3. Диалоги на постоялых дворах и в пути

Законы физики и опыт – вот на что следует ориентироваться человеку. Именно их следует учитывать в первую очередь, размышляя о религии и морали, законодательстве и политическом правлении, науках и искусстве, наслаждениях и невзгодах.

Барон Гольбах. Система природы

Задумав воссоздать путешествие из Мадрида в Париж, я столкнулся с некоторыми техническими сложностями. Дело в том, что сами условия подобных перемещений были совершенно иными: то, что сейчас представляет собой шоссе и автобаны, в XVIII веке было скверными грунтовками, изъезженными колесами повозок и истоптанными копытами, а в иные сезоны по ним и вовсе невозможно было проехать. В то время путешествие было синонимом приключения. Даже система постоялых дворов, гостиниц и почтовых станций – дежурных пунктов, где меняли запряженных в повозку лошадей, – не была достаточно отлаженной, какой сделалась столетием позже. Одной из причин беспокойства просвещенных монархов, подобных Карлу Третьему, было создание надежной сети сообщения, которая могла бы гарантировать безопасность поездок и больший комфорт для путешественников.

Несмотря на то что отпечатанные в типографии справочники дорог существовали уже века назад, во времена, о которых идет речь, учитывая моду на путешествия и любознательность, присущую самому веку, подобный вид путеводителей стал в высшей степени популярным: их издавали в виде брошюр, где описывались перемещения между европейскими столицами или маршруты вглубь страны, а расстояние указывалось в лигах – пять с половиной километров, именно столько обычно преодолевалось за час – между одной почтовой станцией и другой; таким образом, владеющий справочником путешественник мог заранее продумать каждый отрезок пути, имея в виду, что общий маршрут, который он преодолевал за сутки, не превышал, как правило, шести, максимум десяти лиг.

В моей библиотеке и раньше имелись образцы таких путеводителей, несколько других я приобрел специально, чтобы написать эту книгу. Среди испанских наиболее толковым оказался путеводитель Эскрибано, изданный в 1775 году, французская же часть пути с дорогами и почтовыми станциями была отпечатана в виде справочника в Париже в типографии Жайо в 1763 году. Кроме того, мне понадобились карты, где были бы обозначены дороги, населенные пункты и города той эпохи; как-то раз на аукционе антикварных книг мне посчастливилось раздобыть одну такую карту, на редкость большую и тяжелую, выполненную испанцем Томасом Лопесом, который подробнейшим образом нанес на нее всю Испанию конца XVIII века. С французской же частью пути помогла разобраться одна старинная приятельница, продавец антикварных книг Мишель Полак; в своей парижской лавочке, которая специализировалась как раз на морских и сухопутных справочниках, она откопала экземпляр «Nouvelle carte des postes de France»[11].

– У меня есть кое-что интересное для тебя, – сообщила она по телефону.

Через четыре дня я прибыл в Париж. На самом деле я готов был воспользоваться любым предлогом, чтобы вновь оказаться в пестрой пещере чудес, расположенной на улице Эшоде, где книги стоят на полках и громоздятся стопками на полу вокруг электрической печки: всякий раз я с ужасом думаю, что когда-нибудь она подожжет весь магазин.

– Неужели тебя наконец-то заинтересовала суша? – пошутила она, завидев меня в дверях.

– Времена меняются, – ответил я.

Это была старая шутка. Вот уже сорок лет я покупал в этой лавочке книги по мореходству и картографии XVIII–XIX веков, сначала у ее отца – в то время Мишель была хорошенькой девушкой, – а затем у нее самой, когда семейный бизнес перешел в ее руки. Благодаря ее профессиональной помощи среди многочисленных трактатов по навигации я отыскал свою любимую «Cours élémentaire de tactique navale dé dié à Bonaparte»[12] Раматюэля, которой пользовались французские моряки во время Трафальгарского сражения: она понадобилась мне для романа, опубликованного в 2005 году и посвященного именно этому историческому эпизоду.

– А вот и твоя карта, – сказала Мишель.

Карта лежала передо мной, ее размер составлял приблизительно пять пядей на четыре. Абсолютно чистая, в отличном состоянии, подклеенная новенькой тканью: «Dedié е à son Altesse Serenissime Monseigneur le Duc. Bernard Jaillot, géographe ordinaire du Roy»[13].

– Отпечатано в тысяча семьсот тридцать восьмом году, – уточнила Мишель, указав на табличку.

– А для моего времени она не устарела?

– Не думаю. В ту эпоху мир менялся не с такой быстротой, как теперь… Вряд ли за какие-то пятьдесят лет могли произойти существенные изменения.

Я взял лупу, которую она мне протянула, и сразу нашел главную дорогу, по которой следовали мои академики, миновав Байонну. Дорога была отмечена пунктиром: Бордо, Ангулем, Орлеан, Париж. Каждая почтовая станция обозначалась маленьким кружком. Это была чрезвычайно подробная карта.

– Потрясающе! – сказал я.

Мишель согласно кивнула:

– О да. Не то слово. Берешь?

Я положил лупу прямо на карту; сглотнул слюну, чтобы скрыть волнение, и посмотрел прямо в глаза Мишель.

– Надо подумать.

Она улыбнулась так, что у меня мороз пробежал по коже. Я уже говорил, что мы познакомились сорок лет назад. На моих глазах она прямо-таки вцепилась в бизнес. Отчасти я ей в этом помогал, как один из старых клиентов.

– Сколько, – спросил я, – ты предполагаешь получить за эту вещь?

Вернувшись в Мадрид и развернув перед собой карту, я продолжил поиски следов моих героев. Помимо всего прочего, нужны были специальные тексты – современники академиков, с помощью которых я мог бы больше узнать о местах, по которым пролегал их путь. К счастью, XVIII век изобиловал подобными произведениями: перемещения вошли в моду среди интеллектуальной элиты и многие путешественники публиковали путеводители, справочники и мемуары. Искать не пришлось, у меня имелись подробные сборники Круса, Понса и Альвареса де Кольменара, а также другие записки о путешествиях по Испании и Франции; среди них надо отметить две книги мемуаров – «Путешествие по Испании в эпоху Карла Третьего» Джозефа Таунсенда (1786–1787) и «Европейское путешествие» маркиза де Уреньи (1787–1788), которые вполне удовлетворяли мои запросы и, как я выяснил позже, были просто бесценны по части мелких деталей:

Дорога широка и хорошо утоптана, ее покрывает красная глина. Общим счетом протяженность ее составляет семь лиг, однако имеется отрезок скверной дороги по причине излишней каменистости…

Таким образом, я сумел приступить к той части повествования, когда мои герои уже находились за пределами Мадрида: наметить их маршрут, перечислить названия почтовых станций и постоялых дворов, где путники останавливались на ночь. С помощью воображения проследовать по местам, которые Педро Сарате и дон Эрмохенес Молина, преследуемые злодеем Паскуалем Рапосо, миновали во время своего путешествия. Пройти за ними по пятам и лучше понять значимость их предприятия. Однако даже для такой мелочи, как описание экипажа, в котором путешествовали академики, требовались все новые и новые сведения. Мне нужна была дорожная карета, крытая, надежная и выносливая. В мемуарах Уреньи я обнаружил упоминание о так называемой берлинке, от которой едва не отказался, когда в издании словаря 1780 года обнаружил, что речь идет исключительно о двухместном экипаже, в то время как для моей книги нужен был экипаж четырехместный. В конце концов, перерыв всю свою библиотеку, а также Интернет, я пришел к выводу, что наименование «берлинка» получали и экипажи большей вместимости, и даже отыскал несколько иллюстраций. Вот почему я решил использовать именно этот термин. Итак, четырехместная берлинка, выкрашенная в черный и зеленый, оборудованная на английский манер с таким расчетом, чтобы можно было впрягать в нее четырех коней, с устроенным наверху багажником для поклажи и облучком, где сидит кучер, любезно предоставленный маркизом де Оксинагой. И вот в этой довольно-таки тряской повозке с раздвижными окошками, наглухо запертыми, чтобы внутрь не набилась дорожная пыль, на потертых кожаных подушках один напротив другого, перебрасываясь время от времени словечком, читая, задремывая, а то и просто молча рассматривая невеселый пейзаж пустынной сьерры, едут наши путешественники – адмирал и библиотекарь.


– Что это за звук? Это, случайно, не волки? – спрашивает дон Эрмохенес, поднимая голову.

– Все может быть.

Рессоры монотонно поскрипывают, пока экипаж, плавно покачиваясь из стороны в сторону, катится по ровной дороге, если же под колесо попадет камень или оно подскакивает на кочке, рессоры издают резкий раздражающий скрежет. Библиотекарь листает старые номера «Исторического и политического Меркурия», «Литературного критика» или «Мадридской газеты», в то время как дон Педро Сарате смотрит в окошко, рассеянно любуясь орлами и грифами, реющими над гранитными скалами или елями, которыми изобилует пейзаж ущелья Сомосьерры.

– Темно, ничего не вижу, – жалуется библиотекарь.

Адмирал приоткрывает шторы, закрепляя их ремешками, чтобы его спутнику было светлее, однако очень скоро его любезность оказывается бесполезной. Низкое солнце прячется за деревьями, растущими вдоль дороги, подкрашивая алым выцветшие небеса над заснеженными вершинами гор, которые все еще виднеются вдалеке. Устав напрягать зрение, дон Эрмохенес откладывает журнал на подушку. Затем снимает пенсне, поднимает глаза и встречает взгляд дона Педро, ответив ему доброжелательной улыбкой.

– Как странно, сеньор адмирал. Просто удивительно… Мы с вами столько лет встречаемся в Академии и ни разу не перекинулись даже парой слов… И вот мы здесь, вдвоем, в этой странной авантюре.

– Для меня большое удовольствие, дон Эрмохенес, – откликается его попутчик, – находиться в вашей компании.

Библиотекарь машет рукой:

– Пожалуйста, зовите меня, как все, дон Эрмес.

– Я бы никогда не осмелился…

– Прошу вас, сеньор адмирал. Я уже привык. Это дружеское обращение, и я хочу, чтобы вы тоже звали меня так. Нам ведь придется провести вместе несколько недель. И многое разделить друг с другом.

Адмирал размышляет, словно вопрос действительно представляется ему крайне важным.

– Дон Эрмес, вы говорите?

– Именно.

– Договорились. Но у меня условие: вы тоже будете называть меня как-нибудь иначе. «Сеньор адмирал» звучит слишком пышно для обычного попутчика. Прошу вас, зовите меня моим обычным именем.

– Вы меня смущаете. Среди остальных членов Академии ваше воинское звание – это что-то такое…

– Вот и отлично, – перебивает его дон Педро. – Зовите меня просто адмирал. Без «сеньора». Очень вас прошу.

– Хорошо.

Экипаж слегка накренивается, на мгновение притормаживает, а затем, дернувшись, продолжает движение. Дорога взбирается вверх по склону, и снаружи, с облучка, доносится голос кучера, подгоняющего лошадей, и свистящие удары хлыста. Дон Педро указывает на «Литературного критика», который отложил библиотекарь.

– Удалось найти что-нибудь достойное внимания?

– Так, пустяки. Все как обычно… Яростная защита корриды и свирепая критика свежей статьи, которую юный Моратин написал под псевдонимом.

Адмирал невесело усмехается:

– Не та ли это статья, где критикуют риторику и педантизм испанских авторов, предлагая более современный подход? Та, что в Академии выиграла конкурс и получила нашу премию?

– Она самая.

Адмирал отмечает, что в свое время прочитал эту статью с большим удовольствием и даже был одним из тех, кто голосовал за награждение автора. У Моратина были свежие, яркие идеи, а сам он принадлежал к числу образованных молодых людей с отличным вкусом, которые боролись с варварством невежественных глупцов: привыкшей к пошлости публики, наводняющей театры, где ставят грубые сайнеты о торговках зеленью и их простецких ухажерах или трагедии, полные сказочных чудес, чудовищных бурь, кровавых убийств, великих князьях Московии и башмачниках, которые в последнем акте внезапно оказываются сыновьями короля.

– И вы говорите, «Критик» его разгромил? – подытоживает он.

– В пух и прах… Вы же знаете, наш приятель Игеруэла не жалеет сил.

– Что же ему не понравилось?

– Все как обычно. – Библиотекарь покорно машет рукой. – Традиционные испанские ценности и так далее. Старая песня: заграничные веяния губят исконный дух нашего народа, обычаи, религию и прочее, прочее.

– Печально. Мы, испанцы, по-прежнему главные враги самих себя. Собственными руками закручиваем фитиль повсюду, где замечаем свет.

– Да, но наше путешествие доказывает обратное.

– Это путешествие, простите мою нескромность, всего лишь незначительная капля в море всеобщего равнодушия.

Библиотекарь смотрит на своего приятеля с неподдельным удивлением:

– Вы не верите в будущее, адмирал?

– Не особенно.

– Зачем же вы тогда согласились?.. Почему участвуете в этой авантюре?

Наступает тишина, прерываемая скрипом рессор, топотом конских копыт и щелканьем хлыста. В следующее мгновение на лице дона Педро появляется странная улыбка: печальная, самоуглубленная.

– Когда-то давно, в юности, я сражался на борту корабля… Мы были окружены англичанами, и у нас не было ни малейшей надежды на победу. Тем не менее никому не пришло в голову спустить флаг.

– Это называется героизм, – с восхищением произносит библиотекарь.

Влажные голубые глаза смотрят на него без всякого выражения.

– Нет, – отвечает адмирал. – Это называется стойкость. Уверенность в том, что, победим мы или проиграем, каждый делает то, что обязан делать.

– Но и гордость здесь тоже присутствует, полагаю. Или я ошибаюсь?

– Гордость, дон Эрмес, если приправить ее крупицей разума, может стать такой же полезной добродетелью, как и все прочие.

– Какие верные слова! Надо запомнить.

Адмирал снова смотрит в окошко. Света становится все меньше. Совершенно прямая дорога бежит по склону вниз, лошади приободрились, и повозка катится легко и быстро.

– Апатия и покорность – вот наши национальные основы, – произносит он в следующее мгновение. – А заодно нежелание усложнять себе жизнь… Нам, испанцам, нравится чувствовать себя чем-то вроде несовершеннолетних. Такие понятия, как терпимость, разум, наука, природа, мешают нам спокойно спать в любимую сиесту… Стыдно сказать, но мы, подобно индейцам или африканцам, последними получаем новости и знания, которые излучает просвещенная Европа.

– Полностью с вами согласен, – отзывается библиотекарь.

– Мало того, любой внутренний импульс мы с готовностью превращаем в боевое копье, в повод для разногласия: этот автор – экстремадурец, тот – андалусиец, а тот и вовсе валенсиец… Сколько же не хватает нам для того, чтобы быть цивилизованной страной, укрепленной духом единства, подобно другим нациям, которые также, надо заметить, загораживают нам солнце… Уверен, это не лучший способ указывать, как мы имеем обыкновение, где чья родина. В этом смысле лучше похоронить ее в забвении, чтобы каждый приличный человек в первую очередь называл себя испанцем.

– В этом вы тоже отчасти правы, – соглашается библиотекарь. – И все же, мне кажется, вы несколько преувеличиваете.

– Преувеличиваю? Давайте вместе рассудим, дон Эрмохенес… Дон Эрмес. Взгляните сами… У нас нет своих Эразмов, не говоря уже о Вольтерах. Максимум, чего мы достигли, – это падре Фейхоо.

– Уже не мало.

– Но и падре Фейхоо не отказывается от католической веры и преданности монархии. В Испании нет ни оригинальных мыслителей, ни философов. Вездесущая религия не дает им расцвести. И свободы тоже нет… Когда она доносится извне, ее пробуют кончиками пальцев, чтобы не обжечься…

– Конечно, адмирал, вы правы. Но вы произнесли слово «свобода», а это палка о двух концах. На севере Европы свободу понимают совершенно иначе. Убеждать наш темный и дикий народ в том, что он может стать хозяином самого себя, – совершенно бредовая затея. Подобные крайности подвергают сомнению правление королей. Да и короли не захотят бросаться в пропасть реформ, если там их ждет могила.

– Не будете же вы рассуждать про священный характер трона, дон Эрмес…

– Ни в коем случае. Но я хотел все же напомнить об уважении, которое он заслуживает, несмотря ни на что. И мне странно спорить об этом с вами, королевским офицером.

Адмирал улыбается – спокойно, почти любезно. Потом, наклонившись, дружески хлопает библиотекаря по колену.

– Одно дело, когда человек в случае необходимости отдает жизнь, видя в этом свой долг, и совсем другое – когда он себя обманывает, рассуждая о королях и правительствах… Верность не отрицает трезвого, критического отношения к действительности, дорогой друг. Уверяю вас, на борту королевских фрегатов мне доводилось видеть такие же недостойные вещи, какие случаются и на суше.

Солнце уже скрылось, и в небе разлилось едва заметное сияние. Мертвенный серовато-голубой свет все еще позволяет различать контуры пейзажа и обрисовывает смутные силуэты обоих путешественников, сидящих внутри экипажа.

– Я всего лишь старый офицер, который любит книги, – продолжает адмирал. – На испанском языке мне доводилось читать про всякое – хороший вкус, просвещение, науку и философию, однако я ни разу нигде не встречал слово «свобода»… А век наш таков, что прогресс и свобода идут рука об руку друг с другом. Никогда ранее свет просвещения не был столь ярок и не озарял будущее с такой силой, а все благодаря самоотверженности новых философов… Тем не менее мало кто в Испании позволяет себе нарушить границы католической догмы. Возможно, кое-кто и мечтает об этом, однако не осмеливается выступить публично.

– Эта предусмотрительность вполне логична, – возражает библиотекарь. – Вспомните судьбу несчастного Олавиде.

– Об этом я и говорю. Просто плакать хочется. Интендант, горячо преданный реформистским идеям нашего короля Карла Третьего, а затем трусливо покинутый монархом и его правительством…

– Ради бога, адмирал. Я совершенно не собирался касаться этой темы. Давайте не будем обсуждать короля.

– Почему не будем? Все рано или поздно упирается в эту фигуру. Как ни крути, именно король приказал Олавиде подготовить реформы, а затем передал его в руки инквизиции. Этот приговор покрыл нас стыдом перед всеми культурными нациями, и всему виной зависимость и полная подчиненность светских властей по отношению к властям церковным… Просвещенный король, подобный нашему, на которого возлагают столько надежд, не имеет права, поддавшись угрызениям совести, довериться инквизиции.

Лишь смутные очертания собеседников проступают в этот поздний час в сгустившихся сумерках. Внезапно раздается скрежет, экипаж подскакивает, содрогнувшись с такой силой, что путешественники едва не валятся один на другого. Темная ночная дорогая таит в себе неведомые опасности. Библиотекарь приоткрывает окошко и боязливо выглядывает наружу.

– Вы несправедливы, – говорит он, вновь поворачиваясь к адмиралу. – Прогресс не может быть достигнут одним прыжком: это процесс постепенный. По личным убеждениям, далеко не каждый из нас мечтает о падении трона или исчезновении религии… Я, как вы знаете, сторонник просвещения, но не готов перешагнуть через католическую веру. Сияющей целью всегда должна быть вера.

– Целью должен быть разум, – упрямо возражает адмирал. – Мистерия и откровение несравнимы с наукой. Иначе сказать, с разумом. А свобода связана с ним теснейшим образом.

– Опять вы про свободу. – Библиотекарь вновь осторожно высовывает голову в окошко. – Упрямый вы человек, дорогой друг…

– Сам Сервантес говорил устами своего Дон Кихота: свобода – самый прекрасный дар из всех существующих… «Я считаю большой жестокостью делать рабами тех, кого Господь и природа создали свободными»… Что вы там так упорно высматриваете?

– Какой-то огонек вдалеке. Наверное, постоялый двор, где мы проведем ночь.

– Это было бы очень вовремя! У меня уже поясницу ломит из-за этой тряски. А ведь это только начало.


Днем позже Паскуаль Рапосо передает служке повод своего коня, снимает поклажу и, стряхивая пыль с одежды, входит в гостиницу, расположенную на другом берегу реки Арлансы, где напротив большого натопленного камина за тремя столами, не покрытыми скатертью, рассевшись по лавкам, ужинают постояльцы. Один из столов, за которым прислуживает служанка, занимают двое кучеров – один из них тот, что прибыл с академиками. За другим сидит дюжина погонщиков – Рапосо еще раньше приметил у коновязи мулов и тюки с барахлом, сваленные на дворе под присмотром одного из погонщиков, – которые едят и пьют, громко о чем-то споря. За третьим, чуть в отдалении, расположилась публика поприличнее: двое путешественников, преследуемых Рапосо, а также дама, рядом с которой сидит молодой кабальеро. За этим столом прислуживает лично сам хозяин гостиницы. Заметив Рапосо, он устремляется к нему с не слишком гостеприимным видом.

– Свободных мест нет, – хмуро сообщает он. – Все битком набито.

Вошедший спокойно улыбается. На лице, все еще покрытом дорожной пылью, сверкают белоснежные зубы.

– Не беспокойтесь, дружище. Как-нибудь обойдусь… Сейчас все, что мне нужно, – это горячий ужин.

Его кажущаяся беспечность успокаивает хозяина.

– Это пожалуйста, – говорит он уже чуть любезнее. – У нас есть жаркое из говяжьей головы и поросячьи ножки.

– А вино какое?

– Вино домашнее. Пить можно.

– Отлично, меня все устраивает.

Хозяин гостиницы придирчиво разглядывает нового гостя с головы до ног, пытаясь определить, за какой стол его усадить. На госте коричневый дорожный костюм с марсельским плащом, замшевые штаны и краги. Он мог бы сойти за охотника, однако от внимания хозяина не ускользнула завернутая в одеяло сабля, которую гость вместе с остальными вещами оставил у дверей. Рапосо избавляет хозяина от необходимости что-то решать и усаживается за стол к погонщикам мулов; заметив его, те смолкают, однако без возражений пускают незнакомца за свой стол.

– Всем добрый вечер.

Расопо достает нож с костяной рукояткой, который висел у него сбоку на поясе, открывает его с громким щелчком и режет ржаную ковригу, лежащую на столе. Затем протягивает руку к кувшину, предложенному одним из погонщиков, и наливает себе вина. Служанка ставит перед ним дымящееся блюдо с едой, аппетитной на вид.

– Приятного аппетита, – поизносит кто-то за столом.

– Спасибо.

Рапосо берет оловянную ложку и с наслаждением ест, неторопливо пережевывая пищу. Погонщики возобновляют прерванный разговор. Кто-то курит, пьют все до единого. Обсуждают животных, пошлины и сборы, которые имеют обыкновение взимать возле мостов и сторожевых башен, затем плавно переходят к спору о достоинствах тореро Костильяреса в сравнении с Пепе-Ильо. Рапосо уплетает свой ужин молча, не принимая участия в общей беседе и украдкой поглядывая на двоих академиков, сеньору и юношу, сидящих за дальним столом. Последние, без сомнения, путешествуют во втором дорожном экипаже, который Рапосо заприметил возле постоялого двора. А кучер их, должно быть, тот парень, который сидит за соседним столом, рядом с извозчиком академиков. Женщина среднего возраста, на вид привлекательная, а сидящий рядом юноша имеет с ней очевидное сходство. Оба, в особенности женщина, беседуют со своими сотрапезниками, однако слов их Рапосо не слышит.

– А что, эти сеньоры действительно занимают все комнаты? – спрашивает он служанку, когда та приносит еще вина.

Девушка отвечает утвердительно. Два пожилых кабальеро занимают одну комнату, женщина и юноша спят каждый в своей спальне. Судя по всему, заключает она, это мать и сын, а направляются они в Наварру. В другой комнате спят двое извозчиков; а большую, где имеется шесть тюфяков, занимают погонщики. Чтобы остановиться на ночь, Рапосо лучше договориться с погонщиками насчет места или ночевать в конюшне.

– Спасибо, детка. Я что-нибудь придумаю.

Вытирая тарелку кусочком хлеба, ястреб изучает свою добычу. Низенький и плотный – это, несомненно, и есть тот самый дон Эрмохенес Молина; сейчас он любезно беседует с сеньорой и юношей. Заметно, что оба, в особенности женщина, весьма довольны компанией, которой их наградило путешествие. Библиотекарь на вид приятный, внимательный, мирный и необидчивый; он принадлежит к тем людям, которые располагают к себе с первого взгляда. Второй, бригадир или адмирал Сарате, почти не участвует в разговоре: он лишь кивает или отпускает короткие замечания, когда сотрапезники с ним заговаривают. Высокий, худой, седые волосы собраны в небольшой хвост, которые обычно носят морские офицеры, он сидит на самом краю лавки, руки прижаты к столу; держится напряженно и прямо, словно на военном смотре. Внимательно прислушивается к разговору за столом, изредка вмешиваясь воспитанным тоном, чуть меланхоличным или же рассеянным.

– Дружище, вы не передадите мне подсвечник?

По просьбе Рапосо один из погонщиков протягивает ему латунный канделябр с наполовину сгоревшей свечой. Поблагодарив погонщика, Рапосо вытаскивает из кармана пачку с четырьмя сигарами, сует одну в рот и подносит ее кончик к пламени свечи. Затем откидывается назад, выпускает облако дыма и рассматривает стол, за которым сидят двое кучеров. Он уже знает, что кучера академиков зовут Самарра и что он, как и берлинка, принадлежит маркизу де Оксинага, который приставил его к путешественникам в качестве сопровождающего. Готовясь к отъезду из Мадрида, Рапосо собрал о нем кое-какую информацию: сорок лет, безграмотный, со следами оспы на лице. Никому не известный, неотесанный, он привык к дальним дорогам и их перипетиям и на редкость неуклюж, если только не сидит на своем облучке, держа в руках вожжи и хлыст. Без сомнения, там, у себя наверху, он отлично владеет ружьем, которое везет с собой в чехле.

– Это в дубраве, не доезжая до почтовой станции Милагрос и реки Риасы. Мимо не проедете.

– Не там ли, где деревянный мост?

– Нет, ближе… В ущелье, которое ведет к переправе.

Рассказ одного из погонщиков привлекает внимание Рапосо. Грабители, повторяет погонщик. А служанка горячо кивает головой. В этих краях орудует целая шайка, на дороге к Аранда-де-Дуэро. Неделю назад напали на путешественников. Поговаривают, они до сих пор подстерегают в засаде. Надо быть начеку:

– Главное – путешествовать не поодиночке, – уверяет погонщик. – Собрать как можно больше людей.

Рапосо в последний раз смотрит на стол, где сидят академики, которые все еще беседуют с сеньорой и ее сыном. Затем просит служанку наполнить флягу водой, а кувшин вином; когда та выполняет просьбу, подзывает хозяина таверны, спрашивает, сколько должен за ужин, стойло и овес для коня, платит две песеты, желает погонщикам мулов доброй ночи, прихватывает свои вещи и выходит вон, в темноту, где некоторое время стоит неподвижно и курит, пока дотлевающая сигара не обжигает пальцы. Тогда он бросает ее на землю, давит башмаком, шагает в сторону стойла и бегло осматривает коня, проверяя, не опухают ли ноги и в порядке ли подковы. Затем, отыскав спокойное место подальше от животных, хорошенько взбивает стог сена, сверху постилает шинель и укладывается спать.

Холодно, а в черные отверстия незастекленных окон того и гляди влетит сыч. После похода в уборную, которая располагается во дворе гостиницы, усевшись на своем ложе – скверный тюфяк, набитый козьим пухом, сквозь который все равно чувствуются доски, – дон Эрмохенес Молина бормочет вечерние молитвы – наскоро, почти не разжимая губ. На нем ночная рубашка и колпак. При свете маленькой лампы, откуда не только капля за каплей сочится масло, но и поднимается дым, висящий пеленой под потолком, библиотекарь наблюдает, как его спутник, который уже улегся и укрылся одеялом, листает страницы книги, читаемой урывками, «Lettres а une princesse d’Allemagne»[14], Эйлера, трехтомник ин-октаво. Уже вторую ночь они делят одну комнату на двоих, однако вынужденное сожительство по-прежнему стесняет обоих. Вежливость и исключительная предупредительность делают более-менее сносными обременительные бытовые мелочи совместного путешествия: раздеваться, слышать чужой храп, умываться над лоханью или пользоваться ночным горшком с деревянной крышкой, притаившимся в углу комнаты.

– Какие славные люди, эта сеньора и ее сын, – говорит библиотекарь.

Дон Педро Сарате кладет книгу на краешек одеяла, заложив пальцем страницу.

– Молодой человек неплохо образован, – соглашается он. – А она очень милая женщина.

– Очаровательная, – кивает дон Эрмохенес.

Эта случайная встреча на постоялом дворе – большое везение, думает библиотекарь. Приятный совместный ужин, затем – оживленная беседа за столом. Дама из хорошей семьи, вдова полковника артиллерии Кироги, сопровождает своего сына, офицера действующей армии, к невесте, проживающей в Памплоне. Юноша собирается просить ее руки, а матушка их благословит.

– Возможно, мы встретимся по дороге, – добавляет библиотекарь. – Я бы не отказался поужинать с ними еще раз.

– В любом случае мы все вместе отправимся караваном до Аранда-де-Дуэро.

Дон Эрмохенес чувствует легкое беспокойство, что не мешает ему продолжить беседу.

– Как вы думаете, эти разбойники действительно опасны? Честно сказать, кресты, которые иногда встречаешь на обочине, в память о погибших путниках, отнюдь не успокаивают…

Адмирал секунду размышляет.

– Уверен, все будет хорошо, – заключает он. – Тем не менее стоило бы принять некоторые меры предосторожности. Путешествовать всем вместе, экипаж за экипажем, мне кажется правильной идеей.

– К тому же у нас есть двое слуг, вооруженных ружьями…

– Не забывайте и о юном Кироге, который, без сомнения, тоже сумеет защититься. Да и у нас с вами имеются пистолеты. Завтра перед выездом я их заряжу.

Мысль о пистолетах тревожит библиотекаря еще больше.

– Признаюсь, дорогой друг, я совсем не боец…

Адмирал снисходительно улыбается:

– Так и я не боец, если рассудить. Слишком давно не держал в руках пистолета. Однако, уверяю вас, в случае необходимости вы станете таким же точно бойцом, как и любой другой… Иногда жизнь поворачивается так, что волей-неволей берешься за оружие.

– Надеюсь, оно все-таки не понадобится.

– Я тоже на это надеюсь. Так что спите спокойно.

И дон Эрмохенес укладывается спать, натянув одеяло до самого подбородка.

– Бедная Испания, – расстроенно бормочет библиотекарь. – Стоит отъехать на несколько лиг от города – и оказываешься среди дикарей.

– В других странах не лучше, дон Эрмес… Просто здесь неприятные мелочи кажутся еще неприятнее, потому что это – родная страна.

Похоже, адмирал решил в этот вечер отказаться от чтения. Он помечает страницу закладкой и откладывает книгу на столик возле кровати. Затем устраивает голову на подушке. Дон Эрмохенес тянется к фитилю, но на полпути его рука замирает.

– Позволите мне дерзкое замечание, дорогой адмирал?.. Пользуясь, так сказать, вынужденной близостью, в которой мы оба оказались?

Светлые глаза его собеседника, которые кажутся еще светлее при свете близко стоящей лампы, высвечивающей на его скулах крошечные красноватые сосуды, смотрят внимательно, с легким удивлением.

– Разумеется, позволяю.

Мгновение дон Эрмохенес размышляет. Затем решается:

– Я заметил, что вы человек не слишком набожный.

– Вы имеете в виду религиозные обряды?

– Пожалуй… Ни разу не видел, чтобы вы молились, вам это вроде бы и не нужно. Я задаю этот вопрос, потому что сам делаю это постоянно и мне не хотелось бы раздражать вас своими привычками.

– Своими предрассудками, вы хотите сказать?

– Не издевайтесь, пожалуйста.

Адмирал смеется от души, внезапно отбросив свою постоянную серьезность:

– Ни в коем случае. Простите. Я просто немного пошутил.

Дон Эрмохенес качает головой, терпеливо и доброжелательно.

– Сегодня, остановившись ненадолго размять ноги, мы с вами разговорились о вещах несовместимых… Таких, например, как разум и религия, помните?

– Да, я хорошо помню тот разговор.

– Так вот, мне бы очень не хотелось, чтобы вы относились ко мне как к лицемеру. Признаюсь, иногда у меня тоже случаются проблемы с совестью, потому что я оказываюсь на границе дозволенного с точки зрения христианской доктрины…

Адмирал поднимает руку, явно собираясь привести какой-нибудь весомый аргумент, но взвешивает свои слова и возвращает руку на одеяло.

– Если бы речь шла о ком-то другом, я бы назвал это лицемерием. – Тон у него мягкий, доброжелательный. – Я имею в виду тех, кто похваляется слепой верой в догмы, а сами потихоньку почитывают Руссо… Но вас-то я знаю, дон Эрмес. Вы человек честный, порядочный.

– Уверяю вас, дело не в лицемерии. Это сложный, болезненный конфликт.

– Свойственный другим, более культурным странам…

Адмирал не заканчивает фразы, его лицо принимает кроткое выражение. Однако патриотизм библиотекаря уязвлен.

– Культурным элитам, вы хотели сказать… – возражает он. – А кто-то все невзгоды тащит на себе. Как вы только что обмолвились, простой народ есть повсюду.

– Я имел в виду другое. – Адмирал указывает на книгу, лежащую на столике. – Только организованное, сильное государство, покровительствующее художникам, мыслителям и философам, способствует материальному и духовному прогрессу своего народа… Но это не наш случай.

Размышляя над этой горькой истиной, оба академика пребывают в молчании.

Сквозь оконные ставни слышен далекий лай собаки. Затем вновь наступает тишина.

– Я погашу свет? – спрашивает дон Эрмохенес.

– Как хотите.

Приподнявшись на локте, библиотекарь задувает лампу. Дымный запах потухшего фитиля заполняет сумерки комнаты.

– Их еще называют просвещенными, – раздается голос адмирала. – Я имею в виду нации, которые культивируют свой дух. А те, чьи обычаи соотносятся с разумом, называют цивилизованными… В противоположность варварским нациям, где главенствуют грубые и пошлые вкусы простого народа, которому они тем самым угождают, одновременно обманывая его.

В темноте дон Эрмохенес внимательно слушает его слова.

– Согласен.

– Отлично. Дело в том, что религия и есть главная форма обмана, изобретенная человеком. Насилие над здравым смыслом, доходящее до абсурда. – Тон дона Педро вновь становится насмешливым. – Что вы, например, думаете, дорогой друг, о полемике по поводу ширинки на брюках? Вы действительно считаете, что церковник должен вмешиваться в работу портного?

– Ради бога, адмирал… Не напоминайте мне про это смехотворное недоразумение, прошу вас. Не расстраивайте меня.

Оба от души смеются, пока библиотекарь не захлебывается приступом кашля. Обсуждаемая всеми заграничными газетами французская мода на единственное отверстие в мужских штанах, иначе говоря ширинку, которая пришла на смену двустороннему отверстию с застежками справа и слева, то есть традиционному, встретила в Испании яростное противостояние со стороны церкви, которая объявила ее аморальной и противоречащей добрым обычаям страны. В конце концов вмешалась даже инквизиция, издавшая указ, зачитанный в различных церквях и суливший наказание портным и их клиентам, следующим заграничной моде.

– История с ширинкой – наглядный пример того, чем мы являемся и чем нас заставляют быть, пусть даже это всего-навсего анекдот, – говорит адмирал. – Куда хуже рабство и обращение с темнокожими рабами, продажа публичных должностей, цензура в отношении книг, коррида и публичные казни, превращающиеся в общественный спектакль… Нам в Саламанке нужно меньше докторов богословия и больше агрономов, торговцев и морских офицеров. Нужна такая Испания, где бы наконец поняли, что швейная игла сделала для человеческого счастья больше, чем «Логика» Аристотеля или полное собрание сочинений Фомы Аквинского.

– Согласен с вами, – кивает библиотекарь. – Просвещение, без сомнения, должно стоять во главе угла. Именно оно будет тем механизмом, который так необходим новому человеку.

– Ради него мы с вами и едем в такую даль, дон Эрмес… Трясемся в проклятой повозке, снедаемые клопами, расчесывая укусы вшей, спим на тюфяках, которые смутили бы самого Юпитера. Чтобы от себя лично вложить в этот механизм, о котором вы говорите, крошечный винтик.

– А заодно купить в Париже пару штанов с этими новомодными ширинками!

Оба опять смеются. Как и в прошлый раз, библиотекаря сотрясает новый приступ кашля. Не обращая на него внимания, он некоторое время все еще хрипловато посмеивается, уставившись взглядом в окружающие их со всех сторон тени.

– Доброй ночи, адмирал.

– Доброй ночи.


Мадрид, Аранда-де-Дуэро, Бургос… В ближайшие дни, освоившись кое-как с картами и путеводителями по дорогам XVIII века, я более тщательно продумывал маршрут моих академиков, отмечая постоялые дворы и почтовые станции, а также расстояние в лигах между одной точкой и другой. Затем все это я перенес на карту Томаса Лопеса, а в заключение сравнил с современным путеводителем. Большая часть нынешних дорог совпадала со старинными: шоссе и автобаны в несколько полос пришли на смену старым грунтовым колеям, разбитым колесами и подковами, однако сама дорога в большинстве случаев оставалась той же самой. Кроме того, я заметил, что некоторые второстепенные трассы в точности повторяют старые, и отмеченные на них топонимы совпадают с теми, что указаны на картах XVIII века: постоялый двор Педресуэлы, Кабанильяса, гостиница Фонсиосо… Моим задумкам больше всего соответствовали наименее людные дороги. Несмотря на асфальт и современные указатели, они сохранили очертания, оставшиеся с тех времен, когда, прокладывая их, в первую очередь выбирали ровную, надежную поверхность, учитывая изгибы речного русла, а также мосты, переправы, ущелья и теснины. За два с половиной века эти участки мало изменились, заключил я, сравнивая карты. Следуя им, я смог бы увидеть или же с максимальной убедительностью воссоздать те самые пейзажи, которые библиотекарь и адмирал созерцали в продолжение своего путешествия. Таким образом, я сунул в сумку пару старинных путеводителей, современную карту автомобильных дорог, фотоаппарат и блокнот и отправился осматривать эти места, которые в наше время представляют собой окрестности автотрассы А-1, связывающей Мадрид с французской границей.

И все-таки кое-чего недоставало, чтобы свести концы с концами. В моей библиотеке имелся довольно обширный раздел, посвященный XVIII веку, включавший современные книги, мемуары, биографии и трактаты. Так, одна из этих книг – мне ее посоветовал дон Грегорио Сальвадор – «Как выглядела Испания во времена правления Карла Третьего» философа Хулиана Мариаса – помогла воссоздать облик мира в том виде, в каком застали его мои герои во время своего путешествия в Париж. Мои записные книжки были полны эскизов и наблюдений, и картина мира того времени в целом была мне ясна; однако не хватало последнего важнейшего штриха: подтверждения того, что моя историческая картина действительно верна. В связи с этим я позвонил Кармен Иглесиас и пригласил ее пообедать.

– Скажи мне все, что ты думаешь о Карле Третьем и его поражении, – попросил я.

– Насколько подробно?

– Представь, что перед тобой твой самый тупой студент.

Она расхохоталась:

– Тебе нужна точка зрения пессимиста или оптимиста?

– Мне нужна объективная оценка.

– Что ж, при нем было много положительного, как тебе известно.

– Сегодня меня в первую очередь интересует отрицательное.

Ее лицо сделалось серьезным.

– Новый роман?

– Может быть.

Она снова засмеялась. Мы познакомились с Кармен двенадцать лет назад. Это была женщина миниатюрная, элегантная и дьявольски образованная. Помимо всего прочего, графиня. В молодости была восприемницей принца Астурийского. Кроме того, написала полдюжины серьезных книг на политические темы и стала первой женщиной, занявшей место директора Королевской исторической академии. Перед этим внушительным зданием, выходящим на угол Уэртас и Леон, я прождал ее целое утро после того, как мы побеседовали по телефону. Был чудесный теплый день. Мы собрались немного прогуляться, а потом зайти в ресторан «Винья-Пе» на площади Святой Анны.

– Карл Третий был хорошим правителем, насколько это оказалось возможно.

Мы направлялись в сторону улицы Прадо, неподалеку от этих мест обитал когда-то библиотекарь дон Эрмохенес Молина. Этот квартал, который называли Лас-Летрас, имел богатую историю: справа от нас находился монастырь, где покоились останки Сервантеса, а буквально в нескольких шагах когда-то стоял дом, где жили Гонгора и Кеведо. Чуть в отдалении жил и умер автор «Дон Кихота». Разумеется, ни один из этих домов не уцелел. И только дом Лопе де Веги, также стоявший по соседству, сотрудники Испанской королевской академии в последний момент сумели уберечь от сноса.

– А образ просвещенной монархии, – поинтересовался я, – соответствует действительности или нет?

Ответ Кармен был уклончив, как я и предполагал.

– Только в определенном смысле, – сказала она. – Карл Третий не был сторонником прогресса в современном понимании этого слова; однако он прибыл из Неаполя и был образованным человеком, который умел окружить себя адекватными людьми, разумными министрами, исповедующими современные взгляды… Поэтому его деятельность часто соответствовала передовой философии того времени. Некоторые провозглашенные им законы отличались удивительной смелостью и обогнали даже Францию.

Я уже начинал улавливать оттенки ее видения как историка, ее недомолвки и намеки.

– Разумеется, всему виной ограничения, – заключил я. – Одна церковь чего стоила. Не говоря обо всем остальном.

Она засмеялась и взяла меня под руку:

– Дело не только в столкновениях с церковью. Карл Третий был одним из королей, движимых наилучшими намерениями, которых, однако, в значительной степени тормозила их же собственная религиозность… В итоге реакционные силы получили очень выгодного союзника. Они не могли удержать прогресс, однако с успехом совали ему палки в колеса.

– В любом случае это было время надежды.

– Несомненно.

– Складывается впечатление, что вопрос о том, с чем именно связывали эти надежды – с верой или с просвещением, – так и остался без ответа.

Кажется, Кармен меня поняла.

– Испанию восемнадцатого века, – добавила она, – тормозила не только церковь, но и традиции, и всеобщая апатия. Тормозило общество само по себе. В стране, где знать не платила налогов, труд считался проклятьем и к верхушке общества имел право принадлежать лишь человек, ни один из предков которого не занимался физическим трудом, естественной тенденцией были беззаботность и безразличие, а также полное нежелание что-либо менять.

Я остановился, глядя на нее. За ее спиной располагалась лавочка, где продавались старинные гравюры: на витрине были выставлены литографии и большие, подробные географические карты. Одна из них была картой Испании, и я, не в силах побороть искушение, блуждал по ней рассеянным взглядом, стараясь проследить маршрут, которым мои академики двигались в сторону границы.

– Ты хочешь сказать, что в нашей стране никому всерьез не приходило в голову подвергнуть сомнению существующий порядок? И виной тому – не только трусость, но и лень? Мне казалось, у нас тоже были сторонники просвещения.

Она выпустила мою руку. Пожала плечами, держа у груди свою сумочку.

– По сравнению с другими странами Европы просвещения у нас практически не было, потому что никогда не существовало организованного кружка философов или же авторов политических трактатов, где бы свободно обсуждались новые идеи. В нашей стране слово «просвещать» заменили словом «разъяснять», куда более умеренным. Поэтому в просвещенной Европе Испания не существовала самостоятельно, она была лишь эхом, отражающим чужие звучания. Положа руку на сердце, мы даже с большой натяжкой не можем сравнивать Фейхоо, Кадальсо или Ховельяноса с Дидро, Руссо, Кантом, Юмом или Локком… Наше просвещение запнулось на полпути.

– Любопытно, что ты про это заговорила. Вот уже несколько недель подряд читаю тексты обо всем, что касается той эпохи, и нигде ни разу я не встречал слова «свобода» в положительном значении.

– А еще ты вряд ли найдешь хотя бы строчку, которая осуждала бы королевскую власть. И это притом, что почти полвека назад во Франции барон Гольбах написал: «Мог ли народ, находясь в трезвом рассудке, доверить тем, кто все за него решает, право делать себя несчастным?»

– Теперь я понимаю, – заключил я. – Король с наилучшими намерениями, просвещенные министры, и при этом на каждом шагу красная черта, которую нельзя переступать.

– Пожалуй, это неплохое определение. Считаные испанцы осмеливались переступить границы католической догмы и традиционной монархии. Кое-кто этого желал; однако, как я уже говорила, мало кто решался.

Мы продолжили нашу прогулку. На площади Святой Анны все столики открытых кафе были заняты, стайка детей играла на огороженной детской площадке. У подножия статуи Кальдерона де ла Барки сидел аккордеонист, наигрывая «Танго старой гвардии». На противоположной стороне площади возвышался бронзовый памятник Гарсиа Лорке с голубем в руках: поэт словно бы замер в растерянности, ожидая расстрельного залпа.

– Образованная Испания относилась к этому очень осмотрительно, – подытожила Кармен. – Надо учитывать, что по сравнению с Францией она была слабая, почти анемичная.

Я оглядел площадь, мое внимание задержалось на детях, качавшихся на качелях. Затем я перевел взгляд на взрослых, сидевших за столиками баров.

– Скорее всего, Испании не хватало гильотины, – проговорил я. – Я имею в виду то, что символизирует собой эта штуковина.

– Не шути так грубо.

– Я говорю всерьез.

Кармен взглянула на меня заинтересованно и в то же время возмущенно. Однако над моими словами задумалась.

– Если иметь в виду символ, то, пожалуй, ты прав, – согласилась она. – Здесь, в Испании, не было революции идей, которая затем проложила бы дорогу прочим революциям… Прибавь к этому то, как глубоко укоренились наши призраки, каким темным был из-за них XVIII век и чем сегодня мы обязаны людям, которые боролись в ту пору, когда последствиями их борьбы были не газетная статья или комментарии в социальных сетях, а изгнание, бесправие, тюрьма или смерть.


Они разговаривают о том же: об Испании возможной и невозможной. Пока берлинка, подскакивая на ухабах, катится на север, рессоры ее скрипят из-за скверной дороги, а внутрь забивается едкая дорожная пыль, вылетающая из-под колес едущего впереди экипажа, – этот участок пути они преодолевают в компании сеньоры и ее сына, молодого военного, с которыми познакомились на постоялом дворе, – дон Эрмохенес Молина и дон Педро Сарате дремлют, читают, рассматривают пейзажи, снова и снова возвращаясь к своему бесконечному разговору.

– Да вы никак чешетесь, дон Эрмес?!

– Представьте себе, дорогой адмирал. Какие-то мелкие твари, не знаю, к какому зоологическому виду они принадлежат, кусали меня всю ночь.

– Какое невезение! К счастью, я был избавлен от этой напасти.

– Должно быть, я им больше приглянулся.

Двое мужчин, которые за годы, проведенные в стенах Академии, обсуждали друг с другом разве что лингвистические понятия или же обменивались обычными вежливыми фразами, сходятся все ближе, узнают друг друга все лучше, постепенно сближаясь – если это слово уместно – так, что между ними устанавливаются взаимопонимание и даже начатки дружбы – пока еще смутная, едва различимая для обоих, прочная связь, с каждым днем все более тесная, из тех, что свойственны благородным душам, когда им вместе приходится сносить непредвиденные обстоятельства, невзгоды или испытания.

– О чем вы думаете, адмирал?

Дон Педро медлит, рассматривая пейзаж за окошком. На коленях у него покоится открытая книга Эйлера, которую он перестал читать уже довольно давно.

– Я думаю о том же самом, о чем мы с вами беседовали накануне вечером. Представьте себе, что бы было, если бы преподавание естественных наук оставило позади обучение схоластике, которое, за редким исключением, царит в наших университетах? Представьте себе Испанию, которая вместо толпы теологов, адвокатов, писарей и знатоков латыни внезапно начинает готовить математиков, астрономов, химиков, архитекторов и естествоиспытателей?

Библиотекарь кивает, вид его выражает удовлетворение, не лишенное, однако, тени сомнения.

– Даже если в стране есть мыслители, философы и ученые, это еще не означает, что в ней непременно появляются достойные правители, – возражает он.

– Да, вероятно. Но если эти образованные люди свободно действуют и выражают свое мнение, народ сможет защитить себя от плохих правителей или от церкви.

– Опять вы за свое. – Дон Эрмохенес досадливо машет рукой. – Не трогайте церковь, умоляю вас.

– Как же, позвольте, ее не трогать? Математика, экономика, современная физика, естественная история – все это глубоко презирают те, кто умеет выдвинуть тридцать два силлогизма, является ли чистилище газообразным или же твердым…

– Не преувеличивайте, дорогой друг. Церковь тоже уважает науку. Хочу вам напомнить, что первыми Колумба поддержали монахи-астрономы и настоятель монастыря Ла-Рабида.

– Одна ласточка весны не делает, дон Эрмес. Даже двадцать ласточек, к сожалению, бессильны что-либо изменить. – Адмирал закрывает книгу и кладет ее рядом с собой на сиденье. – Через два с половиной века после Колумба Хорхе Хуан, образованный морской офицер, с которым мне посчастливилось некоторое время общаться, рассказывал, что когда он и Антонио де Ульоа вернулись из экспедиции, снаряженной французским правительством для измерения градуса меридиана в Перу, они были вынуждены скрывать в своих рассказах о путешествии многие научные открытия, потому что цензоры от церкви сочли бы их противоречащими католической догме. Мало того, их заставили объявить систему Коперника «ложной гипотезой»… Все это мне кажется совершенно неприемлемым. С каких пор наука должна идти на поводу у очередного епископа?

Библиотекарь добродушно посмеивается:

– Раз уж речь зашла о морских офицерах, меня не удивляет, что в вас пробуждается дух офицера Королевской армады.

– Единственное, что во мне пробуждается, дон Эрмес, это здравый смысл. Когда на корабле мне приходилось измерять высоту звезд с помощью октанта, потому что днем солнце скрывалось за облаками, «Отче наш» мне был абсолютно ни к чему… В открытом море на помощь приходят только морские карты, лоция, компас и знание астрономии, а вовсе не молитвы.

Экипаж останавливается. Приоткрыв окошко, библиотекарь высовывает голову наружу, чтобы понять, что происходит.

– Я не отрицаю, что отчасти вы правы. Я вполне это признаю… Но прошу и вас уважать мою точку зрения.

– Как вам угодно, – соглашается адмирал. – Но если мы сумеем вырваться на волю из западни предрассудков, наш век справедливо назовут веком просвещения или философии… Я уверен, что прежде, чем подойти к концу, этот век увидит, как человечество избавится от перипатетических и богословских тонкостей и потратит свое драгоценное время на что-нибудь более стоящее. Им на смену придут нужные и полезные науки; и вместо бесконечных ежедневных месс, увеселительных пьесок, корриды, кастаньет, бахвальства и воплей по любому поводу у нас появятся астрономические обсерватории, физические лаборатории, ботанические сады и музеи естественной истории… Чем вы там любуетесь?

– Что-то случилось. Второй экипаж тоже остановился.

Они открывают дверцу и выглядывают наружу. Молодой Кирога высадился из повозки и направляется к ним.

– У нас сломалось колесо, – сообщает он. – Кучер пытается его починить, а ваш отправился ему на помощь.

– Что-то серьезное?

– Пока непонятно. Возможно, повреждена ось.

– Вот незадача… А как чувствует себя ваша матушка?

– Хорошо, спасибо.

Академики высаживаются из берлинки. Адмирал прикладывает козырьком руку ко лбу, пряча глаза от нестерпимо яркого света, и обозревает пейзаж. Дорога бежит по каменистому урочищу, а чуть в отдалении виднеется ущелье, поросшее дубами, среди которых затесалось несколько ракит и олив. Позади на холме возвышаются развалины какого-то замка, от которого уцелели только башня, почти полая внутри, и фрагмент стены.

– С вашего позволения, мы воспользуемся случаем и поприветствуем вашу матушку.

Офицер одобрительно кивает. Его волосы не припудрены, под треуголкой с галуном – единственная деталь в его гражданском обличье, которая выдает военного, поскольку он действительно является поручиком испанских гвардейцев, – приятное лицо с правильными чертами, подрумяненное солнцем и свежим воздухом. На вид ему около двадцати трех или двадцати пяти лет.

– О, она будет рада поговорить с кем-то, кроме меня.

Каждый берет свою шляпу, и все трое направляются к повозке, юный Кирога описывает свои опасения по поводу колеса: видимо, выскочили болты, в результате разболталась ступица и повредился обод. Деревянный мост над рекой Риасой пришел в негодность, проехать по нему в карете невозможно, а плохо отремонтированное колесо не позволит им пересечь реку через брод, расположенный чуть дальше.

– Возможно, это не единственная проблема, – произносит адмирал, все еще осматривая окрестности.

Проследив направление его взгляда, юноша все понимает.

– Скверное место, – соглашается он, понизив голос. – Под открытым небом и в двух лигах от Аранды… Вас, я так понимаю, беспокоит дубовая роща?

– Да.

– Вы имеете в виду разговоры на постоялом дворе? – беспокоится библиотекарь.

– Именно, – соглашается адмирал. – Разве вы забыли, дон Эрмес, что мы едем вместе с поручиком и его сеньорой матушкой именно по этой причине? Чтобы быть в большей безопасности.

– Вот так неприятность! Однако нас пятеро мужчин, включая двоих кучеров… Это не так уж мало, не правда ли?

– Все зависит от количества разбойников, если таковые действительно где-то бродят. К тому же у нас всего два ружья, которые захватили с собой возницы, да мои дорожные пистолеты.

– Прибавьте к ним мои два, – уточняет юный Кирога. – А также мою форменную саблю.

Адмирал обеспокоенно вздыхает:

– Видите ли, с нами ваша матушка, и, если возникнут неприятности, отбивать атаку будет чрезмерным риском… Это означает подвергнуть ее крайне неприятным потрясениям.

Юноша улыбается:

– Ничего подобного. У этой дамы характер будь здоров. Будучи супругой военного, она еще и не такие передряги видала.

Беседуя, они доходят до второго экипажа, где оба кучера заняты починкой колеса. Самарра объясняет причину поломки: как они и опасались, ступица поврежденного колеса разболталась, и обод развалился; кроме того, повреждена еще и задняя ось. Если им не удастся ее починить, экипажу вместе с кучером придется остаться, а всем остальным продолжить путь в берлинке до Аранда-де-Дуэро, где можно будет достать инструменты и новое колесо. Однако все это возможно лишь в том случае, если дон Педро и дон Эрмохенес не будут возражать.

– Нам с матушкой не хотелось бы задерживать вас или причинять беспокойство, – извиняется молодой офицер.

– Ради бога, поручик. Вы нас нисколько не побеспокоите.

Вдова Кирога уже вышла из экипажа и прогуливается вдоль обочины, где растут маки и душистый табак. Ее черное платье, которое она до сих пор носит для соблюдения траура, привносит в окружающий пейзаж мрачную нотку, которую, однако, смягчает ее приветственная улыбка академикам.

– Досадное происшествие, – вежливо произносит адмирал, одновременно с библиотекарем снимая шляпу.

Вдова спешит их разуверить. Ее не особенно тяготят неудобства, свойственные долгой дороге, к которой она привыкла за годы жизни с покойным супругом.

– Кучер говорит, что, скорее всего, нам придется добираться до Аранды всем вместе…

– Мы вам готовы предложить наш экипаж и с удовольствием проделаем этот путь в вашем обществе, сеньора.

– Боюсь, не будет ли тесновато? Однако нам с сыном тоже будет очень приятно продолжить беседу с вами.

Она смотрит на них обоих, однако обращается к адмиралу. Под фетровой шляпой с кружевами и лентами блестят большие глаза, очень темные и живые. Вдове около сорока пяти, и ее не назовешь ни привлекательной, ни дурнушкой; тем не менее у нее отличная фигура, и она все еще сохраняет бодрость и свежесть. Дон Эрмохенес неторопливо отмечает все это, а также и то, что спутник его держится чуть скованнее, чем обычно; не ускользает от него и поспешное движение, которым он украдкой поправил галстук, когда они направились в сторону сеньоры, учтивые манеры и прямая осанка, и небрежность, с которой он держит шляпу, уперев другую руку в бедро, обтянутое фраком, аккуратнейшим образом скроенным сестрами по английским журналам мод: безупречная современная вещь, сидящая на бывшем моряке как влитая, подчеркивая молодецкую стать, все еще свойственную его фигуре, несмотря на возраст, о котором – с невинным и извинительным, по мнению добродушного библиотекаря, кокетством – дон Педро Сарате старательно умалчивает, тем не менее, по некоторым обмолвкам, возраст исчисляется не менее чем шестью десятками.

– Мы можем все вместе прогуляться вдоль обочины, – предлагает вдова. – Здесь неподалеку река, а времени у нас, как мне кажется, более чем достаточно.

– Отличная мысль, – вторит ей дон Эрмохенес; хотя его беспечная улыбка увядает, когда он замечает обеспокоенные взгляды, которыми обмениваются адмирал и молодой Кирога.

– Я не уверен, что это хорошая затея, матушка, – отзывается последний.

– Почему? Ведь мы…

Сеньора умолкает, повнимательнее всмотревшись в лицо своего сына. Тот, хмурясь, рассматривает растущую неподалеку дубовую рощу, от которой в этот момент отделяется полдюжины человеческих фигур, все еще едва различимых.

– Вы стреляете метко? – спрашивает молодой Кирога.

Дон Эрмохенес сглатывает слюну, заметно стушевавшись.

– Стреляю? Даже не знаю, что вам на это ответить…

– Сеньоре лучше всего вернуться в экипаж, – невозмутимо замечает адмирал, – а мне – сходить за пистолетами.


Сидя у подножия замка в тени его пустой крепостной башни, на чьей обветшалой кровле аисты свили гнездо, прислонившись спиной к остаткам полуразвалившейся стены, Паскуаль Рапосо отгоняет мух и грызет кусок сыра, затем откупоривает зубами пробку и добрым глотком опустошает бутыль вина, стоящую у него в ногах рядом с дорожной сумой. Потом отщипывает немного табака, измельчает ножом и, аккуратно завернув в полоску бумаги, заминает по краям. Проделав все это, он достает щепотку трута, огниво и кремень, поджигает самокрутку и неторопливо, с наслаждением курит, долгим невозмутимым взглядом наблюдая за тем, что происходит в двухстах варах от него внизу по склону. Эта высота – удобный пункт наблюдения, откуда можно следить, ничем себя не выдавая, за дорогой, где стоят два экипажа, ближайшей дубовой рощей и берегом реки, которая течет чуть в стороне. В центре скалистого урочища виднеется полудюжина людей: отделившись от опушки леса, они широким полукругом неторопливо приближаются к дороге. Они находятся еще слишком далеко, чтобы рассмотреть их как следует, однако опытный глаз Рапосо подмечает, что в руках у них не что иное, как ружья и мушкеты. Путники меж тем отступают обратно к экипажам, а сеньора скрывается в берлинке. Возницы достали ружья и, очевидно, собираются защищать второй экипаж. Юный кабальеро держит в одной руке саблю, в другой – пистолет. Академиков Рапосо не видит, потому что в эти мгновения их заслоняет карета, однако он почти уверен, что они тоже вооружены.

Бандиты приблизились к экипажам, и один из них поднимает руку, словно приказывая путникам вести себя спокойно. С ленивым любопытством Рапосо вытаскивает из котомки сложенную подзорную трубу, раздвигает ее и подносит к правому глазу, отодвинув на затылок шляпу. Труба позволяет лучше рассмотреть человека, который поднял руку. Его внешний вид годится для книжной иллюстрации: разбойничья шляпа с остроконечным верхом, кожаная куртка и штаны, на плече – короткий мушкет. Его товарищи, определяет Рапосо, чуть сдвинув трубу, также являют собой спонтанное воплощение собственного ремесла: пестрые платки, береты и живописные шляпы с высокой тульей, почерневшие бородатые физиономии, короткие ружья, ножи и пистолеты, заткнутые за кушак. Они не похожи на селян или пастухов, когда те в периоды нужды, не слишком для них редкие, промышляют милостыней или разбоем, нападая на путников, которым не посчастливилось повстречаться им на дороге. Люди, вышедшие из дубовой рощи, гораздо опаснее. Ни дать ни взять готовая добыча для виселицы.

Экипажи и путники все еще находятся варах в тридцати от приближающихся разбойников. Рапосо переводит объектив подзорной трубы на кучеров, которые прячутся за поврежденной каретой. В пятнадцати шагах от них, за другим экипажем укрылись двое академиков и юный кабальеро. Последний притаился за дверцей берлинки, чтобы защитить женщину, сидящую внутри, и уверенное спокойствие, с которым он сжимает саблю и пистолет, не оставляет сомнений в том, что он сумеет ими воспользоваться. Из двоих академиков Рапосо лучше виден тот, что пониже и покруглее. Он явно не в своей тарелке: без сюртука, в камзоле и жилете, одной рукой вцепился в колесо, словно стараясь удержаться на ногах, другой сжимает пистолет, изо всех сил прицеливаясь, однако со стороны вид у него такой, словно он держит морковь. Второй академик переместился чуть в сторону, и объектив позволяет рассмотреть его лучше. Неподвижный, мрачный, серьезный, он защищает вторую дверцу берлинки, держа пистолет как самый обычный предмет: рука опущена, дуло смотрит в землю. Свободная рука аккуратно одергивает фрак, чьи длинные фалды падают на темные брюки и серые гольфы, зрительно еще больше удлиняя его долговязую худую фигуру.

– Ну-ну, – мурлычет Рапосо сквозь зубы. – Похоже, мои куропатки в обиду себя не дадут.

Он опустил подзорную трубу, чтобы хорошенько затянуться самокруткой, и в этот миг внизу гремит выстрел. Рапосо поспешно подносит трубу к правому глазу. Первое, что он видит, – лежащий на земле разбойник, тот самый, что поднимал руку. Гремят новые выстрелы, холмы отражают эхо, и пороховой дым окутывает облачком скалы урочища и дорогу. Рапосо быстро переводит объектив с одной фигуры на другую, наблюдая обрывочные фрагменты мизансцены: разбойники, палящие из ружей и мушкетов, возницы, защищающие сломанную карету, юный кабальеро стреляет, а затем невозмутимо перезаряжает пистолеты. Долговязого академика объектив позволяет рассмотреть в подробностях: прямой, напряженный, он делает три шага, хладнокровно вытягивает руку, как в тире во время упражнений, стреляет и, сохраняя спокойствие, отступает; затем делает шаг в сторону второго академика, забирает у него пистолет, который тот судорожно сжимает в руке, так и не произведя ни единого выстрела, делает несколько шагов по направлению к разбойникам и снова стреляет, не обращая внимания на свистящие вокруг пули.

Рапосо кладет подзорную трубу на землю и, зажав в пальцах дымящуюся сигару, с увлечением досматривает финальную сцену: лежащий на земле бандит внезапно вскакивает и, прихрамывая на одну ногу, бежит вдогонку за своими подельниками, которые что есть мочи удирают обратно к дубовой роще. Возчицы издают радостные вопли, юный кабальеро и толстенький академик заглядывают в берлинку, чтобы проверить, как чувствует себя сеньора. Чуть в стороне, на обочине дороги застыл долговязый, сжимая в руке разряженный пистолет и глядя, как улепетывают бандиты.


Повозка катится по скверной узкой колее вдоль бесконечных виноградников, оставив позади отвесные берега реки, которую они пересекли некоторое время назад. Кучер Самарра сидит на облучке, в берлинке едут четверо пассажиров. Адмирал и дон Эрмохенес из уважения к гостям занимают сиденья против движения экипажа; вдова Кирога и ее сын сидят на лучших местах. Все обсуждают подробности происшествия: сеньора то распахивает, то закрывает веер, непринужденно что-то рассказывая; несмотря на происшествие, она явно не утратила присутствия духа. Юный поручик также сохраняет отличное настроение, свойственное его возрасту и званию. В отличие от них дон Эрмохенес до сих пор находится под впечатлением: он еще не оправился от потрясений.

– Вот они, плоды неумелой политики, – рассуждает библиотекарь. – Законов, которые никто не соблюдает, завышенных налогов, отсутствия элементарной безопасности, из-за которых нам стыдно смотреть в лицо цивилизованного мира, отсутствия земельного статута, каковой помог бы привести в порядок всю эту Испанию латифундий, которой владеют четверо богачей, максимум – два десятка… Все это заставляет выходить на промысел огромное количество отчаявшихся, контрабандистов и всякого рода злоумышленников, которые ставят нашу жизнь под угрозу, как, например, сегодня.

– Испанская знать заслужила свои привилегии, – возражает юный Кирога. – Восемь веков борьбы с маврами, сражений в Европе и Америке вполне оправдывают ее существование… По моему мнению, заслуг достаточно.

– Заслуги, вы говорите? – вежливо осведомляется дон Эрмохенес. – В прежние времена знать собирала собственную армию, чтобы послужить королю, а сегодня ей самой прислуживает целая армия лакеев, цирюльников и портных… Да и сами вы пример противоположного, дорогой поручик. Ваш отец был достойным военным, так же, как и его сын, который только что доказал свою доблесть на деле. Но какое отношение, скажите, имеет тот или иной дворянин к подвигам, которые в одиннадцатом веке совершил какой-нибудь испанский гранд? Чем обязан своему прадеду герцог Такой-то, владелец бескрайних земель, притом что сам он не только не способен обращаться со своими угодьями как положено, но даже и знать про них ничего не желает и нужны они ему только лишь для того, чтобы оплачивать карету, запряженную четверкой лошадей, ложу в театре, почаще появляться в королевских загородных дворцах и прохлаждаться на бульваре Прадо, хорошенько выспавшись в сиесту?

– Пожалуй, вы правы, – подтверждает вдова Кирога.

На губах дона Эрмохенеса появляется кроткая, печальная улыбка.

– Прав, к сожалению. Потому что мне вовсе не хочется быть правым. Дело в том, что все это, моя госпожа, происходит в Испании, где землю все еще пашут доисторическим плугом, в котором нет ни лемеха, ни ножа, ни отвала, а без них сопротивляемость почвы сильно возрастает, и это затрудняет работу буйволов… Или ждут неделями ветра, чтобы провеивать пшеницу, понятия не имея о том, что Реиселиус давным-давно изобрел веялки и их вовсю используют в других странах.

– И осуждают некоторые наши церковники, – добавляет дон Педро Сарате.

Все переводят взгляд на него. До этой минуты он почти все время молчал, не участвуя в разговоре, словно находился где-то далеко.

– Не стоит возвращаться к этой теме, дорогой друг, – умоляет библиотекарь. – Не думаю, что в присутствии сеньоры…

– Ничего подобного, – перебивает его вдова, внимательно глядя на дона Педро. – Было бы очень интересно выслушать мнение сеньора адмирала.

– Мне нечего сказать, – отвечает тот. – Кроме того, что это современное изобретение, о котором говорит дон Эрмохенес, церковь раскритиковала.

– Неужели? А по какой же причине?

– Потому что это мешает людям терпеливо ждать, пока Божественное Провидение пошлет долгожданный ветер.

Молодой человек хохочет:

– Ничего себе! Как обычно, все дело в посредничестве. Кое-кто желает сохранить монополию.

– Луис, прошу тебя, – с упреком обращается к нему мать.

– Ваш сын прав, уважаемая сеньора, – произносит адмирал. – Не ругайте его из-за нас… Он сообразительный молодой человек и попал прямо в цель. К сожалению, проблема стара как мир.

Дон Педро осторожно рассматривает молодого офицера, обращая внимание на его сапоги из отлично выделанной испанской кожи, фиолетовый шелковый платок, повязанный на шею поверх ворота рубашки, замшевые брюки и замшевый же пояс, облегающий туловище под камзолом с дюжиной серебряных пуговиц. Как не похож, заключает адмирал, этот юноша на франтов и дамских угодников с нарисованными на щеке родинками и напудренными кудельками, напоминающими цыплячий пух, которые наводняют тертулии и театральные премьеры; не похож он и на тех, кто из глупого бахвальства братается с кем попало, разряжается в пух и прах, нацепляя сетку на голову, и сходится, пускаясь во все тяжкие, с темными людишками в цыганских трактирах и тавернах, где тореро устраивают гулянки до утра.

– Вероятно, вы много читаете, молодой человек?

– Так, кое-что. К сожалению, не столько, сколько хотелось бы.

– Надеюсь, вы не бросите это занятие. В вашем возрасте чтение означает будущее.

– Не уверена, что книги в большом количестве так уж полезны, – возражает мать.

– Ваши опасения напрасны, дорогая сеньора, – отзывается дон Эрмохенес. – Нынешний избыток чтения, который кое-кто в Испании по-прежнему считает пороком, даже женщинам и простолюдинам несет свет просвещения, каковой раньше доставался исключительно образованным людям. – Он поворачивается к дону Педро в поиске поддержки. – Вы так не считаете, адмирал?

– Это наша надежда, – отзывается тот, поразмыслив. – Просвещенные и отважные юноши – такие, как наш поручик. Читающие полезные книги. Это и есть те люди, которые рассеют церковный туман.

Услышав последнее, мать осеняет себя крестным знамением, однако сын лишь усмехается. Дон Эрмохенес снова вмешивается в разговор: ему хочется разрешить новое недоразумение.

– Церковь церкви рознь, дорогой адмирал…

Адмирал подмигивает ему с чуть заметным лукавством:

– Вы отлично знаете, что именно я имею в виду.

– Ради бога, адмирал… Не стоит снова затевать этот разговор.

– Не сердитесь, что я упомянул церковь, дорогая сеньора, – просит адмирал, обращаясь к вдове, которая перестает обмахиваться веером и смотрит прямо ему в глаза. – Я не собирался углубляться в эту тему. Когда я говорю с вашим сыном, я имею в виду прежде всего новых испанцев, которые не должны оставаться рабами старого мира… Или военных, таких как он, отважных и в то же время подкованных в различных светских дисциплинах, которые читают книги и разбираются в геометрии и истории.

– Или моряков, – великодушно уточняет молодой Кирога.

– Разумеется. Просвещенных моряков, которые содействуют развитию торговли, исследуют границы мира и занимаются различными науками. И открывают тем самым двери просвещению и будущему.

– Людей высоких духовных устремлений, которые при этом не перестают быть патриотами, – подытоживает дон Эрмохенес.

– Именно так… Одним словом, молодых испанцев, способных просветить свой век и призванных изучать предметы, которые бы удовлетворяли физические или моральные потребности своих соотечественников.

– Меня тронули ваши слова, сеньор адмирал, – признается молодой Кирога.

– И меня тоже, – вторит ему сеньора.

Дон Педро снисходительно машет рукой. Но он явно польщен.

– Именно так, по моему убеждению, выглядит патриотизм, необходимый юным офицерам, – продолжает он. – Это не тот патриотизм, что привычен салонным шутам, которые свято убеждены, что любовь к родине состоит исключительно в том, чтобы тщательно замалчивать ее пороки и с готовностью принимать любую ее низость, не различая при этом никакого иного света, кроме огонька своей сигары, таскать сабли по трактирам, громко вопить, плясать менуэт так, будто они берут приступом Маон, и презирать тех, кто усердствует днями и ночами, чтобы уяснить, как с помощью часов измерить долготу в открытом море или сочинить трактат по инженерному делу…

– Вы, вероятно, не знаете, – подсказывает дон Эрмохенес, – что именно адмиралу мы обязаны созданием прекрасного и очень практичного «Морского словаря». И это помимо его деятельности в Испанской королевской академии.

– Да что вы говорите, – восхищается вдова, переводя взгляд с одного академика на другого. – Вы состоите в ассамблее ученых, не так ли? Я имею в виду ту самую, которая занимается чистотой испанского языка.

– Язык мы скорее фиксируем, нежели очищаем, – уточняет библиотекарь. – Наша задача – по возможности отслеживать использование испанского языка его носителями и, приходя им на помощь с «Толковым словарем», «Орфографическим справочником» и «Академической грамматикой», разъяснять, какие пороки его уродуют… Но в конечном счете хозяин языка – это народ, который на нем говорит. Слова, которые сегодня кажутся неблагозвучными из-за своего иностранного или простонародного происхождения, со временем воспринимаются иначе, став принадлежностью обычного языка.

– А если это произойдет, что будете делать вы и ваши друзья?

– Разъяснять языковые нормы, опираясь на наших лучших авторов. Их безукоризненный испанский мы используем, чтобы фиксировать слова. Тем не менее, если неправильное использование языка распространяется повсеместно, нам остается лишь смириться со свершившимся фактом… В конце концов, всякий язык – это живое существо, находящееся в постоянном развитии.

Молодой Кирога слушает библиотекаря с большим интересом.

– Вы хотите сказать, что, если бы не усилия Академии, мы бы оказались в скверном театрике, который ставит Лопе де Вегу или Кальдерона?

– Ваше замечание доказывает, что у вас хороший вкус, – качает головой польщенный дон Эрмохенес. – И в целом вы правы. Однако лучше сказать, это была бы смесь архаичной бессмыслицы и вульгарных жаргонизмов.

– Вырождающийся язык, на котором говорят как попало, – уточняет адмирал.

– Вот почему, – продолжает библиотекарь, – мы в своей работе стараемся усовершенствовать кастильский язык и очистить его от всего дурного. Зафиксировать лучшие примеры использования, чтобы он звучал чище, красивее и точнее.

– А поездка во Францию как-то с этим связана? – интересуется вдова Кирога.

– В некотором роде. Мы должны изучить кое-какие книги… Раздобыть материалы, необходимые для нашего «Толкового словаря»…

Дон Эрмохенес внезапно умолкает, не зная, стоит ли вдаваться в подробности, и в конце концов в поисках поддержки поворачивается к адмиралу.

– Нас интересует этимология некоторых франконизмов, – уклончиво отвечает тот.

– Вот именно: этимология.

Сеньора обмахивается веером: ученая беседа пришлась ей по душе. Возможно, все дело в этом скромном доне Педро Сарате, на которого по-прежнему направлено ее внимание.

– Просто невероятно, – возражает вдова. – Ваша работа доказывает глубокую любовь к нашему языку… Должно быть, его величество всячески вам покровительствует.

Академики переглядываются: дон Эрмохенес – сконфуженно, адмирал – иронично.

– Определенная симпатия со стороны короля, вероятно, существует, – говорит адмирал, едва скрывая улыбку. – Что же до королевских денег, то это дело другое.

Молодой Кирога смеется, восхищенно качая головой:

– Ваша деятельность, господа, достойный пример служения родине.

– Что ж, я рад, что военный смотрит на это дело именно так.

Молодой человек ударяет себя ладонью по лбу, словно внезапно его осенила некая мысль.

– Как это я сразу не вспомнил, – говорит он. – Черт подери!

– Луис, прошу тебя, – останавливает его сеньора.

– Извините, матушка… Просто я только что сообразил, что видел в Военной академии «Морской словарь» сеньора адмирала. Я даже выписывал оттуда какие-то сведения; но до сих пор не связал книгу с именем автора.

Дон Педро Сарате уклончиво машет рукой: это жест благородного безразличия.

– Речь, дорогой мой поручик, идет прежде всего о книгах, – говорит он. – И мне важно, кем они написаны: мной или кем-то другим… Важно то, что благодаря нашей приятной беседе стало ясно, что вам они не чужды. А возвращаясь к прежнему разговору, можно утверждать лишь одно: никто не станет мудрецом, предварительно не посвятив чтению по крайней мере час в день, не имея своей собственной, пусть даже самой скромной библиотеки, не найдя учителей, которых уважает, и не умея быть достаточно смиренным, чтобы задавать вопрос и внимательно выслушивать ответ, а потом уметь воспользоваться этим ответом… И стараться, чтобы о нем никогда не говорили того, что Сократ сказал о Евтидеме и что применимо ко многим нашим соотечественникам: «Я никогда не утруждал себя поисками мудрого наставника и всю жизнь старался не только ни у кого ничему не учиться, но даже хвастался этим».

– Точно! Об этом предупреждал меня покойный отец.

– Даю слово: именно так все и было, – решительно кивает вдова Кирога.

– Приятно такое слышать, потому что это и означает «быть просвещенным». Кое-кто считает, что просвещенный человек – это тот, кто плохо отзывается о самой Испании, а не об ее истинных бедах: в недоумении выгибает брови, издевается над собственными дедами, делает вид, что начисто вдруг позабыл родной язык, нашпиговывая его итальянизмами и галлицизмами, превратившимися в подобие жаргонных словечек – toeleta, petiú, pitoyable у troppo sdegno, которых он нахватался от парикмахеров, учителей танцев, оперных певичек и поваров – всех тех, кого с некоторых пор сделалось модным усаживать с собой за один стол… И все это притом, что науки подвергаются преследованию, тех, кто ими занимается, презирают, а на философа, математика, серьезного поэта смотрят как на клоуна или балаганную обезьянку, которую любой удалец может забросать камнями.

– Сдается мне, мы подъезжаем к Аранда-де-Дуэро, – объявляет дон Эрмохенес, который приоткрыл окошко и высунул голову.

Все также переводят взгляд в окошко. Колеса берлинки внезапно начинают грохотать, словно экипаж въехал на мощеную мостовую центральной улицы города; а закатное небо, чей красноватый оттенок на глазах темнеет, заволакивают над крышами домов густые тучи. Городок небольшой: две или три тысячи обитателей, пара монастырей и церковных колоколен. На площади, где останавливается экипаж, обнаруживаются трактир и гостиница вполне приличного вида, возле которой путники высаживаются и делают несколько шагов, разминая затекшие ноги, пока кучер выгружает багаж. Дон Эрмохенес вызывается сопровождать вдову Кирога, а поручик и адмирал идут в аюнтамьенто, чтобы сообщить о нападении разбойников в дубовой роще. Когда они покидают аюнтамьенто, стоит уже глубокая ночь. Шагая вдоль крытой галереи в сторону фонаря, освещающего ворота гостиницы, – единственного в окрестностях источника света, – Кирога и адмирал встречают одинокого всадника: отпустив повод коня, всадник не спеша пересекает площадь и исчезает в густом, непроглядном сумраке.

Загрузка...