Прежде чем рассказать о вагонах смерти и нашей участи, я хочу вкратце описать петропавловский лагерь, куда нас загнали. Он скорее был похож на хлев, наспех сколоченный из хилых досок. Во многих местах зияли щели, в которые дул ветер со снегом.
Из таких вот пяти-шести дощатых сооружений, которые здесь называют бараками, и состоял наш лагерь.
В двух из них находились австрийские и немецкие военнопленные, захваченные в империалистическую войну, а в одном содержались красноармейцы, арестованные в дни падения советской власти в Акмолинской губернии.
Вот к ним-то в барак и загнали нас. Мы вошли внутрь беспорядочной гурьбой. Посредине на мёрзлом земляном полу возвышались три-четыре скамейки. Отовсюду дуло. В бараке просторно, как в степи.
Нас встретили человек десять заключённых в серых рваных шинелях. Страшно было смотреть на их лица. Не люди, а живые скелеты без единой кровинки. Глаза ввалились, остекленело блестели. И двигались они еле-еле, словно лунатики или больные в бреду.
Здесь был Капылов, бывший командир отряда красногвардейцев, и с ним рядовой, с простреленной ногой, и два молодых татарина. Имён их я не запомнил. Бодрее и крепче других на вид был татарин из Петропавловска. От него мы, в основном, разузнали новости.
Вдруг в углу зашевелилось что-то серое… Сердце замерло… Мы вгляделись. Там на грязной подстилке умирал красногвардеец. Кожа да кости виднелись из-под лохмотьев. Обмороженные пальцы ног почернели и отвалились. Он стонал… Он умирал, и ничем не могли ему помочь эти голодные измождённые люди, из которых только двое как-то ещё бодрились — татарин да Капылов.
Мы слушали их рассказы, и волосы вставали дыбом. Пережитые нами мучения казались просто игрушкой. Да и кто не ужаснётся, услышав о зверствах бандитов!
Красноармейцев загнали в этот холодный с промёрзлым земляным полом барак. Их морили голодом, изредка бросая куски недопеченного ржаного хлеба. Истощённые, обмороженные, лежали они на голой земле. Большинство их погибло.
И вот перед нами десять уцелевших живых трупов. Глядя на это, испытываешь невероятную ненависть к двуногим зверям. Местью загораются сердца товарищей, пальцы сжимаются в кулаки, каменеют стиснутые челюсти.
Молодой татарин подробно рассказал о петропавловских большевиках, которые были растерзаны при падении советской власти.
Были зверски убиты руководитель отряда казахских рабочих, начальник уездной милиции и член петропавловского совдепа Исхак Кобеков, один из руководителей рабочих Гали Есмагамбетов, организатор и вдохновитель казахских рабочих, член совдепа Карим Сутюшев и матрос Зимин, который прибыл в Петропавловск из Акмолинска накануне переворота. Многое можно было бы написать об этой зверской расправе над мужественными борцами.
Даже с животными, которых убивают на мясо, с которых сдирают шкуру, мясник поступает мягче, чем беляки поступили с большевиками!
Грядущие поколения не должны забывать борцов за советскую власть!
…Всё, что было у нас съестного, мы роздали этим десяти оставшимся в живых, поделились одеждой. От нашей заботы у них на щеках пробился слабый румянец.
Невозможно было спокойно смотреть на них со стороны, когда мы делились съестными припасами. Запавшие глаза остановились на еде, и, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Дрожащими костлявыми пальцами хватали они куски и тут же торопливо запихивали их в рот. Обмороженные щёки их сморщились, безжизненные глаза не могли оторваться от хлеба.
Вот до какого состояния довели людей «учёные» «деликатные» господа, превозносящие свою гуманность!..
Мы расположились прямо на земляном полу. За дверями стоят часовые. Вид у них самодовольный и бравый, словно вышли они победителями из тяжёлого боя и теперь охраняют своих побеждённых. Когда на пути к Петропавловску они услышали, что красные наступают, то испугались, приуныли, но теперь снова ожили, подняли головы.
За еду мы обычно принимались впятером. Я, Бакен, Абдулла, Жумабай, Баймагамбет (Жайнаков) всегда делились последним куском хлеба. Но сегодня нам пришлось туговато. Раздав запасы измождённым товарищам, мы сами остались голодными.
Нужно было как-то связаться с городом, закупить что-либо из продуктов. Абдулла передал моему жиену деньги, и тот после смены отправился в город. До позднего вечера сидели мы в ожидании и, не дождавшись, голодные легли спать.
Наступило утро. Словно мертвецы из могилы, поднимаемся мы с земляного ложа, голодные и простуженные.
Вскоре подошла долгожданная смена моего жиена. Он стал у двери, и Абдулла с Жумабаем пошли к нему узнать, купил ли он вчера нам продуктов. Мы наблюдали за разговором издалека. Вернулись товарищи возмущённые, с искажёнными от злости лицами.
— Твой жиен не принёс нам ничего! Да ещё издевается, говорит, что никаких денег мы ему не давали!
Посмотрев ещё раз с ненавистью в сторону часового, друзья попросили меня:
— Иди ты, скажи, чтобы хоть деньги вернул. Может быть, тебя уважит. Он с нами не разговаривает, смотрит как зверь.
— Я ему денег не давал, как же мне их требовать обратно? — ответил я.
Но они настаивали, и мне пришлось подойти к жиену:
— Почему ты отказываешься вернуть деньги? В чём дело?
— Они врут! Никаких денег я не брал. Разве я могу сделать подлость людям, среди которых находитесь вы? Они сами вас обманывают!..
Я так ничего и не добился от своего родственника. Голод и несправедливость разозлили нас ещё больше. Сидели и молчали до вечера.
Перед заходом солнца за нами пришли солдаты, похожие на петухов с нашитыми на рукавах знаками отряда атамана Анненкова. Наскоро собрав нас, приказали свернуть постели и погнали неизвестно куда. В бараке остались только красноармейцы. Мы едва успели распрощаться с ними.
На улице метель. Холод пронизывает до костей. Нас повели не по центральной улице, а окольными путями по глубокому свежему снегу, без тропинок. Идём по сугробам, глубоко проваливаемся.
Добрались до вокзала. Люди смотрят на нас с любопытством и состраданием. Останавливаются, загораживают дорогу. Атамановы молодчики то и дело покрикивают:
— Прочь с дороги! Отходи подальше, в сторону!
Народ шарахается. Конвоиры окружили нас со всех сторон, держат оружие наготове. Вышли на перрон. На путях длинной вереницей стоит множество вагонов. Железнодорожные рельсы, словно змеи, расходятся в разные стороны. Нас остановили возле двух вагонов для перевозки скота.
Мы сняли с плеч пожитки, положили их на землю и сгрудились потеснее.
Один из старших конвоиров привёл железнодорожного служащего. Тот открыл эти телячьи вагоны, обстоятельно осмотрел их и сказал:
— Разделитесь на две группы и располагайтесь! Мы разделились по вагонам. В них неуютно, холодно, стены тонкие, в щели задувает ветер. Расселись мы на нарах, плотно прижались друг к другу. Посреди вагона чугунная печка. Окон нет. Единственное отверстие прикрыто снаружи ставнем. Со скрипом закрыли дверь на засов, поставили у вагонов часовых, а остальные молодчики из конвоя разошлись.
Настроение у нас подавленное. Вскоре опять появились солдаты.
— Получайте хлеб!
Выдали по две буханки хлеба нашему вагону и соседнему, разрешили сходить за кипятком. Вручив вёдра, конвоиры предупреждают:
— Запомните раз и навсегда! Если кто вздумает бежать, получит пулю на месте!
Скоро принесли кипяток. Один из товарищей зажёг огарок свечи. При её слабом пламени мы пили «чай», стараясь хоть немного согреться.
От нашего дыхания железные шляпки гвоздей и болтов по стенам вагона покрылись инеем.
Семь месяцев отсидели мы в акмолинской тюрьме с июня 1818 года по январь 1919. Два месяца — в кандалах. И всё это время терпели издевательства начальников и надзирателей, ждали смерти каждый день. Наконец 5 января 1919 года погнали нас в Петропавловск за 500 вёрст. Терпели и лютый мороз, и голод, и побои. Каждый думал, что в конце пути ждёт его какая-то определённость. Это утешало.
После тринадцати дней[64] пути лагерь в Петропавловске.
А теперь загнали нас в тёмные холодные вагоны, и куда повезут — неизвестно. Когда же наступит конец нашим мучениям? Кому из нас суждено увидеть светлый день? Говорят, что повезут нас в Омск, там будет суд. Что за суд — никто не знает. Пусть будет любой, лишь бы скорее… Кое-как мы расстелили на нарах свои пожитки и легли спать.
Ночью наши вагоны долго гоняли по путям, видимо, не зная, к какому составу прицепить.
После восьмимесячного заточения мы впервые услышали шум людного вокзала, оглушающие паровозные гудки, свистки и голоса кондукторов. Эти звуки казались нам непривычными, новыми, как будто принадлежали какому-то другому миру. А мы сидим в тёмных холодных вагонах и чувствуем себя словно на том свете.
Наконец вагон прицепили к составу, и паровоз ринулся вперёд, рассекая ночную мглу.
Куда повезли? Зачем?.. Вези, вези… Только скорее!
Вагон скрипит и раскачивается, колёса стучат на стыках рельсов.
Подъехали к Омску. Наши вагоны загнали в железнодорожный тупик.
Через щели проникали тончайшими золотыми нитями лучи солнца. Такой светлой зари мы не видели долго. Как будто перед нами засветилась надежда.
Перочинным ножом мы счистили иней со щелей между досками, и лучи солнца ринулись в вагон. Мы стали различать лица друг друга. Наши глаза давно привыкли к полумраку.
Голод давал о себе знать. Мы уговорили караульных проводить кого-нибудь из нас за кипятком. Попросили дров, затопили печь. В вагоне потеплело. Чугунная печка раскалилась докрасна. Промёрзшие за дорогу арестанты заметно повеселели.
Принесли кипяток, получили хлеб. Паёк теперь нам урезали. Если раньше хлеб выдавали раз в день, то теперь стали выдавать через день.
Сидим возле раскалённой печки, греемся, жуём хлеб, запивая кипятком.
От печного тепла иней на железных болтах начал таять, и по вагонным стенам словно потекли слёзы. А на улице мороз, настоящий, сибирский. Издалека слышится звонкое похрустывание снега, скрежет колёс, раздольные гудки паровоза.
К вечеру снова сходили за кипятком. Упросили караульных сходить в город и продать кое-что из наших мелких вещей. На выручку попросили купить нам хлеба, табака, бумаги, конвертов и марок. Просьбу они нашу выполнили и даже принесли сдачу.
Зашли как-то в вагон старшие конвоиры. Они сопровождали нас из Акмолинска. И по дороге выпрашивали у нас добротную и тёплую одежду, охотились за сапогами, тымаками, бешметами. У одних успели выманить ещё в пути, а другие обещали отдать по приезде в Омск. Вот они и пришли за обещанным.
Мне пришлось отдать новый лисий тымак, а взамен получить вязаную английскую ушанку. Теперь моё одеяние стало таким: английская шапка, казахский купи[65], под ним шерстяной бешмет с хорьковой подкладкой, затем тужурка из чёрного сукна с жёлтыми семинарскими пуговицами, штаны из овечьей шкуры, под ними русские шаровары, на ногах казахские сапоги.
Закончив обмен, мы спросили у конвоиров, что теперь с нами сделают дальше?
— А что могут сделать? Расследуют да отпустят, — беспечно ответила охрана.
— Опять в тюрьму загонят?
— Точно не знаем, но куда бы вас ни загнали, ждать осталось немного. Теперь расследуют быстро.
— Пусть загоняют и отправляют, куда хотят, но больше жить в этих вагонах невозможно!
Получив от нас желаемые вещи, начальник конвоя повеселел и решил нас успокоить:
— Ничего, крепитесь, всё перемелется. Чего только не бывает в революцию!
Постояли немного и ушли, опять закрыв дверь на засов.
Мы уселись писать письма омским друзьям и знакомым. Жумабай написал родственнику, который учился в Омске. Я, Абдулла и Бакен от имени всех заключённых написали Жанайдару, тоже учившемуся здесь. Личное письмо я написал Мухану Айтпенову. Русские товарищи тоже писали, вспоминая адреса знакомых.
Чем занимались в это время заключённые в соседнем вагоне, мы не знали. Сообщения с ними не было. Только изредка удавалось переброситься несколькими словами, когда одновременно открывались двери у них и у нас.
— Как же мы теперь отправим свои письма? — начал прикидывать Трофимов.
— Надо ещё раз попроситься за кипятком и по пути опустить их в почтовый ящик.
— А если конвоиры не согласятся?
— Ничего, теперь согласятся.
За кипятком от нас обычно ходил Катченко. Однажды он вернулся довольный, принёс хлеба, бумаги, табак, конверты и сообщил:
— Сейчас, товарищи, я вам что-то интересное расскажу! Ну-ка, давай, выкладывай, — нетерпеливо потребовали мы.
— Зашли мы в лавку возле водогрейки, — рассказывал Катченко. — Хотели продать кольцо золотое или променять на еду. А лавочница как только услышала, кто мы такие, даже в лице изменилась. Нет, говорит, не нужно мне ваше кольцо, приберегите его на другой раз, а сейчас берите продукты бесплатно. Но мы отдали ей кольцо насильно и дали ещё денег. Она стала заворачивать продукты, упаковывать, а я шёпотом спрашиваю: газетки нету? Нет, говорит, приходите ещё, обязательно приготовлю.
Мы были очень довольны участием совершенно незнакомой женщины, решили и сегодня послать к ней Катченко, авось, ему удастся отправить письмо, зайти в лавку и взять газету.
Но как это сделать?
— Давайте попросимся за водой! — вскочил с места Шафран и принялся стучать в дверь.
— Чего вам? — откликнулся часовой…
Шафран начал доказывать, что именно сейчас мы крайне нуждаемся в воде.
— Хорошо, доложу старшему!..
Через некоторое время караульные открыли двери, взяли двоих наших, в том числе Катченко и ещё одного заключённого из соседнего вагона.
С наступлением сумерек в вагоне стало совсем темно. Говорили шёпотом. Со станции доносились голоса, гудки паровозов, лязг вагонов, от которых, казалось, содрогалась все земля. Слышались свистки и невнятные выкрики, какая-то команда железнодорожников.
Одним словом, за вагоном кипела не наша, а вольная, потусторонняя жизнь.
Печка быстро остыла, в вагоне моментально наступил холод. На железных частях быстро образовалось множество ледяных сосулек, опять забелел всюду мёрзлый иней. В вагоне стало холоднее прежнего. Лежим измученные ледяным холодом этого невыносимого вагона.
В нашем вагоне Катченко, Монин, Павлов, Дризге, Кременской, его зять Юрашевич, Богомолов, Трофимов, Мартлого, другой Монин, я, Петрокеев, Абдулла, Бакен, Жумабай, Аненченко, Котов. Около двадцати других акмолинцев заперты в соседнем вагоне…
Вернулся Катченко.
— Письма отправил? Газету принёс?
— Всё в порядке. И письма отправил, и вот вам газета! — самодовольно улыбаясь, ответил Катченко, вынимая из кармана махорку, завёрнутую в газету.
— Кто будет читать? Кто хорошо читает? — загомонили мы в предвкушении новостей: — Иван Павлович пусть прочтёт!
Зажгли огарок свечи. Читать взялся адвокат Иван Павлович Трофимов — левый эсер. Мы слушали с напряжённым вниманием. Газету издавало в Омске колчаковское правительство.
Можно было предположить, не читая, к чему призывала, о чём писала газета Колчака!
«…Большевики — злоумышленники, кровопийцы, подлецы, мародёры, всех до единого они убивают, кроме своих приверженцев…»
«На фронте наш доблестный полк в районе Стерлитамака заставил отступить краснозадых. Большевикам осталось жить не дольше окончания зимы».
«Совдепия в окружении. С каждым днём сжимается вокруг неё железное кольцо… Теперь подлецам некуда скрыться».
«Телеграфное агентство «Рейтер», радуя нас, сообщает, что Петербург взят генералом Юденичем»…
Короче говоря, таких «радостных» вестей было в колчаковской газете очень много. Но попадались в ней и другого характера сообщения. Например, такие: «По тактическим соображениям наши войска покинули город Уфу». И ещё: «Наши войска снова окружают город Оренбург».
От таких вестей мы воспряли духом. Каждый стремился высказать свои соображения. Теперь мы твёрдо знали, что Уфа и Оренбург в руках большевиков. Снова растопили печку, и при свете её каждый из нас попеременно читал газету. Делились мнениями до поздней ночи.
Вокруг, не умолкая, двигались поезда, шумел вокзал.
Когда перевалило за полночь, мы закутались потеплее и заснули. Тёмный вагон стал похож на кованый сундук, набитый безмолвными вещами.
С наступлением зари в вагоне чуть-чуть посветлело. В каждую щель дуло. Стены стали полосатыми от белого инея. У тех, кто спал у стены, попримёрзла одежда.
Поднялись, стуча зубами от холода. Печку топить нечем. Долго ждали, пока наконец появились конвоиры для очередной проверки.
На этот раз в вагон вошли вперемежку со старыми незнакомые нам новенькие солдаты. Они скопом втиснулись в вагон и с любопытством на нас уставились. Пересчитав нас, прежний начальник конвоя передал каждого поимённо своему преемнику, а тот в свою очередь пересчитывал нас и записывал фамилии. Затем они направились во второй вагон с той же целью, а потом в третий, где размещался старый конвой. Так нас передали в руки нового конвоя.
Новый конвой повёл себя несколько иначе — открыли двери обоих вагонов и разрешили нам выйти на прогулку. Мы кое-как наскоро умылись, сходили за кипятком, за хлебом.
Новые караульные, совсем молодые ребята, показались нам подобрее прежних, хотя и они, судя по одежде, были из отряда атамана Анненкова. Большинство из них оказались учащимися, в отряд Анненкова вступили добровольно.
— А прежние конвоиры вернутся? — поинтересовались мы.
— Нет, теперь только мы будем охранять вас, — последовал ответ.
Потянулись дни за днями в унылом леденящем вагоне. Хлеб нам выдавали через день и не больше одного фунта на человека. Пока у нас были личные вещи, мы их продавали, на вырученные гроши покупали хлеб и делили поровну между собой. Выпросив у солдат дров, топили печку. Со стенок начинала капать вода, образуя на полу грязную лужу. Потом тепло улетучивалось, и лужа мгновенно замерзала. Затем снова оттаивала, снова капало со стен, и лужа становилась всё больше, намерзая на полу толстой наледью. Наконец мы догадались просверлить в полу в двух местах дыры для стока талой воды.
Иногда днём погреться у тёплой печи к нам заходили часовые. По нашей просьбе они оставляли дверь чуть-чуть приоткрытой, чтобы в вагон заглянуло солнце. Греясь у печки, молодой солдат волей-неволей должен был отвечать на наши вопросы, а мы в первую очередь старались заговорить о политике.
Однажды как бы между прочим я спросил:
— Какое сейчас в России правительство?
— Там, где разогнали большевиков, образовано народное правительство, — ответил часовой.
— А куда девались большевики?
— Большевики?.. В России!
— А что это за народное правительство? Республика?
— Временное правительство называется.
— А как же адмирал Колчак?
— Колчак — верховный правитель. Он временный. Но как только он разобьёт большевиков, сразу будет созвано Всероссийское национальное собрание, и вот это самое собрание будет решать, какое должно быть у нас правительство.
Я долго беседовал с этим часовым. До службы он учился в Омском среднем сельскохозяйственном училище. В отряд Анненкова вступил добровольно.
— А что, по вашему мнению, лучше республика или царская власть? — спросил я.
— Конечно, республика! — ответил он.
— Сейчас верховный правитель — Колчак. Значит правительство — это его диктатура. А вдруг он завоюет всю Россию? Тогда какое будет правительство?
— Я говорю, тогда вопрос о правительстве будет решать национальное собрание.
— Ну и как вы думаете, что оно выберет?
— Какое правительство понравится национальному собранию, значит, тому и быть, — неуверенно отвечал солдат.
— Вы сейчас говорили, что там, где нет большевиков, образовано народное правительство. Но разве оно может быть народным, если управляет один Колчак?
— Со временем оно станет народным! Народ выступит на собрании и предложит своё!
— Всё дело в том, что на собрание народ не попадёт. Там не место для простых людей. В нём будут участвовать адмиралы, генералы, высшие офицеры, дворяне, интеллигенты, баи. Они будут защищать свои интересы. Им выгодно держать народ в узде, — решительно высказался я.
Товарищи, видя, что я слишком увлёкся, начали мне подавать знаки, мол, остынь, успокойся.
Солдат призадумался, но продолжал настаивать на своём:
— Вы неправы. На собрании народ большинством голосов выберет своих представителей. Вот они и будут добиваться справедливости.
— Когда власть сосредоточена в руках одного человека, никакое народное голосование не поможет, — резко заключил я.
Прошло несколько дней. Однажды через дверь мы услышали, как кто-то заговорил с часовым по-казахски. Мы приникли к щели и увидели молодого казаха в поношенном пальто и белой ушанке.
Часовой чуть-чуть приоткрыл дверь, и мы просунули головы. Жигит приветливо с нами поздоровался.
— Вы из Акмолинска? — спросил он.
— Да! А вы кто?
— Я родственник Жумабая Нуркина. Он с вами? Жумабай ринулся к двери, растроганно приветствуя своего молодого родственника, который оказался Курмангалием Туяковым, учащимся омской школы. Оказалось, что он получил письмо Жумабая и пришёл проведать его. Расспросив о нашем положении, он пообещал прийти завтра и ушёл. Появление этого жигита приободрило нас, всё-таки можно было рассчитывать на какую-то поддержку. На следующий день жигит принёс нам чайник и четыре жестяных кружки, как мы просили.
О положении на фронтах Курмангали, к сожалению, знал не больше нашего. Но о событиях в Омске рассказал нам подробно. Говорил он просто и скромно, а часовой попался тихий и к тому же не понимал по-казахски.
— В декабре большевики, меньшевики и эсеры, объединившись, устроили против Колчака заговор. Началось всё хорошо. Ночью заговорщики напали на тюрьму и освободили всех арестованных, в том числе Шаймердена Альжанова и Кольбая Тогусова. В первый день эти товарищи спрятались в доме муллы Кудери, а ночью отправились в степь. Но алаш-ордынцы пронюхали о побеге, бросились в погоню и на расстоянии двух дней езды в одном из аулов настигли их, схватили и привезли обратно в тюрьму. Тогусов умер, о Шаймердене мне ничего неизвестно…
— Вот какие преданные служаки алаш-ордынцы! — сказал кто-то из нас со злой иронией. — Наверно, Колчак в благодарность надел на их плечи дорогие чапаны за поимку двух крупных революционеров. Кто же эти доблестные граждане алаш, которые поймали Кольбая и Шаймердена? — поинтересовались мы.
Одним из граждан алаш оказался Кази Торсанов, родственник нашего Жумабая. Его отец Торсан, пройдоха и обжора, известный всему Петропавловскому уезду, прослужил двадцать пять лет волостным управителем, не раз получал грамоты от самого царя Николая. Сын его — Кази, пошёл по стопам отца. Теперь он член акмолинского областного комитета алаш-орды. Было время, когда Кази, не поладив с губернскими алаш-ордынцами, совместно с Кольбаем Тогусовым и Шаймерденом Альжановым принял участие в создании партии «Уш жуз». Авантюрист по натуре, он пробыл в ней недолго и вскоре снова переметнулся к своим единомышленникам, стал достойным членом алаш. Итак, освободили арестованных из тюрьмы большевики и эсеры, а алаш-ордынцы приложили все старания, чтобы вернуть своих соотечественников за решётку. Браво, бедняги!
Подробности этого немаловажного события нам удалось установить позже.
В декабре 1918 года, когда злодеяния колчаковцев перешли всякие границы, подпольный комитет большевиков принял решение поднять в городе мятеж.
Многие из солдат-новобранцев покидали отряды Колчака и переходили на сторону большевиков. К тому времени Колчак, не признав эсеров своими помощниками, начал их арестовывать и некоторых расстреливать. Эсеры также присоединились к большевикам. Совместно был составлен план захвата города. В первую очередь следовало занять вокзал, затем выпустить из тюрьмы заключённых, захватить телефон и телеграф. Предусматривалось окружить казачий конный полк в центре города и освободить из лагерей пленных красногвардейцев, венгеров, австрийцев, немцев. Таким образом, большевики решили за одну ночь свергнуть в городе власть Колчака.
В ночь на 22 декабря отряд большевиков освободил заключённых и обезоружил казачий конный полк. Но по нерадивости эсеров центральный телеграф остался в руках колчаковцев, они подняли всех на ноги, вызвали подкрепление.
Большевистских руководителей захватили врасплох, штаб арестовали. Разрозненные отряды мятежников не знали, что делать. Вместе с другими ждали указаний штаба повстанцев и вынужденно бездействовали Жанайдар Садвокасов и Адилев (Динмухаммет).
Открылась беспорядочная стрельба. Поднялись по тревоге многочисленное колчаковское офицерье и жандармы. Город взбудоражен. Большевиков осталось немного. Рабочие железной дороги на стороне большевиков, но их тоже очень мало. Малочисленный отряд, отстреливаясь, отступил к вокзалу. Там, воздвигнув баррикаду, продержался до утра, потом отступил на станцию Куломзино.
Из омских казахов участвовал в мятеже с большевиками Жанайдар Садвокасов, живший в доме Айтпенова. Он поддерживал постоянную связь с известным омским писателем-революционером Березовским. Выполнял поручения большевиков и Динмухаммет, прятавшийся в то время от ареста.
На следующий день после подавления восстания Колчак издал приказ: «Укрыватели большевиков будут расстреляны без суда. Все освобождённые из тюрьмы беглецы должны добровольно явиться к властям».
Двенадцать эсеров, бежавших из тюрьмы, послушавшись приказа, сдались на милость колчаковцев.
В ту же ночь все они до одного были расстреляны.
Как я уже рассказывал, поймать беглецов Колчаку помогли алаш-ордынцы.
Жанайдара Садвокасова хотели отстранить от работы в земстве, обвинив его в том, что он подвозил большевикам патроны во время восстания. Рыцари алаш-орды бросились разыскивать Динмухаммета.
Мухан Айтпенов, у которого находился Жанайдар, прятал в своём доме большевика Новикова, бежавшего из тюрьмы.
Так по-разному вели себя казахи во время декабрьского восстания…
Но вернёмся к нашим вагонам.
На следующий день Курмангали привёл с собой Жанайдара. Радости нашей не было конца. Они принесли нам вдоволь хлеба с маслом. Наевшись, мы решили, что хлеб с маслом — божественная еда.
Русские товарищи с радостью приветствовали наших гостей, интересовались новостями. Но больше мы не встречались с Жанайдаром и Курмангалием, потому что наши вагоны загнали в глухой тупик. Здесь было совершенно безлюдно, только изредка проходили мимо железнодорожники. Тяжело пыхтя, маневрировал по путям чёрный паровоз, то туда, то сюда, то медленно, то быстро, будто вороной молодой жеребёнок тренировался перед байгой. Скоро паровоз подцепит вагоны и потащит их в дальний путь. Разные будут вагоны. В одних — тепло и уютно, на мягких сиденьях господа. В других — голодные измученные люди лежат на голых досках без куска хлеба с утра до ночи. В одних вагонах — рай, в других — ад, паровоз не печалится и не радуется, терпеливо тащит за собой вагоны радости и вагоны страдания. Эх, паровоз, паровоз, железная твоя душа!..
В нашем вагоне положение не меняется, по-прежнему то лёд, то сырость и холодный ветер в щели. Не жизнь, а ад кромешный, и тюрьма нам теперь кажется раем.
Сколько раз в детстве нас пугали картинками ада примерно в таком духе:
— Если скажешь «холодно», то тебя бросают в огненную раскалённую печь. Огонь в ней такой, что сжигает человека на расстоянии целого дня езды… А если ты скажешь: «Ой, сгораю!», то тебя бросят в бескрайнее ледяное море. И если ты опять скажешь «холодно», то вернут тебя в прежнюю раскалённую печь…
Наши вагоны хуже ада, потому что в них, вдобавок к жаре и к холоду, ещё темно и тесно. Уже трое наших заболели. Состояние Павлова с каждым днём ухудшается.
Попасть в омскую тюрьму теперь нам кажется пределом человеческих мечтаний. Чёрная беда всё злее и глубже вонзает в нас свои кровавые когти.
Две недели прошло, как мы прибыли в Омск, но никакого просвета не видно в нашей судьбе.
Разными путями, то от случайного прохожего, то от той же лавочницы нам иногда удаётся раздобыть свежие колчаковские газеты. В них рассказывается об одном и том же. Но заметно, что приостановилось триумфальное шествие колчаковщины. Ни одной строчки о наступлении колчаковцев на фронте не найдёшь. Между строк можно понять и то, что народ не сидит сложа руки. По всей Сибири: на Алтае, в окрестностях Иркутска, по долине Енисея — всюду, где властвовал Колчак, прокатилась волна восстаний.
А мы сидели взаперти и ломали голову над тем, как раздобыть хоть полено для печки. Как-то раз мимо нас медленно пропыхтел паровоз. Мы попросили часового, чтобы он спросил дров у машиниста. Паровоз остановился.
Конвоиры высадили по двое заключенных из каждого вагона и повели их к машинисту. Вернулись они с охапками дров и второй раз пошли к паровозу уже поживее, порасторопнее. Паровоз продолжал стоять, видно, машинист попался добрый.
Несколько раз сбегали наши товарищи за дровами.
— Нам удалось поговорить с машинистом, — сообщил Шафран, как только вернулся к нам. — Мы объяснили, кто мы такие, за что сидим, а он ругнул белогвардейцев и говорит: «Крепитесь, товарищи, скоро придёт конец этим собакам! Весь народ ненавидит их!»
Вот так понемногу узнавали мы новости то от случайного машиниста, то из газет, а иногда и часовой попадётся такой, что не прочь поделиться очередной новостью.
Ободряет нас то, что народ распознал колчаковскую власть. Ждём лучших дней, терпим мучения, надеемся, что хуже не будет. Вагоны по-прежнему стоят в глухом безлюдном тупике. Мы писали товарищам, где нас искать, но от них ни слуху ни духу. С каждым днём становилось всё труднее. Кончились вещи, которые разрешалось продать. Одежду не разрешали. Да и всё равно продать её некому. Неоткуда теперь пополнить наш скудный паёк. Изголодавшиеся товарищи совсем ослабели.
Вскоре не стало с нами Павлова. Умер он спокойно, недолго мучился и только в последний день стонал. Мы как могли ухаживали за ним. Доблестный мужественный человек ушёл от нас навеки. На душе стало ещё тяжелее.
Дней через шестнадцать с момента нашего прибытия в Омск зашёл в вагон в сопровождении десяти солдат молодой офицер — среднего роста с правильными чертами лица, светловолосый, в форме анненковца.
Достал бумагу, карандаш из изящной кожаной сумки, висящей на боку, и сказал:
— Я буду называть ваши фамилии, а вы откликайтесь.
Стоявшие поближе к нему старались заглянуть в бумагу, пока он проверял всех по списку.
— Сегодня вас отправляют. Все лишние вещи оставьте здесь! — приказал офицер.
— Куда отправляют?
— По приезде узнаете. А сейчас каждый пусть выложит свои вещи для проверки!
Офицер снова начал по одному вызывать, каждый из нас подходил и разворачивал свои вещи и постель. Он рассматривал и со словами «это лишнее» откладывал в сторону что поценнее. Отобрал несколько часов и обручальных колец. У меня забрал казахскую шубу, которая принадлежала Бакену, но носил её я. Офицер знаком подзывал солдата, кивал ему подбородком, и тот откладывал отобранное отдельно.
Посещение офицера значительно нас «облегчило». На мне осталось две рубашки и семинарская тужурка. Поверх был поношенный казахский бешмет на истёртой хорьковой подкладке. Хорошо, что офицер не стянул с меня штаны из бараньей шкуры, сапоги и английскую вязаную шапку.
Забрав все вещи, офицер ушёл.
Мы начали гадать, в какую сторону отправят? Не то Шафран, не то Трофимов краем глаза успели прочесть в руках офицера предписание направить нас в распоряжение штаба какого-то степного корпуса.
— Что за степной корпус? Где он находится? К кому повезут — к Анненкову? Или в штаб атамана Семёнова? К какому-нибудь другому генералу?
Все чувствовали, что дело принимает весьма серьёзный оборот. Передадут в штаб, а там военно-полевой суд и расстрел. Других предположений нет.
Наступил вечер. Я выглянул через широкую щель посмотреть, что делается на станции. Сегодня облачно и день не очень холодный. Направо, на путях, что-то делают двое рабочих. Кроме них, никого. Как всегда слышится вокзальный гомон, пыхтение паровозов. Переговариваются сцепщики, кто-то спорит. Доносится лязг буферов. В безветрии медленно падают крупные снежинки.
Зажглись электрические лампочки. Стали видны то там, то здесь красные и зелёные фонари. Путейцы звонко пересвистываются, сигналят друг другу огнями. С грохотом пронёсся мимо нас поезд в сторону Сибири. Потом, сотрясая землю, с грохотом прошёл мимо нас ещё один состав и тоже в сторону Сибири.
Я долго и пристально наблюдал шумную вокзальную жизнь, совершенно не похожую на тёмные и суровые наши дни. Мне показалось, что жизнь по-настоящему я оценил только сегодня…
Подбрасывая полешки в печку, мы засиделись до глубокой ночи. Тяжело болен Дризге, тает с каждым часом. Смерть Павлова, состояние Дризге, неизвестность — всё это действует угнетающе.
Одни лёжа, другие сидя безмолвно наблюдают за угасающим пламенем печки. Стены вагона плачут. С улицы доносится завывание урагана.
В полночь послышались шаги. Они приблизились к нашему вагону. Часовой о чём-то спросил, и шаги удалились. Мы ко всему прислушиваемся.
Несколько минут спустя подогнали к нашим вагонам паровоз, прицепили и потянули на другое место. Все проснулись, вслушиваются. Вагон отцепили. Потом снова прицепили, перетаскивали несколько раз и наконец после долгого маневрирования мы оказались в составе какого-то поезда.
Мчится поезд, но мне не спится, я гляжу через щели во мглу.
Всё окутано непроглядной ночной тьмой. Ураган со свистом слизывает снег с полей, кружит его и с силой обрушивает на вагоны.
Стучат колёса.
На рассвете на одной из остановок вывели всех на прогулку. Мы увидели, как из второго вагона вели под руки Хафиза, с одной стороны Баймагамбет, с другой — русский товарищ.
— Что случилось? Заболел? — бросились мы к ним.
— Тяжело ему было, всю ночь метался в горячке. Сейчас немного поправился, но не может ещё прийти в себя, — еле слышно проговорил Баймагамбет.
Когда загоняли нас обратно, в наш вагон незаметно пробрался товарищ из второго вагона Панкратов и рассказал:
— Ночью, как только мы выехали из Омска, произошёл у нас необыкновенный случай. Все сидели молча, как всегда. Никто не обращал внимания на то, что Хафиз, скорчившись, отвернулся к стенке. Вдруг он приподнял голову и попросил у Баймагамбета перочинный нож. Тот не дал, сказав, что далеко спрятан, неохота доставать. Хафиз, ни слова не говоря, лёг и опять отвернулся к стенке. Спустя некоторое время послышались из его угла стоны и бормотанье по-казахски. Баймагамбет рванулся к нему, приподнял и закричал: «Скорей сюда, он хочет убить себя!» Все вскочили, окружили Хафиза. Он хотел вскрыть себе вену гвоздём, но перерезал только мышцы на локте. Из раны текла кровь. Мы перевязали рану, успокоили его, приободрили, поругали за малодушие. Он лежал и плакал, потом как будто успокоился, и мы разошлись по местам. Вдруг он в бешенстве подскочил к двери и начал бить в неё ногами, страшно кричать. С трудом мы оттолкнули его, но он отчаянно вырывался, всё угрожал кому-то, никого не хотел слушать, пока не потерял сознание. Долго метался в бреду и умолял: «Братья! Дайте умереть самому, а не от рук этих палачей! Я сломаю дверь! Кончилось моё терпение». Во время остановки он снова бросился к двери, с остервенением начал ругать караульных. Снаружи послышался голос часового. Открылась дверь, и появился офицер с конвоирами и заорал: «В чём дело?» Хафиз не унимался. Бранил офицера, Колчака и колчаковскую власть. Офицер побелел от бешенства и выхватил саблю. Мы начали успокаивать офицера, мол, Хафиз больной, простите его, он в бреду. Но Хафиз не отставал от офицера и начал его умолять: «Если ты человек, не пожалей пули, застрели меня»…
Офицер ушёл, а Хафиза мы продолжали держать, он только на рассвете успокоился. Вот такие-то дела, друзья, — закончил свой рассказ Панкратов.
— А какие в вашем вагоне разговоры насчёт нашей дальнейшей судьбы? — спросил кто-то.
— К атаману Семёнову повезут или к атаману Анненкову, один конец. Наша песня спета… — Панкратов замолчал.
— К сожалению, так же и мы думаем, — с грустью признался кто-то.
— Да-а, не вытерпел бедняга Хафиз!..
А поезд мчится с грохотом через бескрайнюю белоснежную равнину, увозя нас на восток, в глубь Сибири. Метель не успокаивается. Из глубокого снега торчат берёзы, раскачиваются под ветром их верхушки, будто кланяются нам.
Положение в вагоне стало ещё хуже, чем было в Омске. Хлеба стали выдавать по четверти фунта на каждого, да и воды не всегда вдоволь. Дрова мы выпрашиваем у машинистов встречных паровозов на остановках. Но чаще нам дают не дрова, а мелкий каменный уголь. Мелкой золой мы засыпаем пол, чтобы впитывалась вода. От тепла, кажется, и есть меньше хочется, будто огнём питаемся. Но скоро от жары одолевает жажда, приходится на остановках просить воды у конвоиров. А они не всегда выполняют нашу просьбу. Лица у всех чёрные от угольной пыли, глаза впали, не люди — а кожа да кости. Утром, когда выводят на оправку, мы торопливо умываемся снегом, лица от такого умывания становятся полосато-грязными.
Нары все пошли на топку. Остались только те доски, на которых лежат больные. А число их с каждым днём увеличивается… Особенно плохо чувствует себя Дризге. Голод мучил всех, но прежде всего мы старались хоть чуть-чуть накормить больных…
Время за полночь… У раскалённой докрасна печки остались сидеть четверо — Шафран, Катченко, Ананченко и Котов. Я подсел к ним.
— Если не умрём здесь, там всё равно расстреляют, — произнёс Шафран.
— Если бы они хотели судить нас, то оставили бы в омской тюрьме. Зачем везти в другое место? Ясно — прикончить!
— Надо бежать. Иного выхода нет. Тогда хоть кто-нибудь из нас останется жить, — продолжал Шафран. — Надо на ходу выпрыгивать из вагона.
Товарищи поддержали, а я промолчал.
— Но вагоны-то закрыты и инструментов нет, чтобы открыть, — заговорил Катченко. — Как прыгать? Голыми руками дверь не выломаешь. А часовые и на ходу следят. Если заметят одного, все погибнем.
— А если расширить дыру, в которую выходит печная труба? — сказал Котов.
Каждый предлагал свой план. Неожиданно Шафран встал.
— Проще выскочить в окно, только нужно открыть ставень, — уверенно проговорил он и подошёл к окну.
Недолго повозившись, он открыл ставень и обернулся к нам. Мы застыли на местах, глядя на открывшийся ставень и на самого Шафрана — что он будет делать? Шафран осторожно высунул голову в окно посмотреть на вагон караульных. Раздался выстрел. Шафран моментально отдернул голову и поспешно закрыл ставень.
— Сукины сыны, следят. Целился прямо в голову, сволочь! — выругался он. — Даже ночью следят.
Прошла ночь. На одной из остановок удалось достать немного хлеба и воды, заморить «червячка».
День прошёл как обычно. Вечерело. Все сидят около печки.
Вдруг Нестор Монин поднялся на нарах и закричал:
— Товарищи! Колчак сбежал! Только что проехал генерал Гайда!
Все оглянулись на него с изумлением. Куда сбежал Колчак? Где Гайда?
— Что ты там мелешь чепуху?
Имя Гайды, чехословацкого генерала, мы знали по газетам. Он командовал фронтом против армии Советов.
Мы уложили Монина на нары, поняли, что он тяжело заболел. Но Монин вскоре опять вскочил, закричал:
— Да здравствует Советская Социалистическая Федеративная республика!
…В вагоне душно. Руки, ноги словно скованы железом. От чёрной немой беды, охватившей всё наше существо, не хочется шевелиться. Всё кажется кошмарным сном… На полустанках наши вагоны отцепляют, прицепляют к другому поезду и снова тащат.
Во втором вагоне дела не лучше наших. Там умирает Хафиз, появились другие больные.
Навстречу нам стали часто попадаться поезда с новобранцами из крестьян. Плохо одетые, они кричат и галдят, будто пьяные. Доносятся пение, ругань, иногда слышатся слезливые причитания. Там, в вагонах, тоже неволя. Нас везут на восток — к смерти, их на запад — тоже к смерти. Чёрный её приговор обжалованию не подлежит!..
Прибыли в Ново-Николаевск[66]. Вагоны наши отцепили и снова загнали в глухой тупик. Вывели на прогулку. Мы кое-как умылись снегом, от въевшегося угля лица стали полосато-чёрными, только глаза поблескивают и белеют зубы.
К вечеру увели шестерых за дровами. Мы попросили часовых оставить дверь открытой. Кто ещё держался на ногах, столпились возле неё. Глазеем на прохожих.
Вскоре появился офицер — какой-то начальник наших конвоиров, с ним ещё несколько военных, одетых с иголочки, с шиком — в начищенных сапогах со звенящими шпорами, на рукавах нашивки золотой тесьмой, вооружены шашками и револьверами. У одного из них — блондина высокого роста — на рукавах и фуражке нашивки с человеческим черепом.
— Есть среди вас оренбургские? — спросил один из пришельцев.
— Нет, мы все акмолинские, — последовал ответ.
— Кажется, совдеповцы? — спросил пухлощёкий мальчишка-прапорщик.
— Да.
— Ишь, свободы захотели, сволочи! — ехидно заметил мальчишка.
Мы молчали. Офицеры вскоре ушли.
Из Ново-Николаевска нас повезли в Барнаул. Становилось ясным, везут нас в Семипалатинск к атаману Анненкову, в тот самый «штаб степного корпуса».
Поезд теперь шёл медленно, с остановками. На разъездах подолгу ждали встречных поездов. Обессилев, мы уже не могли говорить. В вагонах воцарилось гробовое молчание.
Скончался товарищ Дризге. Он, как и Павлов, терпеливо и молча переносил страдания, умер спокойно. У Павлова осталась жена и четверо или пятеро детей. Он был в совдепе комиссаром финансов, стойкий, выдержанный, широко образованный человек. О Дризге мы знали мало. В Акмолинск он приехал из Омска и был у нас председателем ревтрибунала. Это был смелый, непоколебимый в убеждениях человек.
Мы сообщили часовым о смерти товарища. Конвой открыл двери. Приказали вынести труп. Оказалось, что к нашим вагонам был прицеплен ещё один порожний вагон, специально предназначенный для покойников. Бывалые колчаковские убийцы оказались предусмотрительными. Когда выносили тело товарища Дризге, мы сдавленными от гнева и скорби голосами медленно пели «Замучен тяжёлой неволей…»
За Дризге последовал Монин. Он болел тяжело и мучительно боролся со смертью. Ярость тугим узлом стягивалась в нашей груди. Покойного отнесли в вагон, где нашёл своё место Дризге. Когда выносили труп, Яков Монин — брат умершего, не выдержал, ухватился за покойного и начал всхлипывать как ребёнок. Я первым на него напустился:
— Сейчас не время для слёз! Встань! Он не только твой брат!
Яков понемногу успокоился.
Монин родился в Акмолинске, был солдатом, после свержения царя одним из первых поднял знамя Советов в Акмолинске и стал красным командиром. Он добросовестно работал вместе с Кривогузом. Был грамотным, смелым, боевым членом президиума нашего совдепа, комиссаром по делам контрибуций. В Акмолинске у него остались старики — отец с матерью — и молодая жена…
Проехали Барнаул. Купили там около фунта масла и хлеба, подкрепились. Но голодным и измождённым поможет ли такая пища? Лучший кусок мы отдавали больным. Свежую воду, которую доставали с перебоями, мы, несмотря на сильную жажду, тоже берегли для больных.
В нашем вагоне особенно тяжело болели матрос Авдеев и товарищ Мелокумов. В другом вагоне скончались двое — Мартынов и Пьянковский, оба акмолинские, Мартынов — рабочий Спасского завода, Пьянковский — горожанин, кузнец, поляк по национальности. Оба — члены совдепа. Пьянковский был комиссаром труда. У обоих в Акмолинске остались жёны и дети. Перед смертью Пьянковский пел «Марсельезу». Поляк с лирической романтической душой, даже умирая, пел…
Когда проезжали Барнаулский уезд, наше положение заметно улучшилось, только по-прежнему омрачала настроение смерть товарищей.
«Батыры» атамана нарочно хотели заморить нас голодом, это было понятно по тому покойницкому вагону, который нам добавили. Не говоря о других продуктах, ни даже хлеба для нас не запасли. Вдобавок на многих станциях совсем не оказывалось никакой еды. Изредка можно было увидеть крестьянку с буханкой хлеба, а других продуктов совсем не было. Вся беда в том, что, во-первых, продуктов недостаточно у самих крестьян, а во-вторых, они ничего не хотели продавать на колчаковские деньги. Да к тому же местное население вообще страшилось колчаковцев.
На одном из полустанков наш состав задержался долго. Верстах в пяти от железной дороги виднелся посёлок. Четыре конвоира где-то достали пару лошадей, запряжённых в сани, взяли с собой по одному арестанту из каждого вагона и поехали в посёлок… Вернулись с хлебом. Большую часть забрали себе, остальное разделили на два вагона.
Как было дело? Ворвавшись в посёлок, атаманцы потребовали хлеба. «Сами сидим голодными», — ответили крестьяне. Солдаты побывали в каждом доме, ни у кого хлеба не оказалось. Улучив момент, один из наших товарищей потихоньку шепнул крестьянину, для кого хлеб. Крестьянин с досадой заметил: «Почему ты об этом давеча не сказал, мы ведь не знали вас!» Положение сразу изменилось, крестьяне моментально натащили хлеба. Они усердно собирали всё, что можно было, до последней крошки, пока солдаты атамана не сказали: «Хватит, некогда, поезд ждёт».
На станциях Барнаулского уезда нашим товарищам, которые ходили за хлебом и табаком, иногда удавалось захватить газету на русском языке — «Алтайский луч». Её материалы отличались от омских газет, держалась она более или менее против Колчака, видимо, её издавали эсеры. Из этой газеты мы узнали немало новостей.
«…Президент Америки Вильсон для сохранения спокойствия в Европе созывает конференцию на Принцевых островах. На этой конференции будет обсуждаться вопрос о водворении мира в России. На конференцию приглашаются от России вместе с другими также представители большевистского правительства».
Газета сообщает, что Колчак якобы ответил: «Если будут приглашены представители большевиков, мы отказываемся от участия в конференции».
В газете писалось о том, что в России эсеры и меньшевики, договорившись с большевиками, намерены объединиться и выступить против Колчака. По этому поводу руководитель эсеров Чернов выпустил воззвание: восстать всей Россией против Колчака! После объединения с эсерами и меньшевиками большевики согласились созвать учредительное собрание.
Это сообщение газеты приободрило наших товарищей, особенно левого эсера Трофимова.
— Ничего, Сейфуллин, теперь будет хорошо! Теперь будет хорошо! — несколько раз обрадовано сказал он.
По сведениям газеты, все рабочие железной дороги Сибири, все крестьяне и кооперативные объединения настроены против Колчака.
В достоверности этих сведений мы не раз убеждались сами.
— Теперь долго не протянешь, гад! — всё чаще слышалось в нашем вагоне.
— Сообщалось, что в Алтайской губернии крестьяне подняли бунт против Колчака, но неудачно. Были силой подавлены. Руководители восставших скрылись в Алтайских горах.
В барнаулском губернском правлении кооперации колчаковцы произвели обыск и посадили в тюрьму руководителей правления. Колчак не раз запрещал алтайскую газету, не раз накладывал штрафы и привлекал к ответственности редактора.
Но запрещённая газета продолжала выходить под другим заголовком. Одно время её называли «Зарёй Алтая». Потом переименовали в «Новую зарю Алтая» и, наконец, она стала «Алтайским лучом». Все эти данные сообщала сама же газета.
Но когда мы стали приближаться к Семипалатинску, наше положение ухудшилось. Опять без хлеба, опять вода не каждый день.
Когда нас выводили, мы набирали снег в мешок, в котором держали каменный уголь. Снег таял у печки, и мы пили эту грязную жижу. Но даже и снега конвойные солдаты не давали набрать побольше… Несколько дней подряд бушевал буран. Поезд подолгу стоял, как будто машинисты нарочно медлили, старались оттянуть час нашей смерти.
Авдеев плох. Он весь дрожит, едва встаёт на ноги. Как-то раз он хотел подойти к двери, но его схватила судорога, и матрос беспомощно остановился. Он раскачивался из стороны в сторону, хотя поезд стоял. Страшно было глядеть на него. Впрочем, любой из нас имел вид не лучше. Угольная пыль впиталась в поры, на лице видны только одни глаза. Пыль в ноздрях, в ушах, во рту.
Все ждут, чтобы привезли скорее, хоть куда. Но поезд не торопится. Разбушевавшийся буран не даёт ходу. Мы изнемогаем, ждём. Самым выносливым среди нас оказался товарищ Катченко. По всем нуждам — за табаком, дровами, за водой и хлебом ходил всегда он, словом, Катченко был нашим старостой. Мужественный украинец, он с достоинством представлял свою нацию.
На одной из остановок стонущий Авдеев попросил:
— Катченко, достань стакан молока… Если достанешь, я не умру, жизнью тебя прошу!..
У Катченко на глаза навернулись слёзы. Вместе с конвоиром он отправился на станцию и спустя полчаса появился со стаканом молока. Быстро вскипятили его на печке и подали Авдееву.
Мы все верили, что это молоко помогло Авдееву остаться живым. Не отходила от матроса товарищ Кондратьева, единственная женщина среди нас. Днём и ночью она ухаживала за больным.
Долго мы добирались от Барнаула до Семипалатинска. Иссохшим, бледным, окончательно «дошедшим», нам перестали выдавать воду. Не разрешали снега вдоволь набирать. Иногда раз, иногда два раза в день выводили на прогулку, во время которой второпях мы хватали куски льда и снега. Талую воду в первую очередь отдавали больным, а остаток, иногда по стакану, даже по полстакана делили между здоровыми. Человек терпит голод дольше, чем жажду. Только сейчас, в этом вагоне, я узнал, что вода — самое дорогое на свете. «Эх! Где же вы, журчащие горные ключи и ручьи, через которые я не раз шагал равнодушно?»— невольно думалось мне.
Прибыли в Семипалатинск на рассвете. Наши вагоны отцепили на товарной станции. Мы достали воды, напились, облегчённо вздохнули. В двух верстах от нас виден город. Солнце взошло, нас вывели из вагона и не торопили, как обычно, а дали возможность умыться снегом.
Куда ни глянь, всюду толстый слой пушистого снега. Семипалатинск напоминает большой многолюдный посёлок. День тёплый. На небе ни облачка. Чистый белый снег в лучах солнца переливается, играет. На товарной станции несколько казахов грузят на сани бараньи туши.
Начальник конвоя с двумя солдатами отправился в город. Оставшиеся конвоиры достали нам немного хлеба: Что ожидает нас в этом городе, неизвестно, но мы на всё согласны, лишь бы избавиться от вагонов мученья.
Весь день мы с надеждой наблюдали за станцией и ждали новостей. Вечером к нам в вагон вошёл офицер.
— Ну, поедем обратно. Сегодня вечером отправляемся, — сообщил он.
— Почему обратно?! Куда?!
Нашему удивлению, злости, возмущению не было конца.
— Приказано везти обратно. Больше ничего неизвестно, — ответил офицер.
И снова закрылись двери вагона. Зачем привезли сюда? Почему возвращают обратно? Куда ещё повезут?
— Очевидно, в самом Семипалатинске положение плохое. Поэтому нас и не принимают. Теперь до самой смерти будут возить нас в этих вагонах, — рассуждали мы. — Они нарочно везли нас в Семипалатинск, чтобы заморить голодом по пути. А теперь, раз мы выдержали, повезут обратно, в глухую тюрьму Сибири.
Никто ничего не знал. Ночью выехали из Семипалатинска.
И опять долгие нудные остановки, вялый медленный перестук колёс. Разыгрался буран, и поезд совсем остановился. Дорогу занесло снегом. Людей не слышно. Оказалось, что нас прицепили к товарному составу.
Двигаемся со скоростью лошадиного шага. Подолгу стоим. Проехали всего двадцать пять вёрст за день. Буран бушевал подряд три дня. Три дня мы не видели хлеба, а вода появлялась изредка…
Когда буран прекратился, поезд задержали заносы. Вот уже четвёртый день нет хлеба, нет и воды. Голодные арестанты сидели взъерошенные, словно голодные львы. Огня в глазах стало меньше, зато ярости — больше.
— Нет уж, чем умирать по одному, пусть лучше перестреляют всех сразу! Надо стучать в дверь, просить хлеба и воды! — предложил кто-то.
— Правильно! — подхватили разом. На ближайшей остановке начали колотить ногами в дверь.
Конвойный с остервенением отозвался:
— Какого чёрта надо?
Мы потребовали хлеба и воды.
— Нет! — отрезал конвоир.
— Выпусти нас хоть за снегом!
Конвоир выругался. Мы снова стали бить ногами в дверь.
— Эй! Не стучите, начну стрелять! — предупредил конвойный.
— Стреляй! — закричали мы разом. — Или открой дверь и дай нам набрать снегу!
Пришёл начальник конвоя, открыл дверь, разрешил набрать снега. Мы наполнили мешок и ведро. Нетерпеливый конвойный начал торопить нас. Товарищ Афанасьев сказал:
— Подождите, наберём и зайдём.
Солдат закричал на него. Разозлённый Афанасьев не двинулся с места. Конвоир начал вызывать других солдат, сидящих в вагоне:
— Выходи! Они хотят бунтовать! — Повернувшись к нам, он крикнул — Перестреляю всех! — и щелкнул затвором.
Афанасьев впился в него глазами.
— На, стреляй! — яростно крикнул он и стал перед солдатом. Тот не осмелился. Вышел начальник конвоя и уладил скандал.
Поезд тронулся, но вскоре опять остановился, и на этот раз конвоир сам открыл дверь и велел набрать снегу. Поезд простоял долго. Мимо нас несколько раз проходил паровоз. Машинист пристально разглядывал нас в открытые двери. Один из наших товарищей крикнул:
— Мы арестанты, большевики!.. Голодаем! Окажите помощь!..
Паровоз ушёл и остановился в голове состава. Через некоторое время с него сошёл человек в грязной чёрной тужурке и направился к нам. Подойдя к начальнику конвоя, он поговорил с ним и передал ему узелок.
Начальник конвоя принёс узелок нам, в нём оказался хлеб.
— Вон тот человек передал, возьмите и разделите между собой! — сказал начальник, как будто мы и без него не знали, что делать.
Нашу радость невозможно было передать словами.
Мы радовались не столько хлебу, сколько тому, что вызвали у постороннего человека внимание к себе. Значит, он сочувствует нам, а не ненавидит нас, как все колчаковцы.
Заперли дверь, но скоро опять отперли, и конвоир сказал:
— Получайте хлеб!
Оказывается, тот же самый машинист пришёл снова, держа под мышкой две буханки чёрного хлеба.
Высунув голову в двери, я долго глядел на него. Он два-три раза приветливо кивнул. Глаза его сочувственно блестели.
Назавтра прибыли в Барнаул.
Добившись разрешения начальника и собрав подходящую одежонку, Катченко отправился с конвоиром на вокзал. Вернулся с добычей — принёс хлеба, колбасы, масла, табаку. Курильщики ринулись к табаку прежде, чем к еде. Я не раз удивлялся тому, что голодные измождённые люди дрожащими руками хватались не за масло и хлеб, а за папиросы, торопливо прикуривали, и после первой жадной затяжки на лбах у них выступали крупные капли пота. Они вдыхали весь дым в себя и, кажется, съедали его, не выпуская ничего обратно.
…По дороге от Барнаула до Ново-Николаевска умерли ещё два товарища. Один из них — техник по мельницам Юрашевич (зять Кременского).
Мы не знали, куда теперь нас повезут из Ново-Николаевска. Но опасения рассеялись, когда мы поняли, что везут в Омск.
Опять загнали нас в один из глухих тупиков омского вокзала. Простояли там двое суток. На третий день товарищи, ходившие на вокзал за водой, рассказали:
— Какой-то хорошо одетый солидный гражданин встретил нас на вокзале, шёл за нами до самого вагона. А потом повернул обратно.
— Наверно, простой обыватель, — заключили мы, — мало ли желающих посмотреть на арестантов.
— Нет, не может быть! Взгляд у него проницательный, он смотрел на нас по-особенному.
В полдень Катченко ещё раз сходил за водой и, возвратившись, шёпотом сообщил:
— Тот человек опять здесь! Вон там, за вагоном, посмотрите-ка!
Мы прильнули к щелям. Действительно, плотный человек выше среднего роста, блондин, прохаживался неподалёку то взад, то вперёд как посторонний.
На следующий день возле наших вагонов появилась женщина с небольшим узлом в руках, простенько одетая. Двери вагона были открыты. Когда часовой стал запирать дверь на засов, нам под ноги неожиданно упал узел. Мы увидели, что женщина почти бегом удаляется от нас. Караульный солдат стоял и обалдело смотрел ей вслед. Мы быстро спрятали узелок. В нём оказались хлеб, колбаса и папиросы.
Тот, кто не бывал в таком же отчаянном положении, как наши, не поймёт, что значила для нас даже самая маленькая помощь и поддержка!
На третий день мы наконец расстались с вагонами.
За свободу рабочего люда.
Мы окрасили кровью поля.
От орудий страшного гуда,
Содрогаясь, стонала земля.
Нас к земле беспощадно гнули,
Мы стремились упрямо ввысь.
От клинка, от полета пули
Целиком зависела жизнь.
Наши легкие дымом фабрик
Прокоптились уже давно.
От цепей вековечных рабьих
Сбита кожа у рук и ног.
Все познав — и нужду и беды,—
Мы дождались своей весны.
И не раз холод смерти изведав,
В жизнь мы дьявольски влюблены!
Те, кто злую мечту лелеял
Запугать нас, — в земле лежат.
…Кто ещё угрожать нам смеет?
Каждый в нашей стране — солдат[67].
Стоит конвой. Поблескивают сабли и штыки винтовок. Один пеший конвой, другой, только что прибывший из города, конный. Нас вывели из вагонов и выстроили в ряд. Начальник нового конвоя — такой же молодой офицер, как и начальник старого. Окантованные позументом погоны блестят на плечах. Серебром выложены ножны сабель с темляками на рукоятках. Шпоры позванивают при малейшем движении. Офицерики молодые. Они как борзые щенки в серебряных ошейниках. Мы уже хорошо изучили их. Это своевольные шалопаи и бездельники, которых некому одернуть — ни отцу, ни матери. Грязная ругань, бессмысленный дурацкий смех, рыкающие звериные голоса. Не раз они самодовольно баловались своими сабельками и плетьми. Не раз в пьяном виде угрожали нам оружием, орали, что расстреляют, и поливали нас грязной руганью. Не раз мучили, требуя на коленях молиться за царя. Меру человечности их наши товарищи узнали сполна…
Те, кто мог идти, выстроились в два ряда. Офицеры стоят рядом, переговариваются, поглядывают на нас.
— Два товарища из второго вагона не могут подняться, — послышалось из наших рядов. — Разрешите вынести их на руках?
— Выходи, кто покрепче!
Я и товарищ Панкратов вошли в вагон. На грязном полу в угольной пыли лежали двое. Один — товарищ Пьянковский[68], который был схвачен в Акмолинске по прибытии из Туркестана, другой — адвокат-максималист Смокотин. Оба молча смотрят на нас не в силах выговорить ни слова. Глаза их как замёрзшие льдинки… У Пьянковского хватило сил надеть только один сапог, второй лежал рядом. Пристально смотрел он на меня остановившимися глазами.
— Ты не можешь надеть сапог? — спросил я.
Тихо застонав, он кивнул головой, попытался сесть и не смог, только взглядом показал в сторону сапога. Мы с Панкратовым вдвоём натянули сапог на распухшую ногу, подняли товарища и понесли к саням конвоиров.
Глядя, как мы выносили из вагона полуживых товарищей, начальник нового конвоя с усмешкой заметил:
— Оказывается, по пути у вас не было убытка? Начальник старого конвоя на шутку ответил шуткой:
— Убытка не было… Стойкие, собаки. Только шестеро умерло.
День был совсем тёплый, приближалась весна! Я смотрел во все глаза, как будто впервые увидел окружающий меня солнечный светлый мир. При свете дня мои товарищи выглядят ужасно: высохли, побледнели, глаза ввалились. Лица и одежду покрывает слой чёрной пыли. Они похожи на выходцев с того света. И я себе кажусь каким-то потусторонним. Девять месяцев мы пробыли в клетке, в темноте, в голоде и холоде. Всего девять месяцев!.. Но невзгод, которых нам привелось хлебнуть, хватит и на девять лет! За девять месяцев мы потеряли всякую надежду увидеть мир и стряхнуть с себя угольную пыль. Все, кроме опоясанных ремнями с саблями на боку конвойных, кажется нам сказкой…
Нас погнали… Тех, кто валился с ног, усадили в сани.
С юго-запада тихо веял свежий ветерок. Снег возле железной дороги и перед домами начал набухать и таять. Как будто лик солнца далеко в небе потеплел и, обдавая наши сердца своим тёплым дыханием, предвещает лето. Чувствуется, что подходит время таяния снегов. Щурясь на солнце, подставляю лицо мягкому лёгкому ветру. Смотрю, а сердце бьётся всё сильнее… Лев, притихший было в душе, зашевелился, предчувствуя свободу. Смотрю на товарищей, и кажется, что на их лицах, покрытых угольной грязью, появляется румянец. Все расправляют грудь, ненасытно, жадно глотают воздух. Наши изнурённые тела ожили, в запавших омертвевших глазах засветилась надежда. Все верят, что там, куда нас ведут, наверное, будет не хуже, чем в вагонах смерти. Мы неотрывно смотрим на беззаботно идущих по улицам людей, мы соскучились по человеческому облику. Сердцу сладко. В сердце оживают давно похороненные мысли и желания.
Конный конвой гонит нас, обнажив сабли. Мимо проходят и проезжают обыватели, с удивлением таращат глаза.
Вороной конь ближнего ко мне конвойного шагает, встряхивая гривой. Бока вороного лоснятся, как чёрный бархат. Я наслаждаюсь тёплым днём, надеюсь на свободу, восхищаясь игривым вороным. Конвоир, увидев, что я любуюсь конём, усмехнулся: «Посидеть хочешь на лошади?..»
Нас загнали в лагерь, расположенный неподалёку от железной дороги. У вахты к нам вышел, бренча саблей, плотный рыжеволосый молодой офицер, видимо, начальник лагеря, с четырьмя солдатами. Он принял нас и отпустил конвой.
В лагере, огороженном деревянным забором наподобие загона для скота, стоят сбитые из трухлявых досок десять длинных бараков. У закрытых ворот снаружи и изнутри стоят часовые. Лагерь похож на самостоятельное государство. Все десять бараков набиты арестованными. Двери бараков не запираются. Арестованные свободно ходят от барака к бараку.
Когда нас пригнали, весь лагерь вышел встречать.
Полный молодой офицер, который принял нас у конвоя, приказал своим помощникам разместить нас в пустых бараках.
Лагерь охраняли чехословаки.
Пока мы шли к своим баракам, всё больше и больше заключённых выходило посмотреть на нас. Многие из них по виду мало чем отличались от нас, такие же измождённые, обносившиеся. Все сочувствуют нам и стараются показать своё участие. Когда мы признались, что голодны, заключённые разбежались по своим баракам и принесли хлеба. Усадили нас группами, принесли кипяток, угощают чаем. Впервые за долгие месяцы мы по-человечески умылись.
Заключённых в лагере полторы тысячи. Они согнаны сюда с разных сторон. Есть и русские, и татары, и немцы, и мадьяры (венгры), и корейцы. Они, как муравьи, копошатся в зоне лагеря, снуют туда-сюда. Внутри бараков грязные нары, темнота, вонь, мрак. Заключённые измождены, многие в лохмотьях. Каждый день кто-нибудь умирает. Но мы после вагонов чувствовали себя так, словно прибыли к себе, в свой аул. Наелись, приободрились, настроение у всех поднялось.
Венгр, которого здесь звали Хорват, среднего роста, круглолицый, чернявый, сразу пристал к нам, казахам, принёс нам кое-что из съестного, долго беседовал с нами. По-русски он говорил не очень хорошо— спотыкался, но понимал всё. Хорват рассказал, что был в конном отряде красных, участвовал в бою на одной из станций под Петропавловском. Там было истреблено несколько тысяч чехословаков, которые шли на Омск. Пока чехи не подавили малочисленный красный отряд своей численностью, он не отдавал станцию. Вот в этом сражении и участвовал Хорват. С Хорватом вместе сражались и казахские жигиты, которые вступили в красный отряд в Омске. Этот отряд мужественно бился до последнего патрона.
— Ничего, товарищи! Ничего страшного. Победа наша. Мы их — вот так! — страстно проговорил Хорват и, схватив себя за горло, показал, как мы их уничтожим.
— Весь мир навалился на красных, — сказал я. — Конца-края не видать издевательствам.
Подошедший к Хорвату русоволосый парень, тоже венгр, посмотрел на меня.
— Не унывай, товарищ, красные придут. За царей мы воевали пять лет, а за пролетариат, если надо, будем воевать и пятнадцать лет… Во всём мире будет только наша власть.
В лагере мы встретились с Басовым, одним из руководителей атбасарского совдепа. Так как атбасарский совдеп был не очень активен, то белые засадили в лагерь только четверых, а остальных освободили. Большевиков в Атбасаре было немного…
Лагерники, оказывается, получали газеты. Мы жадно на них накинулись, хотя газеты колчаковские. Сообщалось, что в местах, занятых Колчаком, появились партизаны, что красные войска из России наступают и продвигаются вперёд. С явной неохотой, но всё-таки в газетах сообщалось о том, что оставлен такой-то город, такой-то населённый пункт. Прежде всего нас порадовало сообщение о росте партизанского движения, ведь партизаны действовали где-то неподалёку от нас.
Вскоре, присмотревшись, мы поняли, что в лагере половина заключенных больна. Ежедневно умирало по пять-десять человек. Многие почти раздеты. Зимние холода и голод довели их до крайнего истощения. Незадолго перед нашим прибытием заключённым начали давать более сносную еду. Но многие, подолгу голодавшие, уже не могли поправиться. В лагере началась эпидемия тифа. Около сорока наших товарищей через два дня после прибытия в лагерь тоже заболели. Сказались голод, холод и пережитые страдания. Многие начали опухать. Умер один, умер другой…
Только шестеро или семеро из нашего этапа не свалились от болезней. Все заболевшие лежали в двух отдельных бараках. Ухаживали за ними сами заключённые. В одну дверь барака-лазарета каждый день вносили новых больных, а из другой ежедневно выносили покойников. Выздоравливали очень немногие. Если зайдёшь в барак, где живут здоровые, можно увидеть, что некоторые, собравшись, читают газеты, беседуют, другие играют в засаленные карты или же в самодельные шашки. Есть и певцы. Но мало кто способен веселиться. Заключённые напоминают оглушенную рыбу. Они едва волочат ноги, качаются, как в полусне. Многие не поднимаются с нар целый день. Внутри каждого барака двухэтажные нары, сбитые кое-как, наспех. Барак не проветривается, сплошная грязь и вонь. Каждый день кого-нибудь уносят в лазарет. Мы очень скоро поняли, что и здесь, в лагере, преддверие ада. Особенно плохо ночью. Если проснёшься, долго не можешь заснуть, только и слышишь тяжёлый бред заключённых. Многие стонут во сне. Иные просыпаются в жутком страхе, порываются куда-то бежать, ищут чего-то, что-то бормочут и выкрикивают спросонья, мечутся и дико озираются вокруг. Ночная жизнь в бараке, как чёрная яма, в которой копошатся и стонут погруженные во мрак и ужас какие-то безликие тени.
В бараке для больных и того хуже. Стоит сплошной стон. Больные мечутся в жару, в предсмертной агонии. Видно, как с каждым мгновением угасает их жизнь. Одни в бреду ужасаются, другие чему-то радуются, невнятно бормочут о самом заветном, раскрывают тайну своей души… Заключённые в роли сиделок помогают обессилевшим напиться, приподняться, ухаживают как могут. У сиделок брови нахмурены, и по их лицам вряд ли может больной надеяться на выздоровление.
Единственная отрада в том, что в бараках не запирают двери.
Потянулись дни. Один похож на другой. Читаем русские и казахские газеты… Радуемся успехам красных. Нам удалось связаться с некоторыми товарищами, находящимися на свободе в Омске. Они, выхлопотав разрешение, начали приходить в лагерь на свидание. Приносили передачи Мукан, Жанайдар и Курмангали.
Однажды возле «столовой», где мы набирали кипяток, я увидел Зикирию Мукеева. Поздоровались, разговорились.
— Как ты здесь оказался? — спросил я. — Давно в лагере?
Зикирия, оказывается, в лагерь попал раньше нас, и его держали в карцере. Ещё до нашего прибытия сюда Зикирия задумал бежать. Но часовые чехи поймали его. При допросе он прикинулся дурачком, но тем не менее беглеца запрятали в карцер и выпускали на прогулку очень редко.
Получив возможность видеться с вольными товарищами, мы услышали много новостей. Нас интересовало, что стало с казахами из отрядов красных и где большевики — члены совдепа. О судьбе немногочисленных революционеров-казахов из Петропавловска мы узнали в петропавловском лагере. Исхака Кобекова белые расстреляли в день переворота. Карима Сутюшева мусульманские баи Петропавловска забили до смерти. Гали Есмагамбетова тоже убили. Мукана Есмагамбетова, продержав три месяца в тюрьме, освободили. Остальные успели скрыться. Шаймердена Альжанова и Кольбая, освобождённых из тюрьмы в дни восстания, поймали алаш-ордынцы и передали в руки колчаковцев. Кольбая убили в тюрьме, а через некоторое время был расстрелян и Шаймерден Альжанов.
Как сложились судьбы казахов, вступивших в Омске в отряд Красной гвардии? Многие из них воевали в конном отряде. Командовали казахскими жигитами Мухаметкали Татимов, Шокеев, Жумабай Тольмебаев, Угар (Мукатай) Жанибеков, Зикирия Мукеев.
В начале июня 1918 года чехословаки из Петропавловска по железной дороге двинулись на Омск. В каждом вагоне по тридцать-сорок чехословацких солдат, вооружённых до зубов.
И винтовки, и пулемёты, и пушки, и маузеры, и бомбы, и сабли. Все прекрасно обучены военному делу. Красноармейцев, по тому времени, было довольно много, но все они были плохо обучены военному делу и вооружены чем попало. Мало было винтовок, и особенно плохо обстояло дело с патронами. Отдельные небольшие отряды красных, хотя и видели, что чехи сильны, но всячески мешали их продвижению, устраивали на дороге засады и всюду: в лесу, в степи, на железнодорожных станциях — смело бились с чехословаками.
Враг поливал пулями, как дождём. Красноармейцы из своих засад вынуждены были отвечать лишь редкими выстрелами.
Два дня и две ночи сражались возле Марьяновки. Несколько раз красные отбивали врага и сами переходили в контратаки. В конце концов и патроны кончились, и бойцов осталось совсем мало. Превосходящий вооружением и числом враг победил. Взяв Марьяновку, чехословаки устремились на Омск. На станции Куломзино, непосредственно перед Омском, навстречу им вышли последние отряды красных. Многие рабочие и служащие впервые в жизни взяли в руки оружие, чтобы защитить город. Среди защитников было около двадцати пяти казахов. На станции Куломзино снова произошло кровавое побоище. Снова человеческая кровь лилась, как вода. Не осталось места, где не пролилась бы кровь. Но в конце концов красные вынуждены были отойти, враг захватил Куломзино и вступил в Омск. Из двадцати пяти казахов, сражавшихся в Куломзине, двадцать были убиты в бою, остальные захвачены в плен и зверски казнены — им отрубали головы, кромсали саблями на куски. Из попавших в плен жигитов остались в живых Зикирия Мукеев и Угар (Мукатай) Жанибеков. После боя казахи подобрали убитых. Но их головы были так изуродованы, что трудно, а порой невозможно было опознать трупы. Одного из павших в бою казахов приняли за Мухаметкали Татимова и похоронили с почестями. На родину Мухаметкали написали письмо. В Омск приехал старший брат Мухаметкали, служивший на Иртыше матросом, приехали друзья и устроили поминки по-казахски. Так окончилась, как все думали, жизнь одного из героев, вышедших из среды омских трудящихся казахов и ставших под знамя Советов…
Но потом выяснилось, что судьба Мухаметкали Татимова этим не завершилась. И о ней стоит рассказать подробнее нынешнему поколению.
То, что пережили Мухаметкали Татимов и Абдолла Асылбеков в 1919 году на войне, похоже на сказку. Один действовал на Урале, другой на востоке — почти рядом с Японией. То, что совершил Сабыр Шарипов и что пережил, тоже удивительно. О них я ещё напишу отдельно, эти люди заслуживают большой поэмы. Здесь же кратко расскажу о том, как действовал Мухаметкали.
Оказывается, после боя с чехословаками Мухаметкали остался в живых и вместе с жигитом Телимбаевым и сорока товарищами из красного отряда, отступая, добрался до города Ишима, который был занят белыми. Отряд неожиданно напал на беляков, освободил сидящих в тюрьме красноармейцев и большевиков и ушёл дальше. С боями отряд продвигался на Екатеринбург. На станции Вагай Жумадиль Телимбаев был ранен, и его отправили в Вятку. В это время Мухаметкали вступил в отряд, который назывался «Омская дикая сотня». В этом отряде Мухаметкали воевал на Северном Урале
Во время празднования Октября он был на Кошувенском заводе. Сюда на празднование приезжали руководители из Москвы. Они собрали разрозненные красные отряды и организовали Первый путиловский кавалерийский полк. Мухаметкали командовал в этом полку взводом пулемётчиков.
Этот полк попал в окружение белых, но прорвал окружение и соединился с Красной Армией возле города Глазова. На этом участке полк воевал всю зиму. Вместе с ним на Северном Урале сражался с белыми так называемый «Полк красных орлов». По-казахски это не очень хорошо звучит, но по-русски — сильно. Об этих полках: о Первом путиловском стальном полке и о Полке красных орлов мы узнали в лагере из колчаковских газет.
В апреле 1919 года на Северный Урал приезжают руководители из центра. Сила Красной Армии увеличивается. Партия бросает клич: «Нас ждут стонущие под вражеским игом Сибирь и седой Урал»… Этот призыв поднимает боевой дух Красной Армии. Белых выбивают из Екатеринбурга. Мухаметкали — командир пулемётного взвода. К нему прибывает выздоровевший Телимбаев, и друзья продолжают биться с беляками всегда в первых рядах. После взятия Ишима и Ялуторовска Мухаметкали заболел тифом, и его отправили в Екатеринбург.
Уже после взятия Омска и бегства Колчака возле Барнаула Жумадиль попал в руки белых, и они зверски убили его.
Таковы были судьбы казахских революционеров из Омска. Угар (Мукатай), попавший в руки белых, бежал, снова был схвачен и снова бежал.
В великой борьбе, в исторических событиях того времени было немало подлинных героев, вышедших из нашего трудового класса. Об их героических делах я расскажу позже. Под знаменем революции через невероятные трудности прошёл один из руководителей кокчетавского совдепа Сабыр Шарипов. Самоотверженно боролся за новую власть Досов — один из тех, кто среди учащихся Омска организовал Демократический совет и присоединился к большевикам. Таутан перед падением совдепа скрылся в своём ауле, в Кустанайском уезде, только Жанайдар Садвокасов остался в Омске…
Услышав о том, что нас пригнали в омский лагерь, приехал из Петропавловска отец Жумабая Нуркина и привёз нам много съестного.
Заключённые, потихоньку спросив разрешения у коменданта, выходили из лагеря с конвоирами, ходили по городу, заходили в лавки, к знакомым. Мы тем же путём сумели выбраться в город, побывали у отца Жумабая, повидались с Муханом и Жанайдаром.
Когда мы идём в город, нас сопровождают чехословацкие солдаты. Эти «герои» заметно присмирели, буйство уже прошло и чувствуется: они начинают сознавать, что натворили бед, хватили лишнего. С ними мы заговаривали открыто. Некоторые ругают своих офицеров, говоря, что дескать, всё сделали они… Другие обвиняют советскую власть: «Нас не пускали домой, только поэтому мы начали воевать, подняли мятеж». Короче говоря, многие из чехословацких солдат начали относиться к нам сочувственно, называли нас «братьями». Когда сопровождали нас по городу, вели, куда угодно, но предупреждали:
— Брат, сам знай, если сбежишь, то меня расстреляют.
Мы выходили в город, не помышляя о побеге, хотя это можно было сделать. Нас останавливало то, что если мы сбежим, то оставшиеся в лагере товарищи будут расстреляны. Мы строили планы коллективного побега.
Приближалась весна, становилось теплее.
При очередном выходе в город мы с Жумабаем и Катченко раздобыли два документа, удостоверяющие личность. Один достал нам Жанайдар Садвокасов, другой — Курмангали Туяков. Этих документов было мало, и потому я сходил под конвоем к Жанайдару и взял у него штемпель и печать открытого в 1917 году Демократического совета учащейся молодёжи, раздобыл клей, острые перочинные ножи, химические карандаши, бумагу, перья, чернила.
В лагере мы осторожно срезали резиновую печать, кое-какие буквы переправили, опять наклеили, и у нас получилась печать педагогического совета. Но мы все тонкости не смогли предусмотреть, и если бы кто-нибудь догадался прочесть полностью оттиск нашей печати, то там значилось по-русски: «Педагогический совет учащихся».
Документ, который мне раздобыл Жанайдар на имя Дуйсембия Асиева, соответствовал моему возрасту. Вот этот документ:
Свидетельство
Педагогический совет Действительно выдано учаще-
казахских учителей муся Омской педагогической
1919 г., 25 марта школы для взрослых Дуйсем-
№ 112 (место печати) бию Асиеву, казаху из Слетинской волости Омского уезда
26 лет. Асиев находится на летних каникулах.
Свидетельство подтверждаем, ставим печать и подпись.
Зам. пред. педсовета (подпись)
Секретарь (подпись)
На всякий случай я запасся и удостоверением от имени алаш-ордынского уездного комитета, подписанным председателем комитета Садвокасом Жантасовым.
Мы хорошо знали о существовании указа: «Бежавших заключённых при поимке расстреливать без суда и следствия». Но несмотря на это все здоровые решили бежать.
Жумабай намеревался бежать с отцом в аул. Остальные пойдут каждый своим путём, кому как удастся.
После того как потеплело и начал таять снег, накопившийся за зиму и слежавшийся между бараками, его начали вывозить за город пленные австрийцы. Мы договорились с ними насчёт побега.
Вывозили снег обычно австрийцы, попавшие в плен в империалистическую войну. Насчёт побега мы договорились с этими возчиками.
В тот день встали рано. Сердце бьётся тревожно, волнуется. С утра подмораживает. День сероватый. Оделись, умылись, напились чаю. Вскоре поднялись все заключённые и опять начали сновать между бараками и возиться, как муравьи. Мы беспрестанно выходим на улицу, высматриваем сани.
Наконец прибыли австрийцы.
Первым мы решили отправить Жумабая. Решительный момент приближался. План уже давно готов, обо всём переговорено. Мы молча поглядываем друг на друга… В глазах у каждого решимость идти на риск.
Между двух бараков, окружив сани, сгрудились заключённые с лопатами в руках. Чтобы часовые не заметили ничего подозрительного, все они делали вид, будто нагружают сани снегом.
Жумабай быстро лёг в сани. Заключённые уже разрыхлили снег заранее и забросали им Жумабая. Сверху положили доску, на неё уселся австриец, и сани тронулись. Внимательно смотрим вслед… Сани благополучно проехали вахту. Чехи у ворот равнодушно посмотрели им вслед. Солдаты открыли ворота. Мы смотрим, сгорая от нетерпения…
Сани выбрались на свободу.
Мы с Абдуллой решили бежать завтра.
Я зашёл в барак к больным Баймагамбету и Бакену, напоил их водой. Решил навестить Хафиза и Афанасьева, но Афанасьев уже умер. Умер и Смокотин…
Всю ночь я не мог заснуть… Всю ночь я мечтал. Побывал на родине. Увидел с детства родные степи и горы. Борясь с непогодой, я смело шагал по глубоким снегам. В родном ауле встретила меня мать. С тех пор как я помню себя, я никогда не обнимал и не целовал её, а сегодня впервые обнял и поцеловал и как ребёнок ластился к ней…
Побывал я в грёзах и в других аулах, нашёл партизанский отряд и вместе с ним сражался против белых, мстил за гибель своих товарищей… Я побывал в Туркестане… Побывал в России. Я побывал всюду, не было на земле места, где бы я не был. Я гонялся за свободой!
Встал я раньше всех, начал выглядывать возчиков снега. Они всё не едут. Вскипятил молоко больным. Бакен еле выпил его. Еле движется, еле смотрит. Бессильным голосом попросил меня:
— Дай-ка бумагу и карандаш…
Я выполнил его просьбу. Он попытался что-то написать, но не смог. На глаза его набежали слёзы. Я сам еле удержался, чтобы не заплакать.
— Я напишу за тебя, говори. Бакен покачал головой.
— Не надо.
Я долго сидел, погруженный в печальные думы. Вспомнились стихи Некрасова.
Внимая ужасам войны,
При каждой новой жертве боя
Мне жаль не друга, не жены,
Мне жаль не самого героя…
Увы! утешится жена,
И друга лучший друг забудет;
Но где-то есть душа одна —
Она до гроба помнить будет!
Средь лицемерных наших дел
И всякой пошлости, и прозы
Один я в мире подсмотрел
Святые, искренние слёзы —
То слёзы бедных матерей!
Им не забыть своих детей,
Погибших на кровавой ниве,
Как не поднять плакучей иве
Своих поникнувших ветвей…
Я мысленно попрощался с больными товарищами и вышел из барака.
Яркое солнце поднялось над лагерем.
Вижу у бараков австрийцев, сани, лошадей и своих товарищей с лопатами. Они плотно окружили сани…
Я быстро ложусь лицом вниз, вытягиваюсь. На меня падают тяжёлые комья снега со льдом.
Товарищи быстро забросали меня грязным снегом вперемешку со льдом. Сверху положили доску и на доску сел человек… Он крикнул: «Но!». Сани тронулись. На мою шею, на плечи, на все тело ещё сильнее навалилась тяжесть. Она мнёт, расплющивает меня. Дышать становится всё труднее, но я терплю. Со скрипом отворились широкие ворота лагеря. Сани выехали на свободу.