Жизнь в интернате напоминает Принцессе разбитую вазу, склеенную из множества осколков и вновь водруженную на полку. В ней уже нет прежней эстетики, да и ценность ее под вопросом, но выбросить – не поднимается рука. Выбросить – значит отречься, перечеркнуть, а это слишком решительный шаг, до него не все вызревают. Проще сделать из такой вазы декоративный элемент, оставить пустой хрупкой поделкой, призраком памяти, шепотом прошлого, данью ушедшему…
Принцесса не знает, откуда внутри нее эта уверенность, но ей хорошо известно, что за решительные шаги могут наказывать. Она чувствует себя так, будто здесь, в интернате, кто-то делает с нею именно это: не разрешает ей жить и быть целой. Только Принцесса понятия не имеет, когда успела прогневать этого «кого-то» и чем навлекла на себя столь жесткое наказание.
Отказ Спасателя ранил Принцессу, но одновременно наполнил ее настоящим переживанием, в истинности которого не возникало сомнений. Это дало ей возможность вздохнуть полной грудью, ощутить нечто утраченное, и сердце Принцессы чуть не разорвалось от самобытности этого чувства. Она понятия не имела, как с ним жить, для нее оно было промозглым и печальным, но она никому на свете не отдала бы его, не продала бы ни за какую цену!
Она посмела поверить, что так теперь будет всегда. Что из горького семечка настоящей печали постепенно прорастут и другие чувства. И пусть Спасатель подарил ей совсем не то, на что она надеялась, Принцесса была готова благодарить его даже за эту печаль и эту горечь.
Но в ночь, когда он постучал в дверь сорок седьмой и попросил Старшую выйти к нему, что-то изменилось. Принцесса ждала, что он посмотрит на нее. Он не посмотрел. Тогда ей захотелось дотянуться до своей горечи и услышать внутри отчаянный крик, но ничего не вышло. Принцесса не сдалась и попыталась разбудить в себе злость на Старшую. Разум находил аргументы, обвиняющие Старшую в отказе Спасателя, но там, где должно было вспыхнуть яростное пламя злости или хотя бы обиды, не зажглось даже жалкой искорки.
Смотреть на закрывающуюся дверь сорок седьмой было бессмысленно: Принцесса знала, что склеенную вазу не наполнишь водой и не поставишь туда цветы с надеждой, что они пустят корни. Глупо было позволять себе забыть об этом.
Теперь все идет, как обычно. Полужизнь, полуличность, полудружба, полужелания и получувства. Все это – в трещинах, которые наполняют мысли Принцессы.
Соседки жалеют ее, и в этом кроется самая большая ирония. Они думают, что чувства настолько переполняют Принцессу, что она закрывается ото всех и переживает свои страдания в одиночестве. Они жадно хотят, чтобы Принцесса поделилась своим сокровищем, не подозревая, что никакого сокровища нет. Чувства, которые придумали девчонки сорок седьмой, распаляют их самих, заставляют их обсуждать Старшую и злиться на нее. Принцесса даже не может объяснить им, что все не так, как они думают – все равно не поверят. У них уже есть своя разрушенная сказка, а Принцесса в ней – просто картинка, которую они не увидят по-другому, что бы ни происходило.
Единственная, кто способен посмотреть на все непредвзято – Старшая. Она комментирует меньше всех, но видит и смотрит гораздо глубже. Принцесса хочет поговорить с ней, но не может найти возможность сделать это наедине.
Старшая, видимо, и сама избегает этих разговоров: она почти не появляется в спальне, учится в другом классе, а свободное время всегда проводит с ребятами из тридцать шестой. Когда они все-таки пересекаются, каждый взгляд Старшей в сторону Принцессы пронизан угрозой: «тронешь – убью», и создается впечатление, что она не шутит.
Поэтому Принцесса полуживет, как привыкла, никому ничего не объясняя и продолжая быть куклой, судьбу которой пишут другие.
Вмешивается в ее судьбу и сам интернат.
Постепенно Принцесса замечает, что трещины из ее мыслей начинают переползать на стены школы. Она видит их там, где их точно не было прежде, и слышит в них то, чего не слышит никто другой. Принцесса старается не смотреть на них и проходит мимо с опущенной головой, с трудом удерживаясь от того, чтобы не закрывать руками уши. Она боится, что тонкие темные щупальца шепотков, доносящихся из стен, достанут ее. Принцесса старается не прислушиваться к голосам, но от раза к разу они все чаще, все настойчивее дотягиваются до нее.
Чего хотят эти странные голоса? Зачем приходят к ней?
Принцесса боится их, в них ей мерещится что-то недоброе.
Хозяюшка пытается разговорить ее и расспрашивает, но Принцесса молчит. Что она может сказать тому, кто даже не замечает трещин в стенах, не слышит их шепот? Разве может человек помочь другому справиться с проблемой, не видя ее?
Внутри у Принцессы ворочаются мысли о трудном периоде, про который нужно обязательно рассказать Майору или кому-то из воспитателей. Но она слышала много рассказов о Казарме, и от одной мысли, что она окажется там, все ее тело колет парализующими иглами ужаса.
Третий этаж ученического корпуса – место, где Принцесса впервые столкнулась с шепотом стен – теперь запретная территория. Появление там будто сулит невообразимо страшную расплату. Единственный вариант справляться с шепотом стен – это затыкать уши, не слушать, не разбирать, не поддаваться на странные просьбы.
Но вопросы неминуемо мучают Принцессу.
Куда эти странные голоса зовут ее? Зачем хотят устроить ловушку? И хотят ли… Почему из всех учеников они выбрали именно ее?
У Принцессы нет ответов ни на один из вопросов.
У нее есть только страх и трещины в стенах, из которых ее продолжает кто-то звать.
Ночь чернильным покрывалом лежит на интернате. Она таится и хранит тишину, не отпугивая бродящий повсюду шепоток ветра.
Интернат прячется в темноте, не рискуя зажигать огни, привлекающие ненужное внимание. Лишь свет коридора административного корпуса со старым, лишившимся части зубов полотном паркета горит со стороны леса. Лестницы с резными перилами цвета слоновой кости хранят впитавшийся в них уставший стон охладевающей души, все еще служащей чьим-то якорем.
В той части коридора, куда свет дотягивается с трудом, на пыльных ступенях другой лестницы сидят две фигуры. Спина одной – прямая и крепкая, спина другой устало горбится.
Старый директор тяжело дышит, утирая испарину тыльной стороной дрожащей ладони, и снова роняет руку на колени.
Молчание длится долго, оно способно выбить почву из-под кого угодно, но ни один из неспящих не спешит его нарушать.
Пыльные силуэты перестают кружить в воздухе и замирают в анабиозе до поры до времени. Скрипы корпуса замолкают, словно вспоминая о ночи за окном.
Лишь когда тишина становится невыносимо тяжелой, молчание идет трещинами от нарочито ободряющего голоса бородатого человека в камуфляжной форме.
– Ничего страшного. Ты привыкнешь и справишься. Мы это преодолеем, и не такое преодолевали.
Улыбка, звучащая в его голосе фальшивая: он и сам не верит в то, что говорит. Но старый директор в ответ улыбается вполне искренне. Он ценит усилия своего друга и даже в глубине души, – там, куда не может дотянуться вялая усталость, – винит себя за то, что не в силах оправдать его надежды.
– Конечно, – соглашается он.
Врет в ответ.
Майор тяжело вздыхает и замолкает. Веки опускаются и немного дрожат.
– Тебе самому тоже не помешает иногда спать, – мягко говорит директор.
Майор открывает глаза и качает головой. Рука безотчетно достает из кармана камуфляжных штанов пачку сигарет и поворачивает ее из стороны в сторону, чтобы хозяин мог рассмотреть и оценить.
Директор тоже смотрит на пачку, но ничего не говорит.
– Еще не все потеряно, – уверяет Майор.
Кого он пытается убедить – загадка даже для него самого.
Директор кладет ему руку на плечо, и Майор мучительно жмурится. Директор поспешно убирает руку, истолковывая мимику друга по-своему. Майор же борется со своим негодованием: почему снова выходит так, что это его приходится успокаивать? Почему этот старик всегда переламывает такие беседы на подобный лад?
– Прости, – тихо говорит директор.
– Прекрати, – просит Майор, и его спина тоже вдруг превращается в знак вопроса. Он говорит спокойно, хотя внутри него грохочет разбуженный вулкан. – Твоя проблема в том, что ты уже со всем смирился. – Он отводит взгляд. На губы просится горькая усмешка. – Проблема большинства…
Директор кивает.
– Что поделаешь, если среди нас двоих это у тебя на этот счет болит душа, – спокойно замечает он, всаживая нож в эту самую душу.
Майор стискивает зубы, моментальная борьба с собой разрешается собственной же победой. Он сжимает пальцами бумажную пачку, открывая крышку, встряхивает ее, заставляя одну сигарету сделать шаг вперед из строя, второй рукой достает зажигалку из кармана и прикуривает.
Директор не делает замечаний, но смотрит с укоризной.
Тишина, нарушаемая только громкими дымовыми выдохами, снова окутывает административный корпус. Директор прикрывает глаза, позволяя себе провалиться в полусон. Лишь щелчок, отшвырнувший сигарету в темную пасть лестничного пролета, заставляет его нехотя разлепить глаза.
– Не опускайся до вандализма, не мусори, – устало просит он.
Майор усмехается и отвечает едко:
– Ты тяжелый боец. На учеников действует хотя бы мой авторитет, а тебе… вам на него плевать, директор.
– Опять этим тоном? – Старик порядком устал, и сейчас ему не до пассивно-агрессивных словесных перепалок. Но он знает, почему его друг так себя ведет, поэтому принимает правила игры. – Хорошо, майор, можем и на такой волне пообщаться. Мне не привыкать.
– Еще не всю желчь растратил. Это хорошо.
На губах Майора появляется более теплая улыбка. Директор задумчиво рассматривает свои ладони и снова – на этот раз ненадолго – прикрывает глаза.
– Не надо мне было тебе говорить, – заключает он.
– А ты думаешь, я бы сам не заметил?
– Заметил бы. Но, может, издевался бы надо мной чуточку меньше или менее беспощадно. Или сам бы понял, что этого врага бесполезно выслеживать и убивать: он всегда берет кого-то в заложники. И без жертв не обходится, а тебе слишком не наплевать.
Тишина снова наваливается на затемненную часть коридора и кладет свои пудовые лапы на плечи Майора. Он закуривает еще одну сигарету, прокручивая в голове каждое слово, сказанное директором. Любое из них – пуля, попадающая прямо в цель. А шутка в том, что старик об этом даже не догадывается.
Майор выпускает в темноту облако дыма и поднимает голову вверх, глядя на потолок, который обнаглел и посмел занять собой ночное небо.
– Знаешь, я ведь много раз видел смерть. Раньше. Еще до армии.
Директор сострадательно сдвигает брови. Ему хочется остановить Майора, но он не осмеливается, хотя тот переступил черту, переступать которую не принято. Опасно. Нельзя. Однако он продолжает.
– Я жил в неспокойном районе. Там это – страшно сказать – было обычным делом. Кто мог, старался просто уехать оттуда и, вероятно, настраивался долго лечить психику. А те, кто уехать не мог, особо уже не удивлялись. И, знаешь, она меня никогда не пугала, – он снова выдыхает дым, – чужая смерть. Я вообще не припомню, чтобы что-то чувствовал на этот счет или на любой другой. Родители всех нас пугали тяжелыми последствиями драк, пичкали предостережениями, заставляли бояться и жаться по стенке. А у меня не получалось. Мои сверстники, бывало, впадали в ступор от самой необходимости драться, даже если от этого зависела их жизнь. У меня было иначе. Если надо было бить, я бил. Надо бы было убить, я б убил. Рассудок всегда подсказывал, что делать, и я делал, как он велит. Безо всяких там угрызений совести и прочего бреда, которому не было места в мире хищников, где я рос.
Директор качает головой, но ничего не комментирует. Ему хочется поддержать друга и положить ему руку на плечо, но он этого не делает: чувствует, что это будет неправильно.
– Слышал как-то, что те, кто не испытывают жалости и сострадания, могут оказаться психопатами. Вроде как, было такое исследование, даже не одно. – Еще один окурок выстреливает в темноту и тухнет где-то в ее недрах. – Уже и не скажу, где и когда я это слышал, но хорошо запомнил. Врезалось в память. Поговорить об этом я ни с кем, разумеется, не решался. Да и с кем? Любой, кому я сказал бы об этом, сообщил бы, куда следует. И подтвержденное психическое расстройство поставило бы точку в моей карьере. Я был бы обречен влачить жалкое существование и вечно выворачиваться наизнанку в кабинете врача, чтобы доказать наличие отсутствующих у меня чувств. По крайней мере, так я это видел. Я этого не хотел. Рассудок подсказывал, что это глупо, и я оставлял свои догадки при себе. При всей пропагандируемой гласности о таком не стоит говорить, если не хочешь последствий. Заявлять о чем-то подобном могут только те, у кого точно нет такой патологии. – Майор усмехается. – Я нашел книжку, в которой об этом говорилось. Расплывчато и немного, но я тогда уверенно причислил себя к психопатам. Рассудил логически и решил, что в армии от такого, как я, может быть польза. Особенно, если отправят в зону боевых действий.
Директор смотрит на него с недоверчиво распахнутыми глазами. Ему очень трудно поверить в эту историю, но по тону Майора становится понятно: в этом рассказе нет ни слова лжи.
– Я тщательно готовился. Смотрел фильмы, анализировал нужные типажи людей и персонажей, подготавливал себя ко всевозможным тестам. В армию я действительно попал и даже отправки в зону боевых действий добился. Не буду рассказывать, как: это долго и скучно. Лучше скажу, что, попав туда, я твердо знал, что меня не испугает смерть врага. И что рука не дрогнет, тоже знал. Представь себе: при этом я спокойно спал по ночам. Враги даже не были для меня людьми, я видел их… как объекты, как цели, которые нужно устранить. И я устранял. Ни кошмары, ни совесть – ничего меня не мучило. Я убедился, что был прав на свой счет, и обрадовался, что нашел себе самое верное применение.
Директор поджимает губы. Ему становится неуютно и хочется уйти, но он заставляет себя остаться.
– Знаешь, когда я понял, что ошибся? – Майор прикрывает глаза и напрягается, чтобы унять дрожь. – Когда принял командование.
– Послушай, не обязательно про это… – шепчет директор.
Майор на его милосердие не реагирует.
– Мой холодный рассудок предопределил мою карьеру, и я начал по ней подниматься. – Он качает головой и невесело посмеивается. – Иронично, правда? Я никогда не боялся собственной смерти и был готов к ней в любой момент. А судьба распорядилась так, чтобы я отсылал к ней в лапы других. Они уходили, и некоторые из них не возвращались. А я знал этих людей, многих из них считал своими друзьями… – Майор сжимает кулак и мрачнеет еще сильнее. – Когда принесли первые несколько тел, и я посмотрел на них, во мне как будто что-то сломалось. Не знаю, как мне удалось не потерять лицо прямо там, при своих бойцах. Я позволил себе это, только когда остался один и удостоверился, что никто не придет. Лучше не буду рассказывать, как я себя повел: потеряешь ко мне всякое уважение.
Он делает паузу, раздумывает, не закурить ли снова, но сигарету не достает.
– Я понять не мог, почему то, из-за отсутствия чего я причислил себя к психопатам, вдруг проявилось именно в ту минуту. Почему не до этого… почему их не было никогда прежде до этого? Ведь люди и раньше гибли – в том числе те, кого я знал. Но потом я понял: никогда никто не умирал из-за меня. Прежде я был таким же, как эти парни, и смерть могла зацепить меня так же, как и их. Просто мне везло, а кому-то нет. Я считал, что дело в этом, и жил спокойно. Но когда я принял командование, начался мой личный ад. После этого я жалел обо всем: о своих выводах, о своем выборе, о своих решениях. Жалел, что посчитал себя психопатом и что в итоге им не оказался. Или перестал им быть. Ну а потом…
Он обрывается и качает головой.
Одна рука машинально ложится на ногу, вторая перемещается на живот – на призраки ранений, которые могут горестно завопить даже от простых слов.
– Не надо, – умоляет директор, прекрасно понимая, к какой части истории он подбирается. – Не хочу слушать.
Майор мучительно усмехается и вопрошающе кивает, переводя взгляд на старика.
– Серьезно? Не думал, что ты такое скажешь. У вас, вроде, не принято.
– Много ты понимаешь, – устало бросает директор. – Послушай, ты не психопат, – качает головой он. – И не был им никогда. Тебе не обязательно винить себя в каждой смерти, чтобы доказать это. Ты уже все доказал, я не раз это видел. Совести у тебя побольше, чем у многих. Прими это, пожалуйста, как данность. Если хочешь, это приказ.
Майор прерывисто вздыхает.
– Есть… – надтреснуто отвечает он.
Директор опирается на его плечо и помогает себе подняться. Суставы хрустят, нехотя принимая новое положение, и старик морщится. Майор подскакивает и готовится помогать ему сохранить равновесие, но это не требуется.
– Нужно заканчивать эти разговоры. От такого у кого хочешь душа разболится. Я, видно, очень неосторожно выражался, раз ты решил мне так знатно отомстить.
Майор качает головой.
– У меня и в мыслях не было мстить. Я…
– … просто грамотно поставил меня на место, – перебивает директор. – Я понял и уяснил. Был неправ, друг, прости. И спасибо тебе за участие. – Он примирительно улыбается и твердо говорит: – До комнаты сам дойду, не провожай. Лучше спустись по этой лестнице.
– Это еще зачем? – готовится протестовать Майор.
– Окурки свой подберешь, – ворчит директор.
Больше ничего он не говорит. Ему тяжело дается каждый шаг, Майор это видит. Понимает он и то, что директор храбрится, чтобы дать ему надежду. Был бы один, шел бы, опираясь на стены.
Майор провожает его глазами и не догоняет из уважения к его моральной выдержке. После того, как фигура директора исчезает из вида за поворотом коридора, он закрывает глаза и сам тяжело наваливается на перила. Его трясет от бессилия, ему больно и страшно. Он не соврал: он рад был бы оправдать свои подозрения и оказаться психопатом, но он – не психопат. И никогда им не был.
Подождав в тишине несколько минут, Майор послушно отправляется искать в темноте потухшие окурки. Ворча, находит их и убирает в карман.
Сквозь ночные коридоры административного корпуса старый паркет ведет его к выходу. Вскоре Майор оказывается на крыльце и видит трещину, через которую – он уверен – рано или поздно пробьется сорная трава.
Ноги теряют силы, и Майор садится на крыльцо, вновь решаясь закурить.
Глаза щиплет, и он поднимает их к небу.
Это просто едкий дым виноват, – говорит он себе, не обращая внимания на застрявший в горле комок. – Просто едкий дым.
Несмотря на заверения Старшей, меня не покидает чувство ответственности за поступок Пуделя. Весь день я хожу в мрачном ожидании его возвращения, но не дожидаюсь. Остается три варианта развития событий: либо Пудель не сумасшедший и действительно нашел некое место своего предназначения (что вряд ли), либо он действительно очень целеустремленный и готов преодолеть ради своей идеи хоть все шоссе (что тоже маловероятно), либо он в беде (что выглядит реалистичнее всего).
В конце дня я решаюсь пуститься на его поиски, но Старшая меня отговаривает.
– Нет! – кричит она, и я удивляюсь, когда слышу в ее голосе неподдельный страх. – Послушай, уже почти стемнело! Пудель наверняка нашел себе место для ночлега! Ты вряд ли сможешь его догнать и сам не угодить в неприятности! Если хочешь идти, иди утром!
Она говорит это с таким жаром, что мне приходится согласиться.
Старшая делает вид, что успокоилась, хотя выглядит напряженной до самой ночи. На дежурство она меня не зовет и сама не уходит. Даже соглашается остаться ночью в нашей комнате и ложится на одну из свободных кроватей. Я уверен: это для того, чтобы приглядывать за мной, поэтому всю ночь скрываю накатившую на меня бессонницу.
Под утро мне все-таки удается ненадолго провалиться в сон. Звонок побудки заставляет меня подскочить, и я первым делом обнаруживаю, что Старшей в комнате нет.
– Сказала, что пойдет и возьмет вещи для уроков, – сообщает мне Далай-Лама, уловив мой немой вопрос.
– Тогда передай ей, что меня не будет в столовой, – говорю, начиная сборы. – Пока не найду Пуделя, не вернусь.
Последовавший за этим вопрос Нумеролога пригвождает меня к полу и заставляет уронить вещи, которые я собирался взять с собой.
– Пудель? Ты собачку, что ли, потерял?
Оборачиваюсь, обвожу взглядом всех вытаращившихся на меня соседей и напрягаюсь. Их выжидающее молчание мне не нравится.
– Вы его, что, не знаете? – осторожно спрашиваю я. – Да быть такого не может! Вы сейчас шутите?
– О ком речь? – качает головой Нумеролог.
– Да о Пуделе! Я же вчера с ним выходил, неужели не заметили?
– Мы и не знали, что у тебя был пес. А где ты его умудрялся прятать все это время? И почему не показал? – улыбается Сухарь.
Если б это сказал кто угодно другой с менее дружественной интонацией, я бы врезал ему за эти слова и счел бы их оскорбительными даже для такого психа, как Пудель. Но Сухарь искренен, как и всегда. И подразумевает он ровно то, что говорит. Он уверен, что Пудель – собака.
– Спасатель? – обращается Стриж, глядя на меня с большой настороженностью. – Ты как себя чувствуешь?
Тру лицо, надеясь, что это просто сон. Когда опускаю руки, взгляды друзей становятся только более обеспокоенными. Еще немного, и меня, кажется, скрутят и понесут заматывать в смирительную рубашку. Было бы почти смешно, если б это не маячило передо мной реальной перспективой.
– Слушайте, я… просто не проснулся еще, – выпаливаю ложь, хромающую на обе ноги. – Мне сон приснился… про собаку. И я не сразу сообразил, что никакой собаки у меня нет. – Нервно хихикаю, что начисто лишает мои слова остатков правдоподобности. Чувствую, как предательски дрожит голос и западают глаза.
Несмотря на все мои попытки отыграть назад, для соседей я сейчас выгляжу, как тот, кому не помешала бы Казарма, и они этого не скрывают.
– Ребят, мне что-то нехорошо, – опережаю их. – Я до лазарета прогуляюсь, ладно? Старшую только не беспокойте. Если не вернусь до обеда, тогда уже скажете, что я в плену у Майора. Идет?
Соседи неуверенно кивают, а я пулей вылетаю из комнаты.
Взъерошенный, растрепанный, с болтающимися шнурками кроссовок и в наизнанку надетой футболке, я влетаю в тридцать третью комнату и застаю врасплох ее обитателей – любителей Казарменного отдыха. Все, как на подбор, качки и спортсмены с соответствующими кличками: Рыцарь, Горец, Тигр, Рикошет и Сторожевой. Я по сравнению с ними настоящий задохлик и выгляжу комично со своим прозвищем. А я, конечно, не терминатор, но все-таки покрепче Пуделя. Представляю, насколько ему было неуютно в этой комнате.
Прочищаю горло и собираюсь с силами.
– Парни, ваш сосед не возвращался?
От моего странного появления первым в себя приходит Горец – черноволосый верзила, которому на вид можно дать все двадцать пять. Он качает головой и басит:
– Какой сосед?
Я тушуюсь, воспоминания о встрече с Пуделем на болоте проносятся мимо моих глаз дергающимися слайдами, и я торможу именно тот, в котором он называет мне номер своей комнаты. Тридцать третья, все верно. Я еще тогда сделал для себя мысленную зарубку, что здесь живут любители отдавать людей Майору на растерзание. Ошибки быть не может, комната правильная. Тогда что же Горец? Издевается или действительно не в курсе?
– У вас разве нет еще одного соседа? – упорствую я. – Курчавый такой, худенький… по кличке Пудель.
Горец непонятливо пожимает плечами и крепко задумывается, будто ищет в моих словах какой-то злой розыгрыш. Рыцарь переглядывается с Тигром и усмехается.
– Такого бы мы тут запомнили, – говорит он, – если б он не испугался к нам подселиться. Это новенький какой-то, или как?
Чувствую, что холодею. Как назло, начинает неистово ныть правая нога, а в ушах что-то шуршит – нечто среднее между шепотом и шелестом листьев. Промаргиваюсь и перевожу дух, стараясь не завалиться от боли в ноге. Хватаюсь одной рукой за дверь, другой за ее косяк, чтобы не потерять равновесие.
– Ясно, – выдавливаю, – перепутал, значит…
– Ты сам как, нормально? – щурится Рыцарь. – Выглядишь не очень.
Хороший парень, вообще-то. Участливый. Вот, в кого надо было Принцессе влюбляться вместо меня.
– Тебе бы в Казарму, – кивает Сторожевой.
– Туда и собираюсь, – скриплю я.
– Проводить? – предлагает Рыцарь.
– Спасибо, я сам.
Закрываю дверь раньше, чем качки тридцать третьей закидывают меня новыми предложениями помощи. Изо рта сквозь стиснутые зубы вырывается тихий стон: чертова нога! Что с ней происходит и почему так не вовремя?
Хромаю до первого этажа, миную Горгону с ее замызганными книжонками. Ее безмятежное лицо и безумная прическа вселяют в меня призрак стабильности, и я немного успокаиваюсь. Капризная нога тоже перестает ныть, и до Казармы я добираюсь уже без хромоты.
На плацу в этот раз пусто: похоже, я попал в перерыв.
Уже отчаиваюсь, что придется искать Майора в недрах главной темницы интерната, когда он в своем неизменном камуфляже исторгается из пасти Казармы и закуривает у ее входа. Меня он замечает сразу же и приветственно кивает.
– Какие люди! Чем обязан?
Подхожу, тоже киваю в знак приветствия и даже воздерживаюсь от колкостей. Нет, со мной точно что-то не так…
– Здравствуйте. У меня к вам вопрос. Можно?
Майор склоняет голову и смотрит на меня почти обеспокоенно.
– Хорошо, – серьезно отвечает он. – Задавай.
– Кто-нибудь в последнее время возвращался из лазарета?
Майор одаривает меня снисходительной усмешкой.
– Лазарет не тюрьма и не бермудский треугольник, малыш. Оттуда каждый день кто-нибудь да возвращается. А в чем дело? К чему такой вопрос? Ищешь кого-то?
Что ж, начало не такое плохое, как могло быть. Я испытываю удачу:
– А мальчишку примерно моего возраста… тощенького такого, смуглого с растрепанными волосами вы не выпускали? Буквально вчера.
Майор хмурится… и качает головой.
– Никого с таким описанием не припоминаю.
У меня внутри все опускается и, кажется, начинает застывать.
– Вы помните, почему у нас с вами такие натянутые отношения? – отчаиваюсь я.
– Ты меня с первого дня записал в тираны, – снисходительно отвечает Майор. – Вроде как, конфликт только с твоей стороны. У меня к тебе претензий нет.
Меня начинает трясти. Майор подается вперед и оказывается подле меня, будто готов ловить, если я начну падать.
– Ты в порядке, малыш? Что с тобой такое?
Этого не может быть! Я бы еще мог заподозрить Майора в злом умысле, но почему тогда ни мои соседи, ни даже соседи самого Пуделя его не помнят? Или это очередная традиция школы – вычеркивать тех, кто ушел? Но ведь про побег Пуделя знал только я… если Пудель вообще существует.
От собственных мыслей мне становится так страшно, что тянет зарыдать.
– А меня… психиатр какой-нибудь может осмотреть? – жалобно скулю я, сжимая пальцами виски. – У меня, кажется, галлюцинации… или с воспоминаниями что-то… не знаю…
Майор стискивает мое плечо почти до боли и заставляет посмотреть ему в глаза.
– Так, соберись, пожалуйста, и расскажи, как себя чувствуешь, – чеканит он.
– Иногда болит нога, понятия не имею, почему, – всхлипываю я. – Я почти не спал… кажется, не только сегодня. У меня мысли путаются, я помню человека, которого больше никто не видел… я схожу с ума?
Майор качает головой и ведет меня в пасть Казармы.
– Все будет хорошо, малыш – говорит он. – Идем.
Я послушно плетусь за ним и хнычу, плохо соображая и почти не анализируя происходящее. Меня заводят в палату, медсестра заходит, переговаривается с Майором и что-то вкалывает мне в плечо. После этого я уже ничего не помню.
Просыпаюсь в палате. За окном ранние сумерки, вокруг тишина. На стуле рядом со мной горбится Старшая, вид у нее напряженный, взгляд следит за мной так пристально, что это почти пугает.
У меня ватная голова, и я с трудом приподнимаюсь, пытаясь взять в толк, почему чувствую себя таким разбитым.
– Ты как? – сухо спрашивает Старшая, мрачно заглядывая мне в глаза.
– И тебе привет, – хриплю я. – Пить хочется.
Старшая встает и выходит из палаты. Возвращается со стаканом воды, протягивает его мне и стоит надо мной, как надзиратель. Я осушаю стакан залпом, с трудом не поперхнувшись, и перевожу дух. Сил, как ни странно, прибавляется.
– Ты кричал во сне, – констатирует Старшая. – Помнишь, что снилось?
Качаю головой. Какие-то обрывки сна еще витают в памяти, но ухватиться за них не получается. Может, оно и хорошо. Если кричал, вряд ли мне снилось что-то приятное.
– Ясно, – кивает Старшая. – Я уже думала звать кого-нибудь, но ты проснулся. – Она замолкает и ждет от меня объяснений, но я молчу. Боюсь ее напугать. Старшая вздыхает и садится на мою кровать. – Слушай… я хочу тебе сказать кое-что, но тебе это не понравится.
Опускаю взгляд.
– Я готов, – говорю обреченно. – Ты говорила с врачами? Они считают меня сумасшедшим, да?
– Нет. Ты не сошел с ума, и никакой психиатр тебе не нужен, – отвечает она. Я готов подорваться, но она удерживает меня, находя мою руку и накрывая ее своей. – Я знаю, кого ты искал. Я его помню.
Таращусь на нее, как на мессию.
– Что?! Но…
– Тихо, – цыкает на меня она и начинает шептать: – Зря я тебя не послушала. Когда начался твой утренний переполох, я тоже стала вызнавать о Пуделе.
– А как ты узнала, что я…
– Со Сторожевым говорила, – предвосхищает мой вопрос и тут же отвечает Старшая. – Мы в одном классе. Так вот, Пуделя никто не помнит, но это ты уже и без меня знаешь. Похоже, до него добрался Холод. Поэтому все забыли.
Я впадаю в ступор. Весть о том, что я не тронулся умом, сняла с меня огромный груз. Следующая новость водрузила новый.
– Но он же был… он не казался обессиленным, он был…
– А ты думаешь, сумасшествие – не слабость перед Холодом? – Старшая недовольна тем, что приходится объяснять мне такую «банальщину», но по какой-то причине решает потерпеть мою несообразительность. – Он был восприимчивым не телом, а разумом. И его забрали. Мне… мне жаль, Спасатель. Если б мы пошли за ним, может, удалось бы оттянуть… – Она обрывается на полуслове и качает головой. Меня настораживает это «оттянуть» вместо «спасти».
– Ты говоришь так, будто встреча Пуделя с Холодом была неизбежна и произошла бы рано или поздно, что бы мы ни делали, – озвучиваю ей свое предположение.
Она вздыхает.
– С нездоровым рассудком иногда все даже сложнее, чем с больным телом. В каком-то смысле тело даже проще стабилизировать.
От этого заявления меня пропитывает такая безнадега, что в ответ почти мгновенно рождается протест.
– И это значит, что не надо было даже пытаться…
Я осекаюсь. В моем голосе укор, который поздно прятать, но Старшая выдерживает его стоически, глядя мне прямо в глаза.
– Может, и надо было, – отвечает она. Ее речь начисто лишена всяких оттенков. – Но как бы ты это делал? Подставился бы вместо него? – Она невесело усмехается, заметив, как я протестующе надуваю щеки. – И не надо говорить, что я утрирую: у тебя же подставиться вместо кого-то – любимый способ помощи. Ты сначала заграждаешь другого собой, а уже потом думаешь – и то, если повезет, – как будто для тебя не существует последствий!
И хочется поспорить, но не берусь. Крыть-то нечем, Старшая права. Это – то немногое, чем она попрекает меня за дело.
Пока я думаю над собственным поведением, она снова берет меня за руку, которую я сам не заметил, как освободил.
– Ты, наверное, меня винишь теперь в том, что случилось, – подавленно говорит она. – Может… не знаю, может, я действительно виновата. – Полумесяц ее губ устремляет рожки вниз, и я понимаю, каких усилий ей стоит произнести эти слова. Старшая очень не любит признавать вину, даже если сама верит в нее. – Но я испугалась за тебя и решила убедить тебя не рисковать, хотя догадывалась, что может случиться. Хреновый из меня, видимо, напарник. Нечестный.
Выпрямляюсь. Слова Старшей кажутся отрезвляющей пощечиной, и чувство вины магическим образом перекидывается на меня.
– Не надо так говорить. Ты ни в чем не виновата. Эту проблему должен был решать я, а не ты. У меня ведь с первого дня чувство, что я Пуделю… вроде как, должен. А я, получается, отпустил его в лапы Холода и ничего не сделал, чтобы его спасти. Хотя я тоже подозревал что-то нехорошее. Совру, если скажу, что это не так. Надо было предпринять что-то, а я… просто не стал.
Противные мерзкие слизняки самоуничижения наползают на меня, готовые облепить полностью. Я апатично сижу и не сопротивляюсь. Рассекающий меч серьезных слов сбрасывает с меня целую кучу этих слизняков, прорубая дорогу в реальность.
– И как бы ты себя чувствовал, если б спас, а потом вынужден был постоянно за ним следить? – спрашивает Старшая.
Представляю себе эту ситуацию, и меня коробит. Самооценка падает на еще одну ступеньку ниже, когда я осознаю, что моего хваленого геройства хватает только на разовые акции.
– Я понимаю тебя, – говорит Старшая, прочитав на моем лице подтверждение своим догадкам. – Я бы тоже такого не хотела.
– Мне бы тогда кличку поменять, – бурчу я.
– Вовсе нет, – не соглашается Старшая. – Ты хочешь жить своей жизнью и самостоятельно выбирать, когда помогать другим, а не быть подвязанным под кого-то насильно. Разве это плохо?
Удивленно разглядываю ее серьезное лицо. То, что она сказала, кажется очевидным и простым, но почему-то очень тяжело оседает в моей душе. Не могу понять, можно ли в самом деле не осуждать себя за такое. Мне почему-то кажется, что нельзя, но я искренне хочу восстать против этого убеждения. Часть меня мечтает сбросить с себя ответственность и больше не переживать о чокнутом парне, которого бы все равно утащил Холод, что бы я ни делал. И эта часть оказывается сильнее, чем я думал, потому что ей это почти удается.
– Спасибо, – дрожащим шепотом говорю я. – Спасибо, что рассказала это. Иначе я бы поверил, что схожу с ума.
– Ты не сходишь с ума, – повторяет Старшая. – А насчет Пуделя… мы все равно уже ничего не изменим. Ты ведь это понимаешь?
– Понимаю.
Кто-то, узнав такую правду, пожелал бы вернуться в прошлое с полученными знаниями и все исправить. Наверное, этого захотел бы настоящий герой, а меня от мысли прошибает холодный пот. В таком случае я встал бы перед выбором, к которому совершенно не готов, и тогда точно двинулся бы мозгами.
От этой мысли хочется сбежать, и Старшая видит это, но интерпретирует по-своему.
– С тобой все будет нормально, – говорит она напоследок, вставая и готовясь уйти. – А теперь отдохни еще, ладно? Майор говорил, что завтра тебя выпишут.
Старшая выходит из лазарета и останавливается на крыльце Казармы. Майор ждет ее там, задумчиво сминая пальцами сигарету.
– Уснул?
– Да. Правда, не сразу, – мрачно говорит Старшая и прислоняется спиной к стене. С интересом смотрит на сигарету и кивает. – Если попрошу закурить, не дадите?
– Этого еще не хватало! – ворчит Майор.
Старшая улыбается, и он возвращает ей улыбку. Уже через секунду его взгляд тускнеет, и он качает головой.
– Уверена, что такая версия его устроит?
Старшая пожимает плечами и скрещивает руки на груди.
– Не знаю. Но так он хотя бы не будет считать себя сумасшедшим. Это лучше, чем ничего.
– Как посмотреть, – сомневается Майор и поджигает сигарету.
– Ему просто надо успокоиться! – восклицает Старшая. По ее тону Майор понимает, что она будет защищать эту версию слишком яростно. Аргументы бесполезны. Будь мальчику хуже, он настоял бы на своем, но пока отдает все на откуп Старшей.
– Хорошо. Но если будут еще тревожные сигналы…
– С ним все будет нормально! – перебивает Старшая, отталкиваясь от стены. Сейчас она напоминает рвущуюся с цепи сторожевую собаку, заметившую нарушителя на хозяйской территории. Майор не находит нужным спорить с ней и мысленно капитулирует.
Некоторое время они молчат. Сигаретный дым и пар дыхания туманят ранние сумерки.
– Можно я переночую в лазарете сегодня? – нарушает тишину Старшая.
– Если хочешь, – кивает Майор.
Она не дожидается дальнейших указаний и уходит в темноту Казармы. Единственная ученица, которая не боится этого места. И единственная, кто сюда никогда не попадет.
Странно осознавать, что время людей, живущих в одном месте и связанных одним графиком, может течь по-разному. Мое, кажется, бежит быстрее, чем у остальных. Меня часто пытаются притормозить – то друзья, то Старшая. Говорят, я все время куда-то спешу. И мне нечего им возразить, потому что я и вправду спешу. Пытаюсь успеть за невнятной и изменчивой школьной программой, быстро бегу в столовую со звонком, быстро возвращаюсь из нее. Меня не покидает чувство, что у меня мало времени. А остальные живут так, будто у них есть все время мира.
На краткий период и у меня получилось так жить, но за это пришлось тяжело расплатиться: я чуть не лишился части своих воспоминаний, и это напугало меня. Понятия не имею, как время и воспоминания могут быть связаны, но, похоже, связь все-таки есть. Как только я ее нащупал, я сделал выбор, и пал он на воспоминания. Кто-то внял моей воле и будто вновь запустил мое время, забыв сделать то же самое со всеми остальными.
Для друзей моя личная гонка почти незаметна – они умеют от нее отрешаться. А вот Старшая не умеет.
– Ты можешь сказать, куда ты так спешишь? – спрашивает она меня.
Эта тема у нас поднимается частенько. Особенно после того, что случилось с Пуделем.
Я бессовестно ухожу от ответов на ее вопросы. С моими она делает так же, поэтому у нас, можно сказать, паритет.
Старшая не любит все, что вылетает из моего рта с намеком на вопросительную интонацию. Ее могут раздражать даже самые простые вопросы, от которых лично я никогда не ждал бы беды.
Поднимая очередной потухший окурок, притаившийся за пожухлыми травинками, я кошусь на Старшую. Она делает вид, что чрезвычайно увлечена этим странным собирательством, но на деле она усиленно пытается меня игнорировать, потому что все еще обижена на мой недавний вопрос «Зачем ты этим занимаешься, если для этого есть другой персонал?». Отвечать мне на него она, конечно же, не стала, а демонстративно зашагала на «точку сбора». Я добавил этот вопрос в копилку других, которые Старшая не выносит, и зашагал следом. Так, около получаса у нас прошло в молчании.
– Кажется, тут все собрали, – наконец делаю попытку наладить коммуникацию. Старшая переводит на меня взгляд, одна бровь скептически выгибается.
Я поднимаю белый флаг, которым служат капитулирующие раскрытые ладони.
– По крайней мере, в моей зоне чисто.
Подходит, инспектирует. Я терпеливо жду, зная, что придраться не к чему. Наконец, Старшая кивает с видом удовлетворенного критика.
– А если перестанешь на меня дуться, обещаю до конца дня говорить только в изъявительной форме. Как видишь, я уже начал, – не удерживаюсь я.
Старшая воздевает очи горе.
– Ну что ты опять начинаешь? Нормально я реагирую на вопросы!
– На все, кроме моих, – многозначительно уточняю.
Она подходит ко мне, улыбается и легонько тыкает меня пальцем в кончик носа. Жест должен был быть милым и непринужденным, но получается неловким, как отрепетированное действие, так и не доведенное до естественности. Слова, которые она мне собиралась сказать, осыпаются невидимым крошевом, которое уже не разглядеть.
Старшая поджимает губы, готовясь, что я ее осмею. Все никак не поймет, что я не собираюсь над ней издеваться за ее угловатую романтичность.
В такие моменты у меня уходит много сил на то, чтобы не позволить себе улыбнуться. Знаю, что улыбку она расценит как насмешку – слишком уж настойчиво этого ждет. А меня тянет улыбнуться совсем не поэтому, а потому что в эти моменты Старшая выглядит очень настоящий, и с нее на короткое время спадают ее дикобразьи иголки.
В ней живет очень много страха, связанного с романтикой: во всем ей мерещится подвох, издевательство или скорое предательство. Я знаю, что она никак не может мне довериться и не позволяет себе представить нас в будущем. Речь даже не о далеком будущем, а хотя бы об окончании школы. Даже во время таких разговоров Старшая вскидывается и пресекает эти темы на корню, всем своим поведением давая понять, что я задаю невежливые и оскорбительные вопросы. При этом за мной – Старшая приглядывает, старается как можно менее навязчиво держать меня в поле зрения, следит, чтобы я не «натворил глупостей». Видеть то, как она дорожит мной и всем, что со мной связано, почти щемяще больно. Почему-то.
Спасаю положение и беру ее за руки. Растерянная Старшая беспомощно поднимает на меня взгляд, до этого устремленный в землю.
– Ладно, забудь, – говорю примирительно. – Сделаю для себя вывод, что ты не отвечаешь, потому что в девушке должна быть загадка. В конце концов, могу помучить расспросами кого-нибудь другого.
Старшая щурится, следы застенчивости отскакивают от нее сбитой пылью.
– Это кого?
– Не знаю. Майора, например.
Старшая фыркает и высвобождает свои руки из моих. Я бы напрягся, но замечаю, что к своему улову собранных окурков она идет с улыбкой. Похоже, буря сегодня пройдет мимо.
Подумав о буре, поднимаю глаза к небу.
Странно, что снег так и не лег. Дело близится к зиме, уже пора бы начаться хотя бы легким снегопадам. Без этого настроение грядущих зимних праздников может смазаться.
– Слушай, Старшая! – Я с энтузиазмом нагоняю ее, беру под руку и наклоняюсь к ее уху. Она машинально перехватывает пакет с окурками второй рукой. – Есть у меня одна активность, которая может понравиться тебе гораздо больше, чем уборка за курильщиками.
Старшая останавливается и ошарашенно смотрит на меня. Ее щеки очень быстро начинают краснеть, плечи поджимаются. Похоже, она натужно решает, отшатываться от меня или нет. Руку пока не высвобождает, и на том спасибо.
Пытаюсь понять, что я такого сказал, и через несколько секунд сам заливаюсь краской с головы до пят. Освобождаю руку Старшей, потому что ее смущение переползает на меня, просочившись сквозь рукава наших курток.
– Украшения! – выпаливаю я, замирая по стойке смирно, которую бы похвалил даже Майор. – Можно украшать территорию!
Старшая недоверчиво косит на меня глаза.
– Зачем?
– К зимним праздникам, – выдыхаю я, чувствуя, как жар на щеках начинает понемногу остывать. – Раздобудем гирлянды, привлечем моих соседей, будем территорию украшать, создадим настроение. А если тут нет гирлянд, можем из бумаги нарезать. Младшеклассники могут помочь! Уверен, им это занятие понравится…
Мой энтузиазм начинает затухать пропорционально тому, как лицо Старшей медленно превращается в кислую мину. Надо отдать ей должное, она терпеливо выслушивает мои предложения и даже пытается кивать. Но на лице у нее раздражение, скепсис и разочарование, каждая моя идея тут же отправляется в категорию завиральных.
Докатились. Про зимние праздники – тоже нельзя?
– Эй, что на этот раз не так? – вскидываюсь я.
– Шило, которое у тебя кое-где застряло. – Старшая становится напротив меня, важно упирает свободную руку в бок и качает головой. – Тебе, что, мало активностей? Зачем ты постоянно торопишь время и куда-то несешься? Мы можем хоть немного пожить без этих твоих планов на будущее?
Мне не нравится, как это звучит.
– Слушай, я совершенно невинное занятие предложил, а ты бесишься, как будто я подбиваю тебя на преступление.
Она молчит, но, судя по ее лицу, ассоциацию я подобрал верную. Внутри меня начинает закипать раздражение.
– Да что такого в том, чтобы просто украсить территорию к праздникам?! Они, вообще-то, не за горами! Я как раз хочу, чтобы мы подготовились планомерно! Почему тебе все вечно не так?!
Старшая некоторое время буравит меня тем взглядом, который я не выношу. Как будто рентгеном просвечивает. От этого взгляда я чувствую себя голым и хочу стыдливо прикрыться. Старшая же с каждой секундой выглядит все более усталой и отрешенной. Как будто я со своими предложениями умудрился ее утомить.
– Сначала дождись, пока снег выпадет, – деловито говорит она, – а уж потом будешь думать про украшения. В мокром осеннем лесу все твои поделки из бумаги превратятся в сопли! Этим только малышей пугать.
Не дожидаясь моего ответа, Старшая разворачивается и с особым усердием пружинит на пятках прочь. Я стою, пытаясь осознать, в какой момент мы умудрились поссориться.
Пока я думаю об этом, с неба начинают падать робкие снежинки, которые тоже вряд ли долго удержатся на земле. Хочу увидеть, как на этот снег реагирует Старшая, но она уже скрылась из моего поля зрения, и теперь неизвестно, когда ее нервная душа успокоится, чтобы снова мы снова могли поговорить.
Иду по дорожке, сквозь которую упорно пробивается трава. На вид пожухлая, но будто все еще живая.
Странное место. Заброшенное. Деревья и сорная трава здесь пустили свои отростки в каждую щель между плитками, в каждую трещину в стенах, в каждое разбитое стекло.
Однако это место все еще узнаваемо: полуголые остовы домов; старая артерия дорожки, оборванная по краям; осмелевший перелесок имени болотницы, которую никто и никогда не видел. Я узнаю интернат – вижу его одновременно своими глазами и глазами несуществующей птицы, парящей в сумрачном небе. Будто территория – внутри меня, или я сам – это территория. Она может приказывать мне, а я – ей.
С неба цвета морской сини робко сыплет снег, который пытается мимикрировать под дождь, сталкиваясь с землей. Под этим снегом хочется застыть и не двигаться, чтобы стать частью сна, в который погружена территория интерната. Это ее лицо – истинное лицо – любит уважение и ненавидит суету. Оно навязывает статику и отрицает движение. Поэтому таких больших усилий стоит оторвать ногу от плитки, к которой она почти приросла, и двинуться вперед.
Огонек. Нужно обязательно найти огонек. Я пока не знаю, зачем, но понимаю, что это очень важно.
Ноги ведут меня к ученическому корпусу. Мимо пустующей стойки коменданта, мимо коридоров первого и второго этажей. Вверх. На третий. Или выше?..
Куда?
Просыпаюсь от собственного вдоха, напоминающего хрип утопленника.
– Спасатель! Спасатель, эй!
– Ты чего?!
– Проснись! Что с тобой?
У моей кровати толпятся Стриж, Сухарь и Нумеролог, трясут меня за плечи и дергают в попытке разбудить. Далай-Лама предусмотрительно обувается и без лишних слов готовится бежать за Майором, если возникнет необходимость.
Сажусь на кровати и перевожу дыхание. Как будто марафон пробежал!
Через секунду прихожу в себя и вперяюсь глазами в соседей.
– Включи свет! – умоляюще хриплю Далай-Ламе. Тот исполняет просьбу, и я вздыхаю с облегчением: никто из соседей не выглядит изможденным. Насчет себя не уверен, но в своей безопасности от Холода убеждаюсь по бешено колотящемуся сердцу: уверен, так оно не может биться ни у одного человека с… трудным периодом.
– Ты во сне кричал и метался так, как будто за тобой кто-то гнался, – констатирует Сухарь. – Начал дергаться. Мы подумали, у тебя припадок.
– Нет. Хуже, – отвечаю и откидываю одеяло. – Мне нужно уйти на время. А вы лучше из комнаты не выходите. Посидите тут, пока я не приду.
– Пока ты не придешь откуда? – напрягается Сухарь. – В чем дело?
– Куда ты уходишь? – подхватывает Стриж.
Нумеролог тем временем возвращается на свою кровать, хватает колоду игральных карт и начинает тасовать ее, делаясь сосредоточенным и серьезным.
– В коридор, – отвечаю. – Куда конкретно, не знаю. Как пойдет. Просто… лучше ничего не спрашивайте, ладно? Побудьте здесь и присмотрите друг за другом.
Не уверен, что стоит рассказывать ребятам про сон-бродун и про Холод. Их это не должно коснуться, пусть живут спокойно и не вспоминают о том, что страшилка у костра действительно периодически посещает эту школу.
Пока я наскоро одеваюсь, друзья настороженно таращатся на меня, но вопросов не задают и не спорят.
– Свет не выключайте, – говорю напоследок, быстро завязывая шнурки на кроссовках и готовясь на выход.
– Почему? – качает головой Сухарь. – Ты хоть что-нибудь объяснишь?
– Ему и правда нужно уйти, – неожиданно поддерживает меня Нумеролог.
Мы все переводим на него взгляды, и он с пугливой решимостью демонстрирует нам потрепанную карту. Пиковый туз.
– Он должен предотвратить этот удар. Поэтому ему надо идти. Его теперешний путь очень важен для всей школы. – В руки Нумеролога скользит крестовая шестерка. Прежде чем поднять следующую карту, он немного медлит. – Только ты, похоже, не один пойдешь, а со Старшей. И вы там… кажется, поссоритесь.
Невесело усмехаюсь.
И как такое можно угадать по игральным картам?
– Уже поссорились, – говорю, накидывая толстовку. Куртку не беру: судя по сну-бродуну, выходить на улицу не потребуется. – Так что еще предстоит уговорить ее пойти со мной. Но ты прав. – Улыбаюсь и тут же серьезнею. На всякий случай повторяю: – Не выключайте свет, ладно? Я надеюсь, что скоро вернусь.
Стриж провожает меня испуганным взглядом.
– А к тебе Холодный ребенок не подселится, если будешь убегать ночью?
Пару секунд соображаю, о чем он, затем вспоминаю собственный дебют в качестве рассказчика у костра. Надо же! Я и забыл, о чем был мой неудачный экспромт.
– Брось, это же просто страшилка, – улыбаюсь я.
Хотелось бы, чтобы все истории оказались просто вымыслом, но это не так.
Выхожу из тридцать шестой, и заметно похолодевшая темнота коридора проглатывает меня.
Слепящий луч фонарика рассекает темноту и бьет в глаза. С шипением и ругательством я отшатываюсь и закрываюсь от него. Потревоженная темнота снова принимает меня, и мы беззвучно жалуемся друг другу на моментную слепоту. Одновременно я прислушиваюсь и понимаю, что предо мной не один человек, а двое. Судя по испуганному вскрику, одна из моих случайных встречных – точно девчонка, причем знакомая мне.
– Тебя еще не хватало!
Второй голос я тоже узнаю. Этот запоздало скорректированный бас вообще сложно с чем-то перепутать. За ним следует торопливая речь, и я окончательно идентифицирую Белку:
– Погоди, может, он что-то знает.
Луч фонарика смущенно бродит по полу, как пристыженный ученик. Я с укоризной смотрю на него, только-только успев проморгаться.
Белка подходит ко мне и берет меня за плечи. Я напрягаюсь: при обычных обстоятельствах она вела бы себя по примеру своей соседки, а сейчас любезничает. Значит, случилось что-то нехорошее.
– Ты видел Принцессу? Она к тебе приходила?
– Принцессу? – растерянно качаю головой. – Она, что, пропала?
– Брось ты это, ему все равно, – недовольно бросает Хозяюшка. – Искал-то он тут явно не ее! Этому посачу на нее с самого начала было начхать!
Посач. Очередное фирменное словечко Хозяюшки сбивает меня с толку, и я даже не знаю, как мне на него реагировать. Впрочем, судя по настроению, с которым она это говорит, это явно не комплимент.
Терпеливо вздыхаю и решительно смотрю на нее.
– Ты права, я искал Старшую. Но мне не все равно, что Принцесса пропала. Я об этом просто не знал.
– Да если б не ты…
– Перестань, – обрывает Белка уже раздувшую щеки Хозяюшку и оттесняет ее назад.
– Что это ты его защищаешь, перебежчица?
– Это не он виноват, что она пропала!
– Я вам ссориться не мешаю? – встреваю в уже загоревшуюся перепалку. – Или это для вас важнее, чем найти Принцессу?
Хозяюшка складывает руки на груди и пыхтит, как недовольный паровоз.
– Давно она пропала? – спрашиваю, пока никто не нашел новых способов обвинить меня в горе Принцессы. – Ушла одна или с ней кто-то был?
Белка пожимает плечами.
– Сказала, что скоро придет, и ушла из комнаты. Мы заболтались с девчонками… опомнились, когда поняли, что уже свет в коридоре погасили, а ее все нет. Она никогда бы не стала одна ходить в темноте, она боится…
Киваю.
– Стало быть, ушла одна. А вы вызвались ее разыскивать?
– Старшая тоже ее ищет, – говорит Белка. Голос у нее взволнованный, фонарик в руке немного подрагивает. – Остальные ждут в комнате, вдруг она вернется.
– Возвращайтесь тоже, – говорю я. – Я сам ее поищу.
– А с чего такая щедрость? – с вызовом спрашивает Хозяюшка.
Вместо препирательств с ней снова смотрю на Белку и киваю, подтверждая свои слова.
– Идите. Я же вижу, что вам здесь тоже страшно. Возвращайтесь, а я найду Принцессу, если только Старшая не найдет ее раньше. Если надо, будем искать до утра.
– Не указывай мне, что делать! С чего ты взял, что нам тут страшно? – бесится Хозяюшка. Белка умоляюще тянет ее за руку в сторону четвертого этажа.
– Мне тут страшно, – тихо говорит она. – И холодно. Пожалуйста, не вредничай. Давай сделаем, как он предлагает. Они со Старшей найдут Принцессу, он пообещал.
Пока Хозяюшка мнется, я пробегаю мимо нее и Белки на четвертый этаж.
Споры девчонок сорок седьмой цепными псами рвутся за мной, пытаются укусить за пятки, но я быстро отрываюсь от них и почти бегом обследую темные коридоры девичьего крыла. Угрожающе приоткрытая пасть душевой капает слюной густейшей черноты, в которой могут исчезнуть даже тени. Зловещие нагромождения сломанных стульев у последнего окна терновыми зарослями вырастают на моем пути. За окном я замечаю мельтешащих снежных мушек и ощущаю, что на этаже начинает холодать сильнее.
Когда с моих губ срывается первое облачко пара, я на миг забываюсь, теряю бдительность, и на меня тут же кто-то налетает, появившись из-за поворота. Этот человек тоже передвигается бегом, и у меня почти не возникает сомнений в том, кто это.
– Ты! – вскрикивает Старшая.
– Что, напарница? – усмехаюсь я. – Работаешь соло?
Старшая пытается оттеснить меня, но я ее не пропускаю. Она обличительным тоном выпаливает:
– Слушай сейчас мне не до тебя, ясно? У нас Принцесса пропала. Всей комнатой ищем… ну почти всей, часть отсиживается. – В голосе появляется неконтролируемое терпкое презрение.
– Знаю. Встречал Белку с Хозяюшкой, отправил их назад.
Лицо Старшей недоуменно вытягивается.
– Зачем? – возмущается она. – Решил усложнить нам задачу?
– Решил их обезопасить. У нас проблемы. – Вместо пояснения подношу ладонь ко рту и демонстративно выдыхаю на нее едва заметное облачко пара. – Он придет сегодня снова, я видел.
Старшая тихо ахает.
– Ты снова видел сон-бродун?
– Да.
Изо рта Старшей вместе с паром вырывается невнятное шипящее ругательство. Она становится собранной, как дикий зверь, готовящийся в любой момент атаковать.
– То крыло уже проверил? – кивает она на пространство позади меня.
– Там пусто.
По этажу будто проносится порыв колкого ледяного ветра, сковывающего тело и вызывающего мгновенную дрожь. Кажется, еще немного, и весь этаж – стены, пол, потолок, – все вокруг покроется инеем.
– Надо разделиться и найти… – начинает Старшая.
– Не надо. Она на пятом, – с уверенностью говорю я.
– С чего ты…
– Комната мифической болотницы ведь там?
– Да, поэтому Принцесса бы ни за что туда не пошла.
– Спорить некогда. Ты со мной или нет?
Не дожидаюсь ответа Старшей и бросаюсь в сторону лестницы на пятый этаж. Несколько мгновений спустя слышу позади себя бег. Старшая нагоняет быстро и даже перегоняет, поэтому мне приходится ускориться.
На пятый мы прибываем одновременно и замираем, потому что встречает нас надрывное рыдание и темный силуэт, двигающийся по направлению к нам ползком по морозному коридору.
Старшая хватает меня за руку, и я почти физически ощущаю, как волна охватившего ее ужаса хлещет по спине и меня. Меня тянет заорать и попятится, но я не позволяю себе этого, чтобы не ударить в грязь лицом. Дальше приходится только усиливать самоконтроль, потому что Старшая приходит в себя первой и движется прямо по направлению к ожившему мифу.
– Оставьте меня! – воет силуэт.
Не сразу, но в этом голосе я ловлю знакомые нотки. Распознать Принцессу в этой невнятной фигуре, да еще и в окружении почти постапокалиптического антуража полузаброшенного пятого этажа почти невозможно, но я справляюсь, и вот передо мной уже не монстр из страшилки Нумеролога, а всего-навсего девушка, попавшая в беду.
– Принцесса… – выдыхаю я очередное облако пара.
– А ты думал, это кто? Болотница? – усмехается Старшая.
Она присаживается возле Принцессы и берет ее за плечи. Очень настойчиво.
– Расскажи, что с тобой происходит. Желательно, по порядку, – говорит она. В голосе появляется чеканка, характерная для Майора. Я хочу возмутиться, но мою волну возмущения прерывает голубоватое сияние позади Старшей и Принцессы. Оно собирается из отдельных искорок и приобретает форму, которая когда-то напомнила мне полностью спрятавшегося под простыню человека.
Старшая ахает и вскакивает, стараясь утянуть Принцессу за собой, но та не поднимается.
– Вставай! – рычит Старшая. – Ну же!
Я бегу к ним, замечая, как Принцесса поворачивает голову в сторону Холода, и лицо ее в голубоватом сиянии искажено гримасой страшного мучения. Мне кажется, или она действительно собирается к нему потянуться?
Гадать некогда. Я подхватываю ее под вторую руку, и мы пытаемся бежать прочь от Холода к лестнице. Принцесса плачет и дергается, нисколько не облегчая нам задачу.
– Далеко не уйдем, – предупреждает Старшая.
– Уйдем, – возражаю. – Он медленно перемеща…
Договорить не успеваю.
Стоило нам исчезнуть из поля зрения Холода, как он возникает перед нами вновь. И нам еще везет, что он не так быстро собирается из голубоватых искорок в единое целое: мы вовремя реагируем и отшатываемся от него. Иначе могли бы влететь в его морозный силуэт всей троицей.
Принцесса высвобождается из наших рук и – на этот раз я уверен, что не ошибся, – действительно пытается приблизиться к Холоду.
– Дура! – кричит на нее Старшая, хватает под мышки и оттаскивает прочь.
Принцесса в ответ надрывно хнычет и захлебывается слезами.
– Он будет возникать там, где она! – предупреждает меня Старшая. – Он пришел за ней, нам не убежать от него!
– Значит надо отгонять, – вспоминаю я нашу первую встречу.
От Нумеролога эта тварь тогда отстала, можно и в этот раз попробовать. Способ-то испытанный. Была, правда, всего одна попытка, так что это не гарант. Но она оказалась удачной, так что это лучше, чем ничего.
– Спасатель…
– Уведи ее! – перебиваю я, заступая Холоду дорогу и расставляя руки в стороны живой баррикадой.
– Не смей! – отчаянно восклицает Старшая.
– Уводи ее быстро! – упорствую я. И обращаюсь уже к Холоду: – А ты вали туда, откуда пришел! Ты ее не получишь!
Принцесса снова вырывается из хватки Старшей, которой удалось заставить ее встать на ноги, и падает. К моему ужасу, она начинает ползти в сторону Холода и делает это на удивление целеустремленно.
– Нет… – всхлипывает она, – забери меня… я не хочу… не могу больше слышать их… забери…
– Старшая! – призываю к действиям свою внезапно застывшую напарницу.
Она опять рычит – то ли от страха, то ли от злости, – и с ругательствами хватает Принцессу под руки. Удивительно, сколько в этой тощей девчонке силы, но у нее получается оттащить отчаявшуюся жертву от Холода.
Светящийся комок инея тем временем шагает в моем направлении. Беспалый контур, напоминающий укутанную в простыню руку, тянется ко мне, но медлит, будто изучает.
– Не коснешься и не утянешь, – шиплю я, не двигаясь с места.
Тело с моим намерением не согласно и готово сдаться прямо сейчас. Оно деревенеет от холода так, что мне уже нешуточно больно, но я почему-то знаю, что мне нельзя давать слабину в этой схватке. Если, конечно, можно назвать схваткой мое взбесившееся упрямство и стояние на одном месте.
Холод узнаёт меня, я это чувствую и в догадках своих не сомневаюсь. Еще когда я вскочил от сна-бродуна, я понял, что при встрече он меня вспомнит. И было в этом сне что-то еще… странное ощущение, которому нет ни одного подтверждения, но я отчего-то верю в него безоговорочно.
Будто территория – внутри меня, или я сам – это территория.
Она может приказывать мне, а я – ей.
До меня долетает серия невнятных звуков, и я догадываюсь, что Старшая держит Принцессу, затыкая ей рот, чтобы она не привлекла внимание Холода, с которым у нас происходит самая странная борьба в моей жизни.
– Уходи туда, откуда пришел. Тебе здесь нечего искать, – воинственным шепотом сообщаю я Холоду.
Контур руки замирает в воздухе у самого моего лица, и от ледяной боли хочется застонать. Пыхчу и держусь, не позволяю себе слабость. Нельзя этого делать, если уж я решил показать, что я главный.
Холод неспешен и беззвучен. Его рука медленно перемещается в воздухе, опускается от моего лица к шее и замирает на уровне груди.
– Узнал, тварь? – сдавленно цежу я, пока тело вспоминает испытанный когда-то взрыв ледяной гранаты. – Пошел отсюда прочь, тебе тут делать нечего. Ты никого с собой не утащишь.
Холод медлит.
Минуту.
Вторую.
Невыносимо долго.
В тот самый момент, когда я думаю, что не выдержу и заору от боли, голубоватое сияние вдруг на долю секунды делается ярче, а затем гаснет, погружая коридор пятого этажа в кромешную темноту.
Я дышу.
В первые полминуты для меня больше ничего не существует, кроме собственного дыхания. По щеке от боли скатывается слеза, и я тут же вытираю ее рукавом, пока никто не увидел. Эта слеза заставляет меня прийти в себя и вернуться к Принцессе, которая все еще хнычет и вырывается из хватки Старшей.
– Пусти ее, – устало прошу я.
Старшая повинуется. Не знаю, как она на меня смотрит: после Холода, свечение которого наполняло коридор, я временно ослеп в темноте, поэтому двигаюсь ощупью и ориентируюсь в основном на слух.
– Принцесса, – тихо обращаюсь к ней, нащупывая ее плечо. – Ты понимаешь, где ты? Понимаешь, что происходит?
– Она сейчас тебе на эти вопросы вряд ли внятно ответит, – вмешивается Старшая. Ее рука тоже перемещается на плечо Принцессе и случайно накрывает мою. Сначала она дергается, будто вспоминая, что мы, вроде как, в ссоре, но руку не убирает. Голос опускается до шепота: – Зачем ты опять подставился?
– Давай о моем поведении потом поговорим? – шепчу в ответ.
– Не надо! – тянет Принцесса. – Не делайте, как стены! Они тоже шепчут… постоянно… я не могу, я больше не хочу их слышать! Что им от меня надо? Они опять начинают…
Чувствую, как рука Старшей напрягается поверх моей ладони.
Шепот стен умолкнуть просим, – вспоминаю я. Вроде, так было в детской считалочке, которая показалась мне жуткой у корпуса младшеклассников? Возможно, здесь речь о том же шепоте, о котором говорит Принцесса?
– Я так не смогу… лучше б вы отдали меня ему…
Не успеваю я ничего сказать в ответ на стенания Принцессы, как слышу звонкий удар.
– Слушай внимательно, – строго говорит Старшая – В следующий раз, когда услышишь свои шепотки, вместо того, чтобы прислушиваться, напомни себе свою кличку и комнату. Ясно?
Принцесса ахает, всхлипывает и замолкает.
– Зачем? – хмурюсь я. – Просто словами нельзя было обойтись?
– Нельзя, – отвечает Старшая. В ее голосе едкость, с которой я познакомился раньше, чем с ней самой. – Так лучше впечатывается, поверь.
Принцесса настолько потрясена полученной пощечиной, что молчит.
– Чего заткнулась? Лучше б ты так молчала, пока этот из-за тебя жизнью рисковал, дура избалованная! – чеканит Старшая. – И только попробуй опять зареветь…
– Хватит, – обрываю я, сумев вобрать в севший от боли голос все остатки строгости. – Жизнью, как ты говоришь, рисковал я, а не ты. Мне и положено ругаться. А я этого делать не буду. Оставь ее.
Не знаю, что из моих слов пронимает Старшую, но она притихает, и к Принцессе больше не цепляется. Мы молча поднимаемся и двигаемся к лестнице.
По дороге в сорок седьмую Принцесса постепенно приходит в себя. Как только мы заводим ее в комнату, соседки бросаются к ней и квохчут над своей куколкой, как четыре матушки – каждая на свой манер.
Старшая выходит из комнаты, закрывает дверь и приваливается к коридорной стене, вид у нее задумчивый, взгляд тяжелый. Она думает о чем-то неприятном, а я не знаю, как спросить так, чтобы не вызвать очередной взрыв недовольства. У меня ломит грудь и скулы, сводит так и не сумевшие отогреться пальцы ног, и я слишком устал, чтобы терпеть беспочвенные нападки Старшей. Поэтому решаю молча уйти и отложить разговоры на следующий раз.
– Я знала, что ты подставишься.
Хриплый голос Старшей арканит меня и заставляет развернуться к ней, несмотря на нежелание устраивать разборки.
– Этот способ у меня уже работал. А убежать бы мы от него все равно не смогли, – лениво отвечаю я. – Что еще мне было делать? Вы обе были в опасности, не мог же я просто стоять и смотреть.
– Я не знаю, смогла бы я… так… – с трудом выдавливает Старшая. – И меня это… раздражает. Я так делать не хочу. И не хочу, чтобы ты делал. Но благодарна. И… не знаю, не понимаю. Я на тебя злюсь и не злюсь одновременно, ясно? Спасибо, что спас, но придурок, что подставился! Напугал!
Губы сжимаются в тонкую линию, на лице застывшая обида и недовольство.
Удивленно смотрю на нее. Это, что, признание в трусости? От Старшей?
Обнимаю ее – это иногда лучше, чем сказать тысячу слов, и уж точно гораздо проще. Она приникает ко мне и утыкается лицом в мою ноющую грудь. Мне больно, но я ей об этом не говорю. Не хватало еще, чтобы она начала меня жалеть. Дело даже не в том, что мне было бы не по себе от ее сочувствия. Просто Старшая – она сначала стукнет по больному месту хорошенько, а уже потом начнет выказывать сочувствие.
Меня соседи встречают с включенным светом и работающими кипятильниками с невесть где добытым растворимым кофе.
Наше ночное приключение мне им почти не приходится пересказывать: оказывается, Нумеролог им все рассказал. По картам. Даже детали почти не перепутал! Не представляю, как у него это получается, особенно на простых игральных картах, но факт есть факт: я слушаю собственное приключение из чужих уст, запивая его дрянным, водянисто-сладким растворимым кофе. Правда, вместо Принцессы в этой истории червонная Дама, вместо Старшей Девятка Пик, вместо Холода пиковый Туз. Хозяюшка и Белка заменяются в колоде на «хлопоты», «встречи» и «разговоры», а мою невидимую стычку с Холодом описывает пиковый Король, означающий «некое темное влияние».
По ходу истории Стриж говорит, что расклад его напугал – мол, плохой, одни пики. Нумеролог на это отвечает ему, что он в картах ничего не понимает, и нельзя трактовать черные масти как «плохое», а красные – как «хорошее».
Почти под утро расходимся по кроватям.
Я после встречи с Холодом в своей так и не согреваюсь. Удивляюсь, как вообще умудряюсь уснуть, но убаюкивающий шорох одеяла помогает. И на том спасибо.
Влажный морозец гудит в старой раме форточки, расположенной под самым потолком женского туалета. На улице монотонно кружат снежинки, прислоняющиеся к стеклу и плачущие страхом перемен, невидимо окутывающих интернат. Старшая гипнотизирует снег хмурым взглядом, будто это может помочь погоде войти в привычную колею и вспомнить свое подобающее поведение. Она стоит долго, руки на груди напряженно скрещены, пальцы нервно терзают материал серой толстовки. Старшая сосредоточена на неприятных мыслях, поднимающих внутри нее тревожные вихри.
Снег не перестает, только ветер подает возмущенные сигналы в скрипящую форточную раму. Старшая чувствует неприятный промозглый холод и решает уйти с поля боя, хотя и не признаёт поражение. Она воинственно подходит к умывальнику и открывает кран. Несколько секунд она не прикасается к воде, давая ей время согреться, затем набирает воду в ладони и прижимает их к лицу.
Так легче.
Колкие мысли начинают оттаивать, и Старшая успокаивается. Она поднимает голову и смотрит в зеркало.
– Все утрясется, – шепчет она себе вслух, привычно угрожая собственному отражению одними глазами, и выключает воду.
Вместо полотенца Старшая использует рукав собственной толстовки. Опустив руку, она замечает чью-то фигуру в зеркале и резко оборачивается. Она быстро узнаёт Принцессу, но сердце продолжает колотиться от испуга.
– Прости. Я тебя напугала?
Робкий высокий голосок и виноватое выражение лица. Старшей становится не по себе: после пощечины она с Принцессой не разговаривала, хотя понимала, что стоило бы. Она чувствовала, что должна извиниться за излишнюю грубость, но не смогла. Из всех доступных ей линий поведения Старшая выбрала воинственное игнорирование – это давалось ей проще всего.
– Какие люди и без охраны, – говорит она. Ей тут же хочется стукнуть себя по лбу, потому что едкие слова атакуют собеседницу рефлекторно, без предупреждения.
И без того сиротливый взгляд Принцессы делается совсем несчастным.
– Серьезно, почему ты тут одна? – Старшая делает неумелую попытку сгладить углы. – За тобой же теперь чуть ли не вся комната хвостом таскается. Ты улизнула, что ли?
Принцесса неуверенно пожимает плечами.
– Они не таскаются. Просто волнуются…
– Называй это, как хочешь, – закатывает глаза Старшая. – Можешь не мяться в проходе. Я уже ухожу.
Она опускает руки по швам, непроизвольно сжимая кулаки, и подается к выходу, окруженная пыльным облаком неприятных мыслей, но Принцесса неуверенно приподнимает руку, прося ее задержаться.
– Извини… мы можем поговорить? – едва слышно спрашивает она.
Старшая удивлена и сконфужена. Теперь, когда у нее не получилось повести себя более приветливо, ей хочется уйти и не пересекаться с Принцессой еще какое-то время. Но сил отказать она в себе не чувствует. Трудно отказать человеку, который так редко чего-то просит. Человеку, для которого просьба требует аккумуляции всех имеющихся сил.
Старшая вздыхает и останавливается. Руки снова скрещиваются на груди, она даже этого не замечает.
– Мы уже говорим. – Сквозь слова сочится яд раздражения, сладить с которым Старшая не в состоянии.
Принцесса сносит ее едкость смиренно, с готовностью вытерпеть любую грубость. Это обезоруживает и вызывает внутри ощущение скребущих когтей совести. Старшей было бы проще, если б Принцесса проявляла хоть немного агрессии, но она будто начисто лишена способности к этому.
– Чего ты хотела? – подталкивает Старшая. – Давай быстрее, пока сюда не явились все твои наседки.
Очередную колкость в сторону девочек из сорок седьмой Принцесса впитывает, как губка, ничего не отдавая в ответ. Взгляд у нее становится серьезным, в нем тлеет уголек решимости, которому она упорно пытается не дать погаснуть.
– Я хочу поговорить о том, что было на пятом, – с удивительной твердостью произносит она.
Старшая морщится.
– А что произошло на пятом?
– Ты знаешь.
– Если ждешь извинений за пощечину, их не будет, – решительно заявляет Старшая. – Тебя спасли, а ты только мешала этому и потом повела себя, как неблагодарная истеричка. Ты получила за дело, ясно?
– Я знаю.
Старшая нарочито громко вдыхает, выдох получается рваным. Ее нервирует разговор с Принцессой, он становится слишком непредсказуемым.
– Тогда чего тебе надо?
– Ты многое знаешь о том, что здесь происходит, – отстраненным голосом говорит Принцесса. И это не вопрос. – В том числе о шепоте стен. Не отпирайся, пожалуйста, я знаю, что это так.
– Интересно полюбопытствовать, откуда? – цедит Старшая.
– Они ведь вернутся? – спрашивает Принцесса, игнорируя ее вопрос. – Голоса. Они снова придут? Пока что их нет, но я… начинаю видеть трещины в стенах. Скоро снова зазвучат их голоса. Я права? Они не оставят меня в покое?
Старшая сжимает губы. Некоторое время она размышляет, как ей себя вести, затем внимательно смотрит на Принцессу и наклоняет голову набок.
– Если ты начала прислушиваться, да. Как правило, назад дороги нет. Ты продолжишь их слышать.
Глаза Принцессы начинают отчаянно поблескивать.
– Тогда зачем вы меня спасали? – шепчет она.
Старшая отводит взгляд.
Что ей ответить? Потому что Спасателю приснился сон-бродун? Потому что она обещала себе вытаскивать из лап Холода всех, кого сможет? Потому что так правильно? Старшая ведь и сама не знает, по какой именно причине они спасали Принцессу, ведь та хотела уйти. Это было рискованно и опасно. Будь Старшая там одна, она, вероятно, отступила бы, но Спасатель… ему проще встать на пути у Холода, чем поберечь себя. Он рискует, не задумываясь.
Неправильную ему дали кличку, – думает Старшая, и ей становится горько. – Надо было называть его Героем, а не Спасателем. Герой действует от души и под влиянием момента, а у спасателя это профессия, в которой он действует по инструкции. Наш Спасатель по инструкции не смог бы – тут же нарушил бы ее, если б встал выбор между ней и чьей-то жизнью.
– Старшая! – отчаянно зовет Принцесса. Для нее это почти крик, хотя звучит он все еще приглушенно. У Принцессы все так звучит и выглядит. Приглушенно.
– Чего ты от меня хочешь? – снова вскидывается Старшая. – Так хочется уйти с Холодом? Ну так выбирайся снова и ищи его. Обещаем больше не спасать. Тебе это от меня надо?
Принцесса делает к ней шаг и проникновенно смотрит прямо в глаза.
– Если это единственный способ уйти с голосами, то да.
Старшая набирает в грудь воздуху, чтобы выпалить все, что она думает об этой слабой неженке, чье спасение не стоило того риска, на который пришлось идти, но осекается и удивленно округляет глаза.
– Так ты с Холодом хочешь уйти или с голосами? – тихо спрашивает она.
Принцесса задерживает дыхание.
– Есть разница?
– Конечно, есть, дура безмозглая! – восклицает Старшая. Принцесса шагает к ней еще ближе.
– Расскажи, – просит она. – Пожалуйста. Я же вижу, что ты знаешь.
Старшая опускает взгляд. Она на миг воображает себе интернат без Принцессы. Нет бойкота со стороны соседок, нет косых взглядов в ее сторону, нет осуждения за то, что она разрушила чью-то сказку. Это почти пьянит Старшую, и ей хочется заплакать. Она вдруг понимает, насколько сильно устала выдерживать пассивные нападки соседок, насколько устала притворяться, что ей наплевать.
А Спасатель? – спрашивает она саму себя. И тут же находит ответ. – Он смирится. Примет это, как принял с Пуделем. Он это переживет, я помогу ему пережить. Так будет лучше для всех.
Принцесса расценивает ее долгое молчание по-своему.
– Я прекрасно понимаю, что мне здесь не место, – тихо говорит она. – Я живу здесь, как половинка человека. У меня все в урезанном варианте, все недостаточно живое. Возможно, поэтому голоса меня и выбрали? Потому что я, скорее, призрак, чем живой человек? Я думала, уйти с Холодом – значит стать одной из них.
– Нет, – обрубает ее Старшая. – С Холодом ты просто исчезнешь. Но ты права: здесь тебе делать нечего.
– И что же мне делать?
– Уходить.
Принцесса непонимающе хмурится.
– Как это сделать?
– А как ты сюда попала? – хмыкает Старшая. – Той же дорогой и уходить.
– Но там же… ничего вокруг нет. Сколько же мне придется идти?
Принцесса осекается и беспомощно смотрит на стену позади Старшей. В ее глазах стынет страх, руки начинают подрагивать. Старшая не оборачивается: и так догадывается, что видит ее собеседница. И знает, что сама этого не увидит.
– А сколько трещин в стенах ты готова вытерпеть, чтобы не идти? – спрашивает она.
Принцесса вздрагивает, закрывает глаза и одними губами произносит, как мантру, свое прозвище и номер комнаты.
– А я дойду? – интересуется она, придя в себя.
– Зависит от тебя, – отвечает Старшая.
– Как я пойму, куда идти? – не унимается Принцесса.
Старшая внимательно смотрит на нее и понимает, о чем она хочет, но не решается попросить. А еще Старшая уверена, что сама Принцесса может попросту не решиться уйти. Она отчаянно нуждается в провожатом на постоянной основе, а девчонки из сорок седьмой не помогут – они только отговорят ее идти. И Принцесса, скорее всего, поступит, как они скажут. Ей не хватит сил на сопротивление.
Значит, никакого спокойствия, никакого завершения пассивной вражды…
Если не помочь Принцессе, рано или поздно ее заберет Холод.
Старшая вздрагивает.
– Я могу проводить, – выпаливает она раньше, чем соображает, что говорит. Но откатывать назад поздно: Старшая уже видит, какой надеждой горят глаза Принцессы. Это не получится проигнорировать, она не сможет.
Старшая воображает, как бы отреагировал Майор на эту историю, и морщится.
– Сегодня, – отстраненно говорит она. – Когда все пойдут в столовую, скажи, что догонишь, и жди меня у ворот. Не придешь – больше ко мне не обращайся. Сама будешь выкручиваться.
– А если девочки… – начинает Принцесса.
– Хоть что-то сделай сама! – перебивает Старшая. – Решай, что тебе надо. Я приду к воротам в обеденное время.
Не дожидаясь реакции Принцессы, Старшая оттесняет ее с дороги и выходит в коридор.
Сердце трепещет, как раненая птица. Ноги наливаются свинцом, плитка дорожки расплывается перед глазами от страха.
Старшая не знает, что увидит перед воротами, но идет к ним, готовая столкнуться с чем угодно. Голова опущена, руки глубоко погружены в карманы куртки, волосы спрятаны под капюшон. Старшая чувствует себя вором, которого в любой момент могут поймать.
Лишь миновав домик разнорабочих, она немного успокаивается и начинает смотреть прямо перед собой. У ворот ее дожидается одинокая фигура – в белых колготках, аккуратных сапожках и клетчатом зеленом платьице, выглядывающем из-под кремового пальто. На волнистых светлых волосах застыли мириады бисеринок мокрого снега. За плечами рюкзачок с самыми необходимыми вещами – такой же аккуратный и милый, как и вся она. Не хватает только оборок на платье и заколок с бантами. Ни дать ни взять кукла!
Принцесса не двигается. Она смотрит за ворота, не слыша шороха шагов позади себя, ее мысли уже далеко отсюда. Долго смотреть на нее в статике тяжело – она и впрямь кажется не живым человеком, а игрушкой.
Старшая останавливается и нарочито покашливает, привлекая внимание.
Принцесса оборачивается, на фарфорово-бледном лице маска запуганной решимости. Передумает или нет – пока не ясно.
– Пошли, а то скоро твои наседки тебя хватятся, – говорит Старшая. Она не спрашивает, как Принцессе удалось уйти от девчонок. Раз ушла, значит удалось. Некогда выяснять подробности.
Старшая открывает ворота и некоторое время идет, не оборачиваясь. Про себя она считает до ста. Если на счет сто она не услышит приближающихся шагов Принцессы, то повернет назад и откажется ей помогать.
Шаги позади нее звучат на счет тридцать семь.
– Прости, – просит Принцесса. Голос у нее, как всегда, тихий, полный присущей ей застенчивости. – Я больше не отстану, обещаю. Просто… страшно выходить, когда не знаешь, куда придешь.
– Иди на три шага впереди, – холодно говорит Старшая.
– Разве мы не можем идти рядом?
– Делай, как я говорю, или пойдешь одна.
Принцесса опускает голову и обгоняет Старшую. Теперь она движется на три шага впереди нее. Первое время она не решается вновь заговаривать, затем все же нарушает молчание:
– А как далеко нужно идти? – спрашивает она.
– Пройдешь, сколько понадобится, – бросает Старшая ей в затылок.
– А ты?
– На три шага меньше.
Между ними вновь воцаряется тишина. Сырой холод леса назойливо проникает под подкладку куртки Старшей, и она ежится. Все ее существо рвется назад, и с каждым шагом внутри все туже затягивается узел страха. Грунтовая дорога кажется ей ужасно короткой, и она понимает, что дальше перестанет ощущать даже тот призрак безопасности, который сопровождает ее здесь.
Лес редеет, его протестующий шелест хлещет Старшую по спине плетью, и ей почти физически больно. Тянущаяся впереди пустынная трасса, кажется ей конвейером перерабатывающего завода: в конце мирно двигающейся ленты неминуемо ждут жернова, перемалывающие тебя в труху и не оставляющие ничего…
Старшая ахает и замирает, повинуясь страху.
Принцесса оборачивается.
– Что с тобой? – спрашивает она.
Старшая поднимает на нее взгляд и теряет дар речи. Фарфоровая кожа Принцессы приобретает мелкие изъяны, столь характерные для простых смертных: она уже не такая идеально гладкая, румянец не равномерен, а на лбу появляется красная точка созревающего прыщика. Подобные несовершенства могли бы вогнать в панику ту, кто живет одной лишь красотой, но Принцесса кажется прекраснее, чем была. В ее глазах появляется непривычная живость, движения выглядят энергичнее, голос набирает силу.
– Идем дальше, – через силу выдавливает Старшая. Она старается не думать о неприятном гудении в обеих ногах и начинает шагать шире, сильнее пружиня на пятках по асфальтовому полотну.
Принцесса бодро обгоняет Старшую и соблюдает условие, выставленное в начале пути. С каждым шагом страха в ней становится все меньше, и Старшая внимательно, очень внимательно следит за ее изменениями, чтобы понять, когда собственные ноги должны прирасти к дороге.
Шоссе пустует. Обманчивая пастораль окружающих пейзажей притихает, словно задерживая дыхание. Даже облака, плачущие мокрым снегом, кажутся замершими. По темно-серому полотну дороги не пробегает ни единого порыва ветра, в небе не пролетают птицы, на дороге не появляется ни животных, ни машин, ни случайных прохожих.
– Удивительное место, – выдыхает Принцесса и вдруг останавливается.
Старшая тоже замирает. Ей не нравится это путешествие, но еще больше не нравятся паузы в нем – она понятия не имеет, что они принесут и можно ли к этому подготовиться.
– Чего встала? – враждебно спрашивает она.
Принцесса поворачивается к ней.
– Я чувствую, что если сделаю еще пару шагов вперед, то исчезну.
– К своим голосам, – раздраженно кивает Старшая. – Как ты и хотела.
– Я… уже не уверена, что хочу к голосам.
Щеки Старшей вспыхивают румянцем, но почти сразу бледнеют. Она делает шаг назад, напрягаясь от клубящегося в ней нехорошего предчувствия.
– Вернешься в школу, будешь мучиться, как раньше, – предупреждает она Принцессу. – Назад дороги нет, я тебе говорила. И ты сама это прекрасно знаешь. В интернате тебе делать нечего. Хочешь опять стать для всех бездушной куклой?
Принцесса улыбается, и в ее улыбке мелькает необычайно много оттенков: печаль, снисхождение, горечь, благодарность. Никогда прежде ее лицу не удавалось справиться со столь сложной задачей.
– Ты одна всегда высказывала мне все, что думала. Для всех остальных я была кем-то вроде домашнего зверька, но не для тебя.
– Не обольщайся, – качает головой Старшая. – Для меня ты просто была никем, вот и весь секрет.
– Ты говоришь много обидных вещей, ты в курсе? – усмехается Принцесса.
– Меня это не волнует. Я никого не заставляю меня выслушивать.
– И что привлекло в тебе Спасателя? – Принцесса отводит взгляд, будто ее вопрос адресован пейзажу и серому небу. – Ты никогда не была с ним милой, не проявляла к нему нежности. Ты же даже не представляешь себе, как это делается.
Глаза Старшей становятся злыми.
– Это не твое дело, – цедит она. – Сделай одолжение, шагай уже дальше. Покончим с этим.
Принцесса продолжает улыбаться, и Старшей с каждой секундой все меньше нравится эта улыбка. И вдруг она серьезнеет. Тень наползает на ее лицо медленно, подтягивая за собой знания и целостность, которых Принцесса жаждала так долго.
– Ты должна была обо всем ему рассказать, – говорит она. Голос ее звучит непривычно низко, в нем даже ощущается угроза. – А ты бесстыдно ему врешь!
– Пошла к черту! – кричит Старшая.
Руки сами толкают Принцессу в грудь. Та ахает от неожиданности и хватается за первое попавшееся, чтобы сохранить равновесие. Ближайшей спасительной соломинкой оказываются рукава куртки Старшей, из груди которой рвется отчаянный перепуганный вопль:
– Отцепись от меня!
Принцесса удерживает равновесие и не отпускает куртку. В глазах – угроза, очнувшаяся от долгого сна, вырвавшаяся на свободу злость, обида и желание наказать ту, кто делает выбор за себя и других. Ту, кто не имеет на это никакого права.
Принцесса дергает рукава куртки Старшей на себя, не боясь использовать против нее свой вес: она ниже ростом, но телосложением плотнее, и теперь она не стесняется пользоваться этим преимуществом. Вложив в свой воинственный клич раскаленные угли ярости, Принцесса делает рывок, заставляя Старшую шагнуть к ней ближе.
– Убери руки!!! Отвали!!!
Голос Старшей становится похож на истерический визг. Внутри нее клокочет страх, какого она никогда не испытывала. Отдав тело на волю паники, Старшая перестает его контролировать. Она рвется прочь, раскачивая и заваливая Принцессу в сторону, дожидаясь только одного: чтобы та ослабила хватку. Принцесса, дезориентированная этой вспышкой безумия, и впрямь ее ослабляет. Всего на миг, но этого хватает.
Отчаянно взревев, Старшая толкает Принцессу в грудь и отскакивает от нее назад, неудачно заваливаясь на спину. Удар об асфальт оказывается болезненным и выбивает из Старшей дух. Она кашляет, старается перевести дыхание, но не успевает, потому что ее захлестывают рыдания. Захлебываясь слезами и закрывая руками лицо, Старшая стонет и воет. Она лежит спиной на пустой мокрой дороге под зависшими облаками, в окружении бескрайних полей.
Перед ней – никого.
Только безмятежная лента старой трасы, убегающая вдаль и змеящаяся к самому горизонту.
Принцессы больше нет.
Я понимаю это примерно на третьем уроке под рассказ преподавателя по статистике. Этот дикий предмет появился в нашем расписании совсем недавно, ворвался без предупреждения и принес с собой странноватого учителя, которому сразу дали кличку Повстанец – за его манеру вести уроки, напоминающую мотивирующую революционную речь.
Отвлечься от рассказов Повстанца сложно хотя бы потому, что они оглушающе громкие, но я делаю попытку. Все равно статистику я не понимаю, несмотря на тонну брошенных на это стараний.
Именно в тот момент я бросаю взгляд на парту, за которой одиноко сидит Хозяюшка, и не успеваю вовремя отвернуться. Она смотрит на меня, я напрягаюсь, ожидая мечущих осуждающие молнии взглядов, которые я волей-неволей приму близко к сердцу, но… она просто кивает. Хозяюшка, которая готова была в клочья меня порвать за обманутое доверие и за испорченную сказку, даже расщедривается на неловкую улыбку, потом непонимающе хмурится и опускает взгляд в тетрадку.
Я недоуменно толкаю в локоть Сухаря и шепчу:
– Похоже, лед тронулся.
– Какой лед? – уточняет он.
– Только что переглянулся с Хозяюшкой. Похоже, она меня больше не ненавидит. Интересно, с чего бы?
– Да их, девчонок, разве поймешь? – пожимает плечами Сухарь. – То обижаются на что-то, то вдруг оттаивают. То какая-то чепуха их задевает, то сами такое отчебучат!
Киваю, представляя, кому он адресует свое скрытое возмущение. Белка из сорок седьмой – девчонка с характером, хотя на публику пытается казаться образцом правильности. Меня она своей показухой раздражает, но Сухарю я об этом не говорю. Да и не мне раскрывать рот и давать советы на тему девушек: у самого отношения со Старшей напоминают пороховую бочку.
– Ну, думаю, скоро у Белки будет на один повод для капризов меньше, – хмыкаю я.
– Ты о чем?
Сухарь будто против воли обрастает невидимым панцирем, который венчает опасный рог, как у динозавра. Это изменение незаметно для глаза, но ощущается по тому, как вокруг него начинает сгущаться от напряжения воздух, хотя Сухарь по природе совсем не агрессивный. Таким он становится только когда чувствует угрозу от других, а я, похоже, заставил его почувствовать именно это. Ему не нравится, когда с ним заговаривают о Белке, в нем в эти моменты просыпается собственник и ревнивец, подавить которого Сухарю удается только титаническим усилием.
– Ну как… Хозяюшка уже успокоилась, а она меня больше всех считала сволочью из-за Принцессы. Если сорок седьмая отменит свой бойкот, тебе тоже станет легче жить, – поясняю.
– По поводу кого? – переспрашивает Сухарь, мгновенно избавившись от невидимого панциря.
– Третья парта! – призывно восклицает Повстанец, до глубины души оскорбленный нашей болтовней. – Теорию о повторении опытов вы нам рассказывать будете, или позволите мне продолжить?
– Извините, – тут же отзываюсь я.
На некоторое время мы послушно притихаем. Речь Повстанца продолжает сотрясать класс, но я слышу только стук своего сердца. Звуки внешнего мира становятся гулкими и далекими, сливаясь в непонятную какофонию. Время будто замедляет ход, и я поворачиваюсь к Хозяюшке снова. Очень медленно.
Она сидит за партой одна, Принцессы рядом с ней нет, и мне к горлу подкатывает колючий, тревожный ком тошноты. Хозяюшка замечает мой взгляд и кивает, как бы говоря: «в чем дело»? Я тоже киваю на пустующее место рядом с ней, и в ответ вижу только непонимающее потрясание головой.
Опускаю глаза в тетрадку и пишу:
Можешь сказать, сколько девчонок в сорок седьмой?
Придвигаю тетрадку Сухарю. Он несколько секунд недоуменно на нее пялится, затем смотрит на меня. Пальцем у виска не крутит, но видно, что ему очень хочется.
– Напиши, пожалуйста, – умоляю я одними губами.
Сухарь недовольно пыхтит и, опасливо косясь на Повстанца, пишет рядом с моими каракулями:
Белка, Старшая, Хозяюшка, Лень и Игла. Пятеро девчонок. Это вопрос с подвохом?
Забираю у него тетрадь, растерянно гляжу на клички и качаю головой. Сухарь больше ничего не говорит и не спрашивает, но настроение у него испорчено. Разговоры о сорок седьмой его нервируют.
А меня нервирует отсутствие в его списке Принцессы. Если б я недавно не столкнулся с этим явлением, то уже сам себя окрестил бы сумасшедшим. Но я знаю, что не схожу с ума, а еще это знает Старшая. Просто о Принцессе все забыли – вот так запросто, за один день. Это может значить только одно: с ней произошло то же, что с Пуделем – она стала жертвой Холода.
Но как?!
Как такое возможно? Мы же отогнали его, я сам отогнал. Он не должен был добраться до Принцессы!
Я резко ощущаю упадок сил. Все вокруг кажется мне серым – от революционно заряженного Повстанца, до унылой трещины, ползущей к доске от потолка классной комнаты. Я опускаю глаза в тетрадь и беспомощно смотрю на клички обитательниц сорок седьмой, а на душе скребут кошки. Воскрешаю перед глазами кукольный образ Принцессы, позволяя себе опуститься в омут самобичевания. Я поступал с ней мерзко – теперь, когда она исчезла, я отчетливо это чувствую.
Сейчас мне остро не хватает Старшей, хотя я уверен, что идти к ней по поводу исчезновения Принцессы – плохая идея. Особенно сейчас, когда я похож на распластанную по парте сопливую тряпку. Старшая взбесится, а я не смогу остаться к этому терпимым, потому что меня выведет из себя ее эгоизм.
Я прокручиваю это в голове, и мне становится еще паршивее.
Не могу перестать задаваться вопросом: почему Холод до нее добрался? Как будто в школе есть кто-то, кто с ним заодно, кто скармливает ему учеников. Только зачем? Ради каких-то зверских экспериментов, или…
Случайная мысль едва не заставляет меня подскочить. Что, если аппетит Холода можно держать под контролем, скармливая ему учеников мелкими порциями? Если так можно заставить его на время оставить интернат в покое? Это дикость, никто не спорит, но в этой дикости есть и расчет, который кому-то вполне может показаться здравым. Это холодный расчет. Военный расчет.
Мои руки непроизвольно сжимаются в кулаки, а из носа валит невидимый пар гнева. В этой школе есть только один человек, способный на подобное зверство. У него для этого есть все: Казарма, доступ в лазарет, покровительство Сверчка…
К концу урока, когда звонок освобождает нас от пламенной лекции Повстанца, я успеваю прокрутить свой жестокий алгоритм в голове несколько раз. Чем больше я об этом думаю, тем реалистичнее мне кажется эта страшная схема. Я поднимаюсь и направляюсь на поиски Старшей. Она должна узнать, что в интернате помимо нас – двух сумасшедших дежурных, разгуливающих по ночным коридорам, – есть предатель и диверсант.
– Это самый безумный бред, который я когда-либо слышала!
Старшая стоит со скрещенными на груди руками, лицо ее пылает от возмущения. На нашей поляне тихо, так что ее реплика, перебившая мою сумбурную теорию, становится настоящим набатом, вспугивающим ворон.
Слова Старшей задевают меня сильнее обычного. Даже хочется послать ее к черту и закончить этот разговор. Бесит, что она с такой яростью готова защищать Майора. Не уверен, что она так же рьяно бросилась бы защищать меня… хотя на меня сейчас никто не нападает, но гипотетически…
На ум сразу приходит ночное спасение Принцессы, и слова Старшей после того, что случилось. Она не была уверена, что смогла бы поступить, как я. От этого на душе становится еще противнее.
Чувствую, что внешне тоже мрачнею, но Старшая демонстративно этого не замечает.
– Да? – Через мой вопрос начинает просачиваться желчь. – А как ты тогда объяснишь, что исчезают именно эти люди?
– Какие? – закатывает глаза Старшая.
– Которых мы выручали!
– Пуделя мы, если ты не забыл, не выручали, – сурово обрубает меня Старшая. – Мы пришли к выводу, что это было бы бесполезно. И были правы. – Она видит мои ошалевшие глаза в ответ на столь черный цинизм, но даже не думает притормозить или поменять тактику. – Что? Мы уже это обсуждали, Холод все равно вернулся бы за ним. То, что с ним случилось, было неизбежно. Ты тоже это признал! Нечего теперь строить из себя невинность!
Она начинает кипятиться, и на этот раз я не в состоянии ее уравновешивать, потому что злюсь не меньше.
– Зачем ты тогда сама ходишь на эти дежурства, если тебе так наплевать?
– Мне не наплевать, – воинственно возражает Старшая. – Просто иногда не получается кому-то помочь. Если циклиться на каждом, можно съехать с катушек. Не получилось, значит не получилось. Отпусти и живи дальше.
– Как у тебя все просто! – ядовито бросаю я, отзеркаливая ее закрытую позу.
– Потому что я не усложняю там, где не надо, – кивает она. Как это ни дико, она даже не сомневается в своей правоте. – Чего ты теперь от меня хочешь?
Чтобы ты не защищала Майора, – звучит в моей голове полсекунды спустя.
– Не знаю! Чтобы ты перестала быть лицемеркой и не делала вид, что тебе не наплевать на людей, если на самом деле тебе все равно!
– Это я лицемерка? – Лицо Старшей вытягивается. – А уж не ты ли вдруг стал таким сочувствующим, когда твое геройство с Принцессой пошло насмарку? – Она ядовито ухмыляется. – Тебе проще обвинить Майора в том, что он скармливает учеников Холоду или любому другому монстру, и притянуть факты за нос, чем признать, что тебе просто обидно потерять свою воздыхательницу!
– Конечно, Майор у нас святой! – картинно тяну я. – Его ты полезешь защищать, даже если за ним придет Холод! Не задумаешься и не испугаешься.
Эти слова на Старшую действуют, но не так, как я хочу. Она не остужает пыл и не задумывается над моими словами, а краснеет от обиды и злости. До нее не доходит, почему я бешусь и что именно меня задевает. Впрочем, в этом горячем споре я и сам начинаю понемногу путаться и раздражаться в ответ на все разу.
– Заткнись! – отчаянно выкрикивает мне Старшая. – Ты ничего не понимаешь!
В ее словах много чувств, но будь я проклят, если сейчас поддамся на них! Она не собирается меня понимать, она сделала даже хуже, чем я предполагал – сказала, что я несу бред, и начала защищать Майора. Извини, Старшая, но после такого понимать тебя я тоже не намерен. Пусть тебя Майор понимает.
– Разве? А чем же ты занимаешься, если не защищаешь его? Даже сейчас, когда единственная опасность для него – моя теория…
– Твой бред – не теория! – восклицает Старшая.
– А твоя собачья преданность Майору граничит с фанатизмом!
По лицу Старшей пробегает тень уязвленной гордости.
– Для начала он не станет подставляться и не поведет себя как кретин!
– Ну конечно, дело в том, что я кретин! А не в том, что моей девушке не плевать только на Майора, а до всех остальных, включая меня, ей нет дела!
Я жду, что она начнет с тем же жаром отрицать мои слова, но она этого не делает.
Ну ясно.
Обычно я люблю свою правоту, но конкретно здесь очень рад был бы ошибиться. Мне хочется, чтобы Старшая начала возражать. Однако Майор ей действительно дорог, и она не отрицает, что полезла бы защищать его любой ценой. А еще он у нас умный, самоотверженный и по всем статьям молодец. Что до меня, то я – просто кретин и лицемер, который потерял воздыхательницу в лице Принцессы. Прекрасно!
– Все понятно, – холодно говорю я, разворачиваюсь и ухожу.
Мне становится противна наша секретная поляна, наши ночные дежурства и в особенности этот разговор. Хочется забыть его, вырезать из памяти и никогда не вспоминать. Злость подогревает меня, и я жалею, что не могу вырвать с корнем все воспоминания о Старшей, начиная с первой встречи.
Иду по территории, толком не разбирая дороги.
Мысль о причастности Майора к исчезновениям учеников где-то в глубине сознания против поли подвергается жесткой критике и не выдерживает ее, но я упрямо не хочу отпускать эту гипотезу. Откровенно говоря, мне хочется уличить этого типа хотя бы в чем-то, чтобы утереть Старшей нос.
Единственное, в чем мне удается найти отдушину, это учеба. Задачи по статистике – именно то, на что я с радостью изливаю свои ярость и обиду, выскребая в тетрадке попытки решения. Я вдавливаю ручку в листы с такой силой, что прочерчиваю борозды и ставлю пару дырок.
– Усердие не знает границ, – замечает Далай-Лама, услышав слабый стон рвущейся тетрадной страницы.
Хруст сушек, которые закидывает в себя Стриж, на миг прерывается, и я чувствую затылком его взгляд.
– У вас какой-то сложный урок будет? – спрашивает он.
– Вряд ли, – отвечает ему Нумеролог. – Иначе бы остальные тоже готовились. А готовится только Спасатель.
– Слишком яростно готовится, – буднично замечает Далай-Лама. – Пощади листы, дружище. Они ни в чем не виноваты.
Назидательное спокойствие становится для меня новой красной тряпкой, и я поворачиваюсь к друзьям, окидывая их осуждающим взглядом.
– Слушайте, философы недоделанные, меня одного, что ли, волнует будущее?!
Пару секунд в тридцать шестой висит тишина. Затем Далай-Лама медленно откладывает книжку, которую читает, и проникновенно смотрит на меня.
– Будущее туманно, и никому не дано его знать. Толку о нем волноваться? Случится только то, что должно случиться.
– Случится выпуск, – строго говорю я.
Соседи смотрят на меня пустыми, стеклянными глазами, словно я сказал что-то на незнакомом языке. От выражений их лиц – таких одинаково безучастных и безразличных – у меня по спине пробегает холодок.
– В этом году у большинства из нас должен быть выпуск, – не унимаюсь я. – Экзамены. От того, как мы их сдадим, вообще-то, будет многое зависеть. А вы ведете себя так, будто это вас не касается.
Жду, что провокационные речи возымеют хоть какой-то эффект, но соседи продолжают молчать, глядя на меня тупыми глазами палтуса. Меня уже нешуточно пугает эта реакция, и я медленно поднимаюсь со своего места. Пустые рыбьи глаза провожают каждое мое действие.
– Эээ… – тяну я, стараясь не выдать, насколько перепуган. – Ребят?
Время на миг задерживает дыхание… и запускается снова. Соседи моргают и становятся похожими на живых людей. Мне очень хочется сказать себе, что их остекленевшие глаза мне просто померещились, но слайд с их лицами зависает в моей памяти, и отмахаться от него невозможно.
В комнате становится слишком душно, лицо нагревается, и я сглатываю кислую муть, подступившую к горлу.
Надо подышать.
– Ты куда-то уходишь? – улыбается Нумеролог. – Опять на свои вылазки?
Меня тянет сказать им, что шутка про выпуск получилась не смешная, а жуткая, но заговаривать про окончание школы еще раз страшно. Клянусь, я больше никогда не хочу видеть такие глаза соседей.
– Нет, я… просто размяться. Я скоро приду.
Стремительно выхожу в коридор, прижимаюсь к стене и перевожу дух. Жар откатывает от лица, тошнота унимается. Тишина вечернего ученического корпуса заботливо обнимает и успокаивает меня.
Тебе просто показалось, – убеждает внутренний голос. – Не было там ничего страшного, просто ты сейчас болезненно реагируешь на молчание.
И мне очень удобно в это верить. Сейчас, когда соседей нет в поле зрения, картинка с отсутствующим выражением лиц начинает блекнуть.
Просто показалось. Я произношу эту мысль про себя, как мантру, снова и снова, пока приближаюсь к окну, выходящему на участок плиточной дорожки. Отсюда, из окна, виден с трудом угадывающийся в темноте кусок административного корпуса. Я тоскливо смотрю на него, жалея, что нельзя написать директору жалобу на Майора и отстранить его от преподавания в этом интернате.
Прислоняюсь лбом к стеклу и оставляю на нем легкую туманность своим чересчур тяжелым выдохом. Зачем-то протираю в мутном пятнышке окошко и смотрю через него на мир.
Мне на глаза попадается чья-то фигура. Узнаю ее по походке и выправке.
Что Майор так поздно делает вне своей комнаты? Куда ходит?
Вспоминаю, что во время дежурств уже несколько раз замечал его: Майор всегда двигался по одному и тому же маршруту, минуя ученический корпус. Кого он мог выискивать в темном лесу?
– Ну все, – шиплю я и несусь к лестнице.
На улице холодно, а я без куртки, но сейчас меня это не волнует. Вихрем слетаю до первого этажа, пробегаю мимо Катамарана и выскакиваю в объятия осенней промозглости. Разумеется, пока я бежал, Майора и след простыл, но я не сдаюсь, выхожу на дорожку и несусь по направлению к Казарме.
На пороге самого темного корпуса в интернате уже никого нет, но на крыльце я замечаю мокрые следы его обуви. Не помня себя, влетаю в Казарму и следую за отпечатками до неприметной двери. Она обшарпанная и старая, менее опрятная, чем любая другая в этом здании – по крайней мере, из тех, что я видел.
В щель у самого пола просачивается запах сигаретного дыма. Не знал, что Майор курит прямо в своей комнате. Сколько я его видел, он всегда выходил с сигаретой на улицу.
Заношу руку, чтобы решительно взяться за ручку, и замираю в последний момент. Из-за двери в комнату Майора до меня доносится странный звук, и я притихаю, прислушиваясь.
Несколько секунд проходит в тишине, в которой извиваются призрачные завитки сигаретного дыма, затем звук раздается снова. Это всхлип. И я знаю, что мне не показалось, потому что за ним следует еще один. Майор плачет, и это приводит меня в такой шок, что я не решаюсь ворваться к нему в комнату ради своей гипотезы.
– Прости меня, друг… – разбираю я в тишине между всхлипами.
Делаю тихий шаг прочь, молясь только о том, чтобы не шуметь. Покидаю Казарму на цыпочках и стараюсь как можно быстрее вернуться в ученический корпус. Холод ночи возвращается туда со мной, и, ложась в кровать, я до самого утра не могу согреться. Так и проваливаюсь в полудрему, дрожа от холода под шорох собственного одеяла, под которым я упорно сучу ногами, чтобы их разогреть.
Нумеролог сидит в центре толпы прямо на полу. В его руках неизменная колода карт, замызганная до безобразия. Часть колоды – та священная часть, которую в каждой отдельной ситуации называют раскладом, – лежит перед ним. В этот раз всего одна карта, но я не вижу, какая: ноги толпящихся мешают рассмотреть. Да и вряд ли я смог бы что-то сказать, если б увидел.
Вокруг Нумеролога девчонки и мальчишки примерно его возраста. Они осторожно перешептываются, словно боятся спугнуть гадательную музу мастера карт. Нумеролог сияет, это чувствуется даже на расстоянии, и толпа народа вокруг него не в силах притушить этот свет.
Несколько секунд я раздумываю, стоит ли влезать в сеанс, и склоняюсь к «нет» гораздо больше, чем к «да». Но кто-то из толпы ко мне поворачивается, волна шепотков пробегает по зрителям Нумеролога, и я чувствую, как сияние его самолюбования начинает тускнеть.
Мне хочется вжать голову в плечи. Моя известность в интернате частенько настигает меня самым неожиданным и нежелательным образом: в какой-то момент все внезапно вспоминают, что знают меня, и ведут себя так, будто ждут от меня свершения революции. Мне гораздо больше нравятся моменты, когда все забывают о моем существовании и ничего от меня не ждут.
– Спасатель! – окликают меня из самого центра толпы. – Ты чего здесь? У тебя, вроде, на другом этаже урок должен быть.
Я подхожу, и все послушно расступаются передо мной. Гляжу вниз, вижу Нумеролога напротив темноволосой девочки, бесстрашно сидящей на полу в белых штанах. Волосы цвета темного шоколада, вся одежда светлая, глаза почти черные. Она должна быть примерно одного возраста с Нумерологом, раз она здесь, но мне почему-то кажется, что она постарше.
– Привет, – мнусь я, стараясь отвести взгляд от незнакомки, которую я прежде в интернате не видел. – Слушай, дело к тебе есть. Можно оторву тебя? Или у тебя гадательный салон?
Нумеролог лучезарно улыбается.
– Привет, – тем временем обращается ко мне незнакомая девочка. – А ты его сосед, да? Тут о тебе много говорят. Ты что-то вроде героя?
Не представляю, что происходит с моим лицом, но судя по его полыханию, выгляжу я сейчас явно не по-геройски.
– Что-то вроде. Мы… соседи, да, – неловко жую слова я.
Девчонка поднимается. Густые темные волосы блестят в свете коридорных ламп. Она даже не думает отряхивать штаны после сидения на полу. Вид у нее удивительно уверенный, рядом с ней я чувствую себя странно.
– Я Дриада, – представляется девчонка.
– Тебе подходит, – улыбаюсь ей, как дурак.
Темные глаза Дриады смотрят мне за плечо, на губах растягивается опасная улыбка знающего человека.
– Девушка твоя? – спрашивает она, кивая мне за плечо. Я оборачиваюсь и вижу в отдалении Старшую. Она чернее тучи, буравит нашу компанию взглядом, который запросто испепелил бы на месте и меня, и всех присутствующих, будь он на это способен.
Мне становится неловко, хочется ретироваться, как будто меня застукали за чем-то запретным.
– Да, – киваю и поджимаю губы. – Старшая.
– Не позовешь познакомиться? – усмехается Дриада.
Собственная кожа начинает казаться мне неуютной, и я передергиваю плечами, словно это может помочь надеть ее поудобнее.
– Не думаю, что она захочет. Мы… слегка поссорились.
– Ну и ладно, – хихикает Дриада. – Не познакомимся, значит, и не надо. А мне тут Нумеролог решил расклад на будущее сделать. Говорит, меня ожидает долгая дорога, а куда – не знает. Видимо, я отсюда скоро уеду.
Не знаю, что на это отвечать, поэтому тупо киваю. Из этой беседы хочется выскользнуть, и я делаю корявую попытку:
– Нумеролог, так можно тебя на минуту?
Мой сосед соглашается. Он бережно убирает единственную карту расклада обратно в колоду – я наконец рассматриваю бубновую шестерку, – и мы отходим от толпы под любопытными взглядами его одноклассников. Старшая тоже наблюдает за нами, но близко не подходит. Я стараюсь скрыться из ее поля зрения, потому что такой показательный шпионаж мне совсем не нравится, как не нравится то, что она на меня злится, хотя сама наговорила мне кучу гадостей.
– Классная эта Дриада, правда? – улыбается Нумеролог.
– Угу, – бурчу я. – Слушай, я у тебя хотел выспросить пару подробностей о твоей страшилке про болотницу. Ты же хорошо ее помнишь?
Нумеролог смотрит удивленно и хмурится.
– Помню. А тебе зачем?
– Надо. Скажи, а где хранится журнал с пропавшими учениками?
– Спасатель, – снисходительно улыбается Нумеролог, – это же просто страшилка местная.
– Значит, к этому надо относиться с уважением, только когда собираешься у костра? – вскидываюсь я. Нумеролога мой напор пугает, и он приподнимает руки, отступая на шаг.
– Ладно-ладно, чего ты завелся? – бубнит он. – По легенде, там не журнал, а папка, набитая делами пропавших учеников. Хранится в директорском кабинете. По крайней мере, в той версии, которая мне известна. Других не знаю, хотя они, вроде, есть.
Мне не нравится, что у этой истории могут быть другие вариации. Еще хуже то, что правдивыми могут оказаться именно они, а не история Нумеролога, но выбирать не приходится, потому что я понятия не имею, у кого еще выспрашивать подробности.
– А конкретнее можно? Про папку.
– Не понимаю, ты, что, решил обшаривать директорский кабинет в поисках папки из страшилки?
Терпеливо вздыхаю, и почему-то вспоминаю, как Старшая обычно бесится, когда я задаю ей вопросы.
– Много знать вредно для здоровья, – криво ухмыляюсь в ответ. – Так ты скажешь, или нет?
Нумеролог растерянно пожимает плечами.
– А я тебе уже все сказал. Конкретнее я не знаю, история умалчивает.
– Ясно. – Разочарованно хлопаю его по плечу и подаюсь в сторону лестницы.
– Спасатель! – зовет Нумеролог. – Что ты собрался делать?
– Не бери в голову! – бросаю в ответ и спешу скрыться.
Моя затея мне самому кажется безумной, поэтому я никому не хочу о ней говорить. Но после плача за дверью Майора, мне на сердце неспокойно. Из-за чего может рыдать такой матерый вояка? Еще и просить прощения… Лично я предполагаю только одно: совесть у него не чиста.
Ассоциация с историей про болотницу пришла ко мне перед самым пробуждением. Список пропавших учеников невольно связался с моей теорией, и теперь меня неумолимо тянет проверить, не покрывает ли Сверчок Майора. Вдруг они и вправду скармливают учеников Холоду, а выдают это за байку про болотницу? Это может быть удобным прикрытием. Саму болотницу ведь никто не видел, а Старшая утверждает, что ее не существует. При этом ученики ведь пропадают, и папка с делами пропавших существовать вполне может. Она – прямое доказательство преступления Майора и Сверчка. Я пока не знаю, что буду делать с этим доказательством, если найду его, но так далеко вперед стараюсь не забегать. Сначала хочу удостовериться, что я прав.
Проникнуть в корпус администрации не составляет труда, его никто не охраняет. Внутри – помпезная старомодность, узор из настенных трещинок, щербатый паркет и высокие потолки с лепниной. А еще внутри царит атмосфера пыльной пустоты, как в очень большой музейной кладовке, куда давно никто не заходил. Хочется громко закричать, чтобы разбудить это место и не затеряться в нем, но я, разумеется, сдерживаюсь.
Проскальзываю на второй этаж и воровато прижимаюсь к стене, боясь, что меня кто-то увидит. Прислушиваюсь. Тишина ватным одеялом лежит на втором этаже, через нее едва слышно прорывается шаркающий звук, доносящийся из дальнего конца коридора.
Осторожно выглядываю из-за стены… и тут же прячусь обратно. Сердце пускается вскачь, как помчавшаяся галопом лошадь. Стараюсь переварить увиденное, но картины, лезущие в голову, далеки от рационализма. В коридоре, Т-образно пересекающемся с основным, расхаживает Сверчок. Назад-вперед, как игрушка на ключевом заводе. Спина сгорблена, ноги полусогнуты, руки поджаты. По правде говоря, Сверчок выглядит, как плохо разбуженный зомби, и мне от этого жутковато. Сколько раз я видел нашего директора, он всегда казался очень стабильным. Неизменчивым, постоянным, одинаковым. В моем понимании, таким ему и полагается быть, чтобы видящие его успокаивались и не верили, что мир рушится прямо у них на глазах. Похоже, мне стабильность не нужна, раз судьба подкидывает мне такое зрелище.
Выглядываю снова. Сомнамбула-директор не издает звуков и не скрепит, как оживший покойник, но продолжает шаркать, с трудом переставляя ноги, и удаляться от своего кабинета по перпендикулярному коридору.
У меня куча вопросов, но задавать их некому, поэтому я предпочитаю первым делом осуществить цель, ради которой сюда явился, и опрометью бросаюсь к директорскому кабинету. Остается только молиться, что дверь окажется открытой.
Мое подозрительное везение продолжает сопровождать меня, и я попадаю в немного помпезный, как и весь административный корпус, кабинет в темных тонах. Мощный дубовый стол стоит рядом с мутноватым окном, почти черные в скудном свете единственной настольной лампы шкафы возвышаются по трем стенам, громоздкий кожаный диван с заметными потертостями занимает большое пространство напротив директорского места. Кабинет имеет удивительную особенность: кажется одновременно просторным и тесным. Вокруг лампы летают частички пыли, воздух спертый и тяжелый.
– Отлично… и где могут быть дела учеников? – шепчу я сам себе, будто это может помочь мне найти верное решение.
Тело само подается к первому шкафу, я открываю его и бегло осматриваю. Книги, старые листы, какие-то детские поделки – ничего похожего на дела учеников. Не теряя времени, перемещаюсь к следующим створкам дверей, но за ними оказывается только пыльная пустота. Удивленно закрываю шкаф и перемещаюсь к третьему. Там тоже набросан какой-то хлам: письма в пожелтевших конвертах, еще партия книг, скопление ручек и карандашей, записные книжки – явно не новые.
Я замираю посреди кабинета. Медленно иду к директорскому столу, и, чем ближе подхожу, тем меньше меня тянет это делать. Словно само здание отговаривает меня, хватая за ноги щупальцами тревоги и предупреждая: после этого уже ничто не будет, как прежде. Перед каждым шагом я будто зависаю в точке безвременья на неопределенный срок, пространство вокруг меня становится вязким и сопротивляется.
Добравшись до стола, я сажусь в кресло и чувствую усталость. На то, чтобы встрепенуться и приняться за дело, мне требуется недюжинное количество сил. Открываю первый ящик боковой тумбы, тот выезжает со скрипом, как будто его не открывали очень давно. В ящике сигары, жестяная фляга, пачка сухого чая, кипятильник и бережно завязанный пакет с сухарями. Второй ящик хранит точилку для карандашей с ручкой и небольшую печатную машинку. Она настолько маленькая, что я даже думаю, что она сувенирная. Третий ящик мне едва поддается, и после короткого натужного скрипа я обнаруживаю, что он пустой.
Откидываюсь на спинку директорского кресла, измотанный странной тревогой, и пытаюсь понять, что же не дает мне покоя. И вдруг соображаю: при своем обыске я не нашел ничего, связанного с учебными делами. Ни классных журналов, ни личных дел, ни документов, ни бухгалтерских отчетов… или какие еще важные бумажки тут должны храниться?
Меня прошибает холодным потом, становится трудно дышать, и я зажмуриваюсь, пытаясь вернуть самообладание.
– Так… спокойно… должно быть какое-то объяснение, – шепотом говорю я себе. Внутренний голос при этом напоминает, что мне пора сваливать отсюда, да побыстрее, потому что Сверчок может вернуться в любой момент. А натыкаться на зомби-директора мне хочется меньше всего.
Поднимаюсь и тихо выскальзываю из кабинета. В коридоре тишина – даже шаркающих шагов не слышно. Игнорирую бешено бьющееся сердце и осторожно двигаюсь по коридору. Если дел учеников нет в кабинете директора, наверняка они хранятся в каком-нибудь архиве. По крайней мере, мне очень хочется в это верить, иначе… иначе я даже не знаю, что думать об этой проклятой школе!
Сначала я двигаюсь по корпусу администрации воровато и осторожно. Чуть позже смелею и перестаю задумываться о производимом шуме – все равно здесь никого нет. Это не укладывается у меня в голове, и я отгоняю от себя мысли о том, что никого из администрации, кроме Сверчка, ни разу и не встречал с самого начала моего пребывания в интернате.
Окончательно обнаглев, я заглядываю в каждую дверь, которую удается открыть, но вижу только типовые кабинеты и залы, пропахшие пылью и затхлостью. Архива или чего-то, отдаленно его напоминающего, я не нахожу, и это пугает меня до чертиков.
Перехожу в перпендикулярный основному коридор, разгоряченный от волнения, и готовлюсь задать директору свои вопросы, как вдруг врезаюсь во что-то, резко выросшее на моем пути. Вскрикиваю и отскакиваю. Когда понимаю, на какое препятствие натолкнулся, попеременно ловлю волны жара и холода. Передо мной стоит Майор, но выглядит он постаревшим – не столько внешне, сколько из-за обреченного взгляда запавших глаз.
– Вы… – только и выдавливаю я.
– Что ты здесь делаешь, Спасатель? – устало спрашивает Майор. И мне впервые жаль, что вместо своего фирменного «малыш» он зачем-то решил обратиться ко мне по кличке.
– Я… мне… я с директором хотел поговорить! – выпаливаю, глядя на него с ужасом шпиона-новичка, которого вот-вот поймают.
– Это не лучшая мысль. Директор сейчас занят, – качает головой Майор.
– Чем?! – вскидываюсь я. – Пересмотром несуществующих дел учеников?! Шатанием по коридорам в стиле зомби? Просмотром отсутствующих классных журналов? Чем?!
Майор смотрит на меня с жалостью и раздражением.
– Спасатель, – говорит он, чугунно надавливая на мою кличку, – будь молодцом, не забивай голову тем, что тебя не касается. А я, так и быть, не буду спрашивать, рылся ли ты в директорском кабинете. Сейчас не до тебя.
Меня трясет, я не понимаю, пыхтеть мне от возмущения или радоваться своей безнаказанности. Внутри меня борются нареченный герой с нашкодившим ребенком, и я не понимаю, на чью сторону встать.
– Я имею право посмотреть свое личное дело! – почти истерически кричу я.
Майор опускает взгляд и вздыхает. Очень тяжело.
– Вот ты же толковый парень. Вполне мог бы не создавать проблем ни себе, ни другим, – тихо говорит он, и в его голосе мне мерещится угроза.
Что он со мной сделает? Убьет, пока никто не видит?
Отступаю от него на шаг.
– В каком… смысле?.. – выдавливаю с трудом.
– Все вы такие, – невесело усмехается Майор. Взгляд его кажется затуманенным, как будто он глядит внутрь себя, и сейчас я говорю не с ним самим, а с его воспоминаниями. – Ищете способ погеройствовать и живете в панике, потому что на вас все якобы закончится. А те, кто придут после вас, будут истерить, потому что не хотят, чтобы с них все началось.
Я молчу, потому что не понимаю, о ком или о чем он говорит. Мне страшно задавать ему вопросы, я не представляю, чего сейчас от него ждать.
– Уходи, – приглушенно хрипит Майор.
На этот раз меня не надо просить дважды.
Пячусь от него, разворачиваюсь и несусь прочь. Клянусь, так сильно он не пугал меня даже в первый день моего пребывания в интернате.
После ужина соседи решают устроить разъяснительно-воспитательную беседу. Они незаметно разбегаются от меня по пути от столовой и умудряются оказаться в комнате раньше. Когда я прихожу, они встречают меня, сидя на моей кровати со сложенными на коленях руками, как прилежные ученики на приеме у директора. При этом глаза каждого из них будто сообщают мне, что им не нравится, как я себя веду.
– Вы чего? – хмурюсь я.
– Спасатель, нам надо поговорить, – осторожно начинает Сухарь.
Нумеролог опускает глаза, и я понимаю: настучал остальным про мое намерение посетить директорский кабинет. Я, правда, не озвучивал, что действительно туда собираюсь, но догадаться было несложно.
Складываю руки на груди и ядовито ухмыляюсь. Возможно, будь я в более спокойном настроении, я даже сумел бы оценить по достоинству их заботу, но в последнее время находится все больше явлений, выбивающих меня из колеи, и я чувствую, как и без того напряженные нервы готовы сдать от малейшего вмешательства.
– Понятно. Интервенция, значит? Решили воспитывать?
Далай-Лама внимательно смотрит на меня.
– Ты станешь отрицать, что в последнее время нервный и дерганный?
– Не стану, – передразниваю его интонацию. – Я даже добавлю: я всегда таким был, с самого начала. Просто вас это только сейчас допекло.
– Нас не допекло, – не соглашается Далай-Лама. – Нас это взволновало. Мы думали, что это через какое-то время пройдет, и ты успокоишься, но ты только сильнее идешь вразнос.
– И вы хотите сообщить мне, что я должен стать прилежным мальчиком, иначе вам некомфортно? – елейно выцеживаю я.
– Ты почти не спишь, – тихо говорит Стриж. – Постоянно уходишь ночью… в смысле, каждую ночь. Ну почти. – Он тушуется. – Мы просто волнуемся!
– А какое вам дело до моего сна? – огрызаюсь я, и Стриж вздрагивает. – То, что мы соседи, не означает, что вы можете указывать мне, по какому распорядку жить!
– Зачем ты так? – качает головой Сухарь. – Никто не пытается тебе указывать.
– А что вы пытаетесь сделать? Помочь? Я разве вас просил помогать?
– Не кипятись, пожалуйста, – спокойно просит Далай-Лама.
– А то что? – рявкаю в ответ. – В Казарму меня сдадите? – Резко смотрю на Нумеролога. – Понравилось тебе в Казарме? Хочешь отправить туда соседа, который сомнительно себя ведет?
Нумеролог поднимает на меня расстроенный взгляд.
– Если у тебя трудный период, то да.
Готовлюсь выдать целый поток ругательств в ответ, но на меня ушатом холодной воды обрушивается реплика Сухаря:
– Старшая за тебя волнуется.
Во мне на миг все застывает, а затем начинает закипать с новой силой. Волнуется она, стало быть? И говорит об этом с моими соседями, чтобы они научили меня уму-разуму? Шикарно.
Где-то на полпути к тому, чтобы излиться на ребят шквалом ругательств, волна моего негодования рассеивается, и я просто чувствую опустошение. Внутри будто ничего нет. Не отвечая соседям, я разворачиваюсь и направляюсь к двери.
– Спасатель, погоди! – Сухарь поднимается и движется в мою сторону.
Я не вижу, что происходит, но, судя по звуку, кто-то ловит его за руку.
– Оставь его. Мы сказали достаточно, – рассудительно говорит Далай-Лама.
Я не оборачиваюсь, выхожу из комнаты в коридор, хлопнув дверью, и просто желаю потеряться во времени. В голове и на душе у меня рыхлая пустота – изборожденная земля без посевов, осыпающийся песочный карьер. Кличка Старшей призраком всплывает в мыслях и тут же пропадает, утянутая в болото из непереваренных ощущений. У меня не хватает сил разозлиться, как я привык. Не хватает сил кричать, потому что топливо из бешенства перегорело. Не хватает сил заплакать, потому что я не ощущаю законной для этого боли.
Мне ничего больше не хочется – просто идти, не выбирая направления. Переставлять ноги и не ощущать времени.
Раз-два, раз-два…
Ученический корпус исполняет мое желание, и я не замечаю, как вечер плавно перетекает в ночь. Путешествие по лестницам и коридорам чудесным образом умудряется занять несколько часов. Мысли снежными вихрями закручиваются у меня в голове, и я не успеваю поймать ни одну из них за хвост – все они ускользают в темноту и возвращаются рассыпавшимися на мелкие льдинки.
Замечая опустившуюся ночь, я приникаю к окну и несколько минут всматриваюсь в темноту. Сам не знаю, зачем, но решаю выйти на улицу. Учитывая, что во время интервенции я не успел ни снять куртку, ни разуться, можно выходить прямо сейчас, не тратя время на возвращение в тридцать шестую.
Спускаюсь на первый, замираю в тени, куда не дотягивается свет настольной лампы. У места коменданта царит великолепная гармония, несмотря на общий декаданс обстановки. Катамаран, не завершивший смену, храпит над скрипучим радиоприемником. Из динамика – треск помех и призрак старой песни.
Усмехаюсь про себя: умудрился же хоть кто-то найти здесь свою тихую гавань. Хотя при ближайшем рассмотрении можно усвоить печальную истину: тихую гавань здесь находят многие. Почти все. Только я малахольный.
Понурой тучей бреду к входной двери. Выплываю в тихую лунную ночь, сыплющую снегом, который все никак не ляжет. Здесь как будто навечно поселилась наглая, откормленная осень, не желающая отступать перед робкими знаками зимы.
В сторону Казармы идти совсем не хочется, и я убираю руки в карманы кутки, нахохливаюсь, как замерзший воробей, и бреду к корпусу младшеклассников. Ветер иногда толкает меня в грудь, как если б ему не нравилось, куда я иду, и он пытался развернуть меня. Шелест деревьев и треск лысых веток, шуршание пожухлой мокрой травы – все это сплетается в потревоженный призрачный шепот, в котором при должном желании можно даже расслышать речь. Царство болотистого леса доносит до меня человеческие слова.
Слышишь?
Сильнее кутаюсь в куртку и сбрасываю наваждение. От «поэтично» до «жутковато» один шаг, и делать его у меня желания нет.
Корпус младшеклассников с потухшими глазницами-окнами навевает тоску и кажется мертвым, хиленькая детская площадка выглядит заброшенной, приобретая облик, характерный для сна-бродуна. Мне делается не по себе, и я ускоряю шаг, двигаясь по петляющей каменной артерии к воротам.
Посреди тишины меня настигает чей-то смех. Это мог быть заигрывающий звук, врывающийся в учебные будни, но здесь, посреди ночи, у самых ворот – это звук раззадоренного зла и хищной тьмы, принявший облик девочки в белом с длинными черными волосами.
– Пришел спасать, Спасатель?
Я замираю недалеко от ворот и вглядываюсь вдаль, чтобы различить, кто эта девчонка, узнавшая меня в темноте. И вспоминаю. Мы виделись во время расклада Нумеролога в коридоре.
– Дриада? – зову я.
Она в ответ только хохочет и отдаляется от ворот, ступая спиной вперед.
– Поймаешь?
Ветер набрасывается на меня озверевшим порывом, я замираю и съеживаюсь под ним. Дриада продолжает заигрывать со мной смехом – слишком уверенная в этом царстве ночи, слишком бесстрашная, словно ее материализованная часть.
– Куда ты собралась? – Я двигаюсь к воротам и выскальзываю за них, игнорируя немое предупреждение забора. За воротами ветер гуляет сильнее, чем на территории интерната, и его холодные взмахи отрезвляющими пощечинами хлещут меня по замерзшим щекам. Я наполняю легкие свежим воздухом и чувствую пьянящий прилив бодрости, какого не испытывал уже давно. Уж и не вспомнить, когда это было в последний раз.
Дриада стоит от меня шагах в двадцати и улыбается. Я ее улыбку не вижу, но чувствую ее обжигающий жар.
– Дриада! – зову ее, и жар становится сильнее. – Куда ты? Там опасно!
– В огромном мире за территорией вашего пристанища? – игриво переспрашивает она. – Конечно, опасно! Пойдешь со мной?
Делаю шаг к ней, толком не разобравшись, действительно ли этого хочу. Сама девчонка меня, скорее, пугает, чем нравится мне, но меня неумолимо тянет за ней в ночное царство гравийной дороги.
– Куда? – кричу ей.
Дриада снова начинает пятиться от меня. Она не хочет, чтобы я ее поймал. Пока не хочет, я это ясно чувствую. А еще я чувствую, что ввязываюсь в игру, правил которой не знаю.
– Зачем ты спрашиваешь? Твои ноги уже говорят, что ты пойдешь!
Она хихикает, разворачивается и припускается прочь от интерната.
– Стой! – кричу ей вслед. Миг спустя замечаю, что мои ноги и вправду начинают набирать скорость. – Ты сбегаешь?!
Хохот снова становится мне ответом. Эта девчонка – настоящая дикарка! Не удивлюсь, если она сейчас растворится среди деревьев, заведет меня в болото, и я умру под шелест облетевших веток и шуршание ночных обитателей леса…
Слышишь?
Молния боли пронзает правую ногу, и я падаю на колени с коротким вскриком. Беспорядочный шелест леса оглушает, и я не понимаю, закрывать мне уши или баюкать капризную ногу.
– Не знала, что у тебя с собой якорь! – усмехается Дриада. – Значит, на твою компанию не рассчитывать?
Мычу от боли и пытаюсь встать.
– Стой ты… – выдавливаю. – Какой еще якорь? Куда ты собралась? Тут кругом пустошь…
– Для кого пустошь, а для кого – дорога в большой мир. Нумеролог мне дорогу нагадал, помнишь?
Чокнутая девчонка!
По-хорошему, отпустить бы ее, пусть идет, куда ей вздумается. Мой внутренний голос не перестает предупреждать, что с этой Дриадой что-то не так, что она опасная. Но цепкие клещи совести воскрешают перед глазами образы Пуделя и Принцессы. Сердце противно сжимается, выбрасывая в тело импульс виноватой, горьковато окрашенной энергии, позволяющей все же подняться на ноги и заглушить боль.
– Стой! – кричу вслед и снова набираю темп.
Дриада, раскинув руки и дико хохоча, несется вперед. Ее намерения для меня загадка: у нее с собой для побега ни вещей, ни даже подходящей одежды. Холод ночи будто не касается ее. При этом мне почему-то кажется, что она здесь не пропадет, и я не знаю, чем объяснить эту нелогичную догадку, потому что с тем, что я вижу, это никак не вяжется.
– Догони, Спасатель! – зазывает Дриада, и мы мчимся по гравийной дорожке, а впереди маячит поворот на заброшенное шоссе.
В какой-то момент я вдруг понимаю, что слышу позади себя топот еще одной пары ног. Это ноги, привыкшие к бегу, летящие за мной и явно нагоняющие.
– Спасатель, остановись! – слышу знакомый грубоватый голос.
Я не знаю, как сейчас реагировать на появление Старшей. Меня греет забота, нервирует контроль и обжигает обида. Я не представляю, как с этим быть, поэтому просто продолжаю бежать.
– Догоняй, герой! – зовет Дриада. Она почти недосягаемо отдаляется, поворачивая на ночное шоссе.
Я стараюсь ускориться, но Старшая настигает меня, толкает в спину, и мы вместе валимся на гравийную дорожку, рассаживая руки, колени и в моем случае, наверное, еще и подбородок. Мир делает перед глазами оборот оттенков темного, останавливается, и шелестящая лесная тишина обступает нас.
Старшая поднимается первой: во время падения мы, кажется, сделали кувырок, и теперь я понимаю, что она тоже могла серьезно пораниться. При подъеме ее слегка пошатывает, она тяжело дышит. Ее редкие взгляды в сторону пустынного шоссе кажутся беспомощными и опасливыми.
Смеха Дриады больше не слышно.
Прислушиваюсь к телу, чувствую удивительную невредимость и встаю на ноги. Тоже пытаюсь отдышаться и буравлю глазами Старшую. В моей голове куча обидных вопросов и обличительных высказываний, но я почему-то давлю их в себе. Интереснее услышать, что скажет она сама.
Не дожидаясь комментариев примерно в течение минуты, начинаю медленно двигаться в сторону шоссе.
– Надо вернуть эту чокнутую в школу, – небрежно бросаю в воздух. – Она ведь когда-нибудь устанет бежать.
Старшая ловит меня за локоть и разворачивает к себе.
– Не надо! – умоляюще стонет она.
Смотрю на нее со злостью и осуждением.
– Что ты творишь?! – шиплю я, вырываясь из ее хватки. – Тебе то все равно, то нет! Ты готова наплевать на судьбу Дриады, но меня умоляешь не рисковать! Ты выходишь на ночные дежурства, чтобы защищать учеников от Холода, но готова отпустить любого в его объятия, когда дело доходит до реального спасения! Чего тебе надо, Старшая?! Чего ты хочешь?
Вместо ответа она резко подается в мою сторону. Мне даже кажется, что она собирается драться, но секундой позже до меня доходит, что она просто пытается прижаться. Это движение комка нервов, яростный импульс и жадный протест. Она заключает меня в объятья, которые говорят: делай со мной, что хочешь, но не отпущу!
– Можешь ненавидеть меня, – шепчет Старшая, всхлипывая. – Только… не ходи туда. Не ходи за ней. Пожалуйста. Не надо.
Меня пробирает дрожь. Не только от небывалой искренности и напора слов Старшей, но и от шока: я вообще не был уверен, что она способна что-то такое сказать.
Она – мой якорь, – звучит у меня в голове. И я понимаю, что спорить бесполезно. Что бы ни сделала эта безумная девчонка, какую бы ни вытворила гадость, меня будет тянуть к ней, как якорной цепью. Если разобраться, я понял это с первого дня, как только ее увидел.
– Хорошо, – надтреснуто отвечаю я. – Я не пойду.
Старшая всхлипывает, зарывается лицом в мою куртку и начинает заунывно и тягуче подвывать. Я ловлю в этом плаче слишком взрослую усталость. Тяжесть, которой не должно быть у моей сверстницы. Я позволяю своей чуткой интуиции разыграться и раскинуться, и она начинает сообщать мне все больше. Во всхлипах и дрожи Старшей – страх и сизифов груз, в ее стонах – отчаяние и обреченность. Все это смешивается в ней и выливается наружу из-за огромной дамбы, которую она выстраивала очень долго. Сильная, бойкая девчонка, которая никому и никогда не показывает своих слабостей, доверяет мне свои слезы. Будь я проклят, если не придам этому должного значения.
Глажу ее по спине, пока ее тощее тело сотрясается от рыданий. Она терзает руками мою куртку и, кажется, хочет ударить меня, но у нее не хватает на это сил. Я жду, пока она немного успокоится, затем обхожу ее, обнимаю одной рукой и веду в сторону интерната.
Мы ни о чем больше не говорим. Старшая боится моих вопросов, а я почему-то заранее знаю каждый ответ, который получу. Я знаю, что Дриада больше никогда не вернется в школу. И, скорее всего, никто из учеников о ней не вспомнит, даже если они успели пообщаться.
Я почему-то уверен, что о судьбе Пуделя и Принцессы Старшая мне нагло лжет, и это успокаивает меня. Пока – мне этого достаточно.
Я принимаю решение, что разбираться в происходящем теперь стану осторожнее. Мне все еще хочется выяснить, что за дела у Майора с директором, почему в школе нет личных дел учеников и откуда берется Холод, но я больше не хочу волновать Старшую и своих соседей.
С моей совести сегодня сошел болезненный груз, и я хочу позволить себе насладиться этим – хотя бы недолго.
Поразительно, как хочется застрять в своем «Долго и счастливо», когда оно стелется у тебя перед глазами! Так и тянет не думать ни о чем, раствориться в моменте и потерять счет времени.
Мой вымоленный у совести вечер, на который я заключил в своей внутренней войне перемирие, плавно перерастает в два дня, затем в три, в четыре, в неделю…
Мы со Старшей снова выбираемся на ночные дежурства. Иногда они прерываются, и мы бегаем на нашу поляну, куда она приносит булочки, которые мы съедаем, запивая фирменной интернатской бормотухой. Если мы с ней перебарщиваем, Старшая может начать читать стихи, встав на замшелое бревно. Она ходит по нему туда-сюда, иногда сбивается при чтении наизусть и заливисто смеется. Я мало понимаю в стихах, но мне нравится, когда их читает Старшая со свойственным ей бунтарским жаром и упоением фанатика. Может, я безнадежный романтик, но в эти моменты она кажется мне очень красивой и настоящей. Перестает быть Старшей и становится кем-то другим – кем-то, с кем я очень хочу познакомиться и верю, что мне это когда-нибудь удастся.
Постепенно истинное лицо Старшей начинает проглядывать и вне нашей секретной поляны. Я сияю, наблюдая, как она перестает бояться ошибиться, показаться неловкой или недопустимо мягкой. Удивительным образом начинает испаряться угловатость ее движений, резкие реплики и напряженная готовность защищаться.
В какой-то момент я узнаю, что булочки Старшая крадет из столовой. И у меня не поворачивается язык осудить ее маленькую шалость, даже когда она стыдливо сообщает, что это ее постоянное развлечение.
Иногда мы зависаем посреди темных коридоров ученического корпуса, прячемся по углам и целуемся, а потом хихикаем, как дураки, восторгающиеся тем, что их не заметили. Мы сбегаем с уроков и прогуливаемся по территории. Старшая уже не стесняется брать меня за руку при случайных свидетелях и, как ни странно, мы больше не становимся жертвами косых взглядов, сплетен и осуждения.
По утрам Старшая бегает, и иногда я подрываюсь на пробежку вместе с ней, хотя, мне кажется, одной ей удобнее. Тем не менее, она не возражает против моей компании. А я перебарываю себя и хожу с ней на сбор окурков по территории интерната. Не могу сказать, что в восторге от этого занятия, но чувствую, как ей приятно мое участие.
В столовой мы отсаживаемся от остальных и говорим о разных пустяках. В наших разговорах не всплывают пропавшие ученики – что-то внутри меня, кажется, даже готово смириться с фактом их исчезновения. Интернат снова усыпляет мои тревоги и растворяет меня в себе.
Ночуем мы, где придется, только не в наших комнатах. Иногда засыпаем на диване на первом этаже. Иногда друг у друга на плечах прямо на поляне. Холод ночи обходит нас стороной, возможная простуда тоже, и после пары-тройки часов дремоты мы можем проснуться бодрыми и полными сил. Никогда не думал, что такое возможно!
Мы столько прогуливаем уроки, что соседи начинают напоминать нам о пропусках и призывают посещать занятия хоть иногда. С этим заклятьем во мне пробуждается голос совести, и я намереваюсь прислушаться.
Облако спокойствия, которое интернат старательно сгущал вокруг меня все предыдущие дни, начинает постепенно таять.
Мне удается убедить Старшую сходить на уроки и отложить наши с ней традиции хотя бы на время. Она не радуется моему предложению, но соглашается, что это разумно.
Уроки кажутся мне заунывными и скучными, и я стараюсь прикинуться ветошью, размышляя ни о чем и обо всем одновременно. Сухаря отсутствие вовлеченности в урок с моей стороны немного нервирует, и он даже пару раз пинает меня в бок:
– Может, хоть на минутку перестанешь витать в облаках? – спрашивает он.
– Теперь я тебя бешу своим спокойствием? – усмехаюсь.
Сухарь ничего не отвечает, и я понятия не имею, почему моя отрешенность от занятий вызывает у него недовольство. Может, ему не нравится, что я, будучи одной из составляющих его мира, отказываюсь вести себя, как он привык? Лишаю его стабильности? Как знать.
На третьем по счету уроке – мировой истории искусств – под монотонное вещание Шедевра спокойствие окончательно покидает меня, на смену ему приходит жажда расследования и ощущение нераскрытой тайны. Я обращаю внимание на предмет, на которой никогда раньше не смотрел. Он там, на краю учительского стола, изредка мучимый каракулями Шедевра.
Классный журнал.
В моей памяти проносится директорский кабинет и весь корпус администрации, где я не нашел ничего похожего на школьные документы. Классный журнал – первый элемент бюрократии, который мне здесь встречается! И я вспоминаю, что за время учебы не раз видел, что какие-то записи учителя там точно оставляют. Не понимаю, почему мне прежде не приходило в голову заглянуть туда!
Со звонком собираюсь нарочито медленно, дожидаясь, пока классная комната начнет освобождаться от учеников. Все это время держу журнал в поле зрения, как дичь на охоте, которую нельзя упустить.
– Спасатель, – рука Сухаря ложится мне на плечо. Я вздрагиваю и перевожу на него растерянный взгляд. Рядом с ним тенью стоит Далай-Лама.
– Чего? – хмурюсь я.
– У тебя все в порядке? – интересуется Сухарь. – Вид у тебя какой-то…
– Отсутствующий, – подсказывает Далай-Лама.
– И собираешься ты медленно, хотя обычно летишь из класса в первых рядах, – кивает Сухарь. – Ты хорошо себя чувствуешь?
Закатываю глаза. Далай-Лама и Сухарь в последнее время попеременно становятся моими персональными няньками. Вечно спрашивают, нормально ли я себя чувствую и не надо ли мне прогуляться до Казармы. С Нумерологом они явно не были такими бдительными, раз допустили, чтобы Холод явился к нему прямо в комнату. Впрочем, именно эта мысль и заставляет меня усмирить вспыхнувшее раздражение. Уверен, ребята простить себе не могут, что оказались недостаточно внимательны к состоянию друга, когда тому угрожала опасность.
Терпеливо вздыхаю и осторожно, чтобы не показаться грубым, убираю руку Сухаря со своего плеча.
– Ребят, со мной правда все в порядке. – Для правдоподобности улыбаюсь. – Просто настроение не учебное. Знаю, знаю, я зачастил с прогулами, – виновато опускаю голову, предупреждая их замечание. – Но я почти исправился. Я пришел на занятия, хотя предпочел бы провести это время не здесь.
Сухарь ворчит на меня одним взглядом. Легкая волна его осуждения накатывает на меня, и я вижу в его глазах мечтательные картины, как он точно так же проводит время с Белкой вне занятий. Позови она его, он полетел бы, как на крыльях. Только она, видимо, не зовет. Приглядываюсь к Сухарю и понимаю: он ей даже предлагал такой вариант, она отказалась. Вот, откуда его недовольство по отношению ко мне. Я – его личное зеркало, в котором он видит неприятную правду.
– Спасибо за заботу, – неловко улыбаюсь и смотрю преимущественно на Далай-Ламу. После внезапного озарения у меня ощущение, что я подглядел за Сухарем в замочную скважину, хотя меня об этом никто не просил. Неудобно. – Но со мной все хорошо. С самочувствием тоже.
Нажимаю на последние слова, улыбаюсь друзьям и спишу от них сбежать, пока они не придумали новых поводов меня расспросить. Класс к этому моменту почти полностью пустеет, и я с буквально лечу к учительскому столу.
Надежды мои налету врезаются в пустоту: на столе ничего нет. Шедевр незаметно покинул класс, а журнала и след простыл. С собой он его, что ли, забрал?
Шарить по ящикам стола при моих соседях я не решаюсь: не хочется потом выслушивать новые нравоучения, поэтому понуро бреду в столовую. Придется ждать следующего урока, чтобы заглянуть в журнал.
Фортуна – штука переменчивая. То она сопровождает тебя, как верный друг, то отворачивается и уходит к кому угодно другому, а тебе достается только ее безучастная спина.
После столовой я влетаю в класс первым, послушно сижу и наблюдаю за журналом, как хищник в засаде. Тот лежит на учительском столе и не думает убегать, как и полагается неодушевленным предметам.
Весь урок я послушно внимаю оперным пассажам Дивы, даже даю пару ответов, отчего она одаривает меня одобрительным взглядом своих убийственно раскрашенных глаз, а со звонком я срываюсь с места и подбегаю к учительскому столу. Классный журнал удивительным образом умудряется куда-то пропасть, пока я отвожу от него взгляд на минуту, чтобы собрать свои вещи.
– Вы что-то хотели, молодой человек? – обращается ко мне Дива, заранее осуждая мой недоуменный вид.
– Я… эм… простите, я могу узнать свою оценку за урок? – спрашиваю первое, что приходит в голову. По боевой раскраске Дивы пробегает волна подозрительности.
– Все у вас хорошо. Хотя уверена, что вы можете посвящать учебе больше времени и отвечать более вдумчиво, – получаю нравоучительную арию.
– Я понимаю. И все-таки можно я посмотрю оценку?
– Где вы ее собираетесь смотреть?
– В журнале. В том, что лежал у вас на столе.
– Учительский стол – для учителя, молодой человек. Я же не лезу копаться в ваших вещах! – Голос Дивы начинает угрожающе набирать силу. – Все-таки ваше воспитание оставляет желать лучшего!
Иду ва-банк, чтобы добиться своего. Следующие шаги уже пересекут границы дозволенного.
– Может, тогда исправите оценку? На худшую! Прямо сейчас. В журнале. Чтобы у меня было больше мотивации к вдумчивой учебе!
Дива грозно вскакивает и ударяет кулаком по столу.
– Он меня еще и провоцирует! – восклицает она. Палец с длинным красным ногтем решительно указывает мне на выход. – Вон!
Сухарь и Далай-Лама подбегают и чуть не под руки оттаскивают меня от Дивы. Я не успеваю даже слово вставить за их извинениями и расшаркиваниями, которые они бросают по ходу дела.
– Ты чего устроил? – отчитывает меня Сухарь, когда мы оказываемся вне зоны поражения. – Ты же знаешь, что она ненормальная! Зачем ты к ней полез?
– Советую выбрать для провокаций другого учителя, – замечает Далай-Лама. – Более уравновешенного, с менее громким голосом. Так всем будет лучше, поверь.
Вырываюсь из их тисков.
– Слушайте, может, хватит уже со мной носиться? Вы не обязаны были вмешиваться! Ну отчитала она меня, и плевать! Вас-то это с какой стати касается?
Сухарь складывает руки на груди.
– Зачем ты к ней полез?
– Любопытно, да? – скалюсь в ответ. – Вот и мне было кое-что любопытно. За этим и полез, как ты сейчас лезешь ко мне. Вы мне, кстати, помешали.
– Мы увели тебя с линии огня, – с ухмылкой возражает Далай-Лама.
Потираю виски: в голове начинает звучать какая-то каша, которую никак не удается стабилизировать.
– Так, слушайте, – цежу я, – скоро у меня закончится желание благодарить вас за заботу, и я просто буду считать, что вы суете нос не в свое дело. Давайте, если уж вы так хотите помочь, вы будете делать это, когда я попрошу, ладно?
Далай-Лама выслушивает мою тираду почти нейтрально, а Сухарь явно в обиде. Он ничего не говорит, демонстративно отворачивается от меня и уходит прочь.
– Сухарь! – умоляюще тяну я, все еще лелея надежду на понимание.
Он не оборачивается, а только ускоряет шаг, сильнее опускает голову и горбит спину. Ему больно от моей реакции – для него это черная неблагодарность эгоиста, неспособного оценить чужую заботу.
Все как-то странно переворачивается с ног на голову, и выходит, что теперь Сухарь – пострадавшая сторона, а моя обида, которая непрошеным гостем проникает внутрь меня, не имеет права на существование! Только вот она берет и противоправно существует, как бы я ни пытался ее игнорировать.
У меня появляется желание смыть с себя какую-то невидимую, но ощутимо противную слизь. Вроде, полезли ко мне, за попытку сопротивления обиделись на меня, а злодеем вырисовываюсь тоже я.
Черт, почему каждый раз, когда я перестаю быть для всех удобным положительным парнем и оправдывать клеймо героя, все реагируют на меня, как на предателя? И почему это ощущается как мой личный прокол?..
– Вам бы перестать входить в противофазу, – глубокомысленно замечает Далай-Лама, – не то все перессоримся.
Мне не приходит в голову, что ему ответить, поэтому я молчу, а он спешит вслед за Сухарем.
На следующем уроке друзья демонстративно садятся за одну парту, а я остаюсь в одиночестве. Если б меня не преследовал затхлый душок осуждения, я бы даже отдохнул один за партой, но в итоге весь урок провожу в напряжении.
Видимо, для учителя мое одиночество становится маяком, выделяющим меня среди одноклассников, и он дергает меня по поводу и без. В конце урока он надолго зависает над моей партой и учит меня жизни, пока остальные ученики покидают класс. Я киваю, попутно поглядываю на учительский стол и, уже почти не удивляясь, нахожу его пустым.
Моя охота за классным журналом продолжается до конца дня, но каждый раз меня постигает одна и та же неудача: я не успеваю добраться до него, как он исчезает. Если в первый и даже во второй раз это тянуло на случайность, то теперь это похоже на пугающую закономерность.
Так и подмывает поговорить об этом со Старшей, но я себя одергиваю. Странности школы – тема, от которой она почему-то слетает с катушек и закатывает истерики. А я сейчас совсем не готов выслушивать, какой я нехороший и мнительный.
На поляне темно и тихо. Влажный морозец превращает наше дыхание в пар.
– Знаю, это самое идиотское, что можно сказать в такой ситуации, но попробуй не обращать на них внимания, – вздыхает Старшая, выслушав поток моих возмущений.
– Ты еще скажи, чтобы я не опускался до их уровня, – бурчу в ответ, садясь на бревно рядом с ней.
– За кого ты меня принимаешь? – любезно скалится Старшая. – Такой совет может дать только Сверчок или Дива. А я даю совет, который пробовала на собственном опыте.
– И как? – скептически изгибаю бровь. – Помогало?
Старшая пожимает плечами.
– Не то чтобы. Но, если не обращаешь внимания, потом привыкаешь все время так делать, и чужое недовольство перестает до тебя долетать. И, кстати, быстрее сходит на нет. Если бурно реагируешь или пытаешься объясниться, делаешь только хуже.
Уныло вздыхаю и потираю замерзшее лицо.
– Отвратительная ситуация! – восклицаю с досадой. – Понимаешь, я же не хотел никого из них обижать! Просто мне не нравится, когда ко мне лезут без спроса. Это уже не забота, а навязчивость. Но как только об этом говоришь, сразу превращаешься в неблагодарного хмыря.
Старшая берет меня за руку. Это уже не неловкий жест и не заученное движение, а нежная поддержка, от которой на поляне становится чуточку теплее. Я улыбаюсь.
– Прости, тебя, наверное, достало мое нытье.
– Нет, – качает головой Старшая.
Твое нытье мне нравится больше, чем твоя паранойя, – читаю у нее на лице, и мое едва распустившееся хорошее настроение начинает стремительно увядать, но Старшая мастерски пользуется собственным советом и не замечает этого.
– Может, тебе стоит… – она передергивает плечами, – ну не знаю… чаще ночевать в комнате? Только не подумай, что я пытаюсь тебя прогнать! – Последняя фраза похожа на скороговорку. – Просто, ребятам, наверное, тебя не хватает. Может, они немного успокоятся, если ты начнешь проводить с ними больше времени? А то после твоего рассказа я чувствую, что украла тебя у друзей.
Усмехаюсь, высвобождаю руку и обнимаю Старшую за плечи.
– Может, ты и права, – неохотно соглашаюсь.
– Только не дуйся, – просит она. – Ты же не дуешься?
– А похоже?
– Не знаю. – Она нервно усмехается. – Я не всегда могу отличить одну твою реакцию от другой. У тебя всего слишком намешано.
– Я не дуюсь. Просто мне не нравится, что ты права.
– Значит, тебе много чего должно не нравиться, потому что я часто права, – смеется Старшая.
Какое-то время болтаем о пустяках, перемалываем школьные сплетни. Мне становится хорошо, и я забываю обо всем, что меня тяготило весь день. Однако настает момент, когда мы сдаем нашу поляну позднему вечеру с его чернильной темнотой.
Долго не можем попрощаться у двери сорок седьмой: Старшая смеется и напоминает, что мне пора перестать считать, будто я ворую время, ведь здесь его достаточно и оно лежит бесхозное – бери не хочу. Я отпускаю ее спать с большой неохотой, потому что не могу разделить ее ощущение. У меня не получается жить с уверенностью, что в нашем распоряжении все время мира.
Хотя я хотел бы этого.
Очень хотел.
Когда я прихожу на ночевку в тридцать шестую, меня встречают унылым молчанием. Я, как могу, стараюсь его не замечать, и с пристальным вниманием смотрю вокруг, игнорируя то, как мне становится паршиво. Мне бросается в глаза паутина на потолке и несколько довольно глубоких трещин, которых я прежде не замечал. Это зрелище наводит уныние, и я предпочитаю не обращать внимания и на него. Разговор тоже не начинаю: не вижу смысла.
Соседи жадно пожирают глазами мои попытки замалчивания конфликта. Им вовсе не кажется, что они раздувают из мухи слона, по их мнению, они – пострадавшая сторона от моей эгоистичной неблагодарности.
Мое раздражение, надо думать, тоже нешуточно фонит, но соседи стоят на своем.
Немую конфронтацию удается заглушить только с выключением света.
Ночь в тридцать шестой холодна и неуютна. То ли наш внутренний климат совсем остыл, то ли с отоплением большие проблемы, но я около часа не могу согреться под одеялом в собственной кровати. Меня трясет, зубы отбивают дробь, хотя пара при дыхании нет, так что я позволяю себе поверить, что дело не в Холоде. Да и остальные дрыхнут вполне мирно, демонстративно отвернувшись от меня к стене.
Поворачиваюсь на спину, стискиваю челюсти и смотрю в потолок. Трещин под ним нет, хотя вечером я обращал на них внимание. Может, они не заметны в темноте?
Кто-то из соседей шуршит одеялом. Совсем близко.
Я прислушиваюсь и приглядываюсь, но никакого движения не замечаю.
С-с-странно, – сообщает внутренний голос, который тоже дрожит от холода, напоминая о том, что согреться не получается.
Шурх. Шурх.
Проснись.
Незнакомый шепот заставляет меня вздрогнуть.
– Чего? – тихо спрашиваю я, пытаясь распознать, кто из соседей меня зовет.
Никто не отзывается. Мне почему-то становится не по себе, и я нарочно пытаюсь нагнать на себя недовольство – злиться проще, чем бояться. Упорно убеждаю себя, что кто-то из соседей (скорее всего, Сухарь) просто пытается напугать меня, чтобы я пошел на контакт. Дешевая манипуляция, на которую я не собираюсь вестись.
Но это «шурх-шурх» одеяла раздается снова, и я напрягаюсь против воли. Приподнимаю подушку и стараюсь тихо сесть на кровати. Собственные ноги сопротивляются так, будто их что-то удерживает, и я едва не вскрикиваю. Что может мешать? Или… или кто?
Задерживаю дыхание и прислушиваюсь.
Если шорох прекратится, наверняка дело в соседях, – убеждаю себя, – иначе и быть не может.
Думать об альтернативах мне совсем не хочется. Необъяснимый страх бушует не на шутку, хотя я сдерживаю его, что есть сил.
– Эй! – шепчу в темноту. – Кто звал? Что у вас там?
И снова никто не отзывается. Только…
Шурх. Шурх. Шурх.
Шорох становится громче и настойчивее, и теперь я понимаю, что звук доносится совсем близко – с моей собственной кровати.
Осторожно берусь за край одеяла двумя руками и медленно, очень медленно приподнимаю его. Под ним только черная пустота, в которой не видно даже моих ног. У меня учащается дыхание, руки начинают дрожать заметнее, и внешнего холода я уже не замечаю – слишком сильно меня начинает терзать внутренний.
Удар сердца – и новый шорох.
– Эй… – снова шепчу я.
Лысая, гротескно детская и одновременно взрослая голова выныривает из пододеяльной пустоты и нависает надо мной, разнеся вдребезги тишину тридцать шестой. Не понимаю, каким образом, но мне удается слизнем выскользнуть на пол. Мой вопль вздергивает с кроватей всех соседей, и их растерянное бормотание сплетается со звуком моего удара о пол.
Я все еще пялюсь на неизвестное существо, чьи лапы – кажущиеся недоразвито детскими, но с плотными острыми когтями, – высовываются из-под моего одеяла. Темные провалы раскрытого рта и глаз гипнотизируют меня, и мои губы еще раз размыкаются в перепуганном крике, пока я беспомощно отползаю от кровати.
– Холодный ребенок! – взвизгивает Стриж, зачем-то с ногами вскакивая на свою кровать и вжимаясь в стену. – Холодный ребенок!
С тихим шорохом отвратительное существо снова уползает в темноту под моим одеялом, и пропадает из виду, будто его и не было. Но это был не кошмар – я точно знаю, что не сплю! И минуту назад тоже не спал.
– Спасатель!
– Ты как? Ты живой?
Нумеролог и Сухарь оказываются рядом со мной.
Кто-то щелкает выключателем. Это Далай-Лама с непривычно бледным, перепуганным лицом.
– Этого не может быть, – шепчу я, не в силах отвести взгляда от своей кровати. – Это невозможно!
– Тихо, тихо, – заботливо говорит Сухарь, беря меня под руки и помогая подняться. – Давай-ка. Во-от так. Вставай.
Я оказываюсь на ногах, но колени предательски ходят ходуном, а сердце колотится о ребра, будто хочет проломить мне грудь изнутри. Миг спустя я срываюсь с места и яростно отбрасываю одеяло с кровати, готовый наброситься на посетившую меня тварь, но на простыне – никого. Я прикасаюсь к ней: она оказывается жутко холодной и слегка помятой на месте, где находились мои ступни, пока я спал, но никаких признаков Холодного ребенка нет.
– Вы… его видели? – с ошалевшими от ужаса глазами сиплю я.
– Видели, – мрачно отвечает Нумеролог.
– Значит, это не галлюцинация?
– Это был Холодный ребенок… – щебечет Стриж, испуганно прижимаясь к стенке. – Ты бродил по ночам, и он забрался в твою кровать.
На последних словах он начинает хныкать.
– Это не может быть Холодный ребенок! – протестую я. – Я выдумал его, Стриж! Выдумал в ночь страшилок! Он не мог появиться в нашей комнате, ясно тебе?!
Соседи не возражают мне, но и не поддакивают. Вид у них снисходительно мрачный, как у врача, у которого неизлечимо больной пытается выторговать лишний год.
Я обвожу их взглядом и понимаю: похоже, каждый из них искренне верит, что плод моей фантазии мог вырваться на свободу и напасть на меня. Будто это нормально, когда так происходит.
В моей голове в противовес всем логическим доводам звучит то, что когда-то сказала мне Старшая.
Дети интерната рассказывали друг другу страшилки у костра целыми поколениями: про Холод, про болотницу. Были и другие страшилки, но эти почему-то рассказывали чаще всего. Когда в какое-то явление верит разом слишком много людей, это может сделать его реальным.
По всему выходит, что в теории Холодный ребенок может быть таким же настоящим, как Холод, с которым я сам сталкивался уже дважды?
Безумно, немыслимо… полный идиотизм!
Но отрицать столкновения с Холодом, который когда-то был детской страшилкой, я не могу. Как не могу отрицать таинственным образом исчезающий классный журнал или пустые ящики в кабинете директора.
– Так… – вздыхаю, потирая виски. – Значит, я больше не должен здесь спать, правильно? Стриж! – отчаянно смотрю на него. – Ты лучше всех запомнил эту историю. Я ведь говорил, как от него избавиться?
Стриж надувает губы, как ребенок, боящийся, что его накажут за неправильный ответ.
– Надо поменять кровать, чтобы он уполз обратно в темноту.
Я беспомощно оглядываю оставшиеся кровати и понимаю, что, даже если я перелягу, мне не будет комфортно спать, если обиталище Холодного ребенка все еще будет стоять в нашей комнате.
– У меня есть идея, – неуверенно говорит Нумеролог, будто прочитав мои мысли. – Мы можем попробовать выкатить твою кровать в коридор. А ты займешь другую. Мне кажется, так всем будет спокойнее.
Стриж энергично кивает, продолжая жаться к стенке.
– Только давайте сделаем это ближе к утру? – предлагает Сухарь. – Не знаю, как вы, а я после такого вряд ли усну. Я и следующие пару ночей готов спать при свете.
– У нас где-то ночник был, – говорит Нумеролог.
До самого утра мы не спим, а задаем однотипные вопросы потрепанным игральным картам. Те щадят нас и каждый раз отвечают, что затея наша должна сработать.
С первыми лучами солнца моя кровать со всем бельем общими усилиями выкатывается в коридор и остается у окон, на нейтральной территории. Я в процессе чувствую, как это странное происшествие растапливает лед между мной и моими соседями.
Мы возвращаемся в тридцать шестую, спрятав топор войны. Я про себя думаю, что за такую услугу Холодный ребенок – если только он не был коллективной галлюцинацией – заслужил собственную кровать здесь, в коридоре, где ему, возможно, будет тепло.
Старшая старательно разжевывает пересушенную котлету, слушая меня. Я невольно улыбаюсь: кажется, что если она не будет концентрироваться на движениях челюстями, то просто забудет, что надо прожевывать еду, и начнет заглатывать ее целиком. Старшая бывает очень милой в своей нелепости, когда дело касается бытовых банальностей, вроде еды или необходимости одеться по погоде. Я, разумеется, стараюсь ей на это не указывать – толку не будет, а вот ее взрывной характер себя покажет.
– Никогда не думала, что в интернате меня сможет что-то удивить, – качает головой Старшая. – Мне кажется, я знаю все его страшилки наизусть, но про Холодного ребенка ни разу не слышала.
Пожимаю плечами. Я почти не удивлен, что мое нереальное злоключение не встретило скепсиса со стороны Старшей. Когда дело касается нашего интерната, ей куда больше не по душе мой прагматизм, чем мое погружение в мистику этого места. Более того, мое доверие к этой истории вызывает у Старшей явное одобрение, она не может скрыть его даже за старательным перемалыванием обеда.
– Понимаешь, – чешу в затылке я, – тут начинается самое интересное. Дело в том, что это и не интернатская страшилка. Ну, то есть… черт, как бы это сказать?
Старшая хмурится.
– Скажи, как есть. В чем дело?
– Понимаешь, в ночь страшилок я должен был что-то рассказать. Что-то непременно новое, но чтобы оно касалось интерната.
Глаза Старшей становятся похожими на большие блюдца.
– Ты же не хочешь сказать…
– Боюсь, что хочу, – качаю головой. – Да. Именно я придумал эту страшилку в ту ночь. Мне ничего не приходило в голову, и я… вроде как, попросил у интерната помощи, если это можно так назвать. Дальше начал рассказывать, не задумываясь, и получилась вот эта история.
– Пересказать можешь?
– Я уже и детали-то плохо помню. Мне кажется, у нас эту историю лучше всех Стриж запомнил, очень уж его впечатлило.
– Перескажи, как помнишь.
Сбивчиво вываливаю перед Старшей обломки спонтанной страшилки про Холодного ребенка. Она слушает внимательно и не перебивает. В конце истории хмыкает и трет подбородок. Недоеденная еда обиженно остывает в тарелке.
– Концовка вполне в духе интернатских страшилок, – заключает она.
– Да, просто я думал, чтобы легенда ожила, в нее должно верить много людей в течение долгого времени. Да и это не гарант, с болотницей ведь не сработало. Ты, вроде, так говорила.
Старшая неуверенно передергивает плечами.
– Я от своих слов не отказываюсь. До сегодняшнего дня я думала, что так и есть. Выходит, все сложнее.
– Тогда, получается, ночи страшилок опасны, – встревоженно шепчу я, наклоняясь к ней через стол.
Старшая улыбается мне, как наивному дурачку.
– Видимо, все, в чем участвуешь ты, сопряжено с опасностью, – нервно хихикает она. Взгляд у нее многозначительный, и я смотрю ей в глаза, пытаясь вызвать в себе проницательность, какая иногда посещает меня и позволяет читать людей, как открытые книги. Со Старшей этот фокус сейчас не работает. Несмотря на то, что с ней я провожу больше всего времени в интернате, она остается для меня многослойной, многоуровневой загадкой, в которой невозможно разобраться – чем больше узнаёшь, тем больше запутываешься.
– Что ты так смотришь? – улыбается она.
– Есть идеи, что делать с созданным мной монстром?
Старшая разводит руками.
– Знаешь, я ведь тоже частенько гуляю по ночам, но ко мне Холодный ребенок не приходит. Возможно, его дебют был там, где в него больше всего поверили и где находился его, скажем так, создатель. Но вы выкатили ему в коридор кровать с одеялом, и ты говоришь, что пожелал ему обрести дом. Возможно, он больше ни к кому и не придет.
Звучит слишком просто, и верится мне в это слабо. Я высказываю свои соображения Старшей, и она терпеливо вздыхает.
– Ну ты же очень хотел, чтобы у Холодного ребенка был дом?
– Сейчас уже сложно сказать, я не оценивал степень своего желания. Но, думаю, что хотел этого искренне. У меня обычно так и бывает.
Старшая ободряюще улыбается.
– Значит, возможно, это сработало.
– Возможно? – переспрашиваю беспомощно.
– Гарантий у меня для тебя нет, – говорит Старшая. – Но у нас будет шанс это проверить. Пару ночей похожу на дежурство без тебя и посмотрю, придет ко мне Холодный ребенок или нет.
Удивляюсь ее смелости. Лично мне повторять встречу с этой ползучей жутью совсем не хочется, а Старшей, похоже, движет любопытство.
– И ты еще мне будешь говорить, что я зря рискую? – возмущаюсь.
– Конечно, буду, – кивает Старшая. – По статистике я нарываюсь на неприятности в бесконечное количество раз меньше тебя.
Я недоволен, но крыть нечем, поэтому временно отдаю историю с моим неудачным творением Старшей на откуп.
И почему меня не покидает чувство, что она знает о Холодном ребенке больше, чем я сам?
Майору удается найти директора в коридоре возле кабинета. Старик стоит на коленях и из последних сил тянется к ручке двери. Из груди доносится усталый скрип, словно цель недосягаемо далеко от него; пальцы дрожат, тщетно стараясь увеличиться в длине и дотянуться.
Майор преодолевает разделяющее их расстояние за считанные секунды.
– Помоги открыть… – шелестит директор.
Вместо выполнения просьбы Майор наклоняется, подныривает директору под плечо и помогает ему подняться на ноги. Старик тяжело опирается на него: тело отказывается сохранять вертикальное положение самостоятельно, его тянет к земле.
– Нет, – выдавливает директор. – Просто открой мне дверь.
– Дружище, я знаю, тебе трудно, но нужно бороться с этим. Ты должен встать и заставить себя идти, понимаешь? Иначе…
– Я знаю.
В словах директора абсолютная ясность. Он прекрасно понимает, что его ждет, и готов к этому.
Майор медлит несколько мгновений, затем решает вести спор, глядя другу в глаза, и исполняет его просьбу. Пропахший пылью кабинет встречает их привычным полумраком. Майор помогает директору зайти внутрь и собирается опустить его на диван.
– Нет. Помоги сесть за стол.
Может, так даже лучше? Может, директорское кресло каким-то образом придаст ему сил? Майор кивает и сажает старика за стол.
– Спасибо.
У директора изможденный вид, лицо кажется почти серым, под глазами тяжелые темные круги. Он смотрит на Майора взглядом мертвеца, и это слишком тяжело выдержать. Майор поворачивает голову к окну и усиленно делает вид, что вглядывается в темноту ночи.
– Там пусто, – скрипит директор. В голосе усталая усмешка.
Некоторое время Майор молчит. Он не может ничего ответить: слишком боится, что голос подведет его и зазвучит нетвердо. Он не может сейчас себе этого позволить, ведь должен оставаться хоть кто-то, кто не сдался. А упаднический дух директора оказывается слишком заразительным.
– Сейчас отдохнешь, и нужно будет подняться, – наконец говорит Майор. – Еще не все потеряно. Мы поставим тебя на ноги. Мне это удавалось и с более угасшими ребятами, чем ты, так что…
– Оставь это, майор, – улыбается директор. Он снова обращается к нему не по кличке, а по званию, и это чувствуется в том, как он говорит. – Посмотри на меня. – Он ждет, пока друг повернется к нему, но тот продолжает всматриваться в уличную темноту. Хочет скрыть мучительную гримасу, исказившую его лицо, но у него не выходит: в профиль такие изменения видны ничуть не хуже, чем в анфас. – Посмотри.
Майор поворачивается к директору и качает головой.
– Нет! – Он поднимает палец и грозит старому другу, как теряющий терпение родитель может грозить разбушевавшемуся ребенку. – Нет, даже не начинай!
– Я как раз пытаюсь это закончить, – мягко напоминает директор.
– Через это можно пройти, – упорствует Майор. – Ты не хочешь содействовать мне, это понятно. Значит, я поставлю тебя на ноги против твоей воли, поблагодаришь потом. Ученики…
– Они молоды.
Голос директора хрустит, как гравий под колесами машины.
Это отрезвляет Майора, и он делается бледным, лицо приобретает все более несчастный вид с каждым ударом сердца.
– Они молоды, дружище, – повторяет директор. Его снисходительная, обреченная улыбка разрывает Майору сердце. – И я пытался угнаться за ними по твоей указке. Пытался диктовать свои правила и отсрочивать неизбежное. – Он качает головой и откидывает ее на подголовник кресла. – Но приходится признать: не мы здесь диктуем что-либо. Это не наша территория. Она принадлежит Холоду. Мы все здесь его гости.
Майор упрямо мотает головой.
– Просто попробуй еще раз, и ты поймешь, что еще можешь бороться…
– Я пробовал уже много раз. – Теперь директор хмурит брови, его начинает раздражать упорство друга, даже несмотря на благие намерения. – Всегда тебя слушал. Настала твоя очередь послушать меня: я не твой солдат, майор.
Слова – тихие взмахи плети, после которых приходит почти физическая боль.
Майор выпрямляется, напрягаясь всем телом, как после настоящего удара. Директор смотрит ему в глаза, выдерживая немой укор и не стыдясь того, что использовал слабое место друга.
– Прости, но только так ты прислушаешься, – кивает он. – Я не твой солдат. Ты не посылал меня на смерть и не должен ни за что себя винить. Хватит лишать меня последнего выбора и тянуть из меня жилы. Оставь меня – мне.
Майор вздыхает. Он на незримом поле боя, где рвутся снаряды обиды, злости, отчаяния, усталости, страха и боли. Ему удается сохранить лицо только благодаря старой привычке – он делал так много раз, не обращая внимания на предательский ком тошноты, подкатывающий к горлу, когда над головой нависает неизбежность.
– Говори мне все, что хочешь. Можешь даже врезать, если полегчает. Скажу заранее – потом не будет возможности – зла я на тебя держать не стану. Я уже сейчас тебя за все простил.
Майор сжимает руку в кулак и поворачивается к директору спиной. В горле и груди нарастает давление, руки дрожат, с губ хочет сорваться крик, которому он никогда не даст выхода.
– Я сдаюсь, – тихо продолжает директор. – Я хочу сдаться, понимаешь? Я и не ждал, что так долго продержусь, в этом много твоих стараний, сам бы я прекратил трепыхаться гораздо раньше. Пожалуйста, – он делает паузу, чтобы перевести дух, – смирись с моим выбором. Ты сделал все, что мог, твоей вины здесь нет.
Майор заставляет себя посмотреть на друга, потому что знает, что другой возможности не будет. Глаза выдают его истинные переживания, и ему стыдно, что великодушия директора хватает на понимание и на сочувствие. Майору это дается куда тяжелее, его никто никогда не учил это проявлять. Его вообще никогда не учили обращаться с чувствами. Ему было удобнее думать, что их не существует.
– Присмотри здесь за всем, – вновь улыбается директор. – Я знаю, это не твоя епархия, но я все равно не доверю ребят и школу никому, кроме тебя.
Майор горько усмехается.
– Ты же сказал, что мы ничего здесь не диктуем.
– Не мне тебе объяснять, что управление имеет множество уровней, – качает головой директор. – Не устраивай мне подростковый бунт, пожалуйста. Меня не хватит на то, чтобы его усмирить.
Майор стыдится своего слабоволия и выговаривает себе за то, что совершенно размяк здесь. Директор видит это на его лице и кивает.
– Хотя на твоем месте я бы, наверное, тоже бунтовал. – Он прикрывает глаза от усталости. – Не вини себя за то, что не в твоих силах перераспределить роли. В глубине души ты понимаешь, что я готов уйти, а ты нет. Тебе еще слишком важно быть героем и спасать жизни, и за счет этого ты здесь гораздо нужнее, чем я.
Майор не понимает, как в словах может одновременно быть столько тепла и холода. То, что в этих словах также много здравого смысла, тяжелым грузом ложится ему на сердце.
– Мне будет тебя не хватать, – честно говорит он.
– Мне жаль, что ты из тех, кто не забывает ушедших, – сочувственно отвечает директор. – Тебе было бы проще не помнить.
– Не хочу забывать.
Директор протягивает дрожащую руку, и Майор пожимает ее – не крепко, как привык, а очень осторожно. У директора слишком хрупкий вид, и Майор боится, что друг может рассыпаться прахом прямо у него на глазах.
– Удачи, майор, – кивает директор.
– Прогоняешь.
Это не вопрос. Майор понимает, что друг просит его уйти, хотя и не произносит этого вслух. Директор прикрывает глаза, и каким-то образом Майору становится ясно, что это бессильная замена кивку. Он без понятия, когда научился считывать такие вещи.
– Уважь старика, не смотри, – шелестит директор.
Майор некоторое время ждет чего-то, хотя бы последнего зрительного контакта, но глаза старика остаются закрытыми.
– Прощай, друг, – кивает он.
Так и не дождавшись последнего взгляда директора, Майор решительной походкой направляется к двери и закрывает ее за собой с обратной стороны.
Покинутая всеми школа дышит унынием и плачет сорной травой.
Территория запустения.
Холодная, влажно-снежная территория, где не осталось ни души. Призрак сладковатого смертельного смрада не показывается здесь, но всегда бродит где-то рядом. Гротескно изогнутые ветви деревьев чудовищной хваткой цепляются за внутренности корпусов, в которые они проникли. Трещины в стенах и стеклах стонут от напряжения, с трудом выдерживая напор разбушевавшейся растительности. Деревьям и сорной траве будто наплевать на снег и на полагающийся им сон.
Здесь бродит непокорность, здесь действуют законы, переворачивающие реальность.
Последний огонек, что горит здесь сегодня, должен погаснуть.
Где?
Я отдаляюсь от земли и взлетаю выше. Здесь это не запрещено, здесь это вполне возможно и даже кажется тусклой обыденностью. Территория превращается в карту, и я ищу на ней огонек. Он горит не в ученическом корпусе, его слабый свет мерцает в кабинете директора, в полуразрушенном административном здании.
Он уже почти погас…
Я, видимо, из тех, кто не умеет учиться на своих ошибках.
Сколько соседи кричали на меня, пока я набрасывал куртку и обувался, сколько приводили доводов! Сколько я сам вспоминал наставления Старшей, которая просила меня воздержаться от дежурств, чтобы проверить теорию насчет Холодного ребенка! Все без толку, потому что я знаю, что видел и что в связи с этим произойдет. Вопреки всякому здравому смыслу, я даже не зову с собой Старшую – некогда искать ее по всему интернату. Она на дежурстве и может быть где угодно.
Сборы, споры, предупреждения о страшном переломе событий по картам Нумеролога – все это проходит, как в тумане, и вот я уже на улице, встреченный протестующими хлесткими ударами колючего, по-зимнему морозного ветра. Ноги бегом несут меня к корпусу администрации, призрачные очертания которого проступают в ночной темноте.
Я ничего не знаю: встречу ли там Майора, наткнусь ли сразу на Холод, будут ли там другие опасности. По сути, я мчусь в полную неизвестность с мрачным предзнаменованием от Нумеролога, по словам которого моя жизнь после этой ночи уже никогда не будет прежней.
Почему меня ничто не останавливает?
Уверен, Старшая задала бы мне такой вопрос. Только вот ответа на него у меня нет и не было никогда, сколько себя помню.
Стоит распахнуть дверь корпуса, и мне становится еще холоднее, чем было на улице, хотя это явление нарушает всякие законы нормального мира. Выдыхаю облако пара, которое, на мой взгляд, такое густое, что вот-вот может обратиться в кусок льда. Ничего подобного не происходит (хотя я бы почти не удивился), и я мобилизую все внутренние ресурсы тела, чтобы в кратчайшее время преодолеть расстояние от входа до второго этажа. Не знаю, как буду объяснять Сверчку, что здесь делаю посреди ночи, но, думаю, вопросы отпадут после того, как он увидит сияющий кусок инея, явившийся по его душу.
Почему в этот раз Холод нацелился на директора?
Или же в кабинете директора ученик, которого они с Майором решили скормить Холоду в качестве очередной подачки? В таком случае… моя жизнь в интернате уж точно изменится.
На миг мне становится страшно, и я замираю, леденея в корпусе администрации, как за полярным кругом. В груди начинает противно ныть – тело еще помнит встречу с Холодом и знает, что он совсем рядом.
Размышлять некогда – надо действовать, но я не могу заставить себя открыть дверь в директорский кабинет. Все, что у меня есть, может рухнуть, если я воочию увижу злобные махинации Майора и Сверчка. Я либо стану следующей прикормкой для Холода, либо мне придется бежать отсюда, а уговорить своих друзей из тридцать шестой и Старшую – особенно Старшую – бежать со мной мне не удастся.
Интернат будто шепчет мне на ухо предупреждения, перед глазами пробегают зловещие карты Нумеролога, и я с каждым ударом сердца теряю решимость открыть эту дверь.
Надо уйти. Любой здравомыслящий человек, понимающий, что не в его силах что-то изменить, ушел бы, побоявшись разрушить собственную жизнь. И я уже разворачиваюсь, когда до меня долетает странный шепоток.
Вернись. Слышишь?
Замираю, вытянувшись по струнке. Что это за голос? Я уже слышал его прежде. Мне кажется, он пытается достучаться до меня с первого дня пребывания в интернате, только я успешно отгонял его до недавнего времени. Это один из тех голосов, что мучили Принцессу… или со мной разговаривает территория, которая придает мне столько сил во снах-бродунах?
Вновь разворачиваюсь к двери директорского кабинета и сжимаю руки в кулаки. Тайны окутывают меня с самого начала, с этим уж точно нельзя поспорить. И я знаю одно: я погрязну в них еще глубже, если сейчас уйду. А совесть замучает меня, если я хоть раз допущу мысль, что за этой дверью находился ученик, нуждавшийся в помощи, и я ему не помог.
Дверь административного корпуса вдруг скрипуче стонет и угрожающе хлопает. Дробь чьих-то шагов ускоряется по мере приближения к лестнице. Это вполне может быть Майор, который видел меня и собрался меня сцапать.
Прятаться или действовать?
Я отбрасываю сомнения и решаюсь.
– Спасатель! – доносится до меня, когда я хватаюсь за ручку двери директорского кабинета.
Старшая?
Руки срабатывают быстрее мысли, и я оказываюсь в пыльной затхлости темного кабинета, ожидая увидеть что угодно.
На мне останавливается взгляд Сверчка, его лицо похоже на посмертную маску, и я вскрикиваю, поначалу решив, что вижу перед собой покойника. Никого из учеников здесь нет.
– Д-директор?
Я уверен, что обращаюсь к мертвецу, так что даже не надеюсь услышать ответ.
– Уходите, молодой человек, – медленно, едва ворочая языком говорит мне серолицый Сверчок.
– Спасатель! – отчаянно долетает до меня голос Старшей. Она появляется на лестнице и видит директора через мое плечо. У нее уходит секунда, чтобы сделать для себя все необходимые выводы, и она мчится ко мне. Ее руки вцепляются мне в куртку, она начинает тянуть меня прочь. – Пойдем! Ему не помочь!
Но что-то заставляет меня сделать шаг вглубь кабинета.
– Директор, вам надо уходить! Здесь опасно…
Я не успеваю договорить: в углу рядом со Сверчком вспыхивает синяя искорка, постепенно превращающаяся в контур человека-под-простыней.
– Директор!
– Уходите, – шелестит он.
– Спасатель, не надо, не смотри! – умоляюще кричит Старшая.
– Нет! – протестую я, стремясь добраться до директорского кресла.
Сверчок закрывает глаза.
«Рука» собравшегося из синих искорок Холода тянется к нему. До меня долетает невнятный крик Старшей, но в уши мне словно затолкали комья ваты. Все тело ноет от колючего мороза, а сам я двигаюсь так медленно, будто время вокруг меня обратилось в смолу.
Директор не шевелится, даже не открывает глаза.
Холод касается его, и кабинет озаряется ослепительной вспышкой синего света. Я невольно вскрикиваю, прикрываясь от холодного вихря. Когда я открываю глаза, ни директора, ни Холода уже нет, а в кабинете только я и странная смесь запаха мороза и затхлости.
Уши начинают отходить, будто вату из них вынимают медленно, по кусочку.
– Спасатель! Давай, пойдем отсюда!
Старшая, оказывается, уже несколько секунд трясет меня и пытается привести в чувства. Голос у нее дрожит то ли от холода, то ли от слез.
– Он… – выдыхаю я, – он просто забрал его… Директор, он же просто… исчез?
– Пойдем отсюда, – умоляюще тянет Старшая. – Почему ты не остался в комнате, как мы договаривались?
Поворачиваюсь к ней медленно и настороженно.
– Ты знала? – отрешенно спрашиваю я. – Знала, что здесь будет?
Она напряженно втягивает воздух. Ответа нет ни через секунду, ни через две, а для меня это означает только одно: она знала.
– Пожалуйста, пойдем, – шепчет она.
Высвобождаюсь из ее хватки и ошарашенно отступаю на шаг.
– Старшая, только не говори, что ты…
– Спасатель, прошу тебя, не делай поспешных выводов, – говорит она. Обычно она сказала бы это тоном наставника. Тоном Старшей. Но сейчас в ее голосе страх и поиски дополнительного времени, чтобы придумать выход.
– Холод убил человека, а ты знала, что так будет, и ничего не предприняла?! – Мой голос набирает силу с каждым словом.
На глазах Старшей выступают слезы.
– Нет, – она качает головой, – нет, все не так…
– А как?!
Старшая молчит. Меня начинает трясти, и холод корпуса тут ни при чем.
– Ты знала, черт возьми? – чеканю я. – И, если еще раз скажешь что-то кроме «да» или «нет», клянусь, я за себя не отвечаю!
Я уже знаю, какой ответ меня ждет, и все равно усиленно надеюсь услышать противоположный. Она медлит несколько секунд, голова ее виновато опускается, но я все равно могу расслышать едва уловимое «да».
Мне становится нечем дышать, туман застилает глаза, в ушах звон. Я отшатываюсь от Старшей, глубже заходя в опустевший могильник директорского кабинета.
– Спасатель, – хнычет Старшая, протягивая ко мне руку.
– Ты же убила его, понимаешь? – шепчу я, качая головой.
– Нет, ты ошибаешься…
– Как и Пуделя с Принцессой? Ты просто отдала их Холоду, хотя знала, что они исчезнут навсегда?
– Выслушай меня…
– Зачем?! – вскидываюсь. Мое состояние грозится обернуться чем-то вроде истерики, и я не уверен, что смогу этому помешать. – Ты опять будешь увиливать! Ты всегда это делаешь и выставляешь меня идиотом! Все то время, что я искал предателя, который подрывает нашу работу, им была ты!
– Нет, я…
Я собираюсь ее перебить, как она делала это со мной множество раз. Хочу сказать, что совершенно не знал человека, которого полюбил; назвать ее маньячкой и убийцей; нащупать хоть какой-то рычаг совести, чтобы убедиться, что для Старшей не все потеряно.
У меня и впрямь получается перебить ее, но делаю я это не так, как собирался. Мою ногу вдруг пронзает такая страшная боль, какой я в жизни не испытывал. Я вскрикиваю и падаю на пол. Призраки интерната будто чуют мое уязвимое положение и слетаются на меня незримой толпой. Потолок перед моими глазами идет трещинами, и из них звучат голоса, кромсающие мои уши своим назойливым шепотом.
Вернись.
Слышишь?
Мы будем здесь для тебя каждый день!
Мы никогда тебя не оставим.
Слышишь?
Ты нам нужен.
Кажется, я кричу в тщетной попытке вырваться из припадка, в который угодил… хотя я в этом не уверен.
Паутину трещин закрывает лицо Старшей, нависшее надо мной. Горячий удар кусает щеку, но это ничто в сравнении с той нечеловеческой болью, которая терзает мне правую ногу до колена. Я извиваюсь, стараясь сбежать от нее, но она бежит быстрее, у нее получается настигнуть меня на секунду раньше, чем я вырываюсь из ее хищных челюстей.
– Ты Спасатель из тридцать шестой! Повтори это! Пожалуйста, повтори! Останься со мной, я тебя умоляю! Не слушай их, не уходи с ними, ты мне нужен!
Ты нам нужен.
– Я тебя не брошу!
Мы постоянно будем здесь.
– Спасатель!
Сынок…
Сынок? Что-то во мне начинает трепетать от незнакомой силы. И тогда Старшая, отчаянно всхлипнув, вдруг кричит:
– Назови свое имя! Кто ты вне интерната! Вспомни!
Меня подбрасывает, выгибая мне спину, будто всех духов разом высасывает в паутину трещин, обратно в потолок.
Несколько минут в кабинете директора висит звенящая тишина. Моя голова покоится на коленях Старшей, ногу больше не терзает боль, голосов нет. Старшая смотрит вверх, я ощущаю дрожь, бьющую ее тело, и понимаю, что она беззвучно плачет.
– Старшая… – хрипло обращаюсь я. – Что это было? Ты говорила про мое… имя? Просила его вспомнить?
– Да, – с трудом выдавливает она.
– А почему я его не…
Старшая опускает голову, взгляд ее полон горя и боли, которая и не снилась моей ноге.
– А ты правда еще не понял? – звеня от напряжения, спрашивает она. – Не понял, что это за место?
В ее страдальческой гримасе – ответ на все мучившие меня вопросы, но теперь я совсем не уверен, что готов его услышать. А услышать придется.
Старшей все же удается уговорить меня покинуть корпус администрации. Мы выходим оттуда молча и не решаемся браться за руки, как если бы это прикосновение было взрывоопасным.
Я чувствую себя сидящим на пороховой бочке, мне плохо и страшно. Малодушно хочется, чтобы сейчас кто-то меня успокоил, сказал, что все будет хорошо, развеял рой мыслей, слетевшихся на мои переживания. Но единственный, кто сейчас рядом, это Старшая, а она отрешенно молчит, лениво идя к нашей поляне. Ее вид навевает мысли о смертниках, приближающихся к месту казни.
Я пока не решаюсь задавать ей вопросы.
Я даже не уверен, что хочу их задавать, но отчего-то чувствую, что выбора у меня нет. Если отказаться узнавать правду, будет невозможно перестать об этом думать. Вопросы будут накапливаться, подступать к коже, как болезненный гнойник, и они не оставят меня в покое, пока я не получу ответы.
Что-то внутри меня хочет сопротивляться и нарочно замедляет шаг. Оно не желает, чтобы этой ночью мне открывалась страшная правда, природу которой я до сих пор не осознаю.
Пусть подступает! Пусть как гнойник! – капризничает оно. – Давай об этом забудем хоть на денек! Поспим, проснемся и попробуем сделать вид, что ничего не было! Здесь же так просто забыть обо всем! И мы сможем, если очень захочется. Ну, пожалуйста! А иначе у нас отберут все, что мы успели полюбить.
Нечто детское, живущее в глубине моей души, сплетает себя и меня в единое «мы» и умоляет поддаться на уговоры, а мне очень хочется это сделать. Наверное, если б к нынешнему моменту я не научился как следует плевать на то, что мне хочется, и запинывать обиду на это в дальний подкроватный угол, я бы поддался.
Но я научился.
Поляна встречает нас неприветливо и хлещет холодным ветром по лицам. Она зла на нас и будто хочет поставить на место, привести в чувства. Поляна, словно живое существо, почти слышимо просит нас одуматься.
Мы ее не слушаем.
Старшая вдруг делается похожей на изломанную куклу – садится на бревно так резко, что я принимаю это за падение и уже готовлюсь ее подхватывать. Вовремя отказываюсь от этой затеи и убеждаюсь, что все в порядке. Уверен, сейчас Старшая бы не оценила проявлений заботы. Вообще никаких.
Я осторожно подхожу к ней, но не решаюсь сесть рядом. Она устало поднимает на меня глаза и невесело усмехается.
– Можем начать этот разговор, как хочешь, – говорит она. – С твоих вопросов или с моих рассказов. Я не знаю, как про это говорить, я не хочу. Но это лучше, чем если ты будешь считать меня тем, кем недавно считал Майора. Мне тогда сдохнуть захочется, а самоубийства здесь не работают.
Последние слова окатывают меня ледяной водой отрезвления. Внутренний голос, умолявший обо всем забыть, робко притихает и прячется. Ему теперь ясно не хуже, чем мне: я должен все выяснить.
– Самоубийства… не работают? – тупо повторяю я. – Из-за Майора?
Кислая усмешка Старшей и ее скептический взгляд дают мне понять, что я зря наделяю главного интернатского изувера чрезмерной властностью.
– Да причем здесь Майор? – тихим голосом, полным досады, бросает она.
Старшая опускает голову, а руки кладет на колени. Я чувствую, что она не хочет на меня смотреть, хотя сам не отвожу от нее глаз, немо умоляя о чем-то, чего до конца не понимаю.
– Здесь, – робко начинаю я, – нельзя умереть?
Собственные слова звучат безумно. Пока я произношу их, совесть хлещет меня плетьми за то, как я среагировал на столь же сумасбродные речи Пуделя перед его побегом.
– Можно, – не поднимая головы, отвечает Старшая, – если Холод заберет. Другими способами – нет.
Задерживаю дыхание, чувствуя, как в голове начинает тревожно пульсировать кровь. До этих слов, до этих роковых секунд я верил, что все может остаться нормальным. Что найдется какое-нибудь объяснение, хоть самое бредовое, которое бы сделало это место пусть не самым ординарным, но все-таки человеческим. Школой-интернатом, а не чем-то опасным, живущим по своим, отдельно стоящим законам, которые регламентируют даже смерть. В обычном месте я мог бы остаться и продолжать жить свой счастливый выпускной год, потому что здесь те, кто успел стать мне по-настоящему дорогими людьми. В обычном месте мне не понадобилось бы что-то решать, а теперь это маячит передо мной неизбежной лавиной, которая уже сошла и вот-вот доберется до меня.
Собираюсь с силами и пытаюсь продолжить разговор.
– То есть, если, например… гм… гипотетически придушить кого-то подушкой на территории нашей школы, он не умрет?
Пока я говорю это, мои пальцы находят надоедливую заусеницу и терзают ее с аппетитом голодных собак. Уверен, к концу этого разговора я оставлю там сплошные кровавые ошметки. Надо бы прекратить, но я осознанно не прекращаю, потому что иначе я искромсаю в ошметки не микроскопический участок кожи, а нервы. Не уверен, что их удастся так просто восстановить.
– Получится качественная пытка, но не убийство, – подтверждает Старшая.
– Даже если душить долго? Даже если всю ночь?
– Да.
– Но ведь это физически невозможно!
Старшая поднимает голову, взгляд становится резким, как пощечина.
– А еще физически невозможно оживлять персонажей из собственных страшилок или заставлять снег идти в царстве вечной осени, но у тебя получается! – с едким жаром, оставляющим на моем сердце след копоти, почти кричит она. – Даже болотница не ожила, хотя о ней весь интернат рассказывал истории в самых разных вариантах! А на Холодного ребенка хватило тебя одного.
Трясу головой и пытаюсь собраться с мыслями, хотя куда проще вопрошающе попугайничать. Я уже понимаю, что это место – далеко не просто школа-интернат, и со всеми нами что-то сделали перед тем, как мы сюда попали, но у меня не выходит сложить картину воедино. Я чувствую внутренний протест перед каждой попыткой.
– Давай, напрягай голову! – горько смеется Старшая. – Думай, где ты и что это за место! Ты же уже понимаешь. Ты уже знаешь, поэтому твоя нежная привязанность к тому, что «физически возможно», – она кривляется, искажая мой тон, – выглядит нелепо.
Место, где нельзя умереть, – подсказывает мой внутренний голос. Хорошая зацепка, Шерлок.
– Это… загробная жизнь? – спрашиваю я, и мой разум отказывается признавать это даже гипотетически.
Старшая широко улыбается, обнажая зубы.
– Почти. – Несколько секунд она мучает нас обоих ожиданием моего просветления, но не дожидается его и, в конце концов, теряет терпение. – Мы в коме.
Тупо моргаю, не сводя с нее взгляда. Эта новость меня не шокирует, она будто пролетает мимо. Мне проще поверить, что это розыгрыш, и я всерьез жду кого-то, кто наблюдает за моей реакцией и вот-вот выскочит из-за куста со словами: «Эй! Тебя разыграли!», чтобы хорошенько похохотать. Но Старшей не до смеха, она слишком серьезна и у нее слишком запавшие глаза с застывшей трагедией, чтобы поверить в шутку. К тому же Старшая – не настолько хорошая актриса, она не смогла бы такое сыграть.
– Осознавай, – с горьким снисхождением говорит она, видя мою заторможенность. – Каждый, кто через это проходит, ведет себя по-своему. Майор говорил, у него была истерика. Ему… директор помог. – Глаза Старшей становятся совсем печальными и блестят от слез. Она отводит взгляд, чтобы не смотреть на меня, будто от этого ей только горше.
Я стараюсь унять головокружение и напрягаюсь всем телом.
Это слишком много.
Это неправильно.
Этого не может быть.
Сказанное Старшей доползает до меня со скоростью улитки, и я с каждой секундой все больше погружаюсь в зыбучие пески шока. Я там уже настолько глубоко, что даже не могу по достоинству оценить факт истерики Майора, который раньше заставил бы меня злорадно рассмеяться.
На мне бородавками вырастают вопросы, и я не знаю, с какого начать, чтобы собрать по кусочкам свою рассыпавшуюся рассудительность. В голове опилки, конечности – как у марионетки на шарнирах. Я с каждой секундой все меньше чувствую себя собой. Точнее все меньше чувствую себя Спасателем, а кем чувствую, пока не понимаю.
– Держишься не так плохо, как я думала, – хмыкает Старшая. – Я… ожидала, что ты рано или поздно поймешь, просто не знала, как. И не знала, чего ты в связи с этим захочешь.
Откашливаюсь, чтобы проверить работоспособность голоса, и деревянной походкой подхожу к бревну. Безвольно опускаюсь рядом со Старшей второй сломанной куклой и качаю головой.
– Жаль, у меня сигарет тут нет.
– Ты куришь? – буднично спрашивает Старшая. И мне хочется уцепиться за неинтересность ее вопроса, за серый тон, потому что я вряд ли выдержу разговор, на который сам нарывался с первого дня пребывания… уместно ли теперь говорить «здесь», или надо говорить «в коме»?
Меня передергивает. Внутри бушует странное чувство обманутости, как будто мне подарили прекрасную сказку, а потом вырвали последние страницы книги и не дали узнать счастливый финал. Вместо этого концовку мне дорассказывает старый пропойца, у которого от души-то остались одни уголья. Какой он, черт побери, может подарить сказочный счастливый конец?
– Здесь ни разу не курил. Но что-то подсказывает, что… там… – зачем-то заставляю себя это произнести, – в настоящей жизни я курящий.
Старшая морщится, как от кислятины, но не комментирует мое замечание.
– Тогда кури, – пожимает плечами она.
Я усмехаюсь.
– А у тебя есть сигареты?
– Нет, а у тебя могут быть, если очень хочется, – серьезно говорит она. – Наверное, с этого и стоит начать: с возможностей. – Разъедающая печаль вновь отпечатывается ожогом на ее лице, и она нервно сцепляет пальцы, устремляя взгляд в глубину темного перелеска. – Ты никогда не обращал внимания, что все нужные вещи здесь появляются сами собой? Учебники, тетради, одежда? Или сигареты у разнорабочих. Тут же неоткуда их брать, никто их не привозит, а окурки каждый день приходится собирать.
Я приподнимаю брови, представляя себе портал в иное измерение, куда лезут курильщики-разнорабочие, чтобы достать очередной блок сигарет. Версия фантастическая, но она хотя бы объясняет, почему в глуши, где нет ни единого магазина, никогда нет недостатка в куреве ни у рабочих, ни у «подмастерьев».
– Когда здесь ни с того ни с сего пошел снег, – Старшая улыбается самой трагичной улыбкой на свете, – у всех вдруг появились теплые куртки. Потому что они были нужны. Потому что все верили и знали, что они у них тут есть. Понимаешь?
– Не уверен, – честно отвечаю я.
Старшая терпеливо вздыхает.
– Просто попробуй достать сигареты.
– Откуда?
– А где они у тебя должны быть?
Я безотчетно лезу в левый карман куртки, и пальцы натыкаются на небольшую прямоугольную коробочку. Изнутри меня колет холодная игла испуга, и я растерянно извлекаю на свет пачку сигарет, кажущуюся призраком какой-то другой, странно далекой жизни, в которой всё вокруг и даже я сам – совсем не такое, как здесь. Зажигалку я нахожу во втором кармане, подношу ее ближе к лицу, чтобы рассмотреть, и беспомощно таращусь на свою находку.
– И здесь… все так могут? – спрашиваю едва поддающимся голосом.
– Нет. Только некоторые. Например, разнорабочие каким-то образом всегда могут достать сигареты. Но, думаю, они просто знают, где их взять, и уверены, что всегда их там найдут. Эта уверенность превращается в необходимость, и сигареты появляются там, где должны быть. А «подмастерья» уверены, что могут достать курево только у разнорабочих, вот к ним и бегают по заученной схеме. Я не знаю, как эта способность распределяется и почему кому-то дается, а кому-то нет. Возможно, это как-то связано с твоим состоянием вне этого места. Или это случайность. Правильного ответа нет.
– Это место, – сглатываю застрявший в горле комок сопротивления, – оно такое одно?
Старшая издает скрипучий смешок.
– Не знаю. Никто не показывал мне карту мест временного содержания коматозников, – едко бросает она. – Все, что я тебе могу рассказать, было собрано опытным путем. Это догадки, домыслы и эксперименты. То, что я могла с кем-то обсудить.
– С Майором? – не удерживаюсь я. Укол ревности прорывается даже сквозь шоковый туман, все еще стелящийся по сознанию. – Он ведь тоже знает?
– Да, – невозмутимо отвечает Старшая и тут же смотрит на меня с осуждением. – Теперь понимаешь, почему я, как ты выражался, «бегала за ним»? Он был единственным, с кем я могла об этом поговорить. С директором у нас как-то… меньше ладилось. Я его не то чтобы недолюбливала, мы просто как будто на разных языках говорили.
Киваю. Может, она и ждет, чтобы я извинился за свои придирки к Майору, но делать это я решительно отказываюсь. Если он все это время знал, что здесь происходит, мог бы не позволять мне считать себя сумасшедшим после пропажи Пуделя, я же тогда реально чуть с ума не сошел! Но Майор предпочел отмолчаться и поиграть в заботливого воспитателя – как всегда, выбрал манипуляции вместо честности. Может, он никому в итоге не желал зла, но пока что его линия поведения все еще вызывает вопросы.
Старшая не дожидается моих извинений за отношение к Майору и вздыхает.
– В общем, если тебе нужны мои домыслы, я предполагаю, что существуют… своеобразные ячейки. Или территории, на которые мы можем попасть, когда находимся в коме. Вряд ли эти территории свои для каждой страны. Здесь, как ты, наверное, заметил, встречаются люди самых разных народностей с отпечатками разных культур. Вероятно, здесь собираются те, для кого школа… или даже школа-интернат – знакомая обстановка. Причем, не только ученики – учителя тоже. Бывают, правда, исключения. – Она замечает мой взгляд и недовольно пыхтит. – Да-да, я про Майора. И не только. Тебе наша учебная программа не казалась нетипичной? Иногда сюда заносит тех, кто здесь явно не к месту.
Я не выдерживаю и достаю из пачки сигарету. Щелчок зажигалки, тихий хруст бумаги, терпко-горький табачный дымок, сизый выдох…
Старшая не торопит: понимает, что мне нужно время осознать очередной этап ее рассказа. Я вспоминаю все, что видел здесь с момента своего приезда. За учениками не было строгого надзора: воспитатели казались чисто номинальными, учителя могли спонтанно смениться, а вместе с ним скачкообразно менялась и учебная программа. Не все предметы претендовали на звание школьных дисциплин, да и контроль по ним велся из рук вон плохо. Учителя не запоминали имена учеников и не называли их по классному журналу, они вызывали кого-то для ответа по номеру места за партой. А учебники, которые были необходимы, действительно попадались на глаза, как будто всегда лежали на том месте, откуда их берешь. Расселение по комнатам, выдача постельного белья, вещи, которые находились в сумке, хотя изначально я даже не помнил, с чем сюда приехал – если сложить все это воедино, это действительно доказывает, что Старшая не врет.
Затягиваюсь так сильно, что должен закашляться, но легкие ничем не отзываются, как будто привыкли к сигаретам довольно давно. Хотя трудно сказать, насколько сигареты здесь настоящие…
Голова идет кругом от всего, что на меня свалилось, и я устремляю взгляд в никуда.
– Если здесь все из разных стран, – неуверенно начинаю я, со скрипом впуская эту гипотезу в разум, – почему мы все друг друга понимаем?
Старшая не ищет мой взгляд, чтобы убедиться, много ли во мне скепсиса, или я спрашиваю серьезно. Мне даже кажется, что ей на это совершенно плевать. Мы бросаем вопросы и ответы так, будто между нами стенка, и слова летят в глубину перелеска, в пугающую черную неизвестность интерната.
– Видимо, это место способствует пониманию. Переводит все существующие языки на некий универсальный. Может, дело в чем-то другом, но как еще это объяснить, я не знаю.
Киваю и вздыхаю. Вопросы начинают потихоньку становиться более явными.
– Я как-то попытался заговорить с соседями о выпуске. Они на меня тогда посмотрели стеклянными глазами, – вздрагиваю от воспоминания. – Они как будто не могли воспринять то, что я им говорил. Я сбежал из комнаты и быстро успокоился, хотя это показалось мне жутким…
Не договариваю, понимая, что Старшая поймала суть вопроса и уже знает, о чем надо рассказать.
– Учитывая, что это не настоящая школа, никакого выпускного здесь быть не может. Здесь время идет иначе.
– Вечная осень, – киваю я. – И ты говоришь, что я сумел каким-то образом повлиять на это место, чтобы началась зима? Поэтому Майор так удивлялся, когда увидел здесь снег?
Всего один кивок. «Да» в ответ на все, что я спросил.
Я борюсь с собой, потому что и вопросы, и ответы кажутся мне слишком дикими. Правда об этом интернате похожа на болезнь, стремительно поражающую разум, и что-то во мне панически жаждет излечиться от нее беспамятством. Но в глубине души я понимаю, что знаки и догадки посещали меня с первого дня здесь, просто я усиленно пытался не придавать им смысла.
– Я еще не видела, чтобы кто-то влиял на это место так сильно, – говорит Старшая. – Те, кто осознаёт, где находится, а таких единицы, могут влиять по мелочи и жить по законам этого места. Но те, кто может перекраивать его под себя, мне еще не попадались.
У меня заканчивается сигарета, и я умудряюсь отстрелить с нее тлеющий у самого фильтра остаток одним щелчком, словно делал так уже множество раз. Рыжий огонек утопает в мокром снегу и гаснет.
Старшая, продолжая смотреть в темноту, а не на меня, раскрывает передо мной ладонь и ждет, что я положу на нее окурок.
– Давай сюда. Нечего мусорить, – безразлично говорит она.
– Зачем? Ты же не уборщица, – хмурюсь я. Никогда не мог взять в толк, зачем она собирает по территории окурки. – К тому же, судя по твоим словам, я могу заставить его раствориться в воздухе.
– Сюда дай, – повторяет она. – Фокусник нашелся.
И как бы сильно я ни умел влиять на это место, со Старшей предпочитаю не спорить. Послушно кладу окурок ей на ладонь, а она убирает его в карман куртки. По губам пробегает тень победной улыбки, хотя сама Старшая все еще источает меланхолию, а я не понимаю, почему. Действительно ли она воспринимает заточение здесь настолько трагично? Либо я совсем ничего не понимаю в нюансах поведения, либо Старшая не выглядела несчастной все то время, что я ее знаю.
– Так вот, если возвращаться к твоему вопросу, – ее голос врывается в мои путаные мысли, – выпуска здесь, конечно, быть не может. Ученики не могут сообразить, сколько длится то, что они считают учебным годом. Учителя, впрочем, тоже. То есть, они понимают, что время идет, но не отслеживают, сколько прошло.
Старшая говорит об этом спокойно, а мне это кажется чем-то страшным. Я вспоминаю соседей, и их времяпрепровождение теперь видится в ином свете. Они почти всегда ведут себя так, будто тридцать шестая – их единственный островок безопасности. В ней они зависают в моменте, проводят там большую часть своего времени, и я начинаю сомневаться, что вне комнаты, классов и столовой они вообще существуют. Впрочем, если б не существовали, вероятно, Сухарь не встречался бы с Белкой. Эта мысль заставляет вихрь тревоги внутри меня поутихнуть хотя бы на время.
Старшая не замечает моего напряжения и продолжает:
– Это, я так понимаю, тоже влияние места. Интернат умеет, – она медлит, подбирая слово, – убаюкивать. Принимать, утешать, отводить тревожные мысли. Если человек это позволяет, он будет чувствовать себя здесь комфортно.
Я понимаю, о чем она говорит – ощущал это не раз на собственной шкуре. Беспокойные мысли очень быстро оставляли меня, стоило от них отвлечься. Если остальные не задумываются о странностях, они, получается, постоянно пребывают в этом навязанном спокойствии! Не уверен, что знаю, как на это реагировать.
– Поэтому все забывают Холод и тех, кого он забрал?
– Поэтому тоже, наверное…
Ответ Старшей будто сминается, как неудачная любовная записка. Она обрывает его и закусывает нижнюю губу.
– Тоже? – не даю ей соскочить с темы. – А почему еще? Почему этой ожившей страшилке удается на всех влиять? Или о Холоде все просто рассказывали одинаково, поэтому легенда и обрела такую силу?
Старшая поворачивается ко мне и смотрит очень пристально, как в самые первые дни моего пребывания здесь.
– Спасатель, Холод – это не страшилка, и никто никогда его не оживлял. Я вообще не уверена, что истории могут оживать, сколько бы раз их ни рассказывали. Только у тебя получилось это сделать. Возможно, потому что ты поверил в способность легенд оживать здесь и бессознательно проделал это со своим монстром.
– Стоп, – я качаю головой, – а как же твои заверения, что если много человек верит в правдивость истории, здесь она может стать правдой? Ты же говорила мне это…
– Потому что ты заваливал меня вопросами, – перебивает Старшая. – Я должна была что-то тебе сказать, чтобы ты угомонился.
Непонимающе качаю головой.
– Но если ты соврала, почему же Холод…
– Холод – это смерть, – говорит она отрывисто. – Он был здесь до любого из нас и всегда властвовал над этим местом. Это его территория. Если он забирает кого-то, значит этот кто-то скончался в коме. Или его отключили от аппаратов.
Таращусь на нее в ужасе и невольно отстраняюсь. Учитывая, что Старшая говорит, по сути, о таких же ребятах, как мы, – чьи тела в реальном мире сейчас лежат, подключенные к аппаратам, от которых зависит их жизнь, – констатирует она этот факт с пугающим хладнокровием.
– Что?! То есть, мы здесь, как коровы на убой, ждем своего часа?! И выхода нет?
Старшая приподнимает руку, прикрывает глаза и переводит дыхание, чтобы не начать кипятиться, как делает это каждый раз, когда считает меня недостаточно сообразительным.
– Тихо ты, не всё сразу, – строго обрывает она. – Этот час наступает не для всех, некоторые ведь выходят из комы.
– А можно из нее выйти специально? – выпаливаю. – Или это происходит само по себе, без твоего участия?
– Об этом чуть позже. – От меня не ускользает, что Старшая едва заметно кривит губы на этом моменте и с куда большей охотой продолжает про Холод. – Также смерть можно отвести. Ты и сам пару раз это делал.
Ее слова бьют меня, словно обухом по голове. Ошеломленно прокручиваю в воспоминаниях свои свидания с Холодом. Выходит, меня коснулась… смерть?
– Сообразил, – говорит Старшая. Это не вопрос, она видит, что я понял. – Понимаешь, почему другие бы не стали так рисковать и повторять твой трюк? И не надо сейчас говорить, что сам тоже не стал бы, если б знал. Уверена, тебя бы и это не остановило.
Тупо киваю, не находясь, что ответить. Слова из меня временно выветриваются.
– Это не единственный способ, – продолжает Старшая. – Есть еще метод Майора. Собственно, для этого существует корпус под названием Казарма, куда забирают всех, кто начинает слабеть. Здесь это называют трудным периодом. В Казарме их не просто так гоняют, а для того, чтобы к ним вернулись жизненные силы. Приводят в тонус. Как видишь по Нумерологу, этот метод работает.
А вот теперь я впечатлен и пристыжен. Щеки и уши у меня нагреваются, я припоминаю каждую грань своего сволочного поведения по отношению к человеку, который неустанно спасал учеников интерната. И, похоже, директора он тоже пытался спасти! Понимал, что у него не получится, поэтому и плакал у себя в комнате.
Потираю руками лицо и неловко молчу, не зная, что сказать. Неудобно вышло. Я Майора в чем только ни подозревал, а он, выходит, не так уж плох. Можно даже сказать, совсем не плох…
– Поэтому я его и защищала, – заключает Старшая. – Как видишь, он совсем не заслужил твоих нападок.
– А ты не могла мне просто все рассказать?! – возмущаюсь я.
– А ты бы поверил? – усмехается Старшая.
Учитывая, что даже после стольких доказательств верится мне со скрипом, крыть нечем, поэтому складываю руки на груди и недовольно нахохливаюсь. Старшая улыбается, и впервые за этот разговор ее улыбка не пропитана обреченностью.
– Так… – собираюсь с силами я, – если отвести смерть не удается, ушедших здесь забывают?
– Почти все. Кроме тех, кто понимает, что происходит. Ну и кроме тебя, – она досадливо пожимает плечами, – видимо, из-за твоей способности влиять на это место ты тоже не забывал. Не хотел. И место тебя слушалось – не отбирало у тебя твои воспоминания, несмотря на то, что они тебя тяготили.
У меня начинает ломить виски от тяжести всей этой информации.
– Интернат пытается успокоить и сохранить тех, кто в нем находится, – говорит Старшая. – Я догадываюсь, что такой мнительный тип, как ты, мог бы после всего, что узнал, посчитать это место плохим, но оно не плохое. – Голос Старшей пронизывают золотистые ниточки нежности. – Оно заботится о нас, если жить по его законам, понимаешь?
– Я пока не услышал, что оно может дать свободу выхода… – пытаюсь начать спорить я, и осекаюсь. Озарение ставит на моем лице печать, и Старшая кивает, видя, что я понял.
Перед моими глазами воскресает образ Пуделя и безумные слова, которые он говорил. «Выйти отсюда по-человечески, по дороге». Значит, он догадался, где находится (или просто понимал, что должен проснуться), поэтому и пытался умереть. Он думал, что это поможет ему оказаться в настоящем мире. Думал, это сработает, поэтому не прекращал попытки покончить с собой. У него хватало неверных догадок, у которых могли бы быть тяжелые последствия, но обошлось, потому что Майор… стало быть, он и вправду показал ему, что умереть здесь нельзя, тем самым наведя его на верную догадку?
– Пудель, – шепчу я.
– Да, – виновато подтверждает Старшая. – Он не был сумасшедшим. Он был странным, этого отрицать не буду, но понял он все правильно. Отсюда есть выход, интернат не держит. Пудель ушел через него. И, – она медлит несколько секунд, но потом добавляет, – Принцесса тоже. По законам этого места, их тоже должны были все забыть. Но с тобой, как всегда, вышло сложно.
Игнорирую упрек и досаду в ее голосе. Меня волнуют другие вопросы.
– Дриада ушла туда же?
– Судя по всему, – нехотя отвечает Старшая.
– И если бы я ее догнал…
– Возможно, ты бы тоже очнулся. И это могло быть плохо, потому что ты не чувствовал потребности выйти! Лучше не выталкивать никого отсюда насильно, человек может быть не готов выйти из комы, ему может требоваться больше времени. Поэтому я тебя и остановила, когда ты помчался за этой Дриадой. И по той же причине Майор тебе ничего не сказал о Пуделе, когда ты пришел в Казарму. Ты ведь не сбежать отсюда хотел, а снова стать нормальным, оставаясь здесь. Значит, не был готов очнуться.
Ладно, вопросы к Майору полностью отпадают, и надо бы перед ним извиниться. Теперь мне этого даже хочется: очень уж несправедливо я с ним себя вел все это время.
Тем временем неприязнь Старшей к нынешней ветви разговора почти ощутима. Некоторое время я не решаюсь снова пристать к ней с расспросами, но нетерпение начинает выжигать меня изнутри, и я не удерживаюсь:
– Там, в кабинете директора, я слышал голоса. Они называли меня сынок.
– Скорее всего, это твои близкие, – вздыхает Старшая. – Они могут говорить с тобой, и часть из этого долетает до тебя через шепот стен.
– Значит, я готов просыпаться, ведь так? Это уже точно не глубокая кома!
Старшая отводит взгляд. Нет, ей определенно не хочется говорить со мной о пробуждении, мне это не кажется.
– Ты уже определяешь степень глубины своей комы? – ядовито усмехается она. – А несколько минут назад вообще не мог поверить в это.
– Не язви, – прошу я. – Ты обещала поговорить начистоту, поэтому я спрашиваю. Не хочешь говорить сама, я спрошу у Майора.
Старшая вздрагивает и качает головой.
– Не надо, он… друга ведь потерял. – Она недовольно вздыхает, видя, что я настроен решительно. – Ладно, я не буду язвить, обещаю. Просто не трогай Майора.
Ее нежность к нему мне все еще не нравится, но на этот раз я заставляю себя не кипятиться. Старшая не замечает, как я давлю в себе раздражение, и возвращается в русло разговора:
– Начнем с голосов и того, с помощью чего я тебя вернула. Я попросила тебя вспомнить твое имя. Ты его, как водится, не помнишь, здесь так со всеми, и испугался. Интернат уловил это и отвел от тебя голоса, чтобы тебя успокоить.
Я недоверчиво хмурюсь.
– И что же, никто не помнит свои имена из реальной жизни?
– Как и подробности этой самой жизни, – кивает она.
– И никого это не беспокоит?
– А тебя беспокоило?
Вспоминаю день прибытия и понимаю, что все мысли о прошлом почему-то откидывал. Хотя что-то я, кажется, пытался вспомнить, но тут же бросал попытки – решал, что мне это не нужно.
Остальным это, похоже, тоже не требуется.
Перетрясаю в памяти все вечера с соседями в тридцать шестой и не выуживаю ни единого упоминания о жизни вне интерната. Любые сплетни, страшилки или курьезы касались только школы. При этом я почти всегда подсознательно чувствовал, что не хочу начинать разговоры о внешкольном прошлом или о будущем, как если бы эти темы считались неприличными или нетактичными.
– Неужели никто так и не вспоминает? – с грустью спрашиваю я.
Чувствуется какая-то жуткая несправедливость в том, что у тебя попросту отбирают всю твою историю. Выходит, здесь ты состоишь только из черт своего характера и теряешь весь опыт, который приобрел. Есть в этом какая-то нечестная беззащитность, которая не устраивает меня, сколь бы убаюкивающе интернат себя ни вел взамен.
– Бывает, что те, кого зовут голоса, вспоминают. Как правило, они уходят из интерната, как Пудель. Впрочем, редко кто вспоминает слишком много. Чаще всего они просто чувствуют потребность сбежать и бегут. – Старшая тяжело вздыхает. – Видимо, потеря имени и прошлого – еще один механизм, с помощью которого интернат успокаивает нас. Он отрывает нас от связей прошлого, и мы не тревожимся насчет тех, кто остался по ту сторону.
– Зато однодневный бойкот для вновь прибывших не способствует спокойствию, – бурчу я, вспоминая, как был растерян в первый день.
– А не все реагируют, как ты, – хмыкает Старшая. – Этот бойкот нужен, чтобы человек понял, остается он, или уходит. Некоторые уходят, так и не получив местную кличку. Таких мы обычно даже не замечаем. Ты и представить не можешь, сколько их сюда попадает и тут же пропадает.
Я напрягаю память, вспоминая собственный приезд. Затылок водителя всплывает первым, и я устремляю на Старшую горящие любопытством глаза.
– А все приезжают на черной машине?
– Да, – кивает она. – И водитель всех спрашивает: «выходить будешь?», дает тебе шанс сделать выбор. Кстати, никто никогда не видел его лица. – На короткий миг Старшая перестает напрягаться, и рассказ приобретает оттенок манящей местной загадки, которой можно было бы привлекать туристов, если б они тут водились. – Я даже не уверена, что он существует. В смысле, что он такой же, как мы все. – Она таинственно улыбается. – Возможно, он мираж, который просто отыгрывает для нас прибытие в школу. Для лучшей адаптации. Или что-то вроде Харона. В конце концов, не с потолка же берутся мифы.
Потираю ноющие виски и стараюсь усвоить услышанное.
– Ясно. Ясно. Будем считать, что я более-менее понял.
– Смелое заявление, – сомневается Старшая. – Уверен?
– Больше все равно переварить не получится, – неловко хихикаю я и тут же становлюсь серьезным. Гляжу на Старшую так, словно хочу уличить ее во зле, которое ей старательно удавалось скрывать. Она замечает этот взгляд и тоже на меня смотрит. Не реагировать у нее не получается: ее тело начинает напоминать сжатую пружину, глаза становятся испуганными.
– Ты чего так смотришь? – спрашивает она.
– По тому, что ты рассказала, все сходится, кроме одного, – говорю я. – Непонятно, почему ты до сих пор здесь.
Мои слова пугают Старшую. Она начинает качать головой, прося меня остановиться, но я не останавливаю мысль.
– Ты явно помнишь и знаешь больше, чем все остальные. Черт, если б я знал выход, я бы сразу ушел туда, не задумываясь, и остальных бы за собой позвал! А ты… ты здесь явно давно, но не стремишься уходить.
Старшая вскакивает с бревна, и я вскакиваю вслед ней, чтобы помешать ей сбежать в случае чего.
– Да, не стремлюсь. – В ее голосе просыпается угроза. – Что теперь? Будешь учить меня жизни? Можешь засунуть себе свою мудрость куда подальше!
Игнорирую ее выпады, потому что уже изучил ее: за грубостью она всегда пытается скрыть свои уязвимые места. Нападает первой, чтобы не полезли и не нашли, что она прячет. Обычно я уважаю ее границы, но, черт побери, не в этот раз. Ее позиция после всего, что она рассказала – единственное белое пятно в этой истории. И я должен узнать, что за ним скрывается.
– Тогда все это какой-то бред! – набираю громкость, не отставая от Старшей. – Никогда не поверю, что ты не хочешь жить реальной, настоящей жизнью…
– А кто решает, что реально – это там, а не здесь? – отчаянно вскрикивает она. – Здесь ты можешь гораздо больше, уж точно не тебе жаловаться! Здесь есть все, что нужно для полноценной жизни!
– Полноценной? В мире, где ничто не движется, включая время? Тебе, что, нравится проживать нескончаемый учебный год в месте, где не заканчивается осень?!
– Да! Нравится! – агрессивно бросает она. – И что с того?!
– Почему? – Я не сбавляю напора и делаю к ней шаг.
– Тебе какое дело? Ты получил свои ответы на вопросы! Про себя я рассказывать не обязана! Я там, где хочу быть! Всё! Нечего тут обсуждать!
Она пытается обойти меня, чтобы и впрямь покинуть поляну, но я ловлю ее за руку и дергаю на себя.
– Пусти! – вскрикивает она, пытаясь оттолкнуть меня.
– Не дождешься! – Я перехватываю ее вторую руку и стараюсь держать лицо подальше, чтобы она не решила головой разнести мне переносицу.
– Отвали от меня!
Старшая дергается и начинает впадать в истерику. Ее голос становится больше похожим на писк, хотя агрессия из него никуда не девается.
– Я люблю тебя, дура! Понятно?! Я не хочу без тебя просыпаться!
Выпаливаю это, ни на что не надеясь, но Старшая вдруг замирает, перестает сопротивляться и глядит сиротливым взглядом уличной кошки, которой впервые досталось что-то хорошее из человеческих рук. Глаза огромные, с требовательной надеждой и пугающим доверием, застывшим на дне.
– Ты… меня… – Она осекается. Я выпускаю ее руку, и она машинально тянет ее ко рту, чтобы зажать его, будто боится, что иначе закричит. Впрочем, всего секунду назад ее крик не смущал.
– Да, – твердо говорю я. Во мне ни капли сомнения. – Я тебя люблю. Мне вообще кажется, что это давно было очевидно. И мне плевать, что ты сейчас скажешь в ответ. Знай, что я не хочу без тебя возвращаться в реальную жизнь. Я хочу быть там вместе с тобой.
Старшая начинает дрожать и сжимает губы в гармошку. Вид у нее слишком несчастный для человека, только что услышавшего признание в любви, которого хотел. А она этого хотела, ее глаза не дадут ей никого обмануть.
– Старшая, – обращаюсь я. – Ты со мной проснешься?
Она качает головой, во взгляде ужас, ноги машинально делают шаг назад, но я все еще держу ее за левую руку, и она не сбегает.
– Нет? – поразительно мягко спрашиваю я, уже понимая, что это и есть ответ.
Всматриваюсь в нее и вижу дребезжащий ужас, вижу много боли, вижу какую-то скованность при всей ее демонстрируемой свободе. Что Старшая так боится мне сказать? Почему ей так страшно… именно страшно отсюда выходить?
Нужный вопрос приходит ко мне, только когда я перестаю его искать. Мои губы произносят его раньше, чем я успеваю осмыслить сказанное.
– Как именно ты попала в кому?
Молчание.
Кажется, я слышу стук ее сердца.
Старшая звенит от напряжения секунду… другую… третью… и вдруг дергается, как если бы ее резко начало тошнить. Рука все еще прикрывает рот и ловит громкий звук, который я даже не могу разобрать – то ли стон, то ли всхлип. Никогда прежде не видел, чтобы слезы подкатывали к глазам так быстро. Если бы у надсадного рыдания была ударная волна, она бы отбросила меня в другой конец поляны.
Лицо Старшей превращается в гримасу, которую вполне можно назвать уродливой, как только новый стонущий всхлип вырывается из ее груди. Спина у нее сгибается, я отпускаю ее вторую руку, чтобы не мешать ей двигаться, и она делает двойную попытку прикрыть рот. В следующую секунду отрывистые резкие всхлипы превращаются в протяжный приглушенный вой. Старшая качается, пытаясь себя успокоить, но не может.
Я не пытаюсь ничего сказать или помочь. Единственное, что я могу сейчас сделать, это запереть на замок то, что чувствую сам, потому что мои переживания неуместны. Я должен дать ей время и пространство – и даю. Минуты растягиваются, а пространство обрастает невидимой впитывающей губкой, позволяя Старшей выпустить то количество слез, после которого она сможет говорить. И наконец, через несколько вечностей зависшего молчания прорывается:
– Мне ноги оторвало…
Время и пространство вновь становятся такими, как всегда – это делают три страшных слова, только что сорвавшихся с губ Старшей. Поляна схлопывается до своих привычных размеров, минуты теряют безбрежную тягучесть.
Я больше не хочу знать! Меня тянет извиниться за все, что я сказал, но на этот раз молчать не намерена Старшая.
– Выше колена от них… одни культи остались… – протяжно хнычет она. Какое-то время ей требуется, чтобы собраться с силами, и я терпеливо жду. Она продолжает: – Был несчастный случай. Авария. – Выражение ее лица делается злым от воспоминаний. – Шофер вез меня от отца к матери. Завершение регулярного свидания на выходных после развода родителей.
Я задерживаю дыхание, боясь спугнуть начавшуюся историю. Старшая – первый человек, заговоривший о своей жизни вне интерната, и я вдруг остро ощущаю, как нуждался хотя бы в одной такой истории. Как будто через нее смогу вспомнить свою.
– Папа неплохой человек, но он оказался не такой удачливый, как мама, в бизнесе, – продолжает Старшая свой рассказ. – Она его пилила, не прекращая. «Неудачник», «на тебя нельзя положиться», «кто будет зарабатывать, если не я», «я с тобой вообще не отдыхаю» – и прочее дерьмо в таком духе. Отец начал выпивать. Сначала редко и немного, потом чаще. Когда это перешло в зависимость, мать терпеть не стала и развелась. Нового муженька она нашла быстро – себе под стать, только гулящего. Она была очень занята своей драмой с ним, поэтому милосердно позволяла нам с папой видеться.
Старшая брезгливо морщится. У меня отчего-то создается стойкое впечатление, что отвращение у нее в этой истории вызывает не отец-алкоголик, а мать.
– Шофер привозил меня в начале выходных и забирал в конце. Минута в минуту, как по расписанию. Мать всегда говорила, что, если отец будет «вести себя неподобающе», – Старшая изображает кавычки и кривляется, – чтобы я сразу звонила шоферу и просила забрать меня раньше. – Усмешка, то и дело возникающая на ее лице, снова становится горькой. – А я никогда не звонила, даже если папа напивался. – Она отводит взгляд, погружаясь в воспоминания. – Он курил много. Окурки мог разбросать где попало, и я все время переживала, что он когда-нибудь устроит пожар. Ни разу не устраивал, ему везло. Но я всегда ходила и собирала по всем углам окурки, чтобы знать, куда они обычно попадают. Ставила в эти места прозрачные блюдца, чтобы предотвратить несчастный случай. Не знаю, сработало бы это или нет, но лучше перестраховаться…
Она замолкает, понимая, что углубилась в историю слишком сильно, и качает головой. Мне хочется больше услышать о ее семье и ее реальной жизни. Никогда бы не подумал, что вне этого места жизнь Старшей была, по сути, расколота надвое. С одной стороны она была дочерью состоятельной бизнес-леди, с другой у нее был любящий, но пьющий отец, о котором она заботилась. Это, должно быть, очень непросто. Я хочу расспросить ее об этом или помочь, но она переключается на тот роковой день.
– Это был выходной. Вечер. Шел дождь. В аварию тогда много машин попало, мы даже не заметили, как все случилось. Я помню удар, переворот, мешанину из скрежетов, криков и стуков… и помню боль. – По ее телу пробегает волна дрожи, но ей каким-то образом удается взять себя в руки. – Я была в сознании, когда поняла, что ног больше нет. Знаешь, у меня тогда даже сил ужаснуться или закричать не хватило. Я просто закрыла глаза… и попала сюда. – Лицо ее снова кривится. – Как будто очень надолго моргнула. Открыла глаза и увидела пустое шоссе. В первый момент я подумала, что предвижу аварию, и захотела попросить шофера остановить машину, но тут же поняла, что дорога не та и водитель не тот. – Она с трудом заставляет свое лицо принять более-менее бесстрастное выражение. – Я затаилась и решила посмотреть, куда мы приедем. Мы приехали сюда, и водитель меня спросил: «Выходить будешь?». Я задала вопрос, что будет, если я не выйду, и он ответил, что просто отвезет меня обратно. Я спросила, куда, и он ничего не сказал, просто молча начал заводить двигатель. Я понятия не имела, что будет дальше, просто выскочила из машины, потому что так у меня был хотя бы шанс остаться целой. А там, куда он меня собирался отвезти, я знала, что целой уже никогда не буду.
Она останавливается и прерывисто дышит, будто пережидает приступ паники. Я не тороплю и не подталкиваю – не имею права.
– Я уникальна, – обреченно улыбается Старшая. – Знала, кто я и что со мной произошло, с самого первого дня в интернате. Поначалу я была нелюдимой и просто ждала, когда моя «отсрочка» – так я это тогда называла – закончится. Просыпалась с криком и отбрасывала одеяло. Боялась, что ног не будет, когда я проснусь, но они были. Мне становилось спокойнее, я даже начала думать, что все случившееся – просто страшный сон, но иногда… Иногда ноги начинали болеть и напоминали об аварии.
Старшая морщится, и я вспоминаю собственную ногу. Вот, откуда эти странные боли! Я понимаю, что у меня с ней тоже могло произойти что-то страшное, вплоть до ампутации, но по-настоящему испугаться не могу. Мысль остается далекой и будто бы не моей. Мне трудно представить себя без правой ноги или без ее части здесь и сейчас, когда я смотрю на нее и вполне могу ей шевелить.
– Но время шло, а «отсрочка» не заканчивалась. Потом я начала видеть в стенах трещины и слышать в них голос матери. Она звала меня, просила прощения, винила во всем отца и просила вернуться. Обещала обеспечить мне все самое лучшее. Хотя что «лучшее» можно обеспечить девчонке-калеке? Лучшую инвалидную коляску? – Старшая качает головой. – Отец не приходил. Не знаю, почему, но его я ни разу не слышала. – Маленькая искорка злости в ее глазах быстро сменяется тлеющей усталостью. – Маму тоже захотела перестать слышать. Она призналась, что снова беременна от нового муженька, и «когда я очнусь, у меня будет братик или сестричка». А еще мама обещала всегда ждать меня и отдавать сколько угодно средств, чтобы поддерживать меня, пока я не очнусь.
В этой части рассказа на губах Старшей появляется нехорошая улыбка.
– Я затаилась. Решила проверить, действительно ли мать не врет, – продолжает она. – Время шло, и со мной ничего не случалось. Трещины в стенах умолкли и Холод за мной не приходил, хотя я быстро просекла, что такое здесь случается. Стала выбираться на свои ночные дежурства. Видела тех, у кого начинался трудный период, и замечала, что за такими приходит Майор. Я боялась его поначалу, как огня. – Старшая усмехается. – Ловила его внимательные взгляды, когда проходила мимо. Он наблюдал долго, изучал меня, но не заговаривал и не пытался затолкать в Казарму. А потом поймал на одной из моих ночных вылазок, припер к стенке и расспросил. И я все рассказала. Истерика у меня была бешеная, а он помог справиться и пережить. Мы стали часто говорить об этом и даже, можно сказать, сотрудничать.
Старшая всхлипывает и небрежно утирает нос рукавом куртки. Глаза ее делаются решительными, лицо вспыхивает сопротивлением.
– Я полюбила эту жизнь, – воинственно понижает голос она. – Такую как есть, со всеми странностями. Я приняла ее и все правила этого места, потому что знаю, что будет, если я уйду.
Меня захлестывает понимающее сочувствие, и я выдерживаю ее взгляд, в котором чувствую злость на себя – негодяя, посмевшего разбередить незаживающую рану. Здесь, в этом мире без смерти и увечий, я нашел боль Старшей и вытащил ее на поверхность.
– Я очнусь калекой! – Старшая снова плачет. – Никому не нужным инвалидом, неспособным себя обслужить! И плевать, что у меня богатая мать, которая будет меня обхаживать, как капризное растение! Я буду немощной и я заранее это ненавижу!
Мне и самому сдавливает горло. Слова Старшей отрезвляют меня, и я как будто снова прохожу через все этапы: отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие. Только молча.
– Поэтому я прошу тебя о другом, – Старшая с напором делает ко мне шаг и берет меня за руку, пробуждая от моих мыслей. – Давай останемся здесь! – Глаза ее горят жадным огнем фанатизма. – Мы можем остаться и жить полноценной жизнью. Как минимум, у нас будут ноги. – Она косится на мою правую. – Твою-то тебе, скорее всего, тоже отрезали, раз она болит.
Отдергиваю руку и шагаю назад, хмурясь.
– У нас будут ноги, – соглашаюсь надтреснуто, – но будет и риск, что в какой-то момент родители устанут поддерживать наше жизнеобеспечение. Мы будем жить, зная, что зависим от их решения отключить нас от аппаратов. – Качаю головой. – Я не знаю, кто мои родители и что случилось со мной, но у меня нет уверенности, что меня в какой-то момент не отключат.
Старшая опускает взгляд, но не неловко, а чуть ли ни с ненавистью. Ей противно каждое слово, сказанное мною, хотя она, вопреки своему обыкновению, пытается это скрыть.
– Здесь время течет иначе, а ты умеешь им управлять. Ты проживешь здесь столько, сколько захочешь. И будешь нормальным, – цедит она.
– Я и так буду нормальным, – не соглашаюсь я. – И ты тоже.
– Без ног?! – вскидывается Старшая.
– С этим можно жить, – качаю головой я. – Наверное, тяжелее, чем многим другим, но это уж точно лучше, чем быть замкнутым в петле одного года и полностью зависеть от чужого решения.
Старшая со злостью сдвигает брови.
– И кому ты будешь нужен, когда вернешься?! Даже простой неудачник в бизнесе может оказаться на краю, потому что его не приняли! А если уж ты неполноценный… – Она обрывается на полуслове и протестующе мотает головой. – Нет. Я отказываюсь! Лучше умереть здесь от прикосновения Холода, чем жить никому ненужной обузой!
Хватаю ее за руку, чувствуя, что иначе она сбежит.
– Ты мне нужна, Старшая! У тебя я есть. Я знаю тебя и хочу быть с тобой, даже если придется искать тебя на другом конце земного шара и учиться говорить на твоем языке! – Невольно улыбаюсь. – И ты не станешь для меня обузой. Я докажу тебе, что ты неправа.
Она буравит меня глазами, и в них столько насмешливой снисходительности, что этот яд отравляет мои слова.
– Если вспомнишь, – произносит она, и в моей реальности появляется прореха.
Мое лицо вытягивается, я недоверчиво хмурюсь.
– Что ты имеешь в виду?
– А ты сам подумай, – нарочито елейно говорит она. – Все, кто прибыл сюда, ничего не помнят о прошлом. За редким исключением. И, будучи этим самым исключением, скажу следующее: в реальности нет кучи рассказов о том, что происходит в коме. Скорее всего, люди просто забывают то, что там произошло, как здесь забывают о своей реальной жизни. А если ты очнешься, и рядом с тобой будут друзья и любимая девушка, – она морщится на этих словах, – тебе и вспоминать не захочется свой коматозный роман!
– Старшая, зачем ты так? – съеживаюсь я.
– Когда проснешься, перестанешь быть Спасателем и станешь собой настоящим, тебе все еще будет нужна неизвестная калека, которая, возможно, по счастливой случайности тебя отыщет и расскажет про кому? Ты гарантируешь, что поверишь ей?
На лице Старшей маска холодности. Ее слова делают больно и заставляют испугаться. Боль и страх вынуждают меня молчать, и я медлю те самые несколько секунд, в течение которых Старшая делает для себя окончательные выводы на мой счет и сводит к нулю все мои слова.
– Я так и думала, – ядовито усмехается она, разворачивается и уходит в темноту перелеска.
Я не решаюсь ее удержать.
Правда об интернате разбила меня на части, и теперь я понятия не имею, как буду жить дальше.
Есть события, способные расколоть жизнь на «до» и «после».
Разговор со Старшей в объятиях ночной поляны переворачивает с ног на голову всё сущее и действительно раскалывает мою жизнь. С одной стороны у меня остается все, что было до… вот только никакого «после» у меня нет.
Я не возвращаюсь в тридцать шестую. Просто не могу туда вернуться – моя перемена будет слишком заметна, я не смогу скрыть всего, что узнал от Старшей. Не решаясь подвергнуть психику своих соседей напряжению, которое испытал сам, я добровольно обрекаю себя на судьбу бездомного в интернате.
Возвращаюсь в ученический корпус я уже под утро. Горгона меня игнорирует, и я с трудом удерживаюсь от того, чтобы заглянуть ей в книжку. Обложка настолько потрепанная, что названия уже не разглядеть. Интересно, внутри хотя бы есть текст? А в радиоприемнике Катамарана есть что-нибудь, кроме призраков его любимых песен? Наверняка помехи возникают в тех местах, где он попросту не помнит слова.
Теперь все воспринимается иначе. Насколько глубокая кома у Горгоны и Катамарана? Должно быть, достаточно глубокая, с малой мозговой активностью. Я ведь даже ни разу не слышал, чтобы они разговаривали.
– Извините! – громко обращаюсь к Горгоне, вплотную подходя к ее столу. – А есть свободные комнаты на пятом этаже? Хочу переехать.
Горгона поднимает на меня скучающий, сонный взгляд. Несколько секунд она медлит, затем кивает. Молча. Я скашиваю взгляд на лежащий на ее столе журнал и страдальчески морщусь, обнаруживая там совершенно невнятные каракули, непохожие ни на один язык мира. Горгона, похоже, сама не понимает, что никого не записывает, а бездумно водит ручкой по бумаге.
– Спасибо, – подавленно бросаю я и поднимаюсь наверх.
Пятый этаж похож на карантинную зону: часть длинного коридора – как в фильмах ужасов, нарочито мрачного и грязного – отделена от своей второй половины большим завалом стульев. Несколько комнат перед завалом тоже пустуют. Что ж, это достаточно уединенный уголок, чтобы провести здесь некоторое время и подумать.
Я отодвигаю несколько стульев и прохожу к дальней двери. Она приглашающе приоткрывается передо мной, и я оказываюсь в самой обычной, только очень старой комнате с такими же кроватями, как в тридцать шестой. Стены здесь осыпаются штукатуркой, а потолок змеится трещинами, часть из которых задрапирована паутиной. Окно – мутный замыленный глаз с едва заметными разводами, следами рук прежних обитательниц. Обои, как старое морщинистое лицо, которое уже не омолодишь косметикой. В этой комнате ничто толком не намекает на девчачий дух, хотя крыло все еще женское.
– Привет, проклятая комната, – кисло здороваюсь я, садясь на ближайшую кровать. Пружины в ответ долго изливают мне, как у них дела, словно изголодавшиеся по участливости старики. Я выслушиваю и осторожно поднимаюсь, прохаживаясь по комнате. Теперь обитель болотницы – мой дом до того момента, пока я не решу, как мне быть дальше.
Дело за малым: поверить, что я действительно могу влиять на это место и добывать себе все, что угодно, толком не выходя из комнаты.
Я оборачиваюсь, решая проверить свои способности на кровати. Могу я ее застелить силой мысли?
Та, на которой я только что сидел, и вправду в один миг оказывается застеленной. И я вдруг понимаю, что делать дальше и кем я буду ближайшие несколько дней.
В ответ на эти мысли мой взгляд привлекает небольшая старая тетрадь, дожидающаяся меня на соседней, пустующей кровати. Я уверен, что секунду назад ее здесь не было. Неплохо бы еще ручку, но ее я наверняка найду на полу или еще где-нибудь.
Что ж, значит, повторим легенду о болотнице и о ее незваном госте.
Я открываю тетрадь и делаю первую запись: «Изоляция – один из лучших способов разобраться в себе».
День 1
У меня в голове полная каша после того, что произошло. Я не уверен, что по-настоящему принял все, что рассказала мне Старшая. Где-то глубоко внутри для меня это до сих пор фантастическая история, сказка или плохой розыгрыш. Но результат налицо: я действительно могу менять пространство, почти не задумываясь, а это говорит о том, что Старшая не врала.
Я не знаю, что мне делать. Не знаю, как быть дальше.
Просыпаться в реальном мире? Я даже не помню, куда попаду. Почему я впал в кому? Кто мои родители? Судя по тому, что я слышал в кабинете директора, они меня любят и ждут, но это вовсе не помогает вспомнить, какие они.
А еще… есть ли у меня друзья? Счастливо ли я живу?
У меня нет ответов на эти вопросы.
Как нет, пожалуй, и выбора, хотя мне упрямо хочется его видеть.
Даже не знаю, почему, как только я узнал правду об интернате, мне так жадно захотелось ухватиться за него! Я ведь постоянно был чем-то здесь недоволен, что-то казалось мне диким, что-то жутким. Оценить все прелести этого места и понять, что я все-таки был здесь счастлив, я смог, только когда потерял все это. Что за дурацкая черта – ценить по-настоящему, когда уже поздно?
А самое обидное, что зыбкое ощущение счастья, которое у меня здесь все-таки было (несмотря на Холод и прочие странности), мне вернуть не удастся, как бы я ни старался. Потому что влиять надо не на место, а на себя самого. Таких возможностей у меня нет.
По событиям в этот день все тихо, хотя я жду визита Старшей. Мне очень хочется, чтобы она пришла. Но она – не элемент этого места, поэтому заставить ее явиться я не могу. А жаль!
То, что она описывала мне как волшебную способность, кажется мне бесполезной игрушкой, которая быстро надоедает, когда некому демонстрировать ее возможности.
Понял, что Старшая точно не придет. Сижу и реву, как идиот. И стыдно, и хочется. Но меня никто не видит, и я позволяю себе выть в свое удовольствие. Слышу за дверью какой-то шум: не удивлюсь, если все женское крыло пятого этажа решило разбежаться отсюда прочь, ведь мой погребальный плач по собственной счастливой жизни звучит из комнаты болотницы.
Мне было бы почти забавно, если б не было так погано.
День 2
Тяжеловато анализировать себя, когда не знаешь ответов на ключевые вопросы своей жизни.
Кто я? Кто я? Кто я…
Сколько еще раз я это напишу, прежде чем до меня дойдет: ответа не будет?
Здесь я – Спасатель, и мне суждено остаться им до победного конца. Если я очнусь, то я буду кем-то совсем другим. Единственное, что я о себе знаю, это то, что я курю. Спрашивается, почему? Для крутости или не от хорошей жизни? Уточнений мне никто не дал, а как ни силюсь вспомнить, ничего путного у меня не выходит.
Наверное, надо подумать еще об одном…
Правая нога. Я не знаю, отрезана она или просто изувечена.
Не понимаю, почему, даже когда я об этом думаю, перспектива остаться калекой не начинает пугать меня. Похоже, я искренне считаю, что с этим можно жить. Куда больше меня занимает вопрос, который задала Старшая. Могу ли я гарантировать, что вспомню ее? Что действительно захочу быть с ней там, в мире, где мы оба – инвалиды, а интернат и его волшебная территория – просто призрачное воспоминание?
Старшая… неужели ты правда со мной не проснешься? Почему ты такая зараза? Зачем тогда было вообще все это начинать?
Я не знаю. Думаю, она тоже много чего не знает. Хочется, чтоб знала, потому что так удобнее и меньше рисков. Ну и в таком случае я мог бы на нее злиться, а получается, что не могу: мы ведь в одинаковом положении. Может, я – даже в лучшем, чем она. Могу ли я винить ее за страхи?
Если б у меня только была уверенность, что я ее вспомню! Но если она будет такой, какой я узнал ее в первый день, привяжусь ли я к ней? Другая жизнь, другая ситуация… Я ни черта не знаю!
День 3
Ночью выбирался на обход территории. Хотел прийти в Казарму, но не решился. Проторчал у болота несколько часов, повспоминал Пуделя, помянул его материализованной из воздуха интернатской бормотухой и вернулся в ученический корпус на пятый.
Почему-то сейчас Пудель кажется мне едва ли не потерянным лучшим другом, хотя, если разобраться, мы вовсе не были дружны. Я просто чувствую, что виноват перед ним… за что-то. Сам не знаю, за что. За непонимание, наверное? А ведь он ко мне понимание проявил. Такое, какого, пожалуй, я больше здесь не встречал.
Настроение омерзительное.
Мне плохо и одиноко. Очень хочется пойти и навязаться кому-то случайному, но только так, чтобы «случайный» сам этого захотел. Будет лучше, если это окажется кто-то малознакомый или вообще новичок. Ему, как исповеднику, можно вылить все свои переживания, снискать преувеличенное сочувствие и больше никогда не появляться.
Но в реальности я выливаю все это сюда, в дневник. Перечитываю: выглядит жалко. А внутри ощущается драма на уровне Шекспира. Удивительная вещь – восприятие.
Знаю, что сам решил оградить соседей от себя и своих знаний, но не понимаю, какого черта меня никто не разыскивает. Меня нет ни на занятиях, ни в столовой. В проклятой комнате я на самообеспечении. Я, можно сказать, сделал все, чтобы не оставлять следов, но… почему никому не приходит в голову меня поискать? Почему никто не поднимается сюда? Особенно Старшая.
Ночью слышал чей-то плач. Выглядывал в коридор и даже кого-то видел, но этот кто-то быстро сбежал. Я, наверное, помешанный, но уверен, что это была Старшая. Ее приход странно воодушевляет, хотя назвать мое настроение приподнятым не получается, даже если притягивать за уши.
По крайней мере, я теперь уверен, что ей тоже не все равно.
После трех дней общения с дневником (которое происходит куда менее регулярно, чем я рассчитывал) решаю передохнуть от записей. Жду ночи с удивительной терпеливостью: стараюсь не торопить ее и не призывать, потому что интернат уже достаточно натерпелся от моих манипуляций.
Я решаю вернуть все на круги своя и прошу снег уйти из царства вечной осени. Он тает и сходит за один день. Теперь на дворе снова что-то похожее на сентябрь. В мутное окно своей изоляционной капсулы я наблюдаю обитателей интерната, гуляющих без курток и без шапок. Для них выкрутасы погоды как будто не существуют.
Подсознание упорно добавляет: как не существую и я сам, повышая градус внутреннего драматизма. Стараюсь отмахнуться от него и убедить себя, что отсутствие интереса со стороны обитателей интерната – это хорошо, а не плохо. Мне нужно побыть невидимкой какое-то время.
Рациональный умный мозг соглашается.
Нерациональное глупое сердце заворачивается в серую вуаль обиды и скребется брошенным котенком в груди.
Как я, черт побери, устал это чувствовать!
Когда ночь наконец наступает, я тихо выбираюсь из ученического корпуса и уверенно иду в сторону Казармы.
– Спасатель! – вдруг доносится до меня.
Мгновенно чувствую тоску, потому что узнаю голос Сухаря. Он бежит ко мне от ученического корпуса, запыхавшись: похоже, заметил меня из окна комнаты и сразу бросился в погоню, боясь отстать.
Останавливаюсь, вздыхаю. Разговор, наверное, будет не из легких.
– Привет, Сухарь.
Он упирает руки в колени и пытается отдышаться. По его телосложению не скажешь, что бег дается ему тяжело, но, похоже, спортивность – штука тренируемая, а не врожденная.
– Привет? – возмущается он. – Это все, что ты можешь сказать?
– А что еще принято говорить, когда здороваешься с человеком? – необычайно безучастно спрашиваю я.
Сухарь изучает меня взглядом с головы до пят: не похудел ли, не выгляжу ли больным, все ли со мной хорошо. Даже когда злится, он думает о чужом благополучии. Удивительный человек.
– Мы места себе не находим, – серьезно говорит он, стараясь восстановить дыхание. Делает усилие и распрямляется. Смотрит на меня очень пронзительно, как разочарованный старший брат на нерадивого младшего. – Ты просто исчез! Мы всей комнатой тебя разыскивали, даже попытались расспросить Старшую, но она ощетинилась, как зверь. Напугала Стрижа. – Сухарь морщится и качает головой. – Куда ты делся? Почему ушел? Вы, что, расстались?
Должен признать, я впечатлен. Такая длинная речь для Сухаря совершенно нетипична. Обычно он говорит мало и по делу, а здесь разродился целой тирадой.
Киваю, жестом прошу его притормозить.
– Я понимаю, что вы волновались. Мне жаль, что доставил вам столько хлопот, правда. И простите за Старшую. Она не из-за вас звереет, а из-за меня.
Сухарь некоторое время продолжает взглядом сообщать мне, что я очень расстраиваю его своим поведением. Затем глаза добреют и глядят сочувственно.
– Ладно, все поправимо, – ободряюще улыбается он. – Возвращайся в комнату. С остальным как-нибудь разберемся. Нам тебя не хватает.
Последняя фраза у него выходит угловатой и неловкой. Видимо, он не привык говорить о таких вещах. Я кладу руку ему на плечо и улыбаюсь, заранее догадываясь, что выйдет у меня печально.
– Мне вас тоже, – честно говорю я. – Ты бы знал, насколько.
Потому что в отличие от вас я уже понимаю, что мы друг друга потеряли.
Стараюсь заставить внутренний голос умолкнуть, иначе вот-вот не удержусь и разревусь. Такое я себе могу позволить только наедине с собой. А ведь здесь, если это кто-то увидит, его даже убить не получится по заветам старых шпионских фильмов. Криво улыбаюсь собственной шутке, хотя чувствую на языке ее горечь.
Сухарь расщедривается на объятие и тепло хлопает меня по спине.
– Зачем бы ты нас ни бойкотировал, давай забудем это все, – усмехается он, отстраняясь. – Дико как-то без тебя в комнате. Пусто. Возвращайся.
Поджимаю губы и качаю головой.
– Спасибо на добром слове, – смотрю ему прямо в глаза, чтобы не подумал, что отнекиваюсь или вру. – Мне бы этого, наверное, больше всего на свете хотелось. Но я не могу.
Впалые щеки Сухаря втягиваются еще сильнее, а глаза делаются большими от недоумения. Моя логика до него не доходит, да и как она, спрашивается, могла бы до него дойти?
– Почему?
– Сказать тоже не могу, – отвечаю обреченно.
Теперь я, как никто, понимаю Старшую: почему она уходила от моих вопросов, почему моя дотошность и желание во всем разобраться вызывали у нее либо апатию, либо бешенство… всё понимаю. А как еще реагировать, если ты знаешь, что ограждаешь какого-то наивного глупца от того, что может разрушить его нежный маленький мирок, а он, неблагодарный, стоит и требует от тебя правды?
– Спасатель, какого хрена… – начинает закипать Сухарь.
– Знаешь, я был на твоем месте, – обрываю я поток его назревающих возмущений. – Так что прекрасно представляю, каково тебе сейчас. Если скажу, что стараюсь для твоего же блага, ты мне не поверишь и сочтешь меня последней скотиной. А если расскажу о причинах своего поведения, это сломает жизнь тебе и, как эпидемия, прорастет в комнату. – Пронзительно на него смотрю. – Ты можешь желать этой правды так же страстно, как когда-то желал я. Но готов ли ты гарантировать, что остальные хотят того же? Готов принести в комнату то, что разрушит миры остальных? Стрижа, Нумеролога… даже на вид вечно умиротворенного Ламы.
Сухарь напряженно молчит, глаза у него подозрительные и испуганные, лицо вытянутое. Ухмыляюсь: понимаю, что нащупал верный рычаг воздействия.
– Посмотри на меня, – продолжаю я. В собственном голосе слышу вкрадчивого маньяка, дающего жертве последний шанс убежать. – Ты видишь, что во мне что-то поменялось. Не можешь сообразить, что именно, но тебе это не нравится. Ты уже сейчас ломаешь голову, как привести меня в норму. Отвечу тебе: никак. Это необратимый процесс – то, что со мной происходит. Так что лучше трижды подумай, хочешь ли ты, чтобы чем-то таким же неприятным фонило от тебя и остальных.
Сухарь громко сглатывает и глубоко вздыхает. Его руки непроизвольно сжимаются, теперь он смотрит на меня затравленно, как если бы я поставил его перед тяжким выбором. А я, по сути, и поставил – просто раньше, чем Старшая сделала то же самое со мной.
Киваю.
– Я облегчу тебе задачу. Уходи, я с тобой в комнату не вернусь. Если тебе от этого легче, можешь злиться. Я могу даже сказать, что ни ты, ни остальные мне не нужны и мне на вас плевать. – От этих слов что-то у меня в груди рвется, но я стараюсь не подавать виду. – И пока ты будешь жить в тридцать шестой и хотеть, чтобы такая жизнь продолжалась, лучше просто не вспоминай обо мне.
Наверное, жестоко оставлять его так?
Я бы счел это жестоким. Спасаю я его или обрекаю на опасность попасться Холоду? Не знаю. Ни черта я не знаю! Поэтому принимаю решение, которое кажется мне единственно верным, и обращаюсь к территории интерната, которая по какой-то причине решила меня слушаться.
Это послание я хочу приготовить для Сухаря на случай, если он пожелает уйти. Обещай, что если он вознамерится сбежать, ты его отпустишь. Пусть услышит плач болотницы и поймет, где искать мою подсказку. Если его не остановит страх, значит желание будет настоящим. Пусть тогда он вспомнит обо мне и об этом разговоре. Ты сделаешь это для меня?
Ни осенний лес, ни старые корпуса мне не отвечают, поэтому я не могу понять, согласилась ли со мной территория. Но проверить я уже не смогу. Я принял решение, которого не изменю – похоже, я знал это еще до начала своей изоляции, просто не был готов озвучить.
Сухарь пятится от меня, я явно кажусь ему больным на голову.
– Я знаю, что вопросы будут продолжать тебя мучить, – киваю ему, – если только ты не предпочтешь обо всем забыть. Здесь ведь это модно. – Невольно ядовито усмехаюсь. – Но я напишу тебе кое-что и оставлю там, где я сейчас бываю.
Сухарь останавливается и всматривается в меня в поисках подвоха.
– И где это?
– Ты поймешь, когда придет время. Если придет.
Он качает головой.
– Каким образом?
– Если вдруг ощутишь непреодолимое желание уйти отсюда, ты поймешь.
– Уйти? Куда? Здесь же вокруг ничего нет…
– Я же говорил: когда придет время и если придет, – улыбаюсь ему. Мысленно передаю привет Пуделю и желаю ему счастливой жизни изо всех сил. Вот уж не думал, что так легко смогу выглядеть сумасшедшим в чужих глазах! А оказывается, это плевое дело.
– Уходи, Сухарь. Когда услышишь мою подсказку, она будет очень характерной. Ты не ошибешься.
Не дожидаюсь его реакции, поворачиваюсь к нему спиной и возобновляю путь в сторону Казармы. Некоторое время Сухарь не двигается, а потом делает несколько неуверенных шагов. По звуку я понимаю, что они удаляются, закрываю глаза и иду вслепую. Надеюсь, что слезы успеют высохнуть к тому моменту, как я дойду до Казармы.
Самый устрашающий корпус интерната мрачен, каким ему и полагается быть. У выдвинутой челюсти крыльца стоит одинокая фигура в камуфляже и пускает вверх призрачные облачка дыма. Обычно Майор замечает меня задолго до того, как я приближусь, но в этот раз то ли слишком занят своими мыслями, то ли я окончательно его достал, и обращать на меня внимание он не хочет.
Справедливо, если так. Я заслужил.
Подхожу к нему, борясь с желанием опустить голову, как для покаяния.
Он наконец поворачивается ко мне, и я даже на расстоянии в несколько шагов чувствую, как от него веет депрессией. Впрочем, до нее удается добраться, только если всматриваться глубоко. На первый взгляд ее совсем не видно.
– Удивительно потеплело на улице, не правда ли? – спрашиваю, не дожидаясь от него приветствия.
– Ты серьезно пришел поговорить о погоде, малыш? – Он приподнимает бровь с деланным скепсисом. – Я, по идее, не должен поощрять твои ночные гулянья по территории. – Он хочет сказать что-то еще, но не говорит, и я догадываюсь, что упущенная реплика связана с погибшим директором.
– Можете не пытаться выжимать из себя светскую беседу. Я знаю, что здесь происходит, – сообщаю без предисловий. Мой голос звучит мягко, но видимо, слух Майора замылился моими извечными претензиями к нему, поэтому он принимает оборонительную позу. Боль его потери исчезает из вида и прячется за нерушимую броню, которую он так привык выставлять напоказ.
– Даже интересно послушать, в какой теории заговора ты пришел обвинить меня на этот раз, – хмурится он.
Я делаю к нему еще шаг и качаю головой.
– Простите меня, майор, – обращаюсь к нему. Кажется, первый раз называю его кличку при нем самом. Раньше я использовал обезличенное «вы». Впрочем, я назвал его даже не совсем по кличке. Скорее всего, это его настоящее звание или нечто, очень близкое к тому. По крайней мере, я вкладываю в свое обращение именно такой смысл. Он это чувствует и вздрагивает, а я решаю продолжить, пока он не перехватил инициативу: – Вы столько стерпели от меня. Упреки, обвинения… я вас в чем только ни подозревал. Представляю, каково вам было все это сносить, учитывая, что вы делали на самом деле. – Опускаю голову и выдерживаю небольшую паузу. – Простите. Я был идиотом и ничего не знал. Вел себя с вами как последняя свинья. Не знаю, как выразить, насколько мне на самом деле жаль. Я представить не мог, что это за место и что такое Холод, но мое незнание меня не оправдывает. Я виноват перед вами.
Замолкаю, не зная, что еще могу ему сказать, и поднимаю глаза.
Клянусь, что никогда не видел лицо Майора таким шокированным.
– Никаких теорий заговора, – киваю для подтверждения своих слов. – Я действительно пришел извиниться. Не смог бы уйти, не сделав этого.
Майор выдыхает, тушит сигарету и убирает окурок в карман. Лицо у него ошеломленное, но секунду спустя он уже берет себя в руки.
– Так ты теперь в курсе, – неуверенно говорит он. – Как ты узнал?
– Вынудил Старшую рассказать. Обстоятельства так сложились. – Мнусь и зачем-то добавляю: – Я… видел смерть директора. Он ушел… достойно, если вам это важно. Простите, что говорю об этом. Знаю, он был вашим другом. И знаю, что вы его помните.
Майор поднимает глаза к небу, и я замечаю, как едва различимо подрагивает его нижняя губа. Затем он глубоко вздыхает и кивает.
– Спасибо. Да, мне это важно. – Он печально обводит взглядом территорию. – Старшая не говорила, что ты теперь в курсе положения дел. Она давненько не заходила.
Киваю.
– Из-за меня. Я предложил ей проснуться, – прикрываю глаза и морщусь, вспоминая тот разговор.
Майор вздыхает, и я слышу сочувствие, даже не видя его выражения лица.
– Старшая – дитя этого места, – печально усмехается он. – Она не захочет уходить. Скорее, уломает тебя остаться тут вместе с ней. Она ведь пыталась, да?
Опять киваю. Майор закуривает еще одну сигарету.
– Ты первый такой, – зачем-то сообщает он. – Старшая – одиночка, она никого к себе близко старается не подпускать. Кроме меня, разве что, но я сам ее вынудил.
– Она говорила.
– Ты осуждаешь ее за трусость? – спрашивает Майор.
Вопрос-испытание. Он ждет от меня «да», чтобы поучительно попросить меня вызнать ее историю попадания в кому. Ухмыляюсь, понимая, что при всех своих достойных мотивах Майор – все-таки манипулятор. Впрочем, теперь меня это уже не так бесит.
– Я знаю ее историю, если вы об этом, – говорю. – И осудить Старшую я не могу: слишком хорошо понимаю ее страхи.
– Но все равно хочешь, чтобы она согласилась очнуться?
– Вы ей разве не желаете того же?
Майор отводит взгляд.
– Эгоистично я хотел бы, чтобы она осталась, – говорит он, и я вижу: не врет. – Но и удерживать никогда бы не стал.
– А сами вы почему отказываетесь проснуться? По той же причине, что и она?
Майор хмурится.
– Почти, но не совсем. Старшая хочет жить здесь полноценной жизнью, точнее, с полноценным телом, а я… – Он делает паузу, взгляд обращается внутрь себя, к каким-то светлым, но болезненным воспоминаниям. – А я просто хочу остаться героем. В той комплектации, в которой я очнусь, я им быть не смогу.
По мне, причина одна и та же, но я в кои-то веки решаю не доказывать ему свою точку зрения.
– А ты, я так понимаю, решил твердо? – спрашивает Майор.
– Да.
– Помнишь, что с тобой случилось и куда ты вернешься?
– Нет.
– Смелый, – улыбается он.
– Не согласен, – возражаю я. – Может, если б знал, предпочел бы остаться, как вы и Старшая. Меня тоже ждет возвращение в неполной, как вы сказали, комплектации. Но почему-то меня это не пугает.
– Я же говорю, смелый, – кивает Майор. – Но можешь спорить, если тебе от этого легче. Значит, сюда ты пришел попрощаться?
– Вроде того. И извиниться. Извиниться – в первую очередь.
Майор протягивает мне руку, и я пожимаю ее.
– Мне не за что тебя прощать, – искренне говорит он. – Ты хороший парень.
– Вы, как выяснилось, тоже, – улыбаюсь я.
– Удачи тебе, Спасатель. Не знаю, кем ты будешь и как сложится твоя жизнь за пределами этого места, но я желаю тебе всего хорошего. Тебя будет приятно вспоминать. И Старшую тоже, если уговоришь ее уйти вместе с тобой. Я буду по вам скучать.
Его слова режут меня без ножа, и ухожу я с ощущением еще большей дырки в груди, чем была.
Путь до столовой оказывается моей красной ковровой дорожкой: все, кто хоть немного меня знает, почему-то расступаются передо мной и перешептываются, как при появлении звезды. Не так я представлял себе выпускной, если вообще хоть как-то представлял его.
О чем, интересно, шепчутся обитатели интерната? Про меня, что, ходят слухи? Пожалуй, раньше меня бы это взволновало, а сейчас я не чувствую ничего, кроме снисходительности и фоновой усталости, гнездящейся где-то за пределами тела. А я и не думал, что можно так кардинально измениться за какие-то несколько дней!
Прохожу в старый домишко, вдыхая приятные ароматы местной кухни. Это запах дешевой столовой, старой посуды, горячей еды, конвейерного, не очень одухотворенного процесса готовки, ученического нетерпения и легкой дымки безопасности. Школьники любят столовую. Даже если в ней случается нечто неприятное, они почему-то продолжают слепо доверять ей и спешить сюда сломя голову. Если я запомню это место, то, наверное, тоже буду по нему скучать и испытывать странные приступы нежности. Сейчас я в этом не сомневаюсь.
Без труда нахожу стол Старшей, но он пустует. За столом, где пристроилась сорок седьмая, ее тоже нет.
Меня окрикивают с разных сторон и зовут подсесть. Кто-то даже встает и собирается зафрахтовать меня силой. Неопределенно машу рукой и покидаю столовую. Не хочу сидеть с друзьями, от которых и без того тяжело отвыкать. Не хватало еще смотреть им в глаза и слышать, как собственное сердце плачет осколками.
Нужно найти Старшую, и есть только одно место, где она сейчас может быть.
Наша поляна распахивает мне порывистые ветреные объятья, когда я приближаюсь и замечаю сгорбленную фигуру в сером балахоне и потертых джинсах, сидящую на старом бревне.
– Я думал, ты перестанешь сюда приходить, – говорю, не здороваясь.
Старшая поднимает глаза, и я вижу на ее лице выражение, с которым уже несколько дней хожу сам. Наши души выглядят как больные старые животные, которые все никак не умрут, и их состояние проглядывает через человечьи маски.
– Почему? – хрипло спрашивает Старшая.
– Потому что сюда мог прийти и я. Это ведь наше место.
– Я нашла его задолго до того, как ты появился здесь, – отмахивается она. По отдельным ноткам ее безразличия я слышу, как ей сейчас больно.
– Тем больше ты должна на меня злиться за то, что отобрал его у тебя. Ведь я это сделал. Но ты не злишься, а значит, встречи ты хотела. – Подхожу и нависаю над ней с вымученной добродушной улыбкой. – И я хотел. Просто никто из нас, деланных смельчаков, на нее не решился.
Старшая не меняет позы, но почему-то начинает казаться еще меньше и хрупче, чем прежде. Меня тянет обнять ее, но я не лезу – не уверен, что мне уже мысленно дали добро.
– Я много думал над тем, что ты сказала, – киваю, давая понять, что не намерен долго ходить вокруг да около. – И, знаешь, у меня нет гарантий, которых тебе хотелось.
Старшая нарочито презрительно поджимает губы. Ей обидно, но она не хочет этого демонстрировать и утешает себя фразой «Я была права». Она произносит ее про себя так явно, что я почти вижу бегущую строку у нее на лбу.
– Чего и следовало ожидать, – тихо говорит она.
– У меня есть даже меньше, чем у тебя, – продолжаю, качая головой. – У меня нет воспоминаний. Вся моя настоящая жизнь – кот в мешке, о которой я знаю, только что курю и что у меня, скорее всего, нет правой ноги.
Старшая перестает казаться маленькой и снова превращается в затравленного хищного зверя. Ее поза говорит о том, что она готова на меня кинуться.
– Я тебя сейчас пожалеть должна? – ядовито шипит она.
– Зачем? – качаю головой. – Ты слишком занята тем, чтобы жалеть себя.
Она с вернувшейся к ней резкостью вскакивает с бревна и становится передо мной, заглядывает прямо в глаза.
– Пошел ты! Если возомнил, что знаешь меня, ты еще больший дурак, чем кажешься!
– Так проще, – не обращаю на нее внимания. – Оставаться здесь проще. Не сталкиваться с тем, что тебя ждет там, в реальном мире. Считать, что это место – такое же настоящее, как твоя прошлая жизнь. Можно ведь просто закрывать глаза на то, что большая часть происходящего здесь – декорация. Можно не думать о тех, кто тебя ждет и регулярно спрашивает докторов о твоем состоянии. А упиваться виной матери – это вообще отдельное удовольствие! Можно еще периодически включать радио из трещин в стенах, чтобы послушать ее исповеди, так впечатления будут медленнее стираться.
Старшая начинает дрожать, в глубине ее глаз загораются два уголька злости, на которых шипят и испаряются слезы.
– Заткнись, – качает головой она.
– А каково в какой-то момент будет включить это радио и услышать тишину? – Я и не думаю щадить ее иллюзии. – Каково в какой-то момент будет понять, что твое существование здесь – оно ни для чего? Кем ты можешь тут стать? Максимум, вторым Майором, когда от аппаратов отключат его. Если только тебя не решат отключить раньше. Может, твоя мать в какой-то момент решит, что ей проще пережить смерть дочери, чем вечно ждать ее возвращения.
– Замолчи! – вскрикивает Старшая.
– Ты же знаешь, что это когда-нибудь произойдет! – кричу в ответ. – И меня, и тебя, и его обязательно отключат от аппаратов, если мы не будем приходить в себя! Могут пройти годы, да, но это произойдет. Когда у твоих родных не останется средств на поддержание твоей жизни или с ними самими что-то случится, решать будут те, кому на тебя плевать! Консилиум докторов или кто-то в этом роде. В какой-то момент Холод просто возникнет за твоей спиной, коснется твоего плеча, и ты исчезнешь! Такого конца своей истории ты хочешь?
Старшая закрывает лицо руками, сгибается и страдальчески стонет.
– Я тебя ненавижу! Сволочь! – прорывается сквозь ладони. – Почему ты не можешь просто заткнуться?!
– Я тебя люблю, поэтому и говорю все это.
Старшая отнимает руки от раскрасневшегося лица, по щекам бегут ручейки слез.
– Жестокая у тебя любовь. – Ее голос дрожит, и я больше читаю по губам, чем слышу ее срывающийся шепоток.
– А у тебя жестокая жизнь, – говорю, приближаясь к ней. – То, что с тобой произошло, ужасно. То, в какой обстановке тебе придется жить, тоже сулит много страшных вещей. Заботу, которую ты будешь ненавидеть. Зависть и обиду, с которыми тебе придется постоянно бороться. Ты станешь грозой психологов, к которым тебя будет насильно водить мать. Вы будете много скандалить – возможно, не один год. Ты будешь много тосковать по отцу, с которым запросто могло что-то случиться, пока ты здесь.
– Тебе так нравится меня изводить? Ты мне мстишь?
Если б Старшая могла убить меня здесь, она бы сделала это, не задумываясь. Наверное, только псих стал бы добровольно приближаться к человеку, который настроен к нему так радикально. Но Старшая когда-то была права на мой счет, у меня проблемы с инстинктом самосохранения, поэтому я делаю к ней шаг.
– А еще у тебя будет будущее, которое создашь ты сама, – смягчаю голос. – Люди, которые будут с тобой и которые тебя никогда не забудут. Скорее всего, какая-то общественная активность, у тебя же активная гражданская позиция на лице написана. – Невольно улыбаюсь. – Возглавишь общество инвалидов, будешь воинственно мотивировать их быть сильными, хотя сама будешь реветь ночами в подушку. Свои слезы ты покажешь только тому, кто будет достаточно отбитым, чтобы не испугаться твоей резкости.
Старшая настороженно поднимает на меня глаза и следит за каждым моим шагом, а я медленно, очень медленно двигаюсь в ее сторону.
– Ты будешь ставить себе цели и достигать их с таким запалом, что другие будут на тебя равняться. И я говорю о тех, кого ты будешь презирать: о здоровых людях, которые позволят себе при тебе ныть. Тебе будет больно, но ты научишься даже этим гордиться и долго не захочешь это отпускать. Ты будешь продолжать блюсти образ одиночки, пока не появится кто-то, кто разгадает, что ты не такая. Возможно, годам к тридцати пяти у тебя будет свой успешный бизнес, и ты утрешь нос матери, с которой формально помиришься. Хотя, мне кажется, для нее ты навсегда останешься недоступной.
– Что за жизнь ты описываешь? – осторожно спрашивает Старшая. – Откуда ты можешь знать?
– Просто я знаю тебя. И описываю, какой будет твоя жизнь без меня. Без гарантий, которых ты требовала. Путь, который я описываю, сложный. Но, согласись, он лучше, чем этот учебный год без начала и конца. В тебе ведь столько энергии! Никогда не поверю, что тебе действительно хочется здесь застревать! Когда ты переделаешь все дела и закончишь здесь все задачи, эта петля начнет душить тебя. Ты думаешь, она нужна тебе, чтобы оставаться полноценной, но ты ошибаешься, Старшая, здесь ты застрянешь и застоишься! Ты будешь полноценной, только если продолжить развиваться в реальной жизни. Даже если мы с тобой по каким-то причинам не отыщем или не вспомним друг друга.
Старшая замирает, слезы перестают течь по ее щекам.
– А если… ты тоже… там будешь? – боязливо спрашивает она.
Я приближаюсь достаточно, чтобы взять ее за руку.
– Тогда бизнес будет годам к двадцати пяти, – говорю с уверенностью. – Мы сможем пропустить все годы, которые уйдут на скандалы с мамой и на бесконечных психологов.
Старшая несколько секунд тупо моргает, затем смеется, как смертельно больной, получивший надежду на исцеление.
– И ты действительно меня любишь? Вот… такую? – спрашивает она.
– Ты же сама говорила, что у меня проблемы с инстинктом самосохранения, – смеюсь я, и она тоже хихикает сквозь периодически возвращающиеся слезы.
Я целую ее и крепко обнимаю. И пока она медленно сбрасывает свои дикобразьи иголки в моих объятьях, говорю:
– Только для всей этой страшноватой сказки, которую я описал, нужно кое-что сделать. Нужно очнуться.
Старшая отстраняется и смотрит на меня. В ней бушует страх, не надо быть экстрасенсом, чтобы это почувствовать. Но что-то еще начинает зарождаться в глубине ее глаз, и я сжимаю ее руки, чтобы не дать этому погаснуть.
– Старшая, я ухожу сегодня ночью, – с трепетом, за которым прячу собственный ужас, говорю я. – И, если хочешь, это будет наш выпускной. Завершенная задача. Ты же больше обожаешь завершать задачи, правильно? После того, как погасят свет, я прожду тебя у ворот ровно полчаса. У тебя есть время подумать до этого момента. Я собираюсь очнуться в любом случае, но все еще прошу: давай сделаем это вместе. Если тебе хоть на минуту показалось интересным то, что я описал; если тебе хоть на одно мгновение захотелось вырваться из петли, которая замыкается здесь, я обещаю, что поддержу тебя в этом. Не знаю, как, но я это сделаю. Может, реальность меня тоже хоть немножечко слушается?
Старшая утыкается мне в грудь, ее плечи изредка содрогаются от слез.
– Послушай, я не знаю, смогу ли вспомнить тебя – по крайней мере сразу. Но попрошу: если решишься и найдешь меня, пожалуйста, прояви упорство. Заинтересуй меня своими недоговорками, как сделала это здесь. Я же знаю, ты это умеешь! Просто не надо сразу делать вид, что тебе ничего не нужно. И тогда у тебя появится твоя гарантия, в этом я уверен.
Я понятия не имею, уйдет она со мной или нет. На этот вопрос ответит погасший коридорный свет.
Темнота опускается на территорию интерната незаметно, но очень стремительно. В царстве осени сумерки скоротечны и очень быстро сменяются темнотой цвета протекшей шариковой ручки. Под ночным небом интернат будто раздваивается и наполовину становится похожим на территорию Холода, которая является во снах-бродунах.
Я помню, что время здесь течет по-своему для каждого обитателя, поэтому мысленно прошу интернат подсказать мне, когда пройдет полчаса после отбоя для Старшей, с помощью громко треснувшей ветки.
Ожидание в неизвестности – пожалуй, самое страшное, что я могу вообразить. Оно обезоруживает, скручивает, подвешивает, и оставляет тебя в страхе сделать шаг. Не знаю, чья нервная система способна долго это выдерживать.
Слышу треск ветки и понимаю: время пришло. Но я не хочу уходить без Старшей. Может, отыскать ее и снова попытаться уговорить? На нашей полянке мне казалось, что она почти поддалась.
Останавливаю эти мысли. Я не имею права так поступать. Если Старшая решила, что не хочет уходить, это ее выбор, и я должен уважать его, как бы этот выбор не разрывал мне сердце.
Поворачиваюсь спиной к убегающей вдаль плиточной дорожке и закрываю глаза, мысленно отсекая себя от интерната. Он невидимыми нитями столь же невидимого кукловода тянет меня назад, но я делаю огромное усилие и выхожу за ворота. На какой-то миг мне кажется, что вся территория интерната исчезнет, как только я выйду на грунтовую дорогу, поэтому даже оборачиваюсь.
По дороге ко мне знакомой пружинящей походкой приближается девчачья фигура. Во мне что-то ёкает, и я готов бежать навстречу, потому что Старшая идет непростительно медленно и далеко не с той самоуверенностью, с какой шла в день нашей первой встречи. Борюсь с желанием поторопить ее и дожидаясь, едва не постукивая ногой по гравию. По мне разливается пьянящее ощущение силы, и я вспоминаю, что уже не раз его переживал. Почти каждый раз это было связано с мыслью вырваться отсюда. Теперь, когда все эти знаки стали такими очевидными, мне трудно понять, как я мог раньше их не замечать.
Старшая морщится от скрипа ворот, когда выходит за них. При ней ни сумки, ни куртки – только она сама. Впрочем, было бы странно, если б Старшая решила взять с собой вещи. Она ведь не Пудель, ей известно, что ничего из вещей она отсюда не унесет.
– Ты пришла… – выдыхаю я.
– Если заставишь меня пожалеть об этом, я превращу твою реальную жизнь в ад, – бурчит она. Храбрится, хотя вид запуганный.
Улыбаюсь и беру ее за руку.
– Я это учту.
Мы идем, и я пытаюсь отвлекать ее пустяками.
Например, я задаю вопросы в воздух: почему это место приняло именно такой вид? Чем оно вдохновлялось? Есть ли у него сознание? Есть ли у него создатель? Возможно, его создал кто-то вроде меня, кого это пространство слушалось и под кого подстраивалось?
Старшая бурчит, что я слишком высокого о себе мнения, и я громко хохочу, отправляя поселившуюся во мне энергию к верхушкам деревьев. Мне совсем не жалко, ведь ее сейчас так много, что она может запросто порвать меня на части!
Старшей не весело, она крепко сжимает мою руку, и иногда я чувствую, как ее тянет сорваться на бег и помчаться назад, однако она этого не делает. Она всем существом льнет ко мне, как будто я – единственный человек в мире, кто способен ее защитить. Вспоминаю Принцессу и удивляюсь: почему такое же поведение Старшей меня совсем не бесит? Ответа я не знаю, да он, наверное, и не нужен. Главное, что она доверилась мне и теперь готова вернуться со мной в реальную жизнь.
Я продолжаю болтать. Говорю о красотах шоссе, о возможных исследованиях, в которых мы можем принять участие, если вспомним интернат; о книгах, которые сможем написать, если захотим. Я – художник без холста: рисую какую-то неведомую, разнообразную, полную приключений жизнь, хотя не обладаю даже деталями собственной истории. Во мне закручивается вихрь тревоги, но я давлю его, как могу. Не хватало мне еще бояться при Старшей, которую хватает только на то, чтобы, сцепив челюсти, слушать мою болтовню.
Я не знаю, сколько мы идем. Ночь превращается в застывший во тьме кадр, шоссе кажется бесконечным и пугающим, а я треплюсь, как последний дурак, не в силах отпустить руку девушки, которую отчаянно хочу отсюда спасти.
Вдруг Старшая перебивает меня и останавливается.
– Спасатель, – серьезно обращается она. – Я боюсь.
– Я знаю, – тут же отзываюсь я, и замираю, вглядываясь в ее затравленные глаза. – Я тоже. Но вспомни, что я тебе рассказывал. Мы прорвемся.
Старшая ежится. Она смотрит мне за спину, и я рефлекторно оборачиваюсь, чтобы понять, во что воплотился ее страх. Передо мной только продолжение дороги, но я замечаю, что здесь переполняющей меня энергии будто становится больше.
– Ты чувствуешь? – спрашиваю я. Почему-то шепотом.
Старшая не отвечает, и я прикрываю глаза, чтобы расслышать голоса с той стороны. Здесь «голоса из трещин в стенах» долетают не куцыми обрывками, а цельными фразами, в которых хорошо угадывается контекст.
Я верю, что ты обязательно к нам вернешься, сынок.
Мы тебя очень любим. Надеюсь, ты меня слышишь. Я буду приходить каждый день. Господи, прошу тебя, не оставь моего сына!
Нетрудно догадаться, кто это. Голос безлик, но я понимаю, что он женский. Это моя мама. Прислушиваюсь к себе, но, как ни странно, ничего не чувствую: ни тоски, ни предвкушения встречи, ни радости. Призраки воспоминаний о реальной жизни слишком слабы, чтобы я распознал в них что-то по-настоящему знакомое.
Невольно гляжу на лес, оставшийся далеко позади, и не могу избавиться от ощущения, что он плачет по мне, шелестя листвой.
Меня словно окатывает из ведра холодной водой. Я прерывисто дышу, боясь снова ощутить чудовищную боль в ноге. На какой-то миг мне даже кажется, что нога немеет и становится стеклянной.
– Спасатель? – обращается ко мне Старшая.
– Все хорошо, – тут же отзываюсь я, кладя руки ей на плечи.
Старшая бледна, уверенности в ней с каждой секундой все меньше, и я начинаю чувствовать, что время уходит. Нужно выбираться отсюда.
– Ты уверен? – спрашивает она меня, когда я поворачиваюсь к невидимой линии на дороге, за которой меня ждет полная сложностей жизнь. – Посмотри на это место, оно ведь способно заменить тебе почти все…
Несколько секунд и я правда об этом думаю. Но качаю головой – то ли из простого упрямства, то ли потому что действительно верю в свои идеи.
– Нет. Я слишком хочу понять, кто я, когда я не Спасатель.
Старшую мой ответ явно не впечатляет, но она не говорит этого вслух. Я подаюсь к невидимой границе, но она удерживает меня.
– Постой.
– Старшая, мы ведь решили, – скрывая нетерпение за мягкостью говорю я.
Она смотрит на меня с намеком на укор. Ее глаза будто говорят: «Нет, это ты решил».
– А если у тебя там есть девушка? Если, ее ты вспомнишь, когда очнешься, а меня нет?
– Значит, я ее брошу, – без колебаний отвечаю я.
Мне не хочется думать о том, что вопросы Старшей имеют под собой основание. Легко говорить, что порвешь связь с человеком, если он тебе никто. Но ведь когда я очнусь, эта гипотетическая девушка может стать кем-то. А если она чем-то похожа на Старшую? Если наш здешний роман – отголосок моих реальных чувств к кому-то другому?
Эти вопросы пугают меня, и Старшая чувствует это. Она собирается уничтожить мою уверенность и посмотреть, как я уведу нас отсюда без нее.
– А если ты ее любишь?
– Я знаю, что люблю тебя.
– Откуда ты можешь это знать?
– Здесь я лишен своего прошлого и на меня не давят связи из него. Здесь я настоящий…
– И поэтому хочешь сбежать?
Взгляд Старшей то и дело обращается к невидимой черте.
– Побег – это оставаться здесь и безвольно ждать, пока нас отключат.
Понимаю, что могу потерять контроль над ситуацией, поэтому сжимаю руку Старшей и говорю:
– Прислушайся. Там ты наверняка услышишь, что говорят твои близкие. Я своих слышал, и они ждут меня. Тебя тоже дожидаются, я это точно знаю.
Старшая честно прислушивается.
– Там кто-то есть? – нетерпеливо спрашиваю я.
– Да, – тихо отвечает Старшая, и ее губы начинают подрагивать от подступающих слез. – Там моя мама. Она… все еще приходит, чтобы поговорить со мной…
– Вот видишь, – мягко улыбаюсь я. – Там есть люди, которым ты нужна. Пожалуйста, не сомневайся! У нас все получится, я тебе обещаю.
Делаю шаг, все еще держа ее за руку. Она делает полшага вместе со мной.
Но, наверное, я слишком много давал обещаний и обесценил их количеством.
Наверное, я что-то сказал не так, подобрал не те слова.
В последний миг, когда я переступаю границу между миром тем и миром этим, Старшая вырывает свою руку из моей вспотевшей от страха ладони.
Я оборачиваюсь, уже понимая, что пейзаж начинает расплываться перед глазами. Вижу лицо Старшей и стараюсь запомнить каждую его черту, мысленно проклиная ее за трусость, а себя за потерю бдительности.
– Старшая! – зову ее в отчаянии.
Она что-то кричит мне в ответ, и я отчаянно пытаюсь расслышать, что именно. Она называет настоящее имя. Это самое ценное, что могло у меня быть, но я теряю это, как только перед моими глазами смыкается чернота.
Этой ночью Майор не может уснуть. Его часто навещает бессонница, но обычно он не придает ей большого значения. Сегодня же ему жаль, что она пришла. Для Майора эта ночь – невидимый рубеж. Один из тех невидимых рубежей, за которыми поджидает нечто непривычное, и столкновения с ним нельзя избежать. Майор этого не любит. В такие моменты он вспоминает, как мало может по-настоящему решить сам, насколько ничтожно его влияние.
Сигаретный дым устремляется в небо, тлеющий окурок летит во влажную траву. Обыкновенно Майор не позволяет себе мусорить: не хочет чувствовать себя неловко перед Старшей, которая собирает чужие окурки по территории. Но завтра утром Старшая не придет, и никто из интерната не будет об этом думать. Никто, кроме него.
Майор поднимает глаза к небу и вздыхает. Сейчас ему жаль, что он не забывает ушедших. Если б воспоминания уходили, он не заметил бы переход рубежа. Просто в какой-то момент перестал бы понимать, отчего ему щемит сердце, и списал бы это на усталость или ностальгию.
Так было бы проще.
Но Майор не забывает.
Она наверняка уже ушла с ним, – думает он с невеселой улыбкой на губах.
Днем Старшая приходила к нему, чтобы поговорить. Он знал, что ей нужен его совет, и осторожно подбирал слова, чтобы не спугнуть ее едва всколыхнувшуюся надежду. Он знал, что не имеет права ее удерживать, хотя начал скучать по этой бойкой девчушке еще до ее ухода.
Что он мог сказать ей в качестве напутствия, чтобы показаться искренним?
Что Спасатель – толковый парень, один из лучших, кто приходил в интернат? Что в настоящей жизни, даже учитывая страшные травмы, у Старшей действительно может быть большое будущее? Что Спасатель прав? Он все это сказал ей, хотя так и не смог задавить внутри себя надежду на то, что она ему не поверила.
Майор зажмуривается. Он чувствует себя трусом и эгоистом, недостойным собственного звания и бравых ребят, служивших когда-то под его командованием.
Хорошо, что она ушла, – пытается убедить он себя. Мысли обращаются к Холоду, который на время оставил интернат: – Похоже, теперь, здесь только мы с тобой, приятель. И не говори, что не рад этому! Без меня тебе было бы здесь чертовски скучно. Давай еще немного поиграем в игру «кто кого» и притворимся, что результат непредсказуем?
Он замечает движение прежде, чем распознаёт его источник. Здесь неоткуда ждать настоящей опасности, но старые привычки не так-то легко искоренить. Тело Майора напрягается, готовясь к чему угодно. Но когда в поле зрения появляется знакомая фигура, мчащаяся к нему, собственные ноги Майора будто прирастают к траве.
Он шокирован и не понимает, рад или опечален.
Старшая врезается в него и заключает его в объятья с такой силой, с какой утопающий может цепляться за спасательный круг. Ее сотрясают рыдания, она с трудом дышит. Кажется, она вот-вот потеряет сознание, и Майор готовится к этому, давя в себе множество вопросов, которые рождаются в груди и осуждающим молотом опускаются на совесть.
Майор ничего не спрашивает. По большому счету, он уже знает, что произошло, точнее, он знает итог. Старшая здесь, а Спасателя нет. Он ушел без нее и, по какой бы причине он так ни поступил, значения это уже не имеет.
– Я не смогла… – в перерывах между всхлипами и стонами, выкрикивает Старшая.
Майор молчит. Он ласково обнимает ее, не представляя себе, как еще должен реагировать на истерику девочки-подростка.
Постепенно рыдания Старшей начинают стихать. Майор направляет ее на крыльцо, и они садятся на ступеньки. Хочется закурить, но Майор себе этого не позволяет: знает, что сейчас не время. Он ждет, пока Старшая сама с ним заговорит. Она заговаривает:
– Я слышала свою мать, – всхлипывает она, отирая лицо рукавом. – Там, у границы. Она говорила о моем полуторогодовалом брате. Рассказывала о своей жизни, делилась новостями, как с подружкой. – Старшая морщится. – И ей очень удобно жить так, как она живет. Спасатель был неправ!
Она ждет, что Майор начнет возражать, но он молчит, только кладет ей руку на плечо, и ей приятна эта поддержка. Она греет ее, придает ей уверенности в удобных для нее мыслях.
– А еще, – Старшая досадливо улыбается, – у Спасателя там, похоже, кто-то есть. И, скорее всего, ему я тоже буду только обузой. Что он может знать? – Голос опаляется злостью. – Он очнется, и у него не будет ноги! Только одной! Он даже ходить сможет, легко ему в таком случае говорить, что с этим можно жить! А кем буду я? Здесь я хоть чего-то стою…
Она осекается, чувствуя, как напрягается Майор рядом с ней.
– Ты говоришь моими словами, – печально объясняет он, видя, что ее насторожило его молчание.
Старшая сникает.
– Вы думаете, что я просто подражаю вам?
– Я думаю, что мы с тобой похожи, боец, – вздыхает он.
Так Старшей нравится гораздо больше. Одиночество, сковывавшее ледяной цепью все ее существо, начинает понемногу оттаивать.
Мы похожи, – думает Майор. – Мы вечные дети этого места, одинаково малодушные. Мы никогда не решимся на то, на что пошел этот смелый паренек.
Он не говорит этого вслух. Старшая доверительно приникает к его плечу и закрывает глаза.
– Извини, я окурок бросил, – зачем-то говорит Майор. – Расслабился, пока тебя не было.
Старшая улыбается и ощутимо теплеет.
– Вы как мальчишка, – тихо говорит она. – За вами глаз да глаз нужен.
Майор по-доброму усмехается в ответ.
Они сидят вдвоем и молчат, пережидая тихую интернатскую ночь. Невидимый рубеж Майора оказался не таким страшным, каким представлялся. Пожалуй, можно этому порадоваться.
– Не могу поверить, что делаю это.
Сухарь замирает от звука собственного шепота. Он не помнит, когда последний раз говорил сам с собой, да еще и вслух. Но сейчас ему катастрофически нужен звук чьего-нибудь голоса, и на худой конец сойдет и собственный. Пусть даже такой испуганный и затравленный.
Комната в дальнем конце женского крыла на пятом этаже внушает ему ужас. Сухарь поражается, что решился отправиться сюда в сумерках и ничего не сказал друзьям.
Но кому он мог сказать?
За каждого из них он чувствует ответственность и знает, что никогда не решится сознательно их взволновать. А это так легко сделать! Даже его мимолетное замечание, что тридцать шестая вдруг изменилась, заставило соседей беспокоиться. Они теперь постоянно спрашивают его, как он себя чувствует, а Сухарь старается не попадаться им на глаза, чтобы не показывать раздражения. Никогда в жизни он не думал, что его будут раздражать такие вопросы.
Он не отследил, когда впервые в качестве уединения рассмотрел возможность покинуть интернат. Но заунывный женский плач, который начал слышаться ему одному, он заметил. Сухарь старался игнорировать его, но чувствовал неумолимую тягу подняться на пятый этаж и посетить комнату, прозванную комнатой болотницы.
Он долго не мог решиться, но тяга взяла над ним верх. И вот он здесь.
Комната ничем не отличается от других таких же. Разве что вид у нее более старый и ощутимо нежилой. Единственный знак, что кто-то не так давно был здесь – чья-то тетрадь, лежащая на кровати. Она ничем не примечательна, но в затхлом пространстве комнаты выглядит новой.
Сухарь подходит к тетради и открывает ее. Первые листы вырваны, осталась только запись на корешке:
Изоляция – один из лучших способов разобраться в себе.
В голове Сухаря эти слова почему-то звучат чужим голосом, не его собственным. Это странно, но ему кажется, что он когда-то слышал человека, который так говорит.
На первой сохранившейся странице Сухарь находит интригующее сообщение:
Не листай дальше, если не хочешь мучиться вопросами. Я предупредил.
Ни подписи, ни пояснений, но Сухарь почему-то уверен, что знает человека, написавшего это. Он переворачивает лист, еще не решив, хочет ли знать, что дальше.
На следующей странице оказывается список вопросов с еще одной припиской:
О чем я! Я знал, что ты это прочтешь. Иначе ты не пришел бы сюда.
Если ты открыл, значит, хочешь об этом думать.
Хорошо. Задам тебе несколько простых вопросов с другого конца дороги.
Сам решишь, что с ними делать.
Какой сейчас год?
На территории какой страны расположен наш интернат?
В каком ты сейчас городе?
Сколько времени осталось до окончания учебного года?
Как давно длится осень?
Как тебя зовут за пределами интерната?А твоих соседей?
Почему вы никогда не говорите ни о прошлом, ни о будущем?
Кто твои родители?
Ты когда-нибудь видел классный журнал?
Сухарь захлопывает тетрадь и прикладывает руку к груди. Сердце у него колотится очень сильно, руки начинают потеть.
Что-то не так, Сухарь это чувствует, но не хочет признаваться себе в этом. Он не может мысленно ответить ни на один из этих вопросов, а это ведь полная ерунда!
Уйти и не возвращаться!
Сухарь как можно скорее покидает пятый этаж и приказывает себе не думать об этих назойливых вопросах и о человеке, который их написал. Это все бред, надо просто выкинуть это из головы.
Но в глубине души Сухарь уже понимает, что никогда не сможет этого сделать.