники, тем не менее, часто занимали в империи ответственные посты и могли гордиться своим статусом, передавая его по наследству.
Впрочем, Публия Латерия не интересовали государственные посты. Его земли в Испании, в далекой солнечной Бетике, приносили щедрые урожаи, приходившие в Рим в огромных, шаровидных амфорах. Из таких использованных амфор, которые уже нельзя было вновь наполнить маслом, чтобы оно не оказалось прогорклым, под Римом, вблизи восточного берега Тибра выросла целая гора. Больше столетия там сбрасывались наверное, миллионы амфор, огромными партиями приезжавшие в Вечный город. В этой, громадного размаха торговле, что уступала разве что вину, отец Латерии был довольно небольшим представителем. Но даже и так дары оливы давали ему немалые средства.
Я, впрочем, совсем не покушался на благосостояние Латериев, но кто же верит словам — с римской юридической педантичностью мы заключили брачный контракт. Несмотря на помощь Гнея, моего подкованного в юриспруденции брата, мне все равно ничего не доставалось в случае развода. Впрочем, как не мог я претендовать и на приданое — оно оставалось целиком во власти и собственности моей более благородной невесты.
Зато, что казалось мне куда более важным, все свадебные расходы любезно взял на себя Публий — после похорон отца наш бюджет совсем прохудился. Ударить же в грязь лицом, сыграв неподобающую свадьбу, после покупки дома на Эсквилине казалось и непоследовательным, и недостойным римлянина. Но денег не было…
Дела с торговлей тканями у Луция, бесспорно шли в гору. Однако, то ли гора эта была слишком крута, то ли поход удручающе медленным — средств все время не хватало, а мелкие поступления от моей медицинской практики и юридических изысканий Гнея не делали погоды, быстро растворяясь в бездонных сметах на ремонт и обстановку нового жилища.
Уладив все скучные денежные обстоятельства и преодолев последствия скандала, я смог, наконец, выключить голову и отдать сердце бурному потоку романтики. Жизнь сводила меня с любимой девушкой, и вот уже, совсем скоро, нам больше не придется прятаться в тени, улучая момент за моментом, чтобы заключить друг друга в объятия и отдаться порывам страсти.
Моя Латерия стояла тут же. С притворной робостью она поглядывала на меня и родных из-под опущенных ресниц, благочестиво улыбаясь. Такая юная, свежая, она пахла густым цветочным ароматом. Волосы блестели и струились по ее плечам. Расчесанные накануне свадьбы наконечником копья — символом Юноны, покровительницы брака, они обдавали меня волной аромата всякий раз, когда невеста поворачивалась.
Поверх нижней белой туники, спускавшейся моей невесте почти до самых щиколоток, праздничные одежды Латерии были оранжево-алыми. Утонченные, из самых дорогих материалов, которые смог достать мой старший брат, непостижимым образом они в одно и то же время подчеркивали стройность силуэта и скрывали слегка наметившийся животик моей любимой.
После короткого обряда жертвоприношения в храме, неотъемлемой и многовековой традиции, жрец-авгур[113], вместе с парой седовласых гаруспиков, определили наш брак весьма благоприятным, и мы, влюбленно глядя друг на друга, обменялись кольцами. Кожа Латерии была очень нежной — золотое кольцо легко скользнуло на ее тонкий, слегка влажный от волнения пальчик.
Счастливые, хотя и не все искренне, шумной толпой мы отправились пировать в роскошный дом Латериев. Вся фамилия их насчитывала, кажется, с пару десятков родственников и рабов. Со стороны же Гельвиев меня сопровождали оба моих брата — Луций и Гней, сестра Гельвия, которая весело и умилительно болтала со всеми без разбору, трое рабов, помогавших по дому и с делами, а также Тевтр, друг Галена, с которым мы, время от времени, виделись, сдружившись со времен моего приезда в Рим.
Возлежа в просторном триклинии мы вкушали множество блюд, но особенно мне запомнились вкуснейшие пирожные из теста, замешанного на вине и свином жире. Такие подают именно на свадьбах, так что несмотря на всю свою относительную простоту, приесться они едва ли могут. Хотя кто знает — не зря же шутил Сенека, высмеивая современные ему нравы, не ставшие с тех пор лучше, будто бы дамы уже завели привычку считать годы не по именам правящих консулов, а по собственным мужьям, меняющимся едва ли не столь же скоро.
Наш с Латерией брак, впрочем, был совершенно далек от какого бы то ни было расчета, которым можно было бы пренебречь. Не мысля свои отношения сквозь призму материальных интересов, в ту пору мы оба, с обожанием, растворялись во взглядах, искренне веря, что будем вместе всегда.
Триклиний был украшен роскошными мозаиками, изображавшими оливковые деревья и амфоры — с незапамятных времен, в среде римских торговцев хорошим тоном считается демонстрировать род своих занятий через отражение в искусстве и всевозможных изображениях внутри жилища.
Спустя несколько часов обильных возлияний лучшими винами и множества жирных, необычайно вкусных блюд, я потерял Латерию из вида. Казалось, она пропала. Зорко оглядев триклиний, в котором от разговоров и смеха десятков людей стоял тяжелый гул, я также не нашел взглядом пары гостей. Похищение невесты — излюбленная традиция. В начавшихся сумбурных поисках, изрядно набравшиеся гости сопровождали наше шествие малопристойными песенками и шуточками, разбрасывая орехи и иногда чувствительно попадая ими друг в друга.
— Талассию! Талассию! — громко кричали гости. Обычай этот шел с давних пор, когда, как говорится в легендах, одну из девиц, самую красивую и привлекательную, похитили сабиняне, люди некоего Талассия. Когда же с ней на руках они шли через совсем еще юный в ту пору Рим, многие спрашивали, кому несут красавицу. Рабы, опасаясь нападения, то и дело выкрикивали, что несут её Талассию.
Конечно, Латерия, вместе с громко смеющимися пьяными похитителями, обнаружилась прямо у нашего дома на Эсквилине и, легко подхватив стройную жену, на руках я внес ее в новый дом, приводя в род Гельвиев.
Обмотав дверной косяк заранее запасенной шерстью и смазав жиром и маслом — оливковым, конечно, Латерия ловко продолжила весь ритуал. По народным повериям считалось, что это оградит нас в первую ночь от происков злых духов. И, пусть я испытывал скептицизм практически ко всему подобному — неуместно было бы проявлять его на публике. Даже не имея смысла, многие обычаи были красивы и вполне искренне увлекали.
Я поднес своей новоиспеченной жене огонь и воду — бокал с водой и факел, конечно, а Латерия протянула мне в ответ три монеты. Одну я, вспоминая верный порядок действий, оставил себе, а две были пожертвованы божествам-покровителям семьи и дома — ларам[114].
— «Где ты Гай, там я, Гайя» — услышал я нежный голос Латерии, ласково произносящий эту древнюю, глубокую, словно заклинание фразу. Многочисленные гости, теснясь в атриуме, напротив входа в нашу первую семейную спальню, неотрывно смотрели на нас — кто с умилением, кто с восторгом, но немало было и тех, кто предпочел отвернуться, предпочитая рассматривать детали нехитрого интерьера дома Гельвиев. Пряча глаза, они старались не выдавать своего истинного отношения ко всему происходящему и не портить судьбоносный для двух молодых сердец момент.
Едва магические слова обета верности и единения были произнесены, для меня пришло время развязать на жене пояс, завязанный особым, геркулесовым узлом. Яркие одежды ее затрепетали, а гости, улюлюкая и весело смеясь, в шутку желая нам всяких приятных непристойностей, стали расходиться. Я обнял и поцеловал Латерию, слыша ее ускорившееся дыхание. Наслаждаясь сладостью ее уст, я ощущал нарастающее возбуждение, томящееся в наших юных, ждущих близости телах. Совсем скоро мы остались наедине.
Пусть первая брачная ночь и не была для нас откровением первой близости, но и я, и Латерия, кажется, все равно ощутили ту трепетную магию, что за слиянием двух тел скрепляет и две души, образуя семью. После бурных ласк, когда мы отдыхали, счастливо откинувшись на мягких, набитых гусиным пухом подушках, я положил руку на обнаженное тело Латерии. Где-то там, под моей ладонью, лежащей на мерно вздымающемся с каждым вдохом животе моей любимой, был и третий. Уже летом, меньше, чем полгода спустя, с радостным предвкушением еще неизведанного счастья мы ждали рождения первенца.
В следующие дни, радостно наблюдая, как гуляют по дому в красивых одеждах Гельвия и Латерия, впервые со смерти отца я почувствовал на душе покой и радость. Моя добрая, очаровательная сестра быстро взяла Латерию под свое покровительство, и, хотя между делящими крышу молодыми женщинам часто возникает напряжение, не полюбить мою весело и беззаботно щебечущую сестренку было невозможно. Совсем скоро они вместе с Латерией обсуждали, что именно следует посадить в саду. Кажется, находя во всем согласие и понимание. Было отрадно наблюдать за этой зарождающейся дружбой.
Вместе с Луцием и рабами мы притащили с Форума много расфасованной в широкие горшки почвы, так что совсем скоро атриум и дворик могли весьма заметно озелениться. В те дни, впервые после свадьбы и вынужденной паузы в своей врачебной практике, от одного старого пациента я получил настойчивое приглашение взглянуть на беспокоящие его суставы. Собираясь освежить в памяти один подходящий к случаю рецепт я зашел в таблинум — свой кабинет. Множество подаренных мне Галеном свитков, аккуратно лежащих в кожаных и деревянных футлярах, хранились тут, вместе со стопками пергаментных кодексов.
В атмосфере некоторой, с раннего детства свойственной мне небрежности, среди множества книг, причудливых форм пузырьков и терракотовых амфор, хорошо ориентироваться был способен лишь я сам, привычный к столь родному и уютному хаосу. Впускать к себе норовящих прибраться здесь Латерию и Гельвию я настрого отказался и, во избежание таких происшествий, даже закрывал таблинум на ключ. В случае победы над моим беспорядком их благородный порыв мог бы на добрую неделю парализовать всю мою медицинскую работу — допустить этого было никак нельзя.
На заваленном столе мне бросился в глаза свернувшийся папирус — я вспомнил письмо Галена. Следом мелькнул и ворох других, беспокойных воспоминаний. Вздохнув, я осторожно взял лист в руки и мои глаза упали на строчки, что совсем недавно мне уже доводилось читать. Бегло я прошелся по отрывкам, освежая в памяти:
Избежать лезвия убийцы мне помог — ты не поверишь — Киар! Он очень сильно изменился, но клянусь, я сразу узнал его по глазам! … он славный малый — встреться с ним…От таверны «Виноградная лоза», что в Субуре, поворачивай направо, пройди до конца улицы и в торцевой инсуле, за входом на второй этаж, обнаружишь потайную лестницу в подвалы… Я забыл там одну вещицу, памятный подарок от нашего императора… Если вдруг найдется — ты поймешь, о чем я говорю…
Киар! Конечно, ведь я собирался зайти к нему. Подумать только — парень все-таки выжил и где-то даже сумел устроиться в Риме. С момента, как мы виделись в последний раз, прошло уже, кажется, лет семь. Как же он, должно быть, изменился! Ведь сейчас ему лет двадцать шесть, или около того — он старше, чем был я, когда с Галеном, Киаром и двумя рабами мы прибыли в Пергам.
После срочного визита к пациенту я твердо решил, что пройду по описанному мне Галеном маршруту и навещу нашего старого знакомого.
«Виноградная лоза» оказалась заурядной и дешевой таверной, где после скачек обожали напиваться как победители, так и проигравшие деньги на ставках игроки. Нередко случались драки и, особенно ночью, благоразумному горожанину следовало бы держаться от этого заведения подальше.
Проходя мимо, я обратил внимание на шумную компанию, пристававшую к официантке. Молодая, симпатичная рабыня, то ли из бриттов, то ли из германцев, а может и из галлов — она пыталась отбиться от назойливых приставаний грубых посетителей, но куда там — официантки в Риме были включены в общий набор блюд, предлагаемых заведением. Совсем скоро ее, должно быть, уведут в комнаты над залом, где все питаются и выпивают. За три-четыре сестерция, не дороже амфоры скверного вина, ее покорным обществом смог бы воспользоваться любой посетитель. Отогнав эти неподобающие недавно женившемуся мужчине мысли, я продолжил путь, припоминая, куда указывал идти Гален.
Войдя в показавшуюся подходящей к описанию инсулу, я долго бродил по запутанным коридорам, прежде чем обнаружил спрятанную от случайных взглядов лестницу. Она была вертикальной и я немедленно догадался, что Гален, вероятно, именно ее и назвал в своем письме потайной. Стараясь не испачкать тунику о грязные стены, я ухватился за ступени и стал спускаться в неуютную темноту.
Совсем скоро, когда мои глаза отвыкли от яркого дневного света снаружи, я увидел тусклый свет внизу, словно горел факел или большая масляная лампа. Спрыгнув на песок внизу, я увидел старую, поцарапанную дверь, ведущую в какой-то коридор под инсулой. Вероятно, лестница, по которой я только что спустился, была установлена в полом пространстве меж двух стен, так что со второго этажа я сразу же оказался в подвале.
Дернув ручку, я обнаружил, что дверь заперта — пришлось стучать. Хриплый голос из-за двери словами, которые я предпочту опустить, поинтересовался моим именем и приведшими сюда делами. Пройдя все заготовленные на случай непрошенных гостей «любезности» я все-таки попал внутрь и большой зал, освещенный факелами, приветствовал меня.
Тут и там стояли лавки и столы, а в углах на полу лежали набитые соломой матрасы. В тусклом свете все выглядело грязным и мрачным. Спертый воздух помещения без окон был пропитан вонью масляных ламп, которые давно не чистили и запахами подгоревшего мяса — где-то тут же, совсем рядом, готовили на огне.
— Тебе туда, парень — неопределенно указал рукой один из стороживших это прибежище верзил, и я, борясь с мурашками накатившей тревогой, двинулся в указанном направлении. Оглядываясь вокруг и ежась мне совсем как-то не верилось, что в таком месте мог побывать Гален!
Уже проходя в следующую комнату, я едва не столкнулся с крупным мужчиной. Выше меня, угрожающе широкий в плечах, с мускулистыми руками, исполосованными множеством шрамов, он хмуро взглянул на меня, как на внезапное препятствие.
Кожаные штаны придавали его облику непривычный для римлянина вид, а густая медная борода опускалась на грудь, затянутую в такую же кожаную куртку, облегающую мощное тело мужчины. В свете висящего у входа факела сверкнули его глаза. Один голубой — другой светло-зеленый. Не могло быть сомнений — передо мной стоял Киар.
В приветственных объятиях вымахавшего кельта мне показалось, что я могу переломиться как тростинка — так он был силен. Приглядевшись, я различил широкий шрам на его скуле, словно от удара клинком. Рубец виднелся и под ключицей — белый, уже заросший.
Киар тогда удивил меня своей латынью, к которой, не считая совсем незначительного акцента, сложно было придраться. Когда мы жили в Пергаме, то говорили в основном на греческом и, хотя управляющий в доме Элиев учил парня и азам латыни. За прошедшие шесть лет Киар, должно быть, успел где-то неплохо попрактиковаться.
— Квинт, старина, здесь душновато, ты не находишь? Не махнуть ли нам в термы?
Я был безмерно рад такой возможности и вскоре мы вышли на свежий воздух улицы. Сразу стало приятнее и легче дышать. Путь до терм не занял много времени — от Субуры было недалеко. Просочившись внутрь Киар снова провел меня какими-то коридорами — я никогда не видел их прежде, и откуда они только здесь взялись? — мы оказались в спрятанном от глаз основной публики зале. В одной из его частей переливалась в падающих сверху солнечных лучах вода бассейна, достаточно просторного чтобы с комфортом вместить несколько человек.
Без малейшего смущения скинув с себя кожаную куртку и штаны, Киар прыгнул в воду. Обнаженное могучее его тело напоминало о статуях греческих воинов и героев, подобные которым я видел у Азиарха в Пергаме и у Диокла в Пренесте. Такой торс, должно быть, не нуждается в лорике мускулата, рисующей рельеф на панцире легионных командующих, подумалось мне. Вдоль стального, рельефного пресса тянулся давний рубец — последствия проведенной Галеном операции. Как хирург, я восхитился ровностью и искусностью работы — уже тогда мой учитель был настоящим мастером.
Где же закалила Киара жизнь и чем он занимается сейчас? На все эти вопросы, совсем скоро, я получил исчерпывающие ответы. За беседой, где я в основном спрашивал, а Киар выговаривался, словно впервые за долгое время встретил приятеля, мы провели весь день до заката.
Впрочем, так и было — Киару отчаянно нужно было выговориться. Возглавляя группировку, молодой кельт был вынужден подчинять себя определенному образу, но передо мной ему незачем было изображать кого-то другого. Да и сомнений в душе Киара накопилось немало. Сколько бы людей тебя ни окружало — особенно остро это ощущается в крупных городах — поговорить по душам часто оказывается не с кем. Многие парадоксы нашей жизни не поддаются пониманию.
Едва ли существует возможность воспроизвести всю ту нашу беседу в диалоге, но я постараюсь рассказать и описать все, что довелось в тот день услышать. Прав был Гален — судьба Киара сложилась весьма непросто. Ставя перед собой задачи описывать многие годы чужой судьбы, услышанные отрывками, я честно принимаю на свой счет и все возможные недовольства читателя этих записей. Если где-то не хватило подробностей или красок — пусть он винит в этом лишь меня и скверную особенность моей памяти многое упускать. Рассказ Киара был на редкость подробным и впечатляющим, но четыре десятилетия стерли детали многих самых удивительных событий, о которых в тот день мне повезло услышать. Ничего тут не поделаешь — Киара уже нет в живых, так что придется довольствоваться тем, что все-таки осталось.
Покинув Пергам в телеге крестьянина, с бумагами о манумиссии и несколькими тысячами сестерциев, щедро подаренных Галеном, юноша отправился в Смирну — ближайший к Пергаму крупный город. На фоне произошедшего в Британии скандала с нападением на римлян, требовалось несколько месяцев, чтобы все забылось и его облик северного варвара перестал привлекать к себе излишнее внимание. Желая ускорить этот момент, Киар посетил тонсора, любезно побрившего его наголо, так что его светлых волос больше не было видно, а череп загорел на солнце и весь облик юноши стал выдавать северное происхождение куда менее ярко.
Настоящим же откровением для Киара явилось римское гражданство, счастливым обладателем которого он теперь был. Всякий раб, отпущенный господином, имеющим римское гражданство, тоже получал его и, даже считаясь вольноотпущенником, человеком низкого происхождения, он был теперь куда шире в своих правах, чем любой иностранец — перегрин. Получить полное гражданство, хотя еще недавно он был обречен на бесправную и короткую жизнь на руднике — что это, если не подарок судьбы?
Что-то потратив, а немалую часть и проиграв, Киар, совершенно не умея управляться с деньгами, довольно скоро остался без единого медяка в кармане, так что устроился работать в порту. Каждую ночь он погружал в трюмы торговых судов сотни тяжелых амфор и ящиков. Имея зверский аппетит, за месяцы тяжелого мускульного труда Киар заметно окреп, массивной своей фигурой превосходя теперь большинство греков, римлян, иудеев и прочих, кого только ни заносило в Смирну.
В очередной раз оставшись без оговоренных денег, Киар поддался уговорам пары приятелей и навестил прожигавшего жизнь в отпуске центуриона римской армии. Как римского гражданина и вообще крепкого молодого мужчину, без лишних проволочек Киара зачислили в армию и, потерявшись во множестве переводов и переходов, вскоре Киар оказался в Каппадокии, рядовым легионером пятнадцатого Аполлонового. Здесь они и расположились, пополнив гарнизон.
Помня, как еще недавно он чуть не был позорно убит на потеху публики на жестокой арене амфитеатра Пергама, Киар с настоящей одержимостью осваивал боевую подготовку. Огромная природная сила и редкая выносливость сослужили ему добрую службу и уже к концу первого года, в тренировочных боях Киар мог опрокидывать куда более опытных бойцов. Даже самые строгие центурионы, наблюдая за его рвением, изумлялись и ставили вчерашнего варвара в пример остальным.
А потом вспыхнуло.
Прекрасно помня письмо Галена о внезапном и разрушительном вторжении Вологеза[115], парфянского царя, в тот день я стал свидетелем рассказа из первых рук непосредственного участника тех страшных первых сражений. Когда новость о начавшейся войне и бойне дошла до наместника Каппадокии — Севериана, чью печальную судьбу я уже знал, он взял пятнадцатый Аполлонов, хотя в распоряжении имел два легиона, и храбро выступил против Вологеза.
Почему же только один легион? Узнав, я долго не мог поверить в такую глупость. Киар рассказал, что слышал сам — Севериан был знаком с неким магом и прорицателем, называвшим себя Александром Абонитихийским, будто бы державшим волшебного питона Гликона, способного предсказывать будущее. Киар, конечно, никогда не видел говорящую змею лично, но казармы полны историй и сплетен. Питон этот, будто бы нашептал Севериану быструю победу над парфянами и подъем престижа в глазах Рима. И то и другое — вещи весьма небезразличные для честолюбивого легата и наместника Каппадокии. А звучало предсказание как-то примерно вот так:
«Быстрым копьем покорив и парфян, и армян, ты вернешься. В Рим и к прекрасным Тибрида водам в лучезарной повязке».
Однако, вопреки красивым строкам, Севериан не вернулся. Единственные воды, что ждали впереди безрассудного и излишне доверчивого каппадокийского наместника — были водами вечной реки Стикса, навсегда разделяющей царство мертвых и живых. Но ведь и Киар был там же, в пятнадцатом! Под командованием этого идиота…
С одним легионом и частью ауксилий — вспомогательных войск, они пересекли Евфрат и немедленно попали в западню. Парфяне окружили римлян в долине под Элегеей и… по истине не было им числа. Командование осознало свои ошибки, но было уже слишком поздно. Стоя на выгодных позициях парфяне сперва долго обстреливали легион, провоцируя отвечать им встречными залпами боевых машин. Более полусотни скорпионов[116] римлян с чудовищной силой метали стрелы, устрашавшие парфян.
Выдвинувшаяся было парфянская пехота спешно повернула обратно, растворяясь в окружавших долину ущельях, а легионеры, приняв это за предвестники отступления основного войска, удвоили усилия. Каждый скорпион выпускал по пять стрел в минуту и почти три сотни их летели в парфянских лучников, то тут, то там мелькавших небольшими отрядами. Попасть по ним было нелегко, но опытные бойцы справлялись — пораженные лучники замертво падали. Те что стояли ближе к краю — сваливались и катились со склонов, поднимая пыль.
Увы, и стоящие, словно мишени, лучники и маневр с отступлением пехоты оказались обманом. Щедро разбрасывая мощные стрелы боевых машин, стараясь запугать противника, Севериан жестоко просчитался. Совсем скоро запас стрел стал подходить к концу, но оказалось, что все лишь начинается. Основной ударной силой парфянских войск была тяжелая кавалерия — катафракты[117]. Всадники их, вместе с лошадями, были закованы в тяжелые латы, надежно защищавшие их от простых стрел и дротиков. Вооруженные длинными пиками, плотным строем они сметали все на своем пути. Скорпионы — единственное, что могло бы пробивать тяжелую броню, стояли пустыми, а бросившаяся на перехват конница римской ауксилии, поредевшая после непрерывных обстрелов, задохнулась под неудержимой мощью облаченных в металл коней. Всю безжалостную тяжесть первого удара на себя приняла пехота — пятнадцатый Аполлонов.
Пыль за несущимися непроницаемой стеной конниками была подобна песчаной буре. Под оглушающий грохот приближающейся армады она поднималась высоко и заслоняла само небо, словно бог Солнца отворачивался, не желая смотреть, что вот-вот произойдет. Громадная масса живой стали смела первые ряды легионеров, словно они были тщедушными подростками, внося хаос и сумятицу в ряды римского войска. Крики командующих на местах центурионов заглушались предсмертными воплями, ржанием лошадей и звоном тысяч клинков. В который раз за свою недолгую жизнь, вокруг Киара вновь разверзлась бездна.
Быстро вернув строй после первой смертоносной и безжалостной атаки, римляне сомкнули щиты и изготовились принять следующий удар. За катафрактами, охваченная боевым безумием бежала парфянская пехота, кратно превосходя потрепанный легион числом. А сзади, с ослепительным блеском доспехов, переливающихся в ярком солнце, для нового удара разворачивалась конница. Предстояло следующее смертоносное столкновение. Легион был плотно окружен и заперт в проклятой долине. И выхода из этой западни, казалось, не было.
Риму не пришлось бы стыдиться. Без малейшего шанса на победу пятнадцатый Аполлонов держался героически и достойно принимал неминуемую гибель. Победа эта дорого досталась парфянам — трупами было усеяно все вокруг, насколько видел взор и Киар клялся, что в трехдневной бойне убитых парфян было много больше, чем легионеров. Каждый павший забрал с собой по меньшей мере двоих парфян.
Неизвестные боги хранили юношу и, лишь вскользь раненный копьем в плечо, к третьему дню последнего боя он все еще стоял на ногах. Несколько сотен последних бойцов, вместе с неудачно командующим Северианом, готовились принять удар изрядно поредевшей, но все еще многочисленной конницы. Остатки первой когорты, под командованием центуриона-примипила держали аквилу[118] — золотого орла легиона, самую почитаемую святыню и символ Юпитера. Потеря аквилы — ужасное бесчестье, а в глазах многих римских воинов участь похуже смерти. Веками, утративший орла легион, навсегда распускался и исчезал из истории.
Давно готовые встретить свою судьбу, легионеры бились насмерть, пытаясь отступить из долины и укрыться где-нибудь в горах, но парфяне словно просчитали все на шаг вперед. Зорко выхватывая беглецов, их лучники нещадно обстреливали римлян, блокируя все отчаянные попытки солдат и оставшихся командиров спастись. Когда исход стал неизбежен, Киар и несколько товарищей оказались поблизости от аквилы, которую сжимал смертельно раненый орлоносец. Умирая, он едва не выронил древко штандарта, но один из товарищей Киара успел вовремя его подхватить.
Крохи все еще живых легионеров и остатки ауксилий бежали с поля боя, пытаясь спрятаться. Время для храбрости и демонстрации боевой удали прошло. Не снеся позора поражения и возможных последствий пленения, Севериан предпочел покончить с собой. Вонзив рукоять меча поглубже в сыпучую землю, он скинул с себя броню и, выдохнув, с боевым кличем бросился на лезвие. Некоторые из воинов последовали его храброму примеру. Корчась в муках, с распоротыми животам они медленно умирали поблизости. Пехота парфян приближалась.
Киар и несколько выживших боевых товарищей его центурии, однако, не разделяли такого взгляда на ближайшую свою судьбу и, чудом затерявшиеся среди растительности и поднятых конницей столбов пыли, несколько раненых легионеров укрылись в овраге, спасая и себя и орла пятнадцатого Аполлонова. Не было героизма. Не было презрения к смерти и других распаляющих юные сердца картин из легендарных сказаний — побитые, униженные бойцы спрятались в грязи и благоразумно провели там довольно долгое время.
Еще с полторы сотни легионеров, из более чем шести тысяч, выжили в той битве. Преисподняя под Элегеей запомнилась Киару, как и всей империи, очень живо, но рассказывая свою историю, он не был слишком красноречив, ну а я вовсе не склонен придумывать того, чего не слышал, в попытках приукрасить чужую судьбу.
Один из раненых товарищей Киара истек кровью и из оврага уже не поднялся. Молодой кельт запомнил, как остекленели его глаза, когда жизнь покинуло израненное тело. До последнего он разговаривал, рассказывал небылицы, пока не затих и голова его не упала набок. Парню было лет двадцать.
Спустя много тяжелых и страшных дней, пробираясь через враждебное окружение, Киар, с одним выжившим товарищем из сирийцев, чудом добрались до подвластных римлянам территорий. Орел легиона был спасен и вернулся вместе с ними. За проявленный героизм и стойкость, Киар и сириец получили награды и, за спасение чести пятнадцатого, среди прочих похвал от командования Киара продвинули до оптиона — помощника центуриона.
Не было гордости. Не было радости. Фронт пал, римляне несли страшные потери. Все товарищи и приятели Киара из пятнадцатого Аполлонового теперь были мертвы.
Очередным росчерком непредсказуемой судьбы, кельт оказался зачислен в новый легион, прибывший прямиком из Британии. Теперь он оказался героем, среди легионеров, многие из которых еще недавно резали его соплеменников. Впрочем, Киар искренне ненавидел бриттов, сломавших его жизнь и продавших в рабство. Так что, возможно, именно в рядах римской армии он упорно пытался обрести новую родину, закрывая глаза на все неудобные обстоятельства и некрасивые совпадения.
На этом тернистом пути юношу встречало немало неприятностей. Новый центурион, быть помощником которому предстояло Киару, относился к нему с плохо скрываемым пренебрежением. Происходя из сословия всадников, но к своим тридцати пяти все еще не сделав сколько-нибудь значимой карьеры, центурион не был в восторге от того, что помогать ему станет малограмотный вольноотпущенник из варваров. Немало он перерезал их в Британии и вот теперь, поворачиваться и подставлять свою спину Киару? Все это было похоже на глупую и злобную шутку, от которой никому из них не было смешно.
Военная катастрофа нарастала — судьба восточной части необъятной империи становилась все более туманной. Парфяне захватывали города и вырезали население — ничто, казалось, не было способно их остановить. Армяне, через чьи территории парфяне победоносно прошли, видя, что чаша весов склоняется к победе царя Вологеза, массово примыкали к потенциальным победителям. Усиливая и без того несметные полчища парфянской армии.
Общаясь с сослуживцами по легиону, вновь стремительно шедшему на встречу противнику, Киар узнавал много историй и слухов о том, кто вел их войска. Марк Стаций Приск, так звали нового легата, командующего экспедиционной армией, срочно брошенной императорами на бесконтрольно обрушающийся Восток, имел репутацию, далеко опережающую даже его быстро примчавшиеся из далекой Британии легионы.
Говоря коротко — Стаций Приск был легатом, не знавшим поражений. Всю свою долгую карьеру перебрасываемый в самые горячие точки империи, он проходил по тонкому лезвию, но всякий раз находил выход из любых безнадежных ситуаций. Подавляя восстания в Британии, усмиряя полыхающую Иудею и разбивая тянущиеся до горизонта толпы дикарей-языгов в Паннонии, на далекой западной границе империи, Приск поднялся на те вершины мастерства, что даруются редкому командующему. А случаются века, когда столь талантливых военачальников может не появиться и вовсе.
В считаные месяцы, под командованием этого мужественного и одаренного человека, три легиона смяли вторжение парфян, полностью перехватили инициативу и начали жестко наступать, с поразительной скоростью освобождая территории и города. Совсем скоро парфяне, равно как и оказывающие им поддержку части армян, уверовали в непобедимость Приска. Слухи о нем подтвердились и сеяли в рядах противника смятение и панику. Никакой перевес сил не мог дать преимущества. Даже страшные катафракты методично уничтожались гениальными ходами талантливого легата.
Как бы ни складывалась обстановка — Приск находил возможность навязать парфянам свои условия битвы и, загоняемые словно скот в узкие ущелья, в тесноте последних парфяне теряли все преимущества и знаменитых своих лучников и, тем более, смертоносной армады живой стали. Пытаясь же дать Приску бой на открытых пространствах долин, раз за разом парфяне оказывались обмануты налаженной военной разведкой. Отвлекая внимание мелкими отрядами, римляне били в тыл, устраивали засады, в ущельях обрушивали на ряды парфян куски скал. Воевать с Приском парфянская империя не могла — против него, казалось, не было приемов.
Особенно запомнился Киару случай, когда отряд катафрактов, несшийся на поставленную в качестве приманки линию легионеров, напоролся на хитро установленную систему столбов, между которыми натянули достаточно тонкие, чтобы быть незаметными, но прочные, чтобы не порваться канаты. Выбиваемые из седла, всадники падали и насмерть затаптывались несущимися сзади. В панике они теряли стройность рядов, а потом грянул залп скорпионов. Парфянская конница уже не оправилась от поражения того дня и войско Вологеза ускорило отступление. Скорее же это было похоже на паническое бегство.
Победоносное шествие шло до самой Армении — территории многовекового спора римлян и парфян. При участии Киара, непобедимыми легионами Стация Приска были взяты и Элегейя и Карине и многие другие города. Римляне вышли к укрепленной армянской столице — Артаксате. Здесь парфяне укрепились, рассчитывая, что несокрушимые стены и преимущество обороны смогут, наконец, удержать их позиции. Куда там! Тяжелейшие для парфян бои полностью уничтожили город, сожжённый дотла, а легионы хлынули дальше.
То было время, когда Киар, как и десятки тысяч других бойцов, поверили в Рим. Боевой дух неизменно рос и первые поражения уже забывались. Римляне настроились на уверенную победу. Войска Вологеза позорно бежали. Нередко, едва услышав имя Марка Стация Приска, громадные части парфянской армии отказывались от предстоящего сражения и массово дезертировали, не желая вставать на пути этого любимца богов и не видя ни единого шанса на свою победу. Остановить и даже замедлить римские легионы не удавалось. Глубоко проникнув на территорию Армении, пожилой легат повелел заложить Койнеполис — новую столицу. Однако, долго праздновать успех не удалось — вновь полыхнула Сирия.
Новые изнуряющие перегруппировки, в день Киар проходил до сорока миль по испепеляющей жаре, нагруженный тяжелыми доспехами и поклажей. Тело его, крепостью которого я восхищался в термах, по его собственному мнению было уже изнеженным и обрюзгшим, если сравнить его с той формой, какую оно имело почти шесть лет назад, в разгар кровавой и запутанной войны с парфянами. Каждый легионер превратился в идеальный механизм — жестокую машину, способную сокрушать любого врага. Строем, словно стихия, они хлынули в направлении нового противника.
Новый командующий, Дион Кассий, тоже был любимцем войск. Храбрый и умный, он был намного моложе Стация Приска. Несмотря на молодость, уже награжденный знаками отличия оптион Киар пополнил ряды его сирийских легионов. Практика смены легионов не была традиционной, но в условиях тяжелых боевых действий и необходимости в пополнениях и усилениях, нередко, отдавать дань традициям не приходилось. На первый план выступали нужды стратегии. Но столкновений все не случалось — мечи сменились на… лопаты.
Победоносные шествия обернулись для Киара тупой и изматывающей строительной работой. Не изменились лишь отношения с начальством — новый центурион принял оптиона практически с тем же презрением и недоверием, что и прежний. Звенящая натянутость сглаживались лишь отсутствием реальных боевых действий в ближайшем обозримом будущем. Так Киар оказался в окрестностях Антиохии — третьего города империи и столицы провинции Сирия.
Это был настоящий восток. После Малой Азии и Пергама, после Смирны — Киара поразили нравы совершенно отличные от греческих. И пусть в Антиохии жило немало потомков Эллады — общую атмосферу уже было не спутать. Множество борделей, таверн с необычным вином, лавок с пряностями и благовониями, ковры и даже сами люди создавали искушения и тонкий колорит. Увы, отведать большинство из щедрых удовольствий той провинции, судьба Киару не дала. Легиону поступил приказ повернуть русло реки. Местами несудоходный Оронт, сверхчеловеческими усилиями 295 многих тысяч легионеров должен был быть повернут и, дольше года, Киар с товарищами закалялся в иле и жаре, раскапывая бесконечные слои почвы, глины и песка. В то время день был похож на другой до боли и вспомнить что-либо стоящее из событий того периода Киару было нелегко. Руки его огрубели так, что стали, казалось, протирать черенки лопаты. Мышцы и жилы бугрились под смуглой, изжаренной солнцем кожей.
Киар рассказал лишь, как после отвода части воды в одном из наиболее глубоких мест Оронта, обнажилось древнее русло, залегающее намного глубже. На солнце сверкнул обнажившийся под многовековым илом керамический край и, с любопытством раскопав его, легионеры обнаружили длинный саркофаг. Время стерло все надписи, если они на нем когда-либо были, саркофаг выглядел необычайно ветхим и сохранился, пожалуй, лишь большой удачей. Он не был похож ни на саркофаги египтян, ни на что другое — слишком огромный, слишком древний на вид. Но настоящее чудо оказалось внутри — остатки истлевшего скелета, длиной в рост трех взрослых мужчин. Кости были толстыми и темными, словно изъеденные пятнами. А когда кто-то с любопытством коснулся одной из них — она тотчас рассыпалась в прах — скелет оказался невероятно ветхим.
Никто и никогда не видел ничего подобного, но сам невероятной длины скелет был, несомненно, человеческим. Может быть, такими и были гиганты из древних легенд? А быть может, это даже и не легенды вовсе, а лишь прочно забытые истории о предках человечества, дошедшие до наших дней усилиями перевирающих сказителей, в устах которых любая, самая достоверная быль, приобретает оттенки полуправды, преувеличений и героического мифа?
За ежедневной отупляющей работой, конечно рассказывалось немало историй. Доходили слухи, что главнокомандующий всей парфянской войны, один из императоров, Луций Вер — пьяница и потаскун, завел себе любовницу — шлюху из Смирны и, подражая 296 легендарным Антонию и Клеопатре, предавался пьяным оргиям, пока военачальники делали за него всю грязную работу. Император Вер же лишь получал награды и заранее примеривал на себя титул Парфянский, совершенно ничего не смысля в войне и даже не пытаясь вникнуть в порученные ему старшим императором Марком Аврелием задачи. Пытался он даже разменять захваченную парфянами Сирию, на вновь приобретенную римской кровью Армению, дешево продавая все достижения Стация Приска и тысяч храбро павших бойцов.
Никому не хотелось верить, что такое может произойти и, к счастью и облечению многих патриотично настроенных римлян, парфяне плюнули на все предложения Луция Вера, заставляя его терять лицо. Они были уверены, что несмотря на все достигнутые в переломный период успехи все же вернут Армению и одержат победу, диктуя империи свои собственные условия. В стане врага зрели новые планы — пришли щедрые подкрепления из вновь набранных рекрутов.
Уже несколько лет Киар служил Риму и годы эти не были легкими. После строительных работ призванных развернуть древний Оронт, военная кампания для его легиона была продолжена. Зачистив широкие сирийские территории от орудующих тут и там банд, в основном из парфянских дезертиров, война продолжилась чередой кровавых штурмов захваченных противником городов.
Несмотря на потери от стремительно и неожиданно налетавших повстанцев, куда больше легионеров и командование беспокоила новая зараза. Моровое поветрие наступало, но никто не знал, что можно предпринять для борьбы с ним. Без всяких видимых причин у растущего числа бойцов быстро развивался жуткий жар, зловонные жидкости хлестали из всех отверстий, словно вино из пробитой амфоры, а кожа покрывалась корками и безобразными волдырями. Пошли упорные слухи о проклятиях. Стали приноситься жертвы десяткам богов и местных духов.
Чтобы перебраться через Евфрат и навести понтоны, в страшной бойне была взята Сура. И именно в этом сражении Киар оказался вновь смертельно ранен, второй раз в своей жизни. Поднимаясь на стену, Киар напоролся на копье, ударившее его глубоко под ключицу. Непостижимым образом проникнув под доспех, наконечник копья глубоко вошел в плоть, но, на удачу Киара, древко не сломалось и орудие осталось в руках парфянского солдата. Толстый рубец, который я видел, оказался шрамом как раз после того злополучного сражения.
В миг кельту стало тяжело дышать, ослабели ноги и, соскользнув с острия, оптион Киар упал, покатившись со склона. Он не мог сказать, сколько времени провел без сознания, но когда пришел в себя — обнаружил, что прикрыт скатившимся позже телами двух мертвых парфян. Они воняли, быстро разлагаясь на солнцепеке и Киар поспешил выползти. Кровь запеклась, молодого воина лихорадило, все тело ломало. Поблизости не было видно легионеров, но на слабые крики Киара откликнулся проходящий вдоль городских стен павшей крепости пастух. Мирные горожане, когда основные силы римлян выдвинулись дальше, робко поглядывали на оставленные разрушения и трупы, размышляя, как приводить все в порядок.
Основные силы Диона Кассия выступили на штурм Никефореи — легат не терял времени и инициативы, а все стремительные происшествия сложились так, что Киара никто не хватился и он, по всей видимости, оптион был сочтен убитым. Не приходилось нисколько сомневаться, что немалую роль в этом сыграли и отношения Киара с его центурионом. Кельтское происхождение юноши по-прежнему мешало ему строить военную карьеру. Какой бы героизм и награды ни числились на его счету — доверие центурионов заслужить Киару не удавалось. Твое место в ауксилиях, грязный варвар — не раз кельт выслушивал что-либо подобное от однополчан и особенно от гордившихся своим италийским происхождением. Киар был уверен, что центурион, безусловно видевший его ранение и падение, подыграет в отчете, записав имя ненавистного оптиона в список убитых. Ну а если и всплывёт ошибка и восстановившийся от ран Киар нагонит легион — кто обвинит центуриона в чудесном спасении одного из его бойцов?
На инерции успеха римские легионы пересекли Евфрат и быстро продвигались вперед, вглубь Сирии. Пока Киар лежал, пользуясь щедрым гостеприимством сирийского крестьянина, помогавшего ему оправиться в благодарность за освобождение от парфянских захватчиков, множество мыслей терзали воспаленный ум юноши. По исходу же Киар решил, что уже сыграл достаточную роль в судьбе римского войска и, создав видимость намерений нагнать войско, без труда затерялся на бескрайних просторах империи. В тумане военного хаоса найти его было бы, пожалуй, невозможно, да и едва ли кто искал, ведь Киар уже числился убитым.
Ни в славе, ни в пенсии через много лет службы, вчерашний кельт и сегодняшний римский гражданин не испытывал потребности. Молодой воин просто устал и не хотел терять столь неожиданный и редкий шанс, предоставленный ему свыше. Многие тогда пропадали без вести, не найденные мертвыми или дезертировавшие.
Солнце уже опускалось, я видел это за окнами терм, когда история военных походов и кровавого взросления Киара подошла к концу. Желая все же узнать, как он оказался в Риме и чем сейчас занят, я стал расспрашивать его, но Киар лишь таинственно улыбался. Чтобы он смог закончить свою историю, мы договорились встретиться через несколько дней.
В последовавшие за этой встречей несколько дней я был плотно занят, объезжая своих старых пациентов, так что время пролетело быстро. У Луция случились первые торговые удачи и все вместе, включая Гельвию, Латерию и вернувшегося из своих судов Гнея, мы отпраздновали это, закатив достойную пирушку. Тевтр и несколько новых друзей моих братьев тоже присутствовали в тот веселый вечер.
Трудности, насколько я могу вспомнить, были связаны с потерей возможностей для торговли шелком. Еще в Александрии, когда отец наш был жив и полон сил, торговля шелком с далеким, загадочным Китаем, приносила немалые выгоды. Однако, эти доходные караваны шли через земли парфян, так что грянувшая жестокая война сильно подорвала торговые связи между Римом и Китаем. В сенате даже зазвучали призывы к эмбарго шелка, ведь золото, обильно бросавшееся на покупку этого благородного материала богачами, крупными суммами оседало на территориях парфян, медленно, но ощутимо лишая Рима золота в обмен на роскошь и сиюминутное впечатление. Теперь же война шла к завершению и многие договоренности стали возрождаться — торговля оживала.
— Все просто — я помогаю людям, которых оставили за бортом хваленые римские законы — хмыкнул Киар, когда мы вновь встретились с ним в том мрачноватом подвале, где он располагался вместе с другими участниками банды.
— Вот так вот, да — из героев, да в трущобы. Ну, а что? Мы неплохо зарабатываем на ставках в цирке и, порой, приходится помогать кому-нибудь — так, по мелочи. Там, где может помочь лишь сила, мои навыки оказываются особенно кстати — Киар загадочно улыбнулся.
Конечно, я не был удивлен. Сомнительный род занятий моего друга был очевиден с самого начала, да и даже еще раньше — из скупых, но красноречивых строчек в письме от Галена. Киару шел двадцать седьмой год, но выглядел он гораздо старше. Пожалуй, не менее, чем на тридцать пять — тяготы жизни и пройденной войны наложили свою печать на его суровый облик.
— Мне, вернее одному другу, очень пригодилась бы помощь. Я спрашивал Галена, но он так спешил… — вкрадчиво начал Киар.
— Что ты имеешь в виду?
— В этом мире не так много людей, которые были бы мне дороги — Киар грустно усмехнулся — но есть один, мучимый каким-то странным недугом. Я хотел попросить Галена посмотреть, но он бежал из города так стремительно, что ему даже было все равно, за сколько я собираюсь продать его дом.
— Я, кстати, хотел спросить, как вы встретились? Гален писал, что ты спас его? — попытался разузнать я нюансы истории, удивившей своей внезапностью.
— Можно и так сказать — загадочно улыбнулся Киар. — Через пару знакомых, чьи имена не хочу выводить на дневной свет, до меня дошли слухи, будто планируют прирезать одного зазнавшегося грека. Как позже выяснилось — какого-то нашумевшего врача. Необычность субъекта заинтриговала — медики не часто попадают в чей-либо интерес. Кому оно надо? Все же не сенаторы и не какой-нибудь там мешающий вести дела богатей. Так зачем? Ну, я и поспрашивал тут да там… Конечно, я слышал, что Гален в Риме — уже через пару лет о нем трудно было бы не узнать совсем ничего. Но как-то мне все не представлялся достойный повод выплыть из тени. Да я и, признаюсь, не находил сносных слов для такой встречи. Я стольким обязан ему и чем отплатить? А тут такая роскошная возможность!
Я понимающе кивнул.
— Многие годы я вспоминал напутствие, мол нельзя мне оставаться в городе, после той истории в Пергаме. И, конечно, пожелание беречь себя всему вопреки и что-то там такое. Ах судьба и ее шутки — совсем недавно мне ведь удалось ответить ему абсолютно тем же! — Киар рассмеялся. — Так ты поможешь? Взглянешь? — спросил он, вновь став серьезным.
Я обещал сделать все, что будет в моих силах. И уже совсем скоро мне представился случай их испытать.
Друг Киара оказался тем самым сирийским легионером, с которым они, немногие из центурии, выжили и спасли орла под Элегеей. На пару лет моложе Киара, он был наделен редкой для его рода занятий привлекательностью. Странно, что он подался в армию — я скорее представлял его на сцене амфитеатра, чем в доспехах или как тут, в тусклом свете логова людей, презиравших закон. И лишь длинный шрам, протянувшийся через весь лоб, портил общее впечатление от его внешности, напомнив мне, к тому же, про Тевтра. Но если щуплый Тевтр — наш с Галеном друг — получил свой шрам упав с дерева в раннем детстве, то друг Киара — при обстоятельствах куда более неприглядных. Его история, впрочем, совсем не была мне известна и я никогда ее не узнал. Меня позвали лишь как врача.
Осмотрев своего неожиданного пациента, я с горестью пришел к заключению, что непрекращающиеся и нарастающие головные боли — признак растущей в голове молодого человека опухоли. Не претендуя на роль блестящего диагноста, я все же помнил несколько похожих случаев, когда к подобным заключениям приходил мой учитель — Гален. Сейчас его не было рядом, а ведь он способен был подтверждать и опровергать такие теории буквально по пульсу пациента. Приходилось действовать на свой страх и риск.
Давление в черепе росло и спасения от болей не предвиделось — никакие лекарства не смогли бы помочь. Требовалась весьма серьезная и непростая операция — трепанация[119] черепа. Подобный же совет и диагноз сириец, оказывается, уже получал прежде от одного врача, но оперироваться у него не решился — грек показался ему ушлым и чересчур возвеличивал свои мастерство и достижения. Меня же все помнили как ученика великого Галена. Давняя теперь уже история с операцией на открытом сердце, какими-то путями достигла даже ушей Киара, так что выбор врача для самого близкого друга с тех пор казался ему очевидным. Сам же я отнюдь не мог похвастаться такой же твердой уверенностью.
Трепанация черепа — такие операции не делаются спонтанно и, тем более, во мраке подвалов — мне нужен был доступ к яркому свету, чистой воде да и, вообще, довольно много разных инструментов и лекарств. Киар обещал подготовить одно из тех укромных помещений терм, что часто занимал сам или в компании других представителей теневого мира Рима. Стояла зима и требовалось также тепло — как я отлично помнил и по операциям Галена на людях, и по вскрытиям моим учителем черепов свиней, обезьян и многих других животных — соприкосновение мозга с холодным воздухом таит в себе множество самых непоправимых последствий. Всякому хирургу благоразумно следует его избегать. Надо было подготовиться.
В назначенный день я пришел к термам. Раб-носильщик помогал мне с двумя тяжелыми ящиками, доверху забитыми амфорами и операционным инструментарием. Сириец вместе с Киаром ждали меня почти сразу за входом, в одной из задернутых плотными занавесками комнат. Мы поздоровались и прошли по узкому коридору, выйдя в залитую светом комнату. Солнечные лучи лились из широких щелей под потолком, хорошо освещая помещение — это было то, что нужно. По центру сверкал бассейн, но сегодняшний день был совсем не для купаний.
Я уже рассказал своим знакомым обо всех рисках подобной операции, так что мне оставалось лишь протянуть сирийцу две терракотовые амфоры — одна с крепким вином, а другая с настойкой мандрагоры. Усиленные попытки обезболить и заглушить предстоящие ему страдания не были лишними. В тот момент я подумал о своем счастье, что могу дать пациенту все эти средства, ведь когда Гален оперировал того юношу, сына драматурга Марилла, он не мог дать ему такой дозы алкоголя и других сильнодействующих средств, чтобы не приблизить и без того вероятную остановку сердца несчастного. О боги, какие тогда стояли крики… Я отчетливо помню их до сих пор.
Трясущимися руками сириец почти залпом пригубил обе амфоры. Глядя, как жадно он пьет, я наблюдал за движениями его выпуклого кадыка. После, храбрясь, он громко рыгнул и рассмеялся, а затем плюхнулся на стул, где с помощью ремней я зафиксировал ему руки и ноги, а также голову в определенном положении. Киар охотно помогал мне и, временами, мне даже приходилось просить его не затягивать ремни так сильно — в руках могучего кельта было слишком много рвения и силы. Толстая кожа ремней скрипела, словно готовая разорваться в стальных пальцах.
Пока мы готовили эту своеобразную операционную, я отчаянно вспоминал все действия Галена, которым несколько раз был свидетелем и помощником. Неспеша я выбрил сирийцу тот участок черепа, где планировал просверлить отверстие. Делал тщательно и с запасом — от попадания любых случайных предметов, грязи или волос под кость, комментируя ход операции, Гален предостерегал в первую очередь. Пока острое лезвие бритвы методично избавляло сирийца от черной шевелюры он, кажется, начал проваливаться в пьяный сон. Крепкий алкоголь, смешавшись с мандрагорой, давали мне час или даже больше, прежде чем сознание начнет возвращаться к нему, но боль могла сократить действие настоек, да и кровопотеря при повреждении сосудов кожи могла оказаться обильной — нужно было спешить. Вдохнув и собравшись с силами, я попросил Киара полить мне руки вином, как всегда делал Гален, а потом взялся за скальпель.
Идеально отточенным лезвием я разрезал кожу в нескольких местах и попытался отвернуть ее в сторону, словно кусок ткани. Сириец слабо дернулся, но в сознание не пришел. Крови было много, края кожи обильно кровоточили. Она сочилась и стекала по его шее, быстро залив одежду, в которой сириец пришел. К счастью, кость была близка — у многих под слоем кожи бывает толстый слой жира — это делает работу хирурга сложнее.
Чтобы аккуратно вскрыть череп, не убив пациента, в моем арсенале было несколько методов, опасных каждый по-своему. Один 304 из них — долгое и аккуратное выскабливание я брать не стал — слишком крепок был череп сирийца. Такой способ подошел бы ребенку или, самое большее, подростку — однажды Гален выскоблил кость у девочки за полчаса, не повредив оболочек мозга. К сожалению, хотя боли надолго прошли, малышка все равно не прожила долго — ее опухоль росла слишком быстро. Через год или чуть больше, ее родители прислали с рабом письмо, в котором искренне благодарили Галена, что он вырвал у богов этот год, в который они могли дарить малышке свою любовь. Каким бы малым ни был срок — ценность каждого дня может восприниматься совершенно по-разному.
Для сирийца я выбрал другой метод и взялся за вымоченный в крепком вине трепан — цилиндр с зубчатыми краями, вращать который предстояло с помощью гибкой дужки. Приставив его ближе к темени, где кость, как известно, тоньше, я стал вращать дужку, приводя в движение инструмент.
Гиппократ совершенно точно утверждал, что самая тонкая и самая слабая кость — это темя, а другая слабая область — висок. Древний врач, так почитаемый моим учителем, был, однако, категорически против разрезов на виске, ввиду риска повредить находящиеся там вены и вызвать у оперируемого либо слишком сильное кровотечение, либо конвульсии. Впрочем, по другим его заметкам могло сложиться впечатление, что лично он с трепанацией не был знаком вообще, так что в этом вопросе стоило верить лишь собственному опыту.
Сириец задрожал и стал подвывать. Мускулистое тело его напряглось, пытаясь вывернуться, но затянутые Киаром прочные ремни намертво сковывали все его движения. Лишь спина изгибалась в стороны. Я взволнованно взглянул на Киара и он, словно прочтя мои мысли, заверил меня, что никто не придет осведомляться, что здесь происходит. Я кивнул — как именно он об этом договорился — не имело значения.
Через некоторое время работы, которую я, сохраняя всю возможную аккуратность, старался завершить по возможности быстрее, под зубцами трепана наметился цилиндр — костяной диск. Совсем скоро, зацепив специальными крючками, я плавно вытянул его. Размером он был немногим большим сестерция — для уменьшения давления в черепе несчастного этого должно было хватить, а более серьезный диаметр ставил под риск не только операцию, но и его дальнейшую жизнь пациента, даже в случае успешного выздоровления.
Под костью показалась прочная сероватая пленка — твердая мозговая оболочка. Самый сложный этап был позади — главная опасность была перестараться и вскрыть слишком глубоко, повредив нежные ткани мозга. При проколе оболочки я уже мало чем смог бы помочь сирийцу. Острая боль отпустила и он, кажется, снова потерял сознание. Кровотечение стало значительно слабее, а вытекающую время от времени кровь я осторожно промакивал небольшой губкой из хорошо впитывающей ткани, лежащую тут же, рядом с инструментами.
Внутри черепа легко было заметить пульсацию крови в сосудах. Я видел, с какой смесью страха, беспокойства и восторга смотрит на разыгравшееся зрелище Киар. Бывалый воин, четыре года бившийся с парфянами, видел на своем веку много трупов, отрубленных конечностей и животов, из которых свисали внутренности, как когда-то и у него самого. Но никогда прежде он не заглядывал в голову жилому человеку в таком, совершенно буквальном смысле.
Чтобы не повредить оболочки мозга неровностями кости я, со всей возможной деликатностью, зачистил края аккуратного отверстия. После, еще раз обработав руки и инструменты в крепленом вине, я закрыл свежую рану лоскутом кожи и зашил лучшим тонким шнуром для наложения швов. Пару лет назад мы с Галеном нашли, что их привозят из Галлии, продавая не так уж дорого в лавках на Виа Сакра между Римским храмом и Форумом.
Сделанные, кажется, из кишок хозяйственного скота, они имели то преимущество перед шелковыми и другими, что через какое-то время будто бы сами собой рассасывались, без всякого участия хирурга и болезненного снятия, несущего риски новых кровотечений. Потрясающее свойство для любого, кто понимает в сложностях и превратностях хирургии!
Сириец не приходил в сознание и я подал Киару знак, что операция закончена. Мы отвязали юношу и переложили его безвольное тело на импровизированные носилки, оставив отдохнуть и проспаться.
Со временем кость нарастёт и, увы, я понимал, что не решил проблему своего пациента, а лишь отсрочил неизбежное. Если опухоль будет расти, как у той девочки, что прооперировал Гален — все это не поможет. Но какое-то время сирийцу я выиграл. По крайней мере мне хотелось в это верить. Устало я откинулся на стуле, где только что был привязан бывший солдат. Поздно спохватившись я увидел, что заляпал тунику залившей сидение кровью, но мне было совершенно все равно.
На следующий день я зашел проведать своего пациента. Сириец был в сознании, много шутил про свою дырявую голову, но ему стало гораздо легче. Какое же я почувствовал тогда облегчение! А с ним и небольшую гордость за освоенный непростой метод.
Когда сириец проспался, как он рассказывал, голова его трещала хуже, чем после самой лютой пьянки. Но уже к полудню он выхлебал с два кувшина набранной у ветки акведука воды и пришел в себя. Сейчас его лицо забавно смотрелось в повязке, которую я наложил ему поверх швов, оберегая рану и новое, не задуманное природой отверстие под тонкой кожей.
Киар был в восторге — сириец, как боевой товарищ с которым они столько прошли, был очень дорог сердцу воина. Кельт долго тряс мне руку и на этот раз никакая тренировка не помогла мне сдержаться от боли — не в пример отцу Латерии, у Киара хватка была по настоящему железной.
Тем же вечером, в двери нашего с братьями и сестрой дома на Эсквилине постучали. Был вечер, сумерки уже накрывали город и гостей никто из нас не ждал. Не ожидая ничего хорошего, со старшим братом и парой рабов мы подошли осведомиться о намерениях внезапных визитеров.
— Квинт, ты? Отворяй, это я — Киар — послышался глухой, знакомый голос за дверью.
Сделав сигнал брату и рабам, что все в порядке, я снял засов и в атриум нырнула высокая, массивная фигура, плотно скрытая плащом с капюшоном. Киар тут же сорвал его с головы и радостно обнял меня, с легкостью подняв над полом.
Он редко покидал Субуру и при свете дня не пришел бы в гости, чтобы не вызывать к своей личности внимания, которое вряд ли пошло бы ему на пользу, учитывая характер многих дел и обстоятельств его все более запутанной жизни. Брат удивлённо смотрел на происходящий спектакль этой внезапной встречи — с Киаром он знаком, конечно, не был, но догадался о личности нашего гостя по прежним моим красочным рассказам пергамского периода, когда мы с Галеном работали при амфитеатре.
— Друг мой, я же совсем забыл отдать тебе. А Гален очень просил — сбивчиво начал Киар, но вдруг замешкался, оглядел остальных и приветственно протянул руку моему брату.
— Рад знакомству, кивнул он.
— Наслышан и это взаимно — также кивнул ему Луций, протягивая свою.
Киар отступил на шаг, засунув руку под плотный плащ и копаясь там, словно что-то разыскивая.
— Он принадлежит Галену, но я уверен, Квинт, однажды ты мог бы заслужить такой же. Я в этом нисколько не сомневаюсь.
Белые зубы кельта блестели в свете факелов, которые держали рабы. Они были заинтригованы происходящим не меньше — 308 со смерти отца у нас вообще редко бывали гости. Солнце уже почти село, в доме становилось темно. Наконец Киар вытянул что-то. Звякнул металл. На его широкой ладони я увидел аккуратный круглый диск на цепочке. Блеснуло золото, на поверхности я различил выбитые строгим шрифтом буквы, словно на монете. Поднеся поближе к глазам, я попытался прочесть, но было слишком темно. Стоящий рядом раб поднес факел поближе, освещая вещицу. Я почувствовал жар огня на своей шее. Это был медальон и довольно тяжелый — при его изготовлении золота не пожалели.
Щурясь в тусклом свете факела я прочел и ощутил, как задрожали от волнения мои руки. Стало совершенно ясно, почему Гален так беспокоился об этой вещице, что даже упомянул о ней в своем письме. Материал из которого она была выкована, ничего не стоил по сравнению со смыслом, какой она в себе несла. Такой медальон, пожалуй, никому не стыдно было бы передавать по наследству, как семейную реликвию, подобно родовитым патрициям времен Республики, вывешивающим в атриумах своих роскошных домов посмертные маски великих предков, прославивших Рим или побывавших в консульских званиях. Лаконичная надпись на поблескивающем металле гласила:
«От Марка Аврелия — первого среди римлян Элию Галену — первому среди врачей»
Весна, пришедшая в Рим, как обычно украсила Вечный город. Солнце грело все жарче. Переполненные водой акведуки, сотнями больших и малых фонтанов журчали по городу, сливаясь с радостным щебетанием птиц. Свежий, влажный ветер с каждым днем становился все теплее.
Животик Латерии уже округлился, и моя любимая молодая жена, за несколько месяцев до предполагаемого рождения на свет нового человека, смешно изменив походку гуляла по перестилю — внутреннему дворику нашего дома, прячась от солнца.
Гельвия, моя очаровательная сестра, в том году должна была выйти замуж. Один из торговых партнеров Луция, мужчина, которому было уже к пятидесяти, давно хотел женить своего сына, излишне мечтательного юношу лет двадцати пяти. Вечно паря в фантазиях и творческих порывах то к искусствам, то к философским изысканиям, то к простому созерцанию красот этого мира, сын его никак не хотел приобщаться к труду. Была надежда, что брак и обязательства взрослой жизни смогут, однако, направить его на нужный путь. Сам он, как всякий, увлекающийся греческой философией, нуждаясь совсем в малом, должен был бы обеспечивать жену и будущих детей, а место в лавке отца уже давно дожидалось его рвения, которое все не приходило. Кроме того, конечно, эта свадьба несла прекрасные торговые перспективы нашей семье. Крепко встать на ноги после переезда из Александрии все еще не удалось.
Учитывая созерцательный характер и вопреки некоторой разнице в возрасте, Гельвия была искренне очарована юношей, декламировавшим ей свои неплохие, надо заметить, стихи и без вранья ею увлекшимся. В течение нескольких вечеров в триклинии то нашего, то их дома, я был свидетелем влюбленных взглядов, узнавая в них самого себя с Латерией, пару лет назад. Значительного приданого за Гельвией не числилось — нам с братьями пока просто неоткуда было бы его взять, но кое-что для приличия мы все же собрали и наметили церемонию на конец весны.
Как прыгала по дому моя сестра, выбирая платье. Как светились ее глаза, с восторгом ожидавшие всех новых и важных событий ее юной жизни, мысли о которых увлекали ее с головой! Мое сердце тонуло в тепле новых, едва зарождающихся событий. Скоро я должен был стать отцом. Дела шли в гору. Начали появляться друзья.
Пожалуй, не хватало лишь Галена — я все больше скучал по его обществу, фонтанам свежих идей и наблюдений.
Увы. Боги не оказались милостивы ни к нашей семье, ни к Риму, ни ко всей ойкумене. Чудесный период пробуждения природы и новой жизни в ту пору быстро сменился самыми черными событиями, писать о которых мне нелегко даже сейчас, спустя десятки лет. Первые странные вызовы последовали ближе к середине апреля, причем сразу по нескольку в день. Я видел, как у обращавшихся ко мне пациентов быстро развивалась изнуряющая лихорадка, диарея и жутко зудящая сыпь, часто превращающаяся в многочисленные гнойники, доставляя несчастным нестерпимые страдания.
Сразу вспомнились мне слова Киара о том, что он видел подобные признаки у некоторых сослуживцев, еще продвигаясь по землям Сирии. В отчетах, конечно, некоторые смерти скрывались — командующие не собирались сеять панику накануне важных наступлений, да и пугать Рим масштабом было рано — смерти от неизвестного мора были редки и хаотичны. Но ситуация развивалась стремительно и уже после штурма Селевкии, как стало известно позже, зараза всерьез охватила римское войско.
Кто-то поговаривал, что виной тому разграбление дружественного Риму города. Все та же проклятая парфянская война, не отпускала римлян и преследовала все новыми бедствиями. Поговаривали, будто бы один из солдат, грабящих Селевкию, вскрыв гробницу древнего царя и выпустил морового духа, черным дымом вынырнувшего из-под крышки многовекового саркофага и теперь жестоко мстящего за наглость потревоживших его вечный покой войск. Война, как и любая другая, кончается — скоро стихли и события парфянской. Пять лет сражений измотали обе стороны и усталые, потрепанные легионеры двигались обратно. Некоторые солдаты, к весне как раз оказались в Риме.
Подобной легендарному и трагическому троянскому коню оказалась принесенная ими напасть. Немалая часть заболевших умерла еще в долгом пути через сотни миль, разделявших Рим и Сирию, но хватило и нескольких солдат. Принесенный мор, с первым теплом весны, заставил огромный, перенаселенный город вспыхнуть, словно пропитанный смолой факел. Скорость распространения заразы ужасала.
Первое время я почти непрестанно ездил по пациентам, отчаянно пытаясь облегчить их страдания и пробуя метод за методом. Все настойки, какие я знал из работ и рецептов Галена были бессильны перед неизвестным недугом. Полного собрания рецептов у меня, конечно, не было — все книги Гален забрал с собой. Как не хватало мне сейчас его необъятных знаний и блестящей находчивости! Я сразу написал ему и отправил свиток с одним из знакомых, направлявшимся в Остию, но ждать ответа из Пергама мне пришлось бы, пожалуй, не меньше нескольких месяцев.
Тем временем заболевшие люди начали стремительно умирать. Начинался май, становилось все жарче. Тела мертвецов, умерших ночью, отряды городской стражи по началу успевали убирать, и, как заповедано еще со времен XII таблиц, трупы быстро вывозились за пределы города. Скрип телег с телами мрачно сопровождал все больше замиравшую городскую жизнь всякий день. Но мертвецов становилось все больше — разбухшие и зловонные, они отравляли воздух города, разнося с собой заразу.
Я помнил труды Лукреция[120] «О природе вещей» — этот мудрец как-то упомянул, что подозревает в качестве причины мора мельчайшие частицы, некие невидимые глазу семена, которые, однако, вопреки мельчайшим своим размерам могут передаваться между больными и здоровыми людьми, заражая последних. Никакой уверенности в правильности подобных рассуждений у меня не было, но чутье подсказывало, что любой совет лучше предрассудков, какими быстро наполнился город.
Улицы стали пустеть — напуганные жители прятались. За деревянными ставнями скрылись уличные таверны. Многие игры и собрания отменялись — исправно собирались лишь заседания сената и суды. Многие посещали термы и, конечно, наиболее важные ритуалы жертвоприношений. Охвативший граждан страх находил отклик во взлете религиозности — богов следовало задобрить.
Кто-то винил во всем христиан. Так, кажется низы общества привыкли делать со времен Нерона. А несколько ушлых врачей, я уже знал, хорошо зарабатывали на рисовании магических символов, способных будто бы защитить жителей дома от страшной напасти. Ходили слухи, будто один мошенник по имени Александр даже заработал на этом пол миллиона сестерциев.
Настрого я запретил Латерии, Гельвии и Луцию выходить за пределы нашего дома. Гней, незадолго до этого, уехал в Анций и укрылся в этом прибрежном городе. Мы переписывались, благо между Римом и Анцием был от силы день пути и сообщение работало исправно — передать свиток не составляло труда с множеством торговцев.
Выполняя свой долг врача я, единственным из семьи, с утра и до глубокой ночи отсутствовал дома, стараясь помочь пациентам и мало заботясь о своей собственной жизни. Очень многие медики и те, кто раньше причислял себя к ним, быстро осознав, что пациенты поправляются и умирают практически без связи с проводимым лечением, а также опасаясь заболеть сами — быстро нашли тысячу поводов покинуть Рим или заняться чем-то еще, уединенно. Совсем скоро количество приглашений с мольбой о помощи стало превышать мои возможности посетить всех. Не делая различий между патрициями и плебеями, я старался помочь каждому, но это становилось невозможно.
Родные просили меня поостеречься, но пришедшая неизвестно откуда, быть может посланная мне самим Эскулапом 313 твердая уверенность, что вопреки всему я останусь невредим — не покидала меня. Самой действенной помощью оказывалась обработка нагноившихся волдырей. Покрывающая все тело сыпь обычно была черной, а у тех, кто выжил, она еще долго оставалась из-за остатков крови в гнойничковых волдырях. Пациентов также регулярно рвало и пробирало жидкими испражнениями. Нередко я входил в дома, настолько загрязнённые испражнениями и рвотой, что становилось тяжело дышать. Целые фамилии из десятков свободных и рабов болели, ослабевшие от тяжелой лихорадки и не способные даже убирать за собой.
Если стул становился черным — пациенты всегда умирали — этот симптом неизбежного скорого конца мне пришлось запомнить довольно скоро. Входя в дома, чтобы помочь живым, некоторых я обнаруживал мертвыми и наскоро звал на помощь, чтобы вывезти трупы подальше. Желающих участвовать, тем временем, становилось все меньше — город охватила паника.
Люди состоятельные, целыми семьями уезжали в свои загородные владения, а бедняки теснились в инсулах, отказываясь покидать их и лишь по очереди выходя на поиски пропитания, когда голод становился невыносим. Для многих многоэтажные глиняные постройки превратились в настоящие саркофаги. Вонь разлагающихся в жарком летнем воздухе тел распространялась по городу и нигде не было от нее спасения. Ветер совсем не продувал город — на зло живым установился штиль.
Страх перед слепым и безразличным палачом был так велик, а желающих помогать врачей так мало, что даже сенаторы уже прибегали к моей помощи. В один из вечеров, возвращаясь с такого визита, я вспомнил о Тевтре. Надеясь, что он, как и большинство состоятельных людей уже покинул Рим, я все же решил постучать в его дверь, когда проходил через Сандалиарий. Тевтр жил все там же, где когда-то останавливался и Гален, едва прибыв в Рим. Какие насыщенные годы и как давно это, казалось, было…
Я пробирался по залитым нечистотами улочкам — в обстоятельствах подобных тем, сложно было бы критиковать эдила, за плохо поддерживаемый порядок. Добравшись до двери Тевтра, я постучал. Никто не откликнулся и я удвоил усилия. Когда стало ясно, что дома никого нет и мне не ответят, я все же дернул дверь — она оказалась открытой. Волна отравленного воздуха хлынула на меня, едва я вошел внутрь. Стало ясно, что неподалеку находятся мертвецы, может кто-то из его рабов. У Тевтра их было, как я помнил, с десяток.
Я позвал своего друга по имени, но ответом мне была лишь густая, тревожная тишина. Осторожно ступая, через атриум я вошел внутрь хозяйской части и у входа в один из первых же кубикулов увидел начавший разлагаться труп пожилого раба. Глаза мертвеца, мутные и белые, давно смотрели в вечность. Он умер, наверное, уже несколько дней назад.
Пройдя мимо тела и закашлявшись от удушающей вони, я вошел в следующую комнату. Здесь было пусто, только царил хаос — многие амфоры были разбиты, а один из деревянных шкафов упал, словно кто-то пытался схватиться за него и уронил. Во всем доме царил беспорядок, словно накануне здесь орудовали грабители, жадные до всего хоть сколько-то ценного. Я прошел еще дальше и услышал жужжание мух. Кубикул был занавешен плотной шторой, скрывающей комнату от света, обычно вешавшейся для более крепкого сна, чтобы ранний рассвет не выводил из царства Морфея слишком рано. Постояв в нерешительности несколько мгновений, я протянул руку и откинул штору. То, что я увидел внутри, запечатлелось в моей памяти навсегда.
Раздутый, гниющий труп Тевтра лежал в комнате. Множество насекомых ползали по нему, безразлично поедая мертвеца, словно он никогда и не был живым. Его стройное тело раздулось, словно было накачано воздухом. Скрюченный и застывший в неестественной позе, труп Тевтра лежал здесь уже давно. Обезображенное лицо с яркими признаками разложения расплылось и потеряло форму. Мухи ползали по гниющей и лопающейся коже, под которой обнажалась темная, мертвая плоть. Он явно умер еще раньше раба, труп которого я видел за атриумом.
Пробормотав слова молитвы я отшатнулся от увиденного и, кажется, глаза мои увлажнились. Еще месяц назад мы с Тевтром, одолжив лошадей у одного зажиточного земледельца, ездили на охоту и в ушах моих еще звучал его яркий, тёплый смех. Тевтр так любил жизнь…почему же он не позвал меня? Впрочем, обойдя дом, я уже догадался о причинах. Вероятно, посланные за врачом рабы, когда их хозяин уже тяжело болел, просто разбежались, прихватив с собой и все ценное. В доме Тевтра я обнаружил еще два трупа, а с полдесятка других рабов нигде не было видно.
Тело последнего я увидел на веранде, позади дома. Она почти выходила на улицу и сюда, время от времени, светило солнце. Это ускорило разложение, так что когда я, откинув другую штору, вышел на веранду, обезображенный быстрым разложением труп, окруженный высохшими лужами содержимого всех частей кишечника несчастного, обдал меня столь сильным смрадом, что я закашлялся и меня непроизвольно вырвало. Здесь я мог помочь лишь одним — отправить друга в последний путь.
Жаркое пламя ритуального костра унесло душу Тевтра. Ему не было даже тридцати пяти. Размышляя, что надо бы написать о случившемся несчастье Галену — Тевтр был в первую очередь другом моего учителя, я не успел осуществить задуманного — заболела Гельвия.
Сейчас, когда спустя сорок лет я пишу эти строки, мои подслеповатые пожилые глаза все еще увлажняются, едва я вспоминаю последовавшую за этим неделю. До этого дня проклятый мор был трагедией и испытанием для города. В предшествующий месяц я видел сотни и тысячи смертей, но то были, почти без исключения, люди мне чужие, а сейчас ледяная длань смерти протянулась и к самым близким — к моим родным.
Я почти не отходил от своей сестры, веля рабам даже близко не подпускать к нам Латерию и Луция. Сам я менял ей простыни, туники, поил и кормил мою Гельвию. Она, такая солнечная и радостная, слабо улыбалась мне — девушка стойко держалась. Я восхищался ее силой и смелостью. Словно сейчас я могу вспомнить жар на своей коже — горячая ладонь Гельвии, во время самых серьёзных приступов лихорадки сжимала мою так сильно…
Несколько раз приходил взволнованный жених, но я велел ему убираться прочь. Возможно, слишком грубо, но я всерьез беспокоился о жизнях всех окружающих. Не в силах ни найти верного лечения, ни разгадать причины этих ужасных болезней, я предпринимал все, что казалось мне верным. А дистанция, казалось, была одним из главных лекарств.
Черная сыпь усеяла нежную кожу Гельвии. Я помню искреннее беспокойство в голосе, когда она спрашивала, не испортят ли шрамы ее лица, чтобы жених ненароком не передумал. Часами я обрабатывал и подсушивал каждый из десятков волдырей, а ночью, когда сестре, порой, становилось лучше, позволял себе немного поспать или выезжал к другим пациентам — в те дни я совсем не щадил себя. Я перестал чувствовать себя живым человеком — мне казалось, я лишь инструмент, призванный выполнять положенную ему самим своим предназначением роль. Такое положение меня полностью утраивало — не было времени на лишние мысли. В работе я прятался от всего того ужаса, который повсюду преследовал меня.
На восьмой день Гельвии стало хуже. Ее часто рвало и мне все реже удавалось покормить ее даже чем-нибудь жидким. Гельвия совсем ослабла и даже чтобы приподняться на постели ей теперь требовалась моя помощь. Кожа моей сестры становилась все бледнее и временами мне казалось, что она тает прямо на моих руках. Я оставался рядом и отложил все визиты к пациентам — впереди был кризис. Судьба моей Гельвии вот-вот должна была решиться. Она слабо стонала, ночью ее мучали страшные сны, но стоило только проснуться — она все также улыбалась мне и говорила что-нибудь ободряющее, светлое. Представляла и рассказывала, как сложится ее жизнь после выздоровления, ведь любой кошмар рано или поздно заканчивается. Я с удовольствием слушал, охотно соглашаясь с каждой трогательной сценой, какую она мечтательно и красочно описывала вслух.
— Я так хочу научиться кататься на лошади, Квинт… — поможешь мне? — спрашивала она, слабо дергая меня за край туники.
Я честно признавался, что и сам весьма посредственный ездок, но клятвенно обещал начать с малого, а потом найти сестре более искусного учителя — надо только обсудить с ее женихом — кто знает, может быть у него уже есть кто-нибудь подходящий на примете?
Моя сестра счастливо улыбалась, откинувшись на набитых соломой подушках. Пуховые сохли во дворе — я не всегда успевал подать Гельвии таз и порой ее рвало прямо на них. К вечеру лихорадка достигла своего пика. Мою несчастную сестру трясло, она кричала и выгибалась. Я не знал, что предпринять и поил ее проверенными настоями, но неудержимая рвота выбрасывала все лекарства обратно. Меня охватили страх и отчаяние — у Гельвии начался черный понос. Моя сестра кашляла и корчилась от боли. Я был готов рвать на себе волосы и не находил места. Воздавая все новые мольбы Эскулапу, я делал все, что только мог.
Ночью, вскоре после полуночи, Гельвии стало лучше. Кашель резко отпустил ее, уменьшилась и лихорадка. Все это произошло быстро, словно кризис миновал. Казалось, даже сыпь стала отступать и побледнела. Все прошедшие дни я тщательно ухаживал за каждым волдырем и нагноения не было — сыпь могла бы пройти совершенно бесследно. Большие, ясные глаза Гельвии смотрели на меня с любопытством и любовью.
— Квинт, ты будешь гулять с моим сыном? — спросила она меня совершенно серьезно.
Сбитый с толку неожиданностью, я кивнул, стараясь придать выражению своего лица уверенность.
— Хорошо, только ты смотри, прошу, чтобы он не убегал далеко — на улицах так опасно! Научим его сажать цветы? Мы с твоей женой посадили столько прекрасных цветов в перистиле… Видел их бутоны? Бабочки иногда прилетают к ним, хлопают своими нежными крылышками, кружат вокруг — ищут, на какой бы присесть, а они все так хороши… — моя сестра мечтательно бормотала и улыбалась. Взгляд ее рассеянно блуждал.
Утром, за час до рассвета, Гельвии не стало.
За короткий срок, уже в третий раз я стоял возле погребального костра. Слезы, казалось, кончились и, после окончания всех церемоний мне необходимо было побыть одному. С тяжелой душой я гулял по кладбищу, читая высеченные на могильных плитах эпитафии[121]. Один из камней уже порос грязным, бурым мхом, но зубило могильщика, по заказу родственников, глубоко прорубило буквы.
Я прочёл:
«Судьба сулит многое многим, но очень редко держит слово. Публий XXVII лет».
В тяжелой задумчивости я двинулся дальше, горько размышляя о собственной судьбе и ее поворотах. Трава под моими ногами сухо шуршала. Высушенная солнцем, она пожелтела и пожухла. Таким же выжженым ощущал себя и я сам. Цвели деревья и кустарники, кричали птицы, словно и не было ничего необычного в этом жарком лете. Лишь толпы людей на кладбищах, да опустевшие улицы напоминали о разыгравшейся катастрофе, что тихо и безжалостно выкашивала жителей Вечного города.
«Флор, покоюсь здесь, юный возница. Рано начал состязаться и рано был низвергнут во мрак. XIX лет».
Надгробие было не таким старым, но тоже изрядно заросло. Сразу за ним я увидел еще одно, более древнее. Надпись читалась хуже, дожди уже начали размывать плиту, но буквы все еще были различимы глазу.
«Меня тоже согревало солнце. Меня тоже многое пугало, а многое радовало. Теперь нет ничего. Живи, пока можешь. Марк XXIX лет».
Очередная эпитафия вызвала в моем черствеющем от горя сердце тревогу. Латерия, моя Латерия — я волновался за жену, по ночам я почти не спал и мои потухшие глаза глубоко залегли в темных провалах глазниц.
С недели на неделю Латерии предстояло родить нашего первого ребенка. Последние месяцы, видя столько смертей и людских страданий, ломающихся судеб, я стал смотреть на мир совсем иначе. Следующая горестная эпитафия, в которую я невольно уперся на своем случайном маршруте между плит, словно задела туго натянутую струну в моей воспаленной душе. Несколько строк всколыхнули волну беспокойства, что ледяным потоком страха захлестнула мой разум. Я напрягся и сжал зубы, молясь всем богам и пытаясь отогнать эти страшные мысли.
«Волею злой судьбы и родов я ушла. Перестань лить слезы мой возлюбленный супруг, храни любовь ради нашего сына. А мой дух теперь среди звезд на небесах. Рутиция Мара. XXIII года».
Последний раз взглянув на надпись на плите, я ощутил, как неприятно заурчало в животе. В неравной схватке пытаясь побороть сковавший меня ужас, я бросился домой.
Время человеческой жизни — миг; её сущность — вечное течение; ощущение — смутно; строение всего тела — бренно; душа — неустойчива; судьба — загадочна; слава — недостоверна. Одним словом, все относящееся к телу подобно потоку, относящееся к душе — сновиденью и дыму. Жизнь — борьба и странствие по чужбине; посмертная слава — забвение. Но что же может вывести на путь?
Ничто, кроме философии.
Ни с кем не случается ничего такого, чего он не в силах был бы вынести. Случается то же самое и с другими, и они, потому ли что не знают, что с ними случилось, или потому, что желают щегольнуть своим возвышенным образом мыслей, остаются твердыми и непоколебимыми.
Было бы ужасно, если бы невежество и тщеславие оказались сильнее разумения.
Пришло письмо от Галена. Летом суда ходили особенно активно, так что письма теперь добирались быстрее. Однако, последнее время, события развивались столь стремительно, что даже эта естественная задержка в пару месяцев сейчас была особенно ощутима. Умерла Гельвия. Умер Тевтр. Умерли тысячи других людей, а мне пришло письмо, в котором Гален поздравлял меня со свадьбой, говорил о нравоучениях очередному жестокому идиоту и рассказывал, как поймал какого-то нищего врачевателя из крестьян под Пергамом, случайно затем убитого стражей карцера, 322 перестаравшейся при допросах. Это кажущееся равнодушие старого друга вызвало во мне приступ яростного гнева — в припадке я разбил кулак о крепкий стол. Нервы сдавали.
На поднятый мною шум в таблинум заглянула Латерия, и, чтобы никого лишний раз не взволновать, я разыграл безобидную сцену, будто уронил пергаментный кодекс. Осознавая, что Гален попросту ничего не знает о произошедшем я, тем не менее, не смог в тот момент смириться с этой мыслью и свиток пролежал на столе еще с неделю.
Ответ на это письмо я так и не написал. Сейчас же я могу привести его, для полноты своего повествования. Письмо оказалось необычно длинным — сказывалось то, что Гален уже добрался до Пергама и теперь писал без спешки, в самых удобных обстоятельствах родного дома. Прежние от него вести я всегда получал в моменты, заставлявшие врача откровенно спешить, как тогда, при бегстве из Пергама во время грянувшей войны с парфянами, или недавно, из Рима, по причинам куда более туманным.
«Дорогой мой Квинт!
Счастлив узнать, что ты стал мужем и уверен, что супруга твоя обладает всеми достоинствами родовитой римлянки! Будь счастлив с ней, а я, твой скромный друг, надеюсь лишь однажды познакомиться с ней! И пусть я не могу, как велит обычай, произнести их в подобающей от молодоженов близости, пара древних строк эпиталамы[122] от Сапфо пусть украсят мое к тебе письмо:
Эй, потолок поднимайте, О Гименей!
Выше, плотники, выше, О Гименей!
Входит жених, подобный Арею, Выше самых высоких мужей, Выше, насколько певец лесбосский других превышает!
Что до меня — я благополучно вернулся домой и занимаюсь обычными своими делами — пациенты, исследования и, конечно, любимая моя философия! В местах, что щедро взрастили меня, по-особенному ощущается само биение жизни, со всеми ее необыкновенными и неожиданными происшествиями. Напасть, о которой писал Аристид, милостью богов обошла Пергам — здесь никто не болеет. Надеюсь, все хорошо и в Риме!
Дорога оказалась непростой и запутанной. Выезжая из Вечного города я, признаюсь., запутывал следы, опасаясь возможной погони — прости, друг, что даже тебе я не мог открыть своих намерений. Сменив ряд городов на моем маршруте и попав в Коринф, пешком я затем отправился в Афины, где уже сел на корабль, дабы пересечь море. Между Коринфом и Афинами произошла со мной любопытнейшая история! Сможет ли лучше нее что-то продемонстрировать жуткие последствия необузданных страстей? Сомневаюсь! Но ты посуди-ка сам!
Встретился мне человек из Гортина, что на Крите, путешествующий, равно как и я, со своей компанией рабов. Слабостью его был дикий, жестокий нрав. В нередкие периоды вспышек гнева нещадно пинал он своих слуг, избивая их то кожаными ремнями, то прочим, что под руку попадалось. Больно было смотреть на его безумства, но что я мог бы сделать? Рабы — законная его собственность.
Недалеко от Афин попросил он двоих молодых своих людей принести ему что-то особое из багажа и, когда не смогли они этого отыскать, набросился на них с ножом, обрушив ужасные удары на головы несчастных. Ужасное зрелище! Нанес он им две очень скверные раны, а когда рабы закричали, хлынула кровь и сбежались зеваки — дикий хозяин их в панике убежал, бросив нож и трусостью своей являя позорное зрелище! Опасался, конечно, что за смерть рабов его могут приговорить судом, ведь Адриан повелел впредь деяния такие строжайше карать и наказывать. Прекрасный на мой взгляд закон! Необходимость давно назрела.
Я быстро оказал пострадавшим помощь, остановил кровь и зашил их раны, а вечером встретил этого идиота в трактире — он умолял меня избить его в наказание. Представляешь? Даже наказание он себе не мыслил иным, чем физические страдания! Насилие совсем выжгло разум этого несчастного…
Гнев, Квинт, запомни — самая безумная из всех вещей, которые совершают люди. Гнев, сладострастие, чревоугодие, малодушие, жадность, жажда власти, любовь к славе, зависть, честолюбие — все эти низменные страсти наших душ ведут лишь к одному — к болезням и страданию — остерегайся их как только можешь. Ежели сумеешь обуздать, совладать с ними сам — мудростью данной нам Асклепием, оберегай от таких пороков и всех, кто тебе дорог!
Расскажи, как идет твоя практика? Какие интересные случаи удалось встретить? Та история с колесничим была блестящей — еще раз скажу, что восхищен твоей находчивостью! Быть может, ты успел опробовать какие-нибудь новые подходы? Едва ли там будет что-нибудь неизвестное мне самому, но вдруг? Ты все же поделись!
Совесть моя, признаюсь, неспокойна. Произошла нелепая история, виновником которой мне приходится себя ощущать. Как ты знаешь, я не чураюсь лечить крестьян и рабов — недавно судьба привела меня в деревушку под Пергамом. Несколько десятков нищих, скверно питающихся людей, чьи тела иссушило солнце и бесконечный труд — вот и все ее скорбные обитатели. Там же, волею случая, проезжал и небезызвестный в моем городе врач, с которым я прежде не был, признаюсь, знаком особо близко. Не вдаваясь в многие, безразличные для нас обстоятельства скажу — вскоре мне довелось узнать, что врач этот владеет рецептом одного лекарства, чрезвычайно опасного!
Готовя его из растения, что растет по всей Малой Азии, он установил, что кровь всякого его принявшего настолько разжижается, что если хоть немного перестараться с дозой — неизбежным окажется кровотечение, остановить которое не получится и смерть от останется лишь вопросом времени — сколько ни взывай к Асклепию. Я долго убеждал его скрывать такой опасный рецепт в великой тайне, но он лишь посмеялся надо мной и заверил, что вовсе даже напротив, он собирается вот-вот опубликовать его, среди прочих своих рецептов. Похвастался мне, что уже успел договориться с владельцем книжной лавки на агоре и теперь направляется прямо туда, в Пергам…
Я опередил его! Вечером того же дня, обратившись к друзьям нового Азиарха, я донес о возможной опасности префекту Пергама и, клянусь Зевсом, не успел ничего предпринять как врача этого уже к утру отловили и, перестаравшись в выяснении замыслов, запытали до смерти. Идиоты!
Я не желал ему такого конца, когда передавал в руки властей. Мне вообще показалось, будто это всего лишь алчущий признания глупец, на свою беду сделавший случайное открытие и попросту не осознавший возможных его ужасных последствий. Если так, то и на мне есть часть вина, ведь погиб в сущности человек пока еще невинный!
Но если посмотреть с другой стороны, какое количество смертей от рук отравителей могла бы увидеть в следующий век империя, окажись его рецепт опубликованным? Ознакомься с ним половина Пергама — сплетнями и письмами, вроде хотя бы и таких, как наши друг другу, тайна этого опасного лекарства стала бы совсем скоро ясна всякому, даже в глухих провинциях! Ну а желающих прибегнуть к этому методу не пришлось бы долго выжидать… Я не знаю, Квинт. Порой, даже уверенные в собственной правоте, мы творим страшные вещи, о которых позже сожалеем. Продолжая, впрочем, считать их правильными, в каком-то другом, моральном аспекте. Нелепо, не так ли?
Когда мне приходят мысли вернуться в Рим — ты можешь посмеяться — я опасаюсь, что могу попасть в золотую клетку Палатинского дворца. Конечно, чрезвычайно приятно и лестно мне было слышать похвалы от великого нашего императора. Быть может, ты даже успел полюбоваться той памятной вещицей, о которой я упомянул в своей наспех написанной тебе (прости еще раз) записке. О! Первые минуты, глядя на нее, я ликовал! Но ведь соглашаясь, я изрядно рискую поступиться своей свободой и, если окажусь во дворце, смогу ли быть самому себе хозяином, или же превращусь в дорогого раба — слугу властителей нашего мира? Сколько горькая ирония — порой нас больно жжет самое желанное…
Да и чего же я, в сущности, по-настоящему желаю? Роскоши? Богатства? Боги миловали — мне это чуждо! Я много трачу, отдавая все, что щедро оставил отец. Ты сам свидетель — я охотно покупал другим, кто жаждет знаний, книги и инструменты. Многим помог устроиться. Даже с рабами своими мне, порой, доводилось добровольно делить одежду и скарб, да я вовсе не вижу здесь ничего выдающегося, лишь подчеркиваю свое безразличие к богатству. Не стал я, к счастью, рабом звонких монет, ведь всякий, кого они искушают, прежде должен был бы уже успеть сделаться рабом своего желудка, тряпья, украшений, азарта, мраморных сводов и девок для услады. Можно лишь посочувствовать бесконечным испытаниям этих глупцов, но с ними мне однозначно не по пути!
Однако, если почести — не дорога к богатству — чего же хочет моя природа? Славы? Известности? Поиска истины? Но ради чего, да и можно ли ее отыскать? Что ею является? А чем является сама слава, если через поколение, может быть два, даже самые блестящие достижения забудутся потомками? Можно ли всерьез рассчитывать, что имя смертного может, нарушая законы природы, после жизни его обрести бессмертие? Как этого добиться? Я много размышляю об этом.
Гален
В то время мне совсем некогда было думать о моральных дилеммах, природе своего учителя и его отношениях с деньгами. Как бы я ни уважал Галена — вот-вот должна была начать рожать Латерия и для возвышенных диалогов я был бы, пожалуй, собеседником довольно скверным. Озаботившись и предприняв все возможные предосторожности, я нашел повитуху, которая согласилась помочь моей юной жене с появлением на свет нашего долгожданного первенца.
Звали ее Захава и родом она была, кажется, из Иудеи — в летах уже женщина, которой было за сорок. Морщинистая, смуглая и крепкая она совершенно сразила меня своим знакомством с трудами Сорана из Эфеса. Этот знаменитый грек, умерший всего лет за тридцать до событий, о которых я пишу, оставил немало сочинений по родовспоможению, женским и детским недугам. И, хотя Соран принадлежал к врачебной школе методистов, так презираемых Галеном — Сорана, по истине, было за что уважать.
В его трудах процесс родовспоможения, пожалуй, впервые отходил от грубых и насильственных практик, навязываемых традиций. Сколь многие среди несчастных женщин вынуждены подвергаться им, из немалого числа тех, кто не способен разродиться сам. Вдобавок, Соран первым описал секреты предупреждения разрыва женских причинных мест, поворот плода на ножку и головку, правила выполнения эмбриотомии, а также, щедро делясь накопленной мудростью, описал и многие другие вопросы. Восхищаясь осведомленностью и опытом Захавы, я попросил женщину быть поблизости и мы договорились о нехитрых помещениях, где я смог бы найти ее при необходимости, когда Латерия начнет рожать. Затем, велев рабам тщательно прибраться в доме, я принес щедрые дары Юноне, богине семьи и материнства — все было готово. Теперь оставалось лишь ждать. А потом…
Я никогда, наверное, не буду готов подробно вспоминать и описывать те черные дни. Боги не дали нам с Латерией счастья ощутить себя родителями. По одним им ведомым причинам, не позволили они и долго гореть нашему семейному очагу. Немыслимо сосчитать, сколько раз в ту пору проклял я их за бессердечную жестокость!
К концу лета, с трудом уладив дела и потеряв интерес к жизни, я, мечтая лишь найти достойную смерть, поступил в распоряжение командования второго Благочестивого — одного из двух новых легионов, собираемых Марком Аврелием в Аквилее. Небезразличные к моей судьбе люди, считавшие меня своим другом, предупреждали, что город поражен мором и легионеры сотнями бесславно умирают там, находя свою смерть от кровавого поноса много чаще, чем от клинков варваров. В самых красноречивых фразах я пояснил всем окружавшим меня родственникам и немногочисленным друзьям, что подобная участь кажется мне весьма заманчивой и ничего не стал слушать из речей, что произносились мне в ответ.
Холоднее, чем он заслуживал, попрощавшись со старшим братом, под цепким взглядом ненавидящего меня отца Латерии, у которого я украл дочь, я собрал скромный скарб и спешно покинул Рим, отправляясь на войну. Жизнь раскрыла передо мной новую, мрачную главу.
Осень раскрасила деревья, то тут, то там мелькавшие вдоль дороги, в пестрые цвета увядания. Желтые, алые, багровые и крапчатые, перед своей смертью листья озарялись множеством цветов. Ощущая себя таким же увядающим, я завидовал их красочности. Мой собственный мир, напротив, превратился в серое, выцветшее полотно, сшитое из горького отчаяния, презрения к самому себе и гневу на безжалостную судьбу, чьими стараниями я ехал искать свою смерть. Эмилиева дорога, по которой я выехал из Рима — главный путь Северной Италии, была проложена до самой Аквилеи, соединяясь со множеством других ответвлений, ведущих в Паннонию, Норик, Истрию, Далмацию и другие провинции громадной империи.
Основанная римлянами как колония солдат еще несколько веков назад, Аквилея была призвана защищать северные границы государства от нападения варварских народов, а также могла служить в качестве плацдарма для наступательных операций и завоевательных походов. Довольно крупный город, хотя меньше Пергама и, тем более Александрии, Аквилея стояла в нескольких милях от Триестского залива, раскинувшись на реке Натисо. Местность, в которой ее заложили, была описана еще знаменитым Марком Витрувием Поллионом, в его труде «10 книг об Архитектуре». В ту пору едва ли это могло бы меня заинтересовать, но много позднее я все же ознакомился со строками этого великого архитектора:
«Если город будет основан на болотистом месте, то при условии, что болота будут у моря, а город обращен на север или на северо-восток, болота же расположены выше морского берега, можно счесть, что город основан разумно. Ибо путем проведенных канав вода отводится на берег, а море, загоняемое бурями на болота, благодаря сильному прибою волн и своим морским примесям, не допускает разводиться там болотным тварям, а те из них, которые из вышележащих мест подплывают к самому берегу, уничтожаются непривычной для них соленостью».
Тут же, в Аквилее был построен крупный речной порт, термы, Форум, а также процветали торговля и производства весьма изысканных ремесленных товаров — янтаря и множества других. Начав свою судьбу с ролей сугубо военных, Аквилея была хорошо укреплена и теперь, когда варвары впервые за много лет нарушили границы и предъявили претензии, роль ее крепких стен неизмеримо возрастала. Едва стихли отзвуки сражений с парфянами, на истощенную войной и эпидемией империю вот-вот собирались навалиться такие полчища северных дикарей, что численность парфян показалась бы жалкой горсткой зарвавшихся восточных гордецов.
Пока в компании будущих легионеров я добирался до Аквилеи, мне удалось узнать и много других историй об этом городе и, хотя в ту пору я не был склонен интересоваться чем-либо вообще, некоторые вещи мне все же запомнились. Дорога обещала быть долгой — повозка шла неспеша, в то время как предстояло пересечь всю Италию и, пройдя еще существенный отрезок над Адриатикой, преодолеть более четырех сотен миль, разделяющих Рим и Аквилею. Все это могло занять недели две, или даже дольше.
Едва ли я когда-нибудь сгодился бы на роль бойца — моя рука никогда не держала клинка длиннее ножа, так что в легион я отправлялся в той роли, какая была ближе всего к моим нехитрым умениям — хирургом и военным врачом.
Получив чин ординарного медика — меня знали как одного из учеников Галена — я направлялся на общий сбор, чтобы с двумя дюжинами других хирургов работать под командованием главного медика легиона в валетудинарии. Армейская служба была наполнена простыми, ясными перспективами строгого подчинения и следования приказам. Хотя должность ординарного медика приравнивалась к центуриону, значительных усилий ума она, все же, обещала от меня не требовать. При состоянии же моей души в то мрачное, темное время — я не мог бы пожелать ничего лучше. В конце концов, все требования к военному врачу емко выразил еще Цельс[123], в прошлом веке. В своих трактатах этот, поднаторевший в медицине богатый работорговец, писал:
«Хирург должен быть молодым или, по крайней мере, не слишком пожилым; с крепкой и сильной рукой, которая бы у него не только не дрожала, но и хорошо служила, левая так же, как и правая; со взглядом острым и ясным; он должен быть храбрым и благочестивым, во всяком случае, чтобы не думать ни о чём другом, кроме как о выздоровлении своего больного, чтобы крики того не заставили его ни сделать быстрее то, что он должен, ни ампутировать менее, чем это необходимо, как будто бы при этих стенаниях он оставался во всём и полностью бесстрастным».
Не слишком, может быть, уверенный в своей благочестивости, за полную бесстрастность и равнодушие к крикам пациентов я вполне готов был тогда поручиться.
Ночуя в придорожных трактирах, я часто просыпался в холодном поту. Меня мучали кошмары. Вот она, такая истощенная, смотрит на меня глазами, в глубине которых словно скрываются просьбы о прощении. Вот я держу ее за холодную, влажную от пота руку. Все простыни в крови… Каждая ночь, когда мой покалеченный разум оставался наедине с самим собой, плодила чудовищ, разрывающих мой рассудок гнетущими воспоминаниями и страшными картинами. В таких случаях люди обычно склонны говорить, что раны души лечит время, но всякий, на собственном опыте столкнувшийся с настоящим горем знает, как лукавы эти слова. Как упрощают они реальность, пытаясь выдать желаемое за действительное.
Подобно тому, как все стирается временем, так и само время, благодаря нашей памяти, является нестареющим и неуничтожимым. Сколько раз воздавал я хвалы Мнемосине[124], богине наших воспоминаний, но теперь я искренне умолял ее стереть все события прошедшего года или, если ей угодно, даже и более долгого периода. Тщетно — как Эскулап, когда я просил его об излечении любимой сестры Гельвии. Как Юнона — богиня семьи и материнства, когда я молил ее о жизни Латерии и нашего сына — Мнемосина также оставалась глухой и безразличной ко всем просьбам. Все боги отвернулись от меня, а может, и я думал тогда об этом все чаще, никогда и не были на моей стороне.
Оживляя свежих мертвецов, каждая ночь терзала мой воспаленный разум снова и снова. Навечно в моей душе запечатлелись слова эпитафии, выбитые на незримой поверхности души, так же глубоко, как зубило могильщика выбило их на каменной плите. Хмурым, дождливым днем под ее каменной тяжестью навсегда исчезли Латерия, наша любовь, мой ребенок и все мечты о тихом семейном счастье, которое боги нам не подарили.
«Той, которая страдала в родах III дня, не разрешилась от бремени и завершила свой земной путь. Латерии, ушедшей в XX лет».
Конечно, в первую очередь я винил самого себя. Отступив от данной мною когда-то клятвы Гиппократа, нарушение которой лежало в самой основе нашего знакомства с дорогой Латерией, я сам накликал беду — справедливые боги лишь воздавали мне по заслугам. Я ненавидел весь мир, проклинал свою судьбу, но они оставались также холодны и безразличны к моему горю и проклятиям, как далекие, молчаливые горы, силуэты которых виднелись вдалеке, пока мы пересекали какие-то глухие места.
Особенная мрачность и ночные кошмары, от которых я нередко просыпался с громким криком, быстро снискали мне довольно скверную репутацию среди немногочисленных спутников, так что за весь день я мог не произнести ни слова — меня сторонились и старались не замечать, сдержанно терпя, словно одно из многих других неудобств длительного путешествия. В один из слившихся воедино дней, грохоча колесами и едва не столкнувшись бортами, с нашей повозкой разминулась другая, следовавшая в противоположном направлении — в Рим. Огромная клетка, внутри набитая запачканной кровью соломой и несчастными, обреченными людьми — вот что было поклажей двух понуро тащивших ее лошадей.
Узники северных варваров, почти все женщины и дети — этот караван сломанных судеб обреченно тащился, чтобы встретить незавидное будущее. Все они, вероятно, будут проданы в рабство и те немногие, что не умрут в пути от болезней, покинут мир по вине животной жестокости новых владельцев — так я тогда думал. Все рисовалось мне в красках столь мрачных, что тяжело о них вспоминать, но я врал бы себе самому, пытаясь описать те времена иначе. Иных красок в палитре моего рассудка тогда попросту не было.
Спустя семнадцать дней, по подвесному мосту, через главные ворота мы въехали в Аквилею. Усиленный патруль проверил наши документы — в этих краях положение уже было военным. Несколькими разорительными набегами варвары объявили Риму войну и жестокие столкновения могли произойти со дня на день. Готовясь к ним, римляне выстроили в городе солидный валетудинарий — военный госпиталь, суетой и перегрузками обещавший мне стать надежным убежищем от мыслей о собственной судьбе.
Знакомство с главным врачом легиона прошло холодно, впрочем, иным оно не могло бы быть — это был закаленный во множестве военных кампаний ветеран. Всадническое сословие — обязательный элемент при желании занять подобную должность, обеспечивало ему надежный денежный тыл и многие искреннее не понимали, что может заставить состоятельного, не старого еще человека провести многие годы, а то и десятилетия своей жизни в холодных и мрачных полях военных лагерей, променяв на них негу, роскошь и комфорт роскошных полисов империи.
Я же, наперевес с собственным горем, отлично понимал, что непросто было бы найти более подходящий способ спрятаться от груза проблем, чем война. Словно лучи зеркал Архимеда, защищавшего Сиракузы и сжигавшие вражеский флот, война помогала сфокусировать свое внимание на одном моменте — настоящем. А был ли ты солдатом, командиром или хирургом — не имело никакого значения, дух Марса со временем охватывал всех, прочищая рассудок.
Едва приехав и разложив свои нехитрые пожитки, уже сейчас, без промедлений я был нужен в уходе за множеством пораженных мором пациентов. Около сотни их томились в громадном, по-военному четком лабиринте кубикулов. Лежа на соломенных постелях, их серые, измученные лица были поражены той же сыпью, следы которой я так часто обречен был видеть с момента возвращения римских легионов из парфянской кампании. Та же болезнь, что унесла мою сестру, охватила не только Рим, но быть может, уже всю империю.
Являя собой огромный прямоугольник, валетудинарий состоял из четырех крыльев, соединенных общим просторным помещением, которое мы использовали для сортировки больных и раненых. Рассчитанный на тысячу человек, здесь была своя кухня, помещения для врачей, а также помывочные и туалеты. Одну из веток акведука, питавшего Аквилею отвели сюда, так что в чистой воде не было никаких ограничений. Поговаривали, что вскоре к Аквилее должны будут подойти сами императоры — Марк Аврелий и Луций Вер. Но тогда, в первой половине осени, насколько доносила разведка, они еще были в Риме.
Проснувшись от очередного кошмара, ночью у костра, разведенного дежурными врачами, я слышал, что Марк Аврелий провел в Риме очищающие ритуалы, призывая всех богов необъятного пантеона, веками поглощавшего все верования покоренных народов, спасти Рим от напасти. Лектистернии[125] — так их называли, эти обряды были призваны задобрить разных богов угощениями. Сотни жрецов расставили перед храмами мраморные статуи Изиды, Кибелы, Митры, Юпитера, Минервы, Асклепия, Эскулапа и многих других, потчуя их яствами, выставленными тут же, в драгоценных сосудах и ползая на коленях.
Цинично мы смеялись над этими попытками призвать высшие сущности на помощь жалкому человечеству. Личности коллег-медиков, которых мне довелось встретить в Аквилее, как нельзя лучше подходили к моему мироощущению. Прошедшие через ад, видевшие столько смертей, расчлененных тел и вспоротых животов, из которых наземь валятся внутренности, хмурые души их давно спрятались за крепким щитом, сшитым из хлесткой иронии и мрачного скептицизма.
Последние недели налегая на вино, по утрам я стал просыпаться тяжело и, едва разлепляя глаза, подолгу пытался привести себя в чувство, распространяя запахи перегара. Несколько штрафных мер со стороны легионного медика сделали меня скорее более хитрым и скрытным, чем сдержанным в вине. Сладкие дары Диониса, казалось, несколько заглушали душевные муки, а ночные кошмары перестали являться, сменившись тупой чернотой, в которую уходил мой разум до самого рассвета и насильного пробуждения.
Проводя почти все время в валетудинарии, я лишь несколько раз прошелся по улицам города, посетив термы и Форум. В сравнении с Римом и Александрией все казалось мне мелким и примитивным, так что без всяких сожалений я игнорировал примечательные места города, предпочитая суровую компанию собутыльников, с которыми мы ночами распивали дешевое пойло, травя поражавшие своей откровенностью шутки. Так шли месяцы — наступила зима.
Словно желая раздавить римлян, нападение произошло с двух сторон. Прорвав границу Панноннии, на земли империи ступили полчища северных племен, а внутри города усилился мор. Полыхая, он охватил Аквилею с такой интенсивностью, что тысяча мест в валетудинарии совсем скоро не могла вместить даже половины от всех, кто нуждался в медицинской помощи. Многие несчастные оставались на улицах, выгнанные из домов после появления тяжелых симптомов — кому могли, мы старались помочь и найти место, но сотнями они замерзали прямо на улице.
Днем и ночью, за воротами города полыхали погребальные костры — в Гадес уходили и солдаты и мирные жители — мор уносил всех. Гибли и врачи — один из моих товарищей по дежурствам, уроженец Коринфа, легким акцентом напоминавший мне о Галене, отдал душу после недели мучений. Он много шутил, не жалел о своем прошлом и не боялся смерти, даже когда ее скорый приход стал очевиден. Когда глаза его уставились в вечность, рот все еще украшала блуждающая, презрительная улыбка, словно он смеялся в само лицо Либитины.
Я думал, а в тайне и надеялся, что скоро последую за ним и не жалел себя, ухаживая за все растущим числом умирающих людей, захлебывающихся рвотой и пораженных характерной сыпью — печатью смерти. Наступившие морозы усугубляли положение и ослабленные холодом тела хуже сопротивлялись болезни — мор косил с трудом набранные легионы. Что-то поменялось в самой болезни — все чаще сыпь выглядела так, будто кожу посыпали пеплом. И чем объемнее были пятна пепла — тем ближе была и смерть.
Когда с границ стали поступать ужасные вести о продвижении варваров, чье число, даже в самых смелых прогнозах, оказалось жестоко недооценено — по меньшей мере половины гарнизона уже не было в живых, а большинство других, переболев, были ослаблены последствиями. Ни разу не болел лишь я да еще крохотная горстка счастливцев, неспособных объяснить собственную удачу. Тяжёлая, словно походный котел, голова, в те редкие ночи, что я все еще успевал напиваться, оставалась единственным недугом, тяготившим мое тело.
Сотни и тысячи раз оказываясь в самой тесной близости от людей, пораженных мором, словно находясь под личной защитой неизвестного покровителя, я не болел и ни единый волдырь не осмелился поселиться на моей коже — казалось, я был неуязвим. Не описать, с каким удовольствием я променял бы собственную никчемную жизнь, чтобы вернуть на этот свет Латерию и Гельвию или, хотя бы, одну из них. Но как бы ни были уверены многие, чью голову кружит кажущееся всевластие, боги никогда не позволяют нам самим выбирать свою судьбу. А в редкие моменты, когда нам кажется, что это так — искушенная иллюзия дурманит разум, что обычно, довольно скоро, становится ясно и самым упертым гордецам.
Измученный болезнью фронт Панноннии, перед лицом кажущихся бесконечными варваров пал, открывая дорогу вглубь империи. Племена хлынули, грабя и убивая всех, кто попадался на их пути. Изрядно истощенные силы, время от времени, вставали на их пути, но безжалостно сметались неудержимым потоком дикой массы. Казалось, прорвало плотину и Рим движется к своему закату. Ведомые самым многочисленным племенем маркоманов, небывалый союз из более чем полусотни варварских племен и народов неудержимо продвигался по янтарному пути, конечным звеном которого была Аквилея.
Вскоре мы узнали, что пал Лимес. Неделей позже за ним последовала Савария, а затем Петовион и Эмона. Заполнив всю Паннонию, словно саранча, варвары оставляли за собой сотни тысяч мертвых, а еще столько же несчастных, кто не успел убежать или спрятаться, брали в рабство. В кровавой резне, ослабленные болезнью форпосты римлян не могли сдержать этот страшный натиск — приближалось неизбежное. Словно вал смерти, грозящий пустить на дно самый крепкий корабль, громадная орда приближалась к Аквилее. Уже на днях город, укрепленный высокими стенами, но теперь все больше кажущийся беззащитным, должен был встретить свою судьбу.
Оценив располагаемые для задач обороны ресурсы, командиры не сумели насчитать даже одного боеспособного легиона и бросить те скромные, чтобы не сказать ничтожные силы, какими располагала истощенная мором Аквилея, означало обречь бойцов на быструю и бесславную смерть под дубинами и копьями варварского полчища. Решено было укрепиться и принять осаду, если, конечно, племена не смогут взять город первым же приступом. Первый хорошо укрепленный город на пути бесчисленного противника, Аквилея обязана была выстоять, чтобы выиграть время для ответных действий войск империи.
Доблестные императоры, на появление которых возлагались такие надежды, казалось, медлили. Не было подкреплений. Не было обнадеживающих писем. Вестей из Рима не было вообще. Город, в котором до эпидемии жило не меньше ста тысяч, а теперь едва ли половина, охватила паника. Солдаты двух легионов, ни разу не обнажавших гладиусы, но уже потрепанных хуже, чем после самой лютой сечи, как могли усмиряли людей, чтобы сохранить в городе относительный порядок.
Я был в тот вечер, когда на горизонте показались первые отряды противника. Уже ночью, когда тьма опустилась и черным покрывалом укутала окружавшие город земли, любой мог разглядеть десятки тысяч огней исполинского лагеря, которым встали варвары, численностью своей неся в ряды гарнизона Аквилеи смятение и страх. Без юношеской храбрости, но с равнодушием обреченного я взирал на этот костер, свет которого был таким ярким, словно мог превратить ночь в день. Где-то там, в паре миль от стен, остановились, возможно шестьдесят, восемьдесят или даже сто тысяч дикарей. Недавние победы отлично воодушевили варваров и теперь они, укрепившись в вере в свое могущество, сокрушали римские войска, готовые рвать врага зубами.
В ту ночь никто, наверное не спал. Огни костров, занимающих весь горизонт, казались продолжением звездного полотна, словно ночью земля и небо слились воедино. Тревога и липкий страх пропитали город. Ставни большинства домов были крепко заколочены. многие жители, за несколько дней до подхода варваров, покинули город и теперь, изрядно опустевший, словно спрятавшийся в панцирь, он выглядел обреченным.
На стенах стояли шеренги легионеров. Множество скорпионов и лучников дежурили, не смыкая глаз с вражеского лагеря, но огни его оставались недвижимы до самого утра. Перед рассветом на город опустился густой туман. Температура воздуха все последние дни была неустойчивой и теперь колебания ее вызвали этот необычный эффект, словно сама природа встала на сторону дикарей, жестоко разорявших римские земли. В гнетущей тишине, словно погруженная в молочную пену, Аквилея тревожно ожидала мига, когда туман рассеется и появится возможность оценить обстановку. Многие с нетерпением, а иные со страхом.
Окончив ночное дежурство я собирался отправиться спать, но любопытство взяло верх и, уговорив начальника охраны одной из стен — центуриона с большим горбатым носом, которого пару недель назад я вытащил из лап смерти, пустить меня — я поднялся наверх. Стараясь не привлекать внимание многочисленных бойцов к своей персоне — стоять на стене мне не полагалось — я вместе с многими другими попытался вглядеться и хоть что-нибудь нащупать взглядом сквозь плотную туманную пелену. Тщетно — мириады неразличимых глазом капель надежно скрывали окружающие пейзажи.
Внезапный гром заставил гарнизон подскочить от неожиданности. Пугающе низкий, заунывный звук раскатами пронесся над городом, словно плакало огромное, невообразимых размеров чудовище. Гул нарастал, то превращаясь в рев, то ненадолго стихая — нечеловечески низким тембром он раздирал уши. Я видел, как многие солдаты начинали испуганно суетиться, теряя самообладание от животного страха, сдерживать который разум был не в силах. Гул нарастал и приближался. Спустя несколько минут к нему уже примешивался металлический лязг.
Густой туман, лишающий защитников Аквилеи возможности видеть дальше нескольких шагов, распалял воображение, в ответ рисовавшее самые страшные картины. Тут и там я замечал, как легионеры сосредоточенно молятся. Происходя из самых разных провинций пестрой на верования империи, их обряды отличались и казалось, будто стены города на миг превратились в огромный храм, объединивший всех богов в огромном пантеоне всех верований человечества. В противостоянии чему-то сверхъестественному, ждать помощи оставалось лишь от столь же сверхъестественных богов.
С реки подул холодный ветер, морозом пощипывая лицо. Туман задрожал и мутными клочками пришел в движение, постепенно начиная рассеиваться. Скрытое за свинцовыми тучами небо не пропускало солнечный свет и, казалось, будто сами боги не хотят наблюдать за людьми, покорно ожидающими своей участи.
— Эй, как думаешь, что это? — обратился ко мне шагавший по стене оптион. — Ты, кажется, врач?
Я смутился, ожидая, что он начнет негодовать по поводу моего присутствия на стене, но ничего подобного не происходило — ледяной холод охватившей всех тревоги, одновременно сделал отношения между людьми по эту сторону стены теплее. Немыслимыми, неуместными казались склоки и брань перед лицом чудовищной неизвестности, не сулившей ничего хорошего.
— Не знаю, но очень надеюсь, что источник звуков люди, а не какие-нибудь исчадия Гадеса — отозвался я.
— Да, звучит будто гудят себе под нос те самые циклопы, которыми меня бабка пугала — оптион несколько нервно рассмеялся.
Я видел, что он храбрится. Мне тоже было жутко. Внезапно, за молочной стеной, слегка рассеявшейся после порывов ветра, мелькнули первые фигуры людей. Гул стоял оглушающий — что бы это ни было — оно приблизилось уже очень близко. Плотным кольцом, словно душащий жертву питон, город сжимали в тисках варвары. Маркоманы, квады, сарматы, свевы, лангобарды, языги и, вероятно, множество других племен, обитавших за полноводным Данувием стояли здесь, словно вырастая из тумана. С косматыми головами, несмотря на холод, многие из них сверкали голыми могучими торсами. Иные были в кольчугах и шлемах, делающих их снаряжение не многим хуже, чем могли похвастать сами римские легионы.
Я заметил, что почти каждый в этой густой, но нестройной толпе, сжимал крупный щит, прижимая верхнюю его сторону к лицу. Многие свирепые лица густо поросли бородами и край щитов терялся где-то в копнах их волос. Насколько сквозь рассеивающийся туман видел глаз — варвары были повсюду, окружив город со всех сторон. Страшно было даже подумать, что произойдет с окружавшими город селами, с людьми, кто не успел уехать далеко вглубь Италии или отказался скрыться за стенами Аквилеи и оставить свое хозяйство.
Меня осенила внезапная догадка о происхождении страшного звука. Утробно мыча самым низким басом, на какой были способны их луженые глотки, тысячи северян при помощи какой-то хитрой особенности их щитов, вероятно, многократно усиливали этот звук, заставляя его резонировать и эхом разноситься по округе, пугая и бросая в смятение противника. Очевидно, такая мысль пришла не только мне — римские солдаты приободрились, наконец увидев перед собой врага из плоти и крови. Биться с бессмертными чудовищами загробного царства было перспективной куда более отчаянной, чем с любым числом живых и уязвимых дикарей.
— А ну ка дадим по косматым ублюдкам залп, парни — услышал я голос центуриона. Широкая его фигура, облаченная в крепкую броню, расталкивая замешкавшихся легионеров двигалась по стене. Поравнявшись со мной он недвусмысленно взглянул и дал мне сигнал срочно покинуть стену. С первыми выстрелами скорпионов и лучников гарнизона я уже бежал вниз по каменным ступеням. Мое место было в госпитале.
В ответ на римские стрелы из-за стены послышался оглушающий рев десятков тысяч дикарей. Полетели копья, брошенные могучими руками. Послышались первые крики раненых и умирающих легионеров. Скоро они прибудут ко мне, в валетудинарий. Не успев отдохнуть и не подремав даже часа, я заступил на новую смену.
Мор истощил медиков не меньше, чем бойцов в гарнизоне. Уже к первой осаде, из полагающихся на два легиона полусотни хирургов, пары сотен капсариев и депутатов — санитаров, обычно вытаскивающих раненых с поля боя, уводя из-под самого носа смерти, а теперь помогающих в валетудинарии, осталось не больше половины. Как и Рим по весне, гарнизон Аквилеи безжалостно косил мор и никто не знал, как остановить его или хотя бы ослабить.
Главный легионный врач не был, как и большинство военных, натурой излишне творческой и, в большей степени, предпочитал молитву, простое облегчение симптомов и усиленное питание. Иногда это работало, но чаще все же казалось мне бессмысленным, хотя и гуманным. Наблюдая уже не первую сотню смертей, я не видел никакой связи между силой молитв и обрядов, с числом выживших и умерших после заражения. Обработка безобразных проявлений сыпи, да попытки хоть иногда менять простыни и вымывать кубикулы давала наемного лучший результат, но для полноценного осуществления всего этого попросту не хватало рук.
Далеко не все капсарии и депутаты отличались добросовестным и самоотверженным подходом, ведь они даже не были полноценными врачами, а изрядно потрепанные бессонными ночами ординарные медики, включая меня, не успевали предпринимать все необходимое. Особенно теперь, когда к первому же дню осады в валетудинарий поступило с полсотни раненых копьями и стрелами защитников крепости.
Первый штурм не принес варварам ничего, кроме заметных потерь, но численное превосходство их было так велико, что кажется, это поражение даже не повредило их боевому духу. Тем более оно не смогло сделать их ряды хоть немного менее плотными — когда к вечеру туман окончательно развеялся, новый ужас обуял защитников города — море варваров тянулось, казалось, до самого горизонта, полностью окружив город. Наверное, здесь была сотня тысяч бойцов — невозможно было оценить истинные масштабы точнее. Очевидно было лишь то, что горстка из чуть более чем пяти тысяч все еще живых защитников Аквилеи обречена ждать помощи и крепко запереться внутри. Надеясь, что искусность варваров в штурме и осаде не окажется столь же высокой, как их численность.
Глубокой ночью главный медик легиона позвал меня к себе. Расположившись в отдельном таблинуме внутри огромного валетудинария, он часто работал по ночам, исписывая горы свитков бесконечными отчетами о положении медицинского состояния вверенного ему легиона. Не было уверенности, что в Риме их вообще читали — ответ ни разу не приходил, но военная дисциплина не терпела сомнений и, если отчеты полагалось писать — их следовало писать не раздумывая.
Измотанный и, кажется даже не успев переменить заляпанную кровью тунику, я приполз к его двери и постучал. Тит Прокул Селин — так звали командующего медицинской службой, сидел за своим рабочим столом и диктовал, по-видимому, очередной отчет. Немногим старше сорока, волосы его уже украшала блестящая, словно металл седина, а благородное лицо осунулось. Когда я зашел, в пелене усталости задев дверной косяк плечом и поморщившись от боли, Селин велел своему письмоводителю покинуть таблинум.
— Квинт Гельвий Транквилл — садись там — начал он нарочито официально.
Его усталая фигура сидела в деревянном кресле с опущенными плечами. Казалось, главный врач легиона истощен и держится больше на стойкости своей воли, чем благодаря силам измученного тела. Я уселся на деревянную скамью в углу, рядом с книжным шкафом, внутренне радуясь, что по крайней мере ноги мои отдохнут. Оперируя двоих раненых солдат, последние несколько часов я беспрерывно стоял на мраморном полу и ноги мои гудели, словно тысячи иголок рвались наружу.
— Ты неплохо показал себя, Квинт Гельвий Транквилл. Тридцать семь успешных ампутаций. Пять трепанаций, почти две сотни моровых смертников, которых ты исправно навещал, ухаживая за людьми, которых сложно было не признать обреченными. Девять вытащенных стрел, включая зашивания последствий и послеоперационный уход. Или десять?
Я пожал плечами. Мне не приходило в голову считать, сколько разных случаев проходят через меня в однообразные, утомительные дни. Но удивительно было слышать, что Селин изучал мою работу и так хорошо с ней знаком.
Почти не видясь с ординарными врачами лично, полагаю, он узнавал обо всех успехах и неудачах подопечных хирургов через сеть помогающих нам капсариев. Многие из них, видимо, подробно доносили ему обо всем происходящем. Я внутренне возблагодарил богов, что ни разу страсти не толкнули меня поучаствовать в паре заговоров, которые плелись вокруг Селина по ночам. Несколько раз побывав свидетелем подобных противных присяге бесед, я решительно отказался принимать в них участие — ни ненависти к начальству, ни честолюбивых замыслов сместить главу легионных медиков у меня не было. Для меня такие взлеты были заранее невозможны — в отличие от заговорщиков я не имел всаднического сословия. Нужный ценз в четыреста тысяч сестерциев, даже после щедрого подарка от Диокла, был недостижимой для Гельвиев суммой, а теперь, когда поредевшая семья оказалась разлученной всевозможными обстоятельствами, об это нечего было и мечтать. Да и если бы громадные средства нашлись, кто произвел бы меня в нужное сословие? Возможно, завтра Аквилея падет под штурмом и всем нам суждено погибнуть здесь уже в ближайшее время. Как некоторые могли всерьез думать о возвышении в столь смутных обстоятельствах, оставалось для меня загадкой.
— Благодарю тебя — я рад исполнять свои обязанности добросовестно — столь же официально, как поприветствовал меня минуту назад Селин, ответил я.
— Брось, Квинт — раньше у нас не было возможности откровенничать и завоевать доверие друг друга, но сейчас придется сократить этот нелегкий путь и уложиться в одну беседу. Как думаешь, это возможно?
Я задумался и неопределенно кивнул. Не понимая, чего он хочет от меня, интуиция подсказывала мне почаще соглашаться, чтобы быстрее отправиться отдыхать.
— Вот и славно — коротко улыбнулся Селин. — Знаешь какое письмо ушло вчера в Рим? Уже горели огни варварского лагеря, когда почтовый всадник вылетел из Аквилеи.
Я растерянно пожал плечами. Эта игра в загадки и странные вопросы, ответ на которые никак не мог быть мне известен, начинала все сильнее раздражать меня — сказывалась усталость.
— Как ты помнишь, главный врач третьего еще в прошлом месяце отправился говорить с предками — продолжал тем временем Селин. — В прошедший срок я выполнял его работу, хотя, признаюсь, границы все больше размылись — вместо двух легионов на весь гарнизон Аквилеи сейчас не наберется и одного. Кому впрочем, я это рассказываю — он махнул рукой. — Ты знаешь не хуже меня.
Я согласно кивнул. Ситуация уже давно была угрожающей и военная тактика подстраивалась под эпидемические обстоятельства куда сильнее, чем ожидало командование. Не было возможности дать отпор противнику — оставалось лишь укрываться за стенами города и отбиваться от редких, но опасных попыток штурма.
— Мне знакомо то, через что ты прошел — вдруг сказал Селин, строго посмотрев на меня.
Я удивленно поднял на него глаза.
— Да-да, смерть родных, гибель жены в родах, вместе с ребенком — моя жена тоже погибла. Много лет назад — сухо рассказывал главный медик. — Старые раны, это было уже очень давно — он поднял глаза к потолку, словно вспоминая что-то — да и вообще ты скажешь, будто у тебя-то все иначе, но я знаю — Селин говорил уже громче. — Я знаю, что это такое — потерять смысл. Не бояться смерти — искать ее. Выполнять свой долг, ждать неизбежного, мириться с судьбой — все это исповедуют стоики, не так ли? Но это лишь слова — разум ловко жонглирует понятиями и в прославлении силы духа пытается обрести утешение. Тщетно! — в жизни все иначе. Душа берет верх над разумом куда чаще — не так ли, Квинт?
Последние слова были произнесены им с булькающей хрипотой — спустя мгновение Селин сильно закашлялся.
Я молчал. Что я мог ему ответить? Если он говорил правду — он понимал мои чувства, должно быть, не хуже меня самого. А кто знает, быть может даже и лучше?
— Ты прав. Не отвечай. Я и без слов знаю твои мысли — не надо колдовства, чтобы понять эти чувства. Сейчас ты, быть может, даже раздражен, что все это говорит тебе чужой человек. Какое ему дело? Зачем он лезет в незажившие раны? Не так ли?
Наверное, ответ был написан на моем лице. Ожидав лишь короткого получения каких-нибудь скучных распоряжений, неожиданный поворот беседы застал меня врасплох. Утомленный разум мой на время стряхнул с себя пелену сна и теперь я внимательно слушал Селина, гадая, для чего он лезет ко мне в душу.
— Я не стал бы начинать такой разговор — ты прав, я человек чужой и не мое это дело. Вот только обстоятельства складываются таким образом, что пока Аквилея держится, мне следует позаботиться кое о чем. Быть может завтра нас всех зарежет орда дикарей, может падут стены или мор усилится пуще прежнего и утопит гарнизон в дерьме и блевотине — Селин поморщился от собственных слов. — Но пока этого не произошло, кто-то должен руководить врачами, капсариями и депутатами — всем этим проклятым валетудинарием, все больше походящим на атриум царства мертвых, чем на спасительный приют больных и раненых.
До меня начинала доходить нелепая на первый взгляд догадка, но я быстро отмел ее как невероятную.
— Я разузнал о тебе немного — ты ученик Галена из Пергама, так?
Я кивнул.
— Вы с Галеном знакомы? — я удивленно поднял на него глаза. Селин отрицательно покачал головой.
— Нет, но римские мои друзья говорят, будто искусность этого грека может затмить лишь его же надменность. В считаные годы он завел десятки врагов, но людей излечил — тысячи. Так ли это? — Селин испытующе посмотрел на меня.
Я уверенно кивнул — глаза мои, должно быть, светились гордостью. Слава моего учителя ширилась и росла.
— Рад слышать, что не все сплетни еще рождаются на пустом месте. И надеюсь, тебе поможет этот опыт — по крайней мере, он немало объясняет те успехи, которые ты успел продемонстрировать в Аквилее. Когда меня не станет — ты займешь это место — Селин похлопал рукой по деревянному креслу.
Он снова хрипло закашлялся, прикрывая рот платком. Кашель звучал тревожно — много раз я слышал подобный у заболевших мором но, впрочем, сырой холод мог вызывать и другие болезни. По одному лишь кашлю сказать наверняка было нельзя.
— Нет возможности уладить все формальности — мне известно, что заменить меня ты не можешь по сословию. Однако, по всем остальным нужным сейчас качествам… В иные времена, не будь Аквилея в осаде — были бы наверняка и другие решения — не обижайся. А сейчас их нет — я уже договорился с командующим и префектами.
Я ошарашенно смотрел на него.
— Но что случится? Почему ты собираешься покинуть службу? О чем мы говорим? — я сбивчиво засыпал Селина глупыми, как я вскоре понял, вопросами.
Глядя на меня и не произнося ни звука, он приподнял свою тунику и показал, что весь живот и бедра его были в сыпи. Усыпанная так плотно, будто вымазанная пеплом, кожа его выглядела хуже, чем у многих, кто прямо сейчас умирал в кубикулах валетудинария.
— Да, странно, сыпь не появилась на лице — видя мое тревожное изумление опередил предсказуемый вопрос Селин — я тоже не знаю почему. Зато что я знаю наверняка, так это о скорой смерти — он грустно пожал плечами. — Сегодня, после обеда, я уже не встаю с этого кресла. Меня обильно пронесло черным, ты ведь знаешь, каковы в таком случае последствия? — он слабо улыбнулся.
В этот миг я понял, что говорю с человеком, чью внутреннюю силу я доселе не мог себе даже вообразить. Как обладающий железной волей командир, Селин до самого конца исполнял свой долг перед империй и даже когда недолго осталось ждать смерти, холодный ум его думал об отчетах и преемнике на своем бесславном, тяжелом посту. Голос был таким спокойным и безразличным, будто Селин говорил об одном из тысяч пациентов в его валетудинарии.
Стоицизм? Философы? — подумал я тогда. Да, конечно, немало ученых мужей превозносят стоицизм, рассуждают и считаются искушенными в философии. Но Селин… Этот человек воплотил принципы стоицизма в собственной судьбе. Увидев в нем не только командира, но и смертельно больного человека, знающего, что осталось совсем немного, а Либитина уже машет рукой — я ощутил, как волна искреннего восхищения этой твердостью всколыхнула мою душу.
Следующие часы я очень много слушал и совсем немного говорил — Селин инструктировал меня обо всем, что нужно было знать, дабы медицинская служба вымирающего города не рассыпалась, хотя бы, сразу.
— Можно задать тебе последний вопрос? — глубокой ночью я смотрел на Селина с некоторым смущением.
Умирающий врач кивнул. Он слабел на глазах. Я удивлялся, как он вообще держится в кресле. Все чаще Селин заходился кашлем. На ткани, которой он прикрывал рот я заметил множество пятен крови.
— Почему именно я?
На несколько мгновений повисла тишина, словно Селин подыскивал нужные слова. Его глаза изучали меня, а блуждающая улыбка на осунувшемся лице с заострившимися чертами будто говорила, что он видит меня насквозь.
Тебе. Это. Нужно — коротко, делая акцент на каждом слове заключил он, жестом указав, что мне пора удалиться.
Едва я вышел за двери, внутрь проскользнул его письмоводитель. Послышался тяжелый, хрипящий кашель, который не стихал, наверное, целую минуту — Селин задыхался.
Надо ли говорить, что мое невольное и внезапное возвышение приняли далеко не все. Прошло еще три дня, прежде чем в тишине своего таблинума, нарушаемой лишь кашлем, Селин незаметно и, без малейших жалоб, умер. Железный дух его покинул истощенное мором тело, отправившись в вечность.
Занимая теперь не закрепленную за мной ничем, кроме устной договоренности Селина с командованием, должность главного врача двух легионов, я погружался в бумаги, пытаясь понять, что требует от меня новая роль и как мне достойно исполнять ее. Тем временем, ситуация за стенами начала неожиданно меняться — появились первые проблески надежды. Дошли вести, что императоры Марк Аврелий и Луций Вер выдвинулись из Рима, прямо сейчас двигаясь на север во главе закаленных легионов. Чудом военная разведка продолжала работать и, несмотря на тяжелую осаду, новости доходили до гарнизона. Еще через пару недель стало известно — войска императоров скованы громадной армией квадов — возможно, еще большей, чем осадила Аквилею. На пути они столкнулись под Вероной, где вскоре завязались тяжелые бои. Невозможно теперь было предсказать, когда и смогут ли они вообще пробиться.
Зато благие вести пришли с другой стороны — к Аквилее подходил префект претория Тит Фурий Викторин. Ветеран парфянской кампании, он двигался с фланга и уже через несколько дней должен был появиться здесь, под стенами Аквилеи. Совсем скоро стали известны некоторые подробности — Викторин подходил к осажденному городу с весьма разношёрстным войском. Легионы империи, размещаясь в тесных палатках походных лагерей, пострадали от мора особенно сильно, так что теперь пополнялись всеми, кого удавалось призвать. Тит Фурий Викторин вел с собой больше двадцати пяти тысяч солдат, почти целиком набранных из моряков, служивших теперь в пехоте. Также говорили о десятке когорт, собранных из римской городской стражи — вигилов и даже настоящей военной элиты — преторианцев.
У набранного войска, которое уже вряд ли справедливо было бы назвать легионами, не хватало ни выправки, ни военного опыта, если не считать преторианцев. Оставалось лишь верить в тактический гений Викторина, чье имя располагало к высоким ожиданиям. Силы не были равны, но римские войска побеждали и с большим перевесом в войсках противника — командование Аквилеи оживилось. Блеснула первая возможность избавиться от осады и, готовые бросить четыре тысячи бойцов для удара в тыл варваров, едва станет очевидной предстоящая победа римлян, центурионы готовили солдат, занимаясь построениями и обсуждением военных нюансов.
Мне, впрочем, было не до этого — ситуация в валетудинарии становилась все тяжелее. Некоторые ординарные медики откровенно саботировали мою работу, а дни выдались холодными — стоял январь. Все чаще люди замерзали насмерть. В страхе перед мором народ пытался держаться дальше друг от друга, ночевать на улице, прятаться в помещениях, плохо сохраняющих тепло — ударившие морозы серьезно осложнили положение гарнизона. Множество тел мертвецов теперь приходилось сжигать прямо в городе, нарушая древнейшие законы XII таблиц. Очевидно, они не писались для подобных ситуаций, когда город долго находится в окружении несметных полчищ, ждущих малейшей возможности просочиться внутрь. Еда в Аквилее становилась все более скверной и ограниченной — подвоза провианта не было уже много недель, а часть продуктов испортилась — спасал лишь холод. Хранить еду на улице оказалось простым и спасительным выходом, но всякий испробовавший это на собственной шкуре понимает его несовершенство.
Наконец, войска Викторина приблизились. В радостно взволнованном городе услышали далекие отзвуки множества буцин. Поднявшись на стены, каждый мог убедиться — разбившие лагеря на почтительном расстоянии, делающем бессильными дальнобойные скорпионы, варвары схлынули и огромными потоками перегруппировывались, готовясь принять бой. Даже равная пяти легионам по численности римская армия нисколько не испугала их. Приходилось признать, что за века войн с империей, варвары продвинулись в искусстве войны неожиданно далеко и теперь все сложнее становилось вести с ними бой. А извечное их численное превосходство сказывалось все сильнее.
То была страшная бойня. Почти целый день я наблюдал со стены, вместе с командирами гарнизона Аквилеи. Наши надежды, словно афинский флюгер на башне ветров, колебались от полной уверенности в победе римлян, до трагического осознания последовавшего тотального поражения.
В первый час завязавшегося сражения все шло неплохо и, далеко глядя с высокой стены, было видно, как римские войска продвигаются, тесня орды варваров — ряды их падали под натиском и отступали. Совсем скоро, однако, стало ясно — тактический уровень варварских вождей был недооценен — это была уловка. Ведомые маркоманами племена затягивали римские войска вглубь своего строя, а ровный, без возвышенностей ландшафт не позволял Викторину и его центурионами оценить истинное число воинов противника по флангам — кольцо сжималось.
Понимая, что все дальше затягивается в ловушку, Викторин предпринял возможные в непростой обстановке меры. Пехота римлян достойно сражалась и, продвигаясь к Аквилее, оставляла громадное число павших варваров, чьи тела усеивали долину позади римских колонн. А затем закрутилось…
Не обладая военными знаниями в достаточной степени, я так и не сумел понять, откуда позади римского войска выросла конница языгов. Племена северян превзошли все прежние достижения и перехитрили даже опытного Викторина. Сжимая римлян по флангам, нисколько не жалея людей, в озверении бросавшихся прямо на копья, чтобы ценой своих жизней задержать продвижение римлян, варвары отвлекли внимание легата перед самым коварным ударом. Тяжелая, облаченная в железо конница, во многом напоминавшая катафрактов парфян, словно молот ударила в спину римлянам. Завязался кровавый хаос.
К закату стало ясно — Викторин разбит. Гарнизон Аквилеи стенал от гнева, горя и печали. Надежда на освобождение, еще утром освещавшая множество лиц улыбками и громкими от возбуждения голосами, сменилась жестоким разочарование.
Варвары же ликовали. Оглушающий рев их восторга эхом отражался над долиной, раскинувшейся вокруг осаждённой Аквилеи. Угрожающе низкий, гул десятков тысяч глоток, усиленный конструкцией щитов, заглушал предсмертные крики раненых римлян, тысячами умиравших прямо там, в паре миль от стен города, до которого им уже не суждено было добраться.
Быстро темнело, поредевшие вдвое, но все еще многочисленные варвары отступали обратно в лагеря, не тратя времени на добивание еще живых бойцов Викторина. Казалось, будто отхлынуло живое море — они расползлись к своим палаткам и, то тут, то там, вокруг города загорались их костры, огненными стрелами пронзая покрывало темноты, безразлично укутавшей землю. Вставшая луна, залив призрачным серебром, осветила истерзанную страданиями долину, где нашли свою смерть многие тысячи римских солдат.
Я, Квинт Гельвий Транквилл, не был полководцем, чтобы оценивать тактические промахи в произошедшем сражении. Не был я жрецом, чтобы совершать ритуалы, провожая души павших в последний путь и моля богов принять их благосклонно. Я не был поэтом, чтобы воспеть эту трагедию в духе Персов Эсхила. Я был врачом! К тому же, предсмертной волею Селина, исполнял обязанности главного медика истерзанных эпидемией легионов. И как врачу, мне пришла в голову смелая, но вполне уместная идея.
С тремя десятками капсариев и парой врачей, кого мне чудом удалось уговорить на этот безрассудный, не обещающий возвращения живыми план, под покровом темноты, мы покинули стены Аквилеи, кутаясь в плащи. Защитный ров за стенами являлся следующим препятствием, но цепи опускаемого моста гремели бы так, что в тишине ночи неизменно привлекли бы внимание варваров. Нельзя было повышать и без того сумасшедшие риски столкнуться с карательными отрядами, какие могли бы отправить разобраться с внезапным движением вокруг города вожди варваров. Горстка вооруженных ножами медиков и капсариев не смогла бы защититься даже от полудюжины вооруженных, закованных в броню всадников.
В несколько приемов мы пересекли ров на лодке, которую нам, словно с огромного корабля, спустили стражники на стене, в нескольких местах привязав канатами. Теперь нужно было как можно быстрее добраться до поля, где еще несколько часов назад завершилась эта кровавая, бесславная для Рима битва. Не до конца представлял себе как — я горел желанием помочь тем, кому помощь была еще уместна. Спасти как можно больше людей.
В тот миг я совсем не боялся за свою жизнь — вдохновлённый тихим подвигом Селина, в выполнении своего долга я видел новое предназначение и мысль о смерти от клинка варвара возбуждала во мне лишь безразличие, словно речь шла о небольшой, сопутствующей любому достойному делу опасности. В некоторые мгновения я даже ловил себя на том, что идея такой смерти заставляет меня ощущать приятное волнение. Предаваясь глупым фантазиям, я представлял, как меня, представителя рода Гельвиев, посмертно наградят и прочтут красивую речь над костром, что унесет мою душу подальше от трудностей этого мира. Однако, не было времени тешить самолюбие — в моей власти находился пусть небольшой, но отряд живых людей, смотревших на перспективу героической смерти куда менее поэтическим взглядом. Я обязан был сделать все возможное, чтобы спасти жизни не только раненых воинов Викторина, но и уберечь всех этих отважных капсариев, депутатов и врачей, согласившихся на рискованное, почти безумное предприятие. Лишь трое ординарных медиков согласились принять участие в моем плане, а приказать остальным я не мог, так как командующий обороной Аквилеи дал свое мнение о моей задумке столь туманно, что можно было трактовать его слова и как отказ от всякой рискованной инициативы.
Спустя много лет я плохо помню подробности этой долгой, тяжелой ночи. Поймав мандраж, я действовал решительно, смело, быстро, энергией своей восхищая и заряжая спутников. Сверхчеловеческими усилиями, к утру нам удалось, наладив целый канал по выносу раненых с поля доставить к стенами Аквилеи огромное число раненых. Воодушевившись нашими успехами и благородным безрассудством, гарнизонная стража Аквилеи подхватила наше дело, перевозя на лодках и поднимая раненых на стену в специальных люльках. Истекающие кровью, но все еще живые римляне попадали в валетудинарий. Та ночь была тяжелой и для тех, кто отказался участвовать в смелой вылазке — больше двух десятков ординарных медиков оперировали людей до самого рассвета и освобождать их от прямых обязанностей не стал бы уже никто из командиров.
Лишь раз моя жизнь подверглась серьезной опасности — незадолго до рассвета я едва не погиб, пытаясь приподнять постанывающего, раненого копьем в живот преторианца. Лежавший рядом с ним темный силуэт оказался живым и здоровым мародером, методично обиравшим мертвых и умирающих солдат. Когда, сидя на коленях перед бредящим преторианцем и пытаясь изловчиться приподнять его, я задел тело притворившегося мертвым мародера он, видимо решив, что избежать столкновения не удалось, бросился на меня. От неожиданности я даже не успел испугаться. В темноте мелькнуло лезвие и я, уворачиваясь от направленного мне в грудь удара, опрокинулся на спину, чувствительно ударившись о промерзшую землю. Мигом спустя, наклонившись надо мной, мародер вновь занес нож, чтобы уже наверняка вонзить его мне в сердце, но рефлекторно я ухватил его за рукава шерстяного облачения и, увлекая на себя, ударил подобранными к животу ногами.
Кончик лезвия уже коснулся моей груди, прорезав плащ с несколькими слоями теплых туник под ним и порвав мышцу. Волею богов зимние одежды погасили силу удара и ребра сдержали дальнейшее продвижение лезвия. Противник же, получив удар ногами, перевернулся в воздухе и полетел куда-то за меня, громко приземлившись на одного из мертвецов — гулко лязгнула броня.
Выиграв несколько мгновений, я ухватился за копье, лежащее рядом с преторианцем, которому собирался помочь перед нападением и, глядя на мигом вскочившего на ноги мародера, угрожающе замахнулся обретенным оружием.
Мне никогда не довелось узнать, кто это был — римлянин или варвар. Хочется верить, что варвар, ведь обирать павших в бою соотечественников… Нелегко опозорить себя большим бесчестием! Взвесив обстановку и иначе оценив перспективы зачинающегося боя, фигура трусливо развернулась и пустилась наутек, быстро исчезнув во мраке ночи. Умел бы я метко метать копья — непременно сделал бы это, но видимо, волею богов не мне суждено было прервать жизнь этого ублюдка.
Зажимая кровоточащую рану на груди, рассеченной клинком, только тогда я осознал, каким чудом выжил и, чувствуя, как обильно струится под одеждой горячая кровь, отступил к ближайшим капсариями, которые помогли и мне и раненому преторианцу добраться до стен города. Там, в валетудинарии, нас уже ждала спасительная медицинская помощь.
Ближе к рассвету, ординарный медик зашивал мою рассечённую грудь и я, сжав зубы и морщась от боли, думал только о том, что за одну ночь удалось сделать слишком мало.
В Аквилею удалось возвратить почти четыре сотни раненых римлян — большинство из них выжили. Но остальных ждала скорая смерть от холода и ран.
Уже на следующий день произошло именно то, что и следовало предвидеть. Добивая крохи все еще живых римлян, по местам недавнего сражения прокатились конники варваров, попутно грабя оставшееся после ночных мародёров добро. Но что было куда более неожиданным — к вечеру лагеря варваров, долгие месяцы окружавшие начавший голодать город, внезапно пришли в суетливое движение.
Ожидая внезапной осады, которую вожди, быть может в каком-то безумном предсказании своих шаманов запланировали на ночь, весь гарнизон Аквилеи немедленно подняли по тревоге. Мирные жители заперлись в своих домах и в инсулах, которых здесь было намного меньше, чем в Риме, но без которых ни один крупный город не смог бы уместить всех за спасительными стенами.
Туго перевязанный после недавнего ранения, уставший, я вышел из таблинума. Вместе с горами отчетов на испещрённых письменами свитках и неподъемной ношей долга достался он мне от Селина, но ни торжества, ни удовольствия от этой сомнительной привилегии я не чувствовал. Командование признало мою ночную затею полезной, но в остальном никто не спешил принимать в свои ряды человека, занявшего свой пост лишь стечением обстоятельств, не имея ни благородного сословия, ни знатного происхождения. Мне, впрочем, было все равно.
Поднявшись на стену, вместе с множеством легионеров и центурионов я наблюдал за происходящим движением в лагерях противника.
— Ну что, вот к нам и ночная сказка в двери постучалась — тревожно пошутил, обращаясь ко мне, тот самый оптион, с которым много месяцев назад я столкнулся тут же, на стене, еще ординарным медиком, напивавшимся по ночам. В то время осада Аквилеи лишь начиналась и никто не мог подумать, что она продлится так долго — помощь из Рима, казалось, должна была незамедлительно появиться и побороть это досадное недоразумение. Когда это римляне долго сидели за стенами, боясь вступить в открытое сражение с северными дикарями?
Гасли огни костров, меняясь на более тусклые факелы — черные тучи войск двигались, но не в сторону Аквилеи, как предполагал бы штурм, а совсем в противоположном направлении. Несмотря на громкую и уверенную победу над войском Викторина, варвары теперь спешно снимали осаду и отступали, широкими людскими реками двигаясь по дороге, ведущей далеко на север. Жертвуя уже изрядно истощенной эпидемией и осадой Аквилеей, которая могла бы пасть через несколько месяцев, они перегруппировывались и двигались обратно — спеша возвратиться туда, откуда пришли. Но почему? Об этом я узнал уже утром.
Прискакавший на рассвете всадник из фрументариев — военной разведки империи, принес весть, что совсем скоро к Аквилее подойдут войска, ведомые самими императорами. Шесть легионов, включая костяк из выкованных в тяжелых боях ветеранов парфянской войны — бороться с этой силой варвары решили даже не пытаться. Ветераны — это не моряки Викторина, спешно переукомплектованные в пехоту — это настоящая, грозная римская армия. За поздно осознанные различия уже дорого заплатили квады, которые и задержали императоров под Вероной. В завязавшемся там многодневном сражении с войсками квадов, числом превосходящих римлян по меньшей мере вчетверо, квады оказались разбиты так жестоко, что командование племен растерялось, в хаосе сражения квады не поймали момента, когда еще не поздно было отступить и, оказавшись полностью окруженными, были перебиты до единого, в реках крови уплыв в Гадес вместе с собственным царем.
То был миг, когда разозленная империя выпускала накопившийся пар. Слыша эти истории, я невольно вспомнил об удивительной машине Герона, которую мы с Галеном видели в Мусейоне Александрии. Струи пара там быстро вращали огромный, тяжелый металлический шар и казалось невероятным, чтобы что-то столь бесплотное, как горячий воздух, могло двигать такую ощутимую и совершенно осязаемую массу стали. Но оно могло, да еще как!
Если бы не эпидемия, более чем вдвое опустошившая гарнизоны и легионы, союзу племен никогда бы не совершить всех тех кровавых безумств в Паннонии, что разорвали на части нечастную провинцию. К приходу суровых войск Аврелия и Вера требовалось привести город хотя бы в то натянутое понятие порядка, какое еще казалось возможным к осуществлению за то короткое время, что осталось после снятия долгой осады. Следующие три дня прошли в постоянной спешке и, сменами, день и ночь истощённые жители города вывозили тела мертвых, разгребали завалы и чистили улицы, изрядно пострадавшие за последний год.
Вопреки всем бедам Аквилея выстояла. Задержав полчища северных дикарей и замедлив их продвижении вглубь земель Рима, город выполнил свой долг. Но стены и улицы мало волновали меня — уделяя сну куда меньше времени, чем требовало тело, я не различал дня и ночи в заботе о раненых и заболевших, лежащих во вверенном мне валетудинарии. Игнорируя отчеты, я лично продолжал вести операции, командовать транспортировкой и сортировкой пациентов. Нелепым мне казалось марать папирус и пергаментные листы для писем, ответы на которые Рим все равно не удостаивал нас чести присылать. Как же мало в ту пору я еще знал о неписаных законах карьеры любого римского командира…Даже если речь шла о медицинской службе — армия есть армия.
Город ликовал. Яркой, шумной процессией, растянувшейся, наверное, на несколько миль, в Аквилею входили ведомые Марком Аврелием и Луцием Вером войска.
Настрадавшиеся от осады и униженные вынужденным бессилием римляне восторженно встречали победоносных воинов империи, одним видом своей доблести и мощи сеявших во множестве голов надежды на достойный реванш при преследовании отступавших северян. Не останавливаясь в городе дольше, чем требовалось для пополнения припасов, наевшиеся и отмытые в термах города войска через пару дней выступили по янтарному пути, рассчитывая освободить захваченные крепости Паннонии. Едва ли варвары успели бы хорошо укрепиться — необходимо было очистить провинцию и стабилизировать фронт.
Приняв во внимание некоторые заслуги, которыми за недолгий свой срок в качестве исполняющего обязанности главного врача легиона я успел обзавестись, командование поблагодарило меня, немного поворчав об отсутствии отчетов, но приняв это за мою неопытность. Мне также поспешили напомнить о невозможности без всаднического сословия занимать должность и, непосредственно командующие римскими войсками Секст Кальпурний Агрикола и Гай Ауфидий Викторин, сняли с меня груз ответственности, наградили за отвагу и вернули Риму Квинта — ординарного врача второго Благочестивого.
Правда, возможно, чтобы убрать излишнюю напыщенность из названия легиона, до сих пор совсем не блистательно показавшего себя и понесшего потери от мора, второй Благочестивый был переименован во второй Италийский. Уже в его составе, подчиняясь новому, пришедшему с Агриколой главному врачу легиона, вполне оправившись после полученной раны, я выехал по янтарному пути. Шесть легионов Рима преследовали варваров и следующие полгода прошли в череде, быть может не слишком трудных, но постоянных и утомительных боев, лишенных громкой славы. Римляне неуклонно освобождали свои земли.
Признаюсь, в те дни я не был оскорблен принятыми по моему поводу решениями. Никто не обещал мне возвышения, я не просил о нем, да и полученный пост не успел пробудить во мне амбиций. К тому же я был еще слишком молод. Мне шел лишь тридцать первый год и сейчас, не обладая талантами Галена, я был не многим старше, чем был мой учитель, когда ему доверили должность архиатра амфитеатра. Я же несколько месяцев, возглавлял целую службу осажденной Аквилеи, где люди тысячами умирали от эпидемии. Так что, без всяких сожалений — напротив, с благодарностью за бесценный опыт, позволивший мне, вдобавок, хотя бы немного отвлечься от пережитых личных драм, я продолжил совершенствовать свое врачебное искусство.
Впервые я выполнял свою работу в тех условиях, в каких и полагалось ординарному медику. Оперировал раненых бойцов в полевых условиях. Какие только ранения не прошли через меня! Ампутации конечностей, выпавшие внутренности, разбитые головы, вытекшие глаза, копья, наконечники которых выглядывали из-под ключицы, при входном отверстии раны, начинавшемся где-то над ягодицей — в те месяцы я насмотрелся разного. Если бы сейчас, на закате лет, меня попросили описать период жизни, в который я научился своему искусству лучше всего — я бы, безусловно, припомнил о периоде, проведенном бок-о-бок с Галеном. Но осада Аквилеи и последовавший за ней поход с войсками, закончившийся лишь в Аквинке, в чудовищной глубине варварских земель, стал настоящим экзаменом, который принимала у меня сама жизнь.
Кошмары о Латерии, умершей на моих руках, еще мучали меня время от времени, но, парадоксально, горы раненых и трупов словно бы исцеляли меня, делая сердце все более черствым — покрывая коркой цинизма. Иногда я еще просыпался в поту, но с каждым месяцем все реже. Несколько раз мне снилась операция много более страшная, чем любая из тех, какие я совершил в роли военного врача.
Латерия умерла на моих руках после долгого, мучительного для всех нас кровотечения — я до сих пор помню, как с каждым часом все холоднее становились ее руки, вцепившиеся в мои крепкой, но час за часом слабеющей хваткой. С трудом сдерживая слезы, крик отчаяния и разрывающую душу боль, под строгие команды повитухи Захавы я попытался спасти хотя бы ребенка, три дня задыхавшегося, но бессильного появиться на свет. Искусство Сорана не помогло.
Пытаясь сохранить остатки сознания в моем обезумевшем от горя разуме, я помню, что Захава хлестала меня по щекам, а я, слыша звонкие пощечины, совсем не ощущал боли, как бывает у вдребезги пьяных. Много раз, по ночам, меня терзало одно и то же страшное воспоминание, причудами памяти спрятанное в снах, словно вытесненное из рассудка. Вот я стою со скальпелем, склонившись над остывающим телом мертвой жены. Под ее скомканными в последней агонии простынями скопилось много темной, запекшейся крови — она вязкая, липкая и ледяная. Все окружающее кажется серым, чужим и бесплотным, будто я уже умер и лишь духом смотрю на все ужасы со стороны. А огромные глаза повитухи, требовавшей от меня действий, одни мысли о которых бросали в дрожь — пугали и шокировали. Сколько же боги в своей слепой жесткости могут издеваться над несчастным смертным!? — вопрошала тогда в пустоту моя истерзанная душа.
Вот Захава помогает мне сделать первые надрезы. Вот мы вскрываем живот моей мертвой жены. Холодный комок, поднимаясь из глубин груди, разрывает мне горло. Я вижу внутренности еще совсем недавно живой, любимой женщины. Слезы и пот разъедают воспаленные, не спавшие три ночи глаза. Я плачу и тяжело дышу, будто воздух превратился в яд. Мои руки трясутся.
Нам не удалось спасти ребенка — моего сына. Когда после всех чудовищных испытаний, под скальпелем в моей руке он появился наконец на свет — мальчик был уже мертв. Синее тело, еще теплое, но стремительно остывающее, вместе с матерью, в дыме костра отправилось к звездам, а я попытался навсегда забыть тот проклятый день, что отнял у меня все то немногое, что я имел. Глубокий старик пишет сейчас эти строки, так что, не сложно будет догадаться — мне это не удалось. Я не смог.
После укрепления в Аквинке, преодолевая по тридцать миль в день, за две недели медики легионов, среди солдат несокрушимой армии дошагали до Аквилеи. Мы вернулись в края, с которых полгода назад начался этот путь. Позади остались освобожденные, вновь укрепленные крепости Паннонии, но жертвы, с которыми столкнулся искалеченный северянами край пока невозможно было даже подсчитать. Десятками тысяч люди забивались захватчиками, словно скот, а еще больше несчастных увели в плен, где их ждала участь быть проданными в рабство или служить ненавистным варварам до самой своей скорой, для большинства из них, смерти.
Начиналась новая зима — на улице было холодно и я зябко кутался в плащ. Вопреки победам и радости, Аквилея встретила нас совсем не ласково. Едва десятки тысяч победоносных бойцов, вместе с императорами и командованием расположились в городе, ближе к новому году, мор захлестнул Аквилею с новой силой. Негде было спрятаться от этой снова и снова терзающей римлян напасти — ей не было конца. К тому же, прибывший на место Селина главный врач, возглавивший медицинскую службу, в моих глазах был закоснелым идиотом, чьи врачебные познания давно канули в Лету, если вообще когда-то существовали.
Он был средних лет мужчиной — опытным канцелярским дельцом, что слащавыми улыбками и похвалами умеет понравиться тщеславным вышестоящим. Чванливый гордец из богатой семьи, он не спешил навести ни свои, ни какие бы то ни было вообще порядки, предпочитая осторожно выжидать. За самолюбивой и уверенной защитой собственного, мнимого превосходства скрывался весьма робкий чиновник, сковывающий любую инициативу по одному лишь принципу «лишь бы чего не вышло». Медицинская служба была для него лишь мостиком — думаю, сам себя он мечтал увидеть подальше от войны и раненых, каким-нибудь пропретором[126] спокойной провинции, жиреющим на безобидном проворачивании давно укоренившихся схем обогащения, без героизма, грязи, болезней и жертв.
Но пропретором в жирной провинции он сейчас не был, а нарастающая эпидемия требовала решительных перемен в подходах борьбы с ней. Попытки же доказать это в ходе последней беседы в его кабинете, где я и сам успел недолго посидеть, едва не стоила мне места при втором Италийском. Глава медицинской службы Аквилеи угрожал усугубить и без того скверную ситуацию, но пойти на эксперимент, в случае неудачи рискуя лишь парой испорченных отчетов, зато понижая смертность среди жителей в случае успеха, было за пределами допустимых, с его точки зрения, возможностей.
Взбешенный, сжимая кулаки, я вылетел из его кабинета и, промчавшись по коридорам валетудинария, выскочил на морозный воздух. Прячась за легкой дымкой, солнце блекло светило в необычайно высоком небе. Ветра не было. Морозный день инеем посыпал траву, за лето пышно выросшую вокруг кирпичных стен валетудинария. Я оперся плечом на торец здания и, глядя вдаль, жадно вдыхал ледяной, чистый воздух, словно холод в легких мог остудить жар полыхающего в груди гнева. Мгновением позже я почувствовал, что кто-то смотрит мне в спину.
— Слыхал, будто ты успел стать местной знаменитостью, героически себя показал, ну и вот это вот все — за спиной я услышал вкрадчивый голос, который показался мне знакомым. Несколько насмешливый, он словно доносился из далекого прошлого, цепляя за собой громадный, похороненный трагическими событиями пласт куда более светлых воспоминаний. Голос шел из тех периодов моей жизни, когда она еще била ключом, суля многообещающее, радостное будущее.
Я обернулся. Взгляд поймал знакомое, благородное лицо в обрамлении темных, непослушных кудрей, среди которых уже появились первые серебряные нити. Белая тога, надетая поверх плотных шерстяных туник, а может и пара прошедших лет делали его образ крепче, чем хранила моя память.
— Ну, здравствуй, дорогой мой Квинт! — передо мной, радушно улыбаясь, стоял Гален.
Когда в силу обстоятельств нарушается равновесие духа, восстанови самообладание как можно быстрее и не оставайся в подавленном настроении слишком долго, иначе тебе будет уже нельзя ничем помочь.
Привычка восстанавливать гармонию усовершенствует тебя.
Если бы ты встретил человека, который смело смотрит в лицо опасности, который не следует слепо за своими желаниями, с улыбкой преодолевает препятствия на своем пути и сохраняет спокойствие в самый сильный шторм, разве ты не позавидовал бы ему?
— Но как же ты добрался? — удивленно спрашивал я Галена, когда мы крепко, как и подобает старым добрым друзьям, обнялись.
— Пешком, разумеется, сейчас ведь зима! Старший Антонин написал мне письмо, будто положение весьма тяжкое, общий сбор намечается в Аквилее и, более того, я нужен империи, как никто другой — представляешь? Надо было спешить — я немедленно отправился, большую часть пути преодолев на собственных ногах. Временами целый стадий мог пройти во сне, просыпаясь лишь если запнусь о камень или от порывов ледяного ветра — Гален поежился. А еще, по пути я дополнил гиппократовский труд «О воздухах, водах и местностях» — прекрасные мне попались образцы природной 367 фантазии. Непременно, Квинт, дам тебе ознакомиться с этими записями, если хочешь, конечно.
Гален, как всегда словоохотливый, улыбаясь тараторил, радуясь встрече со мной — своим старым знакомым — единственным, посреди совершенно чужих и, что важнее, чуждых ему мест и людей, преимущественно военных.
— Значит наш император-философ все-таки нашел к тебе ключик? — улыбнулся я.
— Вовсе нет! — строго парировал Гален. — Я не думаю задержаться — военные кампании не для меня. Человеку познания, пожалуй, не пристало скакать по диким землям, среди грязи, бескультурья и целого списка прочих неудобств, делающих всякую работу ума решительно невозможной!
— Ну а для кого же, по-твоему, это самый верный путь? — насмешливо и несколько более дерзко, чем имел в виду, поинтересовался я.
К счастью, Гален пропустил язвительный комментарий мимо ушей и засыпал меня вопросами о положении дел, восторгаясь удачей, что может, наконец, услышать о них из уст врача, а не легионеров и центурионов, тут и там попадавшихся ему на неблизком пути из Пергама.
Как мог подробно, но по-военному четко, я поделился с ним всеми наблюдениями и размышлениями о причинах мора, какие успел собрать в Риме и Аквилее на собственном горестном опыте.
— Я знаю, почему ты не отвечал на мои письма — не уходи в эти воспоминания, Квинт — учитель взял меня под локоть, и по морозной улице мы зашагали в сторону ближайшей таверны. В паре стадиев от валетудинария можно было хорошо поесть за несколько сестерциев, и сейчас, когда осаду давно сняли, а продовольствие завезли, можно было наесться горячей свининой, запивая неплохим для провинции вином.
Я удивленно взглянул на Галена, размышляя, откуда ему могло быть известно о постигших меня несчастьях.
— Эвдем писал мне о трагедии Рима — опережая мой вопрос вздохнул Гален. Голос его звучал тихо, брови опущены в печальной задумчивости. — Знаю о твоей сестре, о жене и ребенке, о Тевтре… Нет смысла говорить, как я сочувствую тебе и как разделяю эту скорбь…
Я ничего не ответил. Мы зашли в теплую таверну — нагретый жаровнями воздух щекотал горло примесью дыма, поднимающегося от потрескивающих в язычках пламени дров. Замерзшие конечности приятно покалывало тепло — я чувствовал, как мои руки и ноги стремительно согреваются, словно где-то внутри открыли шлюзы и потоки горячей крови хлынули вырывать их из цепких объятий холода.
— Я читал Лукреция — да, мне тоже кажется, будто чума эта имеет какую-то вполне материальную, просто крохотную и невидимую глазом первопричину — вслух размышлял Гален, пока мы ждали еду. Он упорно называл мор чумой, сравнивая его с произошедшей много веков назад эпидемией в Афинах, которую в своих работах описал еще Фукидид[127].
— Как жаль что он был всего лишь историком, а не врачом. Сколько было бы пользы! — искренне сетовал Гален, прочитавший все, что можно было достать из трудов этого талантливого, но жившего шесть веков назад грека, глубоко увлеченного хронологией великих и не очень событий из мира наших древних предков.
— Наблюдая в те годы, Фукидид предполагал, что чума началась в Египте, а уже позже в Афины её занесли моряки-торговцы. Кажется, через порт Пирей. Очень похоже на гипотезы, что в Рим чума пришла из Парфии с войсками, не правда ли? И, пусть байки про разворованный склеп и проклятия — полная чушь — толику мудрости можно все-таки почерпнуть и в трудах историка.
Гален отхлебнул вина, которое нам принесли и, впервые, наверное, я увидел, как он пьет его неразбавленным. Я согласно кивал его размышлениям, хотя ознакомиться с Фукидидом лично мне еще не доводилось.
— Значительное перенаселение, скученность и, что вполне естественно в таких обстоятельствах, жуткие с позиций гигиены условия — все это безмерно способствует возникновению эпидемии — так писал и Фукидид. С ним сложно не согласиться, да?
Гален задумчиво водил пальцем по столу, словно рисуя что-то на воображаемой карте.
— Что кажется нам необходимым, чтобы вспыхнула такая болезнь? Конечно это, в первую очередь, порча воздуха — назовем так. Но никакая порча не окажется важна и значима, если не будет поблизости существенной и восприимчивой к этому недугу группы людей, так?
Я согласился — все звучало логично и строго, как обычно и мыслил мой учитель. Но все эти рассуждения, увы, ни к чему пока не вели и никаких мер не предлагали.
— Почему же может возникать такая порча воздуха? — продолжал Гален. — Если отбросить гнев богов и другие, не менее возможные, но непобедимые в своей неотвратимости причины, можем предположить порчу в результате неизвестных нам природных, климатических влияний. Эпидемия усиливается весной и летом? Так быть может, причина здесь кроется в чрезмерном преобладании свойственных этому периоду качеств, таких как влажность и теплота, например? Но почему же именно они?
Я внимательно следил за ходом его мыслей, разыскивая в памяти подтверждения или опровержения смело выдвигаемых, одна за другой, гипотез.
— Возможно, что именно эти стороны климата создают наибольшую угрозу образования в организме избытка теплоты и загнивание влаг. Все это вполне может быть нарушением в балансе тех четырех жидкостей, о которых много писал Гиппократ — помнишь? Я говорю о черной желчи, влияние которой тут, судя по цвету сыпи и поноса, подозреваю больше всего. Также еще желтая желчь, флегма и кровь. Их роль здесь нам не ясна. Ну а кроме того, нельзя не предположить, что первенство может иметь и та вещественная причина, с семенами чумы, которую еще древние предполагали, но никто не может ни доказать, ни опровергнуть. Может быть именно в условиях влажности и тепла дрянь эта враждует с нашими телами особенно яростно?
Принесли еду и мы, утоляя разожжённый холодом аппетит, схватились за жирные, горячие кусочки.
— В пользу этого говорит ведь и тот неоспоримый факт, что заболевают чаще те, кто волею судьбы соприкоснулся с больными лично — мог что-то от них получить, маленькое и невидимое. Или, словно запачкавшись, нарушить собственную гармонию, как это бывает при возникновении резонанса у камертонов — измениться изнутри. Что думаешь?
Я пожал плечами. Материальную природу я подозревал давно, еще в Риме, но ограничить соприкосновения с другими людьми настолько тщательно, чтобы невидимый враг не имел шансов распространиться, едва ли было возможно.
— Итак, загнивание изнутри, да неизвестные свойства самих семян чумы которые то ли меняют наши балансы, то ли проявляют собственные свойства зловредности — вот и все, что мы пока установили. Но что же тогда будет логичным предпринять?
Повисла пауза, мы оба размышляли. Собственный опыт мой давно был исчерпан несколькими идеями, дающими весьма ограниченную, но бесспорную пользу. Разделение помещений между больными и здоровыми, а также тщательное мытье кубикулов, хранящих остатки жидкостей, в которых могли прятаться неизвестные враги и которые, вполне возможно, могли отравлять окружающий воздух.
— Есть у меня пара идей — глаза Галена заговорщицки блеснули в полумраке таверны.
Я поудобнее устроился на стуле — для общественных таверн триклиний был бы слишком роскошным — отпил вина и приготовился слушать.
Спустя пару дней после приезда Галена императоры вывали моего учителя на аудиенцию. Догадываясь обо всех вопросах, которые ему зададут, Гален заранее подготовился отвечать, так что беседа вышла короткой, деловой и риторически совершенной. Меня тоже пригласили, конечно, скорее имея в виду те ценные сведения, которые я мог бы предоставить о происходившем в Аквилее, чем интересуясь моим мнением о мерах, что следует предпринять.
Узнав о положении дел с эпидемией в войсках, Марк Аврелий поинтересовался, как мне показалось, вполне искренне, что посоветует ему Гален. Ситуация становилась все более угрожающей. Из-за множества заболевших военные дела терпели досадные промедления, раз за разом заставляя римские войска утрачивать с трудом перехваченную инициативу. К удивлению моему и патрициев, без малейшей тени смущения Гален рекомендовал Марку Аврелию и Луцию Веру, вместе с их свитой, покинуть удобные и роскошные покои аквилейского особняка, где они расположились и, пренебрегая комфортом и удобствами, встать палаткой в поле, с той стороны, откуда дует ветер. Так, чтобы воздух, который они станут вдыхать, шел не с пораженного болезнью города, а лучше всего с реки, или даже с моря.
Конечно, немало возмущенных голосов стали возражать и в негодовании своем поражаться наглости Галена, едва сухой его голос смолк. Атмосфера накалялась, но мгновением позже, недовольный гомон их, властным жестом, уверенно прервал Марк Аврелий, повелев подготовиться и сделать как велит Гален — разбить лагерь у восточной стены. Отдалиться на достаточное расстояние, но так, чтобы в случае нужды, попасть в город и укрыться за его стенами не заняло бы много времени. Взять с собой Аврелий повелел лишь пару сотен надежных преторианцев, оставляя прочие войска внутри города.
Галену же выданы были особые полномочия предпринимать те меры, какие он сочтет правильными и необходимыми, а в случае любых неудобств или препятствий, какие могут учинять недовольные магистраты и командиры — обращаться к нему напрямую и немедленно. Пораженные уверенной благосклонностью императора к этому самовлюбленному греку, патриции из его свиты благоразумно промолчали — никто не хотел ослушаться приказов.
Луций Вер, известный сибарит и транжира, проявил особенное недовольство, но открыто спорить со старшим соправителем не стал и, по многозначительным взглядам, которые он щедро бросал в толпу своих сторонников, я понял, что он наверняка задумал что-то для облегчения своей участи, а может и для мести Галену.
— Лучше же всего вам, благородные правители, не задерживаться в столь гиблом месте и, едва нужды ситуации перестанут быть важными настолько, чтобы подвергать свою жизнь немалой опасности — выбираться отсюда. Не в Рим, конечно, но здесь не я вам советчик — нужно место чистое и свободное от избытка верных ваших слуг и помощников — закончив, Гален уважительно откланялся.
Аврелий, в отличии от Вера, был чрезвычайно доволен мудростью и разумностью его советов. Антонин презирал лебезящих, кривляющихся в своем слепом желании угодить людей, но с удовольствием готов был слушать всякого, кто голос разума ставил выше внешнего лоска и притворных почестей. В дальнейшем у Галена было еще несколько встреч, когда он по ночам — император редко спал долго — ездил за стены Аквилеи, проводя время за беседами в военном шатре Аврелия, с трудом обогреваемом множеством жаровен. В один из дней он вернулся лишь на рассвете, объявив, что императоры покинули Аквилею и направляются в Пренесте. Одежда Галена пропахла дымом дров — вероятно, в шатре изрядно чадило — ночи стояли морозные и дров не жалели.
Потери от чумы, мора — неважно было, как называть эту терзавшую нас годами напасть — оказались слишком велики. С непосильным трудом набранные вновь войска опять поредели, а боевой дух был безнадежно утрачен. Требовались пополнения и новые стратегии.
Вместе с Галеном мы, не жалея себя и подвластных ему ординарных врачей, капсариев и депутатов, стойко трудились над уменьшением смертности в городе. Рассудив, что внутренний баланс каждого следует тщательно поддерживать — до жителей и солдат была убедительно донесена команда избегать любых излишеств, питаться супами и бульонами, пить молоко, много отдыхать, выполнять ежедневные физические упражнения, а главное — воздерживаться от мыслей о смерти и во что бы то ни стало сохранять хорошее настроение, бодрость духа. Последнее было, конечно, особенно сложным к выполнению, потому как ни дубинки центурионов, ни общий унылый пейзаж вымирающего города, не настраивали на нужный лад, как ни заставляй себя радоваться жизни. Куда чаще солдаты прикладывались к флягам, на дне их тщетно пытаясь отыскать утешение своим печалям и облегчение страхов. Зная об этом, продажа и распространение дешевого пойла, называвшегося здесь вином, строго ограничились и командование зорко следило за исполнением всех этих нехитрых предписаний. Солдаты роптали, но подчинялись — жаловаться на дисциплину не приходилось. Прямо за стенами стоял лагерь императоров — открытые выражения недовольства могли бы стоить бунтарям очень дорого.
В качестве дополнительных и экспериментальных, мы испробовали разные меры, пытаясь произвести очистку испорченного воздуха, разжигая костры на улицах городов, окуривая дома дымом ароматных трав и специй. Работали эти меры или нет, нам с Галеном установить правда, так и не было суждено — слишком много других факторов влияли на ситуацию, чтобы смелый этот эксперимент мог считаться ясным. Хороший толк, как нам казалось, дало усиленное снижение контактов с испорченным воздухом, а не только между больными и здоровыми людьми. Групповые тренировки солдат были отменены, все общественные мероприятия сведены к минимуму. На посещением терм, как на возможный источник контактов с высокой температурой и влагой, способной загнивать, были наложены специальные меры — посещать их могли лишь здоровые, не имеющие никаких симптомов люди, да и то в порядке строгой очереди — выставленные в охрану порядка солдаты помогали следить как за горожанами Аквилеи, так и друг за другом.
Также всем было велено как можно меньше бывать на улице, двери и окна домов держать наглухо закрытыми, а имеющиеся в них неизбежные щели закрывать пропитанной воском тканью. В городе был объявлен строгий карантин и если бы не поддержка императора — едва ли мы добились бы столь тщательного его исполнения. Вдобавок я предложил приоритетным образом назначать в уход за больными тех, кто сам уже переболел. Гален не спорил, но мы не нашли достаточных аргументов, чтобы объяснить этот подход. Интуиция, ветреная спутница рассудка, просто говорила в его пользу. Сложно оценить, какой эффект дала эта мера — я не вел подсчетов, а смертность была такой высокой, что выживших и имевших достаточные навыки, порой, элементарно не хватало.
Через два месяца, ближе к мартовским идам, казалось, наши усилия начали оправдываться. Несмотря на то, что все выше поднимавшееся на небосклоне солнце жарче грело землю и воздух, число заболевших пошло на спад. Прошло уже более полутора лет, с тех пор, как я покинул Рим, и, впервые на моей памяти, не считая первых месяцев до осады, в валетудинарии стали стремительно появляться свободные кубикулы. В тех обстоятельствах, в каких приходилось выживать, это была победа! И хотя прошло много лет, ни я, ни Гален не сделали бы ничего иначе, чем тогда. Возможно, мы просто никогда не смогли узнать, как в действительности бороться с мором, а возможно, более эффективных мер просто не существует — о том знают лишь боги.
— Что ты думаешь об Аврелии? — как-то раз, сидя в таверне, спросил я Галена.
Уставший, понурый после жутких картин потрепанного чумой города, к которым он, в отличии от меня, совершенно не привык, Гален откинулся на стуле. Голова врача устало лежала на ладони, подпертая стоящей на локте рукой. Словно строительные леса она подпирала ее тяжесть. Мой вопрос, заданный неожиданно, кажется, разбудил его от мимолетной дремы.
— Об Антонине? — Гален на миг задумался.
Я кивнул.
— Не было у Рима, наверное, более великого правителя. Уж со времен Августа — точно. Марк — стоик, и не могу представить его представителем ни одной другой философской школы. Он превозносит стоицизм, но одновременно сам его олицетворяет. Столько тягот выпало на его долю в первое же десятилетие у власти, а как держится! Ты ведь знаешь хоть что-нибудь о его жизни?
Я рассеянно пожал плечами. Какие-то слухи о Марке Аврелии до меня, конечно, долетали, но разбираться в потоке сплетен у меня не было ни желания, ни времени.
— Едва он перенял бразды у Антонина Пия, в Риме вспыхнул голод. Наводнение на Тибре обрушило берега, так что и людей погибло немало, да и корабли с зерном из Александрии не могли подойти достаточно близко для разгрузки. Много было проблем. Их просто почти не заметили, потому что вспыхнула парфянская война. Я уезжал из Пергама, ты вместе с семьей жил в Александрии, а от Марка каждый новый день требовал все более решительных действий.
Я вспоминал все, о чем говорил Гален. Голода в Риме я, конечно, не застал — к моему приезду все последствия тяжелого наводнения были уже устранены, но о тяготах парфянской войны из уст Киара мне было известно достаточно. Марк Аврелий умел подбирать и продвигать талантливых людей — если бы не этот редкий навык — парфяне отхватили бы, пожалуй, всю восточную часть империи. До назначения Стация Приска командующим парфянским фронтом, ситуация была ужасной.
— Только отгремела победа на Востоке — мор в Риме, распространившийся дальше, по всей империи. Тут ты, пожалуй, знаешь все куда лучше меня. Не стану напоминать лишний раз — мы до сих пор не победили этого, самого могущественного, пожалуй, противника.
Я согласно кивнул.
— Ну и дальше тебе тоже известно — пользуясь паникой и истощением в войсках, варвары набросились и на западные границы, смяв целую провинцию. Не мне рассказывать тебе что потом. Но знаешь, из каких средств была оплачена эта кампания, конца и края которой пока не видно? Что сделал бы римский император, если идет тяжелая война, а казна пустеет?
Я пытался вспомнить. Какие-то сплетни о необычайном поведении Антонина доходили до гарнизона Аквилеи, но я не знал, что правда, а что вымысел.
— Поднял налоги и ввел разовые сборы среди сенаторов? — неуверенно предположил я, не решившись назвать ни один из слухов.
— Продал громадную часть коллекции Палатинского дворца, Квинт. Которую веками собирали, пусть нередко отбирая не вполне законными путями, все его предшественники. Оплатил все из собственных средств! Аукцион, по слухам, шел месяца два — так много роскошных вещей было выставлено. Ничего ему не было жаль. Ты можешь себе это представить?
Я мог. Эту историю я слышал, но не поверил, настолько это звучало невероятно.
— А его жена? Лишь ленивый не говорит, что она не верна ему. Фаустину, я имею в виду, конечно — Гален нагнулся ко мне поближе, чтобы говорить тише. — А что Марк? А Марк говорит, что в случае развода ему придется вернуть приданое, какое за ней давалось, а приданым была империя, ведь Фаустина — дочь Пия. Кто бы смог заставить его что-то возвращать? Да и как вообще соправителем оказался этот пьяница Вер? Многие решения, Квинт, неочевидны. Но Аврелий — особенный человек. Мы все еще убедимся в этом и не раз. Жизнь в палатках, продвижение достойных, а не только знатных, презрение к роскоши и почестям, жизнь в служении — знаешь чем восхищается и к чему стремится наш Антонин?
Я заинтересованно слушал. В устах Галена истории перестали быть просто байками, ведь он лично провел немало времени в обществе императора и, хотя наверняка они обсуждали преимущественно медицинские вопросы и проблемы эпидемии — Гален знал Аврелия много лучше всех, с кем я прежде говорил.
— Своей жизнью он решил воплотить идею, которую подробно описывал еще Платон, будто всякое государство встретит процветание и счастье, если править им станет государь-философ. Никто даже не приближался к такому эксперименту, да и где философы, а где правители? — Гален усмехнулся.
— С Марком же все не так. Кажется, Рим действительно может оказаться в руках человека, которого пытался представить Платон. Вот только достойны ли его мы сами? Знаешь, что сказала толпа в Риме, когда пополняя армию, как я уже сказал — за свой счет — Антонин выгреб тысячи гладиаторов арены и нанял еще больше представителей банд, чтобы укомплектовать войска и защитить их?
Я покачал головой.
— Он хочет отнять у нас развлечения и заставить философствовать! — так они кричали. — Мне писал Эвдем. — Римская чернь превыше побед и безопасности империи ставит сиюминутный спектакль, призванный ее повеселить, представляешь? Мы живем при императоре, готовом для своего государства пожертвовать едва ли не всем, а боги вручили ему сомнительную честь управлять толпой, в ответ не готовой пожертвовать даже толикой своих развлечений. Что сказал бы на это Марк Аврелий, если бы его спросили?
Я пожал плечами, полагая что в восхищении его выдержкой и скромностью Гален задает этот вопрос лишь риторически. Оказалось, однако, что в прямоте своей, свидетелем которой я бывал неоднократно, в одну из ночей Гален спросил самого императора напрямую.
— Один момент, Квинт, я записал себе, чтобы сохранилось — его слог весьма своеобразен, по крайней мере для моих греческих ушей — Гален стал копаться и мигом позже вынул из-под туники небольшой лист. — Вот, тут у меня некоторые цитаты — он начал негромко читать:
Если кто оскорбил меня — это его дело, такова его наклонность и нрав. У меня же свой нрав — такой, какой мне дан от природы, и в своих поступках я останусь верен ей. Не надеюсь я, конечно, осуществить республику Платона, но доволен движением вперед хотя бы и на один даже шаг, не считая такой успех маловажным. Кто может изменить образ мысли людей? А без такого изменения что может быть, кроме рабства, стонов и лицемерного повиновения? Мечтай о великом — лишь великие мечты в силах затронуть людские души.
— Я видел, что Марк записывает множество мыслей на пергаменте. Когда желудок по ночам мучает его и не спится — короткими заметками он испещряет лист, словно собирая материал для будущего труда. Мои лекарства, особенно святая горечь и териак, облегчают боли, но возможности всякого лекарства имеют свой предел. Мне не удалось заглянуть в эти листы, но кто знает — может быть однажды мы прочтем книгу, опубликованную самим императором? Было бы, пожалуй, любопытно ознакомиться с его размышлениями — не так ли?
С окончательно установившимся теплом, ближе к апрелю, вместе с поредевшими легионами нам предстояло выдвинуться в сторону Рима. Двигаясь медленно, увозя с собой множество все еще больных и ослабленных солдат и командиров, дорога до Рима обещала занять не менее месяца. Земля, казалось, дрожала от тяжести идущих колоннами войск, а ряды их растянулись на многие мили. Насколько видел глаз — везде были солдаты. Пешие и конные, эта толпа сверкала шлемами, доспехами, орлами и штандартами с короткой надписью, многие века вызывавшей в римлянах горячую гордость, а в варварах липкий страх — SPQR[128].
Несмотря на все противоэпидемические меры и строгие запреты, вместе с войском неизменно двигалось множество рабов, торговцев, поваров, врачей, писцов, шлюх, актеров и прочего люда, стремящегося быть поближе к жизни, дабы постараться урвать свой кусок. Густой пестрой массой, вперемешку с мулами, палатками, быками, лошадьми, боевыми колесницами и скорпионами толпа брела, в день проходя до пятнадцати миль — вдвое медленнее, чем мог бы преодолеть легион, но вдвое быстрее, чем казалось возможным, глядя на многие тысячи животных и людей, смешавшихся в один бурный поток.
Эпидемия унесла жизни очень многих. Но куда больше людей, впрочем, все еще оставались живы и полны надежд на лучшее будущее впереди. Ради него стоило жить.
Еще прежде, чем тысячи телег и десятки тысяч калиг покинули Аквилею, пыля по весенней дороге, построенной столь умело, что ни один дождь не мог ее размыть, я получил письмо. Писал Луций, мой старший брат. Судя по всему, письмо было отправлено им еще до внезапной осады Аквилеи и, одним богам ведомо сколько времени провалялось в какой-то таверне на половине пути. С опозданием на много месяцев оно, наконец, попало мне в руки.
Я был безмерно рад узнать, что брат мой жив и здоров, но прочее содержание письма не внушало столь же бодрого оптимизма, хотя кто тогда мог знать, как неожиданно и интересно все в итоге обернется?
«Квинт, брат мой!
Уважаю твое решение отбыть из Рима на неопределенный срок. Надеюсь, письмо мое застанет тебя в целости и здравии, всем ужасам войны вопреки. Видят боги — Вечный город — родина наших предков — увы, не принес нам ни счастья, ни радости, ни процветания, о каких все мы молились вполне открыто и на какие рассчитывали лишь втайне, про себя. Спустя несколько месяцев после твоего отъезда, с первыми холодами, жуткая эта болезнь пошла на спад. Рим очищен и, насколько вообще возможно, возвращается к нормальной своей жизни.
Недавно до меня долетели вести, будто пара друзей из Александрии — ты с ними не знаком — несколько лет назад побывали в стране шелка — представляешь? Если верить им на слово, к чему я не слишком, правда, склонен, они даже заключили пару весьма выгодных контрактов и теперь зовут меня (наш капитал, конечно) принять участие в этом смелом, может быть, слишком даже смелом предприятии. Что если бы нам удалось покупать шелк в десяток раз дешевле, не отдавая парфянам, через чьи земли веками идут караваны, самый жирный кусок? Вот это были бы прибыли, ты только представь!
Надеюсь ты простишь и поймешь мой поступок — с Вечным городом мне больше не по пути. Я забираю средства, оставляю купленный тобой дом на Эсквилине в целости (прости за некоторую запущенность) и весной, с первыми кораблями из Остии, отбуду в Александрию. Жду этого момента! Дом полон самых тягостных воспоминаний, а сейчас еще и томительно пуст.
От тебя нет никаких вестей, но ходят разные слухи — я слышал, будто на севере все очень скверно. Надеюсь, слухи эти, как повсеместно в Риме, сильно преувеличены? Как ты, брат мой? Очень ли тяжело приходится на службе? Жду от тебя писем!
P.S Гней живет в Анции. Пару недель назад я получил от него письмо — он жив и, волею богов, вполне здоров. Мы оба переживаем лишь за тебя!
Долгие годы учебы в портовом этом городишке не прошли для него даром — наш брат женился на дочери тамошнего торговца. Сейчас, как пишет, более чем успешно занимается судебными вопросами, вращаясь вокруг богатых семейств Анция, но ты ведь не хуже меня знаешь нашего Гнея! Наверняка перебивается случайными заработками, защищая в суде и помогая повыгоднее обанкротиться всякому мелкому торговому люду. Я слышал, в порту есть коллегия таких в точности защитников — сам бы я начал поиски именно там. Будешь в Анции — навести его. Боюсь, до отплытия у меня не будет такой возможности — плотно держат дела. Надеюсь, жена сделает нашего брата хоть сколько-нибудь практичнее. Пока же, вынужден все слова его делить, по меньшей мере, на три. Не знаешь, случаем, все ли юристы так врут и преувеличивают? Быть может у них это что-то профессиональное?
P.P.S Квинт — ты всегда желанный гость в Александрии. Я не знаю, где смогу устроиться, ведь прошлые наши владения ни за что не вернет партнер почившего отца, с таким удовольствием купивший их пару лет назад. Будешь в Египте — заглядывай. Поспрашивай обо мне у торговцев тканями и шелком, что на известной тебе улице, перпендикулярной Канопскому проспекту. Надеюсь, мне предстоит быть достаточно известным хотя бы в столь узких кругах. И тогда тебе, уж наверняка, кто-нибудь укажет на мое жилище. Ну а если же нет — не страшно, если ты и вовсе меня не найдешь.
Луций»
Улыбаясь, я отложил письмо, пообещав себе заглянуть в Анций, даже если там у меня не будет никаких особенных дел. Стоило повидать брата и поздравить его с недавней, по-видимому, свадьбой. Гней на моей был и, пусть подарок его был совсем не велик — я знал о вечной стесненности его обстоятельств — следовало ответить ему взаимностью. Несмотря на прилежание, брат мой не блистал талантами оратора. Однако, даже оставаясь в бедности и редко бывая востребованным защитником, Гней все равно строго держался раз выбранного пути. Нельзя было не отметить, что в противоестественном этом упорстве тоже кроется свое, особое величие.
В Риме я получил расчет за те без малого два года, что мне довелось провести в составе второго Благочестивого, позже названного Италийским. Приятно поразившая меня сумма заметно утяжеляла мошну — все же армия для людей без знатных корней оставалась главным билетом в общество и источником достойных доходов. Талантливый человек мог здесь, конечно, бесславно завершить путь на клинке варвара, но нередки были и случаи взлетов.
Педантичный, скрипучий голос канцелярского работника объявил мне сумму, тщательно посчитав даже те несколько месяцев, что я пребывал главным врачом легионов. Пять тысяч денариев в год, в качестве ординарного медика, принесли мне без малого тридцать тысяч сестерциев. А пара месяцев, в которые я сменил Селина на его посту, принесли мне еще шестнадцать с лишним — оплата всаднических должностей была по истине щедрой. Двадцать пять тысяч денариев в год — не мудрено, что оставлять меня на этом посту надолго никто не позволил, но чудом было уже и то, что мне за них честно заплатили! Вместе с выданным мне добавочным довольствием, полагавшимся за проявленную отвагу, менее чем за два года я заработал около пятидесяти пяти тысяч сестерциев! В разы больше, чем смог бы врачом в Риме, ведь уделом моим оставалось бы лечение отнюдь не сенаторов и консулов. В лучший свой год я не сделал здесь даже двенадцати тысяч, если не считать невероятно щедрый подарок Диокла, разумеется.
В тот миг, стоя с мешками, доверху набитыми серебром и золотом, мне отчаянно хотелось, чтобы отец или жена сказали, как гордятся мной. Увы, на всем свете никому не было до меня дела. Проходя мимо дома Гельвиев, совершенно пустого, с забитыми ставнями окон и дверей, я долго размышлял, следует ли мне выломать их и войти в законное жилище. Заночевав на верхних этажах дешевой таверны, условия которой, после валетудинария и походных палаток, показались мне более чем комфортными, я все еще не принял окончательно решения. Уже к вечеру следующего дня я зашел к Киару.
Несмотря на май, прошел сильный дождь и вечер выдался прохладным. Я застал своего недружественного законам Рима друга там же, где и ожидал — в подземелье дома, в торцевой инсуле, что в конце улицы, справа от «Виноградной лозы». Киар совсем не ждал гостей и, когда я вошел к нему, северянин сидел у жаровни, прижимая к плоскому, крепкому животу шерстяное одеяло. Удивившись и радостно поздоровавшись я поинтересовался, зачем он это делает.
Трудно поверить, но тот, много лет назад удаленный сальник, что вырезал у Киара Гален, спасая кельта от смертельной раны на арене Пергама, нашел совершенно неожиданный способ напоминать о себе! В каждый холодный день внутренности Киара мерзли, словно живот его лишился важного защитного слоя, что в сущности недалеко было от правды. Находчивый же северянин возмещал досадную утрату шерстяными вещами — небольшая цена за спасение от неминуемой и мучительной смерти, на какую обычно были обречены все, кто показал внутренности жестокому миру вокруг.
Выслушав мою нехитрую, столь же грубую, сколь и его собственная историю о войне, а о семейный моих драмах зная и прежде, Киар любезно согласился помочь мне продать дом. Когда смолк хохот, я видел, что он едва сдерживался от едких комментариев о врачах, вспоминая, должно быть, весьма схожую просьбу Галена, спешно покинувшего Рим пару лет назад. Пользуясь случаем, я рассказал северному другу, что и наш с ним общий знакомый, бывший его хозяин, сейчас остановился где-то в Риме, однако ненадолго — на днях он отбывал в Кампанию, на свою виллу.
— Ну а ты куда отправишься? — в самом конце нашей встречи поинтересовался мой старый друг. — Обратно? На войну?
Мне оставалось лишь дивиться его природному чутью и проницательности. В тот миг я, правда, и сам до конца не знал, а потому лишь рассеянно пожал плечами. Мы договорились, что я буду заходить к нему, по мере возможности. Дела у Киара шли в гору — коллегия, как он ласково называл свою банду, получила выход на важных лиц города и теперь, с новыми связями, деятельность Киара и его приятелей, становилась все более амбициозной и запутанной. Об этом я с радостью расскажу отдельно — удивительные истории порой выкидывает жизнь! Киару суждено было подняться высоко, незаметно оказывая влияние даже на громадный Рим — быть может для этого боги и сохранили его живым во всех смертельных испытаниях?
Провернув через кельта пару способов удачно вложить деньги в доходное дело, я стал обладателем нескольких этажей в инсулах, разбросанных по Риму. Разные районы были нужны, чтобы минимизировать риски потери собственности — дома нередко разрушались или сгорали. За умеренный процент Киар обещал мне сдавать их в найм порядочным, насколько возможно, людям, ну а я, странник без дома и ясного плана, при встрече мог рассчитывать на прибыль, из расчета числа месяцев моего отсутствия, помноженных примерно на две тысячи сестерциев за каждый. Глядя на весьма грозный облик моего друга, да и большинства членов его коллегии, не приходилось сомневаться, что уплата за нанятые помещения всегда будет выполняться строго и в срок.
В новых денежных обстоятельствах, впервые я почувствовал, что твердо стою на ногах и, в целом, неожиданно для самого себя, оказался даже человеком вполне состоятельным. Годовым доходом в двадцать пять тысяч сестерциев мог бы похвастаться, пожалуй, не более чем каждый десятый житель Вечного города. Даже моя должность ординарного врача при легионе давала меньше. Почти всю сумму, словно цементом укрепившую мой денежный тыл составил, конечно, щедрый подарок Диокла. Став вначале новым домом рода Гельвиев, теперь он растворился в куда менее поэтичном эквиваленте жилых помещений под аренду. Моя судьба служила подтверждением, что как бы ни мечтал человек — располагать станут одни лишь всесильные боги.
Впрочем, в те годы деньги, в любом их выражении, мало меня беспокоили. Вовсе не относя себя к стоикам я, все же, был равнодушен к большинству удовольствий и дорогих предметов, так нестерпимо искушающих моих сограждан. Большую часть состояния я рассчитывал позже, когда судьба позволит добраться до родных краев в Александрии, передать своему старшему брату, готовому на рискованные торговые предприятия. Ему они были — в этом не приходилось сомневаться — намного нужнее, чем мне.
Уладив дела в Риме, с полутора сотнями ауреев в подарок моему брату Гнею на свадьбу, свидетелем которой мне не довелось быть, я без всяких сожалений отчалил в Анций. По пути было время обдумать, каким маршрутом мне будет удобнее добраться до Кампании. Показать виллу, купленную им в пригороде Путеол, на кумских водах, любезно приглашал Гален. Я, хоть и сомневался, ехать ли — не смог найти достойного повода для отказа старому другу, которым бесконечно восхищался и которого уважал. Что если не благотворное влияние и знания, переданные мне Галеном, сделало меня тем, кем я был?
Добираясь до Рима, от удара умер Луций Вер — младший из императоров. Злые языки судачили, будто бы то ли Марк Аврелий отравил его, избавляясь от неудобной помехи своему правлению, то ли кого-нибудь подговорила жена Марка Фаустина, пытаясь скрыть нелицеприятные подробности своих измен, о которых Вер мог что-то знать, а в каких-то даже и принять участие. Рим, как всегда, полнился слухами самого низкого пошиба и я, лично зная Марка Аврелия, не был готов поверить ни в одну из многочисленных сплетен, роившихся вокруг его семьи. Самый достойный человек нередко становится мишенью для самых недостойных слухов и чем меньше надежных доказательств — тем пышнее расцветает фантазия сплетников и интриганов вокруг императорской семьи.
Похоронив и обожествив Луция Вера, что вызвало немало смешков как в сенате, так и у народа, учитывая нрав этого развратного гедониста, вместе с семьей император удалился на лето в поместье в Пренесте — тот же городок Лация, где я побывал в гостях у Диокла. Поступить так ему велел и Гален и здравый смысл — Рим все еще не был безопасен, а подхватить моровую болезнь сейчас, в разгар войны с северными племенами, да еще и оставшись единоличным правителем, было немыслимо, угрожая целостности всей империи. Достойных преемников не было в поле зрения, а собственные сыновья Марка — Коммод и Анний Вер — были еще совсем детьми.
Новый поход не мог начаться раньше осени, так что на грядущие пару месяцев я был совершенно свободен и теперь, продав дом, кроме как в гостях у Галена, пожалуй, мне и негде было бы провести лето. Полное одиночество и полная свобода стали для меня двумя сторонами одной медали. Одетый просто, с небольшой поклажей и всего одним рабом-помощником, я подхватил попутную телегу и отправился в Анций. Колеса скрипели, выступающие из мостовой булыжники задорно подбрасывали меня, весеннее солнце припекало — приближалось лето. Окружающие пейзажи предместий Рима, проплывающие за гнилыми бортами телеги, напомнили мне о первых веселых годах, когда я много путешествовал по Лацию, едва приехав в Вечный город и отчаянно пытаясь заработать врачебной практикой. Как давно это, казалось, было!
Морская свежесть наполнила воздух, едва мы приблизились к Анцию. Было приятно дышать, наконец, полной грудью, не опасаясь мора — громадные пространства вокруг были почти свободны от людей. По крайней мере, их не было видно. Тут и там, вдоль дороги выстроились виллы сенаторов и всадников, окруженные обширными наделами, где обильно рос виноград, некоторые фрукты и множество пестрых цветов. Запахи разнотравья смешивались с соленой прохладой ветра, дующего с Нижнего моря. Верхним же называли, конечно, Адриатику, вдоль которой мы еще недавно возвращались в Италию из проклятой всеми богами Аквилеи.
Анций не производил такого же впечатления, какие оказывают на случайного путника Рим, Александрия или даже Пергам. Богатый курорт, лишь с появлением порта при Нероне он ожил и забурлил, вклиниваясь в разветвленную сеть торговых путей империи. Повсюду сновали моряки, сошедшие на берег с пришвартованных тут же многочисленных судов. Кораблей здесь было так много, что казалось — перепрыгивая с борта на борт, не погружаясь в воду — можно было бы пересечь всю бухту. Голодные до вина и женщин, моряки спешили в местные лупанарии и таверны, чтобы утолить обостренные воздержанием страсти. Многие из них, вернувшиеся после месяца в море, уже к утру спустят все заработанное на шлюх и игры в кости, так что, едва проспавшись, с первым же навархом вынуждены будут вновь уйти в плаванье.
Грузчики толкались и грубо ругались, перенося тяжеленные амфоры с оливковым маслом, такие широкие, что в них влез бы, должно быть, даже взрослый человек. Пробираясь сквозь толпу, я искал хоть что-нибудь похожее на коллегию судебных защитников, о которой в своем письме мне давал туманный намек Луций. Иных зацепок у меня не было и вовсе.
У таверны «Свиной пятак» я едва не попал в драку — двое пьяных мужчин, о роде деятельности которых приходилось лишь догадываться, жестко схлестнулись и один из них даже выхватил невесть откуда взявшийся меч, совершенно точно не являясь солдатом. К счастью, я успел убраться — к месту неожиданного сражения уже бежали трое крепких стражников порта, а тому, что владел мечом, вероятно, грозило совсем скоро оказаться под судом — ношение оружия с незапамятных времен было незаконным, оставаясь привилегией лишь для солдат и вигилов — ночных стражей, служивших, по совместительству, пожарными.
Ближе к восточной окраине порта мои поиски, наконец, увенчались успехом. Выше основной линии построек, накренившись вперед стояло старое, но еще прочное здание, на крупной деревянной табличке при котором значилось название «Повязка Юстиции». Вероятно, имелась в виду повязка на глазах богини, должная подчеркнуть слепоту римского правосудия к различиям между людьми и воздание каждому лишь по праву и заслуге. Уверен, однако, что окружающие подвыпившие моряки, видя это нелепое название, многозначительно улыбались, думая о совсем иных повязках на теле богини, стройное бронзовое изваяние которой стояло здесь же, у входа, на мраморном, надтреснутом постаменте.
Как бы то ни было, брата я внутри не нашел, но любезный пожилой привратник подсказал мне, где проживает Гней Гельвий Транквилл со своей женой и родившейся в прошлом году дочерью. Запомнив указанный мне путь, я поспешил отыскать брата.
Всего через четверть часа, в недорогом районе Анция, откуда не было видно ни моря, ни сколько-нибудь интересных пейзажей, я остановился у небольшой, трехэтажной инсулы. Поднявшись, как мне посоветовали игравшие внизу в кости старики, на второй этаж, я постучал в деревянную, несколько обветшалую дверь. Звуки оказались громче, чем я ожидал — одна из скоб была плохо закреплена и стучала по стене, издавая противный, металлический гул. Внутри раздался плач младенца — должно быть, я ненароком разбудил его дочку. Следом зашаркали суетливые шаги.
Мгновением позже передо мной предстал Гней. В свои тридцать пять он уже начинал лысеть, становиться обладателем небольшого пуза, но в остальном был все таким же — ироничным, сочиняющим небылицы и обожающим преувеличивать собственные достижения защитником, не снискавшим высот своей профессии. Несмотря на ту внешнюю простоту и некоторую неустроенность быта его небольшой семьи — внутри меня окружила атмосфера совершенного уюта, какую крайне редко доводилось чувствовать в домах куда более богатых. Все здесь было настоящим, искренним и, пусть недорогим, как-то по особенному родным, расслабляющим душу и разум. Наверное, после тяжелого дня, полного тревог, а быть может и неудач, именно в такой дом хотелось возвращаться, предпочитая его и тщеславию мраморных портиков и величественным аркам патрицианских домов. Окружающая же роскошь, как я нередко замечал, скорее лишь усиливает страдания от постигающих неудач.
Да, Гней никогда не стал бы жить на Эсквилине. Любитель выдумок и небылиц о несуществующих победах — мой брат был чужд настоящей спеси и алчности. Его безобидное хвастовство было лишено желчи и зависти.
Хлопотавшая по дому жена — молодая еще девушка лет двадцати четырёх — отменно готовила пироги. Дочь обедневшего торговца, уже прежде разведенная — Гней взял ее в жены почти без приданого и, кажется, искренне любил. К вечеру, насытившийся как сдобными деликатесами, так и куда менее съедобными историями Гнея о громких победах в суде, я позвал брата прогуляться. Едва мы отошли на пару стадиев, под ветвями деревьев в парке я вручил ему запоздалый свадебный подарок — сто пятьдесят звонких ауреев, упакованных в крепкий, но неприметный кожаный мешочек.
— Дочке на игрушки, жене на украшения, ну а тебе на новую тогу — пошутил тогда я, видя, как изумленно вытянулось лицо Гнея. Наверное, пятнадцать тысяч сестерциев было для него суммой, какую он смог бы заработать в ничтожных тяжбах лишь за несколько лет. Тем радостнее мне было помочь ему!
— Да хранит тебя Юпитер, Квинт — ты невероятно великодушен ко мне! Каждый асс[129] пойдет впрок — уж ты будь уверен — брат крепко обнял меня и в его смущенно отведенных глазах я заметил на миг мелькнувшие слезы. Гней быстро отвернулся, а я, деликатно сделав вид, что ничего не заметил, затянул песню, которую мы часто пели еще в детстве, юношами разгуливая по Александрии. Быстро развеселившись вновь, добродушный брат стал подпевать мне и, весело выкрикивая рифмованные куплеты, мы скоро дошагали до таверны, где глубоко за полночь я угощал Гнея фалерном. Изрядно, захмелев и обсуждая тысячи историй из детства, мы поймали магическую атмосферу уюта, которая позволяет времени растягиваться в столь теплое полотно, что в него хочется завернуться целиком, никогда больше не вылезая в жестокий и холодный мир окружающей реальности. Всему, однако, приходит конец.
С первыми лучами рассвета, пошатываясь от выпитого, я провел Гнея до дома, а сам вернулся в порт, разыскивая недорогую комнату, чтобы проспаться — вина было выпито порядком. В моих карманах осталось несколько ауреев — сумма громадная для портового пьяницы, но кто мог знать, когда я в следующий раз окажусь в Риме и смогу заглянуть к Киару, дабы пополнить карман? Для получения денег можно было бы, конечно, воспользоваться услугами банкиров, которых не трудно отыскать на Форумах любого крупного города, но и здесь таились неудобства — нигде я не планировал задержаться на достаточно долгий срок, чтобы провести все, неизбежные при передаче крупной суммы, согласования.
Жутко захотелось облегчить нужду и я, пошатываясь как заправский матрос, протиснулся между двух строений, скрываясь от лишних взглядов. Восхваляя богов за столь простое, но великое удовольствие, что они ниспослали людям — я беззаботно журчал струей, напевая глупые песенки, а когда вновь вынырнул на пристань — плечом задел могучую фигуру, проходившую мимо.
Человек обернулся, звякнули богато украшенные браслеты. Широкие плечи уже начинали сутулиться, а седина покрыла голову, но передо мной несомненно стоял Антиох!
В иных случаях кажется, что все против тебя. Ты барахтаешься, плывешь изо всех сил, но могучее течение обстоятельств сносит с верного пути, то угрожая потопить, то суля разбить о скалы.
Но не так было в то время. Словно персонаж чьей-то истории, я плыл по течению сюжета, сталкиваясь с друзьями, родственниками, старыми знакомыми и что бы ни задумал — все воплощалось быстрее и легче, чем я предполагал. Антиох совсем недавно причалил в Анции, чтобы забрать часть товара, который собирался доставить в Неаполь. Пообщавшись же с глазу на глаз, когда я протрезвел и выспался, мне довелось узнать, что на борту онерарии опытного наварха есть и особый, как он выразился, товар. Вспоминая свой первый и единственный визит в его трюм, где я застал избитого калеку без языка, привязанную к мачте статую и, одни боги знают сколько всяких мелочей, оставалось теряться в догадках, что может скрывать Антиох.
Конечно, я не отказался выйти вместе с ним из порта Анция. Дорога по морю едва ли заняла бы больше времени, ведь судно, в отличии от лошадей и мулов, не требовало ночного отдыха. Да и тряске, после стольких дней в телегах и на ногах, я предпочел мерные покачивания на воде. Уже через пару дней, когда наварх завершил свои дела, я с благодарностью поднялся к нему на борт. С громкими хлопками спущенных с мачт парусов, ловящих теплый июньский ветер, мы отправились в Путеолы — истинный порт назначения Антиоха. Где-то там, неподалеку, ждал меня на своей вилле Гален.
— А все-таки ты изменился, парень — своей массивной ладонью Антиох хлопнул меня по плечу. — В дерьме этого мира утонули и наивность, и вся та юношеская вера в чудеса и прочую срань, да?
Я пожал плечами и кивнул. Не было смысла обманывать, спорить, или отрицать очевидное. С последней встречи прошло лишь восемь лет, но казалось, будто бы все двадцать. Антиох стоял рядом, подбирая следующие слова. Не будучи ритором, если не считать хлестких речей перед командой, да в пьяных тавернах портов — он, тем не менее, умел найти редкие слова поддержки, словно видел тебя насквозь. Не как философ — по-другому. Пожалуй, как человек, многое и многих повидавший на своем щедром на события веку.
Я почти ничего не запомнил из той беседы. Попадая в мои уши, слова его работали где-то глубоко, в скрытых измерениях разума. Я не думал, но мне все равно становилось лучше, легче и светлее. Грубая речь моряка, в своей свободной от напыщенности прямоте, словно бы исцеляла.
— После самого дрянного шторма Квинт, если боги рассудили не смыть тебя в пучину, наступает штиль. Ставь парус, вглядывайся в горизонт. Если ничего не видно, хоть глаза лопни — жди ночи, а там подскажут звезды. Пока ты живой — что-то еще да будет. Подохнуть же ты успеешь всегда — тут не сомневайся. Аид про тебя не забудет. А пока мы живы — показать тебе, чем развлекаются богачи, пока ты возишься в холодных провинциях, подставляя башку под копья варваров и заштопывая своих, пытаясь впихнуть их смердящие кишки обратно в брюхо?
Мы спустились в трюм. В полную противоположность первому опыту, в этот раз здесь царила поразившая меня свежесть воздуха. Трюм заливал яркий свет, льющийся из приоткрытых прямо в бортах щелях. Возвышающиеся над водной поверхностью на рост мужчины, обычно они были крепко закрыты, по щелям залитые смолой, чтобы не пропускать воду. Однако, сейчас в трюме разместились особые гости, чья сохранность была невероятно важна, а потенциальные прибыли кружили головы Антиоху и всей его команде.
Среди амфор с вином, маслом, зерном и какими-то специями, я увидел полтора десятка рабынь. Красивые, молодые северянки — они обреченно и испуганно жались к бортам, но в остальном выглядели вполне неплохо. Кормили их лучше, чем саму команду, а уборка, свежий воздух и свет не позволяли вспыхнуть болезням — столь частым спутникам рабов в морских путешествиях.
— Разрази меня Зевс, если в Байях я не поимею с каждой белобрысой шлюхи по десять тысяч сестерциев, Квинт. Смекаешь? Тамошние патриции, как хер зачешется, а Дионис облегчится в их съежившийся рассудок, готовы выложить и не такие суммы. Они платят золотом, представляешь? Чтобы не таскать с собой серебро, ведь цены в Байях и серебряный денарий превращают в гнутый медный асс. Ну а светловолосые бабенки им, говорят, особенно по душе! Утомленные париками потасканных жен, что достаются им из-под пятого мужа — при виде таких ланей даже самых дряхлых из них благословляет Приап — Антиох весело загоготал, обнажив два вставных зуба.
Я ничего не ответил и задумался. Пока я, Селин и тысячи других держали удар в условиях, какие не каждый счел бы человеческими — жизнь продолжалась и богачи развлекались на роскошных виллах. Эта истина, впрочем, была мне ясна и в очевидности своей даже не казалась гнусной. Водоворотом война затягивает в себя громадные толпы жертв и нещадно топит в крови, горе и несчастьях. Куда сильнее возмущало другое! Кто-то ведь ловко остается на поверхности всех этих грязных потоков, умея оседлать и на чужой крови сделать сотни тысяч, миллионы сестерциев. Наживаются громадные, невозможные в мирные времена состояния! Вот уж по истине, ко всякому война поворачивается своим, неповторимым ликом.
Вскоре мы вышли. Было тошно.
Виды за бортом становились все роскошнее. Мы уже обогнули Мизенский мыс и все ближе становились к порту назначения. Давно не передвигаясь морем, я вновь вспомнил, что значит свешиваться за борт и звать Нептуна, но красоты береговой линии, по мере входа в Неаполитанский залив, с лихвой перекрывали все мыслимые неудобства. Накрытые зелеными лесами горы, с расстояния в несколько миль до берега, казались лишь камнями, густо поросшими мхом. Само море словно пахло иначе. Из нагретого солнцем воздуха доносились незнакомые ароматы. Сойдя на берег в порту Путеол, я распрощался с Антиохом, поблагодарив его за путешествие и те беседы, которыми он искренне старался мне помочь. Пожилой наварх спешил и, в свою очередь, крепко сжав меня в объятиях, велел передавать привет Галену, которого уже пару лет не видел после их случайной встречи в порту Пергама, когда мой учитель уже вернулся из Рима.
Отправившись на поиски виллы врача, я недолго обречен был искать ее в прибрежных пригородах — привратники первого же знатного семейства, охранявшие господскую виллу, лежащую на пути моего следования, указали мне путь. Хотя Гален не приезжал два с лишним года, его здесь знали все. Впрочем, такая известность была вполне объяснима — легко ли в удаленной от всякого крупного города месте, пусть даже самом живописном, найти хорошего врача?
Когда я подходил к большой, живописной вилле, формой своей напоминавшей загородные поместья богатых греков Пергама, на которые насмотрелся в пору моей юности — в большом, усаженном множеством полезных и красивых растений саду уже толпились люди. Благоуханный ветер донес до меня, устало шагающего по тропинке, множество ароматов цветов. Воздух был напитан густыми ароматами сосен и трав, словно сами боги воскуряли здесь благовония. Подойдя ближе, я расслышал множество голосов и громкий смех. Совсем скоро, немало удивляясь числу гостей, я поздоровался со всей пестрой компанией, что по приглашению Галена постепенно собиралась в этих на редкость живописных местах.
Здесь был Эвдем — все еще живой и даже относительно здоровый, хотя ему и перевалило за семьдесят, старик по-прежнему много шутил и декламировал всевозможные стихи — память не подводила его, а чувству юмора могли бы позавидовать самые молодые комедианты римских амфитеатров.
Приехала и Аррия — оказалось, что все два года они с Галеном вели живейшую переписку. Кажется, затухший было роман их вспыхивал с новой силой. Я еще как-нибудь поведаю, на какие романтичные безумства оказался способен Гален — вот уж не предполагал я в нем подобной прыти сердца. Хотя о глубине его неравнодушия к Аррии мне, право же, стоило бы догадаться еще в тот день, когда Гален выложил тридцать тысяч сестерциев за редкую фигурку янтарного грифона, чтобы поразить возлюбленную то ли своим вкусом, то ли своей щедростью, то ли всем одновременно.
Аррия стояла рядом с Галеном. Красивая — к тридцати четырём годам время сделало ее черты лишь тоньше и благороднее. Но красота сенаторской дочери, как мне всегда казалось, была какой-то подчеркнуто холодной, неотразимой столь же, сколь и недоступной. А когда эта женщина начинала говорить и рассуждать о материях в тональности и слоге, какие счел бы достойными сам Сократ — легкое беспокойство не отпускало всех, кто становился свидетелем бесед с ее участием. Поспорив с умом, каким разила Аррия, легко было потерять собственное достоинство. Гален же, по-видимому, получал в их риторических сражениях истинное наслаждение. Уверен, ее ум цеплял его куда сильнее внешнего лоска, а сам роман их, не ведущий ни к созданию семьи, ни к сколько-нибудь долгому разрыву, не находил в моем опыте аналогичных примеров. Даже в вопросах любви Гален все устроил по-своему, ни на кого не равняясь и никому не подражая.
Здесь же были и два других, по-своему близких Галену человека — Главкон и Эпиген. Я слышал, что в Риме он нередко брал их к постели больных. Мне, впрочем, всегда казалось, что интерес их к медицине носит характер скорее праздного любопытства, чем искреннего желания научиться врачевать недуги. Почти все врачи, каких я знал, были греками, а не италиками. Однако же, среди патрициев и всадников интерес к анатомии и философствованию вокруг здоровья все еще был высок, хотя последнее время и сменился дискуссиями военными. В сотнях богато украшенных триклиниев не смолкали дебаты благородных мужей, до хрипоты спорящих, как лучше вести в бой легионы, разбивая несметные полчища варваров.
Еще несколько присутствующих были представлены мне восходящими на свой политический олимп магистратами, но были мне совершенно незнакомы и не оставили в памяти сколько-нибудь глубоких следов. Гален любил и умел заводить полезные знакомства намного лучше, чем любой, кого я знал — не в последнюю очередь всесторонний успех был частым его спутником ввиду именно этого, весьма важного для наших времен свойства.
Пара человек, подтверждавших свое прибытие письменно, так и не приехали — Гален сетовал на их небрежность, а Эвдем процитировал забавные, но бьющие прямо в сердце всякому, кого жизнь уже лишила идеализма юности строки:
Дружба имя свое хранит, покуда полезна
Камешек так по доске ходит туда и сюда
Если Фортуна за нас — мы видим, друзья, ваши лица
Если изменит судьба — гнусно бежите вы прочь
В следующие дни мы побывали в Неаполе. Древний город, одним лишь каламбуром истории сохранивший название, какое с греческого можно было бы перевести не иначе, чем «новый полис» — Неаполь славился множеством развлечений для тех, кого радуют не плотские утехи, но упражнения искушенного ума. Постановка в амфитеатре — какая-то ловкая вариация, поставленная по мотивам комедий Аристофана и Сатирикону Петрония — изрядно всех развеселила. Особенно запомнилась мне роль одного юноши, складно, да так что все хохотали, критикующего вороватость чиновников и бесконечные заламывания цен, особенно участившиеся в последние годы. С начала парфянской войны казна империи издавала треск, который мог расслышать всякий, понимающий в таких вопросах. Римские монеты стремительно теряли в цене.
«Да в те ведь поры и хлеб не дороже грязи был. Купишь его на асс — вдвоем не съесть, а что теперь? — меньше бычьего глаза! Нет, нет — с каждым годом все хуже. Город наш, словно хвост телячий, назад растет. Да и кто виноват, что у нас эдил трехгрошовый, которому асс дороже наших жизней? Он втихомолку над нами посмеивается, а сам в день получает больше, чем иной по отцовскому завещанию».
Настоящим же изумлением явилась обратная дорога. Гален обещал провести нас через царство мертвых, да так, чтобы все вышли живыми и пораженными. Заинтригованные, мы шли за ним до самой арки, которая, казалось, уводила глубоко внутрь скалы, выдолбленная прямо сквозь камень. Под холмом, превосходя все мыслимые для людей возможности, Луций Кокцей Аукт — инженер Агриппы — правой руки Августа — проложил тоннель, почти в четыре стадия длиной. С тех самых пор, вот уже два века, место это привлекало все больше зевак, желающих пощекотать свои страхи, шагая в густой, липкой тьме, под безумными пластами камня, готового, кажется, раздавить тебя, словно самую ничтожную букашку. В некоторых местах становилось так темно, что вся наша компания тесно жалась друг к другу и я даже не знаю, рискнул бы ли я отправиться сквозь скалу в одиночку. Даже в компании из пары дюжин человек, если считать вместе с рабами, аттракцион оказался весьма впечатляющим.
Сенека тоже писал об этой неаполитанской крипте и, пожалуй, после собственного опыта нам осталось лишь согласиться с его меткими наблюдениями.
«Нет ничего длиннее этого застенка и ничего темнее факелов в нём, которые позволяют не что-нибудь видеть во мраке, а видеть самый мрак. Впрочем, даже будь там светло, пыль застила бы свет.»
Все очень обрадовались, когда впереди забрезжил, наконец, яркий дневной свет, выводящий нас из царства мрачных теней. Продвигаясь к свету из кромешной темноты, на миг мне показалось, будто это душа моя выходит из черного уныния, в котором пребывала все последние годы. Поездка в Кампанию странно действовала на меня, напоминая о существовании мирной, веселой жизни, про которую я стал уже забывать. Мысли о ней в переполненном умирающими солдатами валетудинарии не были бы кстати, так что разум мой, месяц за месяцем, вытеснял их, будто эта жизнь навсегда ушла и даже вспоминать о ней не стоит.
Кто-то из новых друзей Галена предложил отправиться в Байи, но Гален решительно отказался от этой дерзкой инициативы, ссылаясь на низость нравов испорченного курорта. Прибежище самых богатых граждан — я слышал, что на байских виллах, всего в паре миль от Путеол, нередко происходят сцены, что могли бы заставить краснеть и самых отъявленных развратников Рима. К сожалению, а может и к счастью, сам я так и не побывал там, но количество пошлых историй вокруг этого места любого заставило бы задуматься — бывает ли дым без огня?
— С нами прекрасная Аррия, к тому же, не забывайте! — Гален шутливо отмахивался от приглашений пройтись к Байям. Ко всеобщему удивлению старик Эвдем поддержал его, процитировав что-то из строк Марциала[130]. Проведя старость в Риме, этот образованнейший грек увлекся латинским искусством и, хотя показательно высмеивал его примитивность, в невыгодном для римлян свете сравнивая с искусствами греческими — то и дело он прибегал то к хлестким стихам Марциала, то к Петронию, то к другим римским авторам, многих из которых я и вовсе не знал. Очевидно, в его глазах они имели все же свое превосходство, по меньшей мере в дерзкой прямоте мысли, лишенной, быть может, греческого благообразия, зато наверняка более понятной самой разношерстной публике.
Весело смеясь, Эвдем декламировал:
Но лишь она начала гулять от Лукрина к Аверну
И то и дело в тепле нежиться байских ключей,
Вспыхнула и увлеклась юношей, бросив супруга
Как Пенелопа пришла, но как Елена ушла.
Словно вторя моим мыслям, все дружно расхохотались этой простой отсылке к Илиаде Гомера. Может быть даже искушенным людям, не говоря уж о простых, нужно совсем не такое сложное и изысканное искусство, как они нередко могут преподносить? Или же самой империи, век за веком включавшей в свой состав все новые народы и провинции, нужна более простая и понятная каждому новому народу культура?
Проведя пару дней на вилле Галена, я смог, наконец, подробно рассмотреть все богатое и со вкусом отделанное убранство его загородного поместья. Красивые, пестрые мозаики украшали пол и стены. Множество скульптур, выполненных в стиле работ Мирона[131] и Праксителя — некоторые наверняка подлинные — украшали атриум и во множестве стояли в перистиле. Правдоподобие складок, изгибов и черт, казалось, способны были передать саму душу тех людей и животных, которых ваяли великие скульпторы древности. Внутри галереи комнат я заметил и множество картин. Не являясь знатоком по части живописи, я все же узнал некоторые работы Протогена, Зевксида и Апеллеса. Я слышал, что Зевксид однажды нарисовал виноград так правдоподобно, что обманутые птицы слетались клевать его. А рожденный на острове Кос Апеллес практиковал весьма интересную технику — энкаустику[132]. Плавя краски и цвета ему удавалось сделать цвета невероятно сочными. Уверен, большинство из произведений знаменитых мастеров достались Галену от богатых патрициев.
К стыду своему должен признаться, что хотя я совершенно позабыл, какие именно работы выставил Гален — наибольшее впечатление на меня произвело совсем иное произведение искусства. Да, несмотря на много прошедших десятилетий я все еще готов назвать это не иначе, чем искусством, ведь насколько радует душу и разум гений художника или поэта — настолько же радовали плоть изобретения этого знатока сладострастных роскошеств. Я говорю, конечно, про Гая Сергия Орату. Первым из всех римлян начавший разводить устриц, хозяйства для разведения которых теперь устилали всю береговую линию залива в Кампании, этот богатый отпрыск знатной семьи не ограничил фантазию торговлей, проявив себя и как умелый инженер.
Вилла Галена подарила мне знакомство с настоящей магией одного из его произведений. С потолка комнаты для мытья, устроенной прямо при домашних термах, на меня щедро лилась горячая вода. Через множество крохотных отверстий в потолке на меня обрушивались тонкие, теплые струи нагретой воды, щекотавшие кожу и дарившие невероятные ощущения, словно я попал под горячий ливень. Проведя в этой комнате, которую Гален называл душевой, едва ли не полчаса, я вышел, вероятно, с таким изумлением на лице, что врач еще долго хохотал над моей неопытностью и неискушенностью. Всю свою дальнейшую жизнь я мечтал вновь постоять в таком горячем душе, но мне это так и не удалось — то не было подходящей для такой конструкции комнаты в имеющемся жилище, то не хватало денег — удовольствие не было дешевым. Как бы то ни было, воспоминания о потоках горячей воды еще долго потом согревали меня холодными, тяжелыми ночами, проведенными в глубинах варварских земель.
Следующим номером насыщенной программы наших дней в Кампании Гален обещал показать настоящее чудо — виртуоза гидравлоса. Образец этого музыкального инструмента, вывезенный, по слухам, из самой Александрии, где над ним работал ученик самого Герона, стоял в одном из залов просторной виллы врача. Столь роскошный дар достался Галену от одного весьма знатного пациента из патрициев, чье пошатнувшееся здоровье испытало возрождение после упорных стараний моего учителя, склонного браться даже за безнадежные случаи. Не желая обидеть Галена денежной суммой, многие исцеленные богачи одаривали его уникальными вещами или оставляли наследство, как это бывает и у защитников в суде, брать деньги напрямую которым сурово запрещает римский закон.
В зал вошел музыкант — немолодой мужчина с необычными глазами. По взгляду его казалось, словно он пребывает здесь, с нами, но одновременно и где-то еще. Возможно, в том загадочном мире, где творческие люди черпают свое вдохновение. Гален нанял его и музыкант приехал к нам из Неаполя. Элегантным жестом призвав аудиторию к тишине, он мягко уселся перед инструментом. Мы затихли, ожидая услышать первые звуки.
То, что произошло дальше, я не могу назвать иначе, чем колдовством. Начавшись словно бы издалека, мелодия набрала высоту, становилась все объемнее и вот, уже, казалось, поглотила весь зал. Гуляя под украшенными мозаиками сводами, она на миг замирала, чтобы мгновением позже продолжить свой рост, целиком захватывая все чувства.
Вряд ли возможно в точности выразить все, что я тогда ощутил. По моей спине поползли мурашки восторга, руки увлажнились, а в глазах стояли слезы. Руки музыканта порхали по клавишам с невероятной скоростью, извлекая из магического инструмента столь обширную палитру гармоний, что могучий поток ее звуков вертел мою душу, как морской шторм тростниковую лодку зазевавшегося египетского рыбака. В трепете я ощутил, как к горлу подступил комок. Мне казалось, будто великолепная мелодия звучит где-то внутри меня самого. Вытягивая из памяти воспоминания, будто драгоценные камни из шкатулки слоновой кости, которую я видел в атриуме Галена, мелодия миг за мигом погружала меня в воспоминания.
Вот сверкнули перед внутренним взором агаты и хрусталь самых ранних моих воспоминаний — александрийских, когда мы еще только познакомились с Галеном под сводами знаменитой библиотеки. Вихрем пронеслись картины наших путешествий в Иудею, на Кипр, на Лемнос, в Пергам, где несколько лет я провел при арене — в моем воображении она отразилась алым сиянием загадочных и кровавых гранатов. Жемчуга и изумруды Рима шли следом, пока звучала эта чудесная, неаполитанская мелодия. Набирая силу, полифония шла к своей кульминации, пока мой распаленный и завороженный разум чередовал картины из богатых событий в окрестностях Рима, в триклиниях патрициев, в импровизированных операционных терм. Перед взором предстали непобедимые колесницы Диокла, горячие объятия Латерии, радость и тоска по моментам воссоединения с семьей, которым, увы, не суждено было продлиться долго… Глубокая тьма черного сапфира затягивала меня, едва я подступал к совсем свежим еще воспоминаниям о смерти отца, о нагрянувшей эпидемии, смерти Гельвии и родах Латерии, безжалостно отнявших у меня все, что было мне так дорого.
Мелодия спустилась и затаилась, словно в красивых, печальных переливах она искала новый аккорд, чтобы воспрять и с новой силой обрушиться на затаивших дыхание слушателей. Сиянием новой надежды заиграл для меня ее следующий подъем. Почти телесно я ощутил, будто звуки из таинственных трубок гидравлоса поднимают мой дух ввысь, заставляя парить и смотреть на собственную жизнь с новой высоты. Казалось, будто со сменой внутренних гармоний мелодии, менялись времена, а с ними и я сам.
Мне был тридцать один год, когда зачарованный я сидел в том зале, наполненным волшебством гидравлоса, по трубкам своим спускавшим мелодию, льющуюся из самого Элизиума. Прожитая часть жизни показалась мне в тот миг удивительно длинной и насыщенной. Мог ли я представить, что впереди намного больше событий, чем я уже оставил за спиной?
Аккорд за аккордом, мелодия продолжала бежать вперед, удерживая своих восхищенных слушателей в мире грез и воспоминаний.
Я видел, как текут слезы по щекам Аррии. Эвдем замер, словно мыслями он вышел из зала — возможно, так же как и я, бродя по тропам своей памяти. Глаза Галена блестели. Его взгляд, в сопровождении легкой, блуждающей улыбки, как и у всех присутствующих был направлен внутрь самого себя. Не знаю, о чем он мог думать в тот волшебный для каждого миг.
Благодарность ему за эту мелодию, за этот вечер, за эту поездку — теплой волной захлестнула меня. Хотелось вскочить, обнять Галена, громко благодарить и я, признаться, едва удержался, чтобы в порыве отчаянной радости не сделать всего этого. Не отдаться порывам внезапных, по-юношески наивных страстей.
Когда стихли, мягко угаснув, последние отголоски, публика в немом восхищении безмолвствовала. Музыкант встал, оправил тунику, слегка поклонился нам и невозмутимо вышел, будто привычный именно к такой реакции на плоды своего неземного таланта. Едва он исчез за арочным сводом и темная ткань занавеса скрыла стройный силуэт, никто еще не возобновил разговора. Словно читая мысли, мы, почти одновременно, подняли кубки с вином. Глядя друг на друга, с новой глубиной понимания чего-то близкого всем, но невыразимого словами, мы выпили в тишине.
Улучив момент, я выскользнул из триклиния. На протяжении всего, начавшегося еще до заката пира, веселье неуклонно росло. Хорошее вино, выносимое рабами в самых щедрых количествах амфор, воспламеняло души и сердца присутствующих ничуть не менее, чем масло усиливает горение настоящего пламени.
Как радушный и ответственный хозяин вечера, Гален быстро заметил мое отсутствии и неспеша, также не привлекая внимания веселящихся гостей, вышел в сад. Услышав шаги за своей спиной, я безошибочно узнал такую знакомую мне походку врача.
Первые мгновения он просто встал рядом и мы, понимая друг друга без слов, смотрели вдаль.
Внизу расстилалась водная гладь залива. Темная, блестящая ее поверхность подернулась едва заметной рябью, словно дремавшую в бархатной темноте воду ласково гладил ветер.
— Что ты решил? — тихий голос Галена разорвал покрывало ночной тишины, нарушаемой лишь отзвуками пира позади, да криком редких ночных птиц.
Я молчал. Гален не торопил меня с ответом.
— Наверное, вернусь на войну — там я нужнее. Не чувствую, что уже готов начать все сначала.
Вместо ответа Гален положил на мое плечо крепкую руку. Да, он все прекрасно понимал и был готов поддержать меня в любом решении.
— А ты? — несколько рассеянно спросил его я.
— Антонин дал мне место на Палатине — семьдесят тысяч денариев в год — буду архиатром его семьи. Сумма заманчивая, но мне плевать на деньги — надеюсь, что страхам мои не суждено будет сбыться. Я постараюсь отстаивать ту долю своей независимости, какую удастся. Хочу вести практику, работать, писать, размышлять — жить, в конце концов. И не только под присмотром императорских прихвостней, да соглядатаев. Не знаю, слышал ли — недавно умер его сын — Анний Вер. Теперь остался только юный Коммод.
Я кивнул, а Гален вскоре продолжил:
— Да, Марк печется о его здоровье и благополучии куда сильнее, чем о своем, так что в поход я не отправлюсь, хотя он и звал, конечно. Удалось вывернуться — мне сон приснился. Асклепий не одобрил моего отъезда в земли германцев — Гален говорил об этом совершенно серьёзно.
Едва заметно улыбнувшись, не поверив ни единому слову о чудесных снах, я все равно кивнул, никак не выдавая своего скептицизма.
— Я буду писать тебе, часто! Стану держать в курсе дворцовых интриг — пусть забавные истории скрасят тебе суровые походные вечера. И ты тоже пиши, друг мой — во дворце я не должен забывать, что существует целый мир, и он отнюдь не ограничен Римом и дворцами…
Мы еще постояли немного, в приятно обволакивающей тишине, а потом Гален вернулся в триклиний. Неспеша, я решил постоять еще немного, наслаждаясь свежестью ночной прохлады, приятно щекотавшей кожу нежными прикосновениями. С залива дул свежий ветер. Стройные ряды виноградников вокруг виллы моего учителя тянулись вдаль, исчезая в черноте летней, италийской ночи. Здесь, в плодородных землях Кампании, недалеко от Путеол Гален с радостью и энергичным энтузиазмом продолжил эксперименты своего отца Никона по части селекции, за которыми все детство наблюдал в пригороде Пергама. Не знаю, работал ли он уже с пчелами и медом, но виноградники были густыми — Галена несомненно ждал богатый урожай.
Я смотрел на серебристую дорожку, что стелила по воде огромная, холодная луна. Стрекот цикад гипнотизировал своей ритмичностью. Отголосками до меня долетал пьяный голос Эвдема, рассказывавший какую-то непристойную, веселую, историю. Впрочем, в устах старика едва ли не любая история пропитывалась искрометной иронией.
И вот тогда совсем уж стало худо
А смех красотки хуже палача
Размахивая вялым, хлестким удом
Готовый к бою, оказался без меча…
Дальнейшие строки этой импровизированной эпопеи утонули в хохоте и я не расслышал, чем закончилась столь неудачная, по-видимому, ночь любовных похождений героя незамысловатых строк.
Когда я, охваченный предчувствием скорого своего конца, сел писать эти истории — я не мог предположить, что они окажутся так многословны. Погружаясь в глубины воспоминаний, я выхватываю лишь основные вехи, но даже и так искренне удивляюсь, сколь же долгую жизнь послали мне боги!
Боюсь ли я смерти? Пожалуй, что нет. Ведь, как говорил Эпикур, это самое страшное из зол — смерть — не имеет к нам никакого отношения, так как, пока мы существуем, смерть еще отсутствует. Когда же она приходит — то и мы уже не существуем.
К тому же, без лишней скромности повторюсь, что прожитым мною годам великое число — я, несомненно, успел вкусить жизнь. Вознося меня ввысь, чтобы затем немедленно швырнуть наземь, Фортуна не уставала учить меня стойко переносить всякое страдание и глубоко наслаждаться выпавшим удовольствием. Благие боги даже на старости лет не отняли память, хотя уже давно голову мою устлали белые, словно шапки горных вершин, волосы.
Где собственной морщинистой рукой, но все чаще прося письмоводителей, я исписал уже девять свитков. Однако, не умея сделать свой рассказ лаконичнее, я все еще не закончил. В некотором роде я лишь начал и, дабы продолжить труд, насколько хватит отмеренного времени, завтра же я пошлю слугу купить еще свитков. В лавке либрариев, что на Туфельной улице, всегда можно найти отменный папирус! Жизнь моя прошла в эпоху, подобной которой, быть может, никогда уже и не случится. Ну а с того дня, как я покинул виллу Галена, прошло более сорока лет. Весьма насыщенных, так что конечно, мне еще есть о чем рассказать!
Post Scriptum.
Кто бы ни держал в руках эти рукописи — быть может, вопреки желанию, мне не предстоит рассказать, что было дальше, или же тебе не предстоит прочесть об этом — улыбнись, дорогой мой читатель. Ясно осознавая все несовершенство попыток поведать о тех больших и малых событиях, о тех великих и простых людях, что окружали меня на протяжении жизни — я все же решил, что даже и так это будет лучше, чем не рассказать ничего вовсе.
Мой учитель и друг, великий Элий Гален, нередко утверждал, будто природа создала все живые организмы для жизни, познания и бессмертия. Но, не имея соответствующей материи, бессмертие она осуществила путем размножения, в потомках сохраняя частичку нашей души. Я преуспел и, счастливым отцом нескольких, дорогих моему сердцу детей, писал эти строки.
О чем Гален не упоминал, но я знаю наверняка, что он всецело разделял эти взгляды — наследие наших идей бессмертными могут делать лишь рукописи. Краткие сроки жизни, отмеренные нам богами, ограничивают пределы человеческого познания. Но, находчивый разум и здесь нашел выход. Быть может меня, Квинта Гельвия Транквилла, давно нет на свете — много лет назад я перебрался через Стикс. Однако, оживая на свитках, сквозь каждую строку я все еще говорю с тобой, мой читатель.
Разве это не чудо?
Хотя во многом этот роман посвящен биографии Галена — наряду с Гиппократом, самого известного врача античности — я не ставил перед собой задачи дать исчерпывающее и документальное описание его противоречивой личности, равно как и всех этапов творчества и жизни.
Я не профессиональный историк, однако, в этой художественной книге я стремился строго опираться на известные нам факты из жизни великого врача и той насыщенной эпохи, в которую он жил, размышлял и практиковал.
О Галене написано немало. Кропотливо изучая источники, я обнаружил сотни научных статей, посвященных анализу творчества и взглядов этого невероятно плодотворного человека, оставившего нам около пятисот трактатов, порядка двух сотен из которых смогли сохраниться до наших дней, составляя около восьмой части всей литературы на древнегреческом языке из обнаруженных вообще.
Также, о Галене существует несколько книг в жанрах нон-фикшн и исторической документалистики. На момент написания этой книги они представлены только на английском языке. Особенно рекомендую V. Nutton «Galen: A Thinking Doctor in Imperial Rome» и S. Mattern «The Prince of Medicine: Galen in the Roman Empire», которые очень помогли мне в попытках понять и составить для себя образ гениального врача, жившего во II и III веках нашей эры на территории Римской Империи. Его яркую и сложную личность иногда сравнивают с Цицероном, а из персонажей современной культуры — с доктором Хаусом.
Гален оперировал на открытом сердце за восемнадцать веков до следующей подобной операции. Использовал методы, которые сейчас назвали бы телемедицинскими консультациями, а также проверял многие научные гипотезы в ходе экспериментов, построенных по принципам клинических исследований. Его работы в области анатомии впервые оспорили лишь в XVI веке, а некоторые из лекарств, применявшихся и усовершенствованных им во II веке, использовались в Европе до конца XIX. В современной же медицине понятие «галеновых препаратов» во всем мире применяется до сих пор.
Полагаю сам и, надеюсь, читатель согласится — написать или сказать о человеке такой величины «слишком много» — едва ли возможно.
Авгур — член почётной римской жреческой коллегии, выполнявший официальные государственные гадания для предсказания исхода тех или иных мероприятий по ряду природных признаков, поведению, полёту и крикам птиц.
Авл Геллий — древнеримский писатель и антикварий, знаток римской архаики
Агора — древнеримский писатель и антикварий, знаток римской архаики рыночная площадь в древнегреческих полисах, являвшаяся местом общегражданских собраний
Азиарх — римский правитель в Малой Азии
Аид — в древнегреческой мифологии — верховный бог смерти и подземного царства мёртвых
Акведук — водовод для подачи воды к населённым пунктам, оросительным и гидроэнергетическим системам из источников, расположенных выше них
Аквила — знак, боевое знамя легионов в древнеримской армии в виде орла, сделанный из серебра или золота и размещённый на шесте
Акрополь — возвышенная и укреплённая часть древнегреческого города, так называемый верхний город
Амфитеатр — античная постройка для разнообразных массовых зрелищ, представляющая собой круглый театр без крыши.
Амфора — изящный сосуд с расширенным в верхней и суженным в нижней части туловом
Анабасис — подъем, восхождение
Апеллес — древнегреческий живописец
Аполлон — в древнегреческой и древнеримской мифологиях бог света, покровитель искусств, предводитель и покровитель муз, предсказатель будущего, бог-врачеватель, покровитель переселенцев, олицетворение мужской красоты.
Апулей — древнеримский писатель и поэт, философ-платоник, ритор, автор знаменитого романа «Метаморфозы», известный также как «Золотой осел»
Архиатр — главный врач
Асклепий — бог медицины в древнегреческой мифологии
Асс — название древнеримской медной монеты (4 асса = 1 сестерций)
Аурей — древнеримская золотая монета (1 аурей = 100 сестерциев)
Буцина — медный духовой инструмент в древнеримской армии
Боудикка — жена вождя Прасутага, лидер кельтского сопротивления
Валетудинарий — лечебное заведение в древнеримском государстве
Венера — в римской мифологии богиня красоты, плотской любви, желания, плодородия и процветания.
Вивисекция — проведение хирургических операций над живым животным с целью исследования функций организма, изучения механизмов действия лекарственных средств, разработки методов хирургического лечения или в образовательных целях
Вологез — царь Парфии из династии Аршакидов
Гаруспик — жрец в Древней Этрурии, позже — в Древнем Риме, гадавший по внутренностям жертвенных животных, особенно часто — печени
Гидравлос — водяной орган, предок современного органа
Гипокаустерий — подвальное помещение, откуда нагретый воздух по трубам поступал в жилую часть дома
Гладиус — древнеримский короткий солдатский меч, носился у правого бедра военнослужащего рядового состава
Гомер — легендарный древнегреческий поэт-сказитель, создатель эпических поэм «Илиада» и «Одиссея»
Дадух — носильщик факела, один из четырёх жрецов-эпимелетов в Элевсинских мистериях
Денарий — римская серебряная монета (1 денарий = 4 сестерция, 25 денариев = 1 аурей)
Зевс — в древнегреческой мифологии бог неба, грома, молний, ведающий всем миром
Иерофант — у древних греков старший пожизненный жрец при Элевсинских мистериях
Илиада — древнейший из сохранившихся памятников древнегреческой литературы, эпическая поэма, приписываемая Гомеру, посвящённая событиям Троянской войны.
Инсула — в архитектуре Древнего Рима — многоэтажный жилой дом с комнатами и квартирами, предназначенными для сдачи внаём. Инсулы появились около III века до н. э.
Исида — одна из значимых богинь Древнего Египта, представлявшаяся образцом для понимания египетского идеала женственности и материнства
Калиги — римская солдатская обувь, полусапоги, покрывавшие голени до середины
Кальдарий — одно из основных помещений римских терм, зал с горячей водой
Катафракт — тяжёлая ударная кавалерия в Античную эпоху. Как правило, термин катафракты применяют к парфянской коннице
Катулл — один из наиболее известных поэтов древнего Рима и главный представитель римской поэзии в эпоху Цицерона и Цезаря
Квадрига — античная двухколёсная колесница с четырьмя запряжёнными конями
Квирит — в Древнем Риме эпохи республики название римских граждан, употреблявшееся обычно в официальных обращениях
Керик — В греческой мифологии Керик — сын Гермеса и Герсы, первого глашатая Элевсинских мистерий, от которого пошел род глашатаев
Кифара — древнегреческий струнный щипковый музыкальный инструмент, античная разновидность лиры
Консул — высшая выборная должность или магистратура в Древнем Риме эпохи республики.
Кубикул — небольшая частная комната древнеримского дома, чаще всего выполняла функцию спальни
Куникул — помещение под ареной
Ланиста — владелец гладиаторской школы. Он выкупал рабов на невольничьем рынке, занимался их обучением и затем отдавал в аренду тому, кто устраивал игры
Лары — по верованиям древних римлян божества, покровительствующие дому, семье и общине в целом
Лаций — область средней Италии на берегу Тирренского моря
Легат — разновидность старших офицеров в римской армии, главнокомандующий легиона. Изначально так назывались римские посланники, отправляемые в другие государства и племена, и выступавшие там в качестве дипломатов.
Легион — основная организационная единица в войске Древнего Рима, времён поздней республики и империи. Легион в Древнем Риме состоял из 2000 — 10 000 (обычно 5000–6000) пехотинцев и нескольких сотен всадников. Каждый легион имел свой номер и название
Лектистерний — древнеримский искупительный обряд устройства угощения, предлагаемого богам
Либитина — в римской мифологии богиня мёртвых, смерти, погребения и земли
Лисипп — древнегреческий скульптор второй половины IV в. до н. э., времени поздней классики и начала периода эллинизма
Лукреций — римский поэт и философ. Считается одним из ярчайших приверженцев атомистического материализма, последователем учения Эпикура
Лупанарий — публичный дом в Древнем Риме, размещённый в отдельном здании. Название происходит от латинского слова «волчица» — так в Риме называли проституток.
Магистрат — общее название государственной должности в Древнем Риме
Марс — в древнеримской мифологии бог войны
Марциал — римский поэт I века, в творчестве которого окончательно оформился жанр эпиграммы
Менандр — древнегреческий комедиограф, крупнейший мастер новоаттической комедии
Ментор — в древнегреческой мифологии воспитатель сына Одиссея Телемаха
Минерва — древнеримская богиня мудрости и войны, покровительница ремесленников, писателей, актёров, поэтов, художников, учителей, учащихся и врачей
Мирон — древнегреческий скульптор эпохи ранней классики «строгого стиля», предшествовавшего расцвету искусства древнегреческой классики.
Мистерии — религиозная мистическая практика, совокупность тайных культовых мероприятий, посвящённых божествам, к участию в которых допускались лишь посвящённые. Зачастую представляли собой театрализованные представления.
Мнемосина — в античной мифологии — богиня, олицетворявшая память
Мусейон — религиозный, исследовательский, учебный и культурный центр эллинизма; храм Муз. Основан в начале III века до н. э. при Птолемее Сотере по инициативе Деметрия Фалерского, находился на государственном обеспечении
Наварх — командующий флотом в Древней Греции. В классическую эпоху — преимущественно у спартанцев; у афинян флотом командовал один из стратегов, как и командующий сухопутными войсками
Одиссея — вторая после «Илиады» классическая поэма, приписываемая древнегреческому поэту Гомеру
Ойкумена — обитаемая земля
Оксимель — смесь меда и уксуса в разных пропорциях, используемая в качестве лекарства
Онерария — торговое римское судно
Пайдейя — категория древнегреческой философии, соответствующая современному понятию «общее образование»
Палатин — один из семи холмов Рима
Парфянская империя — древнее государство, располагавшееся к югу и юго-востоку от Каспийского моря на территориях современных Ирана, Ирака, Афганистана, Туркменистана и Пакистана.
Перикард — сердечная сумка, представляет собой тонкий, но плотный мешок, в котором находится сердце
Перипатетик — ученики и последователи Аристотеля, его философская школа
Петроний — Петроний Арбитр — автор древнеримского романа «Сатирикон», обычно отождествляемый с сенатором Петронием, о котором писал Тацит. Жил в эпоху Нерона
Пилум — индивидуальное метательное длинное железное копьё с крючкообразным концом для бросания с близкого расстояния, наступательное оружие состоявшее на вооружении легионов Древнего Рима
Платон — афинский философ классического периода Древней Греции, основатель платонической школы
Плеторический синдром — синдром полнокровия, связанный с увеличением числа циркулирующих эритроцитов
Плиний Старший — древнеримский писатель, энциклопедист
Пневма — широко толкуемый термин древнегреческой медицины и философии. В стоицизме пневма — жизненная сила, отождествляемая с логосом-первоогнём, космическое «дыхание», дух.
Преторианцы — императорская гвардия, элитные войска
Прокуратор — в Древнем Риме название управителя вообще. Исторически так называли слуг, управляющих господскими имениями, затем, с появлением одноимённой государственной должности — высокопоставленных чиновников, заведующих той или иной частью императорского имущества и управляющих провинциями
Пропретор — официальный титул наместника некоторых провинций Римской империи в эпоху принципата
Раеда — четырёхколёсная повозка
Ретиарий — один из видов гладиаторов. Снаряжение этого гладиатора должно было напоминать рыбака, его вооружение состояло из сети, которой он должен был опутать противника, трезубца и кинжала, а доспехи ограничивались наручем и наплечником, который закрывал плечо и левую часть груди
Ромул и Рем — легендарные братья-близнецы, основатели города Рима
Рудис — деревянный меч, даровавший гладиаторам свободу
Секутор — вид древнеримского гладиатора, вооруженного щитом и гладиусом
Сестерций — древнеримская медная монета (4 сестерция = серебряный денарий)
Сикофант — доносчик, клеветник, шантажист. В период расцвета афинской демократии это слово приобрело политическое значение: оно означало многочисленный класс профессиональных обвинителей, ябедников, сутяг, которые ради личной наживы заводили процессы, чтобы, запугав кого-либо судом, вынудить отступную плату или, в случае выигрыша процесса, получить часть отобранного по суду имущества
Скорпион — древнеримское название небольшого стреломёта, универсальная метательная машина
Софист — древнегреческие платные преподаватели красноречия, представители одноимённого философского направления
Стоа — длинная галерея-портик с одним-двумя рядами колонн и со стеной по одной из длинных сторон; крытая колоннада
Стикс — река мертвых в царстве Аида. Через нее души умерших перевозит паромщик
Таблинум — помещение в древнеримском жилище. Примыкало непосредственно к атриуму и было по сути «кабинетом» главы семьи. Предназначалось для деловых встреч и приема клиентов, а также для хранения документов
Тепидарий — тёплая сухая комната в классических римских термах, предназначенная для разогрева тела. Нагревался до 40–45 °C от гипокауста и представлял собой большой центральный зал римских терм, вокруг которого были сгруппированы все остальные залы
Териак — мнимое универсальное противоядие, должное излечивать все без исключения отравления, в том числе самоотравления организма, развившиеся в результате внутренних болезней
Термы — комплекс бань и множества других помещений. В термах римляне мылись, а также проводили досуг
Терракота — разновидность неглазурованной керамики, изделий из железистой глины, которая после первичного обжига приобретает характерный красно-бурый или желтовато-коричневый цвет. Тога — верхняя одежда граждан мужского пола в Древнем Риме
Трепанация черепа — хирургическая операция образования отверстия в костной ткани черепа с целью доступа к подлежащей полости
Туника — мужская и женская рубаха, обычно покрывавшая все тело от плеч до бёдер. Туника, изготовленная без талии, получила распространение в Древнем Риме. У мужчин обычно носилась под тогой, женщины на тунику с рукавами надевали безрукавную тунику
Фидий — древнегреческий скульптор и архитектор, один из величайших художников периода высокой классики.
Фортуна — покровительница удачи, счастья, случая
Форум — прямоугольная площадь в античные времена выполнявшая функцию центра общественной жизни римского города
Фукидид — крупнейший древнегреческий историк, основатель исторической науки
Цельс — древнеримский богатый врач, писатель, энциклопедист 419
Центумвир — в Древнем Риме член коллегии для разбирательства гражданских дел
Центурион — командир центурии (около 100 человек); центурионы высшего ранга командовали также более крупными подразделениями. В легионе насчитывалось около 58 центурионов
Эвмен II — пергамский царь в 197–159 годах до н. э. При нём Пергамское царство достигло зенита своего могущества, а Пергам стал соперничать с Александрией за статус главного центра эллинистической культуры
Элевсинские мистерии — обряды инициации в культах богинь плодородия Деметры и Персефоны, которые проводились ежегодно в Элевсине в Древней Греции и из всех древнегреческих обрядов считались наиболее важными
Энкаустика — техника живописи, в которой связующим веществом красок является воск. Живопись выполняется красками в расплавленном виде. Разновидностью энкаустики является восковая темпера, отличающаяся яркостью и сочностью красок.
Энтелехия — в философии Аристотеля — внутренняя сила, потенциально заключающая в себе цель и окончательный результат
Эпикур — древнегреческий философ, основатель эпикуреизма в Афинах. Согласно ему, высшим благом считается наслаждение жизнью
Эпиталама — свадебная песня у греков, а также римлян, которую пели перед невестой или в спальне новобрачных юноши и девы
Эпитафия — надгробная речь или надпись в честь умершего
Эсквилин — один из семи холмов Рима
Эскулап — бог медицины в древнеримской мифологии
Юпитер — в древнеримской мифологии бог неба, дневного света, грозы, отец всех богов, верховное божество римлян
SPQR — сокр. Senatus Populusque Romanus, аббревиатура латинской фразы, означающей «Сенат и народ Рима», которую изображали на штандартах римских легионов и которая использовалась как в республиканский, так и в имперский период.
Источник: «Всемирная история», т. II. М.: Госполитиздат, 1956 г., карта № 32. Составитель карты А. П. Левандовский.