Посвящается
Раисе Максимовне Горбачёвой
Автор
На мониторе, висевшем над проходом, вспыхнула зеленым контуром карта. Время от времени нам показывали, где мы летим. Зеленый крестик — тень нашего самолета на карте мира — отделился от изрезанного края Норвегии... Все! Покидаем родной континент.
Сразу стало как-то зябко. Видимо, грохнуться на землю казалось как-то уютней, чем в бездну океана? Казалось бы, чушь. Однако я заметил, что многие не сводят глаз с монитора, переживая «отрыв» от берега.
И здесь — не только физический страх. Некоторые, очевидно, теряли родной материк навсегда. Прежняя жизнь — двор, дом, школа, друзья, сослуживцы — уходила. Постылая, но родная. А что ждет впереди? Удастся ли зацепиться душою за новую жизнь? Через проход от меня сидела именно такая семья. И хотя сейчас вроде бы уже легче летать туда-сюда, но переживаниям их я не позавидую.
Полет этот тревожит и меня. Почти как визит к врачу после долгого перерыва. «Доктор, ну как?» — «Где же так долго вы были?» — «Ну что, доктор? Плохо?» — «Ну а на что вы особенно надеялись — годы-то идут!»
Страшно появляться в одном месте с перерывом в десять лет. В непрерывной жизни изменений не замечаешь, а так — разница огромная, заметная даже тебе самому, словно совсем разные люди летали в Америку под твоим именем в разные годы.
Первый раз, десять лет назад, в 1991-м, я летел туда радостно. В солнечном, веселом, хмельном Коктебеле разыскала меня моя дочь — специально приехала сказать, что меня приглашают в Америку на выступление. Наконец-то! Я ликовал. Наконец-то русская литература завоевала Америку! И теперь туда, вслед за Бродским и Довлатовым, устремимся мы! Как я предполагал, все было отлично: чистый, уютный университетский кампус, веселые преподаватели, пытливые студенты, ласковые студентки... Встреча с Бродским, который держал себя с нами как старинный кореш... при этом, оказывается, потребовал от университета всем питерцам выплатить такой же гонорар, как и ему. Уезжал счастливый... И больше уже не вернулся в эту страну. Вернулся в другую. И сам был уже другой, не такой веселый. Ясно было уже, что если мечты твои не исполнились в России, то почему они должны исполниться в Америке? Кому, по большому счету, ты нужен там? Число студентов, интересующихся Россией, уменьшалось из года в год. Пышно обозначенный «Всемирный конгресс писателей» в Вашингтоне оказался вдруг сборищем последователей загадочного проповедника Муна. Вместо того чтобы слушать нас, нам внушали, что Россия гибнет в духовном вакууме и без вмешательства Муна нам не обойтись. Мы с коллегами понемногу линяли со всех тех коллоквиумов и семинаров, бродили по накаленному летнему Вашингтону, дивясь поразительному однообразию его кварталов, более всего напоминающих сталинскую архитектуру пятидесятых. Улицы были абсолютно идентичны, и, повернув за угол два раза, оказывался без каких-либо ориентиров. Как вернуться? И та, и эта улица абсолютно одинаковы. Кроме домика, где ранили президента, и домика напротив, где он умер, никаких исторических ценностей мы не нашли. Был еще «домик», где жил теперешний президент, но рядом, впритык, он не казался столь величественным, как в телевизоре. И главное — если в первый приезд (с подачи Бродского?) нас знали, то теперь мы чувствовали себя стадом, которое пытаются куда-то загнать! И третий, теперешний полет в США вряд ли сулил мне что-то уютное... Но кое-что, впрочем, зависит от тебя!
Автор
...Хотя с американскими славистами, понимающими русскую культуру несколько однобоко, и даже с проповедником Муном разобраться было полегче, чем в истории, в которую я попал сейчас. Там хотя бы было ясно, что хотят от тебя и чему сопротивляться, а в этой сладкой истории я просто тонул, как пчела в патоке, — все было сладко... и как-то тревожно и зыбко.
Начиналось исподтишка. Редакторша газеты, где я вел еженедельную колонку, попросила меня съездить в шикарную городскую больницу № 2 (знаю, жена там была). Начиналась десятая, юбилейная русско-американская хирургическая акция «Путь к сердцу» — нужно было написать репортажик строчек на двадцать. Как же это задание разрослось! Полгода — а я все еще в нем, и вот — лечу нынче в Америку, в компании людей для меня загадочных... Как-то приросла наша история, а края и четких ориентиров пока не видать. Может, кто-то прячет края и ориентиры, дурит меня, как проповедник Мун? Может, этот кто-то не знает, что за моей рыхлой внешностью скрывается тигр? Многим казалось уже, что с этим рохлей, неудавшимся писателем, можно лепить какие угодно пирожки, а потом оказывалось все наоборот — пирожки получались как раз из них.
Одна красавица, тесно связавшая свой талант с теневыми структурами, заказала мне воспеть ее, а в результате ей пришлось заказывать киллера, чтобы рассчитаться со мной. И киллер, рассмотрев ситуацию, сказал ей, что я прав, а она пусть засунет свои деньги... туда, откуда они вышли!
Спокойно! Пока еще рано бунтовать. Может, ты и тигр, но — тигр в клетке. Даже в двух! Конечно, трудно их назвать золотыми, но какое-то количество ценного металла в их прутьях есть!
Первая клетка — газета, тот самый еженедельник, пославший меня на встречу хирургов, дабы я написал столбец. Но таким, как я, только палец протяни — всю руку откусят! В результате им пришлось оплачивать мою поездку в Нью-Йорк: все читатели еженедельника были просто обязаны ознакомиться с продолжением и окончанием трогательной истории об удочерении и спасении больной русской девочки американским хирургом. Мимо этого пройти никто не имел ни малейшего морального права. Никто и не пройдет. И муха не пролетит! Все мухи — наши!
Вторая клетка — та уж точно из чистого золота! — обещана Гриней, моим соседом по полету, который сейчас, наглотавшись дармовых дринков, мирно спит. Но не дремлет! Мимо Грини не только муха... даже комар не пролетит без того, чтобы Гриня не дал ему какого-нибудь взаимовыгодного поручения. Так и тут. Через свою тетку, эмигрировавшую двадцать лет назад в Штаты, Гриня уже как бы вышел на Голливуд, и там уже нашей историей якобы дико заинтересовался сам Спилберг!.. Поглядим! Спилберг что, разве не человек, разве он не из плоти и крови? Все может быть!
Глядя на удалые замашки Грини (и сейчас, как всегда, пьян и беззаботен), ни за что не подумаешь, что он серьезный человек, медик, более того — начальник отдела здравоохранения мэрии города Троицка... Города Троицка, находящегося чуть в стороне от тракта Москва — Петербург... того самого Троицка, в котором вся эта таинственная история и завелась. Статья «Ковбой со скальпелем», приуроченная как раз к десятилетнему юбилею международной русско-американской акции «Путь к сердцу», к приезду американских хирургов-знаменитостей появилась как раз в троицкой коммунистической газете «Утро» под явно издевательским псевдонимом О. Невинный. Гриня (так он сам себя называет среди друзей) и есть этот О. Невинный? Может быть. Чем больше я узнаю его, тем больше ужасаюсь непредсказуемости и неисчерпаемости его души. Хотя он сейчас один из самых активных участников этой акции с нашей стороны, привозит из интерната города Троицка уже третьего больного ребенка — и американцы оперируют и спасают его. Грине ли пилить сук? Пилить — нет... но — слегка подпиливать, лукаво подмигивая... Это он может.
За спиной Грини мирно дремлет неизменный его шеф — сперва партийный, теперь... внепартийный глава Троицка Павел Петрович Кошелев — маленький, коренастый, скуластый. Когда его цепкие глазки прикрыты, его вполне можно принять за мирного старичка.
Рядом с ним тревожно не дремлет его красавица дочь Марина Павловна, ныне директор троицкого интерната, столь активно завязанного с акцией американских хирургов. Девушка еще молодая, но властная... Судя по уверенным ее ухваткам — быть ей министром здравоохранения... когда-нибудь.
Все они имели отношение к удочерению бедной Ксюши в США американским хирургом, спасшим ей там жизнь. И теперь — живой, но еще непроявленной легендой города Троицка летят в США. Мне предстоит эту легенду нарисовать. К пятисотлетнему юбилею города Троицка — еще одна моя золотая клетка! Пятисотлетие Троицка, по решению комиссии ООН по культуре, отмечает весь мир... как к этому источнику не припасть?
Конкретным заказчиком данного приезда оказался почетный гражданин города Троицка Игорь Зотов, тихо, уже после главной эмигрантской волны, оказавшийся вдруг в Нью-Йорке и внезапно разбогатевший там. Впрочем, как говорит мой отец: «Внезапно только кошки родятся». Как я уже сказал, Зотов оказался там вовсе не по антисоветским, скорее — по советским делам, что-то связанное с реставрацией и сотрудничеством... и там осел. И видать, не напрасно. Наш человек в Америке никогда не повредит. Главное — оказаться на месте в нужное время: сейчас о пятисотлетии Троицка трубит весь мир... а тут как раз и скромный спонсор отыскался — домчать делегацию Троицка в Нью-Йорк, чтобы те пошукали там спонсоров более крупных. Как же тут без меня? Авось пока не пришьют — пока эта история не раскрутится. А раскрутить ее должен я — перу О. Невинного такое явно не по плечу! Он даже маленькую заметку написал так, что до конца ее скучно читать, все ясно с первых строк: хирурги-американцы приехали практиковаться и отрабатывать свои методы на наших детях. Мол, из Африки, где они раньше практиковались, выгнали их... а наше правительство «продажных демократов» приютило... их. Десять лет уже «практикуются», сотни жизней спасли! Собственно, опровергнуть клевету, написать, как на самом деле все, от газеты меня и послали... Разбираюсь до сих пор!
Автор
Пока все дремали в креслах (и Марина Павловна тоже опустила свои ресницы), я достал блокнот и стал просматривать свои записи, их монологи... у каждого версия своя... Но кое-что тут бесспорно: этот Крис Дюмон не только удочерил нашу больную девочку, но и прооперировал ее там, в Америке, спас ее! И теперь (вроде бы сделал дело? ан нет!) каждый год снова появляется, со все более многочисленной компанией своих коллег, и — оперирует, причем бесплатно! И при этом еще терпит нападки с нашей стороны!
А сколько хлебнул он с удочерением, сколько ему пришлось хлопотать! Я просто лишь обошел эти инстанции — и то падал уже с ног. А при нем они еще только зарождались... он первый, можно сказать, поднял эту волну! Так что (я пролистнул свои записи) в ком уж я нисколько не сомневаюсь — это в нем! Хотя именно ему, как смутно предчувствую, и грозят в этой истории главные неприятности!
Врачи наши, конечно, Криса любят. Профессионал профессионала поймет и всегда оценит... какой бы мусор на него ни пытались лепить!
Специалисты по делу судят, а Крис — виртуоз. И человек абсолютно прелестный, как бы легкомысленный весельчак, словно не детское сердце он оперирует, размером с бутон, а зарабатывает чечеткой или исполнением куплетов, — так выглядит он.
Послал меня к нему шеф газеты, хотя конкретно доставил Гриня, по специальности, кстати, тоже хирург, но выбравший другую карьеру — в кабинетах сидеть.
Неужто они уже тогда, при общем восторге и любви, против Криса что-то задумали? Ведь десять лет уже прошло с того времени, как он Ксюху удочерил, увез, спас... кто же все это выкопал? Неужели они? Или сам Кошелев за этим делом? На выборах на патриотизме хочет сыграть — отдайте, мол, наших детей, больных, но незаконно вывезенных, — пусть лучше здесь мрут? С такой командой еще не работал я. Неужто Марина допустит это, ведь она работает с больными детишками, знает что как! Ведь Крис, помимо прочего, еще и массу оборудования ей прислал! Неужто — и она? Впрочем, дочка такого папы!.. Может вполне! Я вляпался. И все повесят, глядишь, на меня — раскопал, мол, своим «золотым пером» эту гадость!
Мысли черные, как горы Гренландии внизу! Почему нет белого снега на них? Даже снег, что ли, не держится на таких неуютных отрогах?
Впрочем, скалам этим что, простоят еще тысячелетия и не дрогнут. Ты лучше подумай о себе!
Ведь полюбил же я Криса!.. Сразу, как только увидел его, как только он вышел из ординаторской — кудрявый, быстрый, в кроссовках. «О, Валери!» Что-то ему наговорили про меня — тот же Гриня, наверное, который и переводил, веселясь и дурачась: «Крис говорит, что рад познакомиться с большим русским писателем!» Грине — спасибо за такое. У себя в Троицке скучал, а тут веселился — пресса, американцы, журналистский бомонд. С Крисом они давно уже подружились, с первого года действия миссии той — «Путь к сердцу», когда еще Крис предварительно операцию Ксюхе сделал, — окончательную здесь тогда было не потянуть. Десять лет промелькнуло. Каким же Крис был тогда, если и сейчас, через десять лет, подростком кажется? Говорят, что хирурги и не должны умирать с каждым умирающим у них на столе, должна быть у них психологическая защита — иначе кто из них это вынесет, день за днем?
— Кам он, Валери! — произнес он вполне весело.
— Куда это он нас зовет? — глянул я на Гриню испуганно. Неужто туда? Так сразу? Я, конечно, готовился к этому — и медицинские атласы смотрел, и беседовал с нашими хирургами... — Сразу так?
— Какое ж сразу-то? — нахально Гриня проговорил. — Ты, чай, не первый день уже тут, готовишься целых две недели... Все не готов?
Да, хватит тянуть резину! Но — устою ли я? Мне вообще-то операции не приходилось видеть никогда... а на детском сердце — тем более. Устою ли я? Как-то вдруг затошнило. Возраст уже такой, что узнавать что-то новое, причем этакое, — нет сил! Но жить-то собираешься? И кормить семью? Так что считай, что тошнота у тебя всего лишь с бодуна, и не более того. Улыбайся!
— Поехали! — произнес Крис по-русски, когда все мы вместе с его свитою поместились в лифт.
Пол ушел из-под ног — опять мне нехорошо. В больнице этой все лучшее — вторая образцовая детская больница. Вошли по магнитной карточке Борина, главного хирурга, в операционный блок.
— О! — весело Крис воскликнул. Видимо, поразило даже его. У нас делают так делают, показуха так показуха! Какой-то космический корабль изнутри. Светло-зеленые коридоры, гладкие двери, бесшумный персонал. Все четко куда-то двигаются, не останавливаются ля-ля-ля! Мы тоже могем работать! Крис, глянув на Борина, восхищенно покачал головой. Можно подумать, глядя на него, — он петь сейчас будет, а не операцию проводить, тяжелейшую и сложнейшую!
Из самолета с задремавшими пассажирами я улетел мыслями — туда, в Петербургскую детскую больницу № 2. Все, что я увидел, услышал и узнал по этой истории, я собрал перед отлетом в большую коричневую тетрадь.
Автор
Помню, я шел в оживленной толпе (будто шли веселиться). Глубокими вздохами я пытался одолеть тошноту. Вот сейчас откроется эта дверь — и сразу же брызнет кровь. Устою ли? Помню, когда мне резали грыжу — простейшая операция, под местным наркозом, поле операции отгорожено было от меня занавесочкой, — я и то время от времени вырубался от страха. А тут — детское сердце разрежут у меня на глазах! А Гриня, меня инструктируя, требовал, чтоб я подробно все описал. «Историческая миссия». Десятый год подряд американские хирурги приезжают к нам!
Борин услужливо открыл перед Дюмоном полупрозрачную матовую дверь. Я, глубоко вздохнув, вошел за всеми. И — бывает же счастье — это оказалась аудитория, а не операционная. Весь амфитеатр был заполнен слушателями. Большинство из них были в белых халатах, но были и «люди в штатском», с блокнотами и фотоаппаратами. Пресса. Две телекамеры, как две головы на тонких ножках, маячили перед президиумом. Да, не зря говорят, что американцы из всего делают шоу. Без шума и рекламы и здесь не обошлось. Впрочем, а ты-то что делаешь здесь? Тоже хочешь нажиться на этом событии.
Дюмон сел с краю стола как-то вольно, боком, откинув в сторону ноги в кроссовках и джинсах. Так же держались и все американцы. Наши сидели важные, насупленные и, я бы даже сказал, строгие. Начальство! Лучшие люди! Можно было подумать, что главные тут сейчас они, а не те, ради кого все тут собрались. Дюмон, говорят, был миллионер, но выглядел всех демократичней. Борин благосклонно кивнул ему: мол, начинайте. Дюмон как бы изумленно развел руками — мол, для меня это слишком большая честь! — но все же поднялся. Ладонью отгородился от аплодисментов и даже шутливо-разгневанно отвернулся: вот этого не надо, мол. Аплодисменты утихли. Рядом со мной в первом ряду амфитеатра сидела молодая красивая брюнетка — тогда я Марину Павловну еще не знал. Видел только, что она приехала из Троицка на машине вместе с Гриней, развеселым заведующим здравоохранением Троицка, думал — его девушка или сотрудница. И тут я увидал, что по щекам ее текут слезы, и тут только впервые по-настоящему почувствовал, при каком потрясающем деле мы присутствуем: эти веселые ребята запросто прилетели из-за океана, оставив свои собственные проблемы, словно их и нет, — и спасут несколько десятков наших детишек, которые иначе бы умерли. И ведут себя так, словно приехали на пикник и все это не стоило никаких усилий. И правильно эта красавица плачет. У нее, видно, душа самая чувствительная, но на самом деле надо плакать — и радоваться — нам всем. Тогда я не знал еще, что эта история касается ее больше, чем всех. Дюмон, однако, пафоса не любил и начал весело. Гриня, оказавшийся как-то вдруг ближайшим его корешем, так же весело переводил:
— Я рад, что мы в десятый уже, кажется, раз снова всей бандой приехали к вам. — Все заулыбались, захлопали. — Мы рады тем успехам, которые видим в вашей стране и вашей клинике. Мы понимаем, что вы вполне уже можете обходиться без нас и пригласили нас просто из жалости, как своих старых друзей. — Аплодисменты, смех. — Я надеюсь, что вы нас еще помните, но на всякий случай представлю моих коллег. Джуди Макбейн (поднялась пожилая, но статная женщина) — наш главный менеджер. Именно благодаря ей уже десять лет действует наша совместная кардиологическая программа «Путь к сердцу»! (Эмблема этой программы — два сердца рядом — висела над сценой.) — Это — Шон О’Лири. — Крис указал на рыжего тощего человека в крупных веснушках. — Смутно припоминаю его. — Крис потер лоб. — Кажется, он кое-что понимает в анестезии.
О’Лири шутливо раскланялся. Было полное слияние президиума и зала. Разве раньше, при разных райкомах-парткомах, могло быть такое? Не зря все-таки мы живем и пытаемся что-то сделать в этой жизни! Оборачиваясь, я видел много счастливых, раскрасневшихся от волнения лиц. У некоторых текли слезы, и, я думаю, не только от смеха.
В том же духе Крис представил всех членов делегации. Меня, помню, поразил ее состав. Перфузией (искусственным кровообращением на время остановки сердца) заведовали у него два китайца и китаянка, операционным ассистентом Криса был индус, операционной сестрой — толстая негритянка.
— Да, забыл! — Крис шлепнул себя по лбу. — Я — Крис Дюмон, дирижер нашего бродячего оркестра.
Смех, аплодисменты. Крис сел. Пошли вопросы журналистов. Сколько операций они собираются провести? По какому признаку отбирали оперируемых? Ведь отбор этот означает, что кого-то выбрали жить, а кого-то оставили умирать? Не могут без злобы у нас! И так ясно, что всех не спасти: нуждающихся в этой операции — многие тысячи. Зачем надо давить на больное место? Крис в некоторой растерянности глянул на Борина. Не знал что сказать? Но вернее, думаю, решил сделать, чтобы и наши тоже не оказались в тени.
Борин поднялся не спеша, как и подобает главному хирургу города, генералу медицинской службы, тяжелым взглядом придавил дерзкого журналиста... У наших — совсем другая стать, чем у американцев.
— Уверяю вас, — с напором произнес он, — что при отборе не фигурировали никакие иные принципы, кроме медицинских. Ни социальные, ни финансовые, ни, упаси господи, национальные признаки.
Он не сводил тяжелого взгляда с журналиста.
— Даже географические мотивы не играли никакой роли! — Бориным, похоже, овладел гнев. — Одного мальчика мы привезли из глухой сибирской деревни!
Он помолчал, успокаиваясь.
— Только лишь — медицинские критерии, — уже спокойно произнес он. — После тщательнейшего рассмотрения отбирались те, кому жизненно необходима операция! И, — он тяжко вздохнул, — лишь те, для кого операция... перспективна.
После паузы раздались аплодисменты — какого-то другого тона, не такие, как после речи Дюмона... но и Борин, считаю я, выступил достойно.
Вопросов было много еще, и не было бы им конца, но тут Борин нетерпеливо поднялся:
— К сожалению, наше время ограничено. Сейчас мы должны перейти к непосредственно медицинской части нашего совещания, поэтому прошу всех, не имеющих непосредственного отношения...
Моя очаровательная соседка (без белого халата) осталась на месте. Я, поколебавшись, встал и пошел.
С одной стороны, Гриня горячо призывал меня описать «все» в этой великой эпопее... но, с другой стороны, неудобно было оставаться тут белой (точнее, черной) вороной среди белых, приступающих сейчас к настоящему делу, которому неловко мешать.
Я проходил мимо сцены, и тут вдруг Крис прервал оживленный разговор с Бориным, немного привстал и, дотянувшись до моего плеча, произнес по-русски:
— Валери! Побудь со мной!
Видно, среди всех задач и эту не хотел упускать — стать героем романа «большого русского писателя», как меня Гриня отрекомендовал, вовсе был не прочь. Шустрый парень. Но гениальный хирург (его как раз так рекомендовали) и должен сразу видеть все поле, не упускать ничего.
Что ж, я вернулся. Мы обменялись с красавицей Мариной улыбками — уже как посвященные, приближенные... Насколько была ко всему этому приближена она, я узнал позже. А пока только знал, что уже третьего ребенка из ее интерната Крис оперирует. Блат? Ну навряд ли так — просто в интернате больные дети.
Над сценой развернулся экран, на нем засветился большой чертеж сердца. Кой-чего, после долгих натаскиваний (Гриня занимался мной плотно), я тут уже понимал.
Крис взял указку и, как-то посерьезнев и даже слегка смущаясь, подошел к схеме.
На ней были крупно изображены два продолговатых мешочка, синий и красный, с отходящими от них и переплетающимися трубочками. Перед этим Гриня все это показывал мне по медицинскому атласу: синий — правый желудочек сердца, красный — левый. Крис говорил быстро, без какой-либо бумажки — опытному глазу все было и так видно. Гриня быстро переводил.
— К операции приготовлена Дарья Рыбкина, полутора лет. Как мы видим на схеме, у нее классическая тетрада Фалло — сложный порок сердца из четырех составляющих. Первая: большое, как вы видите, отверстие между желудочками, дефект межжелудочковой перегородки, через которое венозная синяя кровь, не пройдя легкие и не обогатившись кислородом, проникает из правого желудочка в левый желудочек и далее через аорту идет по телу, из-за чего больная не получает кислорода и задыхается. Кроме того, как часто бывает при тетраде Фалло, имеется сужение клапана легочной артерии. Это сужение частично блокирует поток венозной крови к легким. Кроме того, что тоже характерно для тетрады, имеются еще два порока: правый желудочек является более «мышечным» по сравнению с нормальным, и аорта расположена прямо над дефектом межжелудочковой перегородки. В результате этого у ребенка наблюдается синюшность, возможны одышка при движении и даже удушье. Операция абсолютно необходима.
Сидящая рядом со мной Марина по мере этого сообщения бледнела все больше, я даже подумал — может, помочь ей выйти? Но она, словно прочитав мои мысли, повернулась ко мне и натянуто улыбнулась.
— В первый свой приезд к вам, — Крис, слегка снимая общую напряженку, улыбнулся, — я побоялся делать эту операцию прямо здесь. Может быть, потому, — он улыбнулся Борину, — что ваше оборудование не было еще столь совершенным, как сейчас. Тогда первой русской девочке, Ксении Троицкой, я сделал сначала предварительную операцию — шунтирование по методу Блелока, которая нужна, как вы знаете, для того, чтобы увеличить ток крови к легким. Это позволило девочке окрепнуть, после чего удалось перевезти ее в Нью-Йорк и сделать там окончательную операцию.
— И как Ксения чувствует себя сейчас? — как бы слегка заговорщически, хитро улыбаясь, спросил Гриня у Криса: сперва по-английски, потом перевел.
— Вандевулли! — улыбнулся Крис.
Переводить тут не потребовалось, все зааплодировали.
— Может быть, безопасней и сейчас сделать так? — произнесла вдруг сидящая рядом Марина.
Крис с улыбкой посмотрел на нее.
— Ну нет уж! — весело проговорил Крис. — Я же вижу — вы скоро сами научитесь это делать! Кроме того, — он шутливо оттопырил рукой ухо, — до меня доходили слухи, — он посмотрел на Борина, — что операция тетрады Фалло у вас уже проводится, хоть и не всегда успешно. Я прав?
Борин не ответил ничего, лишь улыбнулся непроницаемой улыбкой Будды.
— Кроме того, — проговорил Крис, — не могу же я удочерять всех русских девочек, чтобы перевезти их в Америку.
Все снова зааплодировали. Видимо, все знали тут эту историю — как Крис, для того чтобы вывезти и прооперировать девочку, удочерил ее десять лет назад.
Потом я узнал всю историю подробней, но в тот момент она казалась счастливой и безмятежной.
— Поэтому, с вашей помощью, я сделаю сейчас полную операцию тетрады Фалло.
И снова — аплодисменты. Наши хирурги тоже работают классно (это я тоже постепенно понял), но никогда не могут себя показать так эффектно, как американцы. Вот и поэтому тоже нашим никогда не будут столько платить!
Дальше... Что было дальше? Я достал из сумки тетрадь, в которой вел свои записи, и дальше читал уже по ней. Все в самолете устало дремали — мы летели уже четыре часа. Оставалось — шесть...
На сцену вкатили огромную бандуру — ультразвуковую диагностическую установку. Изображение на экране напоминало, пожалуй, движущийся облачный покров Земли, снятый со спутника. На самом деле то было изображение работающего (но, увы, плохо!) сердца больной девочки Дарьи Рыбкиной. «Прямо сейчас смотрят на него? — мелькнула у меня испуганная мысль. — Нет, это, наверное, запись!» — так, наверное, удобнее и спокойнее, запись можно прокрутить сколько надо раз.
Те, кто в этом понимал, спустились к сцене, вокруг установки образовалась толпа, объяснения Криса звучали глухо. Специалистам термины были понятны и без перевода, остальным, темным, никакой перевод бы не помог. Наконец удовлетворенная толпа рассеялась, и Крис, слегка всклокоченный и измученный, снова стоял перед установкой один. Что же они так — еще до операции замотали его? Каторжная у хирургов работа — не только делать то, что другие не умеют, но еще и всем это объяснять! Крис, однако, улыбался.
— ...Ну! Начнем, благословяс! — произнес он по-русски.
Он спустился со сцены, людской поток устремился за ним. По мере того как мы шли по коридору, толпа редела — все расходились по делам. Тут, надо сказать, напряженно работало десять операционных — так что и помимо американцев тут делалось кое-что.
Однако вдоль коридоров стояли люди, в основном в светло-зеленых хирургических халатах, и волна аплодисментов катилась вслед за Крисом.
— Видимо, принимают меня за Аль Пачино! — улыбаясь, сказал Крис по-английски... ну уж настолько, чтобы понять эту фразу, английский я знал. На Аль Пачино он был похож, и точно, был такой же звездой — в своей области! Умеют они себя подать! А также — продать!
Один из ассистентов открыл перед Крисом дверь операционной. Крис, озираясь, кого-то искал... Меня? Нашел!
— Заходи, Валери!
Видимо, среди прочих забот не забывал и о «русском классике», который пишет о нем роман. Все держит под контролем! Молодец!
Крис почтительно пропустил меня вперед, что вызвало некоторое изумление вокруг: а это что еще за выскочка?
Впрочем, тут еще был предбанник, офис, мерцающие компьютеры. Крис всюду, однако, успевал: обнял за необъятную талию огромную толстую негритянку — операционную сестру, отвел ее в сторону, за шкафчик, и о чем-то приглушенно, но весело шептался с ней. Потом они расхохотались и разошлись. Наверное, дирижер перед концертом тоже ведет себя так, всячески взбадриваясь. Но надо быть действительно виртуозом, чтобы так вольно и легко себя вести за пять минут, наверное (я глянул на настенные часы), до начала.
На кафельной стенке я увидел расписание операций. Последние строчки были перечеркнуты, и синим фломастером косо написано: «Крис Дюмон».
Похоже, кого-то из местных он тут потеснил? Может, и не все были так осчастливлены его приездом, как хотели казаться. Впрочем, Крис до себя никаких черных мыслей не допускал и, сияя, пошел в операционную кладовку. Те, кто собирался присутствовать, а тем более участвовать в операции, вошли за ним. Кладовка сейчас чудесно преобразилась (Гриня уже водил меня по больнице, бывали и тут). На стеллажах было красиво разложено американское оборудование — «подарки Деда Мороза».
— Вот один такой моток хирургических ниток, — бубнил Гриня мне в ухо, — стоит больше, чем получает в месяц наш ведущий хирург!
Мы надели американское обмундирование — светло-зеленые робы с рукавами до локтя, маски, оставляющие открытыми лишь глаза, шапочки, бахилы с завязками — и вышли в предоперационную вслед за Крисом. Он стал мыть над раковиной руки, поливать жидким мылом и тереть щеточкой от кончиков пальцев и до локтя, до коротких рукавчиков светло-зеленой робы. Потом он надел шикарные хирургические очки с выпирающими маленькими бинокликами внизу стекол. Я глянул вокруг: ни у кого таких не было.
Крис подмигнул мне через замечательные эти очки и, обняв за плечо, вошел со мной в операционную. Словно я самый главный тут — разумеется, после него. Хоть сквозь землю провались. Впрочем, проваливаться было некогда. Похоже, что вместе с их оборудованием сюда прибыл и американский порядок. Девочка была уже готова — маленькая, размером чуть не с батон, бледная, спящая, безжизненная (надеюсь, безжизненная не навсегда?). Она словно летела на космическом корабле — вся окруженная светящимися приборами, опутанная трубками. Группа анестезиологов с их оборудованием размещалась у ее изголовья. И Крис, найдя меня, кивком приказал мне протиснуться туда. Я покрылся потом под маской и шапочкой: такое почтение! А вдруг я не напишу роман? Учись работать, как все тут — четко и быстро!
Одна из анестезиологов — как понял я, местная — заполняла на столике бланк протокола операции, а вездесущий Гриня помогал ей общаться с анестезиологами-американцами во главе с худым рыжим О’Лири. На телевизоре-мониторе, у самой головы уснувшей девочки, светились цифры: давление крови, температура тела, шла медленная низкая синусоида. Сердце ее билось в анестезии... чуть-чуть. Сейчас его совсем остановят.
За установкой перфузии сидели китайцы. Чем-то аппаратура их напомнила мне группу ударных в джазе. Все, однако, было серьезнее: по колбам и трубкам перетекала кровь, которая вскоре должна была потечь по сосудам маленькой девочки. Крис, как дирижер перед началом концерта, обменялся внимательными взглядами с анестезиологами и перфузийщиками, потом кивнул, отвернулся к операционной медсестре и протянул к ней растопыренные пальцы. Та мгновенно натянула на его руки, с прищелкиванием в конце, тонкие резиновые перчатки. Потом, с запахом, надела на него полупрозрачный резиновый халат — Крис, чтобы халат обмотал его, повернулся вокруг оси.
Потом Крис, еще не вступая в дело (вступить он должен лишь в самый важный момент), посмотрел на индуса-ассистента. Индус и трое его помощников стали застилать операционный стол шуршащими светло-зелеными бумажными простынями, оставив лишь маленький квадратик на груди девочки. Личико ее тоже занавесили бумажной простыней — наверное, оно отвлекало бы хирурга, а он должен манипулировать, быстро и четко, лишь в открытом квадратике.
И лишь тогда, переступив своими кроссовками через сплетение проводов на полу, Крис шагнул к столу.
Он вдруг нашел взглядом меня, потом — Гриню.
— Гриша! Говори! — произнес он с акцентом.
Гриня приблизился к моему уху.
Медсестра подала Крису йодный тампон на палочке, и тот нарисовал на кожице девочки маленькую черточку, потом глянул на женщину, ведущую протокол, и я увидел, как она записала: «Начало операции в 12 часов 17 минут. Разрез».
Негритянка-медсестра подала Крису электрокоагулятор (Гриша все рассказывал мне в ухо). Инструмент этот походил на маленький паяльничек с острым жалом. Некоторое время он накалялся, потом Крис стал водить им по телу девочки. Запахло паленым мясом. Марина, которая стояла рядом со мной, покачнулась и быстро вышла. Впрочем, Крис тут же почти равнодушно передал паяльничек индусу-ассистенту, и тот стал продолжать прожигать щель в теле более напористо. Они разрезали и раздвинули кожу, подкожный жирок, потом тисочками стали быстро раздвигать тоненькие ребра. Крис, даже не глядя туда, о чем-то весело болтал с сестрой-негритянкой.
— Спрашивает, когда у нее отпуск и куда она поедет отдыхать, — сообщил мне Гриня.
Потом Крис отобрал паяльничек и несколько раз нежно прикоснулся им к разрезу.
— Прижигает сосудики, чтобы не кровоточили, — поясняет Гриня.
Ассистенты острыми крючками растягивают рану, и вот (Гриня комментирует) открылся перикард — сердечная сумка — серо-фиолетового цвета, в тонких прожилках.
Крис, взяв у медсестры скальпель — держа его между средним и указательным пальцем почти вертикально, пером, — резал сердечную сумку. Рана сразу наполнилась кровью, и индус-ассистент быстро вставил туда клювик электроотсоса. Хлюпая, он пил кровь. Которая, как заметил я, уходила по прозрачной трубке к мастерам перфузии. Потом они, видимо, вернут ее в организм?
Крис спокойно и методично дорезал перикард.
— Из перикарда, кстати, получаются неплохие заплатки, если понадобятся, — шепчет мне мой Вергилий.
В разрезе появляется крохотное сердечко... Еще бьющееся... брыкающееся, я бы сказал.
— Ввести гепарин! — командует Крис, и Гриня громко переводит.
Китаец открывает какие-то вентили, кровь по колбам и трубкам двигалась теперь быстро, словно нетерпеливо.
— Кровь пойдет по пластмассовым трубкам, — бубнит Гриня, — что не ахти — могут образоваться бляшки и закупорки. Гепарин — антисвертыватель.
— Гепарин введен! — рапортует китаец, и Гриня переводит.
Зрителей тут не меньше, чем участников, и сверху, в стеклянном куполе, их полно.
Даже и я, стоя и ничего не делая, начинаю уставать. А каково Крису? А он, в сущности, к главному еще не приступал. Маска на лице хоть и пропускает дыхание, но под ней постепенно скапливаются зловоние и горечь, выдыхаемые изо рта... хочется сплюнуть... но уж не здесь!
— Ну... самое главное началось, — глухо комментирует Гриня (я лихорадочно записываю в тетрадку). — Вставляем (будто мы тоже участвуем в этом) в аорты наконечники трубок... так называемые канюли... Так будет работать искусственное кровообращение, когда остановим сердце... При вставлении канюлей надо быть предельно внимательным, чтобы как-то не затесался пузырек воздуха. Пройдет в мозг, и тогда — хана.
— Канюли поставлены! — докладывает индус.
— Включайте перфузию! — командует Крис.
Китаец, сидя на кругленькой табуретке, нажимает клавиши на установке — и в прозрачных трубках, уходящих в рану и заканчивающихся канюлями, появляется кровь.
— Аорта пережата! — докладывает индус, и Гриня, как эхо, переводит.
К сердцу кровь уже не идет, но оно еще брыкается по инерции — скальпелем не прикоснешься.
— Охлаждаем сердце! — говорит Крис.
Операционная сестра подает Крису мельхиоровое ведерко с ложечкой. Вода (физраствор, уточняет Гриня) шевелится там мягкими кусочками, в состоянии между льдом и снегом. Крис цепляет эти кусочки ложечкой и обкладывает ими маленькое сердце, которое брыкается все слабее. Он поднимает глаза на монитор. Цифры мелькают — 35−34−32−31−30−29−28!
— Охлаждаем до двенадцати! — произносит Крис и льет состав из ведерка прямо на сердце.
Цифры мелькают еще быстрее. 12! Крис отводит ведерко, грациозно, как фокусник. Синусоида на мониторе, взбрыкнувшись, исчезает, становится прямой линией.
Крис выглядит спокойным и даже неторопливым... хотя «смерть» не может продолжаться долго. Надо успеть сделать все — и запустить сердце.
Крис как-то беззаботно (чуть ли не насвистывая) срезает с поверхности сердца изрядный кусочек — и небрежно кидает в бювету, в мусор. Сильное зрелище!
— Вилочковая железа отрезана, — комментирует Гриня, — ненужная вещь. С возрастом — даже вредная!
Но будет ли у этой девочки возраст?
Крис взял у сестры ножницы и стал спокойно резать правый желудочек сердца. Все сердечко было с орех, а каждый желудочек — с пол-ореха, тем не менее Крис сделал надрез легко, с ходу, как бы даже не прицеливаясь. Класс!
Затем, отдав ножницы, он взял у сестры пинцет, сунул в разрез и вытянул тонкую бледно-фиолетовую пленку — межжелудочковую перегородку, и подержал ее, демонстрируя всем. Даже невооруженным глазом была видна рябь на ее поверхности — многочисленные дырочки в ней. Через них отработанная, лишенная кислорода «синяя» кровь просачивается из правого желудочка в левый, а левый качает ее в организм, пустую, не прошедшую через легкие, лишенную кислорода... Нечем дышать.
Мне, кстати, тоже. Но уйти нельзя.
— Я же говорю... решето! — слышится рядом глухой (через маску) голос Борина, главного хирурга. Сославшись на крайнюю занятость (что, несомненно, было правдой), он сказал, что не придет... но — не утерпел, однако!
А теперь это «решето» Крису надо как-то залатать. За что тут цепляться? Крис делает глубокий вдох — и дальше уже работает не отрываясь. Он только кидает очередной взгляд на сестру, и та тут же протягивает пинцетом очередную заплатку, вырезанную из перикарда, индус пинцетом придерживает ее возле дырки, Крис шьет. Время от времени он закидывает длинные концы ниток на какой-то гребень на подставке, с пронумерованными зубцами, вдевает нить между ними и, оставив ее там, пришивает следующую заплатку, оставляя на гребне длинный хвост. Самая большая заплатка — миллиметров пять, остальные меньше. Новая нить — уже, наверное, двадцатая — втыкается в гребенку. Немножко это напоминает ткацкое ремесло. Крис пинцетом вытаскивает перегородку, показывает очередную дырочку и латает ее, глядя через линзы-биноклики очков. Он пришивает заплатки быстро и легко, потом, подняв глаза, закидывает длинный конец нитки в прорезь между пронумерованными зубцами гребенки.
Потом, почти без паузы, они снимают все нити с гребенки себе на пальцы, как кукольники, стягивают нитками кошелек сердца, быстро вяжут узлы. Обрезают кончики. Все! Крис облегченно откинулся. Теперь надо запускать сердце. Все напряженно щелкают тумблерами, взволнованно переговариваются. Крис один стоит неподвижно, глядя на монитор. И вот на нем вздымается слабая синусоида — и тут же опадает. Снова вздымается — и снова опадает. И вот поднимается — и остается. Теперь еще надо долго зашивать, но Крис, повернувшись, отходит от операционного стола, перешагивая кабели и трубки под ногами.
Глухой стук аплодисментов. Крис уходит не оборачиваясь.
...И теперь мы летим в Нью-Йорк, чтобы погубить этого человека?
Автор
До этого я, конечно же, ездил в Троицк, чтобы попытаться понять это дело, «прильнуть к истокам».
— А ты не рискуешь? — вдруг спросил Гриня. — Ну, гляди! Тогда едем.
Четыре часа езды от Питера он молчал и, лишь когда мы вышли с ним на автостанции Троицка, вспомнил обо мне. Снег под солнцем чернел, и на жухлой прошлогодней траве вытаивала всякая дрянь — пластиковые коробки, бутылки, рваная обувь.
Но раз уж ты взялся за это дело, сказал я себе строго, терпи. И гляди. Сведения о возрождении издательства, где обещали переиздать мои старые книги, не подтвердились, увы. Так что Гриня с его заказом пришел вовремя. А что это он поглядывает вроде нерадостно? Не нравится, как я разглядываю сор?
— Ты фильтруй... информацию-то! — многозначительно произнес он.
Видимо, он имел в виду не только мусор на станции, но... вообще?
Что он хочет? Слезливую историю о русской сиротке, спасенной американским хирургом, или — «всю правду, и ничего, кроме правды»? Похоже, он уже жалеет, что связался со мной. Пригласил бы какого-нибудь бойкого журналиста, и история давно бы испеклась. «Нет добросовестнее этого Попова!» — говорила еще классная воспитательница Марья Сергеевна, и некоторую горечь ее интонации я понимаю теперь. Потащился зачем-то в Троицк, где все, наверное, остыло уже давно. Разберусь ли? И надо ли? Нынче издается — да и пишется — только то, что хорошо продается. Впрочем, под Грининым руководством — может быть. С огорчением убеждался уже не раз, что самые толковые деятели — из бывших комсомольских работников, и Гриня — как раз такой. Командует местным здравоохранением — и... И видно, еще что-то в жизни значит, если говорит, что наш совместный литературный продукт якобы жадно ждут в Голливуде. Впрочем, это он в Питере, в присутствии Криса, горел энтузиазмом, а тут как-то поувял, поскучнел. И на меня поглядывал как-то позевывая, а порой — чуть ли не с удивлением: а это кто? Права была мудрая Марья Сергеевна, когда о добросовестности моей говорила с горечью!
— Ну все... превращаюсь в начальника! — это он произнес еще шутливо, но после действительно надулся и поважнел.
Несколько простых женщин в платках почтительно поздоровались с ним, и он отвечал им чуть заметным кивком, как и положено местному начальству.
У автобусного вокзала была точно такая, как и во всех наших городах, городках и поселках, толчея: лотки, ларьки. Как везде, много небритых «лиц кавказской национальности», громко разговаривающих на непонятном местным жителям гортанном наречии. Для поддержания местного населения и местного производства я купил у бедной старушки будильник с лотка, но оказалось, я поддержал не местную экономику: тут же к бабульке подошел небритый кавказец, и она отдала ему мои пятьдесят рублей. Подрабатывает бабушка! Впрочем, я здесь по другому вопросу. Гриня все хотел оторваться от меня, но все же не мог, с досадой поглядывал: он же меня во все это втравил, суля золотые горы и чуть ли не Голливуд.
— Ты, я вижу, надолго сюда! — так, несколько нервно, прокомментировал он покупку мною будильника.
— Да нет, это я домой, — успокоил я его. Он почему-то глядел на меня недоверчиво.
— ...Ну ладно, — наконец прокомментировал он то ли мои слова, то ли свои глубинные мысли.
Через базарную толчею мы вышли на их главную улицу, состоящую в основном из кирпичных купеческих особняков и носящую имя все еще Ленина, а может быть, уже опять Ленина? В одном из маленьких городков вроде этого жители, как я видел по телевизору, потребовали это название вернуть взамен названия Большая Дворянская, им глубоко чуждого.
Подняв руку, он остановил маршрутку.
— Сидай!
Наверное, при его чине ему положена «Волга», но сначала он, видно, решил отделаться от меня. Мы уселись, сгорбясь, в маршрутку и некоторое время ехали молча.
— Я Криса спрашивал, — Гриня произнес, разговаривая скорее со своими сомнениями, чем со мной, — вызывает ли по-прежнему интерес эта история? Он сказал, что Джуди разговаривала в Голливуде, и один продюсер заинтересовался... якобы, — добавил он.
В этом «якобы» — червоточина всех наших великих планов. Вроде обо всем договорено... или нет? Неужто теперь наше «якобы» проникло уже и в Голливуд? То он говорил про свою тетю там, теперь уже на Джуди надеется?
В общем, чувствовалось, что в стиле «якобы» нам и предстоит с Гриней работать, — совсем меня отбрасывать на всякий случай он не хотел, но и особенно баловать — тоже. Впрочем, так всю жизнь и живем. Привыкши. Больная девочка из заштатного Троицка, вывезенная знаменитым хирургом в США, там прооперированная и спасенная, — чем не сюжет?
Между тем мы въехали в шикарные декорации — Голливуд не устоит! Домики кончились, впереди поднимался холм, и на вершине его — зубцы, башни и колокольни потрясающего белого монастыря. За дальней его стеной струилась могучая река, еще белеющая льдинами.
— Ну? — гордо проговорил мой гид.
При всем при том он явно был троицким патриотом и отчасти гордился, что меня сюда привез. Мой восторг явно ему понравился. Да и чего нам ссориться с ним? Вдвоем делаем с ним общее дело — с разной, правда, степенью осведомленности и с разных концов... Но что должна быть какая-то история, уже из нынешней жизни, но в этих декорациях, мы осознали оба.
Очарованные, мы молчали.
— Стой! — опомнившись, рявкнул он. Мы вылезли из маршрутки и по извилистой дороге двинулись в гору.
Монастырь нависал над нами, но не подавлял, а, наоборот, как-то поднимал нас к небу.
Мы вошли в ворота под надвратной церковью. Тяжелая дверь с шипами была прямо под аркой. С натугой Григорий отодвинул ее, и мы вошли в длинный коридор с белыми сводами. Григорий снова приоткрыл дверь, на этот раз вполне современную. Но меня туда не пустил.
— Погоди, — сказал он мне, исчезая. Я стоял около получаса, и наконец он выглянул. — Заходь!
Я вошел за ним в большую сумрачную комнату с решетчатыми оконцами. И я увидел Марину. Впрочем, это уже была Марина Павловна. Мариной она теперь становилась ненадолго и лишь иногда.
После, проглядывая наши с ней записи, я решил расположить все по порядку — от Марины к Марине Павловне.
Марина
Как я здесь оказалась? Конечно, я мечтала о другом — о консерватории, о переполненных залах. Но в один странный вечер все пошло иначе.
Солнце сделало нашу комнату абсолютно желтой! Или это казалось мне? И я уже была не в себе? Во всяком случае, такого заката я не знала ни до, ни после.
Я сидела возле окна за роялем, в нашем поселке на высоком берегу, называемом в народе «Дворянское гнездо», и, готовясь к выпускному экзамену в музучилище, играла «Песню без слов» Мендельсона. Пальцы все время соскальзывали почему-то, и я подняла их к глазам. Пальцы были какие-то мокрые, блестящие — никогда не видела их такими. Впрочем, больше пугали меня не мои пальцы, а какое-то странное ощущение. Что-то такое я часто чувствовала в детстве. Мне казалось, что я на все это смотрю откуда-то очень издалека — с очень дальнего расстояния или из какого-то другого времени.
Тут я вспомнила, когда именно в детстве я чувствовала себя так — перед началом серьезной болезни. В четыре года, перед скарлатиной, когда я чуть было не умерла. Я провела ладонью по лбу — ладонь была мокрая, хотя лоб показался холодным. Уже в панике я повернулась на музыкальном винтовом табурете к дивану, нагнулась, чтобы лечь на него, но при наклоне голова закружилась так страшно, что я быстро выпрямилась и сидела прямо.
Тут заскрипела дверь, и, освещенный низким солнцем, быстро, словно чувствуя опасность, вошел папка. Я думала, что он еще на службе, — он был секретарь горкома партии, хозяин города. Но он вдруг появился дома, бесшумно и внезапно, чисто по-охотничьи, — он так умел.
Родился папка в глухой таежной деревеньке под Благовещенском, у китайской границы, и что-то восточное, несомненно, в нем было: невысокого роста, кряжистый, с узенькими жесткими глазками, скуластый. Что-то восточное есть и во мне — на одном международном симпозиуме меня приняли за японку. Хотя — ростом и непредсказуемым характером я в маму-цыганку. Я не помню ее: она ушла с табором, когда мне было два года, а жили мы тогда в Благовещенске, папа был военный. Он говорит, что мама не вынесла суровой жизни военного городка при атомном полигоне и ушла. И в моменты наших ссор, которые были не такими уж редкими, он говорил с отчаянием: «Вся в мать! Похоже, ждут тебя большие горести!» И он не ошибся. Как раз в этот вечер горести и начались. Он, увидев меня, побледнел — стал, наверное, такой же белый, как я. И сразу стал звонить в «скорую» — но не в обычную, а в нашу, привилегированную — тогда все у нас было особенное, свое. И «скорая» прибыла почти сразу. Седенький врач в очках велел мне расстегнуть халатик, лечь на диван и приспустить трусики. Мне было не очень-то ловко это делать. Но врач был такой старенький, добродушный... Я поняла, что стесняюсь в основном папку. И врач это тоже понял и сказал отцу:
— Подождите за дверью, пожалуйста.
Отец кинул на него знаменитый свой яростный, «тигриный» взгляд. Его боялись, как я не раз замечала, даже директор машиностроительного завода, тоже свирепый мужик, и даже генерал, начальник гарнизона Троицка. Но маленький седой докторишка спокойно выдержал этот взгляд, продолжая сладенько улыбаться. Отец, сумев взять себя в руки, вышел. Нервничал он, конечно, не из-за упрямого доктора, а из-за меня.
— Расслабь животик! Вот умница! — Доктор сначала прошел по животу пальчиками, потом плотно прижал к животу ладони и резко отпустил. Как ни странно — резануло именно в этот момент, я просто выгнулась от боли!
Он открыл дверь, но вошел не отец, появилась молоденькая медсестра с чемоданчиком и здоровый мужик в белом халате со сложенными носилками.
Доктор зачем-то повторил экзекуцию — видимо, для медсестры, которая, наверное, заканчивала медучилище. Он надавил на живот ладонями, потом резко их отпустил — и я снова застонала и выгнулась. Врач требовательно смотрел на сестричку. Я вдруг почувствовала гнев — он накатывал на меня внезапно, этим я пошла в отца: я умираю, а они тут экзамен устроили! И одновременно, помню, я слегка и даже насмешливо смотрела на медсестричку — как она хлопает накрашенными ресничками, время от времени приоткрывает пухлый ротик, но ничего не может сказать, дурочка. Правильно говорят, что характер определяется уже в молодости и даже в детстве. Я была слабая и больная, но тем не менее — чувствовала свою силу и превосходство над этой глупой девчонкой, которая к тому же была постарше меня. И тем не менее, я чувствовала над ней превосходство. И вовсе не потому, что мой папа начальник. Нет. Я чувствовала, что сама по себе я крепче и умней этой девчонки. Помню, я даже иронически поглядела на доктора: мол, что вы хотите от этой дурочки? И он улыбнулся мне в ответ. И все это происходило в довольно критический для меня момент: санитар торопливо разворачивал носилки. А я улыбалась, гордясь своей силой духа.
Наверное, все это длилось какие-то минуты, но я столько успела почувствовать! В критические минуты сознание обостряется, впитывает все жадно и подробно. Может, сознание пугается, прощается с жизнью, и на прощание пытается схватить как можно больше? Странно, но я чувствовала радостное возбуждение. И действительно, началась моя новая, неожиданная жизнь. Поначалу я ликовала... а в результате вместо концертной деятельности, о которой мечтала, оказалась здесь — в детском психоневрологическом диспансере № 1, который еще называют в народе «страной дураков». Но я не жалею о том, что произошло.
— Укол, — сухо приказал доктор сестричке, видимо потеряв надежду повысить ее научный уровень.
— Повернитесь! — сказала она мне обиженным тоном, будто я была виновата в том, что она такая. Не дай бог, руки от обиды у нее задрожат и не попадет куда надо! Помню, что я думала об этом не с испугом, а почему-то свысока, снисходительно. Наверное, в опасные минуты все силы твои собираются в кучку... так, во всяком случае, у меня.
Укол, однако, у нее получился — я еле почувствовала тоненькую иголочку. Боль постепенно прошла, и наступило блаженство и даже счастье. Передо мной стали проплывать какие-то яркие картины-фантазии. Папа всегда называл меня фантазеркой. Но сейчас, при всей их фантастичности, ощущения были какими-то особенно ясными, почти реальными. Когда меня переложили на носилки и понесли, я увидела себя царицей Клеопатрой в роскошном, сияющем дворце. Мои рабы несли меня на носилках. Помню, обычный плафон в прихожей показался сверкающей люстрой, и восторг мой усилился. Потом мы ехали в машине, слегка покачиваясь, — и я ясно видела себя в венецианской гондоле, плывущей по широкому солнечному каналу. С юных лет Венеция почему-то была любимым моим городом — я жадно смотрела фильмы, книги о ней. И вот — я оказалась в гондоле.
Очнулась я в приемном покое, почувствовав холод и какой-то неуют. Видимо, действие укола закончилось, а продолжить это блаженство врачи почему-то не хотели. Я почувствовала какое-то раздражение вокруг меня.
— Да. Городская больница. Но здесь лучшие врачи! — говорил седенький доктор, который уже не казался мне таким симпатичным. — А вы что бы хотели? Отдельную палату? В реанимации отдельных палат нет.
При слове «реанимация» я упала духом. Совсем, значит, плохи мои дела?
Приподнявшись, я увидела отца. Его обычно твердые губы слегка дрожали.
— Лежите! — сказал мне доктор, уже с досадой. Видимо, в «Дворянском гнезде» он понимал свое место, а здесь, на своей территории, он слегка обнаглел. Какая-то сухая грымза в белом халате, стоявшая тут же, тоже всячески изображала на своем лице гордую независимость: мол, кончилось ваше «партийное руководство»! Такие же разговоры ходили и в музучилище, я лишь снисходительно улыбалась. Может, кто-то скажет, что мне по блату достался абсолютный слух и уникальная техника? Слух мне достался от природы, наверное, а технику я приобрела упорными упражнениями — упорство во мне, я думаю, от отца. И кстати, кому он что-то сделал плохого? Честно работал на атомном полигоне, потом, когда облучился и заболел, еще не долечившись, перешел на хозяйственную работу, потом на партийную... Кстати, и эта больница, весьма современная, появилась в нашем скромном городке благодаря папе. Так что гонор врачей был абсолютно неуместным. Шел девяностый год, перестройка, и все страстно мечтали разрушить «старый мир» там, где надо и не надо.
— Позовите Гришко! — твердо произнес отец.
— Гришко сейчас занят! — произнесла грымза и поджала губы.
— Ладно... Позовите! — сказал ей седенький врач.
Та ушла, гордо неся свою драгоценную голову.
Появился Гришко, главный хирург, личность известная, знаменитый своим хирургическим мастерством и крайним хамством. Именно благодаря выдающемуся своему хамству он был переведен из Москвы в наш город. Некоторые, впрочем, называли это независимостью характера. Надо же, целая классовая война развернулась вокруг моего бедного аппендицитика, который, кстати, до бесконечности не мог ждать. Появился Гришко, человек-гора. На меня он даже не посмотрел, лишь сухо кивнул отцу. А ведь это папа настоял, чтобы его назначили главным хирургом, когда Гришко, никому не нужного, выслали из Москвы. Вот она, благодарность!
— Займитесь, пожалуйста, моей дочкой, — вполне дружелюбно обратился к нему отец.
— Не думаю, что элементарную аппендэктомию должен непременно делать главный хирург, — ответил тот неожиданно высоким голоском. — Извините, конечно, но из-за вас я прервал довольно серьезную операцию. Аппендикс у нас прекрасно делают интерны! — Он насмешливо посмотрел на отца. — Могу порекомендовать хоть пятерых... один другого краше!
При этом он как-то снисходительно глянул на меня: мол, заодно и женишка своей дочке подберешь!
— Меня красота ваших интернов не интересует! — отчеканил отец. — Вы отказываетесь делать операцию?
— К сожалению, у меня сейчас идет операция на сердце... ассистенты делают все возможное, но вряд ли справляются. Я уже должен быть там. А вашу дочь, как я понимаю, надо срочно... чикнуть! — произнес он довольно добродушно, но я видела, что отец буквально побелел от ярости. Вот за подобные словечки Гришко и оказался здесь, и все никак не угомонится!
— Позовите Левина, — приказал Гришко грымзе и, уронив свой гигантский котел в белой шапочке на жирную грудь, переходящую в огромный живот (изобразив, надо думать, поклон), повернулся и вышел.
Мы встретились с папой взглядами. Редко мы так совпадали эмоционально, но тут совпали!
— Поехали отсюда! — чуть было не сказала я ему. Но тут дверь как-то неуверенно заскрипела... и вошел он, с выразительным, тонким лицом... похожий на какого-то испанского герцога, какими их показывают в кино. Но глаза у него были добрые — и слегка растерянные. С какой-то надеждой он посмотрел на меня. Он словно искал у меня поддержки! «Ведь мы с тобой сделаем все нормально? Ты ведь поможешь мне?» — вот что читалось в его взгляде. И я улыбнулась ему.
Автор
Мы с Мариной мирно и грустно беседовали в ее кабинете под монастырскими сводами. И вдруг в крохотной приемной перед ее кабинетиком начался какой-то гвалт, выкрики секретарши, потом дверь распахнулась и ворвался какой-то мятый субъект с подбитым глазом, но с интеллигентной бородкой. Об его интеллигентности — которая еще с трудом, но прочитывалась, — главным образом эта бородка и свидетельствовала. Неужели это и есть... испанский герцог?! По комнате разлился явственный «аромат степу».
— Влад! — с отчаянием проговорила она. — Ты же видишь... у меня люди!
— Люди? — проговорил он, тараща подбитый глаз. Голос у него был сиплый, словно простуженный. — Так это ты им, — он усмехнулся, — тут болтаешь про нас?
Он угрожающе приблизился. Кто, интересно, ввел его в курс? Мог только Гриня! Голливудский боевик тут кроит? А какой же боевик без хорошей драки? Я встал.
— Влад! Выйди, прошу тебя! — взмолилась Марина.
— Может, действительно выйдем? — предложил ему я.
Ярость в его глазах сменялась какой-то суетливостью, свойственной алкоголикам.
— Выйдем... если не боишься! — произнес он, видимо возлагая на меня какие-то специальные свои надежды.
Влад
— Жил бы себе спокойно Серый Волк, если не встретил бы Красную Шапочку! — усмехнулся Влад и опрокинул стопку.
Черты лица его постепенно разгладились... что-то от испанского герцога действительно появилось в нем. Я вглядывался в него... согласен, приятный парень. В «Трапезной», устроенной в помещении монастыря и явно не без влияния монастырского стиля, было шумно и тесно, и тут почти все его знали.
— Ну что, Влад? Поправляешься? — с усмешкой произнес юный румяный милиционер, и, потрепав Влада по плечу (тот брезгливо вырвался), страж порядка подошел к стойке и весьма результативно (судя по количеству стопок) побеседовал с барменом.
— Я же в тот день... верней, накануне с самим Гришко за столом стоял! — произнес Влад свое обычное, видимо, заклинание, дающее право, как он считал, покончить с содержимым нашего графинчика.
— ...Моя первая операция, как и первая любовь, как-то из-за угла нахлынули. Накануне еще вполне спокойно чувствовал себя, скромно в толпе интернов стоял, вперед не лез — не в моем это характере.
Гришко, великий провокатор, творил свой «театр ужасов» специально для нас. Любил он, как у нас говорили, «купать интернов в крови», специально создавая критические ситуации, из которых надо было мгновенно находить выход. И считалось, что, «кто с Гришко не постоял, тот хирургом не будет». Но эти «стояния» с ним не каждый выдерживал. Даже если это было в прозекторской, как в тот раз. Уйти из ординатуры без напутствия от Гришко — все равно что уйти в никуда. Все завкафедрами, главные хирурги клиник боялись его — но слово Гришко ценили. Знали, что только он настоящего хирурга сделает, а слабака — сломает и выбросит. Зато с теми, кого проверил Гришко, проколов не было. Лучшей школы до сих пор нет. Так что мне... повезло! — Влад усмехнулся, оглядел дымные своды пивной. — А дальше уж я сам! — Он махнул рукой, грязной, но с длинными сильными пальцами. «Рука хирурга?» — подумал я. Мысли мои он прочитал без труда. — У Гришко как раз не пальцы, а сардельки были! — произнес Влад. — Но творил он ими абсолютно все, что хотел. И вот... — Он жадно затянулся. Перевел дыхание — чувствовалось, что возвращаться в прошлое, где все еще могло повернуться иначе, ему и сладостно, и тяжело. — Ассистент его, Осадчий, открыл на трупе ребро.
— И что мы видим? — Гришко с усмешкой проговорил.
Первым, как прилежный ученик, вылез я, хотя нас там много стояло.
— Остеомиелит ребра! — доложил я.
— Правильно говорит, умный мальчик! — оценил шеф. — Ну и что будем делать?
— Резекцию! — смело произнес мой друг Станислав, гордый потомок польских шляхтичей.
— Правильно! — одобрил Гришко и поднес хирургические щипцы к гнилому ребру. — И сколько берем? Столько?
— Да, — вставил Ваня, разумно решив, что соглашаться с шефом дело безопасное.
— Раз ты советуешь... — подытожил Гришко, и мы испуганно сжались. Некоторое время он медлил и молчал, как бы спрашивая нас: «Ну? Отвечаете?» Все вдруг стали смотреть как-то в сторону, с интересом оглядывая трупы на соседних столах. — ...Ну ладно! — произнес он, и не успел никто из нас пикнуть, как он уже отщелкнул щипцами кусок ребра и небрежно кинул его в корзину. — Ну? Все?
Вопрос был явно провокационный. Что было делать? Промолчать? Скромность в хирургии, как и в любых делах, не лучшее качество. Сказать что-нибудь? А вдруг ошибешься? Сказать «еще»? Обратно кость не пришьешь! Конечно, можно было не терпеть эти издевательства шефа, повернуться и уйти, как ушли уже многие. Стояли только мы — самые стойкие. И долго он нас будет мучить на этот раз?
— Еще надо бы удалить — вон там почернение! — произнесла решительно Оксана, наш комсомольский вожак и к тому же неформальный лидер — во всем. Решительность — ее конек. У нас в стране очень любят, когда женщина занимается не своим делом, и всячески поддерживают это: женщина-машинист, женщина-капитан, женщина-космонавт, женщина-хирург. Оксана правильно рассчитала. Хотя почему-то казалось мне, что Оксану Гришко недолюбливает. А кого из нас он особенно любит-то?
— Ну, если требует женщина, — произнес Гришко, уже явно глумясь, и мгновенно отхватил еще кусочек. — Так достаточно? — поинтересовался он, кидая косточку в корзинку.
При этом он был абсолютно спокоен — потом истекали мы, хотя не делали ничего, только советовали... но на таких советах можно сгореть.
— Хватит?
Мы молчали. Опять он выставляет нас идиотами. А что было делать? Сказать «нет»? И правильно ли это — ребро ведь сильно гнилое... Проявить нерешительность в хирургии — хуже всего. Решительность лучше. И тут тихий Ваня решил, что и ему пора проявить решительность, и, прокашлявшись, сипло проговорил:
— Надо убрать еще... вон там, кажется, потемнение.
— Кажется или есть? — Гришко ожег его взглядом. Попался Ваня.
— ...Есть! — твердо проговорил Иван, явно решивший порвать навсегда со своей всегдашней робостью и пребыванием в тени.
— Ну что... он тоже право имеет, — совсем уже насмешливо произнес Гришко, — его тоже надо уважить! — и, положив щипчики, протянул руку в мутной резиновой перчатке к операционной сестре — за другими щипчиками? Эти, видимо, притупились?
На самом деле это была пауза для нас — если отрезанный кусок ребра окажется лишним, — лишним, разумеется, для операции, а отнюдь не для трупа, — этот вырезанный кусочек кольнет и каждого из нас: почему молчали, не поправили дурака? Я, например, ясно видел, что если отрезать еще кусочек, то концы ребра явно уже будет не стянуть вместе никакими силами! Но я молчал.
— Удаляю, — щелкнув в воздухе новыми щипчиками, произнес Гришко.
Мы молчали, прекрасно понимая ужас происходящего. Мы как бы рождались хирургами — из чьего-то ребра, — но каково при этом его обладателю?! Сказать? Я открыл рот, но осекся. Получится — я выслуживаюсь перед шефом, обсирая товарища? Не годится! Так, во всяком случае, говорил себе я. На самом деле мне, как и всегда, не хватало решительности и ответственности. А без решительности и ответственности, выстраданных вот здесь, за столом, хирургом не становятся. Так что мне здесь не место! Так же, как и моим друзьям! Но в чем-то они оказались решительнее меня. Увидев, что по их указаниям творится явно не то, они поодиночке стали линять... у меня даже на это решимости не хватило. Я стоял один за спиной Гришко, обливаясь потом. За все их советы расплачиваться мне! Но я не уходил. Нерешительность — или... Как-то казалось мне не очень стильным — насоветовать и убежать. Уж пусть лучше гроза! В кого-то должна ударить молния — так пусть ударит в меня. И вообще — неловко: работает знаменитый хирург, а зрители разбежались! И я покорно стоял. Помню, как в детстве в гостях у родственников мне дали в руки удочку, посадили у пруда и забыли. И я часов, наверное, пять просидел с этой удочкой, хотя поплавок не дернулся ни разу. При этом я еще вежливо улыбался, хотя меня не видел никто. А вдруг увидят и решат, что я недоволен их гостеприимством, не ценю их попыток меня развлечь? И я сидел, добро улыбаясь, над абсолютно неподвижным поплавком дотемна. Так и тут. Гришко отчикнул еще кусок ребра, кинул в корзину, обернулся и увидел лишь одного меня. По усмешке его было ясно, что он этого и ожидал.
— Ну? И где же эти... советчики? — произнес он. — А соединять будет кто?
Я стоял молча.
— Ну, давай, что ли, попробуем. Раз ты... один за всех! — сказал он.
С огромным трудом мы с Гришко вдвоем стягивали торчащие обрезки ребра вместе. Капельку за Ванечку, капельку за Оксану, капельку за Станислава... Стянули. Уф!
Выпрямились.
— А ты ничего, — проговорил Гришко. — А эти пускай гуляют себе...
Я утер пот. Вот уж не думал, что так жарко в морге!
И тем не менее я не ожидал, что все так быстро закрутится. Буквально на другой день мы с друзьями трепались в ординаторской — точней, Станислав рассказывал о своих счастливых похождениях в общежитии химкомбината, — и вдруг появилась Агаркова, зав приемным отделением. Это напоминало появление призрака старой графини — никогда раньше она не поднималась сюда.
— Петр Афанасьич просит вас спуститься в приемный покой! — холодно блестя очками, криво отражающими рамы, проговорила она.
Чтоб она сама поднялась сюда! Явно лишь ради Гришко, которого она обожала — как специалист и, видимо, как женщина.
«Кого... просит Петр Афанасьич? — испуганно подумал я. — Навряд ли меня».
И действительно, самоуверенный Станислав неторопливо поднялся.
— Нет. Не вас! — усмехнулась Агаркова. — Вас! — Она глянула на меня.
Я встал и, подмигнув своим, пошел за Агарковой.
— Протырился-таки! — проговорил Ваня, когда я закрывал дверь.
Не слишком-то теплое напутствие! Но — что делать?
Мне бы хотелось идти быстрей — но бросать женщину, да еще такую!.. Никогда!
Замороженно улыбаясь, я глядел на нее и шел рядом.
— Чего там Петр Афанасьич подсуропил? — по возможности непринужденно спросил я.
— Да уж мало не покажется! — зловеще усмехнулась она. — Аппендикс. Но очень непростой.
Вот оно, боевое крещение! Конечно, Гришко что-то суровое приготовил — иначе не бывает.
— Гангренозный? Перфоративный? — солидно осведомился я, уже прокручивая в уме план операции и на тот и на другой случай.
— Хуже! — усмехнулась Агаркова. — Партийный!
— Как это? — Я даже остановился у лифта, который как раз подъехал.
Агаркова плавным жестом предложила мне войти и, когда лифт ухнул вниз, пояснила:
— Дочь секретаря горкома Кошелева привезли!
Сердце мое как-то оборвалось. Гришко учил: «Никогда не думайте, кто перед вами лежит. Наше дело — внутренние органы, все остальное не должно нас отвлекать». Но попробуй не отвлекись тут. Эти партийцы уже до горла достали, перестройку, которую все так ждали, душат на глазах. И тут будут командовать, что делать мне. Да, крепко меня Гришко окунул. От такой закалки можно одуреть. И наверняка дочь у партбосса этакая фифа — видимо, уже требует хирурга из Москвы, а меня заранее презирает.
Мы вошли в приемный покой — и все сразу изменилось. Красивая азиаточка! Но главное — во взгляде ее мелькнул испуг и — явное восхищение: Ромео оперирует Джульетту!
Наверное, мы с Мариной слишком перемолчали, глядя друг на друга, — это оцепенение выдало нас.
— Ну, я вижу, все будет нормально, — напрасно, наверное, произнес Кореневский, врач «скорой», выходя из комнаты.
Кошелев гневно глянул ему вслед: такая «нормальность» явно не устраивала его!
И тут Марина (не в последний, как оказалось, раз) показала характер.
— Ну иди, папа... Все хорошо, — проговорила она.
«Похоже, она и операцией собирается руководить!» — с некоторой тревогой думал я. Стиль наших будущих отношений как-то сразу проступил. Я ясно чувствовал, что никуда уже не денусь от нее, что бы ни случилось. Я понял вдруг: вот и счастье!.. но счастьем этим руководить будет она. Валить, пока не поздно? Пусть сделает Стас? Одна из первых заповедей Гришко: «Никогда не оперируйте близких! Хирург-родственник — самый плохой хирург!» А я, похоже, тут уже больше чем родственник! Значит — суперплохой хирург? А это — первая моя операция! Как бы ей последней не стать! «Впечатлительный хирург — не хирург. Сразу сломается! — еще одна заповедь Гришко. — Слоновью шкуру надо иметь». Интересно, у него сразу была такая или нарастил? Спросить? «А как ты хочешь, так и будет», — наверняка безразлично ответит Гришко. Презирает слишком задушевные разговоры. Тем более — перед операцией. «Перед тобой механизм из мяса. Вот и чини его и не отвлекайся!» — еще одна заповедь его. А у меня вместо «механизма из мяса» — сразу любовь. Что-то не туда тащит меня! Стану ли я таким хирургом, как Гришко? Что-то не похоже. Может, отказаться, пока дров не наломал? Снова его цитирую: «Кто, подходя к столу, боится, как бы дров не наломать, — тому лучше и не начинать даже, сразу отойти. Что ты в жуткую ситуацию попадешь во время операции — девяносто процентов. Будь готов! А если не готов...» Ясно.
Но она так смотрела на меня! Если вдруг слиняю — кончится все, еще не начавшись. В грош оценит тебя. Соберись! Должно же все решаться когда-то? Вот сейчас и решится! Заранее уползать не стоит. Еще поглядим! Гришко, думаю, на операцию заглянет — так что, если что!.. Ведь наизусть методику знаешь — ты мальчик старательный. Потом будешь с ней кокетничать — а сейчас лицо ее прекрасное позабудь. Отгородят занавесочкой его, как это принято. И в ту сторону — не смотри.
Если уж ты аппендицита боишься — какой ты хирург? Хватит руки тереть — чище уже не будут. Вошел в операционную. Вытянул руки, операционная сестра Катя вдела меня в халат, нащелкнула резиновые перчатки. Глянул на Марину — та вымученно улыбнулась, хотя верхняя губка ее была в капельках пота. Я подмигнул ей — и опустил «занавес» перед ее лицом.
Один, стало быть, буду делать? Не пожалует Гришко? От такой «закалки» треснуть можно! И тут — Ваня появился:
— Привет тебе от Гришко!
Ну что ж — какая ни есть, а подмога! Конечно, не хирург Пирогов. Пироговым ты должен стать! Катя Ваню одела. Катя тоже, конечно, не мастер — молоко на губах.
Анестезиолог Ромашова — та зубр, конечно. Но недовольно как-то смотрит. Считает, видимо, унижением работу со мной. Ладно, не накручивай! Ей, думаю, все равно. Не выспалась, наверное, просто — с внучкой небось замучилась!
— Ну... как обычно, — я Ромашовой сказал, и это «как обычно» понравилось мне. Будто это сотая уже, рутинная для меня операция.
Все помню, как сейчас. Первый мой раз! Первое проникновение в живой организм!
Ромашова укольчик сделала, и, пока операционное поле замерзало, мы обкладывали его по краям салфетками и говорили о постороннем — о продуктовых, как сейчас помню, наборах, тогда в наших учреждениях не было темы более актуальной: что, интересно, в завтрашнем наборе дадут?
Поднимаю глаза над маской на большие часы на белой стене, говорю Ромашовой:
— Одиннадцать часов семнадцать минут. Разрез!
Ромашова записывает время в протокол. Историческое мгновение — во всяком случае, для меня! Опускаю скальпель. Вожу им по коже.
— Так! Отлично! — уверенно произношу я.
Слышит, надеюсь?
Лежит, во всяком случае, аккуратненько, не дергается... первенькая моя. Хотя радоваться пока нечему. К делу не приступали еще. Знали бы люди, как трудно проникнуть в них, сколько там всяких преград!.. Реже бы болели? Или реже бы оперировались? И не думай такого! Классный хирург делает тысячу операций в год! Вот и настройся на это!
Заглядываю Марине за занавесочку.
— Ну, как ты тут? Не скучала?
Намучилась, бедняжка... даже осунулась. Но — улыбнулась.
Молодчина! Я гордо шел у каталки. У палаты стоял Кошелев... Что-то неласков он! Рядом с ним — начмед Коновалов и при нашем приближении тоже стал хмуриться, демонстрируя, что он тоже недоволен тем, что аппендэктомию дочери Кошелева делал неопытный интерн. Прекрасно знает, что так всегда и бывает, — именно на аппендиксах интерны и точат свои зубы. Но — этот случай как бы особый. Трудно, что ли, похмуриться, если хочешь начмедом быть?
— Давайте в пятую! — скомандовал он.
Пятая, вообще, двухместная, для тяжелых, но не мог же он положить дочь «самого» в общую палату!
С «почетным караулом» мы докатили Марину до места. Там уже ждал зав реанимационным отделением Лурье. Лурье, веселый мужик, незаметно подмигнул мне — мол, дело ясное.
— Подождите, пожалуйста, в зале! — Он кивнул в сторону зала в конце коридора.
Кошелев, хмуро повернувшись, ушел. Коновалов, поколебавшись, ушел вслед за ним.
— Ну, я, думаю, тут не нужен! — Лурье убежал.
Мы с санитаркой вкатили кровать Марины в палату, поставили к стенке.
— Спасибо! — тихо сказала она.
Бедная девочка. Намаялась, видимо, с таким папашей.
История ее болезни лежала на одеяле в ее ногах, я взял папку и, важно хмуря лоб, написал: «Произведена аппендэктомия», в графе «назначения» написал: «Промедол (обезболивающее) на ночь, пенициллин (противовоспалительное) каждые четыре часа, стрептомицин — два раза в сутки». Ничего вроде не забыл.
— Ну, — я улыбнулся, слегка покровительственно, — пока все. Скоро к вам придет медсестра.
— А вы... скоро? — проговорила она.
— Сделаю... некоторые дела — и приду, непременно, — произнес я.
Бодро кивнув, я вышел. Положил на столик перед дежурной сестрой в папку «Палата № 5» историю болезни — спокойно, естественно, будто делал это уже сотни раз, и дежурная кивнула абсолютно сонно, не поднимая глаз на меня. Все! Я уже тут — привычный! Я хирург.
По дороге заглянул в зал, внутренне готовясь к беседе с Кошелевым, но его уже не было: не привык ждать. Лютует батя!
Зато в ординаторской, где в этот момент были все, на мое появление никак не прореагировали — никого не трогала первая операция моя. Ну и что, успокаивал себя я, все и должно быть вот так, обыденно, рутинно... это самое правильное и есть. Ор шел насчет перестройки — более важной темы не было. Кстати, все были «за», даже наш молодой, прогрессивный парторг Стремяков. Раз все «за», так чего так орать? Так и не дождавшись, чтобы хоть кто на меня посмотрел, я вышел.
Я снова оказался перед палатой № 5. Слишком быстро, наверное? Погоди хоть часок! Не могу... Так, наверное, роженице не терпится глянуть на своего первенца. Я приоткрыл дверь с матовым стеклом. Перед Мариной сидел ярко-рыжий тип в белом халате и что-то весело ей говорил. Родственник? Жених?! Он повернулся ко мне, и я узнал его сразу: Гриша Зараев, наш институтский кумир. В наши времена довольно уже холодно относились к «комсомольским богам» — но не к нему. Он был заводила и весельчак, заправлял самодеятельностью, запевал в хоре. Я был на третьем курсе, когда он выпустился, — и сразу наступила тишь да гладь. Оставалось только учиться, что я и делал. Приятно его увидеть. Говорят, из райкома комсомола он перешел в райком партии. Ясно — им с Мариной есть что вспомнить — всякие там роскошные партийные дачи, спецраспределители... Ну а ты-то что волнуешься. Я заметил, что волнуюсь.
— Владька! Это ты! (Вспомнил!) Глазам своим не верю! Хирург!
Приятный все же мужик! Да не жених, успокойся! Ясно — заслан оттуда, «курировать», как они говорят, прохождение лечения дочери «самого». Как раз медициной, говорят, Гриша там и занимается — и еще, как тайно мне сообщили, пытается мягко вводить новые мысли и веяния в крепкие партийные лбы. В общем, «наш человек в говне» — шутка самого Грини в одном из созданных им капустников, пародии на знаменитый роман Грэма Грина «Наш человек в Гаване». «Наш», в общем... Да не совсем. Когда я понял, откуда он, стало уже не очень уютно. Думал, этот аппендикс — мой. Оказалось — «курируется».
— Марина говорит — ничего даже не почувствовала! — Он явно пытался восстановить старую дружбу. (Легче «курировать»?) Но дружбы-то, в сущности, не было... Он — кумир, а я — так. Зато теперь все переменилось: я — хирург, а он — так.
— Очень долго-то тут... нельзя! — пробормотал я, покрываясь краской стыда... Вот сволочь! Использую служебное положение, чтобы соперника отшить!.. А почему, кстати, им бы и не воспользоваться? Операцию ведь я сделал, не он!
— Все понял! — Он разулыбался еще более лучезарно. С веселым отчаянием хлопнул ладонями себе по коленкам и встал. — Что-нибудь от нас требуется? (Все-таки не удержался, обозначил высокий свой пост.)
— Боюсь, что здесь... — я сделал широкий жест рукой, обозначая всю больницу, — требуется... буквально все!
— Понял! — еще более весело откликнулся он. — Зайду сейчас, потолкую с главным. Ну, — он весело подмигнул Марине, — зайду! Бате сообщаю, что ты молодцом!
Марина кивнула, но, как показалось мне, не очень охотно. Похоже, не очень-то хочет она радовать батю... Отношения не те?
Не забыл «куратор» и про меня.
— Ну! — вдруг крепко обнял. — Спасибо тебе! Как, на фанке-то еще играешь? — И, не дожидаясь ответа, подмигнул и скрылся.
— Ну-с... — Я с грохотом придвинул к кровати стул, уселся.
Пока вроде осматривать нечего — нашлепка на шраме держится, на медицинском клею, тампон под нашлепкой никуда не делся. Если вдруг и начнется — тьфу-тьфу! — какая-то гадость, то это будет не раньше чем дня через три.
— Ну-с...
Что-с? Может быть, слегка душновато? Но что делать — больничный воздух тяжел, пропитан лекарствами. Глянув наконец на Марину, я увидел, что она смотрит на меня с явным интересом — вовсе не как на врача.
— Вы... играете на пианино? — проговорила она.
— Да так. Развлекал народ в институте! — солидно проговорил я. — А вы?
— Я... как бы. — Она стеснительно улыбнулась. — Заканчиваю музучилище в этом году.
Почти коллеги!.. Коллеги, да не совсем. Музыкальную школу я закончил — семь классов, а потом мне популярно объяснили умные люди, что человеку с моей фамилией выше лучше не соваться. «А как же Шостакович?» — «А ты разве гений?»
Меня так и подмывало сказать, что она у меня первенькая, крестная моя: именно с ней я стал хирургом! Сказать? А вдруг ее милая улыбка (зубки слегка кривые, немножко торчат) мгновенно сменится звериным оскалом? «Ка-ак „первая"? Так вы что, практиковались на мне? Да как вы посмели? Вы знаете, чья я дочь?» Сказать? Я смотрел на Марину и ничего, кроме благодарности... и симпатии, скажем так, в ее глазах не видел. Сказать? Мне кажется, она обрадуется... за меня. Почему-то.
И на второй, и на третий день живот у Марины был мягкий, температура нормальная. Все путем! Я даже отменил промедол, поскольку болей не наблюдалось. Скоро можно снимать швы и выписывать. И — принимай, Родина, наш подарок!
Я смотрел на нее. Как-то мы сразу соединялись взглядами, как только я входил. Если вслед за мной входила сестра с уколами (в попку), то Марина краснела, и я выходил. Живот-то я трогал периодически, она вроде привыкла, а вот этот дополнительный ракурс ее смущал. Хотя врача не следует принимать за мужчину... но что-то мне кажется, что она во мне видит... не только врача.
На четвертый день я что-то вышел безумно рано... Ну, ясно — пока есть время — побыть с ней. Скоро выписывать... И что?.. Как что? Ничего! А ты что думал?! Накануне я признался ей, что она — первенькая! И она обрадовалась! За меня. «Не жалея живота своего!» Таких еще, честно, не встречал!
Я открыл дверь в ее палату и обомлел: одеяло было откинуто, а ее не было. Где она? Выписалась? Но я бы знал. Перевели в другую палату? Ее? Навряд ли! Резко ухудшилось состояние, увезли на повторную операцию? Так быстро это вряд ли могло произойти.
Я шел, озираясь, по коридору. Я хотел обойти уборщицу бабу Шуру с ведром, и вдруг она сказала:
— Эту свою блаженную ищешь?
— Да, — сказал я, — а что с ней?
— В третьей палате сейчас.
— Почему?
— Это ты у нее спроси! Утки носит выливать! За ночь у всех переполнились, так всем, видишь, не терпится, меня кличут, погодить, вишь, не могут. Она и пошла! Разбалует всех — а сама уйдет! А я тут!..
Я рванулся к третьей палате... там, кажется, коек двадцать. Потом остановился. Вряд ли ей ловко будет, если я увижу ее за этим занятием! Я оглянулся. Уйти? Но тут дверь из палаты открылась, и вышла Марина в синем халатике и с двумя полными стеклянными утками. Она в испуге отшатнулась.
— Извините, — пробормотала она.
Я кивнул и, не акцентируя, как бы даже не узнавая, прошел.
Потом меня позвали в приемную — надо было разобраться с доставленной избитой алкоголичкой, которая и тут продолжала драться. Кого к ней направить? Ну конечно меня!
Избитая, оборванная старуха — а может, и не старуха вовсе? — сидела на скамье за решеткой — в гадючнике, как мы это называем, куда сажали слишком буйных пациентов.
— Сволочи! — Она трясла решетку, ухватив ее синими руками.
— Ну? — глумливо проговорил дежурный врач Санько и достал из кармана галифе ключик. — Ну что, укротитель? Запускать?
Под ней натекла лужа крови, разбавленной мочой.
— Запускай!
Уклоняясь от ее замахов, я сумел все-таки ее осмотреть, обработал ссадины на руках и ногах — там была одна только обширная рана, с которой пришлось повозиться.
— Ну что, забираю? — спросил я Санько.
— Ну нет уж, пусть побудет, пока не успокоится! — усмехнулся Санько.
Но она не успокоилась — ее душераздирающие вопли неслись по всем этажам. Теперь она звала какую-то Марину:
— Марина! Ма-рина! Возьми меня отсюда! Марина! Ну дай же мне пить, я умираю!
Вопли эти слышны были и в ординаторской. Потом дверь открылась, и заглянула уборщица баба Шура.
— Эта твоя... блаженная... там уже!
Я понесся вниз. Марина в халатике, дрожа, стояла у решетки и смотрела на жуткую старуху, словно видела такую впервые. Возможно, что в ее жизни такого действительно раньше не встречалось.
Я тронул ее за плечо, она повернулась, но сейчас вроде не очень даже меня и узнала: настолько ее впечатлила старуха.
— Откуда она меня знает?! — дрожа, проговорила Марина.
— Да ну что ты?! — успокаивая, я обнял ее за теплое плечо. — Какую-то свою Марину зовет.
— А почему ей... не дают пить?
Это уже был сложный вопрос. «Не дают, потому что не хотят!» — так, наверное, правильно было бы ответить. Но я молчал.
— А разрешите... я дам ей попить? — спросила меня Марина.
Мы переглянулись с Санько.
— Разреши, конечно... но ведь она на этом не остановится, — шепнул мне Санько. Попал в самую суть.
— А где можно воды набрать? — Марина стала озираться.
— В сортире, где же еще! — Любопытная баба Шура оказалась тут же. Интересно, как все быстро почувствовали, что эта дочь своему папе жаловаться не будет, и обнаглели мгновенно!
— Марина! Ну дай же попить! — теперь, глядя уже на эту Марину, завопила старуха.
— Сейчас. — Марина торопливо скрылась в клозете.
Все, как зачарованные, глядели ей вслед.
— Да-а... только в райкомовском заповеднике мог такой ландыш вырасти! — сказал Санько.
Верно. Хотя по тону — враждебно.
Марина вышла с кефирной бутылкой, наполненной мутно-белой водой, протянула старухе. Та, хлюпая, жадно пила. Потом поставила бутылку на скамью, длинно вздохнула, и... наступила тишина. После часа диких воплей то было абсолютным блаженством — думаю, все, кто находились в больнице, испытали его.
Продолжая обнимать Марину за плечи — она еще дрожала, — я повел ее в палату.
— Никогда больше так не делай! — в сердцах произнес я. Даже не понял, как у меня это вырвалось. Потому, наверное, что переживал за нее. Представил ее жизнь в партийном застенке, и сердце буквально сжалось! Марина, что интересно, не произнесла: «Почему?», вообще ничего не произнесла. Видимо, разговоры на эту тему с ней уже неоднократно велись. Да, в семье «стального коммуниста» Кошелева есть одно слабое место, и, думаю, он знает об этом.
Наутро у нее было 38, 6! Я пальпировал ее живот. Вроде бы пока еще мягкий, не острый. Пока! Перитонит — самое страшное послеоперационное осложнение (семьдесят пять процентов летальных исходов), как раз со скачка температуры и начинается!
— Что там... скальпель зашили? — героически улыбалась она.
Я выскочил в коридор к дежурной сестре:
— Вы знаете... у Кошелевой температура скакнула. Думаю, надо бы капельницу с пятипроцентной глюкозой!
Медсестра, опытная баба, сразу усекла, к чему я клоню, и испуганно вскинула свои окуляры.
— Так скажите Коновалову!
— Вы скажите, — буркнул я, возвращаясь в палату.
Марина встретила меня улыбкой:
— Да это я просто простыла... Не волнуйтесь! Бегала вчера много!
Она успокаивала меня. А ведь перитонит, если б он был (тьфу-тьфу!) — то ведь у нее, а не у меня. А она меня успокаивает! Зачем я сказал ей, что операция моя — первая в жизни? Растрогался! А теперь!..
Потом все закрутилось — прибежал Коновалов, вызвал терапевта, с бряканьем вкатили капельницу.
Ночевал я на раскладушке в ординаторской. Полночи не сомкнул глаз, глядел в окошко, «выл на луну». Потом луну затянуло, и я вдруг сразу крепко уснул. Причем сон пошел сразу, красивый и, я бы сказал, с ощущением небывалого счастья — такое редко бывает наяву: какой-то красивый дом на широкой южной реке. И проспал! Меня растолкал Стас.
— Вставай, ударник коммунистического труда! Я помчался к Марине, распахнул дверь. Она глянула на меня, буквально сияя:
— Нормальная температура!
— Ур-ра! — завопили мы с ней.
Вдруг дверь распахнулась... и вошел Гришко:
— Вот ты где... Обыскался тебя. Иди — там аппендикс привезли.
Гришко вышел.
— Ур-ра! — снова завопили мы.
Потом она с улыбкой прижала ладошку к шву: не разошелся ли?
Марина
Да, конечно, смешно. Счастье было только в больнице. Ее стены защищали нас. Хотя тревога уже была. Да и так уж сильно миловаться врачу с больной у всех на глазах не положено. И лишь во взглядах — и то, когда рядом никого не было, чувствовалось все.
Потом меня увезли на черной «Волге», сам папа приехал, поблагодарил все больничное начальство, сбежавшееся в приемную. Влада никто не позвал.
Правда, уже в машине отец вдруг вспомнил:
— Да, этому... юному хирургу, наверное, подарить что-то надо?
Я робко обрадовалась — неужели он разрешит мне пойти к Владу? Но надежда была недолгой. Гриня, сидевший впереди с водителем, быстро понял, что требуется от него, и произнес, обернувшись:
— Сделаем!
Я пыталась высказать свое мнение по этому поводу, но отец пресек мой порыв суровым взглядом.
«А ты... молчи, когда джигиты разговаривают» — анекдот, который рассказывал один наш весельчак в музучилище, полностью сюда подходил. Сейчас красавицу заточат в терем, за трехметровый забор, и после под конвоем будут доставлять в музучилище и обратно. Отец — я почувствовала — что-то совсем озверел, видно, пил эти дни, переживая за дочку. За эти переживания «спасибо ему»! Что я сейчас чувствую — ему неинтересно.
Хорошо, я успела пригласить Влада в музучилище на дипломный вечер. Хотя там мы будем у всех на глазах. Препятствия, однако, не пугали меня. Какая же любовь без препятствий? «Потом» будет нечего вспомнить!.. Это «потом» представлялось мне не совсем ясным, но лучезарным. Как я ошиблась!
— Доча! Я в Москву. Будь умницей.
Отец заглянул ко мне в комнату рано утром.
— Не волнуйся, папочка! Я буду умненькая, — тоном прилежной девочки ответила я. Но сердце заколотилось. Отец уезжает! Может, нам удастся увидеться с Владом?
Отец еще долго грохотал — у себя в комнате, а потом — на кухне. Наша «экономка», Полина, которая появилась у нас последние два года, отличалась исключительной ленью и вставала поздно. Почему отец держит ее? Догадываюсь, но думать про это не хочу! Надо бы встать, помочь папе собраться... но сердце так прыгало! Я боялась, что по моему волнению он все сразу поймет и вдруг — никуда не уедет? Буду лежать. И даже глаза не стану открывать: вдруг он заглянет еще раз и по глазам догадается?
Я лежала не двигаясь, но кровь во мне шумела, как прибой. «Увижу его! Сегодня увижу!»
И лишь когда я услышала за стеной густой бас Ивана Сергеича, папиного шофера, я надела халатик и, улыбаясь, вышла. Перед двумя притворяться спокойной и веселой гораздо легче, чем перед одним, особенно перед таким проницательным, как папа. А тут внимание его было уже отвлечено, он задумчиво стоял в прихожей, прижав к носу палец, бормоча: «Так-так-так», пытаясь понять напоследок, не забыл ли чего... Хотя он редко что забывает, особенно то, что не нравится ему! Тут в прихожую этакой лебедушкой, вся на босу ногу, на голое тело, выплыла Полина. Хоть бы слегка запахнулась! Даже неловко перед Иваном Сергеичем. Но — мне, а не ей!
— Ну, смотри, Полина, чтобы все было тут нормально, — строго проговорил он.
Его, конечно, больше всего волновала первая задача Полины в нашем доме... ну, может быть, не первая, а вторая — слежка за мной. Не знаю, как она справляется с первой своей задачей, и знать не хочу, но со второй своей задачей она справляется блестяще.
— Не волнуйтесь, Павел Петрович, все будет нормально! — томно пропела она и, видимо не до конца проснувшись еще, пребывая вся в неге, качнулась к нему пышной грудью.
— Надеюсь! — Батя остановил ее колким взглядом. Поставил на место. Хотя такую поставишь! — Ну! — Пытаясь загладить чуть не случившуюся неловкость, папа повернулся ко мне: — Занимайся, не отвлекайся!
— А Иван Сергеич завтра отвезет меня? — произнесла я. Этакая капризная, избалованная девочка! Перед любимым папкой мне было притворяться очень трудно. Когда они вдвоем с Сергеичем — уже почему-то легче. А когда здесь присутствовала эта Полина, я притворялась даже с каким-то удовольствием! А вдруг папка скажет: «Доберешься сама»? Тогда я увижу Влада!
— Довезет, ясное дело. — Отец усмехнулся как-то многозначительно: мол, не надейся, меня не перехитришь!
Они с Сергеичем вышли. Я спокойно поглядела в глаза Полине и пошла к себе.
Я знала, что все охранники на воротах — ее приятели, и, если я рыпнусь, она успеет позвонить на пост, и охранник так «как бы в шутку» (такое было уже) будет «ласково уговаривать меня» не таскаться пешком, предлагая тут же вызвать машину из гаража райкома. Из золотой клетки вырваться труднее всего, даже разозлиться не дают тебе, чтобы ты могла рвануться изо всех сил!
Хочу ли я, чтобы это все кончилось и началась у меня нормальная жизнь? Но что значит — нормальная? Я знала, как живут семьи большинства моих одноклассников по музучилищу. И я вовсе не была уверена, что все изменится в лучшую сторону. Я уже видела некоторые перемены, и они вовсе не радовали меня. Раньше все сводки по городскому хозяйству ложились на стол отцу, и фактически он командовал городом. Но вот в нынешнем 1990 году состоялись первые свободные выборы в городской исполком, и прежде чинную, солидную публику заменили какие-то голодранцы, непризнанные гении, решившие, что теперь все будут делать одни. Три дня они там шумели, спорили до хрипоты, а потом, так ни в чем и не разобравшись, приказали прибыть отцу, как бы для консультации. Эту картину я видела, поскольку Сергеич забрал меня из музучилища и потом заехал за отцом, и мы ждали. Все эти фанфароны-вольнодумцы, многие в бородках, свитерах, джинсах (пришла вольная пора!), сидели в креслах, а отец — в два, а то и в три раза старше многих из них — сидел в углу, на каком-то жестком стуле, как будто его вызвали на допрос. Стас Гельчевский, в прошлом недоучившийся аспирант, ныне демократически избранный городской голова, держал перед собой городские сводки, прочитывал их, потом, поскольку ничего не понимал в прочитанном, вдруг вспоминал об отце и обращался к нему «за уточнениями». Мол, отвечай, злодей, за содеянное! Отец, всегда аккуратный, подтянутый, тут сидел какой-то нечесаный, даже без галстука, как бы от всего отставленный, уже неофициальный, даже не имеющий права галстук носить. И тем не менее, на все вопросы Гельчевского (это даже вопросами нельзя было назвать — тот просто зачитывал названия сводок) отец давал подробный ответ. Не заглядывая ни в какие бумажки, с лету называл цифры, объемы выпусков, сроки сдачи и так далее. При этом он все откровеннее усмехался: мол, куда вы лезете, щенки? Конечно, это раздражало всех этих «революционеров», но постепенно многие из них начинали трезветь, соображать, что без Кошелева мало в чем разберутся. «Если вопросов больше нет...» — Папка поднялся. Я гордилась папкой. Я думаю, лишь накал политической борьбы удержал их от того, чтобы проводить его аплодисментами. После этого все городские сводки снова ложились на стол отцу, и директора слушались только его. Конечно, новые вожди, которым, как выяснилось, нечем руководить, не могли простить папке своего поражения и подкапывались под него. «Долой диктатуру райкома!» На площади у памятника Ленину все время шли митинги. Одной из острых тем митингующих было открытие белкового комбината. Все сделались вдруг экологами и кричали о гибели природы, но где-то жители города должны были работать? Оборонные предприятия, на которых были заняты большинство жителей, резко сворачивались. Часто папка, приезжая вечером, рассказывал мне о этих проблемах. «Дурацкое время! О пользе никто не хочет думать!» Насчет комбината, насколько я знаю, он и поехал в Москву — открывать или выждать? «Боюсь, что на следующий год, — вздыхал он, — мы вообще ничего не откроем!» Я понимаю, почему раздражал его Влад. Он то и дело заносчиво задирал бороденку, в точности как Гельчевский, пытающийся командовать, но ни в чем не способный разобраться. Я папку понимала... Но не с его же ровесниками мне строить свою жизнь? Мне надо держаться молодежи, а молодежь нынче такая — папке не по нутру. Единственный, кого он приблизил из новых, — это Гриню, но и то относился к нему настороженно, хотя Гриня свою преданность доказывал не раз. Может, он и в женихи его мне прочит? Но он на десять лет старше меня! Но главное — было в нем что-то фальшивое, отец опасался не зря. Он, потомственный таежный охотник, слышал все шорохи и трески и реагировал мгновенно, с опережением — его трудно было переиграть. Такие совсем не детские мысли одолевали меня, пока я одевалась. Было ли детство у меня вообще? А ровесников, лет начиная с пяти, отец ко мне не подпускал. Зато много занимался со мной сам — научил читать и писать в четыре года, плавать — года в три, таскал с собой на рыбалку и на охоту и вообще воспитывал как пацана. Мечтал о сыне, но не получилось. Понимаю психоз отца: он вообще не мог меня видеть с мальчиком, и родителей Максима, ведших классы домры и гитары, сумел выгнать из училища (им пришлось уехать в Донецк) только за то, что их Максим носил за мной мою нотную папку и на советы «благожелателей» никак не реагировал. Но от этого, насколько я знаю, не беременеют? Отцу это бесполезно было говорить. Я понимала с ужасом, что обречена на одиночество. Но не могла с этим никак смириться. Даже если все изменится и он станет лесничим (дед у него был лесничим), он все равно не отпустит меня от себя. Ну а теперь, когда весь город в его руках, мои шансы вообще нулевые. Так что, кроме «праздника аппендицита», больше ничего радостного меня не ждет.
Вяло позавтракав, я села за рояль и заиграла вечную мою «Песню без слов» Мендельсона, которую готовила для выпускного экзамена. Появится он хотя бы на экзамене? Но и там мы будем у всех на глазах. Похоже, «Песню без слов» я играла с чувством — едкие слезы бежали по щекам.
Вдруг раздался звонок. Это было такой редкостью! У нас в «Дворянском гнезде» редко ходили друг к другу в гости, а о гостях «с воли» обычно звонил охранник и спрашивал, впускать на территорию или нет. Но вдруг — это Влад как-то все же прорвался? Обогнав толстозадую Полину, я кинулась открывать. В дверях стоял Гриня.
— ...Привет, — произнесла я упавшим голосом, и интонация моя вызвала у него усмешку.
— Всего лишь я. Петрович уехал?
Я знала, что многие работники — ровесники отца или те, что постарше, — называли его Петровичем, и мне даже нравилось это. Но в устах Грини как-то покоробило.
— Улетел в Москву, — сказала я сухо.
Тут Гриня как-то лихо мне подмигнул — мол, дело хорошее... Ну и что?
— Хотел тут спросить... — Он пошел к своему синему «жигулю».
— Ты сейчас куда? — проговорила вдруг я.
— Да в больнице ждут... совещание! — произнес Гриня.
В этом не было ничего поразительного — он работал в отделе здравоохранения, курировал больницы. Но сердце вдруг прыгнуло.
— А подбросишь меня... в училище? — Последнее слово я произнесла специально громко, чтобы эта толстая попа услышала.
— В училище? — Гриня еле заметно моргнул. — Дело хорошее!
Из кухни высунулась Полина, капая вареньем с булки на передник. Увидев Гриню, разлыбилась.
— Подброшу Маринку, — сказал он.
Я кинулась в комнату, сложила ноты, надела куртку. И села в машину.
— И кто его знает... чего он моргает! — пропела я, и мы с Гришей засмеялись.
Влада я увидела в конференц-зале больницы и сквозь стеклянную дверь долго смотрела на него. Наконец он что-то почувствовал, взглянул на меня и почему-то испугался.
— Тебе плохо? — пролепетал он. Других версий ему в голову не пришло.
Я смотрела на него. Потом покачала головой:
— Нет. Мне хорошо.
Когда наконец он окончательно освободился, вышел из зала и подошел ко мне, я заметила, что взгляды коллег, брошенные на нас, его дико смущают. Будто к нему прилетела Аэлита с Марса, и он должен всем объяснить, кто такая.
— Мы можем уйти? — пришла я к нему на выручку.
— Вообще, — пробормотал он, и заулыбался, и закивал кому-то, проходившему мимо. — Сейчас, сейчас! Вообще... — Он снова повернулся ко мне. — Мы... тут... собирались на митинг пойти... против химкомбината.
Ну что ж, дело хорошее... Если более увлекательных предложений у него нет... Митинг так митинг. Не лучшее, конечно, место для лирики. Но зато мы можем бесследно затеряться в толпе. Это его и привлекает, видимо. «Где лучше всего прятать листья? В лесу», — писал мой любимый Честертон. Ну что же, побудем листьями.
— Не знаю, удобно ли тебе... — пробормотал Влад.
— В смысле папы? А можно я без папы пойду?
— Это было бы замечательно! — улыбнулся он.
Славно погуляли на митинге! При выступлении пламенного Гельчевского мы с Владом взволнованно взялись за руки — и так и стояли. Опомнившись, он испуганно посмотрел на меня, но я спокойно ему улыбнулась.
И это — «испанский герцог», взрослый мужик, почти хирург! Когда папка бывал в добродушном настроении и допускал-таки мысль, что я когда-нибудь выйду замуж, он говорил: «Ох, чую, выберешь ты такого мужика, из которого сможешь веревки вить!» Неужели он прав?.. Не торопись, Джульетта! Хотя времени у тебя в обрез: боюсь, до конца митинга будет не достоять — скоро в училище.
— Я так себя чувствую... словно с принцессой Дианой на митинг пришел, — улыбнулся Влад.
— А я... будто с испанским герцогом! — проговорила я, и мы засмеялись. — У меня чаще другой кавалер был... Иван Сергеич. Ветеран труда. Водитель папин.
Мы наконец разговорились. Чтобы не отвлекать людей от митинга, нам пришлось уйти.
— Кошелева прибыла своим ходом! Действительно, значит, процесс пошел! — приветствовал мое появление в музучилище наш весельчак Сеня Вигдорчик.
Я спокойно улыбнулась ему, потом повернулась к Владу. По идее, надо было назначить очередное свидание, как это принято у нормальных пар. Но что я могла точно назначить, кроме выпускного экзамена по классу рояля?
— Ну, все... я позвоню тебе, — непринужденно сказала я Владу.
У класса, где должна была быть консультация перед экзаменом по музлитературе, я вдруг увидела постоянного своего кавалера, Ивана Сергеича, бледного и дрожащего.
— Что ж это вы делаете... Марина Павловна! — пробормотал он.
После занятий он быстро, как-то даже испуганно домчал меня. И весь день просидела я «в тереме» под «Песню без слов» Мендельсона, отчаиваясь все больше. Так всю жизнь и проживу? «Счастливый случай» — аппендицит? Да. А что делать? Мелькнула даже мысль: вызвать «скорую», сказать, что шов дико болит, и хоть таким способом снова увидеть Влада? «Песня без слов» чуть ускорилась, оживилась. А вдруг — «Песня» снова замедлилась, стала заунывной — Владу это повредит? Мол, первая операция, и сразу — неудача. Какой ты хирург? Господи — «Песня» снова сделалась бурной, — и о нем я заботиться должна! Я, девчонка, о нем, двадцатипятилетнем! Мог бы и сам придумать что-нибудь. Ромео не побоялся во вражеский замок проникнуть, где его шпагой могли проткнуть, а тут — какие ему враги! Папа? Да я ж намекнула Владу вполне прозрачно: папа — в Москве! Не подействовало. А все девчонки, я видела, в музучилище на него загляделись: красавец какой! «Спящий красавец»? Но я-то не спящая красавица! «Характер бойцовский, отцовский!» — так, в минуту расположения, папа шутил. Все-таки более близкого человека, лучше меня понимающего, нет. Но не век же мне с папой жить? Не дай бог, что-нибудь с Владом сделает! И что? Лучшая конспирация — из дому не выходить? Пусть сначала он профессором станет? Тогда и позвонит? Так, наверное, и родители ему говорят: работай, не отвлекайся. «Нам особенно надо быть аккуратными!» — имея в виду свою национальность, папин заместитель Глейзер шутил. «Ну будь, будь!» — Папа усмехался благожелательно. Его, похоже, эта «особая аккуратность» вполне устраивала. И Влад, видимо, тоже «особой аккуратностью» пытается отличиться? Так что я сюда не вписываюсь! А куда я впишусь? В консерваторию? Тут одних только папиных «длинных рук» недостаточно. Даже в нашем занюханном музучилище есть ребята талантливее меня! А в консерваторию поступать — отовсюду съедутся! Как бабушка, папина мать, говорила: «Куда ни кинь — всюду клин». Однако, хоть «всюду клин», мой отец стал-таки первым человеком, хоть и в нашем городке. А сказать, что жизнь его так уж баловала, нельзя. В своей таежной деревне и не учился почти, промышлял охотой с отцом — на тигра даже ходил. Карьера его с армии началась. А в армии — вовсе не сахар. Атомный полигон в Сибири. Адские холода. А начальник их — папа рассказывал — запрещал уши у шапок опускать и по нескольку часов на плацу держал. Там и я родилась — правда, папа уже начальником был. Но спокойствия не искал — мама цыганка была из табора. И до того как ушла, успела отцу кровь попортить. Поэтому он так за меня и волнуется. То — «характер бойцовский, отцовский!», то вдруг говорит в отчаянии: «Чистая мать!» Да, некоторая неуправляемость у меня от нее осталась.
«Песня без слов» Мендельсона. Исполняется в сотый раз.
Потом авария произошла на полигоне — что-то там внутри их горы, в тоннеле, не так взорвалось. Помню — «скорые» мчались одна за другой мимо нашего дома. Папа тогда враз поседел. И был от армии отлучен, подполковником. После чего мы в Питер переехали. Папа вдруг оказался управляющим гостиницами всего города. Раз человек с атомным полигоном справлялся — с отелями справится. Детство мое в Ленинграде — самая счастливая пора. Вот бы в консерватории там оказаться! После гостиниц папа в райисполкоме большим человеком стал, потом в райкоме. Потом его повысили сюда. Ему, может, и хорошо, а мне — плохо. Да и ему сейчас тоже неважно, катят со всех сторон. Газета новая, «Утро», только и пишет разные гадости про него. Дочь за отца не отвечает? Но мне тоже нелегко в училище бодренько держаться. Особенно после того, как родителей Максима, отличных преподавателей, по папиной указке уволили, сломали людям жизнь. Как в молодости на тигров охотился — так и сейчас живет.
Мендельсон! «Песня без слов»! Исполняется в сто первый раз!
Так и не дождавшись моего Ромео, легла спать. Рано утром, вместо Ромео, Сергеич явился. И сел плотно, как на посту. Чтобы Джульетта не убежала.
У Джульетты, я помню, хоть веселая нянька была, с которой они беседовали на любовные темы. А тут только эта Полина, шпионка!
— Ну, поехали, что ли, Сергеич! — сказала с тоской. Хоть по городу проедусь, на нормальную жизнь посмотрю.
Хотя нормальной жизни не видно. У райкома бушует митинг. Расходились ли на ночь? Не пойму. Стала смотреть — потом даже через заднее окошко — не тут ли Влад? Но вместо этого кто-то яблоком в машину запустил. Кинул один, а улюлюкали — сотни. За отца тут приходится отдуваться, пока он в Москве! Но оттуда тоже нерадостный приезжает в последний год.
— Надо бы хулиганов этих как следует! — Сергеич, бывший охранник лагерный, проворчал. Он бы не дрогнул. Его жизнь ясна. Это только моя — зверски запутанна! «Куда ни кинь — всюду клин!»
Доехали до училища нашего убогого. Дом купца Рукавишникова. Может, ему неплохо тут было жить — но когда нас столько! Училище гудит. Выпускные, потом распределение. А мне опять «идти сквозь строй», выйдя из папиной «Волги»? Пыталась выскочить на углу.
— Спасибо, Сергеич! Дальше я сама.
— Да нет уж. Доставлю! — злобно Сергеич произнес.
В холл вслед за мной прошел. Хотела сказать ему надменно: «Здесь не гараж!» Но — пожалела старикашку. И напрасно, как выяснилось!
Посмеялась с ребятами, вошла в класс. Сергеич у входа маячил — никто вроде его не замечал. Вроде! Села за парту, открыла учебник истории музыки, преподаватель Солонин вошел. Я стала дочитывать главу, готовиться... И вдруг — голос Сеньки Вигдорчика:
— А это что еще за юное дарование?
Подняла глаза — и обомлела! В дверях Сергеич стоял. Почетный караул! Чтоб он сквозь землю провалился!
— Разрешите присутствовать на занятиях! — браво так, по-солдатски, Сергеич произнес.
— Почетный конвой его императорского высочества! — второй наш шутник, Колька Бархатов, заорал.
Что тут сделалось! Хохот! И Солонин захохотал. И все на меня, конечно, смотрели!
— Давайте! Вместо меня! — подскочила к Сергеичу, к партам пихнула его. А сама выскочила.
Сначала рванула к выходу, но потом подумала (совершенно хладнокровно, как успела заметить): «Нет, так не уйти!» Вбежала в физкультурный зал, в раздевалку, открыла окно — и на спортплощадку. Дорога знакомая. Первый год никак не могла в училище прижиться. Цыганская кровь! Смириться не могла, что кто-то мне, шмакодявке, замечания делает, — вскакивала сразу и убегала. Тем более — от такого позора, как сейчас! Сбежала с обрыва к реке. Утопиться, что ли? Бр-р-р! Холодный нынче май! Двадцатое число, а еще тонкие льдинки плавают. Пошла вдоль реки. Потом поднялась к больнице. Боже, как я была счастлива, когда лежала здесь! Все проблемы ушли, отступили перед болезнью. Счастливые дни. Что же, выходит, кроме аппендицита, не было счастья у меня? И — не будет? На большие окна операционной поглядела. Влад сейчас там, наверное? «Взлетел с моего живота!» — усмехнулась горько. Теперь ему некогда в окна выглядывать — смотрит, наверное, в чей-нибудь живот и абсолютно счастлив. А я тут стою, никому не нужная.
Влад
«Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь!» — так ведь классик сказал?
Гришко шел навстречу по коридору — я поздоровался с ним, он даже не повернулся. Груб — известно, но чтобы так? Душа упала... явно что-то произошло. Вошел вслед за ним в кабинет.
— Здравствуйте, Петр Афанасьич! — внятно произнес.
Не отвечает. К стеклянному шкафчику отвернулся.
— Петр Афанасьич! — произнес я довольно уже настойчиво. — Что-то произошло?
— Что произошло, спрашиваешь? — наконец повернулся. — Я что велел тебе? Прооперировать райкомовскую дочку, а не... — оборвал фразу многозначительно.
— Что «не»? — Я тут тоже завелся. — Вы знаете что-нибудь?
— А чего знать-то? — буркнул Гришко. — Вон она, под окнами стоит. Тебя просит. Вся больница смеется! И больные, главное, тоже. Для всех праздник. На весь город пойдет. А помнишь, как Городничий говорил? — усмехнулся грозно. — «Над кем смеетесь?» Над собой мы посмеемся!
Я подошел к окну. Стояла! Увидела меня. Замахала радостно. А моя рука словно замерзла... Поднять ее? На глазах у Гришко? Сволочь я! Сухо кивнул, отвернулся. Может, еще обойдется все? То ли я вслух это сказал, то ли Гришко прочел мои мысли.
— Не надейся! Не обойдется уже! — швырнул со звоном ланцет на стеклянную полку. — Я-то за что погорел? Раньше хоть за дело!
Вышел, отпихнув меня могучим своим животом. За ним идти? Еще хуже получишь. Как, интересно, он погорел?.. А я?
Глянул с отчаянием в окно. Марины не было. И Марину я потерял! Такая девушка тебя полюбила! А ты... дерьмо!
Я сел на белую лежанку с холодной клеенкой и долго сидел.
Марина
Влад показался в окне, сухо кивнул и отвернулся. Сердце мое упало. Все? Рука по инерции еще сделала несколько взмахов и упала. Зато я увидела другое: во всех других окнах торчали морды, радостно махали мне, оживленно переговаривались. Шоу? Узнали меня? Если бы вышел сейчас Влад, обнял меня и как надо посмотрел бы на них — шоу сразу бы закончилось, все бы мгновенно слиняли от строгого взгляда врача, а я осталась на посмешище одна. Если вышел бы Влад и пресек бы все это, смело обнял меня, мы весело бы помахали этим доходягам: мол, не волнуйтесь так, все о’кей! Неужто не понимает, что только он может меня спасти!
Я вдруг услышала лихой свист. Глянула в сторону — и увидела Гриню в окошке машины. Я пошла к нему и молча села. Мы куда-то поехали.
— Ну ты, мать, крупно сфотографировалась! — произнес наконец он.
Что мне было сказать?
— Ну... что делаем? — поинтересовался он.
Если б я знала! Мне теперь даже Сергеича было страшно увидеть, не говоря уже об отце. Наверняка ему скоро доложат! «У меня уши везде!» Попроситься к Грине? Но он — через один коттедж от нас!
— Отца видел твоего! — вдруг произнес он. Я вздрогнула. — Хреново съездил, — добавил Гриня. — Похоже, недолго осталось ему.
— Дома? — спросила я.
Гриня покачал головой. Значит, на «фазенде», как отец ее называл. Это плохо — если, не заезжая ни домой, ни на службу, сразу поехал туда.
«Опять Петрович... рыбачит!» — фразу эту в последнее время осмеливались все громче произносить.
— Поехали, — сказала я.
С грохочущего грузовиками шоссе мы свернули на извилистую асфальтовую дорогу в сосновый бор — и сразу стало тихо, комфортно и для слуха, и для зрения. Только дятлы тут шумели, перелетая с сосны на сосну. Кто попало не ездил тут. Кому попало незачем было ездить тут. Все прекрасно знали, что дорога эта идет в рай для начальства. Даже дети тут ездили только особенные. Помню, когда отца из Ленинграда повысили сюда, Троицк сначала мне показался большой деревней, и я очень скучала в нем. Но потом пришло лето — и как раз вот эта дорога примирила меня с собой. Меня привезли по ней на озеро Зеркальное, там стояли красивые коттеджи в соснах, и называлось это — лагерь «Зеркальный». Жили тут только «особые» дети со всей страны. Помню, как меня поразил разговор двух девочек в первый день — обе они были очень важные, причем каждая старалась продемонстрировать, что важнее она. «Я здесь от-ды-хаю уже третий год, — капризно говорила одна. — Здесь, в общем, терпимо. Главное — в любую сторону на протяжении пятидесяти километров тут нет никого из простых!» Вторая девочка была, видно, поумней и пыталась победить первую иронией (которой та, первая, абсолютно не воспринимала). «Ну как же нет? — усмехнулась вторая. — А наша обслуга?» — «Я ее как-то не замечаю», — надменно ответила первая. Помню, я сразу почувствовала — если не хочешь быть Золушкой, надо сразу заявить о себе. Для всех я была новенькая, многие уже спелись, отдыхая не первый год, и со мной пытались общаться кое-как, но я быстро поставила всех на место, пару раз случайно проговорившись, что мой папа тут самый главный и все это — его. После чего со всеми у меня установились четкие отношения, хотя душевными их я бы не назвала. Да и какие могут быть душевные отношения с такими людьми, многие из которых были из Кремля и ни на минуту не забывали об этом? Однако я благодарна «Зеркальному» за то, что именно здесь я впервые четко почувствовала, что у меня есть характер и я могу постоять за себя. И даже без помощи отца. Помню, потом приехала вторая смена — и тут я уже решила не говорить, чья я дочка, и тем не менее со всеми прекрасно разобралась. Так же и в музучилище. Сначала губернаторскую дочь, в духе времени, пытались встретить в штыки, но вскоре я со всеми прекрасно поладила, никоим образом не привлекая к своим делам папу.
Мы проехали поворот на «Зеркальный». Вряд ли я там снова окажусь. Прощай, детство!
Вот поворот на соловьевскую (по фамилии предыдущего секретаря) резиденцию райкома. Там папа принимал серьезных гостей, но сам по себе в тех полированных апартаментах бывать не любил. Как наследственный таежник, он выстроил себе фазенду в глуши, на том берегу озера. Тоже, впрочем, «справная изба», как с гордостью сказал его папа, таежный охотник, приехав на побывку.
Но до «справной избы» еще ехать и ехать.
— Надо ему свое таежное упрямство забыть! — вдруг проговорил Гриня в сердцах, не в силах, видимо, больше таить свои мысли. — Пора понять, что и в Москве теперь новые люди и надо перестраиваться под них!
Боюсь, что он преувеличивал свое влияние на папу. Когда, навалившись скопом, одолевали отца (и такое в последнее время случалось), отец соглашался и улыбался только для виду, а потом, все высчитав, четко и жестко делал свое. Не зря в язычестве еще таежники тигру поклонялись. Его стиль! Может, удастся перестроить страну, но не папу. Всего в жизни отец добился диким упрямством, верой только в себя и презрением к окружающим. Вряд ли удастся «перестроить» его. Что тогда от него останется? Он-то, думаю, всегда останется. А вот Гриня за свои вольные мысли как бы не потерял свое теплое местечко. Опять я «дочка начальника»! Но что делать? Такой я выросла! И даже, похоже, такой родилась. Поэтому я холодно глянула на Гришу, и он осекся. «Перед кем разглагольствую!» — видимо, спохватился. Вот так! Неужели это я как просительница стояла перед больницей? Да, любовь зла! Но мы справимся!
Дальше мы ехали молча — тем более асфальт за поворотом на «соловьевку» закончился, — и мы прыгали по лесной дороге на выступающих корнях сосен. Можно было прикусить язычок! Конечно, отец запросто мог протянуть асфальт и туда, это ему ничего не стоило, достаточно было только намекнуть. Но он сам не хотел этого — «чтобы не шастала разная шушера!».
Я посмотрела на Гриню, слегка обиженного. «Без меня б не решился! — вдруг поняла я. — Меня везет в качестве ценного трофея»!»
— Аккуратнее! Не дрова везешь! — произнесла я надменно.
Мы встретились взглядами, и Гриня отвел свои быстренькие глазки. Смекнул, видимо, что стучать не следует на меня. Обожжешься! Отец с дочерью по-семейному все равно помирятся, а его — не простят!
Вот так вот! Приехали.
На террасе «справной избы» Сергеич и охранник сидели и пили чай. Отец мрачно в беседке уединился, на мысу. Помахала ему. Он ответил. Побежала к нему. Заметила, что и Гриня за мной идет. Не хочет дать отцу с дочкой наедине побыть. Упрямый хлопец! Все же обозначиться хочет. Но как бы упрямство это боком не вышло ему!
Батя навстречу мне по ступенькам беседки спустился — коренастый, подтянутый. Нежно улыбнулся мне. На Гриню, наоборот, покосился диким глазом.
Тем не менее Гриня не отставал. Настырный!
— Павел Петрович! Все же хотелось бы продолжить наш разговор!
Но неудачно, видимо, тот разговор начал.
— Геть отсюда! — тихо папа сказал.
Гриня еще постоял, потом повернулся и, сутулясь, побрел. С террасы на него насмешливо Сергеич с охранником глядели: ишь, сыскался! Отдых начальства нарушать!
Нарушая озерную тишь, мотор его закашлял, завелся. Отец недовольно повел своим чутким носом охотника: вот, мол, только навонял тут! Мы с отцом переглянулись и улыбнулись. Выглядел он нормально, в костюме, даже в галстуке — вообще вне дома без галстука я не видела его почти никогда. Разве что чуть встрепанный — я пригладила ему волосенки, и мы, обнявшись, пошли к беседке. Все слухи последнего времени о его чудовищных запоях — полная чушь. Я же вижу его вблизи. Разве что чуть нежней, разговорчивей становится, в обычное время он суров.
— Как я рад, что приехала!
Мы сели в беседке. Как приехала, на ком — такие мелочи во внимание нами не брались.
— Как раз покалякать надо, — произнес он. — Похоже, дочка, перемены идут. — Мы молчали. — Но — к лучшему! — Он вдруг озорно улыбнулся.
Я даже вздрогнула от неожиданности. Перемен к лучшему для него я никак не ждала, особенно после похоронных речей Грини: «В Москве теперь новые люди!» По-моему, сейчас все только тем и занимаются, что пытаются отобрать у отца всё! Где же — «к лучшему»? Впрочем, при его быстрой реакции его трудно переиграть. Всегда им гордилась! Что-то сделал и тут.
— Короче, — произнес он, — едем, доча, в Ленинград! Хотел я этот... Троицк поднять. Но не хотят — не надо! В Ленинграде у нас возможностей побольше — все старые кореша там. Предлагают хоть сейчас возглавить — хучь банк, хучь стройтрест, хучь Управление гостиниц. Все деньги перевели уже в дела! — Он абсолютно хищно улыбнулся. — Эти тут думают, что они что-то получат! Ничего они не получат, кроме дощатых трибун! Власть с нами уходит. Она там, где деньги лежат!
Теперь видно, что он здорово выпил. Так разоткровенничался (пусть и со мной даже), как никогда раньше. Как-то мне не понравилось это. Тем более — я это четко почувствовала — обращался он не ко мне, себя уговаривал. Я просто так ему пригодилась, чтобы не самому с собой разговаривать о наболевшем. Вряд ли он вообще меня видит, а тем более думает обо мне. Тут он почуял какой-то холод от меня, сразу опомнился:
— Ты там в консерваторию как следует подготовишься: репетитора оттуда возьмем. Только так это делается. Ну и, конечно... — Он подмигнул, имея в виду свои «возможности». — У Муси поживем, пока сами не обустроимся. Квартира у нее отличная, в самом центре... ну, ты ж была!
Еще бы не отличная! Сам сделал ей. Так же, как и должность начальницы родильного дома, самого лучшего — простой врачихе из Благовещенска, которую никто не видел в глаза. Похожи они с отцом, оба властные — и даже внешне похожи, хотя в женском варианте это не смотрится. Помню, гостили у тети Муси... Брр! Помыкала, командовала, будто я санитарка в ее роддоме. Даже отец не выдержал, заступился за меня. Вдвоем возьмутся командовать. Брр!
Отец и этот подводный камешек сразу просек, обаятельно, как это умеет он, улыбнулся.
— По-моему, сердца наши остались в Ленинграде, — сказал и добавил: — И твое, по-моему, тоже.
Насчет моего сердца он погорячился. Не учел как-то, хоть все справки навел. Где мое сердце — это для него роли не играет. Сказал — «в Ленинграде», значит, там. Но это — с его точки зрения.
Тут все почувствовал. Глянул исподлобья. От нежности к ярости у него — секундный переход.
— Что? — Рот его искривился. — Этот... хирург-самоучка, что ли?
И на меня такая же ярость напала, как на него!
— Между прочим, он жизнь мне спас. И его единственного как самого лучшего при клинике оставляют!
«Зря сказала», — мелькнула холодная мысль. Оказывается, и в горячке умею я мыслить холодно. Но, к сожалению, не всегда вовремя. С опозданием. И он эту рыбку ухватить успел и усмехнулся: «Попалась, девочка! Теперь ты у меня в руках!» Всю жизнь мною командовать будет, указывать, где моему сердцу быть?
— Так что поехали... Муся! — Так же, как и дорогую свою сестренку, и меня называл, с той же усмешкой. Может, из-за того, что Муся так одинокой и осталась, что он ею руководил, так же женихов ее встречал, как моих? Уже двоих моих «ласково» встретил! После ласки его костей не соберешь! После этого — Мусе указывает, «где на самом деле сердце ее». Муся номер один, номер два. Начальница роддома, а сама — без детей. И не пыталась даже — под зверским взглядом его. А если пыталась — не одобрил он? Я — Муся номер два? Ну нет уж! Со мной этот номер не пройдет!
Поговорили! И он отлично все понял. Слов больше на уговоры тратить не стал. Знал мой характер. Так же, как свой.
— Не едешь, значит? — только проговорил.
— Летом. В консерваторию, — холодно ответила я.
— Ну... тогда и я тут пока останусь! — зловеще произнес.
Мол, мало вам не покажется... и тебе в том числе. «Похоже, моя блажь на историю повлияет... на историю старинного города Троицка!» — мелькнула мысль, но с каким-то горделивым оттенком: мол, а почему бы и нет?
— Эх! — Уходя к дому, сказал: — Я хотел по-доброму... а ты — так!
Сердце мое дрогнуло. Действительно, что ж это я? Но он не обернулся. Вместо этого:
— Санек! — охраннику весело крикнул. — Оставь ключ ей!
Мол, даже имени ее не припомню — не стоит она того. Перед охранником!
— Раз ей так нравится тут, — произнес издевательски. — Поехали!
Санек вынес сумки, — брякала стеклотара! — запер дверь. Я сидела в беседке, любуясь вечерней гладью озера, на которой с тихим чмоканьем время от времени расходились круги от рыб. Саня вошел в беседку, стукнув, положил ключ на скамью. Испуганно оглянувшись, — хотя я была уверена, отец не смотрел на нас, — Саня шепнул:
— Еда в холодильнике.
Я не прореагировала. Они вереницей ушли к машине. Все! Заточили в монастырь! Ну нет уж! Я схватила ключ, открыла дом, вошла в зал. И не успели они еще отъехать — ударила по клавишам. Такой бравурной трактовки «Песня без слов» Мендельсона не знала еще никогда!
Ночь я проплакала. Но — проснулась с ясной головой и в бодром настроении. Что я конкретно решила, было пока неясно, ясно одно: я решилась. Вспомнила: так же первую ночь я проплакала в «Зеркальном» — казалось мне, что все рухнуло... но проснулась я твердой. Чего я там добилась? Утвердила себя.
Для начала я искупалась в озере. Потом вкусненько позавтракала. Потом сыграла «Песню без слов», но в последнее время «Песню без слов» я использую для размышлений. Ясно, что именно для этого меня и заточили. «Остынь, цыганка!» — часто мне папа говорил.
Однажды я сбежала отсюда. Это было как раз тогда, когда отец разбирался с Максимом и его родителями. Еще одного такого разбирательства я не выдержу. Тогда я выбиралась отсюда — пятьдесят километров! — целый день. И все равно — опоздала.
Интересно, знает уже отец, как я стояла нищенкой возле больницы? Разбирательство может быть самое суровое. «Прыжок тигра». Надо его опередить. В чем? Против чего он борется, чего он больше всего боится? Надо, чтоб он уже этого не боялся. Сурово, но это единственный выход. Если он будет меня все время опережать, то не видать мне счастья. Грустно, но факт. Когда все свершится, он поймет, что проиграл. Любимой дочке он это простит. А если я все время буду проигрывать ему, то ничего из меня не получится. Сделает из меня вторую тетю Мусю — и все. Замечательную он выстроил ей жизнь! «У тебя есть все!» — однажды кричал он на тетю Мусю. Действительно, благодаря подаркам, что дарят ей счастливые матери и отцы, квартира ее напоминает музей, а точнее — кладовку магазина. «У меня... нет... ничего!» — с глубокими вздохами, удерживая слезы, произнесла Муся. Отец, видно расстроившись, долго молчал. «Ты имеешь в виду... своего уголовника?» — произнес наконец папа. Я, лежа в соседней темной комнатке, навострила ушки. Но тут папа закрыл дверь. Да, он кого хочешь сломает. Но мне он простит, надеюсь, что меня не сможет сломать?
Спящей принцессой в хрустальном гробу я быть не согласна. Самостоятельно принц, чтобы разбудить меня поцелуем, сюда не доберется. Придется его командировать. Лишь поцелуй — и все! Чтобы папка понял, что я не пешка в его руках. Важней — чтобы я это почувствовала, а то я как-то уже начала в себе сомневаться. Второй раз пятьдесят километров отсюда до города мне уже не пройти. Цыганки одолевают в день и больше, но на телегах. Папа специально оставил меня здесь, чтобы укротить, чтобы продемонстрировать: все! сломалась! Второй раз ты уже не пойдешь. И он прав. Трудней того марш-броска я не знаю пока ничего. «Ты как кошка драная!» — сказал папа, когда меня увидел. Что интересно, он не удивился, когда я появилась в его кабинете, к ужасу секретарш. Секретарш, надо сказать, он не боится и голоса не понижал. Так что они слышали все. Но второго такого раза не будет. Я стала умней. А может, наглей. Сам папка виноват — воспитывал меня в особых условиях: не бойся, мол, дочка, ничего. Выбрасывал с лодки меня, не умеющую плавать. И я поплыла. Но теперь я останусь в лодке. Пусть он поймет, что я не только упрямая, но хитрая. И будет меня хоть как-то ценить — поняв, что дочь его что-то соображает и может отвечать на его действия быстро и четко. А то он потеряет ко мне интерес, как теряет он интерес ко всем, кто им сломлен. Пусть останется перед глазами у него этакий аленький цветочек, который ему не сломить.
Думает, заточил меня в монастырь. А может, устроить тут гулянку с сокурсниками? Мы у всех уже в гостях побывали, кроме меня. Не приедут, побоятся. Водяным рвом меня окружил?
Только один может сюда приехать! Операцию, под грозным приглядом, не побоялся сделать, а в гости приехать? Такой пустяк!.. Ну не пустяк, конечно... Ну так и хватит пустяков! Пора что-то серьезное делать. А кто побоится... вся жизнь у того сойдет на пустяки, на крупное не решится! Посмотрим, какой ты хирург!.. Или всю жизнь будешь кому-то ассистировать? Давай! Заодно и с тобой разберемся, каков ты!.. Никогда еще «Песня без слов» не исполнялась так энергично! Песня на середине оборвалась. Допоем, если Бог даст. В прихожей посмотрела в зеркало на себя. Глаза мои сияли. Неужто папка думает, что я тут плачу? Не такую родил.
Не отключили ли связь? Подняла трубку. Гудок. На слух — самый обыкновенный. Но... Однажды Санек, скучая, мне объяснял, что связь эту, правительственную СВЧ, невозможно подслушать. Вот и хорошо. Все-таки какую-то ниточку для связи папка оставил. Вдруг дочка загрустит, попросится на ручки. Нет!
В ящике книжка — «Указатель абонентов»... Отец, естественно, первый... но ему мы последнему позвоним, если ничего не получится, лапки кверху. Сам же, папка, расстроишься, что меня сломал. Был один человек, тебе равный!.. Во всяком случае, любящий тебя и мечтающий быть как ты. Пока тебе не буду звонить... понапрасну расстраивать. Пока мне другого хочется — чтобы приехал кто-то, пожалел меня.
Открылась «Городская больница. Главный врач». Владу можно все передать! Одну цифру всего набрала, положила трубку. Представила, как находит Влада главный врач: «Вас по правительственной связи... девичий голос!» «Указом правительства вы направляетесь!» Нет! Хоть и не прослушивается, но для лирических тем не подходит. Так можно и до заикания его довести!
Позвоню-ка я... Вот! Завотделом здравоохранения... Зараев Григорий Игоревич. ЗГИ. Чувствую я себя неважно — обязан помочь!
— Слушаю вас, — тревожно, но на всякий случай ласково произнес. Вот, оказывается, какими голосами по правительственной связи говорят!
— Гриша! Привет!.. Только ты меня спасти можешь!
— Семейка ваша меня уже измучила! — заорал. Хоть считается, что не прослушивается, но насчет «семейки» он зря.
— Меня тут... аппендицит тревожит... понимаешь меня?
Он долго потрясенно молчал, потом уважительно произнес:
— Выбираешь свободу?
— Да.
— Да-а-а. — Гриня произнес. — Мне бы такую. И в прорубь, с концами! — дико захохотал. Вдруг, оборвав смех, буркнул: — Попробую.
И пошли гудки.
Я играла «Песню без слов» и смотрела на часы на стенке. Я пробовала ждать иначе: ходила по территории, смотрела телевизор (непривычно бурное, даже у меня холодок шел по коже, заседание Верховного Совета), потом долго ела, не разбирая вкуса, — но сколько же можно есть? Только моя любимая музыка успокаивала меня. Впрочем, не успокаивала, у меня текли едкие слезы... Утешала! Вот это правильно... Но тоже не совсем. Песня была такая грустная. «Тебя в жизни ждет только грусть... но это и прекрасно. Нет ничего прекраснее грусти!» — вот о чем была «Песня без слов». Текли слезы.
Хлопнула автомобильная дверца. Песня оборвалась. Я замерла. Окно гостиной выходило в лес, а не на дорогу. Кто приехал? Отец? Вот и решается сейчас твоя судьба. Если отец — жить тебе в золотой клетке. А вдруг — Влад? Так быстро? На «скорой помощи», может быть? Нет, для него это слишком лихо. Уговорить коллег, рассекретить свою сердечную привязанность, рискнуть использовать служебный транспорт в личных целях? Нет, это не он. Я уже поняла: все поступки в нашей жизни (если она у нас будет) придется совершать мне. Наверное, в любой паре кто-то сильней, а кто-то слабей. Такой, как мой отец, мне не нужен. «И вся-то наша жизнь есть борьба» — эту песню тоже мы пели.
Половицы в прихожей скрипели неуверенно. Не отец! Дверь медленно поехала... Влад! Я кинулась ему на шею. Приехал! Не побоялся... Правда, стоял при этом как истукан. Я подняла голову, вытерла слезы. Влад улыбался, но как-то криво.
— Да-а... Бедновато тут у вас, — произнес он, озираясь.
Я оглянулась. Действительно, на обычный взгляд, привыкший к советской тесноте, гостиная, наверное, выглядела необычно. В большом зале стоял лишь рояль «Беккер» с открытой крышкой и маленький диванчик вдали.
— А! — Я небрежно махнула рукой. — Пошли отсюда! — И, шутливо пихнув его, втолкнула в свою «светелку», где обстановка была более человеческой — фотографии Рихтера, Гилельса, Макаревича. Мы сели на тахту. Я чувствовала, что в нем все время надо поддерживать бодрость, — он с трудом держит себя в руках. Видно, все его силы ушли на этот бросок. В окно была видна дорога, но никакой машины там не было.
— Ты что, на крыльях прилетел? — Я бодро взъерошила его кудри.
— На крыльях, — со вздохом подтвердил он. — А что мне теперь? Я человек свободный!
— В каком смысле? — Я даже встала, чтобы получше его разглядеть. Особым счастьем не веяло от него.
— Во всех! — Он широко, но как-то невесело развел руки. — Некуда... больше спешить.
Веселье его, с оттенком отчаяния, мне что-то не нравилось.
— Неприятности какие-нибудь в клинике? — спросила я. Как заботливая мама. Или — жена? «Вот оно, начало нашей совместной жизни!» — вдруг подумала я. Всегда его надо будет куда-то тащить, откуда-то вытаскивать. Это было какое-то грустное озарение, пришедшее вместе с солнечным лучом, попавшим в комнату. Так в нашей жизни будет всегда. Правильно говорят: не человек выбирает свою судьбу, а судьба выбирает его!
— Какие неприятности? — усмехался Влад. — Кончились все неприятности! Свободный человек! Какая-то больно отчаянная свобода.
— А... на дежурство... когда тебе?
— А никогда! Ординатуру зачли мне. И — гуляй!
— Но... Гришко хотел в хирургию тебя взять? Я-то все помню. Похоже, Влад что-то начал забывать!
— Мало ли что хотел Гришко! — Влад кончил наконец кривляться и смотрел на меня с неприкрытым отчаянием. — Мало ли что хотел Гришко! — с оттенком злобы повторил он.
Мол, есть и другие силы! Это, как я понимаю, относилось уже и ко мне. Я встала... Ясно, на каком горючем он домчался так быстро. Ромео поспешает к Джульетте насчет работы поговорить. Может, дочь умаслит грозного отца и все еще наладится?
— Ладно, подумаем! — проговорила я.
Ты что, уже завотделом здравоохранения, чтобы «думать»? С Гришей побеседуем?.. «Не дело это! — вдруг с отчаянием поняла. — Не имеет отношения к любви — только ее пачкает. Ромео и Джульетта не побоялись умереть из-за любви! А мы о каких-то гадостях думаем!»
Я села к Владу, погладила его по спине.
— Ты-то не виновата! — с отчаянием произнес он.
Целуясь, мы обнимались все крепче. Вот то, что я ждала все время, поняла я. Остров блаженства, тепла, среди холодного мира!
...Сколько гадостей говорили про это! А было даже не больно. Было — счастье! Потом мы лежали обнявшись. Улыбаясь, я дула на его кудри. Потом бегала пальчиками по его спине. Я уже чувствовала себя хозяйкой этого красивого, талантливого мужика. Какого отхватила себе! Ну все. Надо куда-то двигаться. Слегка отстранившись, я смотрела на него. Он как-то растерянно, но счастливо улыбался.
— Можно... отцу позвонить... чтобы не волновался? — спросил он.
Тут я поняла с изумлением, что он говорит про своего отца!
Думаю, его отец будет все же меньше волноваться, чем мой... Ну ничего, моему отцу это полезно — пусть не думает, что он один управляет всем... Стало то ли холодно... то ли страшно, как только я отодвинулась от Влада. Я снова прижалась к нему. Горячо дунула ему в ухо.
— А твой папа... знаком с моим? — шепнула я Владу на ухо.
— Да, наверно... — проговорил он неуверенно. — Спросим у него! Поехали? — Он вдруг обрадовался. Теперь его папа будет решать! Два папы подряд — это для меня многовато. Их воспитанием тяжело заниматься.
— Слушай! — Я стала одеваться. Надо было многое обсудить, а без всего было холодно. — Отлично, что тебя выперли! Едем в Ленинград! Что делать в этом занюханном Троицке? Хватит уже! Я поступаю в консерваторию, ты... в Военно-медицинскую. Красота! Все к лучшему!
Влад озабоченно рассматривал простыню... потом, скомкав ее, сунул в сумку, с которой приехал... Хозяйственный!
— Отцу показать? — Я кивнула на сумку. Захохотав, мы снова обнялись. И вдруг наши объятия как-то омертвели... Шаги! Откуда-то знакомые и какие-то неуверенные... Отец? Потом вдруг послышался стук в дверь. Странно! Мы быстро поправили — сами на себе, а также друг на друге — одежду. Влад метнулся на кресло в углу и даже уткнулся в журнал мод.
— Да, — спокойно проговорила я. Не говорить же — «нет»!
Дверь заскрипела медленно... и появился... Сергеич! Увидев Влада, метнулся назад. Потом снова появился. Никогда я не видела у Сергеича такого лица! Буквально все устои его рушились на глазах!
Мы с Владом захохотали. Когда ждешь большего ужаса — меньший кажется счастьем. Наконец мы остановились.
— Подождите, Иван Сергеич, там. Мы скоро! — величественно проговорила я, сделав ему ручкой «вон».
Мелко кивая, Сергеич попятился. Прикрыл дверь. Мы снова захохотали. Хохот затих. Мы постояли обнявшись. Вот и началась твоя новая жизнь, о которой ты так мечтала... Первый блин, как положено, комом... как простыню комом... но мы победим.
Сергеич быстро домчал — как видно, с испугу. Вот и недостроенный комбинат. За ним — город. Теперь куда рулить?
— На Космонавтов, пожалуйста! — сказал Влад Сергеичу, словно это было такси.
Даже Сергеич, похоже, проникся сочувствием ко мне, глянул в зеркало, и взгляд его говорил: вот они, нынешние женихи!
— Здесь, пожалуйста! — почти радостно вскричал Влад, потом, опомнившись, глянул на меня. — Ну... — Мы как-то вскользь поцеловались, и он стал лихорадочно рвать ручку. Открылось!.. Вздох облегчения. Он еще раз оглянулся.
— Двадцатого, на концерте! — светским тоном проговорила я.
Сергеич заботливо меня довез. Потом, конечно, поехал папе докладывать. Зато Полина отвела душу — еле поздоровалась, шваркнула тарелку с чуть теплыми голубцами. Она-то откуда знает? По моему лицу? Я пошастала по дому — и села к роялю.
Наконец заскрипели шаги отца... Я оборвала музыку... и напрасно: он не зашел ко мне. В консерваторию мне придется поступать одной, без его поддержки. Жить где-нибудь в общаге. Слезы потекли. Но не из-за карьеры я страдала тогда — моя любовь оказалась нелепой, неудачной, глупой. Кому я отдала себя? Он совсем про другое думает! Неужели папка не чувствует моего отчаяния? Как бы я хотела поплакать у него на плече, чтобы он погладил мне голову, приговаривая: «Бедная ты моя!»
Чувствую же, что он и сам страдает! Но — не зайдет. Неужели правы те, что сейчас кричат, что партийные вожди — это чудовища? Во всяком случае, они стараются такими казаться. Правильно сказал поэт: «Гвозди бы делать из этих людей!» И потом — распинать этими гвоздями других людей!.. Я тоже не пойду к нему.
Я ждала ужина — за ужином что-то должно решиться. И вдруг заскрипела дверь и вошла Полина с подносом. Вот и ужин! Кушай одна! Вид у нее был крайне оскорбленный... Превратили в служанку! А кто, собственно, она? С ней отец тоже не разговаривал — на кухне лишь тихое бряканье и зловещее молчание. Тут я поняла, в какой он ярости, и даже струсила: лучше не высовываться! Даже не поиграла перед сном.
Утром он ушел все в той же ярости, не поговорив с Полиной, — обычно их голоса на кухне будили меня. А тут — только жахнула дверь! Господи, что же будет?
И как я обрадовалась, когда через два часа появился Сергеич, чтобы везти меня в училище. Два часа я маялась и чего только не передумала. В училище предстоял непростой день. Распределение! Раньше я думала об этом дне как о празднике! Дорога в консерваторию! Но теперь? Неужто он дойдет до такого в своей ярости, что испортит мне жизнь? Папка? С которым мы еще прошлым летом удили окуней, варили ночью уху и пели песни? Да нет. Помолчит недельку, потом придет: «Ну что, доча? Наломала дров? Давай разбираться теперь». И тогда я заплачу.
А пока надо бодренько. У комиссии и тени не должно быть подозрения, что с дочкой «самого» что-то могло случиться! Заварила кашу — теперь расхлебывай. Не бойся, папка, я не подведу.
Но вдруг я как-то упала духом. Сергеич, ведя машину, как-то тяжко вздыхал, поглядывал на меня через зеркало, а когда мы встречались взглядами, опускал глаза. Это еще что за петрушка? Знает что-то? Но не может сказать — служба. Но вздохами хочет о чем-то предупредить? О чем? Сказать, конечно, не скажет — служба. А я уж узнавать о своей судьбе от водителя не хочу. Слишком это унизительно. Ничего, сдюжим!
— Спасибо, Сергеич! — словно ничего не заметив особенного, поблагодарила я и вышла из машины.
Ребята уже клубились у кабинета директрисы.
— Консерваторка Муза Граф! — воскликнул Вигдорчик, увидев меня. Это из нашего любимого Бунина, которым мы все в музучилище зачитывались тогда. Но сердце мое вдруг сжалось... Консерваторка ли?
Все выходили из кабинета с выражением отчаянного веселья: как и ожидалось, всех посылали преподавателями музыки в маленькие городки и поселки — «чтоб музыка звучала везде». Савельева направили концертмейстером в областную консерваторию: там его мама работает, нет проблем! Наконец вызвали меня.
Комиссия как-то стала усаживаться покрепче, скрипели стулья... К чему-то готовятся? Все как-то приосанились, и лишь преподаватель истории музыки Витя Грушин, почти ровесник и почти друг, как-то вдруг ссутулился и опустил взгляд. Директриса, по фамилии Судак, которую мы все звали Воблой, смотрела, как всегда, надменно и сонно. Заговорила, однако, она ласково и даже умильно:
— Мариночка! Мы знали, что ты мечтала о консерватории...
Мечтала!
— Но, честно говоря... — «Честно!» — ...мало чем могли тебе в этом помочь. Как ты понимаешь, там совсем другой уровень. — Она скорбно помолчала... И что? — Но тут мы узнали, — она вдруг засияла счастьем, — точнее, твой папа нам сказал, сама, наверное, ты стеснялась, — совсем уже умильно, как с маленькой, заговорила она, — что ты твердо решила остаться в нашем городе!
Наступила пауза. Витя Грушин поднял наконец голову и смотрел на меня. Взгляд его говорил: «Ну, и не будь дурой! Защити себя!» Я, однако, продолжала улыбаться. Что мне делать? Заявить, что папка мой врет? Тем более я сама сгоряча — кажется, как давно это было! — сказала, что не уеду никуда. Из-за кого, господи! Но отказываться от своих слов не намерена. Поняв мое молчание как знак согласия, Вобла продолжила.
— Тут мы посовещались, — она переглянулась с толстым лысым Терещенко, парторгом, преподавателем обществоведения... нашла с кем советоваться, — и решили... направить тебя музыкальным воспитателем...
Это еще что? Даже не преподавателем музыки?
— В городской психоневрологический диспансер № 1!
Это она произнесла даже гордо. Витька Грушин горестно уронил голову: «Все же сделали!»
— Эта работа — самопожертвование, эта работа — подвиг! Но мы знаем, что она тебе по плечу. Мы гордимся тобой, Марина, и знаем, что ты справишься с этим нелегким делом..
Заточили в монастырь!
«Да там же одни дебилы!» — с отчаянием думала я. Кто ж у нас не знает про «Страну дураков» в Троицком монастыре? Только желающих войти туда мало. Кто видел, говорит: «Страшный сон!» И теперь мне надо войти в него. Голос Воблы доходил до меня как-то глухо... Да и при чем здесь она! Да, думаю, и парторг Терещенко сам вряд ли решился бы на такое... Ай да папка! Наказал непокорную дочь! И заодно жизнь ей сломал!.. Но это мы еще поглядим. Я улыбалась.
— Работа, конечно, необычная для наших выпускников, — разошлась Вобла, довольная, что все проходит так гладко. А что она думала, что я истерику закачу тут? — Вот у нас тут присутствует директор диспансера Лидия Дмитриевна Изергина (умильно заулыбалась за столом президиума этакая щука в очках). Она тебе может рассказать, что бы они хотели.
— Ну, я думаю, не стоит так сразу, — голос у «щуки» оказался глубокий и приятный. — Скажу лишь, что мы рады, что к нам придет такая талантливая... и серьезная преподавательница, как Марина!
И «серьезность» разглядела она?
— Значит, ты согласна? — проговорила Вобла.
— Для меня это большая честь! — отчеканила я.
Надеюсь, комиссия оценила по достоинству мою стойкость? Изергина чуть заметно усмехнулась, что означало, видимо: «Да, характер! Ну что ж — и не таких мы обламывали!» Все, конечно, понимали, что за подарок они мне преподнесли, и теперь, конечно, счастливы были, что я приняла все с улыбкой.
— Тогда распишись вот здесь.
И я расписалась.
«Ну! За каторгу!» — поднял тост Сенька Вигдорчик, и мы чокнулись. Веселья, однако, не получилось, и вскоре я оказалась одна на скамейке на высоком берегу.
Интересно, о чем думает сейчас Влад? И думает ли вообще обо мне? Я понимала его: трудно быть раскованным и душевным, когда везут тебя в черной «Волге» под присмотром. Но теперь я, похоже, от всего этого свободна... Поможет это нам? Жить буду, наверное, в интернате, в монастыре... Да. Мрачная громада. Справа над рекой — больница. Там я уже была. Слева — монастырь. Там я буду. Да. Славный путь. Но Влад — неужели не чувствует, что творится со мной? Совершенно не ощущаю как-то... его флюидов! «А может быть, это потому, что с ним что-то произошло?» — мелькнула мысль. Уссурийский тигр-людоед (он же мой отец) вряд ли ограничится одной жертвой, ему надо расправиться со всеми!
Я глянула на больницу. Стояла, как и всегда. Сколько людей там прощается с жизнью — а она так и стоит.
Я побежала туда.
— Все! Фьють! — сказал мне в ординаторской юный хлыщ в белом халате. — Зачли ординатуру ему — и в армию, мгновенно. Зато дали лейтенанта! Младший врач полка.
Он усмехался, явно довольный. Видно, занял место Влада.
— Когда он уехал?
— Сегодня утром.
— И... ничего не передавал? — все же произнесла я жалкую фразу.
— Вот — прощальный подарок! — Он вытащил из шкафа бутыль коньяку. — Сегодня вечером... выпьем!
Он чуть не сказал — «помянем», почувствовала я. Но это уж — без меня. Я вышла. Постояла над обрывом. Все. Вот и кончилась твоя прежняя жизнь. А новая — не началась. Назад, в «Дворянское гнездо», нет ходу. Мне — в монастырь. Играть там для благодарных слушателей!
Я медленно поднималась в пологую гору. Из мрачных, тяжелых ворот монастыря выехала машина. Наша «Волга»! Наша? Извилистой дорогой она съезжала ко мне. Разыскивают меня? Сердце прыгнуло. Значит, отец все же остановился, пожалел, и сейчас мы поедем домой — к моим любимым меховым тапочкам, к моему роялю? Я стояла. Зачем идти, если сейчас мы поедем обратно? «Волга» поравнялась со мной. Остановилась. Опустилось стекло, и выглянул Сергеич.
— Вещи твои туда отвез... — произнес он. И добавил: — Я говорю ему: «Как к концерту-то выпускному она будет готовиться?» А он: «Там есть рояль!»
Я кивнула.
— Ну что... подвезти тебя? — предложил он.
— Спасибо, Иван Сергеич! Не стоит, — сказала я и стала подниматься.