Террор… Одного этого слова достаточно, чтобы по меньшей мере бросить тень на Великую французскую революцию, а то и вовсе дискредитировать ее, тем более в наше время, когда из слов «террор», «терроризм» и «террорист» образуются всевозможные сочетания в связи с сопровождающими их страхами и ненавистью. Как и в случае с другими терминами, обозначающими ключевые события революционной эпохи (Термидор, Брюмер и прочие), к этому слову приросла прописная буква (заодно с определенным артиклем французского языка, тоже призванным его усилить). Однако когда к нему прибегали революционеры и революционерки, они прописной буквой почти никогда не пользовались. Она отличает прежде всего работы историков XIX века и более поздних времен, причем одним из главных ответственных за это приходится назвать Мишле. Во вступлении к своей «Истории Французской революции», издававшейся начиная с 1847 года, он не только применяет прописную букву, но и почти что персонифицирует Террор, наделяя его даже даром речи: «“Братство или смерть”, – сказал позднее Террор»[1]. Середина XIX века – время, с которого отсчитывается распространение этой многозначительной прописной буквы.
При всех ограничениях цифровизации статистика запроса на поисковом онлайн-сервисе Ngram Viewer четко показывает, что взлет в использовании этого термина с прописной буквы происходит в 1840–1860 годах, а апогея достигает в 1880–1910 годах (в связи со столетием 1789 года), затем отмечается заметное снижение, а новый значительный взлет наблюдается в 1980-е годы, на сей раз в связи с двухсотлетием Революции и со вспышкой историографических споров на эту тему[2]. Об этом свидетельствует второе издание «Истории Французской революции» Луи Блана 1869 года с предисловием, датируемым предшествующим годом[3]. Прописная буква появляется в этом предисловии, хотя отсутствует во всей остальной книге, как и в ее первом издании (выходило в 1847–1862 годах) Более того, в ней Луи Блан полемизирует с Эдгаром Кине, уже писавшим это слово с прописной буквы, когда анализировал «террор» в 1865 году, и даже злоупотреблявшим этим[4]. Несколько раз Кине писал это слово с прописной буквы даже в 1845 году, хотя и не систематически, в своем труде «Христианство и Французская революция»[5].
Террор – это также и термин историков, который порождает пространную полемику, проистекающую из взаимоисключающих интерпретаций[6]; для некоторых из них он, вопреки очевидности, неотделим от Революции, ибо для них это всего лишь способ маниакального очернения этой революции, как и всякой другой; после гибели Робеспьера и его сторонников «террор» отождествляют с некоей «системой» или «политикой», коих, как мы увидим, попросту не существовало; наконец, ныне он частенько понимается как хронологический период, причем до такой степени, что Террор превратился в обозначение 1793–1794 годов, хотя те, кто для кого он равнозначен всей Революции, относят его начало к 1792-му и даже к предыдущим годам. Разумеется, два эти года остаются небывалым, исключительным временем, однако и их нельзя сводить единственно к тем репрессивным практикам, которые вот уже два столетия принято ассоциировать с Террором. Так, путем череды искажений дошло до того, что не так давно появилась работа о революционном периоде под названием «Верь или умри!» (Crois ou meurs!), грубо извращающим лозунг «Свобода или смерть!». В витринах книжных магазинов выставлены экземпляры этой книги с лесом гильотин на кроваво-красной обложке. «Некорректная история Французской революции» – уточняет ее подзаголовок. Рекламный трюк не в силах затушевать истинный смысл труда, но как не огорчаться тому, что подобные тексты все еще могут появляться?
Недавно историк Тимоти Такетт написал, что пользуется «термином “Террор” – с прописной буквы и с определенным артиклем – просто потому, что, как и другие термины – “Ренессанс”, “Промышленная революция”, – он издавна принят почти всеми историками»[7]. Крупный американский историк, изучающий Французскую революцию, не ошибается, вовсе нет. Тем не менее в этой своей работе, претендующей на синтез самых недавних исследований этой темы как во Франции, так и в англоязычных странах, мы хотели бы предложить подход, способный поставить на обсуждение, а то и оспорить это выражение, и говорить уже о «терроре», а не о Терроре, чтобы уйти от последнего в пользу других смыслов самого понятия и, главное, иных возможностей анализа тех событий.
Это ни в коей мере не говорит о нашем желании приуменьшить или смягчить восприятие насилия революционного периода, находя для него оправдания или вводя – в духе сегодняшнего дня – доминировавшее некогда понятие «обстоятельств», будто бы принуждавших революционеров прибегать к «террору» ради выживания Республики. И все же, отчасти рискуя отойти от историографических представлений, питающихся идеологической полемикой и исторической наукой (где Террор понимается как матрица тоталитарных режимов XX века), мы считаем фундаментально важным начать наше исследование с так называемого Термидора, а не с гипотетической даты предполагаемого отсчета эпохи Террора и не с его более-менее отдаленных истоков.
Дело в том, что в конце термидора и во фрюктидоре II года (конец июля – середина сентября 1794 года) победители Робеспьера распространяют мстительные тексты, имеющие целью заклеймить позором поверженное «чудовище», а также снять с Национального конвента коллективную ответственность за законы, позволившие прибегнуть к суровым мерам против его противников. Так зарождается представление о «системе» или «политике», якобы развязавшей «террор»: вся вина взваливается на Робеспьера и его соратников, а весь «инцидент» объявляется исчерпанным с его устранением в Термидоре. Не довольствуясь этой амнистией для самих себя, они утверждают, что «террору» наступил конец, хотя продолжают пользоваться механизмами чрезвычайной политики, постепенно учреждавшейся в 1793 году и названной в октябре того же года «революционным правительством», прибегая в том числе к репрессиям и к государственному насилию.
Тезис о конце Террора после 9–10 термидора долго преобладал в историографии, умаляя рикошетом насилие III года и Директории, а также подталкивая историков к поиску одной даты или серии дат, с которых можно было бы отсчитывать Террор и обнажать более глубокие его корни. Убеждение, что Террор был запущен Конвентом в сентябре 1793 года, идет рука об руку с представлением о «системе», уничтоженной в Термидоре, хотя Конвент никогда не принимал декретов о его запуске. Надо ли в таком случае искать начало этого «террора» весной 1793 года, в январе того же года, когда был казнен король, в августе 1792 года, когда была свергнута монархия, еще раньше? Все это бесполезно, потому что, как мы считаем, «террор» не может и не должен рассматриваться как хронологическая последовательность, имеющая начало и конец. Как подчеркнул историк Хаим Бурстин, упорствовать в поисках даты зарождения Террора (он называет этот поиск «одним из любимых упражнений историков») – это ложный путь, нечто вроде откапывания «первородного греха Революции» или того момента, когда она «ступила на ложный путь», как выразились однажды Франсуа Фюре и Дени Рише[8].
«Террор» – слово, получивший широкое распространение пароль, политический концепт, тема горячих споров и теоретических обоснований, процесс, но также – и в особенности – явление, пропитавшее Революцию и революционеров. Чтобы лучше его осмыслить, не следует ограничиваться его насильственными проявлениями и тем более считать политическим исключением, допущенным осенью 1793 года революционным правительством, хотя первые шаги были сделаны еще весной. Нарастающая тяжесть страхов и эмоций, постоянное обострение столкновений и параллельная радикализация репрессивного законодательства, накал политической борьбы в Конвенте и вокруг этого третьего по счету революционного Собрания – все вместе в значительной степени поспособствовало зарождению, развитию и поддержанию «террора». Связанное с чрезвычайщиной, возникшей параллельно с конституционными полномочиями властей (после 10 августа 1792 года были частично сохранены институты, появлявшиеся начиная с 1789 года), это явление характеризовалось, естественно, собственным ритмом, собственной логикой, географией, результатами, всем комплексом свойств, из-за которых его никак нельзя считать «системой», единообразно возобладавшей на всей территорией страны.