Какая еще есть радость,
кроме любования
талантом человека?
Товарищ! Знай и верь,
что ты — самый
необходимый человек
на земле.
…Тут аппаратуру выключили, и наступила полная тишина.
Ему дали немного отдохнуть, а потом отворили толстую дверь и выкатили кресло в светлую комнату.
Ему вытерли пот со лба и отстегнули ремни кресла. Он встал и потянулся с хрустом.
Девушка— лаборантка смотрела на него сочувственно и доброжелательно. Потому что он был знаменитый ученый и хороший человек.
– Вы готовы? — спросила она.
– Да… Сегодня было совершенно отчетливо, — сказал он. — Можно начинать.
Лаборантка нажала кнопку. Ученый взял микрофон. В лаборатории столпились все сотрудники. Ждали затаив дыхание.
– …Остановилась орда, и скрип телег затихает, — начал диктовать ученый, — поскакали всадники — мимо телег с сидящими на них женщинами. Вспугнутая шумом, поднялась в воздух тонкая цапля и уронила на землю голубое перо… Помчался парень на лохматом коне…
На верхнем этаже застрекотали телетайпы.
…Вот он нагнулся на скаку и поднял с земли голубое перо цапли… Он подъехал к телеге, где старая женщина кормила грудью ребенка, и, вынув перо, тихонько пощекотал за ухом старую женщину. Она отмахнулась, думая, что это муха. Он пощекотал ее опять.
– Мама, это наш Одон, — сказал мальчик, сидящий в телеге.
Мать обернулась.
– У-у, бесстыдник, — сказала она, погрозив кулаком. — Вот я тебя.
Парень прыснул и поскакал прочь, бросив поводья и вставляя в жесткие волосы голубое перо.
– Ах, какой красивый наш старший сын! — сказала мать, глядя вслед.
…Подскакали воины. Сгрудили коней, ожидая приказа. Реют на копьях крашеные конские хвосты, и шаманы крутятся в пыли на дороге. От групп военачальников рассыпались всадники в разные стороны, и войско стало разбиваться на тысячи. Вот оно построилось и быстро двинулось вперед с грохотом копыт. И где проходило это войско, там оставалась только черная земля.
…Кони заржали.
– Вода, — сказал передовой, потянув ноздрями утренний воздух.
Медленно вышло войско на берег широкой реки, кони прянули к воде, но всадники придержали коней.
Вышло войско на берег и остановилось, затаив дух.
В первых лучах солнца, в утреннем мареве, высоко на холмах раскинулся Киев. Татары, застыв, глядели туда, где белые храмы среди зелени, где блестят бесчисленные купола, где во влажной тени спят белые хаты и каменные стены Кремля.
…В тишине раздался топот коня. Это к парню с пером цапли в волосах подскакал воин. Не говоря ни слова, он взял под уздцы его коня и помчался с парнем к группе военачальников. Подлетев, они оба пали с коней на землю. А поднявшись, встретили перекошенный взгляд рыцаря, у которого единственный глаз блестел из-под черненого китайского шлема.
– Субадай-Багатур, — сказал подскакавший воин и кивнул на парня, — этот поедет.
Одноглазый обернулся вопросительно к стоящему рядом молодому монголу с рысьим лицом. Молодой, ярко одетый, небрежно кивнул в знак согласия и отвернулся.
– Хан Батый решил пусть едет, — сказал одноглазый, и парень с пером цапли в волосах вскочил на коня и поскакал к реке.
Он вошел в воду и поплыл к Киеву рядом с конем, держась за высокую луку седла. А Батый, остальные ханы и все войско глядели вслед.
…Киев на горе. Молчание. Скрип колодца. Тишина. Плеск Днепра.
Татарин переплыл Днепр и смотрит из кустов…
Девушка набрала воды в колодце, и звонкие капли падают на деревянный сруб… И татарин успокоился, понял, что войска на берегу нет. Но такое это утро, что девушка оглянулась на Днепр. Она подошла к реке, что тихонько ласкает камешки, и, не сняв коромысла, нагнулась к воде и сорвала лилию у самого лица татарина. И когда она нагнулась совсем низко, повернув к нему нежное ухо, парень осторожно вынул голубое перо из своих волос и пощекотал девушку за ушком. Она недовольно отмахнулась рукой и пошла прочь. Парень улыбнулся, провожая глазами тонкую фигуру, что пошла от него, покачиваясь, босиком по росной траве. Вот она пропала в зелени…
Парень вынул кусок овечьего сыра, откусил, пожевал немного. Бесшумно попил воды из Днепра, еще раз улыбнулся, поглядев вверх по откосу, и, держась за конский хвост, поплыл обратно сообщать, что войска нет.
…На юг уходит Киев до оврага Перевесища, на восток ниспадает кручами к реке Почайне. Кресты за крестами встают в зелени и уходят вниз — там течет и переливается золотой блеск. Это Днепр-Словутич течет по камешкам по речному песку. Сады. Солнце.
Девушка входит в калитку и идет к дому, что стоит на самой круче в саду.
– Вставайте, дед Митуса… а? — говорит она. — Я ж вам воды родниковой принесла… Такая водичка холодная, из-под самой кручи, — говорит она, ставя деревянные ведра на утреннюю землю.
Высокий человек стоит у палисада и прямо глядит перед собой в сторону Днепра, и слабый ветерок шевелит его белые легкие волосы. Лоб его высокий и выпуклый, глаза светлые, ноздри тонкие, и гусли в узорчатом чехле перекинуты за спину. Выпрямившись, он смотрит туда, откуда ветер приносит не то скрип какой-то, не то шорох.
– Да вы уж встали! — изумилась девушка. —
А чего же вы тогда не спите? Чего вы так слушаете?
– Скажи, Марьюшка, скажи, моя родная деточка, а не слышишь ты скрипа из-за реки?
– Нет, дед Митуса, не слышу. А что вы гусли забрали? Или уходите от нас? Так куда ж вы пойдете? Вы уже старый. То, наверное, кости ваши скрипят.
– Это не кости скрипят, это горе наше идет на скрипучих телегах, это войско чужое лезет на берег.
– Диду! Диду! То вам почудилось! — кричит девушка.
– Не почудилось, деточка… Поднимай людей, да уходите в стены… А я пойду по земле собирать подмогу… — сказал словутный певец Митуса и заплакал.
И в ответ на слезы взлетел и забился в небе торопливый и отчаянный колокольный звон.
…Дождь льет не переставая. От мокрых изб и палисадов идет пар. Митуса въехал в город.
Митуса вошел во дворец, и его подвели к князю.
– Митуса пришел, князь, — сказал воин. Легкий князь стоял у окна. Трехбусенная серьга дрожала у него в ухе. Митуса подошел близко.
– Весть я принес, князь Рюрик, — сказал Митуса тихо. — Хан Батый обложил Киев — мать городов русских.
Резко повернулся князь, посмотрел в лицо Митусы и отошел от него.
– Поспешай, князь, — сказал Митуса громко. — Забудь вражду свою.
– Нет, — звонко сказал князь и отвернулся к окну.
А за окном сено везут, дождь моросит. И огненными глазами смотрят на Митусу приближенные князю люди. Такие же тонкие и сильные. И тогда взял Митуса гусли.
– О-ой, — протяжно сказал Митуса, ударил по струнам.
И все увидели, как перекосился и закачался горизонт.
А по перекошенному горизонту проскакал витязь на долгогривом коне.
Он поднял тяжелую десницу к глазам и посмотрел прямо вперед.
И страшно и близко вдруг подвинулось огромное лицо.
Еще ударил по струнам Митуса, и встала черная туча.
Она распалась на клочья, и вороны сели на черепа.
– Ты, Митуса, проклятый карпатец… Галичанин отреченный… Язычник… — сказал князь.
А Митуса пел.
…и увидели все…
Падают греческие статуи на Бабином торжке.
Падают бронзовые кони перед Десятинной церковью.
Карнизы из белого мрамора и стены.
Цоколь полированного красного гранита трещинами пошел.
– Поднимай войско, — крикнул Митуса, — да иди спасать Киев!…
По буграм и ухабам, спотыкаясь о каменные выступы и проваливаясь в трещины, полз муравей. Это была еще не самая худшая из дорог, но уныние и нескончаемость пути раздражали его. Легко представить, какими словами он честил дорогу, на которую забрел случайно и бесплодие которой он теперь сознавал. И невдомек ему было, глупому муравью, что он давно уже полз по лику Венеры, который люди считали прекрасным.
Приезжий отстранился от муравья, потянулся с хрустом, снял с цоколя мешок и спрыгнул. Мраморная Венера хорошо печаталась на фоне черной зелени придорожных посадок. Красивая женщина, спокойная. Он одобрительно похлопал ее по плечу и двинулся дальше.
Он заснул у придорожного памятника Венере, и ему приснился нелепый сон. Он вообще был любитель поспать и видел во сне много интересного. На этот раз ему приснилась история про Адама и Еву. Это было занятно. Все сходилось. Адам и Ева оказались биологическими киберами. Дьявол — это сошедший с ума сотрудник лаборатории. Он не устоял перед искушением сводничества, испортил великий эксперимент и вернул людей к низшим формам размножения. Все получалось. Ад — свалка бракованных биокиберов, не желавших самоусовершенствоваться, Чистилище — ремонтная мастерская, Рай — это мир самообновляющихся цивилизаций. У Адама и Евы не было пупков — они созданы дискретно, а ребро Адама — это просто отросток, саженец, как у дерева.
Он перестал бормотать и размахивать руками потому, что услышал звук, обрадовавший его, как дружеский оклик… Он сначала не поверил своим ушам и застыл на месте. Но звук нарастал, приближался, пел, ликовал, и вот из-за поворота появился автомобиль. Настоящий автомобиль, хорошей обтекаемой формы, с промытым ветровым стеклом, в котором плясали утренние розовые зайчики, с бензиновым хвостом, после которого еще пронзительней запах зелени по утрам… Автомобиль — несмотря на то, что прошло столько лет, автомобиль — хотя кто-то, может быть, додумался до вечного двигателя, и, значит, никакого бензина быть не может, и транспорт должен стать другим… Автомобиль приближался.
Приезжий выскочил на середину и замахал руками. Шофер тормознул.
«Интересно, — подумал приезжий, — а деньги у них есть?»
– До города сколько возьмешь?
– Сговоримся. Рубля полтора дашь, и ладно. Хлопнула дверца. Приезжий поерзал на сиденье. Ему казалось, что он вернулся домой и достаточно завернуть за поворот, как въедешь в город, лучше которого быть не может. Потому что это твой город.
Шоссе полетело им навстречу. Приезжий закрыл глаза…Он уже несколько часов шел по этой дороге, на которой ничего не происходило, и даже начал немножко беспокоиться, хотя давно уже был человеком спокойным и непредприимчивым. Потому что ничего у него не вышло из необыкновенных планов и затей, за которые он брался когда-то. Разрыв мечты и действительности — вот как это называлось. Никак их не увяжешь, черт возьми. Только полз по буграм и ухабам и проваливался в трещины. И хотя он сам давно уже подозревал, что ползет по лику Венеры, но никак не мог выбрать точку, откуда это ему было бы видно. И вот он один шел по дороге, размахивая спичечной коробкой, зажатой в кулаке, и глядя по сторонам со слегка испуганным дружелюбием.
Ему бросалось в глаза отсутствие многоэтажных зданий. И отсутствие любопытства. И еще многое отсутствовало из того, что он ожидал увидеть. Новинки в транспорте, необыкновенные одежды, людские скопления.
Нигде ни следа строек или полевых работ. Хоть бы заводская труба на горизонте, хоть бы дорогу чинили. Ничего. Только один раз шоссе перешла неоседланная лошадь, остановилась и иронически посмотрела на него.
– Я вижу, ты умница, — сказал он. Лошадь кивнула головой и протянула для рукопожатия переднее копыто.
– Ты опять попала в точку.
Лошадь громко засмеялась и побежала прочь, мотая хвостом. Ржание затихало вдали.
Он шел робким провинциалом по совершенно незнакомой стране. Сами понимаете, если вы давно не были в знакомых местах, вы вправе рассчитывать на большие перемены.
…Крутой поворот. Приезжий открыл глаза. Впереди в розовом сиянии рассвета встал город, лучше которого быть не может. Его город. Это, конечно, невозможно, но все-таки приятно думать так. До первых домов окраины было километра три, не больше.
Приезжий был рад, что видит людей, старых знакомых. Признаться, он побаивался. А вдруг за эти годы людей стали выводить в колбах. Наука так шагнула вперед!
– А детей у вас как рожают? — спросил он. — В колбах?
– Детей? Почему в колбах?
– Наука ведь так шагнула вперед.
– Шагнула, — с неохотой сказал водитель. — Только и делает, что шагает. Тут вот один мужчина мышей заставил размножаться почкованием. Как амеб. Берет у мыши косточку и клетчатку и воссоздает новую. Считает, что так могут и люди.
– Из ребра?
– Из ребра. Как у Адама и Евы. Многие верят… Отпусти, — сказал он приезжему. Потому что тот вцепился в ручку двери, даже пальцы побелели. — Откроешь ненароком — вывалишься.
Приезжий понял — это его сон. Становилось жутковато. Он потер глаза.
– Фу, черт, — сказал он. — Не выспался. Чушь всякая лезет в голову.
Приближались первые строения.
– Останови, пожалуйста, — попросил приезжий. — В город надо входить пешком.
Он вылез и расплатился, стараясь проделать это небрежно, и шофер не удивился и взял деньги, выпущенные много лет назад. Да что у них, ничего не изменилось, что ли, черт их побери? Может, ему просто приснилось, что он долго отсутствовал? Ну да, приснилось. А сумасшедшие ночи размышлений, а годы исследовании, а тонны книг, прочитанных от корки до корки? А странствия, а усталость, а то, что он себя в зеркале не узнает? Смеетесь, граждане? Он оглянулся по сторонам — никто не смеялся.
Движется войско по степи.
Пыль стоит столбом.
Впереди едет князь Рюрик, бунчуки реют по ветру, в бубны бьют передовые конники.
Вот выехали на дорогу, укатанную многими телегами, и из-за холма показалось другое войско, которое тоже спешило к великому Киеву.
Хотя и это войско русское, но встали передовые кони, а за ними и все.
И два войска без радости смотрят друг на друга.
Потому что князь Рюрик встретил брата своего.
И нет для него большего врага, чем брат его, князь Давыд.
И встал на дороге словутный певец Митуса, и воины все узнали его.
– Горит… Горит Киев, — сказал Митуса. — Черная туча стоит над городом, а войска ваши врозь смотрят… Ты, Буй Рюрик, и ты, Давыд! Не ваши ли хоробрые дружины рыкают, будто туры, саблями раненные. Не ваши ли дружины по самые золотые шлемы во вражьей крови шли! Так отомстите, князья, за обиду нашу! За землю русскую!
Тихо в поле, голос Митусы слышен.
Тут подскакал из Киева гонец на запененном коне.
Тут прибежали из Киева пыльные скороходы с окровавленными ногами.
Не смотрят на них князья.
А смотрят они друг на друга, как лютые волки, и мечи их вынуты наполовину.
Глядят войска в разные стороны. И ни одно не спешит в сторону боя.
И тогда закричал Митуса:
– Вы князья, Всеславовы внуки!… Спустить вам стяги свои и мечами посрамленными рыть землю… Ибо отвержены вы от дедовой славы!… Это вы своими крамолами принялись наводить поганых на землю русскую, отчизну Всеславову! Из-за распрей ваших идет беда от татарской земли незнаемой!
Но берет князь Рюрик поводья на себя и, вздыбив коня, заворачивает войско назад.
И скачет прочь войско, пыль поднимая до небес.
И стоит в пыли старый певец.
…Горит Киев…
Горит Киевская лавра. Черноризцы вздымают кресты. Неумолчно звонят колокола, и гарь ложится на старые храмы.
…В воздухе свистят стрелы, и крутится густая пыль, скрывая картину убийства. Снова дико зазвучали трубы славян. Как безумные они рвутся вперед. В свалке ножи ударяются о ножи, и панцири разлетаются от тяжких ударов мечей. Там пешие бросаются и закалывают снизу коней, а падающим всадникам вонзают нож в швы их доспехов. Там споткнулся раненый и старается еще раз подняться, пока жизнь его не утекла… Жеребцы грызутся, и щиты кровавой пеной залиты и грязью.
И тут в самый разгар битвы в татарские ряды ворвался воевода со своею свитой. Они прорвались до бунчуков Батыя и Субадай-Багатура, перескакивая через груды трупов и стараясь проломить стену богатырей, стоящих крепко, как башни. Но приняли князя в копья. Ранили коня в ноздри, и он начал метаться во все стороны с криком человечьим. А с князя и шелом упал, и щит с него сорвали. А коня его взяли в копья, и со стен камни посыпались как дождь. Его бы уж на рогатину взял один немчин, да подскакали двое из дружины на выручку. Порубили они копья, и конь стал на ноги. Умчали князя из боя, и тут пал его конь.
Натиск славян ослабел. Оставшиеся в живых ищут спасения в бегстве. Все быстрее наступают победители. Оружие их притупилось от тяжелых ударов. Под ногами у них катаются щиты и блестящие шлемы. Под грудами мертвых умирают живые, задавленные, не тронутые железом. Немногие славяне, наконец, укрываются за стенами, окружающими величественную Десятинную церковь.
…Вечерние тени ложились уже на землю, когда звук рога вернул преследовавших. Победители расположились на киевских стенах и по берегу Днепра, окружив себя цепью сторожей. А между тем в кровавом вечернем небе над страшной ложбиной, что легла между стенами Киева и стенами Десятинной церкви, над телами убитых уже кружил черный ворон. А из степных яруг выходили волки, ожидая безлунной ночи. Два войска расположились на ночлег.
…Вот добрел, наконец, до Киева словутный певец Митуса. добрел до страшной ложбины между двух лагерей.
И вот, не боясь ничего, запевает Митуса свою последнюю песнь.
Поднимаются воины по обеим сторонам, и люди встают на крыше Десятинной церкви на стенах и слушают, как поет Митуса, ибо певцов всегда слушают и редко слышат.
– Кончились добрые времена… И брат брату молвил: «То мое, а и то мое же!» И в княжьих крамолах век человечий сократился. Только вороны грают, трупы, между собой деля. Тут кровавого вина не доста. Тут пир покончили храбрые русичи… И сватов напоили… а и сами полегли… за землю русскую… Свистнула стрела.
Упала на крыше Десятинной церкви девушка, и лилия выпала у нее из волос.
И в ответ свистнула стрела! И ударила в открытый лоб татарина!
Пал татарин со стены, и только закружилось в воздухе перо голубое цапли.
И тотчас стрелы омрачили воздух. И поднял лилию Митуса, и засмеялся, и слезы потекли у него по лицу.
И начался бои. Но и он не заглушил хохота Митусы…
Первым зданием города было придорожное кафе — стеклянный ящик, занавешенный изнутри белыми шторами. На двери болталась табличка «ЗАКРЫТО». Приезжий остановился. Возникло и пропало тиканье часов. Приезжий разжал кулак и посмотрел на спичечную коробку.
– Ящерица… — сказал он. — Это я, здравствуй, ящерица… Я накормлю тебя, маленький крокодил… А теперь смотри не высовывайся из коробки. А то придут пионеры, и ты умрешь. Они положат тебя в банку с формалином и сделают из тебя наглядное пособие… Потому что наука требует жертв, искусство требует жертв, любовь требует жертв, и черт его только не знает, что не требует жертв… Все требуют жертв, и никто не догадывается, что живые помогают прогрессу больше, чем покойники… А теперь я посплю, ящерица.
Он выбрал местечко на зеленой траве, неподалеку от дверей кафе, подстелил плащ и улегся удобно и привычно.
– Я очень долго шел, а теперь я посплю, — сказал он. — Сплю.
По потом он приподнялся на локте.
– Батальоны все спят, — сказал он спокойно.
Сено хрупают кони.
И труба заржавела
На старой цепи.
Эта тощая ночь
В случайной попоне
Позабыла про топот
В татарской степи.
– Сплю… — сказал он. — Сплю… — и снова приподнялся. — Сон, а сон.
– Да… — ответил сон.
– Приснись мне, — сказал приезжий.
– Ладно, — сказал сон.
– Что-нибудь не очень глупое.
– Ладно, спи.
– Много лет назад я был в одном городке, ну ты знаешь такие города — в торговых рядах продают стиральные машины, сборники фантастики и шифер по справкам горисполкома. В сквере — памятники партизанам последней войны и войны с Наполеоном, а у церкви — пьяные велосипедисты. Утром и вечером мне хотелось поселиться там навсегда, а днем и ночью бежать куда глаза глядят…
– Хватит болтать, — сказал сон.
– Вот говорят, что любовь и голод правят миром, — сказал приезжий. — Интересно бы знать — куда это они правят! Городок-то ведь ждет… Там гуси отскакивают от мотоциклов, там воскресенье не начинается без водки, там в магазине я купил книжку «100 затей для умелых рук» и в речке поймал пескаря. Я не заметил в городке ни любви, ни голода, но я заметил тоску по необыденному. Как ты думаешь — может она править миром?
– Не мешай мне работать! — сказал сон. — Я не могу работать в таких условиях! Сейчас все Другое.
– А что? — спросил приезжий. — Ты мне уже снишься?
– Да. Снюсь! — сказал сон.
– Вся моя беда, — сказал приезжий, — что, в сущности, я никогда не был уверен в том, где я нахожусь. То ли мне здесь снится, что я там, то ли мне там снится, что я здесь. Вот, например, дворник… надеюсь, он мне не станет пылить в нос.
«Вжик, вжик…» — сказала метла дворника, но пыли не было. Так разве что немножко, самую малость.
– В этом городе есть пивные? — спросил приезжий у дворника, когда тот приблизился.
– В этом городе нет пивных, — сказал дворник. — Вы нездешний?
– Я приехал издалека, — сказал приезжий.
– Амнистированный? Или турист? — спросил дворник.
– Вы оригинально мыслите, — сказал приезжий.
– Эх, разве это сейчас ценят, — сказал дворник. — Работаю дворником, а мог бы быть фтизиатором.
– Что такое фтизиатор?
– Откуда я знаю? — сказал дворник.
– Вы, я вижу, тоже нездешний.
– Мы все нездешние, — сказал дворник.
– Слушай, дворник, — сказал приезжий. — По-моему, сегодня должно что-то случиться. Как по-твоему?
– Черт вас знает, — сказал дворник. — Так и шастаете тут, так и шастаете.
– Не твое дело, — сказал приезжий. — Я люблю видеть сны какие мне хочется.
– Это приятно? — спросил дворник.
– Не всегда, — ответил приезжий. — Но всегда чревато. — Чем?
– Событиями, — сказал приезжий. — Тебе не кажется, что сегодня должно что-то случиться?… Уже случилось…
Он так сказал потому, что из-за угла кафе вышли две женщины. Одна средних лет. Другая помоложе.
– Это тебе снится, чудак, — сказал дворник.
– Нет. Это уже не сон, — сказал приезжий.
– Принесите мне чего-нибудь горячего, — попросила та, что постарше.
– Валентина Николаевна, — сказала молодая. — Здесь кто-то спит.
– Ничего. Поспит и проснется, — та, что постарше, наклонилась к спящему. — Ох!… — сказала она, выпрямившись.
– Валентина Николаевна, что с вами? Женщина тихонько засмеялась, потом вытерла слезы и наклонилась снова.
– Спишь, — сказала она. — Ты все-таки пришел, бродяжка… Дай я хоть погляжу на тебя… Похож.
– На кого похож? — спросила молодая.
– Изменился… На себя похож…
– Валентина Николаевна, а кто это?
– Это? Страшный человек.
– Господи…
– Самый большой лентяи на свете. Чемпион лентяев. Старая школа.
– Вы его знаете?
– Немножко. Это мой муж, — сказала она. — Бывший, бывший… Я его не видела полжизни… Она тряхнула спящего за плечо.
– Проснись. Приезжий открыл глаза.
– Ты знаешь, пока я спал, мне пришла в голову одна идея, — сказал он. — Я понял, почему я не люблю ходить в театр… Покупаешь билет, и тебе показывают живых людей, как в трамвае. Но в трамвае это стоит четыре копейки. Конечно, если без багажа. С багажом дороже… Ну ладно, я еще посплю. У меня там был ряд интересных встреч. Я не досмотрел, чем все это кончится.
Он опять закрыл глаза.
Но женщина схватила его за плечи и стала трясти.
– Э-э, нет, не выйдет, — приговаривала она. — Ты у меня сейчас проснешься как миленький. Ну… вставай.
Тогда приезжий поднялся.
– Может, поздороваешься наконец? — спросила женщина.
– Здравствуй, Валя, — сказал приезжий. — Я слышал, ты стала известной актрисой. Или мне это приснилось? И ты все еще играешь официанток?
– Валентину Николаевну знает весь свет, — с вызовом сказала молодая.
– По-моему, вы официантка, — сказал он ей. — В этом кафе.
– Откуда вы знаете?
– Знаю, — сказал приезжий. — У вас в кафе мухи есть?
– Начинается, — сказала актриса.
– Да вы что, гражданин, — сказала официантка. — Спятили? Наше кафе лучшее в районе… Какие мухи?
– В тех кафе, где бываю я, крошка, все официантки выносливые, — сказал приезжий. — И вежливые. Все. До единой.
– Я вас не оскорбляла…
– И умные, — добавил приезжий. — Там заказ клиента угадывают по глазам…
– Не люблю таких, — сказала официантка. — Все переиначиваете.
Приезжий стукнул кулаком себя по ладони.
– Могу я достать в этом кафе пару хороших мух?! — спросил громко. — Или нет? Я вас спрашиваю! У меня ящерица не кормлена!
– Слушай, не пугай человека… Какая ящерица? — спросила актриса.
– Я ее отнял у юных натуралистов, — сказал приезжий и, приоткрыв коробку, показал маленькую скучную ящерицу.
– Ой, зелененькая… — сказала официантка.
– Вы хорошая девушка, — сказал он.
– У нас этих ящерок сколько хочешь, — сказала она.
– Вы плохая девушка, — сказал он.
– Прошу вас, идите… Нам нужно поговорить, — сказала Валентина Николаевна.
Официантка сказала — хорошо, потом кивнула на него, покрутила пальцем у виска, понимающе подмигнула Валентине Николаевне, поднялась по ступенькам кафе, отворила своим ключом дверь и ушла внутрь.
– Ну, рассказывай, — устало произнесла актриса.
– Я перед сном глядел на ящерицу, и мне приснился крокодил в виде дворника.
– Я хочу знать, как ты живешь, где ты живешь, кем ты работаешь?
– Я живу хорошо, — ответил он со смирением. — Я живу везде. Я работаю поводырем крокодила.
– Жаль, — сказала она. — Я думала, мы с тобой поговорим как люди.
– Валя, мы и говорим как люди, — мягко возразил он. — Только в слово «люди» мы вкладываем разный смысл. Как всякий неталантливый человек, ты любишь сложности.
– Я тебя не понимаю.
– Ты меня никогда не понимала.
– Не обольщайся, — сказала она. — Я тебя всегда понимала. Поэтому мы не вместе. И насчет неталантливости ты врешь. Болтун несчастный. Значит, так и проиграл в игрушки всю жизнь?… Все так же спишь, все так же бездельничаешь, все так же рассказываешь байки и затеваешь споры с кем попало… Это ты любишь сложности. Я живу понятно и просто. А ты закрученный, как штопор.
– Нет, Валя, я не люблю сложностей. Это они меня любят. Что может быть проще желания поспать? А мне все время мешают, будят. Вот и ты всегда будила меня невпопад.
– Работать надо, голубчик, работать! — сказала она. — Все люди работают и создают ценности!
– Это не одно и то же. Валя, — сказал он. — Работать и создавать ценности. Ладно. Не хочется спорить.
– Лекции читаешь… — Голос у нее стал злым. — Интересно бы знать, какие ТЫ ценности создаешь, соня несчастный!
– Сейчас покажу, — сказал он и оглянулся на подходившую официантку.
– Я мух принесла, — сказала официантка.
– Понятно? — спросил он у актрисы.
– Ладно. Я пойду, — сказала она. — Не думала, что мы с тобой так встретимся. Мне казалось, что я тебя еще немножко люблю… Иллюзии, иллюзии… Дуры мы, бабы.
– Прости меня. Валя, если можешь.
– Бог подаст. Чужой человек, — сказала она.
– Ничего ты не поняла, — сказал приезжий. — Вот смотри…
И он обернулся к официантке.
– Слушайте, у вас же таких ящерок полно, — сказал он, — а вы этой мух принесли. Она усмехнулась.
– Эта вроде уже знакомая, — сказала она.
– Поняла? — спросил он у женщины средних лет и, видимо, средних способностей, он всегда знал это, но был уверен, что это поправимо.
Актриса смотрела на него с яростью.
– А теперь ступай, — сказал он. — Я не досмотрел сон. Ты меня разбудила, когда начиналось самое занятное.
Они обе ушли.
Вечер. Сад. Половодье цветов и листьев. На каменной скамье две женщины. Пожилая нанизывает бусы. Молодая поет:
В сновиденьях моих
Мы друг к другу прильнули,
Мы с тобою вдвоем,
Мы с тобою вдвоем.
Если серьги в ушах
У меня шевельнулись,
Это ты шевельнулся
В сердце моем.
Молодая положила лютню на колени.
Платье белое на ней из прозрачного шелка, вышито маленькими букетиками мирта и желтых цветов. На голове гирлянда из шиповника и веток чемерицы.
Она сорвала пучок мяты и, растирая ее между пальцами, надушила горячий воздух вокруг.
– Ох, не люблю я эту песню, — сказала старая. — Все поешь, все поешь. А ведь уже который год замужем. Пора остепениться.
– Подожди, Анита… — сказала молодая и быстро встала. Беглыми движениями она поправила волосы, опять села. — Кажется, приехали.
– Глаза бы не глядели… Ты же вся горишь…
– Иди, Анита… Иди… Я счастлива… — сказала она, глядя на идущих по дорожке.
Впереди высокий. Длинная борода, длинные волосы.
– Здравствуйте, синьора Джиоконда, — сказал он.
– Здравствуйте, синьор Леонардо, — ответила она тихо.
– Можешь сегодня не переодеваться, — сказал невысокий полный человек (ее муж). — Синьор Леонардо писать не будет. Он уезжает.
– Вы уезжаете?
Она поглядела на него недоверчивым взглядом крестьянской девушки, удивительным у такой взрослой и нарядной дамы.
– Уезжаю, Монна Лиза… Воине с пизанцами конца не видно. Мне синьория заказала военную картину…
Спутники Леонардо стояли молча.
– А как же мой портрет? — спросила она.
– Я вернусь, Монна Лиза… как всегда… Прощайте.
И Леонардо ушел со своими спутниками.
– Как всегда, — сказал муж, глядя ему вслед. — Вам не кажется, синьора, что ваш портрет несколько затянулся?…
Монна Лиза ничего не отвечает, и муж уходит, пожав плечами.
А Монна Лиза наклоняет голову и снимает слезинку со щеки.
Она снова берет лютню:
Встала я задула свою лампу,
А луна высокая светла.
Знаю, знаю, мне не надо плакать…
Вот опять слезинка потекла…
– Да, — говорит она, перестав плакать. — Вы попали в беду, синьора.
…Едут всадники по закатной равнине.
Спокойно ступают кони.
Впереди Леонардо в берете с пером по самые плечи.
Низкое солнце заходит за поле, пасутся свиньи. Далекие голубые холмы. Длинные тени пали на дорогу.
Это час тоски путешественников, час нежности в сердце того, кто сказал недавно «прости» милым друзьям.
Близкая ночь догоняет их, и они подстегнули коней.
Поднялась луна, огромная, желтая, и осветила дорогу с белыми призрачными фигурами. Это были волы. Белые волы тосканской породы.
Они бредут по скошенному полю, задевая рогами друг друга, и тянут бронзовые пушки с уродливыми колесами.
Вдали показался городской холм…
Зубчатые стены и воротные башни среди вытоптанных хлебных полей на берегу Арно, а за стенами города Пизы встает багровое зарево. Театр военных действий. Ну что же, спустимся в партер.
…Около деревни.
Женщина, нищенски одетая, роет лопатой землю. Возле наполовину вырытой ямы стоит бочонок. Двое детишек устало и давно плачут.
– Деточки мои… милые мои… — мать не оглядывается на них.
– Ма-а-ма… кушать хочу…
– Родненькие, кету кушать, не плачьте… Нету кушать…
– А в бочке?
– Воробышки мои… это не наше… Если мы сохраним бочонок от солдат, хозяин трактира нам заплатит.
Тихо подъезжает Леонардо со спутниками, молча смотрит, и его замечает мальчик.
– Мама… там дядя…
– Где? Где? — оборачивается женщина. — Не дам, проклятые, не дам! Мы умираем с голоду! А-а-а-а! Не дам!
– Что ты, голубушка, — говорит Мельци. — Мы не возьмем. Что ты?
– Не знаю, ничего не знаю! Мы не виноваты!
– Молчи… Ну… молчи! — говорит Зороастро. — Как нам доехать до Флорентийского лагеря?
– Вон дорога… Она приведет.
– Прощай, — говорит Зороастро, но мать обращается к Леонардо.
– Подайте милостыню, ради Христа. И Леонардо молча дает ей денег.
– Дай бог вам здоровья, синьор… Дай бог вам счастья… Синьор, у вас, может быть, найдется кусочек хлеба?… Ребеночек все плачет, и второй все просит есть… На деньги здесь ничего не купишь… Солдаты все позабирали…
Леонардо велит дать хлеба, и Зороастро достает хлеб из кожаной сумки. Женщина жадно хватает хлеб, дает детям. Извиняясь, смотрит на Леонардо и вдруг загораживает бочку.
– А-а-а-а! Не дам! — кричит она.
– Опомнись, женщина, — сурово говорит Зороастро. — Наш синьор не грабитель.
– А что он… грозно так смотрит?
– Грозно? — Зороастро оглядывается на Леонардо. — Он смотрит на тех, кто довел вас до нищеты.
– Что врешь… Здесь нет никого…
– Не мешай нам думать, женщина, — сурово говорит Зороастро.
И Леонардо печальный гонит коня вскачь, и ученики его вслед за ним.
…Огромная комната придорожного трактира. За окном вдали пылает прекрасный город Пиза. Трое рваных солдат пьют вино.
– Все с голоду скоро подохнем, — сказал один. — Шесть месяцев не платят жалованья. Кормись как знаешь… И мужичье проклятое не кормит.
– У них самих нечего жрать, — сказал второй.
– Стой, ребята! — сказал первый. — Люди из отряда Колеони подходят.
Вбегает воин, за ним другие.
– …А вы уже здесь! — закричал воин. — Прочь отсюда!
Схватились… Бьются…
– Стой! Погоди… — говорит первый солдат. — Передохнем.
Оба отряда останавливаются. Хмуро держась за мечи, тяжело и хрипло дышат.
– Уж мы б вас вздули, бергамцы паршивые, — сказал первый солдат, — вторые сутки вот без еды…
– Собаки! — закричал пришедший воин. — А мы, по-вашему?! Они голодные! А мы? Мы первые подошли к деревне!
Деревня наша!
– Ваша?… Возьмите, если ваша, — ответил солдат.
– Возьмем! — сказал воин.
– Возьмите!
– Вот отдохнем и возьмем.
– Ну, отдохнул, пожалуй, — сказал солдат и, подняв меч, бросился на воина.
Опять началась схватка, и все ушли сражаясь.
Стало совсем тихо в трактире. Зарево горящей Пизы освещало небо.
И тогда вышел хозяин и поднял поваленные скамьи.
– Плохие времена наступили… Джузеппе! — крикнул он. — Эй, Джузеппе! Испугался? Не бойся, дурачок… Они все ушли.
– Ушли? — ответил голос невидимого Джузеппе, и вылез парень.
– Все прибрать надо, — сказал хозяин, глядя в окно. — На то мы и хозяева трактира, чтобы наблюдать драки со всей округи… Вылез, Джузеппе? Вот и хорошо… А теперь обратно полезай… Опять солдаты идут…
– Ох, — сказал Джузеппе и скрылся.
– Э, погоди… солдаты — это мелочь, — сказал хозяин. — Тут поважнее господа едут… О господи, сам гонфалоньер Флоренции синьор Содерини жалует, и с ним кто же это, не разберу?… Джузеппе! Черт проклятый, ты вылезешь, наконец, из ямы?!
– Иду, иду, — сказал Джузеппе.
Вошли Леонардо и Содерини, человек невысокого роста, с большим носом, с большой челюстью.
– Спокойнее, маэстро, спокойнее, — сказал он, — мои солдаты вас проводят. Если нужно, попугают мародеров.
– О! Попугают! — откликнулся Леонардо. — Все кого-нибудь боятся… Мирные волы и те пушки тянут… Сладостная военная жизнь… Мало еды, зато много крови…
– Ну, ну, не расстраивайся… Ты бы лучше подумал, как нам выиграть эту войну… Такому великому инженеру, как ты, грешно уклоняться…
– Я уже подумал.
– Ты шутишь… Все вон отсюда… Оставьте нас вдвоем.
Все ушли.
– Ну говори, — жадно придвинулся Содерини.
– Надо так сделать, — сказал Леонардо, глядя в окно. — Надо заключить мир с пизанцами.
– Что? — изумился Содерини. — Ну хорошо… Продолжай.
– Надо заключить мир… Это первое… Нужно построить канал на реке Арно, который соединит город Пизу с Флоренцией… Это второе, — сказал Леонардо твердо.
Содерини пристально поглядел на Леонардо и отодвинулся, поджимая тонкие губы.
– Я исследовал реку… Это вещь возможная… Канал нужно строить совместно с пизанцами… После этого войны ваши прекратятся, потому что канал обогатит оба города… Я сделал подсчеты.
– Ты сумасшедший, — сказал Содерини, внимательно глядя на Леонардо, — вот почему ты бродишь здесь между двумя лагерями… Я все понять не мог… Ну, прощай, — и он ушел…
– Привет вам, мастер Леонардо, — сказал хозяин. — Давненько к нам не заглядывали.
– А ты все тот же, что и был, — сказал Леонардо. — Неграмотен, как францисканец, но весел.
– Я потому и весел, что неграмотен, синьор Леонардо.
– Не притворяйся, друг, что ты глупей, чем есть.
– Вы сильно постарели, синьор Леонардо… Зато много успели, я слышал.
– Деньгами нищ, зато богат разлуками. Ну, прощая, пойду и я…
И Леонардо вышел из трактира.
– Постарел… Постарел, — сказал хозяин, глядя ему вслед. — Раньше он был спокойный.
А приезжий тем временем видел сон. Но так как наступило летнее веселое утро, и город пробудился, и никому дела не было до чудака, который заснул в тени возле придорожного окраинного кафе, то мозг его слышал звуки, шумы, пение, музыку города. И отключенная воля не мешала мозгу перерабатывать информацию по-своему и приводить ее в соответствие с опытом жизни этого приезжего, с его тайными хотениями, с его талантом. А что такое талант — не знает никто. Может быть, это способность иногда побывать в четвертом измерении и оттуда поглядеть на наши три.
И тогда приезжий видит, как на скамейку, под часами, садятся старик и девушка.
– Сон, а сон, — сказал приезжий. — Я кому говорю!… Ты мне снишься?
– Да отвяжись ты, господи, — сказал сон. — Я же на работе!
– Надоело мне это тиканье, — сказал приезжий. — Сил нет.
Тогда старик щелкнул пальцами, и тиканье пропало. Остался только писк транзисторов.
– Люди не любят, когда им заметно, как течет время, — сказал старик.
– Какой-то вы странный, гражданин, — сказала ему девушка. — Я вас где-то видела.
– Вряд ли мы могли встречаться, — сказал старик. — Я чертовски стар. Фактически я ваш праотец.
– Какой-то вы странный, гражданин, — сказала девушка.
– Вы сидите под часами, — сказал ей старик. — Значит, вы пришли на свидание. Логично?
– Я пришла просто так. У нас общежитие еще закрыто. Я обыкновенная девушка.
– Еще одна сумасшедшая! — сказал приезжий. — Можно подумать, что бывают обыкновенные девушки… Послушайте, — сказал он старику. — А вы действительно тот самый?…
– Да, конечно. Я тот самый.
– Забавно, — сказал приезжий. — Итак, на бульваре сошлись трое — поэт того старомодного типа, который верит во вдохновение, девушка, считающая себя обыкновенной, и бог времени Хронос.
– Да. Я Хронос, — сказал старик. — Поэту не стоило бы удивляться. Я был всегда и всегда буду.
– Кстати, время относительно. Это доказал Эйнштейн.
– Э-э… — сказал старик. — Отдельному человеку это незаметно… Плохо, если поэт перепутал время.
– Не понимаю.
– Понимаешь, но боишься признать… Юность человечества прошла. Юный измеряет время биением сердца и не наблюдает часов. Тик-так — стучит его время, и он идет вслед за сердцем. Потом первый испуг — он видит день и видит ночь, и они не совпадают с биением сердца. Тогда он признается в поражении и придумывает часы… Что? — Не слушайте его, — сказала девушка.
– Не бойся, — сказал приезжий. — Он прав.
– Человек стал маленьким, — сказал старик, — и сердце перестало влиять на жизнь. Удар сердца ничего не меняет… Время ревет в микрофоны, и песня человека — это писк мыши.
– Ну-ну… не надо так, — сказал приезжий. — Ты уже стар. А то тебя хватит кондрашка, и получится банальный сюжет…
– Сюжет, — презрительно сказал Хронос. — Картинки из жизни, в которых можно найти что угодно, кроме истины… Чем дальше идет сюжет, тем дальше он от жизни. Я перепутываю твои сюжеты, — сказал Хронос и взмахнул рукой. Он кинул в воздух пачку исписанных листков. Белая метель. Крик девушки. Она хватает приезжего за руки, она пытается поймать листки. Но Хронос исчезает, и начинают все громче тикать часы: тик-так… Тик-так… Тик-так…
– Не смей! Не смей! — кричит девушка.
– Поздно, — говорит приезжий. — Хронос начал свою работу…
– Что же делать? Что делать? — в отчаянии говорит девушка.
– Смотреть…
– А ты не боишься, — спрашивает девушка, — что он прав?…
Тик— так… — стучат часы. Тик-так… — металлическое лязганье механизма. Что-то хрустит, хрипит, хрюкает и масляно чавкает — и все это тик-так… Тик-так… Девушка со страхом ждет ответа.
– Если поэзия — это истина, — говорит приезжий, — ее увидишь даже в обломках.
– А если нет?
– Значит, истина в твоих глазах, — говорит приезжий.
– Ты меня любишь? — спрашивает она.
– Как тебя зовут?
– Неважно. У меня некрасивое имя… Сначала скажи — любишь?
– Не знаю… — говорит приезжий. — Не знаю… И надевает черные очки.
– Ты меня любишь? — говорит девушка. — Скорей!
– Как тебя зовут?
– Зовут Муська… Сокращенно — Муська… Скорей!
– А полностью?
– Полностью меня зовут Муза, — говорит девушка.
– Что?!
Но тут он всхлипнул и проснулся.
…Солнце палило вовсю.
Жара стояла такая, что у всех прохожих выросли животы.
Столики из кафе вытащили на самый солнцепек, и там был только один-единственный посетитель. Озверевшие от жары официантки сидели в своих синих халатах под навесом, как синие куры, и занимались саботажем.
«Если сказать ему, — подумал приезжий о посетителе, — климат окончательно испортился, интересно, что он ответит?»
Он подошел к нему и сел за столик.
– Нет, нет… я не о климате… — сказал приезжий. — Вы меня не поняли.
– А разве я что-нибудь сказал? — ответил тот. Это был тот самый ученый, который сначала выслушивал, а потом диктовал в микрофон древние истории, и это подхватывали телетайпы — вот какое значение придавали каждому его слову. Он был знаменитый в своей области.
– А разве я что-нибудь сказал? — ответил он.
– Все равно, — сказал приезжий. — А пиво у них холодное?
– Этого никто не знает.
– Почему?
– А вы попробуйте подозвать официантку, — сказал знаменитый. — Я полчаса сижу.
– Сейчас попробую, — сказал приезжий и крикнул: — Девушка, получите с меня…
Он обернулся к знаменитому:
– Сейчас они будут кудахтать и выяснять, чей это столик. Потом, тряся животом, подойдет тридцатилетняя девушка с блокнотом как на пресс-конференции… — Тут к ним подошла официантка. — Четыре бутылки пива, две окрошки, два шашлыка. — Он отсчитал деньги. — Получите.
Официантка перелистывает блокнот, сонно глядит на приезжего, потом накаляется.
– Да вы что, гражданин?! — говорит она.
– Я жду ровно три минуты, — сказал приезжий и посмотрел на часы. — Через три минуты у вас начнутся ба-альшие неприятности. Окрошку принесете холодную, а шашлыки горячие… И перемените скатерть… Да, и еще позовите заведующего… И не забудьте захватить жалобную книгу.
– Да вы что, гражданин?! — громко сказала официантка.
– Осторожно, — сказал приезжий. — Если вы скажете, что я нахал, я вызову милицию, опечатаю кассу и позвоню в Верховный Совет… Пиво несите сразу… — и добавил громко: — И назначу глубокую ревизию… Хлеб белый и черный…
– В чем дело? Почему не обслуживаете клиента? — спросил метрдотель, поглядывая на приезжего.
– Я обслуживаю, обслуживаю, — сказала официантка и ушла.
– Она поглядела на нас расширенными глазами, — сказал приезжий. — А она нас не отравит?… Тогда я буду ей являться во сне… Нет, послушайте… когда все это кончится? Никто не хочет заниматься своим делом.
– Неужели надо отвечать? — сказал ученый. — Это кончится вместе со скучными профессиями. Когда людей в профессию не будет загонять необходимость.
– Дайте человеку вечный двигатель, и все наладится, — сказал приезжий.
– Дайте. Вот возьмите и дайте, — сказал ученый. — У меня его нет.
– А у меня есть, — сказал приезжий. Тут подошла официантка.
– Не вздумайте нас отравить, — сказал приезжий, — мы все предусмотрели. Я буду являться вам во сне.
Она со страшной скоростью открыла бутылки и ушла. Приезжий разлил пиво.
– Да не сумасшедший я, не сумасшедший, — сказал он.
– Вы читаете мысли? — спросил ученый.
– Нет.
– Ругаться я с вами не стану, — сказал ученый. — Пиво холодное, и потом все-таки вы мне заказали обед.
– Какое ваше мнение? — спросил приезжий. — Может один человек спасти человечество?
– Один?
– Один.
– Не может, — сказал ученый.
– А почему?
– Жарко потому что, — сказал ученый. — Вот если бы попрохладней — тогда пожалуй… А от чего спасать?
– От глупости.
– А может один человек спасти одного человека от глупости? Одного. А не все человечество.
– Нет. Один не может, — сказал приезжий. — Чтобы спасти одного от глупости, нужно все человечество.
– Ненужная трата энергии.
– Господи, — сказал приезжий. — Что вы все обижаетесь?
– Послушайте, — сказал ученый. — Такое впечатление, что вы жили в пустыне, где не с кем было слова перемолвить. Неужели вам не приходит в голову, что мне просто не хочется разговаривать? Я устал после работы.
– Да, не с кем разговаривать, — сказал приезжий. — О том, о чем хочется, — не с кем. Вот и болтаю с кем попало.
Ученый посмотрел на него внимательно и поднялся.
– Мне надо идти… Срочно, — сказал он. — Я бы хотел вас еще застать. Вы здесь посидите?
– Да… Может быть, — сказал приезжий.
…Шум толпы возле картины в огромном зале.
Изображена «плохая война», как говорят итальянцы. Опять мчится конница по нивам… Опять артиллерийский дым смешивает с пылью хриплая пехота… Воздух полон стрел… А под ногами конницы в пыли — скрежет, человеческий визг и лязг ножей, которые вспарывают доспехи, как устриц…
«Битву при Ангиари» — картон во всю стену выставил Леонардо да Винчи в зале Совета во Флоренции. Толпятся возмущенные и восхищенные.
Гонфалоньер Флоренции Содерини стоит, положив руку на бедро, и с гневом смотрит на эту чудовищную картину. Но не смотрит на нее Леонардо, и, не замечая ничего, заглядывает в лицо Содерини, и страстно говорит ему о своем проекте канала, и разворачивает чертежи.
– Тут указано расстояние между главными городами, которые пересечет канал, — говорит Леонардо. — А здесь стоимость земляных работ. А вот здесь искусная ирригационная система. Она заставит воду орошать поля. Прато, Пистойя, Пиза и Флоренция выиграют ежегодно по двести тысяч золотых дукатов! Кто захочет — может получить сокровище за акр земли…
– Нет, — говорит Содерини, почти не разжимая рта, и идет к двери.
Наступает тишина, и в этой тишине слышен только стук шагов уходящего Содерини.
И в этой тишине слышно, как на улице детский голос произносит:
– Мама!
Содерини идет не останавливаясь, и в толпе купеческой сволочи раздается хихиканье. Это хихикнул Джиокондо.
Но Леонардо, бледный, идет за Содерини и слышит, как детский голос просит есть, и видит, как нищая мать зарывает в землю чужую еду…
– Стой! — говорит Леонардо, и Содерини останавливается.
Тогда Леонардо без сил, без слов показывает ему большой рисунок канала. Потом начинает швырять на пол перед ним бесценные рисунки свои, но Содерини даже не смотрит.
– Нет, — говорит Содерини. — Не позволю. Я устал от тебя, Леонардо… От твоих выдумок. Твои безумные фантазии только сеют волнения среди черни…
– Синьор мой, людям нужно есть… — говорит Леонардо, задыхаясь. — Еды должно быть столько, чтобы о ней не думать… Чтобы на всех хватило, нужны каналы, машины и знания. И тогда беда не будет кружить над городом.
– Просто ушам своим не верю… Ведь ты уже не молод, — сказал Содерини удивленно. — Старый человек, а тешишься ребяческими мечтами… Господи, еще один маньяк, желающий улучшить мир… Как все это старо! Просто ты боишься крови, Леонардо!… В нашей жизни нужно быть героем, — сказал Содерини.
И тогда Леонардо пришел в себя. И рот у него стал такой, каким он его нарисует в Виндзорском портрете, — сжатый и презрительный.
– Скоро не останется людей в Италии, — сказал он. — Останутся одни герои… Правда, от этого погибнет Италия, но стоит ли говорить о таких пустяках… Героям всюду тесно, они все время сражаются, дьявол их забери… Один другого рубит пополам и этим делает двоих. Они размножаются делением, как поганки… Это я изобразил в своей картине.
– Молчи! — топнул ногой Содерини. — Вместо того чтобы поднять дух людей, ты нас смутил кровавым видением…
– Что такое ваша битва с пизанцами? — сказал Леонардо. — Два соседа, живущие через реку, насмерть дерутся на мосту…
– Ты стал бесполезен, Леонардо, — сказал Содерини. — Кто ты и что ты? Подумай, ученики твои бездарны… Картин твоих ничтожно мало, да и те на глазах ветшают… Машин твоих не видел почти никто — так, слухи одни… Ты даром прожил жизнь, Леонардо… Ведь ты старик, стыдись, ты бесполезен, — сказал Содерини с презрением.
И Леонардо ответил:
– Пара коней влечет телегу жизни… И каждый тянет в свою сторону… Телега делает зигзаги в поле… Я все старался направить бег коней прямо по дороге.
И Леонардо вышел.
…Лошади тихо скачут по мягкой траве в запахе мяты и укропа, который тянется со сжатых полей.
Садится солнце.
Кричат ласточки.
И колокола возвещают своим звоном прощание с Леонардо.
…Вот Леонардо сидит в саду Джиоконды, и перед ним портрет, лучше которого не бывает.
Джиоконда смотрит на Леонардо не отрываясь, и не отрываясь смотрят на него нянька Анита, ученики — Зороастро и Мельци.
– Проклятая война, — говорит Леонардо. — Она съедала все мои усилия. Все мои лучшие деянья… Правители и князья дерутся, как пауки в банке. Наемные войска бесчинствуют по стране… Надвигаются орды испанцев, и бороться с ними некому. Я уезжаю искать правителя, который бы объединил страну. Сегодня едем…
И тогда поднялась Джиоконда и сказала быстро и звонко:
– Не уезжайте. — И замолчала, и все оглянулись на нее, и тогда она заговорила, и пятна выступили у нее на щеках.
– Нет, этого не может быть… Как же это так вдруг? А мой портрет? Вы же его не окончили, Леонардо… Это преступление перед искусством.
– Искусство! — сказал Леонардо. — Искусство в том, чтобы приносить пользу! И так я поступал всю жизнь как умел. Скорей… Скорей… — сказал он, собираясь.
– Не уезжай, любимый… — тихо и отчаянно сказала Джиоконда.
И стало совсем тихо, и вес перестали шевелиться, и Леонардо повернул к ней бледное лицо:
– Что вы… сейчас сказали… Монна Лиза?… — Любимый мой… — сказала Джиоконда ясным голосом. — Как сладко говорить «любимый»…
– Что ты говоришь, безумная! — крикнула ей нянька Анита. — При людях!
– Ну вот, теперь ты знаешь, — торжествующе сказала Джиоконда. — Пусть! Все равно… Я столько времени молчала… Да, я люблю тебя… ты мои! Ты никуда теперь не уедешь!…
– Что она говорит?! Что говорит… Опомнись… ты замужем, — в страхе сказала Анита.
– Мой муж, — с презрением сказала Джиоконда. — Он меня получил за долги, когда разорился отец… Но душу за долги не получают… А я ее тебе отдала, Леонардо… Ты не посмеешь отказаться…
– Я! — воскликнул Леонардо, глядя на Джиоконду в горе и счастье. — Мне отказаться от такого дара?! Еще до встречи с тобою я тебя любил — при встрече только припомнил! Что же мне мешало сказать тебе это? О мадонна! Неужели этот мул, что купил тебя, как мешок овса?! Я угадал, что встречу тебя, — не угадал только, как это случится…
– Ты не уедешь? — сказала Джиоконда.
– Сердце мое, рвись… — сказал Леонардо.
– Ты не уедешь!
– Что же нам делать?! Скажи? Неужели, словно собакам, ухватив кость, вползать в конуру? Ведь то, что живет в моей душе, не даст, чтобы я спокойно ел и пил, когда за долги продают девчонок, когда нищие дети просят хлеба! Их тощие, немытые руки за сердце меня держат…
– Да, ты уедешь, — тихо сказала Джиоконда. — Я не угадала…
– Молчи, молчи! Не гляди так! Я тоже не стану глядеть на тебя. Давай посмотрим на портрет.
И Леонардо положил руки на спинку кресла, стоящего перед мольбертом.
– Прощай, — сказал Леонардо. — Прощай! Здесь все, что я умел… На этом холсте слиты ты и я… Смотри в глаза — узнаешь? Это мои глаза. Смотри в уста — это твоя улыбка… Я знаю, я сделал удивительную вещь. Теперь вижу… Здесь все звенит, как песня. Здесь руки умеют разговаривать… Видишь, одна рука зовет: «Не уходи!» — «Прощай, прощай!» — отвечает другая… А голоса их в складках рукавов отдаются печальным эхом…
И Леонардо опустил голову на руки, лежащие на спинке кресла.
И тогда, тяжело сглотнув комок слез, Джиоконда сказала ровным голосом:
– Возьми с собой портрет, Леонардо… Пусть он всегда будет при тебе… Где бы ты ни был… Я так хочу… И… эту шаль, — сказала она и накинула на портрет кружевную свою шаль. — Прощай, — еще сказала она.
И тут Франческо Мельци по знаку Зороастро снимает накрытый черной шалью портрет и выносит.
И тут Анита, нянька, ненавидевшая Леонардо, поднимает его голову, крестит и ведет к дверям. И Зороастро его выводит.
А Джиоконда прикрывает ладонью рот и молча плачет.
И тут входит муж.
– В чем дело? — спрашивает он. — Что случилось, Мона Лиза?
– Синьора расстроилась, потому что прекратят писать портрет, — говорит нянька в замешательстве. И выводит Джиоконду.
– Н-да… — говорит муж, — странные особы эти бабы… И плачут и хохочут — все невпопад…
Он хлопает в ладоши, входит мальчик.
– Подмети да закрывай окна в доме… — говорит синьор Джиокондо. — Свежо на улице…
…Ученый посидел молча, закрыв глаза, потом снял шлем и попросил, чтобы его выпустили.
Выкатили кресло. Отстегнули ремни. Человек взял микрофон. На верхнем этаже, как сорвавшиеся с цепи борзые, наперегонки застучали телетайпы, отпечатывая вступление.
– Вечер. Сад, — сказал человек. — Половодье цветов и листьев. На каменной скамье две женщины-, старая и молодая. Молодая поет: «В сновиденьях моих… мы друг к другу прильнули… Мы с тобою вдвоем… мы с тобою вдвоем…»
– Семина, — сказал метрдотель. — Ты бы хоть подмела у своих столиков, что ли.
– Не пойду, — сказала официантка. — Очень нужно.
– Я ее не осуждаю, — сказала подруга. — Создайте условия — тогда спрашивайте работу.
– А ты помолчи, — сказал метрдотель.
– Семина — хороший работник, — сказала подруга. — А издевательства она терпеть не обязана.
– А ты помолчи, — сказал метрдотель.
– Конечно, мы обязаны быть вежливыми, но и посетитель должен быть на высоте, — сказала подруга. — Я такого первый раз вижу… То дрыхнет, то спорит, то спит, то лается.
Приезжий как раз досматривал очередной сон в этом кафе-заповеднике, где ничего не изменилось за столько лет. Он так и заснул, привалившись щекой к столику. Пьяница? Нет. Он и не пил ничего. Семина знала это точно. Больной, может быть? Вряд ли. Валентина Николаевна относилась к нему как к здоровому. А это все! Валентина Николаевна умница, зря ничего не делает. Вот и сейчас сидит тихонечко и ждет, когда этот хмырь проснется.
Официантка Семина застыла. Ей показалось вдруг, что она видит сон, который снится приезжему.
… — Дворник… — недовольно сказал приезжий. — Что эго за работа для вас, ей-богу… Образованный человек работает дворником.
– Я не образованный, — сказал дворник (вжик… вжик… метла), — я интеллигентный.
И запел:
В Москве на далекой заставе,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Несется на всех парусах.
– Я от тебя дурею, — сказал приезжий.
– Одуреешь тут… — ответил дворник.
– Как называется этот переулок?
– Прошлый… Называется «Прошлый переулок».
– Странное название.
– Ничего странного, — сказал дворник. — Единственный переулок, где сохранилась булыжная мостовая. Музей-заповедник под открытым небом. Сейчас это модно. Здесь живут всякие знаменитости.
– Иду, Валентина Николаевна, иду! — сказала официантка Семина и побежала принимать заказ у знаменитой артистки.
Она приняла заказ, стараясь не смотреть на спящего. Знаменитая артистка дотронулась до ее локтя.
– Как-то странно, — сказала артистка. — Правда? Не то душно, не то холодно? Ты не находишь?
– Нет… — сказала официантка Семина и содрогнулась. — Что вы? Ничуть не холодно.
– Ты как думаешь, можно в этом доме снять комнату? — спросил приезжий, оглядывая одноэтажный дом позади кафе.
– Сомневаюсь, — сказал дворник. — В первой квартире живет Венера.
– Какая Венера?
– Какая! Обыкновенная. Милосская, — сказал дворник. — Сдасть она тебе комнату? Не сдасть. У ей любовники. Она стесняется… Во второй квартире живет Теодор Амедей Гофман, фантаст. Ты ему не подойдешь. Он любит людей обстоятельных. Которые не удивляются. А ты все удивляешься.
– Я не удивляюсь, — сказал приезжий. — А в третьей квартире кто?
– В третьей квартире проживает Александр Македонский. К нему сам не пойдешь. Он цельный день кричит. Командует.
– А они не психи? — спросил приезжий.
– Сам ты псих ненормальный. Они вот трудятся, а не шастают тут по утрам.
– Кем они трудятся? — спросил приезжий.
– По специальности, — сказал дворник. — Венера акушеркой, Гофман парикмахером, Саша Македонский гробовщиком.
– Слушай, — сказал приезжий нерешительно. — Слушай, а может, ты тоже…
– Что «тоже»?…
– Ну, какая-нибудь знаменитость…
– Какая там знаменитость? — скромно сказал дворник. — Я крокодил.
– Не понял вас… — растерянно сказал приезжий. — Ага… Понял… Да… Скажите, я не произвожу впечатления больного человека?
– Я думал, вы умнее, — сказал дворник.
– Ты какая-то чумовая сегодня, — сказала официантке Семиной ее подруга. — Третий раз один заказ заказываешь.
– Я думала, вы умнее, — сказала официантка Семина.
– Ты какая-то чумовая, — сказала подруга. — В тебе и есть-то всего красивого, что ты натуральная блондинка.
… — Простите… — сказал приезжий, когда оправился от удивления. — И как же это вы?
– Что как? — спросил дворник.
– Ну вообще…
– Да, вот, подметаю… (Вжик… вжик… метла.)
– Ага. Подметаете… Крокодил… А зубы, извиняюсь, а хвост?…
– А почему, собственно, я должен быть с хвостом? — спросил дворник. — Странно слышать от поэта!…
– Ага… Значит, вообразить? — спросил приезжий.
– Вот именно!
Приезжий совсем растрогался.
– Дайте я пожму вашу лапу, простите, руку… — сказал он. — Вы все поставили на место… Почему, собственно, я должен видеть хвост и прочее? Разве то, что мы воображаем, не так же реально для нас, как то, что мы видим? Разве оно не так же влияет на нашу жизнь?… Спасибо вам… э-э, не знаю, как вас по батюшке…
– Дворник, — сказал дворник. — Просто дворник. Зовите меня просто — дворник… А вот и жильцы на работу потянулись.
И запел:
Тут он мощною рукой
Стиснул пе-эр-сиянки стан…
– Доброе утречко, Венера Михайловна, — сказал он проходившей мимо женщине, которая грызла яблоко.
– Доброе утро, — ответила женщина.
– Скажите, как вышло, что вы акушерка? — спросил приезжий.
– Смешной вопрос, — сказала женщина. — Дайте закурить. Самое главное, чтобы люди безболезненно рожали. — Она раскурила сигарету. — Благодарю вас… Влюбиться — это пустяки, половина дела, А вот выносить и родить — на это решается не каждый… Всего доброго. Хотите яблочка? Тодик, вы опаздываете.
Тут вышел великий писатель Гофман. Волосы его стояли дыбом.
– Послушайте, вы же фантаст, — сказал приезжий. — Почему вы стали парикмахером?
– Я отказался от фантастики, милый. Я теперь могу только улучшать прически. Я понял, что люди влюбляются не в людей, а в прически… Мои растрепанные волосы — это просто сигнал бедствия. Венера Михайловна, постучите Саше в окно.
– Сам идет, — сказал дворник. — Этот никогда не запоздает.
И тут вошел Александр Македонский, вытирая рукавом пожарную каску.
– Неужели ты ничего не понимаешь, — спросила официантка Семина у своей подруги. — Мы ведь живем в Прошлом переулке.
– Я понимаю так, что тебе надо брать отпуск. Вот как я понимаю, — сказала подруга.
… — А мне сказали, что вы по профессии гробовщик, — сказал приезжий Македонскому.
– Александр Македонский, — представился тот. — Очень приятно. Это вы насчет пожарной каски?… Просто я гашу пожар жизни. Увы, обо мне сложилось ошибочное мнение, меня считали завоевателем. Я всегда страдал от этого.
– Почему?
– Потому что это соблазняло многих, и я оказался в плохой компании. — Чингисхан, Наполеон, Гитлер… Сборище подонков! — горячо добавил он.
– Помолчал бы, — сказал дворник. — За тобой тоже кое-что числится!
– Да, числится, — сказал Македонский. — Но я хотел путешествовать! В моих завоеваниях была заложена идея туризма!
– Ну, хорошо, а почему гробовщик?
– Ну это же так понятно, — сказал Македонский. — Так грациозно! Это единственная нестареющая профессия!
– Пошел вон, — сказал дворник.
– Иду-иду… — сказал Македонский.
– Неужели вы ничего не замечаете? — спросила официантка Семина.
– Совсем разомлела девка, — сказал метрдотель. — Соня, подмените ее.
– Нет-нет! Что вы! — сказала официантка Семина и схватила поднос.
Она подоспела как раз к тому моменту, когда приезжий проснулся.
– Привет! — весело сказал он, оглядывая обеих женщин — знаменитую артистку и официантку Семину.
– Привет, — сказала актриса. — Ну и здоров ты спать, батюшка.
Официантка Семина молча ставила еду на стол.
– А мне приснился Прошлый переулок, — сказал он. — Не иначе это для того, чтобы мне было куда вернуться. Вы не умеете разгадывать сны? — спросил он официантку.
– Не умею, — сказала она, гремя посудой.
– Это может означать только одно — кто-то меня здесь здорово ждет.
Это он сказал громко. И все кафе уставилось на него. Жара спала, и много народу сидело за столиками. Прошел слух о разговорчивом посетителе, и столики заполнились.
И тут он увидел проходившего дворника. Того самого, с которым болтал во сне.
– Дворник! — возопил он.
– Да, — сказал дворник.
– Дво-о-орник!
– Да-да… Ну в чем дело?
– А-а… привет!
– Привет, — равнодушно сказал дворник.
– Ты меня не узнаешь?
– Первый раз вижу, — сказал дворник.
– Что значит первый раз?! Ты же крокодил?
– А ты фулюган, — сказал дворник. — Сам ты крокодил.
– Ничего не понимаю, — сказал приезжий. — Ты мне снишься или нет?
– Это, наверно, ты мне снишься, — сказал дворник и покрутил пальцем у виска. — Я вот участковому скажу, он тебя сразу разбудит.
Он пошел прочь, а приезжий ошалело смотрел ему вслед.
Проходя мимо крайних столиков, дворник кивнул на приезжего и еще раз покрутил пальцем у виска, ожидая одобрения и моральной поддержки. Но одобрения не получил. Столики молчали.
– Нет-нет, — сказал мужчина за крайним столиком. — Я думаю, здесь не в этом дело.
Он и еще двое с портфелями разом поднялись и подошли к столу приезжего. Это были сотрудники ученого. Из его лаборатории.
– Складывается впечатление, что вы имеете отношение к этому делу, — сказал один.
– К какому делу? — спросил приезжий. Они переглянулись, ничего не ответили и присели за его столик.
– Вот мне сегодня сон снился, — сказал приезжий, что Адам и Ева — это первые биокиберы, дьявол — безответственный экспериментатор, пустивший в ход неуправляемый процесс, ад — это свалка неудачных вариантов, чистилище…
– Чистилище — ремонтные мастерские! — подхватил первый.
– А рай — сонмище самосовершенствующихся вечноживущих индивидуумов, — сказал второй.
– А почему вы говорите, что это ваш сон? — спросил третий.
– А чей?
Все трое оглянулись в сторону буфета, и все посетители стали смотреть в сторону буфета, потом кто-то засмеялся, потом еще кто-то засмеялся, а потом все стали хохотать радостно и язвительно. Только трое с портфелями не смеялись.
– Чего это они ржут? — спросил приезжий.
– Так, — нехотя сказал один, стараясь не глядеть на приезжего. — Глупость получилась. Извините. Тут одна девушка есть. Грубое существо.
– Официантка Семина? — спросил приезжий.
– Можете не объяснять, откуда вы ее знаете. Да, именно она. Малограмотный, злой человек. Так вот она предложила именно этот вариант происхождения человека.
– И именно в тех же словах, — сказал второй. — Все были поражены. А третий сказал:
– Все подумали, что уже началось… И осекся.
– Что началось? — спросил приезжий. Но ему не ответили. Вокруг хохотали и веселились вовсю. Трое хмуро складывали свои портфельчики.
Приезжему надоело все это. Он засунул два пальца в рот и свистнул так громко, как смог. От него шарахнулись, затыкая уши, а потом уставились на него. Хохот умолк.
– Ну чего вы смеетесь? — сказал приезжий. — Хохот — это освобождение от авторитета чьей-то глупости. Значит, надо быть уверенным, что ты сам умник. Обрадовались… смеетесь над Семиной… Смотрите, что с девкой сделали.
Все оглянулись на буфет. А там у стойки, забившись в угол, стояла официантка Семина. Она стояла вытянувшись, прикусив губу. Глаза у нее были закрыты, а опущенные руки сжаты в кулаки.
– Какой-то памятник, а не официантка, — сказал приезжий. — Обрадовались… Решили, что она услышала от меня об этой идее и выдала за свою… Глупо… Я с вами и дела иметь не желаю… — он вытащил свой сидор и затягивал лямки.
– Напрасно вы это, — сказал один из трех. — Истина дороже всего. Если бы вы знали, чего все ждут, как здесь важна точность, вы бы не стали…
– А разве я сказал, что это моя версия, моя?
– Нет, не говорили… — нерешительно промямлил третий.
– Так что же вы судилище устраиваете? Я это от нее услышал! Понятно? Я услышал от нее! Она мне рассказала, поэтому мне и приснилось.
В полной тишине он пошел прочь.
Все слушали, как он топает вниз по лестнице.
– Мы, кажется, потеряли нужного человека, — сказал первый с портфелем. — Товарищ Семина, извините.
– Товарищ Семина, извините нас, — второй с портфелем поднялся и оглядел кафе. — Надо кого-то послать за ним и попытаться удержать…
И тут словно какой-то вихрь промчался по площадке. Так быстро пробежала Семина.
…А потом он шел по дороге, н она плелась за ним.
– Ну что тебе надо? — спросил приезжий.
– Ничего. Опять бредут.
– А что ты плетешься? — спросил приезжий.
– Ничего.
Шествие продолжается.
– Я не хочу, чтобы вы уходили, — сказала официантка Семина.
– Ну мало ли чего ты не хочешь, — сказал приезжий.
Они дошли до перекрестка.
– Ты неискреннее, лживое существо, — сказал он. — Я таких не люблю.
– А каких вы любите? — спросила она.
– Совсем не таких.
– А каких?
– Других.
– А каких других?
– Вот это уж тебя не касается.
– Вы любите таких, как Валентина Николаевна? Он ничего не ответил.
– Это вы — неискреннее, лживое существо, — сказала она. — Зачем вы соврали, что слышали эту историю от меня?
– А разве не так было?
– Вы соврали. Ни о чем я вам не рассказывала!
– Но ты же на самом деле всю эту историю придумала сама, так?
– Нет! — закричала она.
– Да!
– Ну и что? — сказала она. — Начиталась фантастики и придумала.
– Ну вот… — сказал он. — Теперь можно возвращаться. Значит, действительно скоро начнется.
Когда он вернулся, его ожидали сотрудники лаборатории и ученый.
– Нам кажется, вы тот человек, который нам нужен, — сказали сотрудники.
– А вот я еще не понял… вы-то сами те люди, которых я ищу? — ответил приезжий.
Туман, туман, туман.
Кончилась пьеса. Толпа вываливает из театра «Глобус».
Пьяный граф Ретланд сказал:
– Он всегда прав, этот Вилли… Он умник… Скажи, Вилли, а зачем ты вообще пишешь пьесы?… Ну, понимаю. Тебе за них платят деньги… Но разве эти деньги вернут тебе ту жизнь, которую ты истратил, чтобы эти деньги получить? Значит, ты работаешь бесплатно… Стоит ли вообще работать? Может быть, лучше пить? А? Бери пример с меня. Вот я не работаю, а пью.
– И это вас радует, сэр? — спросил Вильям.
– Ты бесстыдник… Разве можно так спрашивать? И кого? Графа Ретланда?… Да. Можно… Отвечу… Меня это радует…
Когда я пьян, я не замечаю, как моя жена старается сделать из меня умника. Какая логика! А? Вы не находите? — Нервничаешь, — сказал рыжебородый граф Эссекс и оглянулся на женщину в маске.
Она все время стояла молча. Но все понимали: многое говорилось ради нее. Распускались павлиньи перья в ее присутствии. Она никогда этого не добивалась. Но тут уж ничего не поделаешь.
– Ты тоже прав, Эссекс, — сказал пьяный. — Вы все правы… Я потрачу вторую половину жизни, чтобы изучить ошибки первой половины.
– Если так пить, можно не прожить вторую половину, — сказал Вильям.
Волосы у него были жидкие и бесцветные, и он сильно проигрывал рядом с этими ребятами.
– …Умники — слабость моей жены, — сказал Ретланд.
– Пора уходить, господа, — сказал Эссекс и повел Ретланда к выходу.
Все последовали за ним, кроме женщины в маске, которая дожидалась, пока стихнут шаги на деревянной галерее.
– Вильям… Вильям, — сказала она, кинулась к Шекспиру и схватила его за плечи. — Я не смею хвалить тебя, не смею заступиться, если тебя ругают… и так всю жизнь… и перемена невозможна. Вилли, что мне делать?! Ретланд пьет… Вся Англия пьяна… Как будто бы разлучена с любимым… Свободы нет на этом свете…
Вильям обнял ее и сказал:
– Ты моя песня…
И тогда сказала женщина:
– Прощай, Вильям… Я должна уйти… И она ушла, простучав каблуками по доскам галереи, окружавшей партер, и Шекспир глядел ей вслед.
И тогда вошел в дверь человек в темном одеянии и сказал скрипуче:
– Эй, потрясатель сцены! Куда ты забрался! Бегаешь от меня?
Шекспир поглядел вниз на одутловатое лицо.
– Как поживают ваши ученые пьесы, сэр? — спросил он.
– Нет… Теперь ты от меня никуда не денешься, — сказал одутловатый, ликуя. — В твоих пьесах я такое нашел, что над тобой будут смеяться даже ослы.
– Мне не привыкать, — вежливо сказал Шекспир.
Он вообще был очень вежливый и тихий человек, но почему-то каждое его слово производило впечатление неожиданное. Иногда он объяснял, что он имел в виду, потому что имел в виду он всегда что-нибудь самое простое, но это ему не помогало. Так как каждый вкладывал в его слова свой смысл. Вот какая у него была особенность. И поэтому его всегда любили или ненавидели по недоразумению. Но тут уж ничего не поделаешь.
– Молчи, неуч! — закричал одутловатый, когда понял, что Шекспир обозвал его ослом. Нет, нет, Шекспир не собирался этого делать, но так вышло, что тот сам подставил себя под оплеуху. — У тебя в трагедии «Юлий Цезарь» гремят барабаны, которых не было в те времена, и пушки, которых тоже не было.
– Ты постарела, моя тень, — сказал Шекспир.
– Ну, нет! Я докажу. Докажу!
– Ты все еще не умер? — меланхолически спросил Шекспир.
– Это ты скоро умрешь, а я бессмертен.
– Наверно, так.
– Я хотел сказать — мои творения бессмертны.
– Не уточняй. Ты сказал гораздо лучше.
– И еще. Я доказал, что ты не знаешь латыни. Значит, не можешь писать хорошо… Я все вижу!
– Смотри сюда… Видишь? — говорит Шекспир.
…Черноконные всадники гремят по мосту… Кони с храпом садятся на задние ноги… Зеленые плащи метут пыль на пустой дороге…
– Готспур людей привел… Видишь?
– Какой Готспур? — обалдело говорит скрипучий. — Что такое черноконные всадники? Так не бывает. Не считай меня за дурака… Путаешься с опальными графами и нахватался чепухи…
– Ступай отсюда, — говорит Шекспир повелительно. — Ступай и докажи, что меня и вовсе не было.
– Что значит — вовсе не было?
– Совсем не было. Что Шекспир — это не я, а, скажем, ты. Потому что ты знаешь латынь. Ступай.
– Ты меня за дурака считаешь… — говорит одутловатый и уходит.
А Шекспир остается один в пустом театре, где нет освещения, где нет крыши над головой. Где распахнутая дверь ведет прямо в туман.
Все разошлись из театра, утихли слезы и шутки, и Шекспир сел на пол, свесив ноги с галереи. Он остался один, серьезный и измученный, вперив в пространство всепонимающие вежливые глаза.
Он обхватил рукой балясину галереи и прислонился к ней щекой.
Он тихонько запел. Эту песню он придумал для шута, но пел ее сам, потому что он не мог понять, как ему быть дальше в этом театре с небом вместо крыши, где умом считалось недоброжелательство, а страстью самолюбие. Плохи были его дела. Но тут уж ничего не поделаешь.
…Когда же я несчастливо женился,
Что дождь и ветер? Это чепуха.
Поладить я никак не мог с женою,
Ведь дождь и ветер видим каждый день.
Когда же я к постели пробирался,
Что Дождь и ветер? Это чепуха!
Едва ли кто бывал меня пьянее.
Мы дождь и ветер видим каждый день.
Давно уж мир наш бренный существует.
Что дождь и ветер? Это чепуха!
Да мне— то что! Окончена пиеса.
Мы дождь и ветер видим каждый день.
И потом он заснул один в пустом театре, прикорнув на галерее, потому что домой ему было идти ну совершенно незачем.
Что дождь и ветер? Это чепуха!
Мы дождь и ветер видим каждый день, —
пели двери «Глобуса», болтающиеся от ветра.
И когда туманным февральским утром Шекспир подошел к лондонскому рынку, он услыхал далекий стук барабана, который раздавался в тишине.
Вдали на рыночной площади стояла небольшая группа хорошо одетых дворян.
Один из них бил в барабан, другой размахивал руками и что-то кричал, потрясая шпагой. Но они были далеко, и слов не было слышно. Остальные держались за шпаги и переминались на месте.
Потом они быстро пошли через пустеющий рынок мимо лавок ремесленников и торговцев, на которых быстро закрывали ставни.
Когда группа приблизилась настолько, что можно было разглядеть лица, Шекспир услыхал, как идущий впереди рыжебородый Эссекс кричал, потрясая шпагой:
– Идемте ко двору и опрокинем власть тирании…
Но никто не присоединился к ним.
И так они шли по безмолвной улице, и граф Ретланд, идущий впереди всех без шляпы, с обнаженной шпагой в руке, начал задыхаться… Он расстегнул ворот, и стала видна белоснежная рубаха.
И улица пустела перед ними, и у идущих были отчаянные глаза. Ретланд встретился взглядом с Шекспиром и прошел мимо… Но тут уж ничего не поделаешь.
И вот уже промчалась конница по улицам Лондона вслед жалкой кучке дворян, пошедших против королевы.
…Быстро, в полторы недели, провели следствие над Эссексом.
– Признаете ли вы, что имели цель убить королеву? — гремит голос в огромном зале.
– Нет! — гулко откликается другой голос.
– Признаете ли вы себя виновным в целом?
– Нет! — и эхо отскакивает от потолков.
– Собираетесь ли вы ходатайствовать о помиловании?
– Нет!
– Увести.
И люди уводят графа Эссекса…Толпы народа стоят вокруг Тауэра, и площадь эта как чаша. Чаша для крови. Колокольный звон.
В толпе стоит Шекспир и тоже смотрит на каменные, в сосульках, стены. Но под его взором угрюмые стены теряют плотность, и он видит, как по крепостному двору ландскнехты провели человека к плахе.
Эссекс встал на помост и оглянулся, и его рубаха белеет на черно-лиловых камнях внутреннего двора. Эссекс посмотрел в сторону Шекспира.
– Получилось глупо, вы были правы, Вилли, — сказал Эссекс. — Но тут уж ничего не поделаешь.
– Прощайте, Эссекс, — сказал Шекспир.
Эссекс встал на колени, и палач поднял двуручный меч устарелого образца.
Наступила щемящая тишина.
Шекспир отвернулся.
Колокол перестал звенеть. Раздался стук…
Топот коней.
По улицам Лондона со своей свитой едет ко двору королева Англии. Колокола опять зазвонили.
Но народ молчит и не приветствует свою королеву.
Свита сгрудилась возле кареты, и процессия убыстряет шаг. И народ молчит и не приветствует свою королеву.
И так на всех улицах. Но тут уж ничего не поделаешь.
…В дверь королевской опочивальни входит канцлер ее величества. Он входит и останавливается перед королевой, которая сидит совсем бледная.
– Ваше величество… — говорит он. Она поднимает глаза и смотрит на него.
– Что тебе?… — говорит она наконец.
– Вот материалы следствия.
Королева не притрагивается к бумагам, только смотрит на них. Ах, совсем уже не молода королева. Она понимает, что потеряла свой последний шанс, и теперь она сидит белая-белая.
– Вы видели, как я в молчании проехала по Лондону?
– Да, ваше величество. Опять тишина.
– Как Эссекс вел себя на следствии?
– Он оправдывал соучастников.
– Я знала, что он так поступит… — говорит королева. — Не передавал ли он мне чего-нибудь перед смертью?
– Нет, ваше величество.
– Слава богу… — говорит королева.
И рыдает.
Канцлер выходит из дверей, кланяясь.
– Оправдывал сообщников, — рыдает она, и камеристка наливает ей воды, и зубы королевы стучат о металл кубка. — Кому нужно его проклятое рыцарство? Кому нужно все это?! Я любила его, но его самолюбие страдало все больше… Он играл с огнем… Я сдерживала тебя, но ты не слушался… теперь ты умер… Я подарила тебе перстень, за который ты мог у меня потребовать жизнь… но ты не воспользовался… не передал мне его… Слава богу… — она перестает рыдать, закрывает глаза и молчит.
Так все спокойно было в этом переулке, а сейчас пошло тайное возбуждение и лихорадка. Будто что-то сдвинулось с места, какие-то силы пришли в движение и, хотя никто не признавался, чувствовалось, что все друг другу мешают, столпились на одном пятачке и ждут, кто первый не выдержит и освободит место. Но никто не уходил. Тесно стало в придорожном кафе.
– Ладно, выхода нет, — сказал знаменитый ученый. — Придется вам кое-что рассказать. Слушайте.
Приезжий и знаменитый ученый сидели грустные и никак не могли договориться. Оба не говорили главного, и, значит, суть разговора лежала где-то в стороне, и все дело зашло в тупик, н оставался один выход, самый простой и детский, — полная откровенность. Но этого ученый и боялся больше всего.
– Да, боюсь, — сказал ученый. — Наш эксперимент держится на том, что некий незнакомый человек сам, без подсказки принесет решение, которое мы ищем. Если я вам расскажу суть эксперимента, можно считать, что он не состоялся… Ладно… выхода нет, придется вам кое-что рассказать… Слушайте…
Приезжий ответил:
– Зачем же мне слушать то, что я и сам знаю?… Ученый подскочил, сунул руки в карманы, потом посмотрел в безмятежное лицо приезжего и снова сел.
– Почему вы меня все время дразните? — спросил он.
– Из-за вашего апломба, — сказал приезжий. — Из-за того, что вы ждали появления кого-то более солидного, чем я.
– Не сердитесь, — раздраженно сказал ученый. — Времена изменились. Мир теперь преобразовывают не странствующие энтузиасты, а крупные научные коллективы.
– Вы считаете — искусство — устарелая профессия?
– Не профессия… Устарелый способ мышления.
– Искусство — это не мышление, — сказал приезжий. — Этим оно отличается от науки… Наука может научить только тому, что знает сама, а искусство даже тому, чего само не знает.
– Как это может быть? Подумайте…
– Наука имеет начало, а искусство не имеет, — сказал приезжий. — Если человек выжил до того, как появились доктора, значит природа придумала способы его выживания до того, как появилась медицина. И так во всем. Музыка была до того, как придумали ноты. Литература была до письменности, живопись — до открытия анатомии и перспективы. Искусство существует столько же, сколько существует человек. Оно отличается от дыхания только тем, что потребность в дыхании у всех одинаковая, а в искусстве — разная. Поэтому в науке вдохновение редкий случай, а для искусства это обязательный минимум. Хотя и тоже довольно редкий случай…
– Вы противопоставляете науку и искусство, — сказал ученый. — Глупо.
– Нет. Когда-нибудь они сольются. Я только против чванства.
– Ну, с меня хватит, — сказал ученый и встал. — Сомневаюсь, есть ли какой-нибудь смысл в том, что вы наговорили.
– Ну конечно, с вас хватит, — сказал приезжий. — Каждый интеллигент втайне думает, что эволюция закончилась именно на нем… Сначала он призывает сомневаться, так как сомнение — основа науки, а потом звереет, когда сомневаются не так, как он призывал.
– Получили? — спросила Валентина Николаевна. — Я же предупреждала… Одна болтовня… Я довольна, что вы получили свое… Разговаривать с ним бесполезно… Только время тратить.
– А почему ты плохая актриса? — спросил приезжий. — Разве так ты бы могла играть, если бы знала, для чего искусство?
– Я знаю, — сказала она.
– Сто тысяч трактатов об искусстве не могут ответить на один-единственный вопрос — что есть искусство. Очевидно, это может означать только одно— они написаны не на том языке, на каком задан вопрос… Кого ты сейчас играешь?
– Офелию. А что?
– Господи! — сказал приезжий. — Офелию ты играть не можешь! Ты склочница, а Офелия проста, как ласточка.
Актриса смотрела на него исподлобья.
– А ведь меня хвалят не только дураки… — сказала она. — Выходит, ты один прав?
– В искусстве это бывает довольно часто, Офелия, о нимфа!
– Значит, вы считаете, что искусство более прогрессивный способ мышления? — спросил ученый.
– Да не мышления! — сказал приезжий. — А жизни! Причем ее высший способ!
– Что же это означает практически: искусство — способ жизни? — спросил ученый.
– А то, что, когда человек воспринимает искусство, это другой человек, не повседневный. Не верите? Сейчас покажу…
Официантка Семина потихоньку все проталкивалась и проталкивалась и теперь стояла возле столика. Приезжий обернулся к ней.
– Спросите меня — верующий ли я, — сказал он ей.
– Вы верующий? — покорно спросила она.
– Да, — ответил приезжий.
– Как странно, — сказала она. — Совсем не похоже. А во что вы веруете?
– В вас, — сказал приезжий.
– Неужели не видишь?! — закричала ее подруга. — Он же тебя охмуряет!
– Он не охмуряет, — сказала официантка Семина.
– То есть как не охмуряю? — сказал приезжий. — Именно охмуряю! Вы спросили, верующий ли я… Я верю в то, что, пока в глубине души вы знаете, что вы красавица, ничто не потеряно… Вы красавица, вы же знаете это?…
«Ну, уж это загнул, — подумали все после того, как с испугом посмотрели на официантку Семину. — Н-да, загнул. Ври, да знай меру».
– Вы же знаете это?
– Нет…
– Не врите! — скомандовал он. — Вы сомневаетесь в этом только в метро!
– Почему в метро?… — жалобно сказала она. Нет…
Все смотрели на них. Разыгрывался какой-то аттракцион. Только вот какой, никто еще не мог понять.
– Потому в метро, что, когда вы садитесь на диван, самые красивые молодые люди садятся рядом с вами… И тогда вы сомневаетесь, что вы красавица… Потому что они садятся смотреть на девушек, которые напротив.
У всех были внимательные, настороженные лица.
– Не боитесь их, — сказал приезжий. — У всех то же самое… Отвечайте — правду я говорю?
– Правду… — сипло сказала она. — Откуда вы знаете про метро?
– Никто не обращает внимания на соседа, — сказал приезжий. — Все смотрят только на сидящих напротив, — он оглядел всех. — Но теперь… с этого момента и вовеки веков… все будут знать, что вы красавица… Все… Даже соседи в метро будут знать…
Что за существа женщины, черт побери! Всем даже страшно стало. Перед ними стояла красавица. Приезжий специалист по модам, протолкавшись к столу и оглядев Семину, быстро записал в блокнот: «Засаленный передник! Перспективно!!» — и поставил восклицательные знаки.
– Как вас зовут? — спросил приезжий почтительно.
– Муська ее зовут! — язвительно выкрикнула подруга. — Сокращенно Муська!
– А полностью? — спросил он и взялся за лоб, будто растерялся.
– Полностью зовут Муза, — сказала официантка Семина.
Приезжий потер лоб, взял свой сидор, оглядел всех и тихо пошел прочь. Потом вернулся:
– Я так и думал… Я так и думал, что вас зовут Муза, — сказал он. — Кто же у них еще может работать официанткой?…
Потом он ушел.
– Граждане, кто это? — спросила подруга Музы. — Валентина Николаевна, кто этот человек?
– Не знаю… — сказала актриса. — Никогда не могла понять… Он был клоуном…
– Не плачь, — сказала Музе ее подруга. — Не плачь…
– Я любила его… — сказала Муза. — Всю жизнь.
И тут началась какая-то толчея. Никто сразу и не понял. А потом вдруг у столика появился приезжий.
– Слушайте, дайте-ка я сяду, — сказал он. — Это мое место.
Никто уже ничего не мог понять.
– Я вернулся посмотреть, какой эффект, — объяснил он. — Раньше это у меня хорошо получалось… Я боялся, не разучился ли я… Видимо, нет…
Все поскучнели.
– Ты, наверно, из гроба встанешь посмотреть, как тебя хоронят, — сказала Валентина Николаевна.
– Нет. Не встану, — сказал приезжий. — Смерть-это волевой акт. Если я помру, значит мне все опротивело.
– Зачем эта клоунада? — сказал ученый. — Зачем вы допускаете, чтобы над вами смеялись?…
– Что вы! — сказала Валентина Николаевна. — Он всегда считал, что настоящая клоунада-это не тогда, когда зритель смеется над клоуном, а когда клоун над зрителями…
Люди молча отходили от столика.
– Ну вот, — сказал ученый. — Пора начинать разговор всерьез… Если вы готовы, конечно…
– Потому и вернулся, — сказал приезжий. — Я-то готов… А вот вы — не знаю…
– Готов.
– Ну так вот… — сказал приезжий. — Дело в том, что в один прекрасный момент… приборы в вашей лаборатории обнаружили, что откуда-то из эфира начали поступать остросюжетные видения…
Ученый резко откинулся назад и напряженно глядел на приезжего.
– Мало того. — дружелюбно сказал приезжий. — С людьми, которые наблюдали эти видения, стали происходить странные вещи… Всякий, кто их видел, обнаруживал, что жизнь его шла не так, что он не знал себя и что, в сущности, надо начинать сначала…
– Минуточку… — резко сказал ученый. Он достал рацию, щелкнул кнопкой и сказал негромко:
– Первый говорит… Да… Это я… Заблокируйте кафе… Глухая защита. Максимальная… Снимете, когда уйду…
Он щелкнул кнопкой и сунул рацию в карман. Потом он подозвал метрдотеля и распорядился удалить всех из кафе. Он дождался, пока все официантки, и шеф-повар, и метрдотель вышли на лужайку и уселись на травке рядом с посетителями, пересчитал их, потом вернулся к столику.
– Сейчас… — сказал он и прислушался. — Сейчас…
– …час… — откликнулось эхо.
– Продолжайте, — сказал знаменитый. — Необходимы предосторожности…
Голос его гулко отскакивал от невидимого купила, накрывшего придорожное кафе.
– Техника на грани фанатизма, — сказал приезжий. — А что толку? Все равно вам придется впустить всех сюда.
– Ни в коем случае!
– Потому что сейчас вы убедитесь, что это не ваш эксперимент, а мой… А мой эксперимент можно проводить только в толпе и на уровне толпы.
Потом королева говорит:
– Введите арестованного.
И канцлер со стражей вводят Шекспира.
– Ты автор преступной пьесы, игранной в ночь перед бунтом?
– Нет, ваше величество.
– Что это значит?
– Пьеса была переписана много лет назад. Это старая пьеса.
– Я не знала этого, — говорит королева. — Я хорошо относилась к вам, актерам, — и вот ты под стражей. Почему ты обманул меня?
– Я не обманул. Я под стражей потому, что говорил правду.
– Правду?… Тогда скажи, почему народ молчал, когда я проезжала?
– Не нужно было казнить Эссекса.
– Так… Почему же не нужно было?
– Народ любил Эссекса.
– Если бы любил, он пошел бы за Эссексом.
– Народ любил королеву.
– Ты все врешь! Какое дело народу до графских распрей с короной?
– Все дело в Ирландии… Народ надеялся, что Эссекс прекратит эту войну. Наступило молчание.
– Да, — сказала королева. — Казнить было не нужно. Но тут ничего не поделаешь. Поздно… Я правила долго и наскучила моему народу… Народ теперь не верит мне.
– Чернь ничего не решает, — сказал канцлер.
– Чернь решает все, — сказал Шекспир.
– Он прав. Не мешайте, милорд, — сказала королева. — Скажи мне, зачем ты живешь, зачем ты пишешь пьесы? Ты непонятен мне, а я этого не люблю.
– Меня об этом уже спрашивал граф Ретланд.
– Ты каркаешь, как старый ворон, и все пьесы твои наполнены кровью.
– Мы живем на бочке с порохом, и я предупреждаю об опасности!
– Так… Ты опять прав… Это тоже нужно для Англии. — Она хлопает в ладоши, и входит слуга. — Позовите стражу… Освободите моего актера, — говорит она канцлеру. — И заготовьте указ о производстве его в камер-юнкеры.
– Государыня, — говорит Шекспир, — это только кажется, что птицы в клетках поют… На самом деле они плачут.
– Не серди меня, — возражает королева. — Делай что надлежит. Ступай. И Шекспир вышел.
– Государыня, вам пора принимать лекарство, — сказала камеристка.
– Дайте мне умереть спокойно… ибо англичане столь же сильно наскучили мне, как и я им! — сказала королева.
И тут мы кончаем рассказ о королеве потому, что Шекспир вышел на берег Темзы.
…На топкой площадке у реки Темзы стоит шестиугольная башня. Она из бревен, наверху она сужается.
Вокруг башни тинистый зловонный ров. Через этот ров перекинуты мостки. Они осклизли от грязи.
На верху башни полусогнутая фигура Атласа, несущего земной шар. Это театр «Глобус». Ворота его открыты, и он пуст.
По мосткам быстро идет женщина. Она кутается в плащ и прекрасна собой.
– Вилли! — кричит она и кидается к Шекспиру по осклизлым мосткам.
– Зачем ты в городе? — спрашивает он, подхватывая ее.
– Я приехала увидеть тебя… Мне сказали, что ты тоже схвачен.
– Почему ты одна? Где твои люди? Ты же знаешь, что творится в городе.
– Я приехала увидеть тебя… Я хотела узнать о тебе в театре… Я думала…
– Театр еще пустой. Сегодня спектакль поздней… из-за событий. — Неожиданно он усмехается криво. — А ведь должна идти моя новая пьеса.
Она поглядела недоумевающе:
– Ты написал новую пьесу?… В эти дни?
– Да, закончил. Но боюсь, никто не придет… Может быть, ты придешь?
– Нет, Вилли, не приду. — Взгляд у нее стал почти злым.
– Добилась свидания?
– Я еду в Тауэр.
…Мрак тюремной камеры. Мокрые стены, солома. Это Елизавета навестила мужа в Тауэре.
– Как хорошо, что ты пришла… Я думал, ты не придешь, — говорит Ретланд. Он весь дрожит. Она тоже дрожит и смотрит в сторону.
– Ты только меня любишь, Элиз?
– Да, Чарлз, только тебя… Здесь страшно, Ретланд, но будь мужественным.
– В этот день мы оказались одни… Вот что самое страшное, Элиз. А мы еще надеялись, что это тупое стадо могут поднять наши крики или та жалкая пьеса, которую мы заказали накануне… Элиз…
– Что?
– Ты меня сильно любишь?
– Да.
– А почему мне все время кажется, что ты шлюха?
– Тут уж ничего не поделаешь!
…Рев толпы, стоящей на площади против королевского дворца. Это скрипучий одутловатый проповедник в черном говорит речь людям, которые охвачены страхом.
– Истинно говорю вам! Причина восстания — грех, причина греха — пьесы. Когда благовест созывает к проповеди — трубы зовут на представление! Сатана уловил в сети самого графа Эссекса и толкнул его на безбожное восстание! И вот теперь он казнен, а мы терпим поражения от еретиков ирландцев! Причина войны — грех, причина греха — пьесы! Опасны театры, и актеры — лишний сорт людей! Идем и разрушим пристанище нечестивых! — кричит проповедник и сходит с помоста, и толпа с ревом идет за ним по улице.
…Рев толпы в театре «Глобус», где на подмостках идет пьеса в стихах и люди ревом встречают слова актеров.
– Как называется пьеса? — спрашивает опоздавший.
Ему не отвечают.
– Кто автор?
– Заткнись, слушай!… Не мешай смотреть…
– Но-но, — угрожающе говорит опоздавший. Но его за шиворот отодвигает грязная рука, и он, оглянувшись назад, понимает, что лучше стоять молча.
…За занавеской стоят актеры, ожидают выхода и смотрят в щелку.
– Хорошо идет, — говорит один, слыша то мгновенный рев, то такую же мгновенную тишину. — Театр набит до отказа. Вилли всегда делает сборы.
– Бедняга, — говорит другой. — Жаль, что он уезжает в свой паршивый Стретфорд, к своей паршивой жене, к своим паршивым братьям…
– Куда он девался, Бербедж?
– К нему пришла женщина.
И все услышали крики подошедшей толпы.
– Долой нечестивых! — кричит одутловатый проповедник, и толпа вторит ему. Но нестройно. Так как толпа в театре ощетинивается дубинами и ножами.
– Долой нечестивых! — одиноко кричит одутловатый. Потом кто-то из подошедших спрашивает:
– А что у вас показывают?
– Трагедию, — кричат из театра. — О несчастном принце Датском и его беспутной матери, которая его загубила!… Сочинение Вильяма Шекспира.
И толпа на улице начинает редеть, не обращая внимания на проповедника. Представление продолжается.
– Не могу больше… уйдем… — говорит Елизавета.
– Уйдем, — отвечает Шекспир. И они выходят из театра. Туман.
– Странно все это, — говорит Шекспир.
– Что, Вилли?
– Я приехал в Лондон и попал в клоаку на самое дно. Конечно, мне там не понравилось. Потом пошли мои пьесы, и их презирали образованные люди. Но я все-таки поднялся наверх. Наверху я встретил тебя. Остальное мне тоже не понравилось. И вдруг однажды я понял, что такому, как я, нельзя быть внизу и нельзя быть наверху. Нужно быть знаешь где?
– Где?
– Впереди… Мы идем по страшной дороге, и нужно быть впереди. Это трудней всего, но что же делать?… Между прочим, я когда-то полагал, что ненавижу людей… выяснилось, что я их люблю, — сказал Шекспир и засмеялся.
– Не надо, Вилли… Почему ты смеешься?
– Потому что мне плакать хочется… Ведь мы расстаемся с тобой, Элиз?
– Откуда ты это знаешь?
– Я сразу понял, девочка… Ты за этим пришла.
– Я не могу иначе, — сказала она. — Ты знаешь, какое сейчас время… Хаос… Я не хочу в нем участвовать.
– Время Хаоса… Все узы, связующие людей, разорвались… Жены убивают мужей, мужья жен… Отец гонит дочь, дочери отца. Брат предает брата, и друзья друзей. Мертвые выходят из могил, чтобы пугать живых… Свирепые бури идут над миром… И мы расстаемся с тобой, Элиз.
– Так я обещала Ретланду.
– Ты права…
И тут выбегает из театра актер.
– Где же ты? — кричит он. — Сейчас твой выход, тень отца! Ты забыл?
Шекспир растерянно трет лоб.
– Ах, черт возьми, — говорит он. — Тень отца появляется второй раз… Элиз, подожди меня, Элиз… Я сейчас вернусь… Я не сказал тебе важную вещь…
Они убегают к театру, а Елизавета Ретланд, графиня, посмотрев ему вслед, уходит, опустив голову и не оглядываясь. Она же обещала мужу не встречаться с ним, с этим непонятным. Бывает, знаете ли, бывает, но ведь не шлюха же она… в самом деле!…
И когда Шекспир вернулся, только ветер шевелил солому на грязном берегу да галки кричали.
Голые глаза Шекспира, как у китайской собаки… как у больной обезьяны. Он побелел так, что на лице стали видны только огромные вишни глаз.
И тогда к нему подошел проповедник, черный графоман.
– Вильям Шекспир! — сказал он пронзительно. — Я сделал открытие! В твоей старой пьесе злодей Ричард упоминает Макиавелли! Но Ричард не знал Макиавелли! Сочинения Макиавелли вышли в свет после смерти Ричарда!
– Болван ты, — сказал Шекспир. — Я устал от тебя.
– Ага, невежа! — закричал черный графоман. — Ты попался. Ты пыжился, пыжился и надорвался!
– Посмотри, — сказал Шекспир. — На крыше нашего театра стоит Атлас. Видишь, он согнулся в три погибели? Почему он согнулся? Он несет земной шар… Тридцать лет я тащил земной шар… и надорвался…
– Какой земной шар? — спрашивает графоман. Шекспир молчит.
– Ты меня за дурака считаешь… — говорит тот печально и уходит. Прибегает актер.
– Прощай, Бербедж, — говорит Шекспир.
– Куда же ты? Пьеса еще не кончилась!
– Пьеса еще не кончилась, Бербедж, но в этой пьесе у меня маленькая роль… Роль бедного призрака. В первом действии пришел, во втором ушел. Аплодисменты получают другие… И это справедливо… Кто будет аплодировать покойнику?
Неистовый взрыв аплодисментов и крики толпы зрителей в «Глобусе».
– Крик петуха, слышишь? — говорит Шекспир, показывая на ревущий от восторга «Глобус». — Если кричат петухи, значит скоро рассвет… Порядочному духу пора уходить… Но тут уж ничего не поделаешь.
В реве толпы, которая приветствует его, сдирая с себя парик и париком вытирая холодный пот, грим и слезы, Вильям Шекспир уходит в туман.
…Туман… Туман…
Что дождь и ветер? Это чепуха… мы дождь и ветер видим каждый день…
– Может быть, это все шутка?
– Увы, — сказал приезжий. — Я теперь шучу только во сне. Наяву я серьезен, как мыло.
Какие уж тут шутки. Этот надоевший всем приезжий, этот шут гороховый, этот клоун в отставке сообщил им, что он знает, как приблизить Золотой век. Сообщил, позевывая, скучным голосом, что он уже занялся этим делом. Представляете себе? «Вряд ли это может быть делом одного человека», — вежливо сказал ученый, но приезжий объяснил ему, что всегда с чего-нибудь начинается, что когда фашисты наступали на Москву, а потом их погнали назад, то была какая-то последняя пушинка, которая качнула чашу весов, и тогда началось их отступление, что если раствор перенасыщен, то нужен только один кристаллик, чтобы началась общая кристаллизация. Раскрыл карты, нечего сказать.
– Вы и есть этот кристаллик? — спросил ученый.
– Ага… — сказал приезжий. — Я кристаллик. Семина — пушинка.
– Опять эта клоунада, — сказал ученый. На официантку Семину не смотрели. Совсем опустилась женщина. Сидела рыхлой грудой возле раздаточной и смотрела в пол. Но ее не трогали, так как чувствовали себя виноватыми.
– Я тебя, конечно, подменю, — сказала Семиной подруга. — Но ты бы переоделась, что ли… У тебя фартук засаленный, неэтичный.
– Делай свое дело, — сказал метрдотель.
– Я не понимаю, — сказала Валентина Николаевна, — что происходит? Почему все толкутся возле него? Почему человек смеется над вами целый день и все делают вид, что так надо?! Мужчины, приведите его в себя!
Официантка Семина подняла голову.
– Нехорошо, Валентина Николаевна, — сказала она. — Вы знаменитая артистка, вам не к лицу.
И опять никто не вмешался. Только Валентина Николаевна приложила платочек к глазам.
– Ах, оставьте меня! — сказала она. — Я просто устала…
– Она устала… — сказал приезжий. — Ты устала, а у меня просто силы кончаются… Если бы вы все знали, как вы мне все мешаете… Когда вы проводите эксперимент, вы запираетесь в лаборатории, а мне как быть, если мой эксперимент всегда посреди толпы… А теперь вы еще хотите, чтобы я рассказал его суть… Ладно, если все поломается — пеняйте па себя. Я хотел как лучше… Вы меня загнали в угол, силы мои кончаются.
Тихо стало в придорожном кафе, в заповедном кафе, в музее на открытом воздухе, куда люди сходятся, чтобы в старом времени почерпнуть идеи для будущего.
– …Много лет назад я отправился в дорогу за красотой… Нас было трое, теперь двоих уже нет со мной… Мы искали ее всячески, искали и механически тоже — комбинировали признаки, чтобы составить эталон и прочее… Иногда находили ее, иногда нет и каждый раз наталкивались на феномен. Каждый раз оказывалось, что красота — это не вывод, а бессознательное открытие, не результат механического суммирования, признаков, а скачок. И когда мы решили понять этот феномен, возникла новая трудность… Понять… — это значит упростить… Тот, кто понимает, сложнее того, что он понимает. Поэтому, чтобы понять себя, человек должен стать сложней себя. Как же это может быть?… Оказалось, что человек может понять себя, когда у него в мозгу возникает образ… Что такое образ, никто не знает, но он возникает, и если возникает у великанов духа, то этот образ живет тысячелетия и каждая эпоха находит в нем сходство с собой… Помните историю с Нефертити? Египетский скульптор создал образ, где прототипом была какая-то забытая царица. Несколько тысяч лет понимание того, что этот образ прекрасен, тлело, как уголек, пока в двадцатом веке не вспыхнуло костром, и появились сотни тысяч: долговязых девчонок с миндалевидными глазами и тонкими шеями цариц… А Ярославна, а Джиоконда, Офелия, а сколько людей носит всю жизнь бетховенскую песенку, в которой не поймешь, кто такой сурок — зверек или ребенок… Образ завораживает, приманивает, и человек догадывается, каким он может быть… Откуда же берется образ, если он порождение человека, который на один миг был сложнее самого себя?… Вдохновение свыше?… А откуда свыше?… Что может быть выше человека?… Не знаете?… И я не знал… А потом догадался — Человечество… Чтобы человеку понять себя, нужно человечество… Достаточно встать на эту точку зрения, и начинает проясняться многое… И тогда я подумал: а что, если старое выражение — идеи носятся в воздухе — надо понимать не в переносном смысле, а буквально? Что, если они действительно носятся, и человек, который порождает образ, эти идеи просто фокусирует бессознательно в тот счастливый момент, когда он к этому предрасположен, когда в нем назрела тоска по пониманию и когда он освободился от помех?… Что, если индивидуальный мозг не эволюционирует, потому что эволюционирует мозг общий?… Что, если мы связаны друг с другом гораздо больше, чем нам кажется, и бессознательное влияние сильнее сознательного?… И тогда я подумал — если это так, то надо удалиться куда-нибудь в глушь, чтобы избавиться от вредных помех, и если образы — это бессознательное влияние человечества на одного человека, то они меня настигнут и там… И я ушел на много лет и дождался, когда родились образы, и понял, что вы их ждете, сами того не понимая, и понял, что пора возвращаться. Я стал думать о них уже сознательно, и ваши усилители, дорогой метр, их приняли… Вот и все.
Все молчали, как будто проснулись на рассвете и не хотели прогонять видений и приступать к делам дня.
– Как можно в это поверить?… — спросила актриса у знаменитого ученого. Но ученый молчал.
– А какое у вас мнение насчет Бетховена? — спросил приезжий. — Хороший он человек или склочник?
Ученый только махнул рукой. Потом достал большой носовой платок я вытер лицо. Потом долго складывал его, как будто дожидался чего-то.
Подошла официантка Семина. Глаза ее горели.
– Давайте я вас постригу, — сказала она, протянула руку и провела ему снизу вверх по загривку. — Я умею…
– Заигрывать со мной бесполезно, — сказал он. — Я заговоренный.
– Вы нестриженый, — сказала Муза. — Почему вы так говорите, как будто мы не верим? Мы верим теперь. Нам все и так понятно.
– Что же вам понятно? — язвительно спросила актриса. — Что именно?
– А то понятно, — сказала Муза Семина, — что искусство должно, конечно, заниматься познанием человека… но его главная задача-воздействовать на человека…
– Я не сплю?… — спросил приезжий и огляделся.
– Помолчите, — сказала официантка Семина. — Что же касается познания, то чем индивидуальной описание, тем оно общей…
– Я серьезно спрашиваю вас — я не сплю?
– Не спите, не спите, — небрежно сказала официантка Семина. — Я говорю: описывая глубины индивидуальные, мы приближаемся к единству вида под названием «человек»… Не важнее ли всего искать то единство противоположностей, которое существенно именно для человека и на котором можно строить примеры дискретной красоты.
Все вытаращили глаза, а приезжий подскочил в величайшем возбуждении.
– Нет, я, конечно, не со всем согласен! — сказал он. — От многого я уже давно отказался! И мне было забавно столкнуться с мыслями, от которых я уже ушел! Но послушайте! Послушайте, почему вы стали так говорить?
– Как? — спросила официантка Семина.
– Вы когда-нибудь занимались эстетикой?
– Чем? — растерянно спросила, официантка Семина.
Приезжий уселся и стал смотреть на нее. Потом он хлопнул себя по лбу, обернулся к ученому и сказал:
– Как это я сразу не догадался… Это же ваш ученый стиль!
Ученый медленно поднял голову. Теперь все стали смотреть на него. Лицо у него было каменное, а поперек лба вздулась вена.
– Я почти поверил, — сказал он. — Я хочу поверить… Но чем вы можете доказать, что это не мистификация?… Потому что если все так, значит начинается Золотой век… Одно доказательство… Я ученый… Одно…
– Я знаю, как начнется то, что вы увидите, когда вернетесь к своей аппаратуре, — сказал приезжий. — Теперь я верю, что эксперимент удался…
– Как начнется… то, что я увижу… как? — ученый почти не дышал.
– Вы увидите третий этаж жилого дома. Там будет раздаваться очень хорошая музыка… — сказал приезжий.
Это был третий этаж жилого дома. Там очень хорошая музыка раздавалась. Потому что за роялем, прекрасным роялем, кстати сказать, сидел Людвиг Бетховен, плотный человек. Волосы у него были соль с перцем, начинали седеть, и лицо красноватое, и глаза пламенно-голубые. Вот какой он был, не последний в своем деле музыкант, печальный человек.
Потом он не стал больше играть, а когда последний аккорд повис — он его педалью поддержал постановил в воздухе, а потом к нему еще присоединил один. Перед ним на подставке для нот стояло письмо, и он это письмо брал аккордами и не давал ему гаснуть, и получалось, что это начало Лунной, только аккорд не переходил в аккорд, а как будто Людвиг кирпичи клал, возводил стену.
И тут он подумал и сказал так:
– Кто-то окрестил эту сонату Лунной… а я, старый дурак, с этим согласился. И еще он подумал:
– А почему бы и нет? Люди хотят, чтобы название будило память о прошлом, и тогда тот, кого чет с нами, приходит и встает рядом.
Он взял письмо и прочел вслух: «Я приехала… и теперь мы с тобой в одном городе, Людвиг».
– Но люди находятся вместе не только тогда, когда они рядом, — сказал он. — Поздно, Джульетта, поздно.
И тут он взял и порвал письмо на мелкие клочки, а потом попытался их сложить вместе и немножко повозился с клочками, потом покряхтел и смахнул их в ладонь и не знал, куда девать — выбросить не решался.
– Господин Бетховен! — закричал человек, входя в комнату. — Пошел второй час, как вы музыку играете! Что же вы мне ответа не даете на письмо, вы, наверно, хотите, чтобы я дожидался до ночи?
Бетховен обернулся и посмотрел на этого человека.
– Ответа не будет. Вот тебе за труды. И не кричи так. Я прекрасно слышу.
Посыльный взял деньги и пошел к дверям.
– Постой, — сказал Бетховен. — Иди сюда. У меня не выходит финал. Вот послушай, — и он стал укладывать аккорды, как будто стенку строил. — Говорят, что это Лунная соната. Это неверно. Вот первая часть — смотри. Это мрак, это предчувствие горя. А вот вторая часть — это описание горя… понимаешь? — Бетховен взял посыльного за руку и заглянул ему в лицо. Бетховен как огромный седой новорожденный — голубые пламенные глаза и волосы в сером порохе. — Я лучше пойду, — сказал малый и, вырвав руку, ушел из комнаты.
А Бетховен стал опять укладывать аккорды. И заговорил громко, потому что уже давно врал, что хорошо слышит. Ему было очень страшно.
– Прошлое словно гиря повисло на моей душе. Но прошлое родит слезливую музыку… Настоящее родит трезвую прозу, и только будущее родит мечту — так я написал. Но где взять это будущее?
Он оглянулся.
Все лежит вперемешку в этой комнате. Партитуры, рубахи, носки, книги. Он стряхнул с ладони бумажные комочки, оперся тяжело на отставленное колено и опустил голову. Потом вздохнул, отыскал цилиндр и вышел из дому.
…Он шел мимо столиков пивного зала, стоявших на улице.
– Мальчик, стул господину Бетховену! — крикнул хозяин и понес ему кружку пива, и все стали оглядываться, и ему это было все равно, потому что он был Бетховен.
– У меня сегодня нет денег, Филипп, — сказал он.
– Я на вас зарабатываю, — наклонившись, тихо сказал хозяин. — Сюда приходят из-за вас.
– Не слышу, — сказал Бетховен.
Хозяин махнул рукой и поставил пиво на стол.
– Вы сегодня бездельничаете, Людвиг, — сказал худой человек за соседним столом.
– Здравствуй, здравствуй, — рассеянно ответил Бетховен, глядя в сторону.
– Что? Не идет? — спросил человек, наклонившись. — Вот это? — и он пошевелил пальцами в воздухе, как будто играл гамму. — Нет вдохновения? Боги нас оставили?
– Боги нас оставляют, когда мы отворачиваемся от них, — сказал Бетховен.
– Боги нас оставляют, когда у нас нет денег, — ответил худой. — Моя жена хорошо это знала… Теперь это знает дочка.
– Молчи, пьяница, — сказал Бетховен. — Вдохновение уходит от нас, когда нет ясной мысли. Вдохновение не родится, когда видишь, что мысль твоя ложная.
– Чепуха, Людвиг. Вдохновение и мысль — что между ними общего? Вдохновение — это когда сам не знаешь, почему пишется. Твоя музыка или мои стихи — безразлично. И тебе это известно лучше, чем мне.
– Ты прав. Но вдохновляются все-таки истиной, а не ложью… Вот ты говоришь — сядь и импровизируй.
– Я этого не говорил.
– Нет, говорил! Я же слышал! Да, я могу сесть за рояль и заиграть. И так поступал не только я. Давно известно, что величайшие пианисты были и величайшими импровизаторами. Но как они играли? Не так, как нынешние, которые бегают по клавиатуре с заученными пассажами — вот так: пуч-пуч-пуч — что это означает? Ничего! Истинные виртуозы давали в своей игре нечто цельное. Связное. Такая импровизация — это искусство! Вот что значит импровизация. Все остальное ничего не стоит!
Он теребил ухо, как будто оно было заложено ватой.
Он встал со стула. Худой оглянулся на столики, за которыми сидели внимательные слушатели.
– Пей, Людвиг, — сказал он.
– Замолчи! Истинное сочинение — это поиски мелькнувшей и ускользающей мысли. Я преследую ее. Я схватываю ее и вижу, как она бежит и пропадает в кипящей массе. Я с возобновленной страстью схватываю ее, я не могу больше отделиться от нее, мне нужно множить ее по всем модуляциям, — он опять сел. — Так пишут музыку и так выигрывают сражения, безразлично. Вот что такое вдохновение.
– Это у тебя от Наполеона. Это модно. Особенно когда п городе полно французов. Которых ты, впрочем, считаешь освободителями… — сказал худой. — Ты же посвятил Наполеону свою музыку, не правда ли?
– Да, л ему посвятил свою работу, — тихо сказал Бетховен. — Но я думал, что он бог… А он оказался жалким человеком и объявил себя императором! — закричал Бетховен и стукнул кулаком по столу. — На нем сиял венец свободы, а он позарился на королевские обноски со всей Европы! Он продал Великую революцию! Я порвал свое посвящение!
– Осторожно. Французы, — сказал худой. — Но говорите так громко. Вы достаточно известны.
Проходит щеголь, французский офицер, весь в перьях, молодой и сильный. Бетховен обернулся, погрозил ему кулаком и сказал громко, потому что он так привык:
– Если бы я был генералом и понимал и стратегии столько же, сколько в контрапункте, тогда бы я задал вам работу!
Все в страхе замерли, но француз пожал плечами и ушел.
– Ты безумец, Людвиг, — сказал худой.
– Прощай, — сказал Бетховен. — Я иду к князю Лихновскому. Если я достану денег, я зайду к тебе.
– Остришь, — растерянно сказал худой. — Незачем тебе приходить. У меня беспорядок. Десятилетняя девочка не хозяйка.
– Прекрасно. Вот я посмотрю, какая у тебя дочка, — сказал Бетховен и ушел из трактира.
Бетховен пришел к князю Лихновскому и отказался играть, потому что в гостях были красивые и вежливые французские офицеры.
– Между живущими ныне композиторами, как ясно всякому непредубежденному музыканту, единственный, кто занимает столь же выдающееся положение, как покойный Гайдн, является Бетховен, — скрипуче сказал граф Оперсдорф, человек во фраке. — Он соединяет оригинальный гений и в высшей степени изобретательную фантазию… Его сочинения, подобно сочинениям его знаменитого предшественника. слушаются вновь и вновь и каждый раз обещают новое удовольствие.
Но Бетховен не расслышал этого, и все обиделись, кроме французских офицеров, которые ничего не поняли, но они повскакали, когда Бетховен, уходя, задел тумбочку с бюстом императора. Император был фарфоровый, очень красивый, с позолоченным венком на лбу, и чувствовалось, что хотя его делали наскоро, но умелой рукой. И несмотря на то, что он разбился очень громко, черепки его ничем не отличались от того, как если бы разбился сервиз. Впрочем, и этого Бетховен не услышал, потому что все последнее время, когда он волновался, он слышал только музыку.
Потом много говорили, как он, увидев французов у князя, швырнул на пол статую императора и ушел, не оборачиваясь, от застывших в ужасе гостей но теперь мы знаем, что это не так. По дороге домой он вспомнил, что шел к князю за деньгами, и хотел вернуться, но постеснялся, так как всегда в отличие от князя получал деньги только за работу, а ведь он отказался играть на рояле, не правда ли?
– Почему вы передавали нам истории именно этих людей?
– Потому что я люблю этих, — сказал приезжий. — Кто-нибудь подумает о других… Эпоха Возрождения в Европе началась со «Слова о полку Игореве». Вот я с него и начал.
– Ну хорошо, — сказал ученый. — Допустим, мы поверили, что искусство — способ жить, что эволюция мозга — это эволюция общественных связей, и в бессознательное влияние друг на друга поверили… Но остается главный вопрос: как вызвать вдохновение, как сделать, чтобы оно не было редким гостем, как разомкнуть сознание, чтобы оно фокусировало идеи, носящиеся в воздухе?
– Ладно… есть одна отмычка, — сказал приезжий. — Поверили в остальное — поверите и в это…
Горький когда-то говорил: «Товарищ, знай и верь, что ты. — самый необходимый человек на земле» и еще: «Какая еще есть радость, кроме любования талантом человека?»… А почему их меньше, талантов, чем хотелось бы? Каждому человеку есть что сказать, но большинство вроде бы как заикается. Неталантливость — это душевное заикание, его надо лечить… А лучший способ — это излечение радостью. Кто радуется, тот не боится… Каждый может припомнить о себе, когда он не был заикой, а когда был…
Удивительно умел этот человек говорить невпопад. Вот и теперь.
– Да… — угрюмо и не сразу сказал ученый. — Припоминаю… Все обнажилось… Можете представить себе такое… Шел по улице тихий молодой человек, служащий… Я тогда был совсем тихий. В школе я был отличником и хотел таким остаться в науке… Мир я перестраивать не собирался, и меня вполне устраивала роль шестеренки отличного качества, которую не так-то просто заменить… Одним словом, я вам честную работу, а вы меня оставляете в покос и хорошо смазываете… Ну вот… А был тогда в городе международный фестиваль молодежи, и я этого не учел.
– Не надо больше пить, — сказала Валентина Николаевна.
– Пустяки, — сказал ученый. — Я же не о себе рассказываю, а о том молодом человеке. Теперь я совсем другой.
Он выпил рюмку, поперхнулся и закашлялся, даже слезы выступили. И повеселел.
– Иду по улице, и вдруг музыка, вдруг яркость, вдруг гитары бьют шальной, неслыханный ритм… Вдруг женщина, смуглая и прекрасная, выбрала меня из толпы, и отказаться нельзя, все смеются, хлопают — начинает танцевать и улыбается мне в глаза… то совсем близко, то отходит на длину вытянутой руки… Гитары рокочут… И вдруг стоп, танец кончился. Она стоит совсем близко. Дышит.
Ах, танец, танец, что ты с людьми делаешь. Ах, танец, немой разговор.
– Подождите, — сказала Валентина Николаевна.
– Не перебивайте, — сказал ученый. — А то не решусь досказать. Вот и подумал молодой человек — может быть такое, чтобы сразу, без оглядки, на всю жизнь? И чтобы жизнь была такая, как встреча на улице.
– Может, — сказал приезжий.
Нет, — сказал ученый. — Завтра она будет другая, эта женщина. Неоткуда взяться такой, чтобы понимала с первого вздоха и жила, как в танце. Разойдутся утром люди, и останутся на асфальте бумажный мусор, а на проводах фестивальные плакаты. Вот как думал тот молодой человек. Потому что, видимо, танец — это всегда вызов. А я этот вызов не принял и струсил.
– Я тоже, — сказала Валентина Николаевна.
– Я вас сразу узнал, — сказал ученый. — Только волосы у вас теперь светлые. Крашеные?
– Нет. Тогда были крашеные. Это была моя перовая роль. Не хотела парика, выкрасилась в темный цвет. Я играла гречанку в фильме этого клоуна. Он сочинил фантастическую повесть про гречанку. Называлась «Голубая жилка Афродиты»… Я была тогда археологом… Я была тогда влюблена в этого дурака…
– Потом из этой истории сделали фильм, — сказал приезжий. — И на роль гречанки взяли Валю. У нее на физиономии было написано, что она может сыграть эту роль. Впрочем это была ошибка.
– Да, — сказала Валя. — Впрочем, это была ошибка. Я сыграла эту роль. Был большой успех… Почему я с вами веду такие разговоры? Переменим пластинку.
– Сейчас, — сказал ученый и тронул какую-то ручку с края стола. — Ультразвуковая музыка, — извиняясь, сказал он. — Для настроения. За порогом слышимости.
– Я бы вас поубивала обоих, — сказала актриса. — Вы с нами как с кроликами, честное слово. Что-то мне весело становится — это опять пластинка?
Ученый кивнул. Актриса закрыла лицо руками. Приезжий наклонился и рывком отломал ручку у края стола. Блеснула искра. Столик зажужжал и затих.
– Ну вот, — сказал приезжий. — Поговорим в натуральном виде.
– После этого я играла только всякое «кушать подано», — сказала актриса. — Потому что умела только подражать кому-нибудь, и все мое искусство зависело от прототипов… а, как на грех, никто из женщин не поразил больше моего воображения… Потом за роль Офелии мне дали звание. Но это звание дали Шекспиру, а не мне — это-то уж я понимала… Актрисы из меня не вышло… Во мне не оказалось ничего своего… Любовь была книжная, роли или натурные слепки, или автор классик… ничего своего…
– Врешь! — сказал приезжий и стукнул кулаком. — Врешь!
– Правду говорю, — сказала актриса с тоской. — Скрываться бесполезно… Ты сам этого хотел… Мне все равно…
– А танец! — сказал приезжий. — Танец на площади, от которого захватывало дыхание!
– Плясать… — сказала актриса. — Кому это нужно?…
– Высшее искусство — это танец, — сказал приезжий. — Признаем это со смирением. Потому что это раскованный человек. Танец — это единственная реальность в искусстве, показывающая, как выглядит счастливая жизнь. Человека, который видит танец прекрасной женщины, охватывает экстаз, только потом ему почему-то плакать хочется.
– Боже мой… — сказала актриса, — Если бы я в это могла поверить… Наверное, это опять какой-нибудь проклятый стол работает, и подкрадывается, и поет неслышно… Мне кажется, я догадалась, какой толчок вызывает вдохновение… Если бы я в это могла поверить, я бы сказала «здравствуй, жизнь, нерастраченная, спящая во мне жизнь»…
– Ну что ж, — сказал приезжий медленно. — Теперь, пожалуй, можно и рассказать… что я считаю этим толчком…
Он расстегнул ворот. Теперь было видно, как он устал.
– Бытие определяет сознание, так? — сказал он — Так. Социальные изменения привели к раскрепощению сознания, так? Так. Тогда обнаружились резервы, о которых не подозревали… множество талантов. А почему не все?… Ведь творчество — наиболее естественное поведение человека. Я предлагаю свою версию. Если она не универсальна, если она годится только для состоявшегося коммунизма, значит надо помочь ему состояться… Я считаю, что толчком к вдохновению служит нежность… Что?… — испуганно спросил он. — Я кого-нибудь обидел?
Никто ему не ответил.
– Это мне пришло в голову, когда запустили в космос собаку Лайку и она погибла. Слушайте, — сказал приезжий, — прошли войны, после которых трупы сгребали бульдозерами, а люди вдруг стали болеть о собачонке, которую в жизни не замечали… Что это было? Они поняли, что Лайка неповторима, будут другие, но этой не будет. И взвыли от тоски… Что это? Сентиментальность? Нет. Это была нежность. Новое чувство, нарождающееся в своем массовом варианте… И тогда я решил — если мне удастся с помощью рассказов об этих великанах вызвать нежность к одной спасенной от коллекции ящерице — значит, ничего не потеряно, и человек может. А если может один, значит может и другой, а если другие могут, то они могут многое, практически, наверное, все… Почему? Я давно уже знал, что талантливыми могут быть все, кроме больных медицинских кретинов… Что такое неталантливый человек? Это человек, талант которого лежит не в той области, в которой он трудится. В плохом физике спит гениальный повар, и так далее… Почему он не в той области? Раньше его загоняли туда социальные условия, смертельная необходимость. Выбивались только силачи и догадавшиеся. Почему же талантливы не все, когда внешних помех так мало?… Потому что человек чаще всего не знает, где зарыт его талант. Почему он этого не знает? Потому что он не свободен внутри себя, а творчество-это высшая степень бессознательной свободы. Почему же он угнетен, даже не подозревая об этом? Потому что он не сталкивается с нежностью… А почему? А потому, что мы все влияем друг на друга не только сознательно, но и бессознательно. И если мы кому-то говорим не чувствуя, то партнер это чувствует не говоря… И его охватывает страх ненужности, и он не может свободно догадаться, кто он есть. Потому что найти себя — это найти свою нужность не себе… Только у силача хватает уверенности, что он кому-то пригодится, и хватает сил дождаться. Даже после смерти своей. Но ведь физически сильнее, чем он есть, может стать каждый. То же самое и с талантом… Слова тут не помогут. О нежности, то есть о нужности другому, о радости для него догадываются по глазам. Все молчали.
– Не может быть, чтобы так просто, — сказал ученый.
– Может! Я чувствую — может! — сказала актриса.
– Я поверю только эксперименту… — сказал ученый.
– Пожалуйста, — сказал приезжий. — Давайте позовем Семину!
– Семину?…
– Эх вы… — сказал приезжий. — Люди будущего… Вспомните, сколько она делала для вас всю жизнь… Она старалась быть красивой, пока это ей удавалось, она терпела ваше невнимание, пока не устала… Неужели вы не видели, какой красавицей она могла быть… Вот, специалист по одежде.
– Да-да-да… — сказал специалист по одежде. — Она мне открыла глаза… В следующем весенне-летнем сезоне все девушки будут носить фартуки с искусственными пятнами, да-да…
– Ну!… — сказал приезжий и возбужденно оглядел всех. — Чувствуете вы к ней что-нибудь, кроме любопытства?…
– Зовите ее… — хрипло сказал ученый. — Быстрей… Что же вы сидите?…
– Нет. Я не гожусь, — сказал приезжий. — Во мне она уверена, а вам не поверит. Нужен незнакомый ей человек.
Специалист по одежде выскочил наружу.
Все ждали. Вдалеке мерно тикали часы.
Вернулся специалист по одежде.
Он вел ее за руку и смотрел на нее глазами, как у Лайки.
Она, не понимая, оглядывала всех, и все видели, как в ней нарастает какой-то трепет.
– Муза, чего бы вам хотелось сейчас больше всего? — спросил приезжий. — Ничего не бойтесь… Вы же мне верите.
Все ждали.
– Я бы хотела танцевать…
– Музыку… — сказал приезжий. И кто-то включил старую радиолу.
– Девочка, — сказал приезжий, — давайте докажем, что мы люди.
А Муза закрыла глаза.
Она стояла неподвижно посреди кафе. Радиола заиграла танец, легкий и старомодный.
– Никакой подсознательной музыки, — сказал приезжий. — Никаких ультразвуков… Нормальный танец… Никаких микроскопов и бормашин…
– Нет… — сказала официантка Семина.
– Муза! Танцуй! — крикнул приезжий. — Не предавай! Танцуй, Мусенька!
– Сейчас? — спросила девушка.
– Да, сейчас!
– Я сейчас… — сказала девушка. — Я сейчас… Она опустила руки вниз, согнулась, потом одним движением скинула вверх свое платье. Она осталась в каноническом костюме для художественной гимнастики. Она развела руки в стороны и подняла голову к луне.
Она начала танец.
Мне в бокал подливали вино…
– пела пластинка. —
Мне обманом клевали глаза,
Обучали терпеть. Но одно
Мне забыли о счастье сказать.
Что оно словно парус ничей,
Что око словно шорок огня,
Что оно словно стон трубачей,
Поднимающих в топот коня, —
– пела пластинка. —
– Когда люди смотрят на танцовщицу, они понимают, как выглядит счастье… — сказал ученый. — Да… вы правы…
– пела пластинка. —
Ты приходишь в чужое кафе…
Обоняешь чужую еду,
Слезы льешь на фальшивой строфе
И смеешься у всех на виду.
Мне нужна красота позарез,
Чтоб до слез, чтоб до звезд, чтобы гордо!
Опускается солнце за лес,
Словно бог с перерезанным горлом…
– пела пластинка. —
…Ах, танец, танец, что ты с людьми делаешь?… Ах, танец, танец, немой разговор…
Танец закончился… Девушка стояла молча…
Знаменитый ученый был неподвижен. Потом он вытер лицо. Встал. И сделал несколько странных шагов. И не сразу можно было понять, что он танцует. Неловко. Под музыку, которую слышал он один. И тогда к нему подошла актриса и начала танцевать с ним — почти так же хорошо, как Семина Муза, — и ученый старался изо всех сил. И затанцевали все. Все придорожное кафе. И танец перекинулся в переулки…
И в общем танце и сутолоке никто не расслышал негромкого звука. Крак! — раздался звук, но его никто не расслышал. Кроме приезжего.
Он побелел. Потом нагнулся и поднял раздавленный спичечный коробок, в котором лежала маленькая убитая ящерица.
Приезжий взялся рукой за сердце и тихо. пошел прочь от танцующего кафе.
Но этого тоже никто не заметил.
Бетховен идет по светлой ночной дороге. Осень и ночь. Черные дубы под ветром. Тучи на светлом фосфорическом фоне. Разрывы белых облаков. Лужи на каменистой тропе. Ветер.
Только что прошел дождь. Мрачно и бодро. Ритмичное хлюпанье ног в тишине. Идет господин Людвиг и грозно мычит мотив. И ему аккомпанирует вой налетающего ветра. И тогда господин Людвиг включает его в свой мотив. И идет дальше по лужам, которые сечет ветер. То он подыгрывает природе, то природа подыгрывает ему. Словно тарелка оркестровая, грохнула вывеска знакомого трактира. Господин Людвиг останавливается. Вой ветра раздается в водосточной трубе. И господин Людвиг его подхватывает. Он подхватывает и бьет вывеску кулаком, и хозяин высовывается из оконца на грохот и крестится и — видит звон колоколов, качаемых ветром, черная фигура с развевающимися волосами бьет кулаком в его вывеску и рычит непонятную мелодию. И господин Людвиг опять идет по лужам, по каменистой дороге. И свежий ветер гонит облака по небу и развевает его волосы — соль с перцем. Он откидывает красную крышку рояля и начинает играть то, что потом будет называться «Аппассионатой», и идет, не глядя на дорогу, и ни разу не спотыкается на выбоинах.
– Послушайте, что я сейчас пишу, Джульетта, — говорит он и играет мощно и светло. — Слышите, это схватка эмоции и воли… Гнев души, которая не совладала со страстью… Видите, я иду и спорю с ветром…
Он огляделся и увидел, что никакого ветра нет. Он опять все выдумал. Но уже стемнело. Улица пуста, и он один идет в полутьме. Все придумано — пышно и цветисто. Страсть, порожденная мыслью. Всего лишь. И не больше. Но это не страшно. Значит, дождь и ветер будут позднее. Он всегда раньше других чувствовал в воздухе электричество и ошибался только в сроках. Сделали из него забаву, черт побери, а ведь могли иметь друга, потому что он их любил, несмотря на украшения, платья, кареты, которыми они хотели загородиться от дороги, от бездомья, как будто есть другое богатство, кроме того, которое можно унести с собой. Теперь она пишет письма! А где она была, когда его обессиливала страсть? Когда он кричал. Она уверяла его, что любит музыку, неужели ей било непонятно, что такое эта Лунная соната?…
– Музыка — это вино, — страстно сказал он и продолжал писать письмо. — Это вино, воодушевляющее к новым произведениям… И я Вакх, который готовит людям это великолепное вино и опьяняет их дух. Я не имею друзей и должен жить наедине с собой. Но я знаю, что бог мне ближе в моем искусстве, чем другим… И мне вовсе не страшно за мою музыку, ей не угрожает злой рок; кому она делается понятной, тот должен стать свободным… — он оборачивается и говорит чопорно и неожиданно. — Один из моих основных принципов — это невозможность состоять с женой другого человека в иных отношениях, чем простая дружба.
– Как это сухо, Людвиг, — говорит она. — Как это тяжеловесно, эта немецкая страстность, возникающая из педантизма… Вы убеждены, что ложная мысль не может породить хорошую музыку, но ведь ложная мысль может вызвать отрицание и стать истиной или по крайней мере частью ее? А разве музыка не лучшая часть истины?
– Я много страдал и от вас и от княжеской сволочи, и я знаю вас слишком хорошо — вы не могли додуматься до этой мысли, ибо вы бесплодны, так как всего боитесь. Поэтому я утверждаю, что до этой мысли додумался я, а не вы, Джульетта.
– Какая разница, — небрежно ответила она.
– Людвиг, это ты? — тихо окликает его мужской голос.
Бетховен не слышит.
– Я тебя здесь поджидаю давно, — громко говорит худой человек. — Идем ко мне… Я тебя давно поджидаю.
– Нет, я не могу… Я не достал денег… — отвечает Бетховен.
Голоса их преувеличенно громко звучат на пустых улицах, где черные дома и еще светлое небо.
– Ты не подумай, что я из-за денег, — говорит худой. — Это из-за дочери… Я ей рассказал про тебя, п она не хочет спать… Понимаешь, Людвиг, дочь — это все, что у меня есть на этом свете… Если бы не она… Пойдем, Людвиг, не отказывай мне… Видишь, дождь начинается…
– Ну хорошо, идем, — говорит Бетховен, глядя на тяжелые капли, которые падают на дорогу.
И он идет вслед за худым.
…Они входят в бедную, чистую комнату, освещенную свечой, и их встречает худая девочка с огромными глазами.
– Ну вот, Анна, — бодро говорит худой. — Это господин Людвиг ван Бетховен.
– Здравствуй. Анна. Вот я пришел, но мне сказали, что ты не хочешь ложиться спать.
– Здравствуйте, господин Людвиг… Папа говорит, что вы умеете играть на любом рояле… Это правда?
– Умею, девочка…
Бетховен замечает рояль, открывает крышку и трогает клавишу пальцем.
– Это мать-покойница наша начинала ее учить… Мы тогда хорошо жили… Теперь все… А, глупость… — говорит худой.
– Скажи, Анна, для чего тебе играть на рояле?
– Папа говорит, чтобы развивать пальцы… А на пашем рояле вы тоже умеете играть, господин Людвиг?
– Умею, Анна. По я не умею развивать пальцы. Я умею только рассказывать разные истории…
– Вы мне расскажете? — спрашивает Анна и опускает голову.
– А ты после этого будешь спать? Буду! — отвечает девочка я поднимает голову.
– Ну тогда слушай, — говорит Бетховен и садится за рояль. — Жил-был… кто-то, — говорит он и начинает брать аккорды. — И с ним случилась такая история… Слушай… Значит, так… Когда этот кто-то был еще мальчиком, все удивлялись тому, какой он умный, и все хвалили его за это, и он радовался… Слышишь?… Это он радуется… Но он был бедный, — говорит Бетховен и берет минорный аккорд.
– Как ты? — спрашивает Анна, с жалостью глядя на него.
– Как многие… — отвечает Бетховен. — И вот он стал замечать, что, несмотря на то, что он умней и честней других мальчиков, другие живут счастливее, чем он. И когда он вырос, то самая красивая девушка вышла замуж не за него, а за другого.
– Я выйду за тебя замуж, — говорит девочка. — Ты подожди.
– Хорошо, я подожду, — говорит Бетховен. — И тогда этот кто-то сказал… слушай, — и начинается совсем другая, бетховенская музыка. — Он сказал:
«Это несправедливо!» Да, он сказал так. Слышишь? Это он говорит… Но он был бедный, и над ним посмеялись — слышишь? Но он сказал: «Я не боюсь вас и буду биться с вами до самой моей смерти…» И тогда все враги поднялись на него, и стала темная ночь, когда начался бой… И их было много. А он был один… Вот видишь, это ночь… — говорит Бетховен, не замечая глаз девочки, распахнутых тревогой.
Идет музыка, и будто по дороге провозят пушки, окна звенят и хриплая команда вдалеке.
– И вот его окружили, и он почти погиб, — говорит Бетховен.
– Не надо!… Не хочу! — кричит Анна.
– Не хочешь? Да, ты права. Это возмутительно. Все на одного.
– Не хочу так! Я боюсь,
– Не бойся. Сейчас я сам вмешаюсь в эту истерию. Сейчас я за него заступлюсь. Сейчас… Сейчас… Сейчас я на них такое напущу… — возбужденно говорит он. — Слушан, давай на них напустим солнце… Ага… Ты слышишь, они от этого слова вздрогнули… Эй, слышите, вы?! Солнце! — кричит Бетховен и берет светлые стремительные аккорды.
– Ага! — злорадно кричит он. — Трясутся!
– Трясутся! — гневно кричит девочка Анна. — Еще! Еще!
– Сейчас! Сейчас мы им покажем! — отвечает Бетховен.
– Бегут! Бегут! Слышишь: бегут! Все бегут! — кричит Анна.
– Нет, не все. Здесь с краю притаились еще, слышишь? С ними надо покончить.
– Пускай! Мы их потом! Сначала тех!
– Да, ты права, — быстро и удивленно говорит он. — Сначала тех прогнать. Ты права! Вперед!
Вперед!
– Нет, не с того конца! Отсюда забегай! — кричит девочка, показывая на басы.
– Ты говоришь, отсюда? — спрашивает Бетховен
и быстро целует ее в лоб.
– Скорей! Теперь только скорей! Ага, бегут!
Бегут!
Анна рыдает от счастья.
– Что?! Что?! О, моя девочка! — вытаращив голубые свои неистовые глаза, говорит господин Людвиг.
Анна кидается ему на шею.
– Мы победили, и кто-то жив!
– Жив! Жив! Теперь трубы, Анна… Теперь барабаны! — кричит господин Людвиг. — Ура, мы победили… Теперь победа, Анна!…
Господин Людвиг подскакивает и выбегает в дверь.
– Не уходите! Не уходите! — кричит девочка Анна и кидается к отцу, который стоит с трясущимися губами.
– Пусть он придет! Пусть он придет! — кричит девочка Анна, хватая отца за полы старого фрака.
Но господин Людвиг не слышит, как зовет его девочка Анна. Он идет по лужам, и свежий ветер гонит облака по небу и развевает его волосы цвета соли с перцем. Он приходит домой и пишет на стенке, ломая грифель:
«Жизнь есть трагедия! Ура!»
– Операция «Золотой век» не вышла… Все отменяется, — бормотал приезжий, бредя по дороге. — Может быть, они не поняли насчет нежности? — бормотал он. — Может быть, они подумали, что нежность — это слюнтяйство? Может быть, надо было сослаться на авторитеты, например, на великого режиссера Довженко, который говорил, что нежность — это высшее образование сердца?… Нет, суслики… — бормотал он. — Нежность-это не всепрощающая «любве», это не слюнтяйство… нежность — это прежде всего мужество, если хотите знать… И он грозил кому-то кулаком, а кому неизвестно. Он шел по дороге и бормотал всякую чушь, застрявшую у него в мозгу с незапамятных времен, весь мусор, который прилип к нему на стойбищах или пристал во время кочевий.
Уже начинало светать, и он уже довольно далеко ушел от города, от Прошлого переулка, и все мечтал встретить хотя бы умную лошадь, так дружески протянувшую ему переднее копыто, хотел встретить хотя бы знакомого муравья, который, наверно, с рассветом снова поползет по буграм и ухабам мраморного памятника придорожной Венере. Впереди зафырчала машина. Приезжий поднял руку и вышел на дорогу. Машина остановилась. Шофера в ней не было.
– Если ты до сих пор ехала без шофера, видимо, ты и дальше сможешь так? — спросил приезжий.
Машина молчала. Он шагнул к ней. Дверца отворилась.
– Порядок, — сказал приезжий и уселся на переднее сиденье.
Дверца захлопнулась. Машина стояла на месте. Наверное, она дожидалась команды.
– Я не знаю, куда ехать, — сказал приезжий. — Понятно?… Главное, увези меня отсюда… Трогай.
Машина рванулась с места и развернулась, потом еще развернулась и стала делать виражи и восьмерки. Шоссе поскакало, как сумасшедшая стрелка на часах.
– Допрыгались… — зловеще сказал приезжий.
– Помолчал бы, — внятно сказала машина и понеслась по шоссе.
Приезжий закрыл глаза…
…Тихо и незаметно ушел он из кафе, ни с кем не простившись. Тихо и незаметно приедет он куда-нибудь на этой телеге-модерн.
Машина остановилась и сказала тонким голосом:
– Вылазь…
Приезжий открыл глаза. Они стояли возле тихого предрассветного кафе на окраине города. Возле того же самого кафе.
Дверца распахнулась. Сиденье решительно подтолкнуло приезжего, и он оказался на краю кювета. Он еле успел схватить с сиденья вещмешок и плащ. Дверца захлопнулась, машина умчалась в город.
– А почему, собственно, все отменяется? — спросил приезжий и оглянулся по сторонам. Но никто ему не ответил.
Вдали, в глубине площади, куда выходил Прошлый переулок, приезжий увидел какое-то движение.
Он подошел поближе. Негромко фырчали машины. Огромные лапы манипулятора устанавливали на постамент обернутую в пластик скульптуру. Техника работала молча и безукоризненно.
«Золотой век», — подумал приезжий и подошел к человеку в комбинезоне, стоявшему у переносного пульта.
– Что это? — спросил приезжий.
– Памятник, — ответил комбинезон.
– Кому?
– Изобретателю.
Комбинезон был разговорчивый. Приезжий взял его за рукав и повернул к себе.
– Говорите членораздельно, — сказал приезжий. — Какому изобретателю, что он изобрел… Тот посмотрел на него рассеянно и сказал:
– Памятник тому, с кого начался сегодня в три ноль-ноль Золотой век… Этот человек изобрел вечный двигатель…
И снова уткнулся в пульт. Лампы манипулятора помедлили, потом осторожно смахнули пыль с памятника и расправили складки покрывала.
Приезжий пошел по переулку в сторону кафе.
– Да здравствуют инженеры! — тихо и печально сказал он, останавливаясь посреди газона. — Хронос прав. Часы тикают. Есть чем измерять время.
Памятник изобретателю его окончательно доконал. Опять надо было начинать все сначала. Вот и эксперимент удался, и началась у них цепная реакция творчества и всякий там Золотой век. Только не совсем та цепная реакция и не совсем тот Золотой век, на который рассчитывал приезжий, когда сочинял сказочки про великанов и детей, про то, как великаны опираются на детей, а дети на великанов. Они вовсе не всполошились, когда спичечный коробок сказал: крак! — и умерла ящерица, маленькая рептилия, крокодил, любовный фокус. Как они вцепились в нарождающуюся нежность, и никто не заметил гибели. Ложь, ложь! Поэт заметил и его Муза. Правда, поэт уже ко всему притерпелся, а официантка еще не то видела за последние пять тысяч лет патриархата. Ничего они не поняли в его рассказах. Идти было некуда.
– А почему я, собственно, должен куда-то идти? — громко сказал приезжий. — Какого черта!
Собеседников не было, но это его не смутило. Собеседники во всем городе спали и видели такие сны, какие заслуживали.
– А почему я, собственно, должен куда-то идти? — сказал приезжим. — Это мои переулок. Хватит. Есть великие поэты, и слава их вежливо гремит по вселенной. Пусть. Я не замахиваюсь. Но это мои переулок. Я сам его выбрал, и значит, я сшит по его мерке. Пусть. Я поэт этого участка вселенной.
Он расстелил плащ на мокром газоне и положил мешок в головах. Потом он поднял с травы белеющее в сумерках вчерашнее меню и написал на нем крупными буквами «УЧАСТКОВЫЙ ПОЭТ. ПРИЕМ от 7 до 17».
Он повесил объявление на сучок и улегся поспать под деревом.
Хватит…
И тут к нему подошли акушерка, парикмахер и гробовщик. Не было только дворника, потому что крокодил умер по ошибке, а его уже начинали любить, и не было официантки, потому что музы не любят тех, кто сдался. Не было также Хроноса. Но какое дело времени до неприятностей поэзии.
– Если я откажусь от поэзии, незачем жить, — сказал им приезжий. — Если я откажусь от жизни — поэзия не нужна… Старая безвыходная байка; с тонущего парохода упали в воду жена, муж и его мать. Кого спасать, если можно спасти только одного?
– Настоящая мать всегда пожертвует собой… — сказала Венера Михайловна.
– А как после этого жить сыну? — спросил Амедей Гофман.
– Значит, нет выхода… — сказал Саша Македонский.
– Есть выход, — раздался громкий и пренебрежительный голос. — Не допустить гибели парохода. Наступила тишина.
– Кто это сказал? — спросил приезжий. — Ты?
– Нет.
– Ты? Ты? Ты?…
– По-моему, это сказал репродуктор… — нерешительно промолвил гробовщик Саша.
– Это ты сказал? — спросил приезжий молчавший репродуктор.
– Да, я, — ответил репродуктор на столике кафе.
– Мы же тебя выключили вчера.
– Меня выключить можно. Время нельзя выключить.
– Опять какая-то сказка… — сказал Амедей Гофман.
– Почему сказка? — сказал репродуктор. — Сегодня Хронос выглядит так. Разве совесть — это сказка? Дурачок. Нет такой сказки, которая бы не исполнялась.
– Розовая болтовня, — сказал приезжий. — Я тоже так считал когда-то.
– Конечно, — сказал Хронос. — Сказки сбываются не тогда, когда их выдумывают. Но неужели ты такой прохвост, что не поработаешь на сказку, даже если не доживешь до счастливого конца?
– Я не прохвост, — сказал приезжий. — Я просто устал.
– Усталость проходит, — сказал Хронос. — А сказка — самая реальная вещь на свете.
– Замолчи… Я не могу стать ребенком, — сказал поэт.
– Ты никогда не переставал им быть… Ты же взрослый человек. Ну… ты… ты же прекрасно понимаешь, что только детские ценности чего-нибудь стоят на этой земле. Слушай команду!
– Замолчи! — крикнул поэт.
– Слушай команду… Один.
– Что?
– Два.
– Отстань, — сказал поэт.
– Три.
– Уйди прочь!
– Четыре…
– Слушай… Я не могу больше, — сказал поэт.
– Пять.
– Я устал.
– Не сдохнешь. Шесть.
– Мне все опостылело.
– Семь.
– Мне не справиться! Черт! Мне не справиться! — крикнул поэт.
– Восемь.
– Ладно, — сказал поэт, поднимаясь. — Встаю.
– Девять, — сказал Хронос.
И приезжий встал в стойку, прикрыл плечом подбородок и стал тяжело передвигаться по газону, ища противника.
– Мальчик, — сказал Хронос, — в этом бою кулаки не годятся. Важно, что ты встал.
Над краем домов ударил прожектором первый луч рассвета.
К закрытым дверям кафе подбежали официантка Семина и дворник.
– Да ладно тебе… Не психуй, — сказал дворник, тяжело дыша.
– Он ушел… — сказала официантка Семина. — Ушел… Большая беда.
– Старый я вокруг города бегать, — сказал дворник. — Чумовые все стали. Золотой век изобрели, совсем покоя нет… Ищем не знай кого… Как он хоть выглядел, этот псих ненормальный?
– …А ты и правда крокодил, — сказала официантка Семина. — Он же с тобой разговаривал вчера…
– Не запомнил, — сказал дворник. — Ушел, и слава богу, какая беда? И так он всех перебаламутил.
– Ушел… — сказала официантка Семина.
И тут они услышали храп.
Еще не веря, еще боясь поверить, медленно и как будто припоминая, официантка Семина повернула голову.
– Не положено, — уверенно сказал дворник, весь растопырился и пошел поднимать с газона бродягу.
Но тут, змейкой пролетев по траве, его на полкорпуса обошла Муза и оттолкнула от спящего.
Она наклонилась над приезжим и выдернула из-под него плащ. Тот даже не пошевелился.
– Отойди, — сказала она дворнику. — Не тронь его.
Дворник ахнул. Перед ним стояла женщина окончательной, не требующей поправок красоты. Глаза ее глядели твердо, а ресницы вздрагивали.
Несколько секунд дворник глядел на эту немыслимую, душераздирающую красоту. Потом отвел взгляд.
Храп прекратился, и дворник побрел прочь.
Приезжий открыл глаза.
– Ну что ж, — сказал он. — После долгих просьб я, наконец, согласился принять этот пост.
Он кивнул на вывеску «УЧАСТКОВЫЙ ПОЭТ. ПРИЕМ от 7 до 17».
– Я тебе говорил об этом? Или мне приснилось?
– Нет, — сказала она. — Не говорили. Да вставайте же, господи!… Беда может случиться… Вся окраина поднялась!
– А что такое?
– Да из-за ящерицы все…
Приезжий подскочил и услышал странный звук, похожий на стон, и не сразу можно было различить отдельные голоса, кричавшие одну фразу:
– Ящерица умерла…
– Ящерица умерла! — кричали голоса. И паника слышалась в этом стоне.
– Муза… — еле слышно сказал приезжий. — Скорей.
Официантка Семина кинулась прочь. Приезжий за ней.
– Не умерла! — крикнул приезжий. — Не умерла ящерица!
А Семина ползала по траве и шарила руками.
– Скорей… — сказал приезжий. — Не может быть, чтоб нам так не повезло…
Было видно, как вдали по переулку в сторону кафе бежали люди.
– Есть… — сказала Семина и что-то накрыла ладонью в траве.
Приезжий достал спичечный коробок и выплеснул на траву белые спички.
– Ну, в чем дело? В чем дело? — сонно спросил приезжий.
– Правда, что она умерла?… — спросили люди.
– С ума вы посходили… — сказал приезжий, приоткрывая коробок. — Да вот она, вот… Господи, сколько шуму из-за какой-то ящерицы.
Люди смущенно молчали.
– Что у вас, ящериц, что ли, мало? Да их полно… — сказал приезжий.
– …Эта вроде уже знакомая, — сказал шофер. — Мы к ней привыкли.
Люди недоверчиво и взволнованно расходились и, только отходя на несколько шагов, начинали галдеть.
– А где же этот бог времени? — вдруг заволновался приезжий.
– Какой бог?
– Бог времени Хронос.
– А-а… Хронов? — сказала она небрежно. — Это часовщик. Он за углом живет.
Приезжий неожиданно успокоился.
– Ну что ж, — сказал он. — Убедительно. Эта концепция меня устраивает. Он поднялся с травы.
– Теперь пойдем посмотрим памятник этому малому, — сказал он.
– Какому малому?
– Изобретателю вечного двигателя… Надо знать их вкусы, — сказал он, идя к площади. — Все ж таки мне с ними жить.
Она подоспела в тот момент, когда он начал тянуть за полотнище.
– Нельзя, — сказала она.
– Пустяки… Откроем и снова накроем.
Он дернул полотнище и отошел к ней поглядеть издали.
И они увидели довольно нескладный памятник, изготовленный торопливо и решительно со всею силой предварительного эскиза.
На венском стуле, отлитом из бронзы, сидел мужчина, прекрасный сам собою, с лицом Аполлона и длинными волосами. Одна рука его сжимала венок, а в другой почему-то была лира.
– Странный памятник инженеру, — сказал приезжий.
И тут он увидел, что на колене бронзового мужчины сидела ящерица. Впрочем, если присмотреться, то можно было заметить, что это не ящерица, а крокодил очень маленького размера. «ПАМЯТНИК НЕИЗВЕСТНОМУ ПОЭТУ», — было отчеканено на постаменте. Тут же лежал мегафон, оставленный для митинга.
– …Смотри, Муза… тут и от меня кое-что… — сказал приезжий и кивнул на маленького крокодила.
Потом он вдруг закрыл лицо руками, сел на ступеньку цоколя и заплакал. Муза молчала. Мегафон скатился на землю, и Муза его подняла.
Он посмотрел на нее.
– Слушай, скажи что-нибудь! — крикнул он в непонятном отчаянии. — Скажи! Как узнать время?
– Не знаю… не знаю… — растерянно сказала она и отступила еще дальше, прижав к груди мегафон.
И тут на пустой площади вдруг стали слышны странные прерывающиеся звуки. Они были похожи на хрипловатые стуки и шорохи и удары какого-то очень старого механизма, часов, может быть.
Удары были глухие и громкие, усиленные магафоном, и не сразу угадывалось, что это стук сердца.
…Наступало первое утро Золотого века, и репродуктор на столике придорожного кафе пел второй куплет песенки приезжего.
…Там по синим цветам
Бродят кони и дети.
Мы поселимся в этом
Священном краю.
Там небес чистота.
Там девчонки как ветер,
Там качаются в седлах
И старые песни
поют…