Когда Макейрэн сел рядом со мной в машину, он был совершенно спокоен, как если бы я его собирался подбросить до овощного магазина.
Когда мы отъезжали, он произнес:
— Для машины, которой шесть лет, миль накрутили не густо.
— Когда мы ее купили, на спидометре тоже было мало. Может, там что-то подправили. Один раз мы на ней ездили в путешествие. А так в основном раз в месяц на ней сюда приезжали да по городу немного, Мег главным образом.
— Шестнадцать раз ей пришлось уехать ни с чем — свидание было отменено. Хадсон-то уж мог бы ее предупредить.
— По крайней мере, она могла привозить передачу в этих случаях и оставлять ее там. В эти дни она чувствовала, что делает что-то доброе, хотя и не могла с тобой увидеться.
— Не остановишься где-нибудь, чтобы я мог купить сигареты?
Я притормозил у заправочной станции. Когда мы продолжили путь, я время от времени поглядывал на него. Неловкое молчание может возникать только между людьми, каждый из которых ощущает присутствие другого. Дуайту Макейрэну было столь безразлично, какое впечатление он, возможно, производит, что он мог бы пребывать и в полнейшем одиночестве. Я бросил на него взгляд. В линии густых бровей, в расположении светло-зеленых глаз, в изгибе изуродованных губ я ощущал отдаленный отзвук черт лица моей любимой супруги. Все это выглядело безумным парадоксом. Как будто кто-то осквернил ее облик. Его лицо отнюдь не свидетельствовало о внутренней теплоте и душевной тонкости.
Это один из тех мужчин, которые отнюдь не выглядят крупными до тех пор, пока не заметишь какой-нибудь черточки, к примеру мощного запястья. Когда понимаешь, что все его телосложение пропорционально, он предстает несокрушимой глыбой. Наши холмы буквально прочесывают в поисках таких парней, известных своей безжалостной жестокостью, и, как в случае с Дуайтом, их начинают учить играть в американский футбол, чтобы они участвовали затем в состязаниях до тех пор, пока их не подберет какая-нибудь профессиональная лига. Макейрэн был защитником в сборной штата. После травмы колена университет передвинул его в линию полузащиты. Он успел отыграть один сезон за команду «Медведи», прежде чем убил Милред Хейнемэн.
— Ты хотел, чтобы я один за тобой приехал, — сказал я ему.
— Да, чтобы ты мог сказать мне пару слов по дороге. Может, то, что ты захочешь, ты не сможешь сказать в ее присутствии.
— Почему ты хочешь возвратиться в Брук-сити?
— Чтобы нанести небольшой визит любящей сестренке.
— Надолго намерен задержаться?
— Еще не решил.
Я приступил к своей заготовленной речи. Я надеялся, она не звучала заученной наизусть, чем она и являлась.
— Дуайт, я могу забыть о Мег и взглянуть на ситуацию с точки зрения полисмена. Ты убил единственную дочь Пола Хейнемэна. Ты, мягко говоря, не снискал особой популярности среди горожан еще до того, как это случилось. Это не было убийством дочери какого-нибудь работяги.
— Что такое? Ты, лейтенант Хиллиер, внушаешь мне: в глазах закона не все равны?
— Да брось ты, Дуайт. Пол Хейнемэн все еще издатель «Брук-сити дейли пресс». Он все еще директор коммерческого банка. Он все еще влиятельная сила в партийных делах. Ничего здесь не переменилось. Ни ему, ни молодому Полю не хотелось бы видеть тебя в городе как постоянное напоминание того, что стряслось с Милред. Учитывая то давление, которое они в силах оказать на людей, как ты можешь надеяться получить работу?
— Какое-то время я смогу обходиться без работы, зятек. Кой-какие деньжата у меня припрятаны.
Я подавил желание заорать на него и продолжил мою убеждающую речь, придавая убедительность ее тональности.
— Я не виню тебя за твое желание сделать некий жест, Дуайт.
— Жест? Брук-сити кое-что забрал у меня, я желаю это вернуть назад.
— Тебе не вернуть назад пять лет.
— Они забрали у меня свободу и мой способ зарабатывать на жизнь, и еще тысячу восемьсот двадцать шесть ночей моей жизни.
— Мщение — не самое…
— Мщение? Кому, лейтенант? Разве не я убил Милред? Она была неряшливой свиньей с дурным характером, но разве убивают людей за то, что у них плохие манеры? Это антисоциально.
— Думаю, я не смогу воспрепятствовать тебе появиться в городе.
— С помощью закона — нет. А ты ведь так уважаешь закон.
— Я тебе вот что скажу — если ума хватит, лучше особо не высовываться. Во вчерашней «Пресс» была статейка. Редакционная статья в черной рамке. Под заголовком «Реабилитация в современном духе». Не слишком приятное чтение.
— Подать в суд?
— Слишком многие не желают твоего возвращения. Если поймут, что им тебя не выжить, они станут пытаться упрятать тебя обратно в Харперсберг.
— Примерно так я себе все это и представлял.
— Будет неразумно околачиваться тут слишком долго.
— Мне и хотелось, чтобы именно так все и было, Фенн. Другого мне и не надо. Кто, черт возьми, сможет тронуть меня? Моя милашка-сестра замужем за полицейским. Она только и знает что повторять, какой преданный делу ты офицер.
— Но я не в состоянии оказывать… тебе помощь.
— Так ты пытаешься доказать мне, что в Брук-сити есть гнусные люди, способные вывернуть наизнанку закон, чтобы заставить его служить своим целям? Интересно, если они на это способны, то о какой к черту твоей преданности можно говорить, лейтенант? Преданности бесплатным яблокам и бесплатному кофе?
— Есть практические соображения, о которых ты не можешь…
Он вдруг заговорил в манере, принятой на холмах — гнусавя и проглатывая слова:
— Законник не в состоянии защитить собственного родственника? Все пальчиками грозят, мол, не слишком-то опекай этого. Что они там еще болтают? У бедняжки лейтенанта Хиллиера завелся в родне убивец, но этот Фенн — он такой сообразительный, нашел закорючку в законе и в соседнем округе мы его и зацапали, этого убивца сволочного, мордой в грязь его и приложили. — Он хохотнул и продолжал уже нормальным голосом: — Ты подвесил себя на гвоздик как раз между Мег и своим служебным долгом.
— Не потому, что мне этого хотелось.
— Здорово все же, что Мег не за молочника какого-нибудь замуж вышла. В доме, конечно, побогаче было бы, но мне бы какая была бы от этого польза.
— Должно быть, это совсем незатейливо — жить, думая, как лучше использовать того или иного в своих целях, Дуайт. Всю свою жизнь ты использовал Мег. Каждого, кто оказывался подле тебя, ты использовал.
— Знаешь, Фенн, это моя большая беда, и я признателен тебе за то, что ты снял пелену с моих глаз. Теперь мне понятно, что я должен сосредоточиться на том, что мне следует отдавать, вместо того, чтобы думать, что я могу получить. Истинное счастье лежит на этом пути. Забота о людях, бескорыстие, набожность, смирение. Поистине, сэр, земля покоряется смиренным.
Я взглянул на него и встретил ту же сатанинскую усмешку.
— Ты все такой же.
— Откуда тебе знать? Может, душа моя жаждет, чтобы я был точно таким же, как ты. Богом клянусь, должно быть, восхитительно быть Фен-ном Хиллиером, защитником справедливости! А что? Если человек знает, что поступает по справедливости, для него не имеет значения, что какой-то паршивый член совета, мэр или кто под ним, шлепнет его по физиономии или даже плюнет в нее, он все одно двинет дальше, улыбаясь. Ему не до того, что у него в жизни не было нового автомобиля да и не будет никогда, что ему по карману покупать шнурки для ботинок лишь по нечетным годам. Его не заботит, что он навеки застрял в крошечном паршивом городке — все потому, что ему доверено носить револьвер и значок и защищать права человечества. Но вот теперь, мой хороший, ты увяз со мной, так что напрягись, да так, чтоб пот прошиб, потому что с этой минуты тебе никогда не узнать, что я собираюсь выкинуть и как это скажется на Мег, на тебе или на детях.
Я как раз вписывался в поворот, к тому же мы шли под уклон, но в ярости я жал на газ, и скорость подскочила до семидесяти миль. Я мог бы избавить массу людей от массы страданий, если бы в этот миг резко крутанул руль вправо.
Но какое состояние способен оставить рядовой полисмен своей жене и детям?
Миль через пятнадцать я нарушил молчание:
— Действительно приходилось туго?
— Где-то посередине. Не в первые годы. Не в конце. Полегче вначале было из-за того, что все еще существовал этот комитет, созданный начальником тюрьмы. Но они выжидали, потому что у них было указание. Об этом следовало бы знать каждому полицейскому, лейтенант. Кто надо шепнет — и один будет отбывать срок словно в отеле, без женщин, правда. Или они тебе такую житуху устроят, что ты окажешься в черном списке и будешь маяться от звонка до звонка. Хадсон лапшу на уши вешал, болтая, что я мог на свободу выйти уже полтора года назад. На мой счет у них было указание, они только тянули с его выполнением, пока комитет этот вообще не прихлопнули. Под конец же полегче сделалось, наверное, из-за того, что им самим это все осточертело. Коли ты человека убедил, что даже если он тебя огнем жечь станет, а ты все равно будешь ему в лицо усмехаться, пока не свалишься замертво, коли действительно убедил его в этом, решимости у него поубавится. Но вот годы посередине были скверными. Это не тот случай, когда стараются не оставлять на тебе отметин. Тебя наручниками могут приковать к решетке и обрабатывать сломанной бейсбольной битой. Когда в ходе матчей биты ломаются, у них отпиливают ручки, чтобы сохранить для Бу Хадсона. А уж он в такой восторг приходит от этого занятия, что думаешь — вот-вот дух испустит. Меня держали либо в одиночке, либо же заставляли делать самую тяжелую, самую грязную, самую опасную работу. У меня была худшая камера в старом блоке, безо всякого обогрева зимой, летом она превращалась в пекло. Меня избивали, изощрялись как могли, касторкой выворачивали кишки наизнанку. А когда я совсем начинал сандалии откидывать, меня клали в больницу, но ни разу я их об этом не просил. Да, лейтенант Хиллиер, справедливо будет сказать, что время это было вправду скверное. Может, они такое поначалу и не планировали, хотя и было указание, но когда человек не скулит, не ссучивается, не размазывает слезы, не меняет выражения лица, даже не вытирает кровь со своих губ и раз за разом поднимается, пока способен держаться на ногах, — все это их вроде как заводит.
— Думаешь, ты выбрал самый разумный метод?
— Я добился именно того, к чему стремился.
— Получил самоудовлетворение.
— Какого черта! Конечно, нет. У меня на все свой резон, Фенн. Ты этого никогда не понимал. За это время я обзавелся полезными друзьями. Да и еще кое-чего добился.
— Ты что имеешь в виду?
— Я кое-что такое затеял, с чем ни Уэйли, ни Хадсон, ни все эти паскудники из охраны с их нищенскими заработками не смогут совладать. Они потеряли контроль. Им еще невдомек, насколько скверная эта ситуация. Но до них дойдет, лейтенант. Дойдет. Они там остались лицом к лицу со львами, и эти львы осознали, что дальше не боятся ни того, что их изметелят, ни электрического стула, ни свистков охраны. Это все, должен признать, и дает мне самоудовлетворение.
— Тюремная система в этом штате… не совсем соответствует общенациональным стандартам.
— Еще как не соответствует!
— Просто не хватает денег, чтобы нанять по-настоящему квалифицированных…
— Но Харперсберг построили как тюрьму строгого режима на восемьсот заключенных, а туда набивают две тысячи семьсот, лейтенант, и еще до того, как мне туда попасть, там были отменены любые инспекционные посещения, потому что там такое происходит, что любого налогоплательщика стошнило бы; увидел бы он это, с визгом бы вылетел на улицу.
— Но разве официальные лица не имеют возможности взглянуть…
— Быстрый обход первого блока, где их встречают улыбками, взгляд на одну палату в больнице, краткое сообщение прирученного психолога, а затем виски хоть залейся в кабинете начальника тюрьмы. Большое ты, зятек, делаешь дело для закона и порядка, когда арестовываешь таких, как я, закоренелых преступников и отправляешь на исправление в Харперсберг.
— Не я решаю, что…
— Но ты миришься с этим, дорогуша, ты ведь часть этой вонючей системы, на замке свой рот держишь, потому как если вздумаешь его открыть, с тебя сорвут твой золотой значок, и старина Бу Хадсон не раскроет тебе своих объятий.
— Ну тогда отлови какого-нибудь репортера, близкого к властям штата, накачай его сведениями, чтобы он понял, что значит быть там. Шрамы ему свои покажи.
Макейрэн расхохотался вроде бы от радости.
— Да боже мой, Хиллиер, не желаю я ничего реформировать. Плевать мне, даже если они на куски разрежут получивших пожизненное и станут их подавать на обед. Просто стараюсь помочь тебе сохранить гордость за свою работу. Хочется, приятель, чтобы и Мег тобой гордилась. И чтобы твои ребята боготворили своего чистого, порядочного, преданного делу отца. А? Неплохо?
— Говори Мег все, что тебе вздумается. Но детей оставь в покое.
— Иначе? Успокойся, лейтенант. Все утрясется.
К тому времени, когда я обогнул Уэст-хилл, дождь затих, и Дуайт впервые за пять лет увидел мрачные беспорядочные строения в шести милях от нас на равнине, образующие Брук-сити. Мы проехали большой отрезок дороги под уклон и влились в густой автомобильный поток на шоссе номер 60, по которому и въехали в город, миновав свалки, коробки предприятий и забегаловки.
— Прокатимся по городу, — сказал он, — Проедем через Сентр-стрит и вернемся на Фрэнклин-авеню.
Я подчинился. Пятнадцать кварталов туда, пятнадцать обратно. Впервые обнаружив какой-то интерес к происходящему вокруг, он подался вперед, поворачивая голову то вправо, то влево. Когда мы возвращались назад, он, откинувшись, произнес:
— Просто-таки цветущий сад, а? Вот уж не думал, что такое может произойти, но все стало еще паршивее, чем прежде.
— Безработица сегодня достигла почти двадцати процентов. Большинство из этих людей уже потеряли право на пособие. В прошлом году закрылась мебельная фабрика. Четыре десятка складов в деловой части города пустуют. За четыре года не построили ни единого нового здания. В большинстве случаев автопоезда даже не притормаживают здесь. Все, кто имел возможность уехать отсюда, сделали это.
Я подъехал к моему дому на Сидар-стрит. Это небольшой оборонный дом, появившийся лет сорок назад, правда, занимающий сдвоенный участок и окруженный красивыми деревьями. Треть домов на Сидар-стрит стоят пустыми, в зарослях сорной травы, окна забиты досками, краска облупливается. Было около часу, когда я подъезжал к дому. Хотя улица была пуста, я понимал, что соседи не сводят с нас глаз. Все это было Достаточно драматично, чтобы оторвать их от дневных телевизионных передач. Полицейский и убийца.
Я остановил машину около гаража. Повизгивая и выражая радость от встречи, к нам прыжками бросилась Лулу. Это весьма солидных размеров белая собака, с редкими пятнами и настолько эмоционально не защищенная, что по шесть раз на дню она решает, что все ее ненавидят, и, охваченная форменной истерикой, требует проявления к себе любви. Я увернулся от испачканных в грязи ее передних лап. Она обежала вокруг и, переполненная страстным желанием проявить гостеприимство, бросилась к Макейрэну. Резким ударом колена ей в грудь он послал ее на шесть футов в сторону, причем сделал это столь быстро, что она распласталась на земле. Она поднялась и на какой-то момент застыла, прижавшись животом к земле, прижав уши и поджав хвост. Затем, издав пронзительный визг отчаяния старой девы, бросилась наутек через лужайку и скрылась за углом гаража.
Глупо, наверное, так долго задерживаться на столь незначительном событии. Но я мог бы понять ярость или намеренную жестокость. Но Макейрэн не был раздражен, он даже не выказал какого-то интереса. Трудно описать, как именно он это проделал. Если возле вашего лица с жужжанием летает муха, вы просто отмахиваетесь от нее, и вам нет никакого дела, нанесете вы ей повреждение, убьете или всего лишь отгоните в сторону. Конечный результат одинаков: муха перестает вас допекать. Случись вам ее прихлопнуть, к вам со словами осуждения мог бы обратиться некий последователь индуизма, что заставило бы вас взглянуть на него как на умалишенного. Для того, чтобы понять ход ее мыслей, вам бы пришлось глубоко погрузиться в индуистское учение, дабы осознать, почему всякая форма жизни рассматривается как священная.
Я ощутил холод в затылке. Я был индусом, увидевшим чужака, который никогда не проникнется его мировоззрением. Он выглядел человеком и говорил как человек, но мы не могли родиться на одной и той же планете. Я почувствовал себя обессиленным от моей сентиментальности, от того бремени эмоций, которое я таскал в собственной душе, живя в мире, где существовал ничем не обремененный Дуайт Макейрэн. До того момента я испытывал чувство тревоги. Одним небрежным ударом коленом он превратил эту тревогу в примитивное чувство безотчетного страха.
На заднем крыльце появилась Мег, торопливыми шагами она направилась через двор к Дуайту, произнося какие-то слова радости, и на один кошмарный миг у меня возникло видение поднимающегося вновь колена, с силой, предназначенной для более крупного объекта, бросающего ее на грязную землю.
Я видел, как они обнялись. А затем направились вместе к дому, причем Мег задавала вопросы, на которые он не успевал отвечать. Я последовал за ними, пока не оказался окутан исходящими из кухни обеденными ароматами, которые, как надеялась Мег, сотрут память о пятилетней тюремной бурде.