Автор
Зеленый силуэтик самолета на карте мира тянулся клювиком к изрезанным шхерам Ньюфаундленда, но все никак не достигал американского берега, края Америки.
Две стюардессы, тихо брякая, снова прокатили по проходу тележку с напитками. Кошелев и Марина спали, укутавшись пледами по горло, и стюардессы не стали их будить.
Гриня снова взял виски — «красиво жить не запретишь!». Я, не отводя глаз от тетрадки, попросил томатный сок.
— Пр-равильно! P-работай, р-работай! — пророкотал Гриня. — Голливуд должен быть наш!
Влад
По пути я еще представлял себе красивые картины — как я гибну в Афгане, смываю кровью... свою дурь! Но и в этом судьба отказала мне. «Не быть тебе черпалем, сгниешь на подхвате!» — этой фразой из известного анекдота припечатала меня языкастая моя матушка, бросая нас с отцом, с которым у нее тоже были сложные отношения, и уезжая к брату в Хайфу. И справедливость ее слов я особенно ощутил на этом новом этапе, когда жизнь жестко, но четко оценивала меня.
Началось это еще на распределительной комиссии в Ташкенте. Прибыв к сроку, я слышал за дверью громкий веселый разговор, потом хохот, потом оттуда вышел «гарный хлопец» в лейтенантской новенькой форме с медицинскими значками, чем-то очень довольный. Хотя не пойму, чем он так уж мог быть доволен: его направляли в войска?
Почему-то, когда вошел я, на лицах всех членов комиссии воцарилось уныние. Видимо, что-то неприятное было в моей сопроводиловке, пришедшей к ним своим путем, без меня. Один из заседателей что-то шепнул председателю, генералу Петровскому, и получил гневный ответ:
— Ну нет уж! Там хирурги, а не диссиденты нужны!
То есть, как понял я, даже в направлении в действующий госпиталь, где меня ждала бы полезная практика, мне было отказано.
Вот оно, грустное «еврейское счастье»: учился на хирурга, старался, и вдруг — безумная любовь, и я уже диссидент, а не хирург! То, что я не такой, как все, — это мне объяснила еще мама. Помню, я один вышел на субботник в школе, все остальные весело его прогуляли, потом меня же побили за мою добросовестность. Так же добросовестно я вышел на эту любовь, хотя чувствовал, что к добру это не приведет, но как же можно не откликнуться? Вся мировая литература — о самоотверженной, вопреки всем преградам, любви. С преградами все оказалось в порядке, а вот как с любовью? Это сложней. Несколько раз я порывался звонить Марине, как человек добросовестный... но потом вдруг ощущал себя каким-то просителем. Наверняка она уже в Ленинграде, сдает — и сдаст-таки — экзамены в консерваторию (с таким-то папашей). Так что эта часть нашего совместного плана жизни, который она так горячо провозгласила в тот роковой день на заимке у своего папани, несомненно, удалась. Насчет моего участия в этом плане (моей работы в Военно-медицинской академии в Ленинграде), видимо, забыто. Пока что я двигался прямо в обратном направлении — оперировал исключительно солдатские мозоли и панариции, нарывы на руках у танкистов от контактов с несовершенной техникой.
Шел 1990 год, последние наши части вышли из Афганистана. С геройскими мечтами и красивой гибелью и моей фотокарточкой в сумочке у Марины дело не вышло. Танковый полк, в который я попал, так и остался в засаде у вражеской границы. «Красивого звонка» коварной дивчине, кинувшей меня в огненную бездну, не получалось. Все вышло скучней и даже позорней. Подвигом, что поднял бы меня на моральную высоту, и не пахло. А с медициной в полку, кстати, отлично справлялся фельдшер Кравчук, хитрый прохиндей, который всех устраивал и себя не забывал. Сначала он дружески пытался меня приобщить к радостям хищения казенного спирта, но процесс не пошел. Слава богу, мне хватило ума с ним не драться, мы мирно разделили сферы влияния. Он расхищал спирт и, как я подозреваю, делился с начальством — я читал медицинские журналы, которые мой предшественник, ушедший на повышение, успел выписать, и мечтал о «высокой хирургии», а пока резал танкистам мозоли. Лучше было, наверное, погибнуть в бою, иногда в отчаянии думал я, чем деградировать как личность, потерять знания и квалификацию, все, к чему я так страстно стремился. Так что, если Кошелев мечтал о моей гибели, он ее получил, причем в самой позорной для меня форме.
Однако служба, жара, и надо как-то жить, да еще в этом азиатском аду на окраине туркменского городка. Убитый солнцем плац, чуть живые от зноя солдаты с кругами соли под мышками на гимнастерках.
При господствующей тогда доктрине рассредоточения войск на случай атомного удара все рассредоточено было так, что не доехать. До штаба дивизии, а тем более до госпиталя нашей сводной армии, где, говорят, даже лечили, добраться было нереально — да никто там меня и не ждал, — наверняка там были свои гении, мечтающие о настоящей работе. Постепенно, однако, я приходил в себя. Вообще-то делать, конечно, было что, хотя к медицине и тем более к хирургии это не имело прямого отношения. «Младший врач полка»! Но — старший уехал на усовершенствование, так что приходилось мне...
Для начала я отловил в бане нескольких дистрофиков (в бане дистрофия их была особенно видна), потом я отвел их в столовую и спросил, почему они не едят свои порции. «А кто ж их знает почему?» — усмехнулся повар Хасанов. Я заставил его накормить их — они ели как-то испуганно. Потом фельдшер Кравчук пояснил мне, что тут я вступаю в серьезную конфронтацию с «дедами», и не советовал мне этого делать. Недавно командира роты, выступившего против «дедов», жахнули ночью тяжелым крюком, сцепляющим гусеничные траки. В результате мне пришлось оказывать ему первую помощь, а потом отправлять на вертолете в госпиталь армии. Это, как говорится, не вдохновляло. Но потом я пришел в столовую и увидел, что один из моих «подшефных» сидит за столом с пустой миской и к раздаче даже не подходит. И при этом — чуть жив от голода. Обычно в доходяги попадали тщедушные парни из глухих русских деревень. Москвичи, питерцы, не говоря уже об азиатах и кавказцах, держались вместе. А эти вот — погибали. За них некому было заступиться. Тут мне буквально ударило в голову. Я ворвался на кухню, схватил черпаля за грудки: кому он отдает порции дистрофиков? Тот с испугу сказал. Я пошел к командиру части. Вечером Кравчук шепнул мне, что ночью меня будут мочить.
Марина
Там был рояль, но давно уже молчал. Когда я заиграла на нем, сбежались все обитатели интерната, что могли самостоятельно передвигаться. Я подняла глаза от клавиш — и тут же опустила их. Многие из вошедших улыбались. Но что это были за улыбки! У мальчика, который подбежал ближе всех, был огромный рот, но не было носа! А вскоре мне предстоит с ними заниматься, по многу часов! Я вдруг почувствовала дурноту и, промчавшись по тусклому сводчатому коридору, выскочила на воздух, стала прерывисто, с какими-то всхлипами, дышать. Продышавшись, я чуть пришла в себя, огляделась. От стен монастыря было видно все: и больницу, где все началось, и райком, и «Дворянское гнездо» за поворотом реки. Совсем недавно я была там, спокойная и счастливая, — и ничего от прежнего не осталось, все так страшно вдруг переменилось. Но я не жалела ни о чем. Наверное, все происшедшее — неслучайно. Я вошла в монастырские ворота и села за рояль.
Экзамены я отыграла отлично.
И экзамен по аккомпанементу — я аккомпанировала нашей актрисе из городской филармонии — романс «Здесь хорошо» Рахманинова. Зал ликовал — все уже знали о моей ссылке и любили, как никогда.
Потом мы сдавали концертмейстерство, я играла со скрипачкой и виолончелистом из нашего училища «Трио» Генделя.
И — экзамен по специальности, при полном зале — у нас это называлось почему-то «академконцерт». Помню — совсем недавно, казалось, я приглашала на этот концерт Влада и представляла, как играю ему. Влада не было... да и переменилось — все! За такое короткое время! Спокойно. Все это ты сделала сама. Я играла многострадальную «Песню без слов», и отыграла блестяще: видели бы вы реакцию зала!
Даже Вобла растрогалась, обмочила мою блузку слезой и шепнула горячо: «Как бы я хотела, чтобы все было иначе!» — «А я — нет!» — произнесла я с улыбкой. Вобла испуганно отстранилась, и во взгляде ее мелькнуло: «Ну, раз ты такая — и получай!»
Потом мы собрались нашей группой у Сени Вигдорчика. Я была веселой, но заметила, что кое-кто опасается беседовать со мной тет-а-тет: как бы не навредить карьере. Но я, надеюсь, была со всеми мила. До начала работы можно было уехать, тем более большинству нужно заступать в школы с 1 сентября. Многие имели коварный план: в случае поступления в вуз педагогического профиля — например, в ленинградскую Герценовку — по распределению можно было не ехать. Почему-то никто не спрашивал, поеду ли я. Видимо, считали мою жизнь конченой. Изергина, директор интерната, спросила, буду ли я отдыхать. Я ответила, что хотела бы приступить к работе сразу. В интернате меня уже кормили, денег ни на какие поездки у меня не было. А моя келья — из оконца было видно реку — вполне устраивала меня. Вечером я смотрела в столовой для персонала телевизор. Наши уже окончательно вышли из Афганистана... значит, Влада не убьют? Назавтра мне начинать тут работу. Это в других школах — летние каникулы, а тут никаких каникул нет, вечный праздник!
Можно было еще потянуть с началом, никто не торопил... но когда начинается страшный сон, не хочется прерывать его и откладывать: пусть скорее идет! Кстати, страшный сон был повсюду. Телевизор сошел с ума! «Члены бюро райкома города Кузнецка освободили первого секретаря райкома Новожилова от его обязанностей», «Ткачихи Петровского камвольного комбината единодушно подали заявления о выходе из партии». Обычная жизнь, с которой мы уже почти смирились, куда-то проваливалась. И это еще совпало с моими делами!
Для начала Изергина познакомила меня с будущими моими «учениками». Мы вошли в затхлую келью. В кроватках лежали — или сидели — они.
Крохотное тельце, огромная голова.
— Вот Миша Павлов. Три года. Гидроцефалия — водянка мозга. Прооперирован. Вот, потрогайте, за ухом — трубочка для отвода воды. Родители местные, с химкомбината. Написали заявление с просьбой взять сюда. Но будут приходить. Отец работает начальником механического цеха — обещал помочь, с теми же кроватками.
Мне стало вдруг дурно. От духоты? Или от здешних запахов? Но я устояла.
— Вот сестрички-близнецы Балакины. Вес нормального ребенка разделили, так сказать, на двоих.
Балакины лежали зажмурившись, неподвижно. Только носики их шевелились... «Как у кроликов!» — подумала я.
— Слабовидящие, — сказала Изергина. — Но неясно пока — слепота по причине дефекта центральной нервной системы или сенсорная. И понимаете, воздействие на их слух... в том числе и музыкой... — Тут она развела руками как-то неопределенно. — Чем черт не шутит!
В роли шутливого черта, видимо, быть мне.
— Мать их — в колонии для малолетних. Я, стало быть, вместо нее.
Мы обошли десять кроваток — и расслабиться, а тем более чему-то умилиться, нигде не пришлось.
— А теперь перейдем в перспективную группу... Мой друг с огромным ртом без носа радостно встретил меня еще в дверях.
— Музыкальные занятия с ними можете начинать уже в ближайшие дни, а пока познакомьтесь с методиками...
Когда я окончательно поняла, что беременна? Тогда, наверное, когда нельзя уже было этого не понять! Долго я внушала себе, что это от «специфики производства»... но, по идее, я должна была привыкать к этим ужасам, а тошнило меня все чаще и сильнее.
Бывало, что, резко прервав «два притопа, три прихлопа», бросив моих подопечных, я мчалась в туалет. Возвращалась умытая, с улыбкой. Мои трогательные ученики ждали меня, застыв в тех же позах, в каких я оставила их.
К тому же Изергина повадилась со мной обедать — вот где главная пытка была. Наверное, она мечтала проникнуть через меня в «высшее общество» Троицка, надеясь, наверное, что моя размолвка с моим очаровательным папой пройдет. Но в процессе очередного нашего дружеского обеда (в специальной директорской комнате) взгляд ее становился все тревожней — она заметила, как я ела, вернее, как я не могла есть. «Да, — явно смекала она. — Дело-то серьезное! Как же это я, дура, так вляпалась?»
И вот настал день — я с замиранием поглядывала на часы в классе, — когда она не пригласила меня на обед. Кончилась любовь? А я как раз собиралась с ней побеседовать.
— Извините, Лидия Дмитриевна! — На правах бывшей фаворитки я вошла мимо секретарши в ее кабинет. — Я хотела бы поговорить с вами о своем будущем!
Изергина вздрогнула. Мое будущее ее явно пугало. «Попросит крестной матерью быть?» — наверное, испуганно подумала она.
— Работа мне нравится, — утешила ее я. Она слегка успокоилась. — И кажется перспективной.
Тут она снова дрогнула: что еще за перспективы? В ее кресло? Тут я вдруг подумала: разговариваю так же уверенно и властно, как мой отец. Его школа.
— Но... — Я сделала долгую паузу. — Мне кажется, что мне не хватает...
«Чего тебе еще не хватает?» — затравленно глянула она.
— ...специальных знаний. — Изергина радостно закивала. — Поэтому я хотела бы... — Мучительная пауза. — ...получить их.
— Где? — пролепетала директриса.
— Насколько я знаю, лучшее преподавание дефектологии — в Ленинградском педагогическом имени Герцена! — сказала я.
— И ты... вы... намерены туда поступить? А как там на это посмотрят?
— Думаю, что положительно, — твердо произнесла я.
Тут меня затошнило так, что я едва не упала. Потом поглядела на Изергину. «Кто их знает, этих Кошелевых!» — говорил ее испуганный взгляд.
— Но я сразу же вернусь! — поспешила я ее успокоить. — Насколько я знаю, на дефектологии есть заочный. А лучшей практики, чем у вас... — Я улыбнулась.
«Да, пригрела змею... к тому же беременную... Пусть уезжает хоть куда!» — Улыбка Изергиной выражала именно это.
— Да, когда я брала тебя, я чувствовала — перспективная девочка! — твердо произнесла она. Мол, все идет по плану, сбываются чаяния!
Изергина, как узнала я, до того работала в колонии для малолетних преступниц... Так что закалка у нее еще та!
— Пусть Верочка (едва умеющая тренькать) поведет пока... — «Я уже тут почти командую», — подумала я. — Сдам экзамены — и вернусь!
Хорошая девочка ласково улыбнулась. Вот сделает хорошая девочка аборт... а может, и в институт поступит... и вернется к тебе, моя старушка!
— Я в тебе не ошиблась, — похоже оценив мое самообладание, проговорила она.
Марина
Я подняла середину нижней боковой полки, сделала столик, облокотилась на него и стала смотреть в окно, на тускло освещенные вокзальные своды. Думала ли я когда, что буду вот так уезжать из Троицка, чтоб ни одна живая душа не провожала меня!.. Впрочем, одна «живая душа» со мной ехала... но недолго осталось ей!
Думаю, тетя Муся испугается — такое докладывать отцу. А аборт делать, не уведомив его, — не испугается, нет?
«Ладно, прикинем на месте!» — утешала себя я, но боялась.
— В отпуск, что ли? — Толстая, неряшливая бабища заполнила собой место напротив.
Где-то я ее видела. В страшном сне?
Сначала я, не желая контачить с ней, сухо кивнула, потом, вникнув в суть вопроса, уставилась на нее.
— Почему... в отпуск? — пробормотала я.
— Видела там тебя. Подумала сперва... мамка малолетняя...
Нет. «Мамкой малолетней» я не буду.
— ...а потом скумекала — учительница их.
Как раз от этого ужаса я и хотела оторваться, но он тянется за мной. Пересесть? Полвагона свободно.
— Мой-то там как раз. Зуев Леша... Ты чего думаешь? Как он?
Я вздрогнула. Лешу, конечно, я помнила. Дефект носоглотки, так называемая «волчья пасть». Незаращение верхнего нёба. Не может есть — а изо рта попадает в нос, забивает дыхание. Такое надо оперировать сразу после рождения — но мальчика мать родила в глухой деревне и там прожила с ним год, а потом доставила в диспансер — тем более умственная отсталость у него налицо. Так вот эта заботливая мамаша!
— У нас все любят его! — сказала я чистую правду, но этого, конечно, было мало ей.
— Сделать-то чего можно?
«Вовремя заботиться надо было!» — надо бы ей сказать. А теперь!..
— У нас — навряд ли, — честно сказала я. — Нас самих, глядишь, скоро закроют. Епархия, в духе нынешних времен, требует монастырь обратно — и, похоже, получит!
Папа, старый коммунист, теперь крепко с церковниками дружит!
— И вообще медицину, — добавила я, — хотят теперь на самостоятельность перевести... медики, возражают, конечно, а пока деньги где-то блуждают. Директриса наша задергалась вся — деньги сейчас только от химкомбината получаем в помощь. А его как раз требуют закрыть, потому как из-за него, говорят, больные дети и рождаются!
Даже не ожидала, что так, оказывается, волнуюсь за это. Уезжаю — а душа там. Тут меня привычно уже затошнило, я быстро встала, посетила туалет, умылась холодной водой, вернулась.
— Я вижу, девка, у тебя и свои проблемы есть! — проницательно сказала она. Я, глядя в темное окно, молчала. — Я тоже, когда пришла пора рожать, в деревню уехала. Представляла уже себе, что рожу — от алкаша-то!
Я вскочила. При чем здесь я-то? Что она говорит? Я пересела от нее с бокового места на пустую нижнюю полку и зарыдала. Потом — утонула в необъятной ее теплой груди.
— Надо было к врачам ехать, а не в деревню! — всхлипывая, говорила я.
Она гладила меня по голове, грустно вздыхала, и вздохи ее просто было понять: «Уж ты-то, я гляжу, все правильно делаешь! Куда едешь-то и чего хочешь? Сама ведь не знаешь!»
Вопрос этот все равно бы встал — просто я не ждала, что так быстро. Давно замечено, что вагонным спутникам мы рассказываем то, чего никому бы из близких не рассказали.
— Ну сделает тебе тетка аборт... так это ж грех! — сказала Капа (так звали попутчицу). — И на работе тебе с этим ходить не сладко, одной-то! А ты поживи пока у меня — там решишь!
Откладывать трудное — приятно всегда. Я вдруг почувствовала облегчение.
Обшарпанный Капин дом оказался прямо у вокзала, на Гончарной улице. Мы поднялись по лестнице со стертыми ступенями.
Господи! Откладывая трудное, мы загоняем себя в капкан. Это я сразу поняла, только мы вошли с Капой в ее квартиру. Длинный темный коридор, затхлый запах. Услышав бульканье воды, я рванула дверку. Унитаз был черный от грязи. Я вышла, утираясь, но тошнота не прошла.
— Развели тут срач без меня! — сурово проговорила она, когда мы вышли с ней на большую кухню со множеством столиков с грязной посудой.
Но вряд ли и при ней тут было намного лучше: грязные стекла, пол кухни как-то проваливался к середине, проводка (впервые видела провода снаружи) соскочила с роликов и висела, местами растрепанная и даже голая.
Ее жилье оказалось за кухней — она потянула дверь (в щель почему-то была заткнута тряпка). За дверью шли ступеньки вниз, — видимо, в прежней, барской квартире здесь жила кухонная прислуга, которой полагалось быть ниже?
Я лишь вдохнула тот запах — и рванулась назад.
— Можно... мне позвонить? — пробормотала я.
— Звони! — произнесла Капа уже с обидой: мол, не нравится вам у нас!
Черный телефон висел на засаленной стене — терлись все, что ли, об нее, когда разговаривали? И при этом — не мылись. Впрочем, тут помоешься — я вспомнила унитаз, и меня опять затошнило. Обои вокруг телефона были исписаны номерами, вкривь и вкось... да, люди тут как попало живут! Я глянула на часики: полвосьмого утра. Тетя Муся, наверное, дома еще. Замирая, я набрала номер. Долгие гудки... «Ушла?» — подумала я с облегчением.
— Алло! — раздался сухой ее голос.
— Это... я.
— Я знаю, — холодно проговорила она и умолкла.
«Что она знает? — испугалась я. — Видимо, все!»
Но это, похоже, ее мало волнует? Или папа так приказал ей — не волноваться?
— Что мне делать? — пробормотала я.
— А вот этого я не знаю, — проговорила она и снова умолкла.
Я послушала шорохи — видно, ничего более там не услышу. Да, гвозди бы делать из этих людей! Я повесила трубку.
И Капа встретила меня уже как-то отчужденно: обиделась, что я пришла в ужас (это она почувствовала) и сразу побежала звонить? Понимаю ее — легко быть душевной в поезде, поэтому все там так разговорчивы... но когда придешь в свои проблемы, в свой срач!
— Поешь вот! — кивнула на тарелку с макаронами и с половинкой (почему-то) сардельки. — Или аппетита нет?
Еще издевается. Я вдруг почувствовала, что поднимаются слезы, и с трудом удержала их.
Мы сидели в маленькой комнатке без окон, с тусклой настольной лампой. Судя по количеству банок на полках, это была кладовка и одновременно как бы столовая (клеенка на шатком столе).
Дальше была приоткрытая дверь в «настоящую» комнату — там был виден на стене даже базарный коврик с лебедями. Там тоже горела настольная лампа и кто-то нетерпеливо вздыхал.
— Этому... не терпится уж с тобой познакомиться! — произнесла Капа ревниво и в то же время с каким-то восхищением, словно нас ждал там король.
Она пихала меня почему-то впереди себя — видимо как подарок «королю». Мол, недаром съездила! К такой роли я была не готова.
«Король» лежал на кровати, лицо у него было красное, надутое. Он улыбнулся криво, одной стороной, и поднял, даже как-то лихо, левую руку. Правая часть не работает?
— Вот он... герой! — произнесла Капа горько и в то же время с каким-то вызовом: что, не нравится?
Я кивнула, потом, пересилив себя, улыбнулась.
— Вот, сиделку тебе нашла! — проговорила Капа, зло глянув на меня, — мол, куда ты денешься? — Перемени рубашку ему! — скомандовала Капа, вынув из шкафа мятую ковбойку. — Вот повезло тебе, Толик!
— Т-тай н-н-нову-ю р-баш-к! — с трудом выговорил тот.
— Ишь, красотку увидал! — задорно проговорила Капа.
Видно, я тут нужна для взбадривания их постылой жизни.
— Н-на! — Капа схватила рубашку и кинула ее почему-то в меня, словно это я все затеяла. — Давай... Я счас!
Мне тоже хотелось швырнуть в кого-нибудь эту рубашку... Я-то тут при чем? У меня своего горя мало?
Но тут словно какой-то голос шепнул мне: «Держись! Выдержишь это — выдержишь все!»
— Нагнись немножко! — скомандовала я Толику. Это уже мой интернатовский опыт работал — притерпелась к необычному.
Толик — одной, правда, половиной лица — явно кокетничал. Решил, видно, что я действительно подарок ему. Да нет. Я никому не подарок!
— Давай, что ли! — аккуратно, но твердо пригнула его, стянула рубаху.
Да, давно ее не меняли! Видно, ждали меня. Как ни странно, при этом меня не затошнило. Привыкаешь? Молодец.
Да, спать с ними в одной комнате — дело нелегкое. При всем том, оказывается, они еще бурной жизнью живут!
Утром, буркнув что-то неразборчивое, я упорхнула от них и, выйдя на прекрасный Невский, жадно вздохнула: вот она, настоящая жизнь!
Я зашла в парфюмерный магазин на углу Литейного, быстро привела себя в порядок перед большим зеркалом. Пробьемся!
Пешком, все больше наполняясь счастьем от этого города, я прошла по Невскому, свернула у величественного Казанского собора, вошла во двор по стрелке «Приемная комиссия».
— Нет, на музыкальное воспитание — только дневное! — сказала мне пигалица, наверное, чуть старше меня. — У вас музучилище? — проглядела анкету мою, автобиографию. Что-то ее там заинтересовало, я уже поняла что. — А... отец ваш, — шепнула она таинственно, — не может нашему ректору позвонить?
— Не может, — холодно ответила я.
И почувствовала, что нажила себе врага: мол, какие мы гордые и наглые! Знала бы она... Впрочем, я не намерена перед каждой тут распахивать душу!
— Тогда вам лучше на дефектологию, — небрежно проговорила она. — Туда, как понимаете, желающих... — слегка покривилась, брезгливо.
Кого они держат тут?
— Вы буквально угадали мою страсть! — произнесла я. — Именно о дефектологии я и мечтала!
— Но там... только заочное, — слегка удивившись и даже смутившись, проговорила она. — Это вы серьезно? Но туда — только с работой по специальности.
— Именно! — Я подвинула к ней по столу справку из интерната.
— Кем же вы... там работаете? — Пигалица буквально была потрясена.
— Там написано, — холодно сказала я.
— Тогда... пишите заявление.
Я отдала листок и спросила об общежитии.
— Какое ж общежитие — на заочном-то? — пролепетала она. — Может быть, на время экзаменов? — Она вышла, но быстро вернулась. — Для заочников — нет.
— Сама покорми его! — рявкнула Капа. С момента приезда она не просыхала. Зазвонил телефон. Капа сняла трубку в коридоре:
— Да, Робертыч. Болею я! Чем-чем! Женской болезнью! И Ленка, говоришь? Вот так вот! Напало!.. Сейчас... — Долго пристраивала трубку на полочку. И подошла почему-то ко мне. — На работу выйдешь вместо меня. Наука нехитрая. С документами мы уладим вопрос. А гордость твою засунь... кому ты еще тут нужна?
Как-то не очень, видно, боясь Робертыча, тщедушного и лопоухого, Капа сама отвела меня на рабочее место — кривой флигель на задворках вокзала. Из щелей, облупливая последние куски краски, струился пар. Внутри был он гораздо гуще, стоял банный гул.
— Вот тут будешь стоять! — рявкнула Капа. — Вот, Робертыч, молодая смена тебе! Смотри вот.
В этот момент нам как раз подкатили с грохотом железную тележку с бельем, на уголках чернел штамп МПС — Министерство путей сообщения. От белья, сваленного кучами, валил пар.
— Только из центрифуги, выстирано как бы, — пояснила она. — Берешь вот так — и в каландр! «Каландровщица» называется наша специальность.
Капа взяла за углы простыню, исходящую паром, расправила, дернув за углы, и стала вставлять между двумя крутящимися горячими валами.
— О! Засосал! Пробуй сама!
Я взяла простыню, развернула... тщательно, чуть не прикусив язык, всунула.
— О! Ну, я пошла. С тебя, Робертыч, причитается. Молодой кадр!
Робертыч тоже растворился в пару. А я осталась одна с горой мокрого белья на тележке. Я огляделась по сторонам. Длинный строй каландров в два ряда. Перед каждым — замученная, запаренная женщина, лихорадочно спешащая... Тележки грохотали по проходу одна за другой. Это — мне уже вторую привезли?.. Нет, мимо. Первая радость.
Тут от соседнего каландра ко мне подошла молодая женщина с влажными мелкими кудряшками, торчащими из-под платка. Как раз пустая тележка отъехала от нее, а новой пока что не подвезли. Пауза. Как это она так управляется?
— Слушай сюда! — сказала мне она. — Так ты не заработаешь ничего, да и задергают тебя. Ты наловчись маленько — и по две простыни сразу в каландр заправляй!
— А... удобно? — усомнилась я.
Но в этой суровой жизни подобные понятия отметались.
— Неудобно только на потолке спать — и то иногда приходится!.. Давай держи за конец.
Мы сложили две простыни вместе — и вращающиеся горячие валы засосали их. Правда, вышли простыни из валов не такие уж глаженые и сырые на ощупь. Теперь, когда белье в поездах дадут влажное, не буду ругаться, а буду знать, что таким способом бедные, усталые женщины пытаются успеть хоть что-нибудь заработать!
— Ничего! Водки выпьют — и нормально поспят! — улыбнулась женщина и отошла: к ее каландру подкатили тележку.
Я заправляла по две простыни, потом даже по три (я поглядела, все так делали), но все равно еле-еле успевала: грохот подвозимых тележек в моих ушах казался непрерывным.
Конец смены наступил, кажется, через год. Такого длинного дня еще не было в моей жизни. Но это, наверное, хорошо? Вышла из этого дня я уже совсем не такой, как вошла.
Выйдя, я долго сидела на грязном ящике у дверей, в клубах пара, не в силах встать и пойти.
С усмешкой я вспоминала, как прежняя Мариночка, сюсюкая, говорила о Ленинграде: ах, набережные! ах, музеи! мосты!.. До мостов мне было добраться как-то недосуг — вся жизнь моя шла на задворках вокзала, от бельевого цеха — домой (я уже считала это домом!). И когда Капа с Толиком угомонятся, учебники полистать — скоро экзамены. А утром, до смены, успеть еще выстоять очередь — это был год талонов — по ним давали почти все: мясо, сахар, крупу, масло и даже водку — и все отдельно, а не сразу — сколько очередей выстоять пришлось. Талоны были их, а деньги в основном мои. Поселив меня, Капа как-то расслабилась — к каландру выходила лишь изредка, а в остальное время пила. Вот только водку я отказывалась отоваривать и оплачивать, из-за чего происходили скандалы: «Чтоб ноги твоей завтра здесь не было!» Но потом наступало хмурое утро, и надо было покупать хлеб. «Ты любименькая моя!» — умилялась Капа.
В прежней жизни я всегда сладко мечтала о лете — лагерь «Зеркальный», фазенда, часто мы ездили с папой в Сочи, в санаторий ЦК.
Вот уж не думала раньше, что лето может быть таким жутким, и где — в красивейшем городе мира! Я шла мимо грузовых пакгаузов, где выгружали и хранили картошку, овощи, мясо и кучки обрезков, облепленных мухами, гнили на путях, и все проходили равнодушно, словно их это не трогало. Потом я входила под арку нашего дома, и там воняли переполненные баки, которые никогда не убирали, новую тухлятину кидали на старую. Я входила в дом — и пахло ржавой водой и никогда не мытым унитазом, в котором вечно журчала желтая струйка.
Ночью меня съедали комары. Помню, наше «Дворянское гнездо» расположено было фактически за чертой города, в лесу, среди природы, но никогда там не было таких комаров! Бывало, помню — зазвенит один к вечеру, то приближаясь, то удаляясь, но в этом было даже что-то лирическое — вот, еще один хороший день прошел, солнце садится... Подлетит этот нахал совсем близко, зазвенит — с улыбкой, рассеянно, отмахнешься книжкой — и снова читаешь стихи. Что за вечер без комара?
А здесь — не вечер их время. Ночь! Причем они не звенели, ели молча, и в этом было что-то особенно зловещее. Подвалы, как было принято в Ленинграде, стояли затопленные, и какая-то особая городская порода плодилась там. Ночью, вся в укусах, расчесах и волдырях, не в силах больше терпеть, я зажигала лампочку — и видела их, каких-то белесых и беззвучных, залепивших всю стену надо мной, — видно, все они, вся эта толпа, собираются полакомиться моей кровью! Господи, почему я здесь? Потом я смотрела на себя в зеркало... Нет, вот такой я дома быть не хочу. Уж лучше здесь! На рассвете я засыпала, но вскоре вставала — мы с соседкой через день занимали очередь в магазин. Потом я готовила жрачку, но не могла есть, вставала и уходила на свидание с унитазом.
— Хватит тебе мучить-то себя! — однажды не выдержала даже Капа (они почему-то с Толиком храпели вовсю, их кровью, отравленной алкоголем, комары не интересовались). — Давай! — предложила Капа. — Если ты к тетке своей боишься, я тебя к одной хорошей женщине пошлю! Та без ножа все сделает! Я недавно ходила — сделала все о’кей.
Она задорно глянула на Толика: тот грозно насупился половиной лица: мол, от кого это делала ты, я что-то не помню. Такие у них любовные игры, и у меня была в них своя роль.
— Ну, я иду звоню? — приподнялась Капа.
— Подожди, — собрав последние свои силы, сказала я. — Сейчас!
Я ходила по коридору — вот и пришло время решать! И не с кем посоветоваться — ни с Владом, ни с отцом! Если бы захотели, могли бы меня найти — Изергина знает, куда я поехала, на институт многим приходили письма. Но не мне. Значит, я никому не нужна! Я вернулась в комнату. Капа, подвинувшись к маленькому окошку, шевеля толстыми губами, считала петли — вязала свитер своему Леше, собираясь поехать к нему.
— Вяжешь? — сказала я.
— Так холодно там у вас, — вздохнула она.
Да. Одному холодно. Но ведь она приедет к нему, привезет свитер, гостинцы. А моя девочка — я почему-то знала, что это девочка, — не увидит ничего?
— Ну, давай позвоню, завтра и сходишь, — приподнялась Капа.
— Не надо, — сказала я.
— И правда. Наше дело — терпеть! — чуть ли не с гордостью проговорила Капа.
Сочинение я написала на «пять». «Тема юности в советской поэзии». На три счастливых часа я оказалась вдруг в прежней жизни, забыла, что со мной и где нахожусь. Сдала сочинение последняя, а оказалась первая.
Как мне сказали в коридоре, конкурс даже на дефектологию нынче такой, что одна «четверка» — и человек пролетает.
Между тем как раз «четверкой» пахло на устном экзамене по литературе. Пролистав мое сочинение, преподаватель проникся антипатией к слишком правильной теме и слушал меня вяло, с кислой миной. Мол, нашлась еще одна ярая комсомолка — он-то был явный, точнее, конечно, тайный диссидент, как вся интеллигенция в эти годы. К тому же мне попал сейчас билет о поэме Маяковского «Ленин» — трудно тут что-то оригинальное сказать, мне самой было скучно слушать себя.
— Ну, хватит! — не выдержал он и потянул к себе ведомость.
В лучшем случае — «хор.»! Вот снова решается моя жизнь... а я стою молча и неподвижно.
— А спросите меня что-нибудь еще, — проговорила я жалобно.
Вздохнув, он отложил ведомость.
— Ну, скажи... какие журналы ты читаешь?
Журналов-то я мало читала — музыка занимала все. Выписывала только «Искусство кино», мечтая о той замечательной жизни.
— «Искусство кино», — выговорила я.
— Да? — Он наконец с интересом глянул на меня. — И кто же твой любимый режиссер?
— Тарковский! — мгновенно, навскидку произнесла я, и не ошиблась!
Он буквально расцвел.
— Отлично, — уже как своему, близкому человеку, улыбнулся он.
Я выскочила радостная. Всех победим!
— Поступила, Лидочка Дмитриевна, все хорошо! Я так рада, так рада! — Я специально щебетала в трубку без остановки, надеясь все три заказанных мною минуты прощебетать и не дать ей задать лишних вопросов, на которые трудно отвечать. — Лидочка Дмитриевна, нас сразу в деревню посылают, на уборку картошки, потом сразу занятия. Но я мечтаю приехать! И все расскажу! Спасибо вам, Лидия Дмитриевна!
Все. Я прошла через холл Центрального телеграфа, посмотрелась в зеркало. На щеках уже бурые пятна, подбородок опух и обвис. Фига они увидят меня такой! Только прекрасной мадонной с младенцем на руках, счастливой и всем довольной, не имеющей ни к кому ни претензий, ни обид. Я так решила.
— Хватит тебе у каландра сыростью дышать! — решила Капа. — Тут одна подруга моя на овощебазе... гниль отбирает. К ней пойдешь — мальцу твоему витамины нужны.
Она почему-то знала, что будет мальчик, но я-то знала, что девочка.
Марина
На Рождество Капа поехала в Троицк. Увы, я не могла ехать с ней... Мне, наоборот, скоро из Троицка «приезжать» сдавать сессию. Хоть башка уже туго варила. Но я училась, не превращалась в «Капу вторую»!
— Ну, — спросила она, уже нагрузившись узлами, — может, кому все-таки что передать?
Кому? Что? Если бы хотели, давно бы нашли меня — в том же институте, куда я часто хожу. Костерева, та пигалица, секретарша декана, теперь лучшая подруга моя и передает все заочные задания прямо мне, не отсылая в Троицк... Если бы хотели — нашли... Лидии Дмитриевне тоже ни к чему узнавать лишние детали. Тем более — от Капы.
— Леше привет от меня передай... если помнит, — сказала я.
Капа буквально расцвела.
В ту зиму были жуткие метели и заносы, отменяли даже междугородние автобусы и поезда. Позвонила Капа — из Троицка! — так глухо, словно с другой планеты, и прокричала, что к Новому году постарается, но, может, застрянет там. Я вдруг представила Троицк... но почему-то летом.
В ночь на 31 декабря мне приснился потрясающий сон: веселый праздник у меня дома, в гостях все мои однокурсники. Отец и Влад сидят рядом, дружески беседуя. Неужто я увидела явь, недалекое будущее? А почему бы и нет? Ведь люди-то не злодеи, и прощают ближних, особенно когда любят их. А тем более когда... а тем более... Тут я проснулась окончательно, оглядела убогое жилище. Тем более... но где же она, моя доченька? Если это будущее, почему там нет ее? В другой комнате? Но в снах, тем более вещих, «других комнат» не бывает! Где же она? Я с испугом приложила ладонь к животу. Она не двигалась! Но вот торкнулась! Я вспотела от счастья.
Что же этот сон означает? Приехал Влад и меня разыскивает? Может, уже вместе с папой? Одевшись, я вышла на улицу. Сразу я боялась звонить — не спугнуть бы. Позвоню-ка я Грине сначала — он-то скажет мне все.
— Точно! Вернулся Влад, — произнес Гриня. — А откуда ты знаешь? Как твои дела?
— Он... не спрашивал... тебя? — произнесла я. Тот молчал.
— Да он... не в себе маленько, — произнес наконец Гриня. — Долго в госпитале лежал. Серьезная черепно-мозговая травма. Он и раньше-то был... А теперь... В общем, не хочешь портить настроение — пока не приезжай.
— Спасибо, — пробормотала я и повесила трубку.
С моим животом ходить уже было трудно. Выходя на улицу, я поскользнулась и проехала задом по ступенькам. Встала, чувствуя в пояснице глухую боль.
В квартире вдруг напала на меня жуткая сонливость. Ничего не объясняя, я легла и проспала весь день. И даже во сне, среди всяких дурацких снов-обрывков, я, помню, тряслась от страха, как бы снова не увидеть тот сон: прекрасный, а на самом деле — ужасный, в котором не было девочки моей!
Помню, Толик звал меня, глухо кричал (как мне казалось, издалека), что надо встречать Новый год. Я отмахивалась, что-то мыча... Не хотела я встречать этот год и, как в далеком детстве, сжималась испуганно под одеялом: может, если спрятаться, страшный Новый год тебя не найдет и ты останешься в старом, где все знакомо и привычно? Кажется, я спряталась. Ночью я проснулась от страшной боли — словно кто-то открыл внутри зонт со спицами и теперь резко выдергивает его. Я застонала. Капа нависла надо мной. Приехала? Согнувшись, она пощупала простыню подо мной. Я и сама уже чувствовала — мокрая!
— Мать честная! Семимесячного рожаешь! И воды уже отошли. Ну все, теперь только к тетке твоей — хочешь не хочешь. И надо же — первого января, когда бухие все! Везучая ты! — Приговаривая, Капа одевала меня.
Перебравшись через сугроб, мы поймали такси. Так же я ехала от вокзала к тете Мусе на такси с отцом. Но тогда было лето, я смотрела и радовалась: сколько людей! Сейчас разукрашенный, но абсолютно пустой Невский напоминал нарядного мертвеца.
Мы свернули на Литейный, на Чайковскую. Меньше всего я хотела бы видеть сейчас строгую тетю Мусю, которая сразу же позвонит папе... и опять я в тисках!
Мы вылезли у Мусиного роддома... Сейчас она начнет давить!
Впрочем, давить стала еще дежурная, властная женщина:
— Та-ак! Девчонка совсем! С мамочкой! Мол, откуда у такой маленькой муж? Тут она угадала.
— Где же ты раньше была? — продолжала она воспитывать.
— Давай оформляй! — Капа протянула мой паспорт и медицинскую карту.
— Семь месяцев!.. Да еще и не наша! — Дежурная кинула паспорт.
Пришлось мне брать себя в руки.
— Здравствуйте! — вежливо произнесла я. — Я племянница Марии Петровны Кошелевой. Позвоните, пожалуйста, ей.
— Так раздевайся же скорей! — вскричала дежурная.
Она сунула мне целлофановый пакет. Я натянула длинную полотняную рубаху, с трудом обула на ноги белые бахилы, но не могла завязать на них лямки. Дежурная завязала их, уложила меня на каталку, стала звонить. Но никто, видимо, не брал трубку.
«Все-таки хоть в конце, а удалось мне воспользоваться блатом!» — взбадривала себя я.
Вместо одеяла меня «по блату» накрыли рваной простыней, и две мрачные санитарки повезли куда-то. Поставили в каком-то узком помещении со стеклянными стенами, состоящими как бы из сплошных форточек, и надолго бросили. Вот так блат! Время от времени, когда накатывала боль, я стонала, чтобы напомнить о себе. Появилась какая-то совсем молодая девушка (практикантка?) и, глянув на меня, прошла мимо!
— Я... тут, — напомнила я с улыбкой, но улыбка вышла жалкая и кривая.
Она мельком на меня глянула.
— Вам рано еще!
И действительно, словно по ее приказу, схватки утихли. Однако лежать тут было не очень — я дрожала от холода и, как ни странно, очень хотелось есть. Но никто не появлялся. Повезло мне — оказаться тут первого января. Что-то несчастья преследуют меня... или я сама их преследую?
Паузы становились все короче, а схватки все больней. Меня вкатили в комнату с высокими окнами, подошла еще молодая практикантка.
— Да упирайся! Упирайся ногами! — кричала она. — Тужься!
Но ноги мои в полотняных бахилах соскальзывали с барьерчика, все мои силы уходили на то, чтобы упереться, а о том, чтобы еще и тужиться, речи не шло.
Деловито и рассерженно вошла пожилая дежурная, но от ее появления я почувствовала себя как-то спокойней.
— Давай! — скомандовала она то ли мне, то ли практикантке.
Вместе с ней они ритмично давили мне на живот. Я тужилась изо всех сил, оскалив зубы. Но дело не двигалось. Это я поняла еще по тому, что дежурная отпустила мой живот, утерла запястьем свой лоб.
Паника снова охватила меня. «Вот так вот я и умираю!» Я оглядела комнату, пустые столы. Конечно, только меня угораздило первого января... умирать! Я дрожала.
— Чего задумала-то! — сурово проговорила дежурная. — Первый раз — и на сухую рожать, воды упустила!
Снова на меня повеяло тихой надеждой: все понимает она!
Практикантка запеленала мне руку, померила давление.
— Давление критическое... надо стимулировать, — дрожащим голосом проговорила она.
— Сейчас мы дадим ей касторочки! — бодро проговорила дежурная. — Любишь касторку-то?
Я кивнула.
— О, гляди! Улыбается! — сказала она.
Но и с касторкой дело не пошло. Время от времени я выныривала из забытья, видела их измученные, потные лица, отчаянные взгляды, которыми обменивались они.
Вынырнув в очередной раз, я увидела над собой тетю Мусю, а за ее плечом — лицо отца. Морщась, он плакал. Снова все затянуло туманом.
— В операционную, — долетел до меня голос Муси. — Борису Айзековичу звони!
— ...Сердцебиение плода не прослушивается!
— Наркоз!
Очнулась я в уютной белой палате. На подоконнике сверкал снег, каждая снежинка переливалась зеленым-синим-красным. Давно я не ощущала такого блаженства. Главное — чувствовала я — в этом есть что-то необычное. И тут меня осенило: раньше я не могла бы видеть подоконник! Из-за живота! Его не было. Я повела ладонью: плоское место! Шершавые бинты, между пальцами попадались какие-то резиновые трубки.
«А где же...» — ударила мысль.
В коридоре вдруг раздалось какое-то веселое дребезжание. Вот сейчас все и... Я села в кровати. Двигаться было непривычно легко, хотя под бинтами все дико болело. Я сидела, придерживаясь за стенку, потом, собравшись с силами, толкнула дверь, она со скрипом открылась. По коридору, косо освещенному солнцем, ехал целый поезд из сцепленных тележек, в каждой было несколько крохотных, белых, пищащих свертков. Я замерла. Вслед за дюжей нянечкой-«паровозом» продребезжала первая тележка... вторая... третья... четвертая! Дребезжание стало удаляться... Все! Я упала на подушку.
Я молча вошла в кабинет.
Муся в мою сторону не смотрела. Глядя в окно, она взяла со своего стола листочек и протянула мне. И я увидела страшные, невероятные буквы: «СВИДЕТЕЛЬСТВО О СМЕРТИ. Причина — декомпенсация сердца. Пол — ж.»
Я подняла глаза:
— Это была девочка?
— Да.
У нее, такой маленькой, была уже декомпенсация!
Вот мы и не увиделись. И не увидимся.
— А... где она сейчас? — произнесла я.
— Таких мы... не выдаем! — с некоторым усилием произнесла Муся.
Да и не смогла бы я жить дальше, увидев ее.
— В следующий раз отнесешься серьезнее, — чуть смягчась, проговорила тетя. И открыла какую-то папку.
Все? Уходить?
— А... папа уехал? — пролепетала я.
— С чего ты взяла? Не было тут твоего папы! Размечталась! — раздраженно проговорила она и, помолчав, хмуро добавила: — А в Троицк ты поезжай. В «монастырь» свой, замаливать грехи!
— Спасибо, — почему-то поблагодарила я.
И я поехала в Троицк... Без нее!.. А ведь она живая была. Активная! Мы даже играли с ней. Я прикасалась к животу — и она веселым толчком отвечала!
В Троицке я шла с вокзала пешком. Спешить мне было уже некуда. Ноги завели меня на кладбище под монастырем. О! Вон детская могилка. Я подошла. На белой плите была надпись: «Милая моя! Ты не увидела ни одного из чудес, созданных Богом и человеком».
Я упала.