Собранные в этой книге очерки представляют собою отдельные эпизоды прусской истории, и я считаю нужным сделать несколько кратких предварительных указаний на то, с какими именно сторонами этой истории читатель может здесь познакомиться.
Пруссия есть германское государство, основанное за пределами Германии. Это определение объясняет уже многое в ее исторической судьбе. Оно отличает Пруссию от Австрии, которая представляет собой не государство, а случайно образовавшееся собрание княжеств и королевств, и от древней Германии, которая была политическим телом без определенных очертаний: ее границы, словно раздуваемый ветром занавес, то прикрывали, то открывали часть французских, итальянских и славянских земель. В Австрии сохранились племенные различие, в Германии — различие областей и разнообразие форм правление; между тем все части прусского государства, несмотря на всю свою разбросанность, очень рано слились в одно целое, жившее общими интересами: его глава облечен был верховенством не в качестве сеньора, владельца территории, но как представитель общественной власти.
В Пруссии все общественные силы были взяты государством в руки и принуждены служить его интересам. Сама католическая церковь никогда не была вполне независима ни в Бранденбурге, ни в старой Пруссии, даже в те времена, когда она управляла всем остальным миром после реформации новые церкви сделались прислужницами государства, и некоторые официальные сборники молитв, где о короле говорится почти как о боге, а о принцах и принцессах как о святых, ясно показывают, что есть особый вид христианства «ad usum короля прусского». Но и то сказать — государство здесь заслужило поклонение, предметом которого оно является. Если оно доподлинно знает обязанности всех по отношению к себе, то оно знает также и свои обязанности и исполняет их. Оно не «поглощается особою государя, оно выше его. Глубокий смысл заключается в словах Фридриха-Вильгельма I:
«Я военный министр и министр финансов у короля прусского». Этот идеальный, бессменный король прусский, министрами, т.е. слугами, которого являются сменяющие друг друга короли, это и есть государство. И никогда не бывало короля, которому бы лучше служили.
Пруссия и восторжествовала над Австрией и Германией именно благодаря тому, что она была государством. Поэтому одним из важнейших вопросов над которым могут работать историки и политики, является вопрос: как Пруссия стала государством? Чтобы ответить на него, приходится углубиться в далекое прошлое. Современное прусское государство ведет свое начало с XVII века, с того дня, когда Великий Курфюрст одел в один мундир своих солдат из прирейнских герцогств, из Бранденбурга и из Пруссии и над всеми провинциальными органами власти и местными привилегиями поставил центральную администрацию, как представительницу прусского отечества. Но Бранденбург и Пруссия были настоящими государствами уже в средние века, когда они жили врозь — Бранденбург под управлением маркграфов Асканийского дома, Пруссия под властью Тевтонских рыцарей — и когда они не имели еще никакого понятие о Гогенцоллернах. Европа переживала тогда феодальный период; повсюду права, связанные с земельной собственностью, сковывали общественную власть, которая стремилась разорвать свои путы, а в Бранденбурге и в Пруссии уже были государи, которые правили. Этот строй утвердился в Бранденбург и Пруссии благодаря тому обстоятельству, что они были колониями германского народа, и если не знать этого факта и не оценить его по достоинству, то ничего не поймешь в истории Пруссии.
Для всех народов соседи являются врагами, а границы — полями битв. Германец был врагом славянина, своего соседа на восток. Он дал ему несколько крупных счастливых сражений за то очень короткое время, когда Германия обладала известным политическим единством; но окончательной своей победой над славянами, полным их изгнанием или истреблением на спорных землях он обязан был довольно беспорядочному, но зато непрерывному натиску купцов, рыцарей, монахов и немецких крестьян, которых увлекали в славянскую землю пыл прозелитизма, любовь к приключениям и страсть к наживе. Города, монастыри и кастелянства служили естественными рамками, в которых размещались толпы этих пришельцев; но немецкие колонии недолго бы просуществовали, если бы не нашлось двух рамок гораздо шире и прочнее: военного государства маркграфов бранденбургских на правом берегу Эльбы и военного государства тевтонских рыцарей на правом берегу Вислы. Бранденбург и Пруссия выработали у себя особые учреждение, совсем непохожие на современные им германские, потому что оба эти государства были не свободно развившимися отпрысками, а искусственными созданиями, потому что они были основаны в земле врагов и в виду врага; потому что колонизаторами этих двух территорий были не народы и не части народов, которые приносят с собой в новые страны свои старые законы, но отделеные лица, вышедшие из разных областей Германии и принимавшие в завоеванной земле законы, приспособленные к нуждам этой земли.
Пять глав предлагаемой книги посвящены этому вопросу о зарождении прусского государства; из них две первые — истории Бранденбургской марки до XIV века. Бранденбург — страна пустырей и болот, но он лежит на полпути между Балтийским морем и горной цепью Силезии, между Эльбой, данницей Северного моря, и Одером, данником Балтийского; его речная сеть словно нарочно начерчена для установление сообщений между Эльбой и Неманом. Эта страна не прикрыта, но зато и не замкнута никакими границами; ей грозят опасности со всех сторон, но она может и расширяться по всем направлениям. В этой стране из смешения славян и немцев, пришедших со всех сторон Германии, образовалось народонаселение, способное постоянно принимать в себя чужеродные элементы, закаленное бедностью, выносливое и цепкое, как сосны бранденбургских песков, работящее и нелегко выпускающее из рук плоды своей работы.
В третьей, четвертой и пятой главах я пытался в широких чертах изобразить судьбы немецкой рыцарской корпорации. Тевтонские рыцари были на правом берегу Вислы тем же, чем маркграфы бранденбургские на правом берегу Эльбы: оставив далеко позади себя центр армии, они явились немецким авангардом, принимавшим на себя первый натиск врагов. Их история полна драматического интереса, как повесть о непрерывной борьбе двух рас.
Правда, когда Гогенцоллерны сделались маркграфами бранденбургскими в XV ст. и герцогами прусскими в XVII, марка была уже не тем, чем сделали ее маркграфы асканийские, и Пруссия являлась не той богатой и благоустроенной страной, какой она была в цветущие времена ордена; но старые учреждение не были совсем стерты с лица земли и оставили по себе глубокие следы; при этом, несмотря на различие эпох, условие жизни страны и населявшего ее народа остались все те же: страна имела тех же врагов; ее безопасность, ее существование были обеспечены не более прежнего; ей по-прежнему приходилось рассчитывать на одни свои силы и видеть залог спасение в своих учреждениях и в дисциплине. Пусть новые государи не знали, может быть, даже имен асканийских маркграфов и совсем не помнили о рыцарях; но тем не менее они делали то же, что делали маркграфы и гроссмейстеры: шестая и седьмая главы этой книги, где говорится о Гогенцоллернах — колонизаторах, покажут, что государство Гогендоллернов с более совершенными средствами и более ясными идеями продолжало ту самую работу, которую начади маркграфы и рыцари.
История основание берлинского университета служить содержанием последнего очерка, откуда читатель может познакомиться с некоторыми существенными особенностями прусской истории. Берлинский университет был основан в то время, когда Пруссия, казалось, была осуждена на гибель и не столько вследствие своего поражение, сколько благодаря недостаткам своего внутреннего строя. Политический строй, при котором личность является только орудием достижение государственных целей, подчиняющих себе все человеческое существо, доставляет государю в течение известного времени необычайные силы; но в конце концов он иссушает живой источник всякой силы — духовное достоинство личности. Потратив свой ум и характер на сооружение такой прекрасной государственной машины, которая все знает и все может, люди слагают затем на нее заботу все знать и все делать, и если какой-нибудь неожиданный удар сломает или просто только расстроит этот механизм, то они, потеряв голову, не знают как противиться беде и как поступать, чтобы окончательно не погибнуть. Иена была таким непредвиденным ударом; само по себе это событие показало только превосходство военного гения Наполеона; но последовавшее за ним крушение прусского государства обнаружило, что самая государственная машина Пруссии изъедена ржавчиной.
Много было благородства в мысли поднять Государство основанием Школы. И эта мысль была сразу схвачена прусским королем, ибо Гогенцоллерны, знавшие цену всякой сил, вовсе не пренебрегали силами духовными. И раньше, на их великое счастье, такие силы, как религия, служили их интересам. Религиозная терпимость, эта первая форма умственной свободы, была одним из принципов их управление, и читатель увидит из этой книги, какую громадную пользу они отсюда сумели извлечь. Самое свободомыслие, которое очень рано развилось в Пруссии на почве критики св. Писание, не причинило им вреда: замечательным образом в этой стране рационализм отлично уживался с абсолютной властью. Дело в том, что рационализм признавал самого себя в этом рационалистическом правительстве: Пуфендорф, Томазий, Волеф, Кант, Фихте, Гегель видели в прусской монархии воплощение их умозрительной идеи государства. Однако Пруссия не в состоянии была одними собственными силами зажечь новый умственный очаг, где могла бы отогреться Германия. Она не принимала никакого участие в литературном движении XVIII века. Все умственные силы Пруссии были забраны на службу государству. Тогда как во Франции, в Англии и в Италии списки писателей и ученых блещут славными дворянскими именами, прусское дворянство давало только военных, администраторов и дипломатов. Бурииуазия, с своей стороны, поставляла одних купцов и чиновников. Ученых, поэтов, писателей и артистов надобно было искать в маленьких немецких землях. Там ум не был вымуштрован по-прусски, жалкая политическая жизнь неспособна была привлечь его к себе, и он уносился естественным порывом в высшие сферы. Он в них и заблудился: по удачному выражению одного немецкого писателя, желая завоевать воздушное царство, он потерял из вида землю; но он сослужил все таки великую службу родине, воссоздав хотя бы в облаках германскую империю, и пришло время, когда люди, воспитанные этой высокой культурой и гордые сознанием ее достоинства, почувствовали себя оскорбленными при виде унижение своего отечества и решились признать тот же разум на службу его возвышению. Тогда они обратились к той стране, где была сила, т. е. к Пруссии; в это могучее тело они вложили германскую душу и основанием берлинского университета запечатлели тот грозный союз прусской военной силы с национальным немецким гением, который возвысил Пруссию и Германию, победил Австрию и победил Францию.
Итак, учреждение этой высшей школы является одним из важнейших эпизодов в истории отношений прусского государства с Германией. Здесь не мешает сказать несколько слов об этих отношениях. Как у всех победителей, у Пруссии есть свои льстецы; они не обинуясь заявляют, что главной и постоянной заботой Гогенцоллернов было служить Германии своими силами, и Пруссии они приписывают «германскую миссию». Но вся история вопиет против этой лести. Конечно, Пруссия отодвинула к востоку границы Германии, и несомненно, что ее курфюрстов и королей нельзя даже сравнивать с владетельными князьями центральной и западной Германии — этими наивными эгоистами, которые в государстве видели только орудие, изобретенное нарочно для того, чтобы им лучше жилось. Маленький немецкий князек, продававший английскому королю Георгу своих солдат для отправки их в качестве пушечного мяса в Америку, представляет поучительный контраст с своим современником Фридрихом II, который, так сказать, покупал подданных, раздавая призванным в Пруссию колонистам деньги и земли. Один бесчестил Германию, другой служил ее честью и величием; но тем не менее нельзя по совести утверждать, чтобы создатели Пруссии когда-нибудь думали трудиться для славы и пользы Германии. Рим в Италии играл некогда ту же роль, как Пруссия в Германии: он был страною убежища; он набирал своих граждан сначала среди соседних племен, а потом по всей Италии, как Пруссия брала своих подданных сначала из соседних областей, а потом из всей Германии; Рим образовал из этих различных элементов римское государство, такое же искусственное создание, как и прусское государство; но Рим никогда не рассказывал, будто бы он живет и работает для Италии: он жил Италией, а не для нее, как Пруссия жила Германией, а не для Германии.
Надо признать, однако, что с давних пор это государство, обладавшее силой и определенной политикой, являлось предметом удивление и гордости для всех немцев, чувство достоинства и патриотизм которых оскорблялись политическим бессилием Германии. После Тридцатилетней войны, когда Германия была обесчещена, разорена и политически уничтожена, все ее патриоты, сколько их оставалось, с радостью следили за деятельностью Великого Курфюрста. В следующем веке подвиги Фридриха Великого — это говорить Гете — пробудили немецкую поэзию. Наконец, в начале нашего века побежденная Наполеоном Германия ожидает своего спасение от Пруссии: в нее стекаются Штейн из Нассау, Гарденберг и Шарнгорст из Ганновера, Блюхер из Мекленбурга, Гнейзенау из Саксонии, одним словом все люди благих стремлений, идеи и меча. Тогда был основан берлинский университет, и честью для Пруссии служит то, что на нее глядели как на единственную страну, где могло успешно развиться это немецкое дело.
Так как это предисловие имеет целью ознакомить читателя с содержанием отдельных глав предлагаемой ему книги и указать их место в истории Пруссии, то ему надо остановиться на том, на чем оканчивается последняя глава. Всем и без того известно, впрочем, как были обмануты великие надежды, которые немецкий народ возлагал на Пруссию в 1813 г.; как изменило ему прусское правительство после побед, одержанных прусскими войсками, как оно возвратилось к эгоистической политике и какое негодование вызвало это предательство в Германии и даже в самой Пруссии. Однако немецкий народ не изверился в Пруссию, и в бурю 1848 года германский парламент не нашел ничего лучшего, как предложить императорский скипетр королю прусскому. Но король прусский от него отказался и сам покарал немецкую революцию. И все же те самые люди, которых он покарал, продолжали надеяться на него; обширная партия, рассеянная по всей Германии, требовала от него объединение германского отечества: он его совершил, но партия эта распалась, испытав горькие разочарование. Представители Германии, собранные в Рейхстаг, тщетно стараются внушить серьезное отношение к своему достоинству, как представителей Германии; и слишком ясно, что германская миссия Пруссии на деле привела только к подчинению германского отечества прусской гегемонии.
И еще большой вопрос, возможно ли полное согласие между духом Пруссии и духом Германии, такими различными продуктами двух совершенно несходных между собою историй. Этот вопрос разрешается на наших глазах. Sub judice lis est. Указать на все входящие в него элементы можно было бы только в опыте по философии истории Германии и истории Пруссии, чем мы займемся, может быть, со временем, по окончании других, давно уже начатых работ. Уразуметь ход чужой истории — дело трудное. Историк может вложить в дело полную беспристрастность, т.е. желание отыскать истину, и много терпение в изучение, что представляет собой средство найти ее; он может поехать посмотреть своими глазами на поднимаемые ветром пески Бранденбурга и на Вислу, омывающую подножие старых тевтонских замков; но он не жил жизнью народа, историю которого он хочет рассказать. Тех глубоких следов, которые прошлое оставило на настоящем, нельзя сразу увидеть, приехав в чужую страну. Когда мы углубляемся в изучение прошлой истории Франции, то в ее понимании нами руководить тайный инстинкт, который присущ всякой французской душе, так как она и создана этой историей. Как ни слабо падает этот луч на отдаленные века, он все же рассеивает их мрак; но иностранная история всегда остается темной; ее против воли постоянно сравниваешь с историей своей страны; ее не знаешь в ее тайниках и освещаешь только отраженным светом.
Но, по крайней мер, мы неуклонно следовали правилу — не писать ничего относительно истории Пруссии, что не являлось бы истиной перед судом нашей совести. В этих очерках нет ни слова ненависти или пристрастие. Пусть те, кто склонен вносить пристрастную пылкость в историю Германии, познакомятся с трудами некоторых немецких писателей из так называемых французоведов по истории нашей страны; зрелище грубого опьянение этих илотов отвратить их навсегда от подражание. При том же история Пруссии представляет из себя такой предмет, относительно которого нам не приходится впадать в заблуждение: здесь ошибка почти равна преступлению. И почему не восхищаться тем, что достойно восхищение в Пруссии? Есть красота в истории нации, искусственно созданной князьями при помощи канцелярий, в которых работала трудолюбивейшая в мире администрация. Великое дело было образовать этот прусский народ, приученный к порядку, экономии и повиновению, это сильное и послушное орудие правительства, умевшего думать и хотеть лучше всякого другого правительства Германии. Но прекрасна также и история долгой жизни нации, которую одушевляли тысячи страстей, где среди стольких перемен счастья, в часы безумие и в часы рассудительности, в минуты утомление и в минуты героизма, всегда чувствуется человек, француз, с его живым, чутким, благородным умом, так много действовавший и так много думавший, что его дела и мысли приносили пользу самим его врагам. Унижать из зависти или злопамятства историю Пруссии — значить наносить оскорбление нашей собственной истории.
Не так давно еще счастливая судьба Пруссии объяснялась наследственными доблестями членов Гогенцоллернского дома и гениальностью двух государей: великого курфюрста Фридриха-Вильгельма и великого короля Фридриха II. Но с тех пор, как это государство поднялось на вершину своего теперешнего могущества, прежние представление о ходе его исторического развитие перестали удовлетворять немецких историков. Выдающиеся достоинства отдельных личностей кажутся им слишком узким основанием для величия Пруссии, и они не соглашаются больше относить начало ее успехов всего за два века назад из страха, чтобы такая быстрота ее роста не подала повода к заключению о неизбежности такого же быстрого падение. Отыскивая истинное начало прусской монархии, они восходят теперь к тому отдаленному и темному периоду средних веков, когда германское племя колонизовало заселенные славянами и Литвою берега Эльбы, Одера и Вислы. Согласно этому знаменитый ученый Леопольд Ранке к девяти книгам своей истории Пруссии счел нужным присоединить несколько глав, посвященных этой древней истории, извиняясь, что пренебрегал ею до сих пор.[1] Но то обстоятельство, что он руководился в своем исследовании патриотическим интересом, не может иметь никакого значение, если только ему удалось найти истину. А ему удалось ее найти, и самое заглавие, данное первому тому его сочинение: «Генезис прусского государства», чрезвычайно удачно: медленно и трудно шло зарождение этого государства, и чтобы оно могло явиться на свет, германскому племени пришлось выдержать многовековую и ожесточенную борьбу вне пределов Германии.
Эта история происхождение прусского государства, интересовавшая раньше только немногих специалистов, да ученые общества Берлина и Кенигсберга, вполне заслуживает того запоздалого интереса, который она теперь возбуждает. Она совсем непохожа на историю возникновение большинства других европейских государств. Какая противоположность, например, с Францией! Франция была, так сказать, предустановленна: я хочу сказать, что страна между Океаном, Пиренеями, Средиземным морем, Альпами и Рейном была как бы создана для того, чтобы принять в себя нацию. До какой бы отдаленной эпохи ее истории мы ни восходили, мы всегда находим здесь обособленную национальную жизнь: галлы резко отличались от своих соседей; римляне, завоевав Галлию, образовали из нее отдельный административный округ и сохранили ее неприкосновенность; Меровинги и Каролинги хотели управлять непременно целой Галлией, и, наконец, Капетинги, лишь только у них явилась возможность выйти из Иль-де-франс, употребили все усилия, чтобы расширить свои владение до крайних пределов Галлии. Напротив того, где искать естественных рамок прусской монархии? В. прошлом веке земли ее тянулись, как разорванная в нескольких местах цепь, от Немана до Рейна. Таким образом те выражение, которыми обыкновенно пользуется у нас во Франции язык истории и политики, неприложимы к Пруссии: нет прусской нации, есть прусское государство; и даже этот термин не совсем точен, так как Пруссия является только одной из частей этого государства. За неимением одного общего название, которое могло бы обнять собою все его части, говорят обыкновенно: «Бранденбурго-прусское государство».
Бранденбургская марка и герцогство прусское составляют, действительно, две главные части прусской монархии. Они соединились только в XVII ст., но их история имеет много общих черт, ибо Бранденбург — страна славянская, завоеванная в XII и XIII ст., немецкими маркграфами Асканийского дома, а Пруссия — страна литовская, завоеванная в ХШ ст. немецким орденом Тевтонских рыцарей. Наследники маркграфов и рыцарей, Гогенцоллерны, многим обязаны тем и другим, но особенно маркграфам. Они сделались королями из герцогов прусских, но величие и господства среди германского мира они достигли как курфюрсты бранденбургские; в марке же они встретили предание той оригинальной власти, военной и патриархальной в одно и то же время, которую они потом распространили на различные страны, подчиненные их господству, и которая послужила этим странам прочной связью.
Бранденбург — одна из самых унылых местностей унылой северо-германской равнины. Главные ее реки — Гавель и Шпре; и если водные потоки представляют собой, как говорить Паскаль, большие дороги, одаренные движением, то нужно признать, что они проведены здесь в надлежащем направлении, соединяя окраины страны с ее центром, а центр с Эльбой, которая ведет к морю; но зато как плохо движутся эти бранденбургские дороги! Едва вступив в эту область, Шпре не находит больше склона и почти останавливается, разделяясь на маленькие рукава, которые сонно пробираются то между лугов, то среди ольховых лесов. Гавель тоже теряет свою силу, разливаясь по бесчисленным озерам. Впрочем, в этих плохоньких речках есть своя прелесть: на этих лесах и прудах, где отражаются тяжелые облака северного неба, отдыхает взор утомленного унылым пейзажем путника, а кое-какие прибрежные холмики приятно нарушают однообразие равнины. Без этого летом ее можно было бы принять за Сахару. Бранденбург недаром называют «немецкой песочницей»: иной маленький городишко в сильный ветер совсем заносится тучами песка; когда ветер стихнет, жителям приходится отгребать песок от дверей домов и выметать с улиц, где его по колено. На Флэмингской возвышенности вода выдается жителям по порциям. Раздачей ее заведуют муниципалитеты. Утром в каждой деревушке народ собирается у колодца; является бургомистр с ключами, раздает воду и тщательно запирает снова это сокровище под замок.
История этой обездоленной страны начинается поздно. В первые века христианства ее заселяют германцы; но когда великое переселение народов, называющееся у нас нашествием варваров, охватывает провинции Римской империи, они оставляют эту область и направляются к югу или к западу. Тогда славяне, занимавшие правый берег Вислы, подвигаются на запад, занимают все пространство покинутых германцами земель вплоть до Эльбы, а по местам переходят даже на ее другой берег. Между Эльбой и Одером они носят имя вендов и делятся на три группы: бодричи в Мекленбурге, вильцы в Бранденбурге, сорбы в Лужицкой земле и Мейссене. Служа авангардом славянского мира, венды занимают боевой пост на восточных границах северной Германии.
Благодаря великому переселению славяне прошли этот длинный путь почти без борьбы; но им пришлось сейчас же остановиться, как только оно кончилось, т. е. когда несколько германских народцев, в том числе и франки, окончательно овладели в V в. Галлией и стали защищать ее границы от новых пришельцев. Таким образом франки с древнейших времен уже имеют прикосновение к истории этой заэльбской страны, где впоследствии явилась Пруссия. Остановив на Рейне последние толпы завоевателей, они сами затем нападают на Германию, чтобы ввести в ней свои законы и христианскую веру: Меровинги начинают это дело, Каролинги оканчивают его, и как только Карлу Великому удалось подчинить саксов и продвинуть до Эльбы границы своей империи, он тотчас начинает войну с вендами и делает их своими данниками. Если бы смерть не остановила его, то он заставил бы этих язычников войти в христианское общество, светским главою которого он был; но он успел только вооружить против них восточную границу Германии, вдоль которой был основан им ряд марок. Это были маленькие государства, организованные для наступательных — действий: сражаться с вендами, собирать с них дань, поддерживать силою христианскую проповедь — таковы были обязанности начальников марок, которые назывались маркграфами, т.е. пограничными графами, и которые были передовой стражей христианской империи.
После смерти Карла Великого борьба двух враждебных племен и двух враждебных религий на берегах Эльбы являлась роковой неизбежностью. Борьба эта продолжалась много веков. Славяне, может быть, ничем не уступали германцам времен Тацита, но они не в состоянии были бороться с немцами, которых цивилизовали и организовали их покорители — франки. В течение долгого времени их спасали разные обстоятельства: слабость и бессилие преемников Карла Великого, междоусобные войны и нашествие норманнов и венгров, опустошавший империю. Полузабытые в своих областях, маркграфы плохо защищались, и Эльба оставалась плохо охраняемой границей плохо объединенной Германии. Одно мгновение казалось, что дело Карла Великого нашло себе продолжателей: то было время, когда опасность пробудила национальное чувство и когда герцог саксонский, Генрих Птицелов, был избран королем Германии.[2] Венгры были отброшены, на вендов было произведено решительное нападение и значительная часть их была обращена в христианство и принуждена к покорности. При Генрихе и его преемнике Оттон христианская проповедь шла рука об руку с завоеванием; миссионеры и маркграфы действовали заодно, и епископства возникали вместе с крепостями. Магдебург был объявлен метрополией славянских земель, и Оттон желал, чтобы этот город стал для славян тем, чем некогда был для Германии Майнц. Бранденбург и Гавельберг сделались главами епархий. Еще несколько лет, и венды вошли бы в составь Германии; но Оттон собственными руками подготовил крушение своего дела. Подняв императорскую корону, ниспавшую в руки мелких итальянских князьков,[3] и возложив ее на свою голову, он весь предался неосуществимой мечте о всемирном владычестве. Он первый увлекся той страстью к Италии, которая погубила его преемников. Они хотят владычествовать над Миланом, царицей ломбардских общин, и над Римом, вечным и священным городом; они становятся королями Неаполя и стремятся к короне Константина, мечтая соединить снова обе империи, разделенные некогда Феодосием. Что им за дело до глухой борьбы, которая идет за Эльбой! Маркграфы раздавлены, и после большего мятежа, вспыхнувшего при наследнике Оттона, граница империи снова переносится с Одера на Эльбу.[4] Все боги славянской мифологии, как те, которые обитают в храмах и имена которых начертаны на подножии их статуй, так и те, которым нет имени, но которые открывают себя в шелесте листьев дуба и в ропоте ручьев, вновь овладевают в XI веке страною, откуда они были изгнаны Магдебургской Богородицей и младенцем Иисусом.
Язычество вендов находило себе естественную опору в язычестве остальных славян, которое было едва затронуто, и в язычестве скандинавов, которое оставалось еще совершенно неприкосновенным. Храм в Упсале был в то время центром государства пиратов. Датчане и норманны оглашали песнями скальдов моря и берега всех северных стран; они ездили в Исландию и в Россию, они наводили одновременно страх на Михаила Пьяницу в Константинополе и герцога Иль де Франс в Париже, но с особым жаром эти поклонники Одина воевали с германцами-отступниками; удары, которые они им наносили в низовьях Эльбы, отвечали ударам, наносимым вендами на средней Эльбе.
Нужно при этом сказать, что христианство представлялось славянам в самом печальном виде. Немцы оказались плохими проповедниками любви и милосердия: они не дали миру ни одного великого апостола, да и тем немногим ревностным миссионерам, имена которых записаны в историю, сильно мешали князья, их соотечественники. Немецкие хроники единогласно обвиняют маркграфов и пограничных герцогов в скупости и жестокости. Немецкие князья, — говорит Гельмгольд, рассказав об одной победе, — разделили между собою добычу; но о христианстве не было помянуто. Тут сказалась ненасытная алчность саксов: они превосходят все другие нации в военном деле и в умении владеть оружием, но они всегда более склонны заботиться об увеличении дани, чем о покорении душ Господу, — proniores tributus augmentandis quam animabus Deo conquirendis… » Ранее Гельмгольда Адам Бременский говорил: «Саксы более расположены к вымогательствам, чем к проповеди христианства». Еще ранее Адама Бременского Дитмар Мерзебургский упрекал немцев за варварский обычай делить между собою после победы семьи пленников, чтобы продавать их и потом в неволю, ибо вендские пленники были одним из предметов германской торговли с Востоком. Наконец, один из этих старых писателей влагает в уста славянского вождя в разговоре с немецким епископом речь, которая напоминает дунайского крестьянина из знаменитой басни Лафонтэна: «Наши немецкие князья так нас гнетут, наши налоги и рабство так тяжелы, что нам ничего не остается, как живыми в гроб лечь. Ежедневно нас тиранят до полусмерти. Как вы хотите, чтобы мы исполняли обязанности, налагаемые на нас новой религией, когда нас ежедневно вынуждают к бегству? Если бы только нам найти место, куда можно было бы скрыться! Но стоить ли уходить за Травну? Там ждут нас те же беды; они же нас ждут и за Пеной. Только и можно, что ввериться морским волнам и жить над пучиной…»
Нет ничего однообразнее и мрачнее истории событий на восточных границах северной Германии со времени мятежа, последовавшего за смертью Оттона Великого. Сорбы, правда, остаются подвластны маркграфам мейссенским; но вильцы и бодричи с поразительным упорством защищают своих богов и свою свободу вплоть до начала XII века, когда обстоятельства слагаются роковым для них образом. Почти всюду вокруг них язычество было побеждено усилиями христианской проповеди: обращенные датчане становятся ревностными поборниками той веры, которую так долго гнали. Чехи и поляки приняли крещение; таким образом христианское влияние проникает к вильцам и бодричам одновременно со всех сторон. Бодричи уступают первые; замечательно, что сопротивление дольше всего держалось у вильцев, т.е. в Бранденбурге. Пески этой равнины глубоко пропитаны кровью, и много крови окрасило озера Гавеля и каналы Шпрееальда прежде, чем окончательная победа заложила на правом берегу Эльбы первый камень прусской монархии.
Северные маркграфы оберегали немецкую территорию от вильцев, как герцоги саксонские от бодричей, а маркграфы мейссенские от сорбов. Занимая место между ними, но далеко уступая им в могуществе, marchio aquilonalis, как называли Северного маркграфа, управлял узкой полосой земли по левому берегу Эльбы, между устьями ее двух маленьких притоков, Оры и Аланда. Ему было не по силам сдерживать своих буйных соседей, и имя его связывается только с воспоминаниями о несчастиях, которые испытывало немецкое оружие, пока император Лотарь II не отдал марку графу асканийскому Альбрехту Медведю. Это было в 1134 году. Водворение Асканиев удвоило силы марки, ибо эта фамилия владела немалым количеством ленов и крепостей на восточных склонах Гарца; в числе этих владений был замок Ашерслебен, называвшийся полатыни Ascaria, а в испорченном произношении Ascania, откуда и произошло имя, прославленное Альбрехтом и его преемниками.
Альбрехт был одним из самых могучих бойцов того богатого героями времени. Он без устали работал своей шпагою на пути в Рим, в походах Лотаря и Барбароссы, в этих странных экспедициях, когда вожди Священной Империи пролагали себе кровавый путь к базилике св. Петра; в Чехии, где он видел, как вся дружина пала подле него, когда герцог Собислав захватил врасплох немецкую армию в горах и заставил ее сдаться; в Саксонии, где он оспаривал герцогское знамя у Генриха Льва, этого другого знаменитого героя XII века, и, наконец, за Эльбой, где он принял участие в крестовом походе, поднятом на вендов св. Бернаром. Замечательно, однако, что маркграф успел утвердить свое владычество на правом берегу Эльбы не столько силою, сколько политикою. У подножия холма в 66 метров высоты, что является диковиной в этой стране равнин, среди образованных Гавелем озер, под сенью покрывавших их берега лесов, прятался Бранденбург, скромная столица племени вильцев. Царивший там князек, Прибыслав, принял христианство, тогда как его подданные оставались язычниками; он построил часовние и стал делать попытки распространить новую веру. Чтобы найти поддержку в этом небезопасном предприятии, он вошел в сношение с Альбрехтом и объявил его своим наследником. По смерти Прибыслава маркграф, получив извещение от вдовы покойного, вступил во владение наследством, но за множеством других забот плохо его берег. Вспыхнул мятеж; маркграфу пришлось его подавлять. Он обложил Бранденеург зимою, подойдя к нему по льду его прудов и рек, и город, наконец, сдался, когда голод и холод заставили защитников выпустить из рук оружие. Тогда Северный маркграф в ознаменование своей окончательной победы принял титул макграфа бранденбургского. Появление этого имени составляет историческое событие: предки прусского короля, ныне германского императора, носили этот титул не далее, как два века тому назад.
Альбрехта Медведя — покорителя славянского города, восстановителя бранденбургского и гавельбергского епископств, которые учреждены были некогда Оттоном Великим и немедленно после него уничтожились, — очень легко принять за героического поборника христианства и германизма; так его и изображают историки. Из пруссофилов, приписывающие Пруссии германо-христианскую миссию; но историческая правда не согласуется с этими добровольными иллюзиями. Ни у одного германского государства никогда не было охоты следовать каролингским преданиям. Одним серьезным усилием можно было бы легко справиться с последним сопротивлением язычников вендов, окруженных, как мы видели, христианскими государствами со всех сторон, за исключением северо-востока, где Померания продолжала еще поклоняться своим идолам; но и у поморян и даже у самих вендов князья склонялись уже к христианству из политических расчетов и ради спасение своей независимости. Всякий фанатизм в народе исчез; славяне, как и римляне последних времен язычества, чувствовали, что их боги их покидают. Они отказывали в мученическом венце даже тем из миссионеров, которые сами его всячески искали, как это было с испанским монахом Бернаром. Бернар пустился в Померанию один, без проводника, без охраны, и в твердом намерении умереть за Христа с пылом отдался всем крайностям религиозного рвения. Но язычники ограничивались насмешками над ним, показывая пальцами на его голые ноги и говоря, что Бог, его пославший, должен был бы, по крайней мере, подарить ему сапоги. Однажды, когда он поверг одного идола, они его прибили; потом, видя, что он не унимается, посадили в лодку на Одере и сказали: «Если тебе так уже хочется проповедовать, ступай в море и проповедуй рыбам и птицам». Бернар возвратился в Германию живым поневоле. Его попытка была повторена епископом Оттоном Бамбергским, которого немцы высокопарно называют апостолом Померании; но видеть в нем героя христианского апостольства значило бы слишком преувеличивать его заслуги. Прелат пускается в путь в сопровождении множества священников и длинного обоза, нагруженного съестными припасами. Князь польский дает ему указание и проводников. На границе Оттона встречает сам герцог померанский, наполовину уже обращенный, желая ему успеха. Любопытно это свидание на берегах Нотечи. Едва князь увидел епископа, как тотчас отвел его в сторону и вступил с ним в беседу. Тем временем военная свита герцога и свита епископа стояли друг против друга; наступила ночь; местность была пустынна и печальна. Поморяне заметили, что немецкие священники трусят; тогда они нарочно стали принимать свирепый вид. Священники пали на колени и стали петь псалмы и исповедоваться друг другу. Тогда солдаты принялись грозить еще пуще: они вынули ножи, стали их точить и представляли, будто кого-то скальпируют. Эта трагикомедия продолжалась до конца разговора герцога с прелатом. Герцог Вратислав сам явился, чтобы успокоить спутников Оттона, и они тотчас принялись проповедовать тем, кого так сильно было перепугались. Эти поморяне так же мало походили на палачей, как немцы на мучеников.
При чрезвычайной легкости этих миссий можно только удивляться тому, что он не предпринимались гораздо чаще. Казалось бы, что у Бранденбурга должно было оказаться два присяжных миссионера — именно епископы бранденеургский и гавельбергский, ибо на эти места постоянно назначались прелаты, несмотря на то, что их епархии находились в руках язычников. Во времена Альбрехта Медведя одним из этих епископов был Ансельм Гавельбергский, одно из светил католической церкви в XIII столетии. Но какое равнодушие к порученному ему стаду неверных! Ансельм был послан папой в Константинополь диспутировать о том, исходит ли Дух Святой только от Отца, или от Отца и Сына. Когда Альбрехт отвоевал снова его епархию, Ансельму поневоле пришлось поселиться в епископском городе; город был из невеселых; епископ принялся перечитывать творение св. Отцов, поддерживал обширную переписку с друзьями, описал свое теологическое посольство; одним словом, он скучал, но говорил своим: «Лучше быть у Христовых яслей, нежели пред судом, среди иудеев, которые кричат: «Да распят будет, да пропят будет!» И прелат, предпочитавший стойло Голгофе, с радостью бросил свой темный и трудный пост, лишь только папа возвел его в равеннские архиепископы. Маркграф, привлекший его в свою страну, сам проявлял очень мало религиозного рвения: самые тяжкие удары он наносил немцам и несомненно с радостью отдал бы за саксонское герцогство все свои заэльбские владения и славу спасения душ всех славян, вместе взятых. Если приобретение им нескольких квадратных миль на правом берегу Эльбы получило значение самого крупного его жизненного деяния, то это обусловливалось единственно ходом дальнейших событий, и много надо было немецким историкам приложить охоты и старания, чтобы превратить этого вояку в пионера германизма и апостола христианства.
Нет ни одного государства, которое в начале своего существование было бы слабее и подвергалось бы большим опасностям, чем это маленькое бранденбургское государство. Нужно только представить себе эту бедную область, равную по своему пространству приблизительно четверти нынешней бранденбургской провинции, расположенную по обоим берегам Эльбы, на этой северо-германской равнине, где нет никаких естественных границ, за которыми можно было бы укрыться от врагов, и где, таким образом, малые и слабые являются готовою добычею того, кто велик и силен. Правда, положение Бранденбурга давало полный простор для его роста: с востока, в стране побежденных и разъединенных вендов, перед ним открывалось широкое поле для завоеваний, тогда как государства Центральной Германии тесно жались друг к другу, государства Южной останавливались в своем росте Альпами, а западным грозила монархия Капетингов. Но герцогство саксонское, архиепископство магдебургское и Мейссенская марка занимали столь же выгодное положение, как и Бранденбург; они имели те же цели стремлений и при том были гораздо могущественнее его. И наконец, маркграфам невозможно было прочно утвердить свое владычество, пока преемники Карла Великого могли предъявить с высоты императорского трона верховные права на славянские земли.
Благодаря необыкновенно счастливому стечению обстоятельств все эти препятствие, стоявшие на пути развитие Бранденбурга, были постепенно устранены. Священная Империя пала в половине XIII века в борьбе, начатой ею против папства; вслед за ее падением феодализм, успехи которого несколько скрадывались под ее прозрачным покровом, предстал во всей полноте своих сил, и Германия сделалась просто анархической конфедерацией немецких княжеств и городов. Еще раньше империи исчезло герцогство саксонское, оставив по себе лишь памятное имя. Это герцогство, простиравшееся от Рейна до Эльбы, было самым грозным противником Бранденбурга. Во времена Альбрехта Медведя там царствовал Генрих Лев. Он владел тоже герцогством баварским и значительными ленами в Италии, так что его княжество простиралось от Балтийского моря до Адриатического. Желая еще более его расширить, Генрих пошел воевать за Эльбу, покорил бодричей и призвал столько колонистов в их страну, что остатки славянского племени потонули в море немецких пришельцев. Герцоги Померании и Рюгена были вассалами этого «князя князей», как называет его один старый летописец, «который нагибал выи мятежников, разрушал их крепости и водворял мир на земле». Но такое большое государство, которое при том же со дня на день росло за счет слабых соседей, было слишком опасно для раздробленной феодализмом Германии: оно вызвало против себя грозную коалицию и было вдребезги разбито. Бавария была отделена от Саксонии, а Саксония раздроблена на множество мелких светских и духовных ленов и вольных городов. Вместе с этим все предприятия саксонских герцогов в заэльбской области были сразу остановлены, и тот важный пост, который Саксония занимала на восточной границе Германии, оказался свободным.
Он был занят не магдебургским архиепископством и не Мейссенской маркой, а Бранденбургом. После целого ряда жестоких столкновений, где архиепископы и маркграфы встречались друг с другом с оружием в руках, Бранденбургская марка освободилась от соперничества архиепископства. С другой стороны, смуты в могучей семье Веттинов, маркграфов Мейссена и Лузации, ландграфов Тюрингии и саксонского Палатината, в половине XIII столетия дали возможность Асканиям наложить руку на Лузацию и даже, временно, на Мейссен. Падение империи, ослабление Веттинов, разрушение герцогства саксонского — все эти катастрофы пошли в пользу Бранденбургу: благодаря им он стал единственным стражем границы и главным противником Дании и Польши, этих двух иностранных государств, которые могли оспаривать у Германии владычество над страною вендов.
История Дании и Польши в средние века одинаково полна трагизма: являясь то грозой соседей, то предметом их презрения они испытали на себе все превратности судьбы. Немедленно вслед за принятием христианства Польша вступает на путь завоеваний; в XI ст. она заходит на левый берег Одера, но затем на долгое время вовлекается в войны со всеми своими соседями и становится жертвой жестоких внутренних раздоров, которые, благодаря неопределенности законов о престолонаследии, возобновляются при каждой смене короля. Весь левый берег Одера ускользает за это время из-под ее владычества; маркграфы подвигаются на нем медленно, но безостановочно. Они достигают реки, переходят ее и продвигают границу марки вдоль Варты и Нотечи до Балтийского моря.
Продвигаясь на восток, маркграфы в то же время расширяли свои владения и на севере; там они столкнулись с Данией. Этот энергичный скандинавский народ, как только управление им попадало в искусные руки, немедленно начинал оспаривать у немцев область нижней Эльбы; в XII и XIII ст. его великие государи Вальдемар I, Канут VI, Вальдемар II обеспечили за ним на некоторое время решительное преобладание в этих странах. Последний из них добился у императора Фридриха II утверждение за собой всех завоеваний, сделанных его предшественниками и им самим.[5] Империя отреклась от всех земель, расположенных по правому берегу Эльбы; Голштиния, равно как и свободные города Любек и Гамбург, перешли под власть Вальдемара, именовавшегося «королем датским и славянским и государем Нордальбингии». Все князья Восточной Германии пробовали меряться с ним силами, но все они один за другим принуждены были просить мира; бранденбургские маркграфы смирились последние. Но с Данией при этом случилось то же, что позднее произошло со Швецией в эпоху Тридцатилетней войны: ее успех был результатом совершенно непосильного напряжения. Как ни превосходно было ее управление, но она не могла без истощения содержать долгое время армию в 100 000 человек и флот в 14 000 судов. При том же она очень многим была обязана личным достоинствам своего государя, который соединял в себе качества воина, дипломата и первоклассного администратора. Между тем один из вассалов Вальдемара, у которого были с ним счеты, решившись, по словам немецкого историка, последовать правилу: «сам себе помогай», совершил поступок, «объективная сила» которого, как говорит другой писатель той же страны, была довольно значительна. Наши соседи пускают иногда в ход такие мудреные слова, чтобы не считаться с моралью, в роде того, как у нас латынь пускается в ход всякий раз, когда дело нечисто. Этот вассал, набожный человек, только что привезший из Святой земли каплю крови Спасителя в изумрудном фиале, поехал однажды к королю, своему сюзерену; тот принял его самым радушным образом и пригласил к своему столу и под свой кров. Граф принял это приглашение, а затем ночью напал на старика-короля, ранил его, завязал ему рот и увез с собой в безопасное место, где и посадил в подвал одной из своих крепостей. Пленник согласился на самые тяжелые условие, чтобы возвратить себе свободу; затем, получив ее, он разорвал договор, к которому его принудили вероломством и насилием, но был предан снова на поле битвы под Борневедом и разбит 22 июля 1227 года. Вместе с этим для Дании начался период долгого и глубокого упадка.
Маркграфы бранденбургские сейчас же воспользовались этим поражением и выхлопотали себе у Фридриха II верховные права на Померанию. Это было самое значительное из мелких славянских государств; оно далеко тянулось вдоль Балтийского моря и правого берега Одера, а на левом его берегу глубоко врезывалось в землю бодричей. Так как померанские герцоги не хотели признать новых сюзеренов, то маркграфы принудили их к тому войною и отняли у них область, почти равную по пространству великим герцогствам мекленбургским и в придачу к ней Укермарк, маленькую провинцию, которая на севере выбегает мысом в Померанский залив. Таким образом маркграфы нашли себе новую дорогу к Балтийскому морю.
Им удалось однажды побывать на этом море при самых удивительных обстоятельствах, где проявились в ярком свет их отважная и предприимчивая натура и упорная страсть к земельным приобретениям, которую они завещали и своим преемникам. Границы расширившейся марки в нескольких местах касались восточной окраины Помереллии. Это герцогство, отделившееся в начале XII века от Померании, граничило на востоке с Вислой, которая одна отделяла его от владений Тевтонского ордена.[6] Маркграфы и рыцари были опасными соседями для несчастного славянского герцогства, имевшего неосторожность сразу впутать в свои дела бранденбургских и прусских немцев.
Бранденбуржцы являются первые в качестве союзников сильной партии, восставшей против Локотка, короля польского и герцога померельского; они вступают в Данциг и облагают замок. Доведенный до крайности комендант его посылает просить помощи у Тевтонского ордена. Гроссмейстер немедленно посылает рыцарей, которые должны за условленную плату в течение года помогать польскому гарнизону. Немедленно по прибытии этого подкрепление бранденбуржцы снимают осаду; поляки собираются тогда распроститься с тевтонами, но рыцари заявляют, что они явились на год и не имеют права удаляться. При том же у них поднимаются с поляками недоразумение и споры из-за расплаты, и дело кончается тем, что тевтоны врасплох нападают на поляков и кого убивают, кого обращают в бегство. Получив из дому подкрепление, они затем в одну ноябрьскую ночь выходят из замка и врываются в город, где производят беспощадное избиение жителей; вот каким путем орден немецких рыцарей проник в Помереллию. Вслед затем он быстро начинает распространять свои владения вдоль Вислы. Под предлогом, что ему еще не выплатили условленного вознаграждение, он налагает руку на Диршау. Король Локоток хочет пойти на мировую: орден предъявляет ему счет, где проставлены расходы, сделанные рыцарями на завоевание королевских городов, с таким итогом, что несчастному королю не под силу по нему заплатить; тогда рыцари захватывают Шветц и оказываются вместе с этим господами над всем течением Вислы. Чтобы спокойно пользоваться этими драгоценными приобретениями, они вступают в переговоры с бранденбургским маркграфом. Маркграф и Гроссмейстер, эти две главы германской колонизации, эти два заклятых врага славян, эти два предка прусской монархии, без труда приходят к соглашению: Вальдемар Бранденбургский уступает за 10000 марок свои права над вовсе не принадлежавшими ему городами.
Вальдемар — последний асканийских маркграфов и в то же время один из самых знаменитых. Слава его личных заслуг, его любовь к рыцарскому блеску, его поэтический талант окружали в его лице особым ореолом могущество бранденбургских маркграфов. Он любил общество маленьких северных князьков, которые в начале XIV века расточали на праздники свои скромные доходы. Он блистал на турнире в Ростоке, где председателем был датский король Эрих: девяносто девять вассалов приехало туда за Вальдемаром; с утра до ночи его слуги угощали пивом и вином крестьян, собравшихся, чтобы посмотреть на пышное празднество, а перед его палаткой высилась гора овса, откуда всякий конюх мог брать сколько угодно для своих лошадей. Одним словом, маркграф, по рассказам, щедрой рукой разбросал тут все золото, полученное им от Тевтонского ордена. Но скоро стало ясно, что в этом блестящем рыцаре скрывается ловкий политик. На этих праздниках в Ростоке князья Северо-восточной Германии вошли в союз с Эрихом против Висмара, Ростока, Стральзунда и других городов, раздражавших своим богатством аппетит этих бедняков. Вальдемар стал сначала заодно с ними, но скоро его благородные союзники с крайним изумлением услыхали, что он заключил оборонительный и наступательный союз со Стралезундом: честолюбивый маркграф понял, какую выгоду можно извлечь из протектората над приморскими городами. Тотчас же против него образовалась грозная лига, куда вступили как те, у кого разгорались глаза на стралезундские богатства, так и те из князей, которые косо глядели на быстрое возвышение Бранденбурга. Лига считала в своей среде королей Эриха Датского, Биргера Шведского, Локотка Польского, князей — Витцлава Рюгенского, Канута Порса Голландского, Генриха Мекленбургского, Прибислава Вёрльского, герцогов — Зондер-Ютландского, Шлезвигского, Люнебургского, Брауншвейгского, Саксен-Лауэнбургского, маркграфа Мейссенского и доброе количество графов и вассалов бранденбургского маркграфа. За маркграфа стали только померанские герцоги. Война продолжалась два года и была ознаменована рядом жарких схваток; но исход ее оказался нерешителен, и бранденбургские владения остались неприкосновенными. Марка засвидетельствовала свое честолюбие, вызвав такую борьбу, и свою силу, устояв в ней. С Альбрехта Медведя, ее основателя, до Вальдемара она успела разрастись во всех направлениях. Она значительно расширилась к востоку; во многих местах она приблизилась к Балтийскому морю; на юг — те приобретение, которые она сделала насчет Мейссена в областях, входящих теперь в состав частью прусской, частью королевской Саксонии, отодвинули ее границу до Богемских гор. И в начале XIV в. можно было уже проехать с нижнего Одера до теснин, из которых Эльба вырывается в Германию, и не сойти при этом с бранденбургской территории.
Успехов марки нельзя объяснять только счастливым стечением обстоятельств. Этими успехами она в значительной степени обязана своим исключительным учреждениям, которые создались силою вещей, постепенно развились, переходя от династии к династии, и без труда узнаются еще и теперь в прусской монархии наших дней. Чтобы понять происхождение этих учреждений, нужно ясно представить себе, каким путем маркграфы совершили завоевание заэльбской страны. Эти завоеватели ничем непохожи на германских королей, которые в V веке овладели римскими провинциями. То были короли по избранию своих товарищей; завоевание было общим делом племени и его вождя; весь народ принимал в нем участие, и с народом приходилось поэтому считаться. Между тем маркграфы, нося менее блестящий титул, стояли гораздо выше над своими вассалами, чем варварские короли над своими дружинниками. Завоевание было их личным предприятием, а не делом наши; им приходилось считаться с заслугами, а не с правами, и, являясь единственными хозяевами завоеванной земли, они раздавали ее своим вассалам и подданным на таких условиях, какие считали для себя удобными.
Ближайшие окрестности Эльбы были так опустошены войною, которая в течение двух веков свирепствовала по обоим берегам этой реки, что, по словам одного современника, там «почти совсем не осталось человеческого жилья». Итак, надо было вновь заселить этот разоренный край. Дальше, к востоку от реки, народонаселение было гуще, но его нужно было еще онемечить. Таким образом, в марке приходилось все созидать вновь или преобразовывать. Созидание и преобразование совершились властью маркграфа. Он вызывал колонистов из Саксонии с берегов Рейна и из Нидерландов, и колонисты явились толпами. Летописец Гельмгольд рассказывает, что Альбрехт, «подчинив себе много славянских племен и обуздав их мятежи», увидал, что «славян скоро не хватит», и «отправил гонцов в Утрехт, на берега Рейна и к народам, терпевшим от морских бурь, т. е. к голландцам зеландцам и фламандцам, чтобы привести оттуда множество народа, который он расселил по славянским городам и крепостям». Эти колонисты оказали нарождающемуся государству величайшие услуги. Между ними встречались люди благородного происхождение; самые имена некоторых знаменитых прусских фамилий, как Шуленбурги, Арнимы, Брэдовы, по-видимому, изобличают их голландское происхождение: Шуленбургом назывался разрушенный теперь замок в Гельдерне, а два другие имени напоминают города Арнгейм и Брэда. Но большая часть колонистов были земледельцы или ремесленники; первых селили преимущественно там, где нужно было оплодотворить скудную почву или отвоевать для земледелия обширные пространства земель, схороненных под болотами; вторые были размещены по городам, которые они обогатили своими промыслами и украсили своим искусством. До их прибытия бранденбургские города были дрянные местечки; дома в них строились из дерева или грубого песчаника. Голландцы первые построили здесь здание из кирпича, многие из которых уцелели до сих пор и свидетельствуют о быстром развитии благосостояния страны, последовавшем за ее колонизацией.
Однако славяне, старые хозяева той территории, которою теперь таким образом распоряжались немцы, не подверглись ни поголовному изгнанию, ни обращению в рабство. Некоторые из них были допущены в состав бранденбургских горожан и дворян, что дает повод немецким историкам говорить о большой гуманности в отношениях победителей к побежденным. С другой стороны, нередко случалось, что колонисты занимали свободные места, не причиняя никому ущерба. Но чаще всего они сталкивались с прежними владельцами, которые должны были уступить им место. Читая документы, мы видим, как множество славянских названий деревень мало-помалу искажаются на немецкий лад или же просто переходят в немецкие.
Антипатия между обеими расами надолго пережила их борьбу: для немцев слово «венд» было синонимом негодяя; у них существовало выражение: unehrliche und wendische Leute. Сожительство с победителями было несносно для побежденных; немецкие корпорации были для них закрыты, и очень правдоподобно, что в городах им предписывалось жить в особых кварталах. Немудрено, что славянам хотелось быть подальше от такого плохого соседства. Они стали уходить в маленькие деревушки, называвшиеся на их языке кицинами; это слово, обозначавшее собственно один из рыболовных снарядов, современники передают по латыни через «villa slavicalis». То были жалкие поселки, без пахотной земли, жители которых не имели других средств к существованию, кроме рыбной ловли; их обитатели были так бедны, что их сеньор, маркграф, требовал с них в виде дани всего несколько миног ко дню Рождества. Один немецкий писатель объясняет образ жизни население этих деревень приписываемой им славянам страстью к рыбе и к удовольствиям рыбной ловли; на деле этого нельзя объяснить ничем, кроме суровости германской колонизации. Колонист так хорошо повел свое дело, что воспоминание о славянском происхождении народонаселение живет в Бранденбурге только для ученых в исследуемых ими именах городов, деревень и рек. Язык, на котором не дозволено было говорить в судах победителей, исчез; все, что могло напоминать о старой религии вендов, жестоко преследовалось духовенством. Многие местные суеверия, существующие и поныне, долго считались относящимися к эпохе, предшествовавшей завоеванию; но теперь доказано, что они чисто германского происхождение. Бранденбургские сказки говорят еще в наши дни о Водане, о Фрее и об охотнике Гакельберге; но у домашнего очага нет уже места для славянских богов, как Радегаст, бог гостеприимства и доброго совета, или Святовит, бог священного света. А между тем воспоминание о баюкавших его детство сказках дольше всего хранится в памяти как отдельного человека, так и целого народа: оно исчезает только с их смертью.
Итак, заэльбская страна была онемечена путем поселения колонистов на свободных землях, путем помещение немцев среди славян к ущербу этих последних, а по местам путем полного искоренение побежденных. Здесь опять следует обратить внимание на свовобразность бранденбургской истории. Во Франции римские и германские наслоения прикрыли собой кельтическую основу населения, и к концу V столетия нашей эры эти элементы все уже между собой смешались: Франция тогда уже была почти готова. В Бранденбург первоначальное население исчезает мало-по-малу; оно заменяется исподволь, и притом не целым племенем, как франки, бургунды, вестготы, а мелкими отрядами, которые постоянно прибывают из разных стран. Ни один из них не был настолько значителен, чтобы поглотить собой другие и передать им свои обычаи и законы, ни один не имел влиятельного вождя; и все они по своем прибытии становятся под власть общего вождя, маркграфа, который их призвал, а теперь указывает им места жительства и предписывает обязанности. Эта иммиграция продолжается в течение всех средних веков и новой истории; она беспрерывно изменяет этнографию марки, но не характер государства, олицетворяемого особою маркграфа, который составил из кусочков искусственное народонаселение Бранденбурга, соединив вокруг себя, как вокруг неподвижной точки, все эти разнородные элементы.
Маркграфам асканийским и в голову не приходило заводить у себя в Бранденбург крупную знать; но они раздали множество мелких ленов вассалам, которые пришли туда вместе с ними или которых привлекло в марку желание создать себе положение. В то же время они расселили по деревням колонистов, пришедших из Саксонии и Голландии. Желая основать новую деревню, маркграф продавал известное число десятин земли какому-нибудь предпринимателю, который брал на себя распродажу ее по участкам будущим деревенским обитателям. По окончании всей операции такой предприниматель делался наследственным судьею и правителем нового местечка. В тех пунктах, где развивались торговля и промышленность, маркграф заводил рынки и по мере надобности превращал деревушки в города. Такому превращению предшествовало исследование нужд местности и заявление об общеполезности новой меры. В виду того», — сказано в начале одной маркграфской хартии — «что нам и нашим советникам показалось полезным учредить город возле Вольцена, мы приложили к тому все наши старания». И тут дело не обходилось без частного предпринимателя: он покупал у маркграфа землю, которая присоединялась к деревенскому участку, перепродавал ее будущим горожанам, копал рвы, строил стены и общественные здание и после этого становился наследственным судьей нового города.
Вначале между жителями одной и той же деревни или одного и того же города не было различие; все имели определенные обязанности по отношению к маркграфу, но все пользовались личной свободой. Положение бранденбургского крестьянина в XII ст. было лучше положение крестьянина саксонского, который был прикреплен к земле; таким образом, эмигрант шел тогда искать за Эльбой того, чего, он ищет теперь за Атлантическим океаном, т. е. свободной собственности. Один любопытный документ — одно примечание из большего юридического сборника того времени, Sachsenspiegel (Саксонское зерцало) — объясняет истинную причину этого привилегированного положение бранденбуриицев: «Они свободны, потому что они первые распахали почву». Точно также и города, под управлением своих судей, окруженных выборным советом, пользовались известной независимостью. Так как местность, где они были построены, была открыта всяческим нападениям, то приходилось поощрять предпринимателей и первых горожан большими льготами. В учредительной грамоте Сольдина маркграф говорит, что новое создание «требует большой свободы»: так формулировался закон, имевший бесчисленные применения в Северной Европе. На берегах Зюдерзее и на берегах Балтики, в Голландии и Ливонии так же, как в Бранденбурге, основатели городов требовали себе вольностей в вознаграждение за трудности и опасности, с которыми им приходилось бороться. Но эти льготы имели свои границы: горожане, как и крестьяне, оставались подданными маркграфов, и их независимость не должна была противоречить их подчиненности своему государю.
Церковь в марке тоже подчиняется общему закону. Ей было вполне естественно занять важное место в стране, часть которой была отвоевана у язычников немецким оружием. Монахи из Премонтрэ, ученики св. Норберта, архиепископа магдебургского, и монахи из Сито, ученики св. Бернара, одинаково еще пылавшие юношеским жаром, явились на правый берег Эльбы, чтобы молиться, проповедовать и обрабатывать землю; но в Бранденбурге клирик, несмотря на оказанные им стране услуги, должен был уступать первенство мирянину. От маркграфа до последнего крестьянина каждый житель марки работал на пользу страны острием шпаги или острием плуга и гордился сознанием услуг, оказанных им общему делу. В маркграфе это сознание было живее, чем в ком бы то ни было, и когда между ним и епископами, или, говоря современным языком, между государством и церковью, произошло столкновение, то церкви пришлось уступить. Предметом ссоры была десятина. Аскании заявили притязание на пользование этим доходом, который, по общему всему христианскому миру обычаю, принадлежал церкви: они ссылались в свое оправдание на то, что вырвали свою область из рук язычников» и «что платят солдатам, без которых исповедующие религию Христа не могут жить в безопасности». Епископы бранденбургские должны были пойти на сделки; они сохранили свои права на десятину, но пользование ею предоставили фамилии Асканиев, как завоевателям страны. Этот договор является единственным памятником, где совершенно ясно изложены те основания, по которым власть маркграфа получила свой исключительный характер. Что касается маркграфа, то его точка зрения очень проста и ясна: без него и без солдат, которыми он командует и которым он платит, говорит он, не было бы церкви. Он знает, что он необходимое лицо, от которого зависит существование всего остального.
Посредником между маркграфом, с одной стороны, и его вассалами и подданными с другой, являлся адвокат, который представлял маркграфа в своем округе так же, как граф представлял короля в своем графстве. Но маркграф сумел принять необходимые предосторожности против своих уполномоченных: он не только не допускал наследственности этой должности, но даже не давал ее пожизненно. Мы нередко находим в памятниках указание касательно перевода поверенных из одного округа в другой, а при некоторых именах встречается упоминание «бывший адвокат», quondam advocatus.
Крестьяне, горожане, вассалы, водворенные маркграфами в их деревнях, городах и ленах, — таково население марки. Не простой сюзерен, но почти самодержавный государь, которому никто не может ставить условий, который не считается ни с какими завещанными предшествующей историей правами и который сам, так сказать, исторически предшествует своим крестьянам, горожанам, вассалам и епископам, а следовательно стоит выше их, — вот что такое маркграф. Отношений между маркграфом и его вассалами или подданными много, но они просты: их много, так как каждый из вассалов или подданных имел личные обязательства по отношению к нему; они просты, так как здесь подданные не были отделены от сюзерена множеством ступеней феодальной иерархии. Таков был вначале политический и социальный строй Бранденбурга. Он мало-по-малу исказился, но никогда совсем не изгладился.
Он исказился, потому что маркграфы, вынужденные делать большие расходы на беспрерывные войны и на дорогую администрацию, рано попали в самые тяжелые финансовые затруднение, которые заставляли их превращать в наличные деньги свои права и доходы. И вот церкви, монастыри, города и даже простые горожане начинают покупать себе сеньериальные права то на часть деревни, то на всю деревню, а иногда и на весь округ. Таким образом, с одной стороны, возникли крупные феодальные владельцы, закрепостившие себе прежде свободное сельское население, а с другой — города купили себе почти полную независимость. Наконец, чрезмерное требование налогов привело к тому, что маркграфам пришлось войти в соглашение со своими подданными и допустить учреждение советов, имевших право финансового контроля над ними самими. Но было бы грубым заблуждением думать, что первоначальный строй погиб в хаосе и что маркграф сделался таким же номинальным сюзереном, каким был, например, герцог саксонский после падения Генриха Лева. Власти его отовсюду грозили опасности, но она не была серьезно подорвана. Советы, учрежденные для финансового контроля, превратились, правда, в провинциальные штаты; но деятельность каждого из этих маленьких парламентов вращалась в узких пределах, и эти отдельные кусочки политического представительства Бранденбурга не стояли между собою ни в какой связи. Соперничать с бранденбургским маркграфом могли бы генеральные штаты; но маркграф бранденбургский всегда стоял выше провинциальных штатов Старой марки, Лужицкой земли, Любуша и т. д. Он по-прежнему оставался олицетворением бранденбургского государства. Притом же ни города, ни вассалы, в пользу которых он отступился от многих из своих прав, не смогли приобрести столько сил, чтобы завоевать себе полную независимость. Некоторые из городов марки достигли известного благосостояние в XII ст. и вошли в ганзейский союз; но они продолжали стоять гораздо ниже немецких городов: что такое Стендаль, Зальцведель, Берлин, Бранденбург, Франкфурт на Одере по сравнению с Кельном, Бременом, Гамбургом, Любеком, Нюренбергом, Веной? Бранденбургские города были расположены на окраине торгового района средневековой Европы; почва, на которой они стояли, была небогата; область, в которой они вели свои торговые обороты, была ненадежна; благодаря этому, ни один из них не был настолько силен, чтобы думать о возможности держать в страхе маркграфов. Что касается дворянства, то оно почти все постоянно было очень небогато благодаря бедности страны: крупное землевладение не нашло себе места в Бранденбурге. Наконец, маркграфы никогда не выпускали из рук того, что они называли своей «suzerainete princiere». Никто не посмел бы подвергать ее малейшему сомнению во времена Асканиев, но маркграфы умели вынудить уважение к ней даже в тот печальный период, который тянется от смерти Вальдемара до восшествие на престол первого Гогенцоллерна. Сигизмундь Люксембургский, несмотря на всю свою слабость, энергично противился захватам епископской юрисдикции. «Вы должны знать, милостивый государь, — писал он одному епископу, — что до нашего сведение дошло, как вы подвергаете наши города интердикту, не обратившись предварительно с вашей жалобой на них к нам. Но мы вовсе не намерены перестать быть судьей наших городов, и решительнейшее наше желание заключается в том, чтобы вы немедленно прекратили такой ваш образ действий. Иначе вам и вашим сторонникам по нашему приказанию будет сделано много неприятностей. Это уж как вам будет угодно!»
То были не на ветер брошенные слова и не пустые притязание павшей власти. Один любопытный процесс, возникший в XVI ст. между империей и маркой, дает нам ряд свидетельств о том, что исключительный характер маркграфской власти остался неприкосновенным еще и в эту позднюю эпоху. Максимилиан Австрийский, учредив имперскую камеру, включил епископов марки, наравне со всеми прочими германскими епископами, в число князей, зависевших непосредственно от империи, столкновения которых должны были разбираться этим новым ведомством. Маркграф протестовал, заявляя, что епископы Бранденбурга, Гавельберга и Любуша не имеют никакого отношение к империи, так как они владъют своими регалиями и ленами исключительно по милости своих сеньеров маркграфов. За время разбирательства этого дела, тянувшегося очень долго и оставшегося без решения, — что равнялось отказу империи от своего иска, — было предъявлено множество документов, многие из которых восходят ко временам асканийских маркграфов, и было выслушано множество свидетельских показаний. Компетентейшие свидетели все высказались против притязаний империи; из их показаний обнаружилось, что епископы были бранденбургскими подданными, а не имперскими князьями, что на их суды апелляция шла не к императору, а к маркграфу, и что императорские письма, адресованные епископам, проходили сначала через руки маркграфа. Епископы обязаны были маркграфу военной и придворной службой, занимали определенное место при церемониях, носили цвета своего сюзерена и подписывались в своих письмах к нему «de sa grase electorale les chapelains tres soumis»; маркграф называл их «monsieur» и говорил им просто «вы», а не «votre dilection», как это было принято между лицами из владетельных домов. Курфюрст Иоахим I дает сильное и краткое определение своих прав над епископами в таких словах: «У меня в стране три епископа, и они обязаны служить только мне». Нельзя найти лучше примера, чтобы понять всю разницу между учреждениями марки и Германии, где епископы всюду пользовались независимостью, которую давала непосредственная подчиненность императору, и где лучшие владения находились в руках духовных лиц. Таким образом, иерархия и дисциплина, водворенные в Бранденбурге его создателями, не погибли в печальный период, последовавший за пресечением фамилии Асканиев, и Гогенцоллерны, явившись туда, нашли живую память о них.
История возникновение Бранденбурга освещает таким образом всю историю Пруссии: предшественники Гогенцоллернов предвещают и объясняют самих Гогенцоллернов. Разве основные черты прусской монархии не выступают вполне ясно в этой марке, созданной асканийскими маркграфами, а потом видоизмененной обстоятельствами? Эти провинциальные и муниципальные вольности, это многочисленное мелкое дворянство с его чисто военным характером, эти помещичьи владение с правом суда над деревнями, вся эта свовобразная смесь феодализма с современностью, — разве все это с неизбежными переменами, внесенными временем, не представляет собой теперешней Пруссии? Многие противоречия в устройстве прусской монархии, поражающие собой современного наблюдателя, исчезают при свете истории. Почему король Пруссии, являющийся одновременно конституционным главою государства и монархом Божьей милостью, с таким трудом примиряет обязанности, налагаемые на него первым званием, с правами, которые дает ему второе? Именно потому, что парламентские учреждения, плод революционной случайности, совершенно новы в этой стране. Единый национальный парламент ведет свое начало не дальше, как с 1848 г. Только провинциальные штаты, с происхождением которых мы познакомились, имеют за собой историческую давность, а единство монархии еще тридцать лет тому назад представлялось исключительно королем, т.е. преемником маркграфов.
Никто больше этих маркграфов не заслуживает название Landesvater'a, или отца страны, которое немецкие князья так любят слышать из уст своих подданных. Марка была создана Асканиями, и когда при дальнейшем ходе истории она очутилась на краю гибели, Гогенцоллерны, чтобы спасти ее, вернулись к политике этих своих предшественников. Разве Великий Курфюрст после Тридцатилетней войны или Фридрих Великий после Семилетней, разъезжая по своим опустошенным провинциям, повелевая там восстановить развалину, там осушить болото, там оросить и разделать какую-нибудь бесплодную песчаную пустошь, призывая колонистов из всех стран и перестраивая или вновь строя деревни через подрядчиков, не напоминают нам Асканиев в тот момент, когда они овладели заэльбской страной, опустошенной войной, где города и деревушки возникали по их приказу и на их глазах? Что же удивительного в том, что их преемники не хотят видеть в себе простых конституционных государей и открыто это высказывают?
Конечно, Гогенцоллерны шли по следам Асканиев, сами вовсе того не подозревая: Фридрих II не знает их истории и говорит о них с презрением. Это упорное следование одним и тем же традициям объясняется просто упорным существованием все тех же нужд. Оставим в стороне все разглагольствование о германской и христианской миссии Пруссии и формулируем все выше сказанное в нескольких строках, могущих служить введением в философию прусской истории.
Бранденбургское государство возникло на границе Германии, где шла борьба двух враждебных друг другу племен; его происхождение, таким образом, чисто-военное. На этой границе могло, конечно, вырасти и какое-нибудь другое немецкое государство: обстоятельства, поднявшие так высоко марку на развалинах ее соперников, не заключают в себе ничего рокового или неизбежного. Напротив того, лучшей ее защитой от бурь, вроде той, которая разбила вдребезги саксонское герцогство, служила именно ее незначительность, и ее маркграфы были так дерзко предприимчивы именно по своей бедности. Обыкновенно историк, изучая причины успехов какого-нибудь государства, находит их прежде всего и главным образом в счастливом стратегическом положении страны, удобном для защиты и нападение, и в плодородии почвы, дающей богатство. Здесь все наоборот: неблагодарная почва скудно вознаграждает упорный труд, природа вовсе не позаботилась о защите этой страны, и к довершению бед исторические обстоятельства порождали врагов со всех сторон; но именно эти-то невыгодные условия и послужили основанием величия Бранденбурга.
Чтобы жить и расти в таких трудных условиях, государству необходимы были порядок, иерархия и дисциплина, и марка сумела добиться всего этого. Когда учреждения зарождаются самопроизвольно, то в них никогда нельзя искать строгого порядка; когда же их устанавливают, то дело не может обойтись без более или менее ясно осознанного плана; а маркграфы, перейдя Эльбу, очутились на нетронутой почве и свободны были устраиваться, как хотели, на полной свободе. Они устроились гораздо лучше, чем это тогда обыкновенно делалось, и хотя дух и обычаи того времени не остались без влияния на их создание и кое в чем причинили ему ущерб, но главные его части устояли, и маркграфы навсегда остались там хозяевами.
Лежа посредине германско-славянской равнины по обоим берегам Эльбы, Бранденбург ничем не защищен от нападений, но зато ничем и не стеснен. Простая забота о своей безопасности заставляет его стремиться к расширению. Так как ему нельзя подвигаться в сторону Германии, где все занято, то он подается на восток, увеличиваясь насчет мелких и разоренных славянских княжеств. Растягиваясь по равнине от гор до моря, он ничем не защищает своих флангов, но маркграфы не могут действовать иначе: как прибрежные владельцы, они необходимо должны стремиться овладеть всем течением реки. Поднимаясь по ней, они, наконец, достигают высот, так как их приобретение в Лузации и Мейссене, в нынешней Саксонии, переносят границы марки к горам Богемии. Одно время они даже чуть-чуть было не затронули Силезию; за четыре дня до своей смерти Вальдемар вынудил у герцога глогауского обещание уступить ему Швибус, Члухов и Кросно. С другой стороны, они несколько раз доходили до моря: несколько времени они владели Данцигом и пробовали захватить Стральзунд. Не оставаясь ни минуты в покое, покупая все, что продажно, и захватывая все, что плохо лежит, они являются предтечами Гогенцоллернов, которые пойдут их же путями, но только гораздо далее.
В этом трудовом государстве нет и следа какого бы то ни было блеска. Некоторые из маркграфов соблазнились было рыцарской роскошью; но долги, в которые тотчас же попадала казна, немедленно указывали им, что они сбились на ложную дорогу. Да когда у них и бывало золото, то не все они так им сыпали, как Вальдемар. Однажды маркграф Иоганн задумался над изменчивостью военного счастья и над необходимостью в минуты удачи делать запасы на черный день: тогда он насыпал целый сундук золотом и отвез его в церковь в Ней-Ангермюнде, где теперь еще показывают липу, которую осторожный маркграф посадил, чтобы отметить место тайника, принявшего в себя впервые военную казну Бранденбурга. Гогенцоллерны подражали этому маркграфу Иоганну, а не блестящему Вальдемару: на одного из этой семьи, который велел нашить себе на платье золотые пуговицы, как это сделал первый король прусский, сколько приходится таких, которые нашивали себе на новое платье старые медные пуговицы! Не ищите здесь и умственного блеска: все придворные асканийские поэты и певцы были приезжие, и этот двор должен был казаться таким же варварским по сравнению с двором ландграфа тюрингенского, где была школа рыцарства, как двор франкского короля в Камбрэ по сравнению с двором одного из вестготских королей в Тулузе или в Толедо. А какой жалкой фигурой явится Фридрих — Вильгельм, второй король прусский, этот царственный унтер-офицер, заседавший почти всякий вечер в курильне, если его поставить рядом с императором Карлом VI! Но преемники королей из Камбрэ царствовали в Тулузе, а преемники Фридриха-Вильгельма недавно победоносно подходили к воротам Вены.
Бесполезно примешивать какие бы то ни было пререкание к этим неоспоримым фактам: достаточно их констатировать. Однако немцы пытаются связать эту старую историю с политическими вопросами, которые являются злобой дня. Одни из их ученых почитают за счастье возможность отнести к средним векам начало того государства, которое с самого своего основания отличалось от остальной Германии и было предвестником ее великих судеб. Другие подчеркивают исключительный характер учреждений марки с целью показать, что между духом Германии и духом Бранденбурга, этими продуктами двух различных историй, никогда не может быть соглашения. Они предсказывают, что завязавшаяся между ними борьба кончится не победой одного из этих начал, но их взаимным искажением. Они хорошо понимают, какие услуги могло оказывать Германии одно чисто военное государство, как Пруссия, которая охраняла границы страны на востоке и на западе и продолжала быть настоящей маркой о двух головах, глядевших — одна на Францию, другая на Россию; но они беспокоятся и за Германию, и за Европу, видя, как вся Германия грозит превратиться в военное государство и увлекается на прусский путь бесконечных приращений. Ибо Пруссии, как это нам показывает знакомство с семенами, из которых она выросла, самой судьбой предназначено безгранично стремиться к расширению. Сознание этого очень живо в теперешнем ее монархе. Недаром он в день своего коронование говорил: «Судьба не дала Пруссии права спокойно наслаждаться раз сделанными приобретениями; условиями ее могущества она поставила непрерывное напряжение всех умственных сил, глубину и искренность веры, совмещение свободы с привычками повиновения и постоянную заботу о развитии оборонительных средств; если Пруссия об этом забудет, ей не сохранить настоящего своего положение в Европе». Выделите из всей этой речи ее основную мысль, отбросьте мистическую форму, к которой имеют слабость набожные короли из семьи Гогенцоллернов, и в особенности вдумайтесь, что надо понимать под «усилением средств обороны» в стране, которая лучшим способом обороны всегда считала нападение, и вы получите в результате именно то, что в коротких словах выразил Мирабо еще в прошлом столетии: «Война — национальный промысел Пруссии».
Иаков из Витриака рассказывает, что «один честный и набожный немец по внушению Божию построил в Иерусалиме, где он жил с своей женой, больницу для своих земляков». Это было в 1128 г. Если бы этому честному и набожному немцу, подобно патриарху Иакову или многим другим историческим и легендарным лицам, довелось увидеть пророческий сон, то перед его глазами развернулось бы удивительное зрелище. Больничные служители, не довольствуясь уходом за больными, берутся за оружие и превращаются в военный Тевтонский орден; новый орден быстро догоняет в росте своих старших товарищей, Храмовников и Иоаннитов и снискивает себе такое расположение у папы, императора и различных королей, что ему дается привилегия за привилегией и поместье за поместьем. Скоро замок его гроссмейстера является одним из великолепнейших дворцов Палестины. Но вот картина внезапно меняется. Его тевтоны, в своих белых плащах с нашитыми на них черными крестами, сражаются уже не на берегах Иордана, а на берегах Вислы, и не с сарацином, одетым в белую шерсть, а с пруссаком, покрытым звериною шкурою; они истребляют в этой борьбе целый народ, чтобы создать на его месте новый; они строят города, издают законы и правят несравненно лучше всякого государя в мире; долгое время они процветают, пока, наконец, ослабев и изнежившись от богатства и счастья, они не становятся жертвой одновременного нападение своих подданных и своих врагов. Тут основатель Иерусалимского госпиталя увидел бы печальное зрелище: эти когда-то столь могущественные рыцари делаются вассалами Польши. Они не раз пытаются снова подняться; но все это тщетно, и ничто не может спасти их, когда реформация нападает на старую веру средних веков и поднимает гонение на культ Девы, вооруженными служителями которой они были. Сам их гроссмейстер делается последователем Лютера и превращает в наследственное герцогство ту землю, которую они завоевали у пруссаков во славу Христа и Его Матери. Но, по удивительной игре судьбы, эта узурпация открывает собой новую эпоху счастья, перед которым бледнеет все прошедшее. Этот гроссмейстер родом Гогенцоллерн, и наследниками его являются бранденбургские кузены, которым суждено превратить герцогскую прусскую корону в королевскую и соединить ее затем с императорскою.
Прусские короли, сделавшись германскими императорами, не забыли о происхождении своего могущества: на их знаменах красуется рыцарский орел, и в 1872 г. Вильгельм I, закладывая в Мариенбурге первый камень памятника Фридриху II, с удовольствием слушал ученого оратора патриота,[7] который начертил перед своим «славнейшим и могущественнейшим императором, всемилостивейшим королем и государем» весь ход этой чудесной истории, начавшейся в Иерусалиме. Немного позже наследный принц прусский и германский присутствовал при открытии этого памятника: перед ним предстала статуя Фридриха II и статуи четырех гроссмейстеров, которые, стоя по сторонам пьедестала, как бы несут этого героя Пруссии. Сын императора Вильгельма, по-видимому, следил с интересом за теми разысканиями памятников и документов, касающихся истории Тевтонского ордена, которые ведутся теперь в Св. Земле. И это понятно. Достигнув высшей точки счастие, люди охотно обращают взоры к его колыбели, а колыбелью прусской монархии был, конечно, этот госпиталь, основанный неизвестным немцем, quidam Allemanus, как говорить Иаков из Витриака.
Я изложу здесь один период этой истории, начиная с водворение рыцарей в Пруссии и кончая падением основанного ими могучего государства.[8] Это старая история, разыгравшаяся в глухой местности; но не следует пренебрегать старыми историями: кто станет относиться к ним свысока, тот легко может проглядеть много важных сторон в самых крупных современных событиях.
Пруссы, истребленные в XIII и XIV в. тевтонскими рыцарями, были народ литовского племени с примесью финского элемента. Они жили на побережье Балтийского моря, между Вислой и Прегелем, выступая несколько за эти реки. Положение и природа этой страны таковы, что ее население долгое время могло жить совершенно спокойно в стороне от соседей. На западе Висла, которая тогда была шире, чем теперь, ежегодно наводняла свою дельту и загромождала ее льдами, которые с наступлением лета таяли, образуя море грязи. На север, вдоль берегов, на различных расстояниях, тянутся нерунги, т. е. узким и длинные полосы земли, покрытые подвижными дюнами, круто поднимающимися на 60 — 80 метров высоты между открытым морем и лагунами почти пресной воды, которые называются гафами. Это настоящие бастионы, и если с некоторых пунктов берега смотреть на горизонт, то появляющиеся из-за нерунгов корабли кажутся фантастическими зданиями, построенными на вершине отдаленных холмов. По местам бастионы эти прерываются и дают место каналам, по которым проходят суда; но каналы эти легко меняют место: море то и дело засыпает одни и роет другие. К такому берегу не потянет никакого моряка! На востоке Пруссия менее закрыта; но соседняя Литва была заселена родственным пруссам народом, исповедывавшим одну с ним религию и являвшимся их союзником в борьбе против западной цивилизации. На юг, по направлению к Польше, местность вовсе не так свободна от преград, как это обыкновенно думают, представляя себе северную равнину совершенно плоской. Длинная цепь возвышенностей, правда, не очень значительных, идет от Гольштейна через Мекленбург, Померанию и Пруссию и, пересекши весь европейский far-east, примыкает к Уралу. У левого берега Вислы эти холмы повышаются, и путешественник, едущий из Берлина в Данциг, приближаясь к нему, видит перед собою неровную местность, где ручьи принимают характер горных потоков и местами даже образуют водопады; Турмберг, достигающий 330 метров высоты — совсем большая живописная гора. Менее высокие холмы правого берега Вислы обрамляют Прусскую область с юга. Для этой местности особенно характерно обилие озер: их встречаешь тут на каждом шагу; озера эти, правда, чаще всего очень невелики, но зато их столько, что нет почти места, откуда глаз не открывал бы несколько зараз; речек тут тоже довольно, и притом вся эта ныне совершенно обнаженная местность в старые времена была густо покрыта сосновым бором, ограждавшим страну от вражеских вторжений.
История еще лучше, чем география, объясняет, почему область пруссов оставалась так долго в стороне от миpa. Римские легионы остановились у берегов Эльбы и потом отступили к Рейну. Более серьезная опасность грозила Пруссии со стороны Карла Великого, так как христианский император, защитник и служитель апостольской и вселенской церкви, думал завоевать весь мир и обратить всех неверных. Армия, ежегодно собиравшаяся вокруг него со всех концов империи, имела свои постоянные аванпосты на Эльбе: это были марки, военные округа, организованные для наступательных и оборонительных действий против славянского и финского населения, занимавшего восток Европы. Но Карл Великий умер, не перейдя Эльбы, и грозно вздымавшаяся над Пруссией и всеми восточными странами волна отхлынула назад. Германия, правда, осталась христианскою; но тогда она была слишком занята своими внутренними распрями, которые волновали всю империю и довели ее в IX веке до распадение на три части. В более поздние времена императоры Священной Германо-римской Империи не сочли достойным себя продолжать предприятие Карла Великого против безвестных народцев, и пруссы, отделенные от Эльбы всею шириною бассейна Одера, получили, таким образом, на долгое время отсрочку.
В конце IX столетия их посетил один смелый моряк, Вульфстан из Шлезвига. Отправившись из шлезвигского местечка Гидабы, Вульфстан плыл семь дней и семь ночей до этой никому тогда неизвестной земли. Он рассказывает, что видел много городов, в каждом из которых было по королю, — маленьких городов, конечно, с маленькими королями; потом, перемешивая, по наивной манере первобытных путешественников, самые разнообразные сообщение, он повествует, что в стране много меда, что там много ловят рыбы, что король и богачи пьют кобылье молоко, а бедняки и рабы — мед, что там часты междоусобные войны и вовсе нет пива. Больше всего его поразили прусские погребальные обряды. Труп покойника, говорит он, оставляют в доме на месяц, иногда на два, а если умерший был король или вельможа, то и на целые полгода. Жители сохраняют тела тем же способом, каким они летом остужают свои напитки. Но дом, где лежит покойник, не покидается обитателями: родные и друзья проводят там время в играх и попойках, которые устраиваются на счет наследства. Когда наступает, наконец, время нести тело на костер, собирают все, что остается из имущества умершего, и делят это на три неравные части; самую большую помещают на расстоянии мили от города, самую малую совсем недалеко от него, а среднюю на половине расстояние между ними. Затем всем всадникам на 5 или на 6 миль в окружности дается знать о предстоящих погребальных скачках. Эти всадники собираются и скачут три раза на эти три приза. Вот что видел Вульфстан в этой стране, где добрая доля жизни уходила на погребение мертвых.
Но в Пруссию готовы уже идти совсем иные путешественники, которых влечет туда не любопытство и не жажда добычи. Христианство стало делать быстрые успехи среди славян с того дня, как пришедшие с востока апостолы, Кирилл и Мефодий, принесли в Моравию славянский перевод Евангелия и преподали этим язычникам Слово Божие на понятном языке. В конце Х столетия Чехия и Польша уже приняли крещение, и можно было думать, что именно поляки передадут новую веру и западную цивилизацию пруссам. Сделай они это, история Восточной Европы приняла бы, может быть, совершенно иной оборот. Но, по крайней мер, первым миссионером Пруссии был все же славянин св. Адальберт.
Адальберт происходил из знатной чешской семьи. Девять лет он учился в Магдебурге у знаменитого Отриха, которого современники называли саксонским Цицероном, Совсем молодым он был возведен на епископский престол незадолго до того основанной пражской епархии: Адальберт был вторым епископом чешской столицы. Его паства, еще не привыкнув к покорности, плохо мирилась с его строгостями, и епископ, оставив митру и посох, ушел от нее в Рим, где и поселился на Авентинском холме в монастыре св. Алексия и Бонифация. Там он подружился с оригинальной личностью, императором Оттоном, воспитанником трех ученых женщин — своей матери, бабки и тетки — и Герберта, этого ученика арабов и глубокого знатока философии, математики, астрономии и всех наук своего времени; писателя, механика, часовых дел мастера, натуралиста, настолько удивлявшего своими знаниями современников, что они видели в нем колдуна и считали его способным проникать в дома, не проходя ни в двери, ни в окна; лукавейшего политика, умевшего устраивать несколько предательств зараз; низкопоклонника из честолюбие, и наконец папы, гордого величием римского первосвященника и мечтавшего вместе с своим учеником о каком-то удивительном возрождении древней римской империи. Увлекаясь этими мечтами, Оттон называет Рим «главой Mfepa» и «золотым городом», а себя августейшим римским императором, принимает титул консула и обращается в своих указах к римскому сенату и народу. При раздаче должностей, с которыми связана юрисдикция, он вручает каждому новому сановнику свод законов Юстиниана, говоря: «Суди по этой книге Рим и вселенную и берегись в чем-нибудь нарушить законы Юстиниана, моего священнейшего предшественника». Но вместе с тем Оттон — горячий христианин и, мечтая о всемирной империи, преисполнен стремлением отречься от миpa. Время от времени он покидает palatium romanum и живет то в какой-нибудь келье в Субиако, то в отшельнической пещере. Он ходит босиком на могилы мучеников. Но было бы гораздо лучше, если бы он служил Христу с оружием в руках на немецкой границе, где датчане, совсем было обращенные в христианство, возвратились к язычеству при сыне Гарольда Синезубого, между тем как эльбские маркграфы, эти Карловы стражи, забытые преемником Юстиниана, с трудом оборонялись от вендов.
Таков был тот мир, в котором Адальберт жил в Риме; Мир без устоев, без жизни, где люди педантически погружались в созерцание развалин прошлого, как бы не ожидая ничего от будущего. Может быть, именно под влиянием господствовавшего здесь настроения и мысли о приближении светопреставление Адальберт и решился идти к пруссам, о которых он слыхал в Чехии, чтобы стяжать себе мученический венец и вместе с тем вечное спасение. В 997 г. Адальберт прошел через Германию в Польшу. Он испросил себе у польского князя несколько человек провожатых и барку, спустился по Висле в море, поплыл вдоль берега к востоку и после нескольких дней плавания причалил к восточному побережью Пруссии. С ним вместе отправились священник Бенедикт и монах Гауденций. Им мы обязаны двумя главами в сказании о страданиях св. Адальберта, где ярко отражается чувство ужаса, оставленное в их душе воспоминанием о прусской земле. Едва барка успела причалить, как матросы, высадив наспех своих спутников, сейчас же пустились в обратный путь, чтобы как можно скорее, под покровом темноты, отдалиться от этой безбожной Пруссии. Миссионеры тоже поддались чувству страха и несколько дней жили на берегу, не решаясь идти к язычникам. Но вот язычники услыхали, что какие-то странные люди явились в их землю «с того света», и пошли сами отыскивать наших апостолов. Адальберт сидел и читал псалтирь, когда вдруг перед ним явилась толпа туземцев, «скрежетавших что-то дикое». Самый лютый из этих злодеев с бранью замахнулся «своей мозолистой рукою» на епископа и ударил его веслом. Книга выскользнула из рук Адальберта, и он упал, шепча: «Да благословен будет Господь в Его милосердии! Если мне больше и не придется пострадать во славу Распятого, то все же мне довелось принять этот драгоценный удар!» Удар не был смертелен, и дикари хотели только напугать чужеземцев: «Убирайтесь! — говорили они, — а не то мы вас убьем!»
Три товарища отправились в путь и попали в местечко, где был рынок. На рынке толпился народ, и лишь только святой человек успел там появиться, как его сейчас же окружила гурьба этих песьих голов, разинув свои ужасные пасти. Они стали его допытывать, откуда он, кто он, чего он ищет и зачем он к ним пришел, когда они его не звали. Эти волки жаждут крови и грозят смертью тому, кто приносить им жизнь: не давая ему сказать слова, они уже его передразнивают и издеваются над ним. На это их взять! «Говори!» кричат они, наконец, потрясая головами. Епископ в немногих словах говорит то, что обыкновенно говорят католические миссионеры в подобных случаях: он пришел вырвать своих братьев из рук дьявола и из пасти ада, открыть им истинного Бога и очистить их в купели спасение. Пруссы смеются над божественными словами, ударяют о землю своими палками, наполняют воздух ревом, но не трогают чужестранцев и только приказывают им удалиться. Поборник Христов считал себе жизнь в тягость, но между тем плоть его смущалась при мысли о смерти. Однажды он шел по морскому берегу, как вдруг перед ним выросла огромная волна, словно поднятая каким-то морским чудовищем, и с грохотом разбилась у его ног; епископ весь побледнел, как пугливая женщина. Другой раз ночью Гауденций видел сон, что, отстояв обедню, отслуженную Адальбертом, он пошел было приобщиться из чаши, как вдруг причетник остановил его и сказал: «Не твоим устам дано пить из этой чаши жизни: она назначена епископу». Когда монах рассказал ему свой сон, Адальберт понял, что дело шло о чаше мученичества; тогда «этот сын женщины» затрепетал при мысли о предстоящих страданиях и сказал: «Брат мой, дай Бог, чтобы сон этот предвещал только доброе!»
Чаша была, наконец, ему послана с небес. Гауденций отслужил обедню, и три товарища после трапезы легли спать на траве. Толпа пруссов, под предводительством человека, у которого поляки убили брата, захватила их во время сна. «Пробуждение было не из приятных». Адальберта повлекли, «и плоть его, которой предстояло умереть, изменила цвет свой». Увидев палача, готового поразить его, Адальберт успел прошептать только: «Отче, да будет воля Твоя». Его товарищи, которых дикари пощадили, рассказывали потом, что в ту минуту, когда, пораженный семью ударами копий, он упал, связывавшие его веревки сами собой разорвались и руки мученика сложились крестообразно. Это было первое чудо св. Адальберта.
Из истории этого мученика мы ничего не узнаем о пруссах, и чтобы доказать необыкновенную свирепость этого народа, надо свидетелей иного рода, чем Гауденций и Бенедикт. История миссий в средние века представляет собой благодарнейшую тему: надо только, чтобы историк принял при этом за правило не становиться безусловно на сторону мучеников, а старался ясно представлять себе, что могло происходить в душе язычников при появлении миссионеров.[9] Распространение христианской религии в римской империй было вызвано множеством причин, и нетрудно еще понять, почему завоевавшие ее варварские племена быстро приняли веру население, среди которого им пришлось жить. Но и тут уже нужно заметить, что только одни франки приняли эту веру во всей ее полноте, тогда как другие племена отвергли учете о св. Троице, как несогласное с догматом божественного единства. Ничто не могло их принудить склонить голову перед римской церковью; Теодорих знал, что, продолжая отрицать равенство Отца с Сыном, он рискует погубить свое государство, но продолжал упорно стоять на этом; накануне нападение Хлодвига Гундебальд, король бургундский, которого епископы, так сказать, приперли к стене, заставляя выбирать между покорностью церкви и войной с франками, с глубокою грустью решается лучше идти на встречу опасности, в которой он себя не обманывает, чем уверовать, как он говорит, в трех богов. А между тем эти короли были окружены католиками — Кассиодор был при Теодорихе, Авит при Гундебальде — и сами говорили на церковном языке или, по крайней мере, понимали его. Насколько же сильнее должно было быть сопротивление дикарей, оставшихся в своих диких странах, когда какие-то чужеземцы стали к ним являться с проповедью католицизма. Представьте себе этих людей, которые оставались верны культу природы и продолжали обожать ее таинственный силы — пугавший их гром, благодетельные воды источников, кормилицу-землю, вековой дуб, который ежегодно вновь зеленеет и считается бессмертным. Вдруг к ним являются миссионеры: они оскверняют священные леса, тень и молчание которых чтится дикарями; налагают вьюк на белого коня, прорицателя в храме Святовита, бога священного огня; вонзают топор в корни дуба, ветви которого при колыхании ветром открывают людям волю неба. Они объявляют этот освященный веками культ, бывший культом наших предков-арийцев, делом ада и сатаны, и взамен немедленно принимаются излагать самые таинственные из догматов христианской церкви — о грехопадении и искуплении, о непорочном зачатии, о св. Троице и т. д. Можно себе представить, что должно было при этом твориться в головах варваров!
Зачастую эти миссионеры не знают даже языка тех, кого они собираются обращать. Они проповедуют знаками, они объясняют таинства христианской религии символическими изображениями и действиями. Такое наглядное обучение было, конечно, не очень удобопонятно. Но и в тех случаях, когда миссионеры владели языком, всегда ли они умели облекать свою проповедь в подходящие формы? Конечно, при рассудительности и искусных руководителях, вроде несравненного папы Григория VI, это им удавалось: стоит почитать наставление Григория англосаксонским миссионерам, где он учит их, как осторожно надо устраивать переход от старых языческих обычаев к новой религии. Но далеко не у всех миссионеров находилось довольно терпимости и умственной гибкости, чтобы справляться с такой щекотливой задачей. Адальберт, например, говорит пруссам, что он явился затем, чтобы исторгнуть их из теснин Арверна; но пруссы низколько не чувствовали себя в опасности погибнуть в этих теснинах. Эта проповедь напоминает увещание, с которыми Клотильда, по словам Григория Турского, обращалась к Хлодвигу. Стремясь обратить его в истинную веру, она упрекала его за почитание идолов: а у франков их не было; за поклонение Юпитеру, этому stuprator virorum, этому блудодъю, кровосмесителю, женившемуся на родной сестре, так как Юнона говорит (у Вергилия), что она «сестра и супруга владыки богов»; а Хлодвиг тут только в первый раз услыхал, без сомнения, о самом Юпитере. Поэтому, ничего не понимая, он коротко отвечает Клотильде: «Твой Бог не из семьи Азов: значит, он не Бог». Тут Клотильда в свою очередь ничего не понимает. Этого разговора, о котором повествует турский епископ, может быть, вовсе и не было в действительности; но в этих словах, влагаемых историком в уста Клотильды, можно видеть одну из формул, составленных для миссионеров, когда им приходилось иметь дело с греко-римским язычеством, и оставшихся в употреблении при обращении германских язычников. Старые фразы живучи — может быть, они даже никогда не пропадают бесследно — и если захотеть, то нетрудно было бы представить множество примеров, что не только язык, но и способ рассуждения миссионеров был совершенно непонятен их слушателям.
По этой-то причине большая часть миссий и осталась бы безуспешной без поддержки их политикой и силой. «Я совершенно бессилен, — говорит апостол Германии Бонифаций, — без покровительства франкских герцогов и внушаемого ими страха». Тридцать четыре года войны, избиений и массовых переселений понадобились на то, чтобы обратить саксов; а по окончательном их замирении понадобился Саксонский Капитулярий, где смертная казнь стоит в каждой статье, и суровое правление епископов и графов. Язычники инстинктивно чуяли, что, защищая своих богов, они защищают свою свободу, и что, становясь христианами, они должны были стать подданными. При появлении миссионеров они знали, что следом за ними идет князь и что князь несет им рабство. Адальберт говорит пруссам, что он послан польским герцогом; но как раз польского ига пруссы и боялись пуще всего. Они вели с герцогом войну на границе, и самое убийство епископа-миссионера было кровною местью, так как брат его палача был убит поляками. Варвары охотно оставили бы миссионеров в живых, чтобы потом за их смерть не расплачиваться: два раза они приказывают этим неизвестным выходцам с того света» уходить туда, откуда они пришли. Они считали их существами зловредными, и летописец влагает в уста этих дикарей замечательные слова: «Из-за этих людей земля наша перестанет давать жатву, деревья — плоды, животные — приплод, а какие родятся, — сейчас же умрут». Пруссы ошиблись, ибо земля их должна была и потом давать урожаи, и даже неслыханные; но суждено было наступить дню, когда не осталось никого из пруссов, чтобы их собирать. Весь этот народ погиб жертвою католической цивилизации, оставив по себе только имя, присвоенное его победителями. И прав он был, говоря предшественнику тевтонских рыцарей: «Убирайся!»
Адальберт умер, не успев обратить ни одной прусской души к христианской вере; но вся Европа узнала, что один из ее епископов, друг императора, нашел мученический венец среди язычников, до того времени никому неведомых, и имя пруссов вышло из мрака неизвестности. С тех пор пруссы не знают покоя: с севера на них нападают датчане, с юга поляки. Ни те, ни другие, однако, не достигли прочных результатов, и кризисы безначалия, периодически повторявшиеся в Польше, постоянно спасали пруссов. Сами пруссы обыкновенно держались строго оборонительного образа действий: когда враг на них нападал, они скрывались в лесах, выжидали там, когда он начнет отступать, и затем пускались его преследовать. В половине XII века королю Болеславу IV, после одной победоносной экспедиции, удалось обложить их данью; но они сейчас же снова отказались платить ее, а когда он еще раз пошел войной на их страну, то почти вся армия его там погибла. То была последняя крупная война, и в начале XIII ст. Пруссия все еще оставалась независимою и языческою.
Пруссы были не из тех врагов, которыми можно пренебрегать. Правда, они были разделены на одиннадцать народцев, но их связывала общность религии. Петр Дюсбургский сообщает нам, что у этого ужасного народа был свой папа, Криве, который жил в местечке Ромове — имя, происшедшее от Рима, прибавляет он с тою смелостью фантазии, которая отличает средневековых писателей в их этимологических построениях. «Действительно, подобно тому, как владыка наш папа управляет вселенскою церковью верных христиан, так повелениям Криве повинуются не только пруссы, но также ливы и литовцы. Великому жрецу незачем всюду являться лично: посол, которому он даст свой посох или другой какой-либо условный знак, встречает везде тот же почет, как и он сам». Мертвые были ему преданы не меньше живых: прежде чем перейти в будущую жизнь, все они проходили через его дом, и потому родственники умерших постоянно к нему являлись спросить, не видал ли он в такой-то день такого-то, и жрец, не колеблясь, описывал покойника, его одежды, его лошадей и служителей, которых сожгли вместе с ним, и даже показывал дыру, которую пробил своим копьем, проходя у него, этот переселенец в другой мир. Так как пруссы были очень набожны и не предпринимали ничего, не спросив совета своих богов, то авторитет таинственного главы их духовенства был очень велик. Криве жил и процветал таким образом в глубине священного леса в то самое время, когда великий папа Иннокентий III председательствовал в Латеране на соборе епископов и посланников всех христианских государств. Германия, под управлением Гогенштауфенов, сияла ярким блеском рыцарской цивилизации; в Париж высилась Notre-Dame, св. Людовик собирался строить Sainte-Chapelle, и был основан университет, куда со всех концов Европы стекалась жаждавшая знания молодежь, чтобы послушать профессоров, рассуждавших de omni re scibili et quibusdam aliis; а пруссы еще не понимали, чтобы на куске пергамента можно было передать свою мысль человеку, находящемуся совсем в другом месте, и тайны арифметики им были так чужды, что для счета они делали зарубки на куске дерева или завязывали узлы на своих поясах.
Между тем христианская цивилизация надвигается уже на них со всех сторон — медленно, но неудержимо. Скандинавский государства становятся христианскими с XI века. В XII веке общими усилиями маркграфов бранденбургских, герцогов саксонских и королей датских христианство утверждается в Бранденбурге, Мекленбурге и Померании, а Померанская область — соседка Пруссии: их разделяет одна Висла. Польша, примыкавшая к Пруссии с юга, давно уже приняла крещение. Наконец, в Ливонии Альбрехт Буксгевлен, этот епископ и рыцарь, отвоевал у язычников свое рижское епископство и основал орден Меченосцев, атрибутами которого были шпага и крест на белой мантии.[10] Как же тут было Пруссии сохранить свою независимость и свою религию? Никакому народу нельзя безнаказанно так резко отличаться от своих соседей. Цивилизация, т.е. сумма идей, принятых большинством народов данной области в данную эпоху касательно отношение человека к Богу, форм правление и общественного устройства, не отличается терпимостью по отношению к диссидентам, будут ли то отдельные лица или целые народы. Она постоянно стремится подавить всякое индивидуальное сопротивление в среде отдельной нации и привести к общему уровню слишком самобытные племена. Быстрое в эпохи быстрого обращение идей дело ее в средние века шло медленно, но не останавливалось. Она двигалась тогда с запада на восток: с родины своей, Италии и Франции, она проникла в Германию, в северные страны, в Польшу и на отдаленные берега Балтийского моря, так что в XIII в. Пруссия была уже охвачена ею со всех сторон и являлась исключением, которое дольше не могло быть терпимо.
В начале XIII ст. сделана была новая попытка обращение пруссов. Монах Христиан, выйдя из померанского монастыря Оливы, этого христианского аванпоста, расположенного всего в нескольких верстах от языческой земли, перешел Вислу и построил на правом ее берегу несколько церквей. Этого было довольно, чтобы папа принял всю страну под покровительство св. Петра и Павла и поставил Христиана епископом Пруссии. Но новую епархию нужно было еще завоевать, и, чтобы доставить епископу солдат, папа велел проповедывать крестовый поход против северных сарацинов. Прежний крестоносный пыл уже стих к этому времени, и рыцари не раз уже успели показать, что им больше нравятся крестовые походы поближе. Хотя папы и жалели об этом, но им волей неволей приходилось соображаться с условиями времени и так же щедро давать индульгенции бургундским рыцарям-крестоносцам, шедшим на Альбигойцев, или саксонским рыцарям, поднявшим крест против пруссов, как прежде Готфриду Бульонскому или Фридриху Барбароссе. «Путь недлинен и нетруден», говорили проповедники альбигойских походов, а «добыча богата». Также говорили и проповедники крестового похода против пруссов.
Несколько ополчений ходили против северных сарацинов, но походы эти ни к чему не приводили: крестоносцы являлись, жгли и грабили все, что встречали на пути, и затем удалялись, предоставляя христианские церкви мести доведенных до отчаяние пруссов. В 1224 г. дикари избивают христиан, разрушают церкви и переходят за Вислу, чтобы сжечь монастырь Оливу, и за Древенцу, чтобы грабить Польшу. Польское королевство было тогда разделено между двумя сыновьями короля Казимира; один из них, Конрад, владел Мазовией и, как сосед Пруссии, должен был вынести на себе всю тяжесть самой ужасной из войн, какие только Польше приходилось против нее вести. Не полагаясь более на не правильную и опасную помощь со стороны приходивших издалека крестоносцев, он вспомнил, что епископ ливонский, основав у себя рыцарский орден, получил таким образом в свое распоряжение постоянную крестоносную армию, и послал просить помощи у гроссмейстера тевтонских рыцарей.
Призвание немецких рыцарей польским князем было событием чрезвычайной важности в истории Польши. На этой стране, очевидно, лежала обязанность передать христианство народам по Одеру и Висле, да чтобы и самой ей можно было прожить сполна свой век, в своих естественных пределах, между Богемскими горами и морем, Польша должна была крепко держать в руках Силезию и Померанию и отнюдь не допускать немцев утвердиться в Пруссии, как в крепости, среди славяно-финского население. Но Польша ни в один из моментов своей историй не делала того, что ей нужно было бы делать. В средние века у нее есть свои часы величие и блеска; но у нее никогда не хватало терпение ни на то, чтобы научиться управлять собою, ни на то, чтобы держаться долго одного плана в своих завоевательных стремлениях. Ее феодальная конница, стоявшая лагерем на открытой всем ветрам равнин между Вислой и Одером, то и дело вылетает из своих пределов и носится то на Эльбу, то на Днепр, то на Двину. Но гораздо лучше было бы, если бы она вместо этого сосредоточила все свои силы на покорении одной Пруссии: ибо тот день, когда Конрад Мазовецкий, признавая свое бессилие, призвал тевтонских рыцарей против Пруссии, подготовил падение Польши.
Гроссмейстер, к которому обратился Конрад, был Герман фон-Зальца, искуснейший политик XIII ст., без участие которого не обходилось ни одно крупное событие. В эту эпоху беспощадной борьбы между Империей и папством, когда две главы христианского мира так жестоко ненавидели друг друга, когда папа отлучал императора, а император низлагал папу, когда и тот и другой не щадили оскорблений, сравнивая своего противника то с Антихристом, то с самыми гнусными апокалипсическими тварями, Герман сумел остаться не только другом, но даже доверенным человеком и Фридриха, и Григория IX. Такого человека всегда опасно приглашать к участию в каком-нибудь политическом предприятии из-за доли в выгодах: он всегда постарается щедрой рукой отмерить себе эту долю; иначе на что же бы ему была его ловкость? Конрад Мазовецкий и Христиан Оливский надеялись, без сомнение, что тевтонские рыцари за свои услуги удовольствуются уступкой им какого-нибудь клочка земли, который можно будет при случае у них и отобрать; но вскоре они заметили, что ошиблись в расчете. Конрад предлагал ордену Кульмскую область, между Осой и Древенцой. Она была предметом вечного спора между поляками и пруссами, и ее тогда нужно было еще завоевать. Герман ее принимает, но просит императора, чтобы он дал свое разрешение на принятие этого дара, да кстати прибавил к нему и всю Пруссию. Император, в качестве владыки мира, уступает гроссмейстеру и его преемникам исконное право империи на горы, равнины, реки, леса и море in partibus Prussiae. Затем Герман просит согласия папы, и папа, в свою очередь, не только отдает ему эту землю, на которую, по его мнению, никто не имел до сих пор права, кроме Бога, но при этом еще снова приказывает проповедывать крестовый поход против неверных, повелевая рыцарям поднять на пруссов священное оружие и поражать их обеими руками до полного покорение всей их страны, а князьям — всячески помогать ордену. После первых побед папа снова объявит Пруссию собственностью св. Петра и снова передаст ее ордену «в полную и ничем неограниченную собственность», угрожая всякому, кто осмелится посягнуть на это владение, «гневом Всемогущего и Его апостолов св. Петра и Павла».[11]
В 1230 г. все приготовления были окончены, и война началась. Когда пруссы в первый раз увидели в рядах поляков этих всадников, одетых в длинные белые плащи, на которых резко выделялся черный крест, они спросили у одного из пленников, что это за люди и откуда они пришли. Пленник, — рассказывает Петр Дюсбургский, — отвечал: «Это набожные и храбрые рыцари, посланные из Германии владыкою нашим, папой, сражаться с вами до тех пор, пока ваши непокорные головы не склонятся перед нашей святой церковью». Пруссы много смеялись над притязаниями этого владыки-папы. Рыцари были не так веселы. Гроссмейстер, посылая Германа Бальке, которого он облек званием «Магистра Пруссии», сражаться с язычниками, сказал ему: «Будь смел и тверд, ибо ты ведешь сыновей Израиля, т.е. твоих братьев, в землю обетованную. Бог да будет с тобой!» Но печальной показалась эта обетованная земля рыцарям, когда они увидели ее в первый раз из одного замка, расположенного на левом берегу Вислы, недалеко от Торна; замок этот носил звучное имя Vogelsang (пение птиц).
«Стоя маленьким отрядом перед бесчисленным множеством врагов, они пели песнь скорби, ибо они покинули дорогую родину, землю мирную и плодородную, и шли в страну ужаса, в обширную пустыню, где бушевала страшная война».
Эта страшная война продолжалась 53 года. В наш план отнюдь не входит излагать ее историю во всех подробностях. Надо при этом заметить, что это было бы очень нелегкой задачей, с которой сами немцы не успели еще справиться. В своем замечательном издании Scriptores rerum prussicarum они дают, правда, все дошедшие до нас свидетельства об этом крупном событии. Но, к несчастно, самый полный, толковый и обстоятельный из старых историков Пруссии, Петр Дюсбургский, жил веком позже описываемых им событий; притом же он был священник и член ордена, и это отразилось не только в его пристрастном отношении к рыцарям, но и в самом взгляде его на смысл всей борьбы: верный узкоцерковному духу, он видит в ней только святое предприятие Божиих воинов против неверных. Его легенды прекрасны, и так как чудесное не может более вводить нас в заблуждение, то мы их охотно ему прощаем; но он не церемонится и с фактами, раздувая одни и совсем обходя другие, если они для него неудобны; он преувеличивает на каждой странице число крестоносцев и язычников и, благодаря всему этому, дает совсем неверную картину завоевания Пруссии. С другой стороны, он увлекает своими достоинствами, легкостью, занимательностью и, можно даже сказать, прелестью своего изложение. Вот почему даже современные немецкие историки подчиняются его авторитету, и завоевание, в их рассказах, представляется нам великой драмой в несколько актов, в которой громадные силы сталкиваются одни с другими в гигантской борьбе. Они сообщают этой истории колорит прекрасной и мрачной поэзии севера, с восторгом рассказывая об этих зимних походах, когда лед трещал под копытами рыцарских лошадей, и вносят сюда тот мистический патриотизм, который заставляет их восхищаться всем немецким, даже немецкой грубостью и жестокостью, так как они видят в немце орудие какой-то сверхъестественной силы, какого-то особого Провидение, специально покровительствующего немцам, но не безразличного и для остального мира, ибо всей вселенной суждено быть преобразованной силою немецкого гения.
Нет сомнение, что немецкие рыцари и колонисты стояли выше покоренных или вытесненных ими пруссов, и нужно быть донельзя предубежденным, чтобы, сравнивая страну, описанную Вульфстаном, со страною, управляемою орденом, не удивляться необыкновенному делу, которое совершили эти немцы, вышедшие из всех областей Германии и из всех классов ее общества. Но при всем этом в интересах истины приходится признать, что история этого полувекового, медленного завоевания вовсе не так поэтична, как ее обыкновенно представляют.
В эпоху наибольшего могущества ордена, т. е. около 1400 г., Пруссия насчитывала 1000 рыцарей. В XIII ст. число их было значительно меньше, в особенности в начале завоевание, когда члены еще очень слабого ордена были рассеяны по Германии, Италии и Св. Земле. «Хроника ордена», написанная, по-видимому, ранее Дюсбурга и лучше его осведомленная, говорить только о мелких войнах, во время которых немногочисленные рыцари, не получая поддержки от своих собратьев из немецких командорств и не полагаясь на колонистов, запираются в крепостях и рады, если их слабым гарнизонам удается поддерживать между собой сношение по Висле. Десять лет спустя после начала войны, когда уже было основано много городов, рыцари из Кульма три раза посылали в Реден просить одного рыцаря придти к ним на помощь. Потом они отправляют послов в Германию, к своему гроссмейстеру, в Чехию и в Австрию, заявляя, что все пропало, если им не дадут подмоги. В ответ на это к ним приехали десять рыцарей с тридцатью лошадьми, и этого было довольно, чтобы Кульм стал ликовать. Что касается крестоносных ополчений, которые часто посылались в Пруссию папскими буллами, то они никогда не бывали так многочисленны, как рассказывают старые летописцы, доходящие тут, по живости своей фантазии, до забавных преувеличений. Когда Дюсбург утверждает, что чешский король Оттокар проник в глубь Самбии с армией в 60000 человек — такой массе там, разумеется, немыслимо было ни двигаться, ни кормиться, — то надо считать, что он прибавляет два лишних ноля. Соразмерно с этим увеличивается до невозможности и число врагов. Одна ливонская хроника говорит, что самбийцы могли выставить в поле 40 000 человек; но вся эта страна занимала не более 1700 кв. верст и была густо покрыта лесами, где водились бобры, медведи и зубры; трудно при этом допустить, чтобы в ней могло приходиться более 20 чел. жителей на квадратную версту; таким образом все население Самбии можно исчислять разве в 34 000. Итак, завоевание Пруссии, население которой не должно было превышать тогда 200 т. душ, было делом очень не большего числа рыцарей; им помогали при этом еще маленькие ополчения крестоносцев и поставленные на военную ногу колонисты.. Превосходство вооружения, делавшего из каждого рыцаря нечто вроде подвижной крепости, лучшая тактика, искусство фортификации, разъединенность пруссов, их беспечность и свойственная всем дикарям неспособность предвидеть будущее и заботиться о нем объясняют конечный успех завоевания, а незначительность привлеченных к войне сил делает понятной продолжительность борьбы.
Завоевание это двигалось вперед, как волна прилива, то набегая, то снова отступая. Когда приходила армия крестоносцев, орден распускал свое знамя. В путь отправлялись осторожно, посылая вперед особых, хорошо своему делу обученных лазутчиков. Враг почти всегда бывал захвачен врасплох. Войско занимало какой-нибудь искусно выбранный пункт, на холме, откуда открывался свободный вид на окружающую местность, и принималось копать рвы и строить палисады, Так возникала крепость, у подножие которой размещалась деревушка. В деревушке этой, где каждый дом строился как блокгауз, селились пришедшие с крестоносцами колонисты. Это были рабочие или земледельцы, покинувшие родину в сопровождении своих жен и детей и с крестом на груди явившиеся искать счастья в новой земле. С работами надо было торопиться, ибо ни один такой крестовый поход не продолжался более года. Когда крестоносцы уходили, крепость немедленно подвергалась нападению жаждавших мести врагов; им нередко удавалось взять ее приступом и сжечь, и тогда они, разорив деревушку, снова захватывали только что было покоренную немцами территорию; а рыцари, запершись в своих замках, с тревогой ждали известий о прибытии новой помощи. Эти приливы и отливы повторялись так часто, что к ним волей-неволей приходилось приспособляться. Немцы строили на крутых холмах и на островах убежища, где колонисты искали приюта при всяком сигнале тревоги, и эти стремительные отступление повторялись так часто, что кабатчики получали особые привилегии «для себя и своих потомков» на продажу крепких напитков в местах убежища.
Первые, и в то же время самые прочные, свои поселение рыцари основали на Висле, в том углу, который она образует между устьями Древенцы и Осы. Кульм и Торн были ими заложены уже в 1232 году. И теперь еще Кульмерланд переполнен памятниками, красноречиво говорящими об эпохе завоевания, и путешественника там ждут поразительнейшие впечатления, о которых редко кто в самой Германии имеет должное понятие. В октябре 1877 года, оставив железную дорогу в Тересполе, недалеко от левого берега Вислы, я шел к парому, на котором переезжаешь реку против Кульма. Вечерело. На востоке небо было покрыто серыми и черными тучами, громоздившимися друг на друга; но на западе горизонт горел прозрачно-золотистым светом, и там до мельчайших подробностей вырисовывался тот обрывистый холм, где высятся колокольни Кульма. Переехав реку, вы по крутой дороге поднимаетесь к городу, который Висла с одним из своих притоков так охватывают, что он кажется гористым островом, брошенным среди бесконечной равнины. Обогнув часть старинных городских стен, вы попадаете в длинный и узкий подземный ход, с массивными сводами, который выводить вас внутрь города; там вы, не помня себя от изумление, переходите от древних церквей, гордо поднимающих к небу свое высокое чело, к ратуше, которая со своей сквозной башенкой как будто явилась сюда из Италии, пока не попадаете, наконец, в новую часть города с ее уныло-однообразными домами. Эти церкви и ратуша говорят вам о мощных рыцарях, принесших на прусскую почву воспоминание со всех концов мира; а новые дома, выстроенные при Фридрихе II по присланному из Берлина плану и выровнявшиеся как шеренга солдат, представляют собой рядом с поэтическим величием обладавшего мощной фантазией старого века прусскую прозу и дисциплину. И такими противоположностями полна вся эта страна между Кульмом и Торном, которую я изъездил по совершенно невозможным дорогам, где лошади должны месить копытами жидкую грязь: прусское правительство не слишком заботится о своих восточных провинциях, что с его стороны, может быть, и не совсем благоразумно. Когда вы стоите на этой слегка волнистой равнине, усеянной маленькими озерами и громадными валунами, под которыми древние пруссы погребали пепел своих мертвых, то почти всегда глаз ваш открывает где-нибудь на обширном и мрачном горизонт силуэт колокольни или развалины. Это будут то массивные каменные стены Папау, с их обложенными кирпичем стрельчатыми арками; то Кульмзе, маленькая деревушка у подножия двух колоссальных церквей с могучими башнями, высящимися над порталами; то, наконец, Торн. В Торне дивишься остатками замка с его циклопическим фундаментом и могучими стенами, которые до сих пор хранят следы пожара, разрушившего замок в XV в.; ратуше, представляющей собой один из самых гордых памятников немецкой городской архитектуры, и трем церквам, где кирпич совершает чудеса. Филолог и историк заинтересуются в них двумя любопытнейшими надписями: одна считается прусской, но до сих пор не прочитана, другая писана по-арабски и служить орнаментом одного из порталов. И каким жалким кажется настоящее, когда глядишь на эти могучие памятники прошлого, которые так же пристали окружающим их городам и деревушкам, как пристало бы вооружение саженного рыцаря хилому ребенку.
После покорение Кульмской области завоевание пошло по Висле, вдоль которой возникли крепости, командующая над всем ее течением: Торн, Кульм, Мариенвердер и Эльбинг. Вместе с тем рыцари получили возможность сноситься морем с Германией; это было для них важно, так как на суше они были отрезаны от нее славянским княжеством Померанией, представлявшим собой для них ненадежного соседа. Поморяне смотрели на утверждение немецких завоевателей в славянской земле с беспокойством, имевшим свои основания. Война, объявленная ордену князем Святополком в 1241 г., была сигналом первого возмущение пруссов; оно длилось одиннадцать лет и было ужасно. Рыцари победили, и шум этой победоносной борьбы привлек новых крестоносцев, среди которых появился в 1254 г. чешский король Оттокар. Тогда в первый раз христиане проникли в священный лес Ромове; тогда же был построен Кенигсберг; городской герб, где изображен рыцарь в шлеме с короной, так же как и самое имя города, до сих пор хранят память о чешском короле. Оттокар рассказывал потом про себя, что крестил целый народ и перенес границы своего государства до Балтики; но это была только похвальба, за которой вообще не стояло дело у шумливых, но ленивых средневековых славян. Зато рыцари, «пользуясь как нельзя лучше приходившей к ним подмогой, вели дело завоевание самым настойчивым и серьезным образом. Едва было усмирено первое восстание, как они послали колонистов за Куришгаф и основали там Мемель. В 1237 г. они принимают в себя орден Меченосцев, завоевавший Ливонию, и начинают мечтать о господстве над всем восточным побережьем Балтийского моря, вдоль которого их владение тянутся уже почти на 100 миль.[12] Но прусская земля вовсе не была еще замирена, и через семь лет после похода Оттокара там все опять было готово к новому восстанию. В лесах держались тайные совещание, великий жрец снова заявил о своем существовании, и дубы заговорили. Дети знатных пруссов, отданные орденом в монастыри на воспитание, бегут тайком на родину. Рыцари чувствуют приближение грозы и думают предотвратить ее жестокостями: один из сановников ордена приглашает к себе на обед большое общество знатных пруссов, казавшихся ему подозрительными, напаивает их допьяна, потом уходит, запирает за собой дверь и, как говорит Дюсеург, обращает в пепел и замок, и пруссов. Но все это ни к чему, и мятеж вспыхивает еще ужаснее, чем в первый раз: магистр Ливонии разбит литовцами, Курляндия освобождается, померанские князья, забыв о своем крещении, помогают пруссам против немцев; замки ордена падают один за другим, и в продолжение 10 лет несчастия следуют за несчастиями. Наконец, утомившись и испытав огромные потери, мятежники начинают слабеть; но рыцарям пришлось употребить еще 10 лет на возвращение утраченной территории. Избиение пруссов идет при этом не прекращаясь, и борьба оканчивается только тогда, когда ятвяги, маленький народец, живший в самой глубине лесов за главными озерами этой местности, признают себя побежденными и, не желая подчиняться игу рыцарей, переходят с своим вождем, грозным Стардо, в Литву. Над этим уголком земли, где славяне оказали последнее, отчаянное сопротивление врагу, с тех пор тяготеет какое-то проклятие, и там, где некогда теснились деревушки ятвягов, теперь расстилается Иоганнисбургская пустыня.
Эпоха этой борьбы является героическим веком ордена. В эти ужасные годы рыцарей поддерживает вера. Замок их осажден; им неоткуда ждать помощи, и они бьются с отчаянием в сердце; голод заставляет их есть лошадей и сбрую, но тем пламеннее молитвы, которые воссылают они Богоматери. Прежде чем броситься на врага, они каются, подвергая себя при этом беспощадному бичеванию. Охваченные экстазом, они молят небо о чудесах, и чудеса не заставляют себя ждать: весь Дюсбург полон рассказами о них. Накануне одной из самых кровопролитных битв с восставшими пруссами Дева Мария является одному рыцарю, который особенно усердно служил ей, и говорит: «Герман, ты скоро будешь с Сыном Моим». На другой день Герман, бросаясь в самые густые ряды врагов, сказал товарищам: «Прощайте, братья, мы больше не увидимся! Матерь Божия призывает меня в мир вечный!» Один прусский крестьянин, видевший эту битву, где рыцари были обращены в бегство и грудами падали под ударами врагов, так закончил свой рассказ о ней: «Тогда я увидел женщин и ангелов, несших на небо души братьев; ярче всех сила душа Германа в руках Святой Девы». Другой раз, вечером, после битвы, жена одного из колонистов, видя, что муж ее не возвращается домой, пошла разыскивать его на поле сражения. Она нашла его еще живым, но не могла уговорить подняться и идти с ней. «Я только что видел Св. Деву», сказал он; «две жены сопровождали ее, неся светильники, а она шла и кадила над телами умерших; подойдя ко мне, она сказала: «Радуйся! еще три дня, и ты вознесешься в жизнь вечную». И раненый, хотел умереть на поле битвы.
Крепкое племя были эти завоеватели. Один рыцарь износил на своем веку несколько кольчуг; и многие не снимали с себя вериг ни днем, ни ночью. Колонисты — мужчины и женщины — были того же закала, как и рыцари. По общему правилу жены погибших на войне должны были немедленно снова выходить замуж за первого попавшегося холостяка, ибо выше всего ставилось спасете колонии. Однажды в Кульме две женщины, идя в церковь, увидели совсем оборванного, но очень хорошенького мальчика, игравшего в бабки; обе захотели взять его с собой; поднялся спор; но, наконец, более ловкая успела его оттягать, отвела к себе в дом и прилично одела. Затем священник обручил эту интересную чету, а с течением времени была сыграна и свадьба. История этих двух женщин, отбивающих друг у друга мужа по дороге в церковь в пустынном городке, представляет одну из разительнейших черт всей истории этого края, где требование «борьбы за существование» возвращают христиан XIII в. к условиям первобытной жизни.
К концу XIII в. колонисты и рыцари окончательно выиграли свое дело. Их замки и города прочно утвердились на прусской почве — и остаткам побежденных никогда уже не шевельнуться. Сначала завоеватели щадили пруссов, оставляя за крестьянами их свободу, а за знатью ее положение, если только те принимали крещение; они отдавали туземных детей учиться в монастыри; но воспитанные там пруссы явились потом самыми опасными врагами рыцарей. Зато во время восстаний и после них побежденные были поставлены совершенно вне закона; огромное число их немцы истребили мечем, а оставшихся в живых они по своему усмотрению расселили по разным округам, где они разделили их на классы уже не по степени знатности, а по прежнему их поведению относительно ордена, разбивая таким образом сразу и связь их с родной землей, и старый общественный строй. Орден оказывал некоторое внимание тем из прусских знатных родов, которые не участвовали в восстаниях и тем заслужили себе право на свободу и почет; он брал также пруссов на некоторые общественные должности; но число этих привилегированных лиц было ничтожно; масса же побежденных очутилась в положении, близком к рабству.
Эти христианские завоеватели не хотели видеть в побежденных даже просто людей с такою же душой, как у них самих, о спасении которой следовало бы подумать. С самого начала войны папа жаловался, что рыцари оставляли пруссов пребывать в язычестве, и орден сохранил до конца это равнодушие. Дюсбург, описывая древние нравы пруссов, рассказывает, что гостеприимство считалось у них неполным, если весь дом, муж, жена, сыновья и дочери не напивались допьяна вместе с своим гостем, что жены у них являлись не более как купленными служанками, которые не обедают даже с мужьями и каждый день моют ноги хозяину и прислуг; что мировая сделка в случае убийства допускалась только после того, как убийца или кто-нибудь из его близких сам падал под ударами родственников жертвы. Эти обычаи XIII в. мы находим в силе и в XV. после того поражение, которое заставило орден стать вассалом Польши, гроссмейстер Павел Руссдорф предпринял исследование причин глубокого падение своей страны и просил всех сведущих лиц высказать об этом свое мнение. Один картезианский монах написал тогда нечто вроде увещания, где он упрекает орден за его грехи и прежде всего за поведение относительно простого народа, особенно же пруссов, которых он называет бедными пруссами. Пруссы, говорит этот свидетель, сохранили свои языческие обычаи, и как же могло бы быть иначе? Их господа говорят священникам, которые думают их обратить в христианство: «Пусть пруссы остаются пруссами». Они мешают им ходить в церковь, обременяют барщиной даже в праздники и заботятся только о том, чтобы вымотать из них как можно больше денег и работы. Они на каждом шагу берут с них клятвы и на каждом шагу вводят их в клятвопреступление, ибо этот грех, влекущий за собой вечное осуждение, искупается ничтожною пенею. Они допускают в дни прусских свадеб сатанинские танцы, где женщины одеваются мужчинами; благодаря им, умножаются убийства, «обычные в Пруссии», ибо вира так низка, что дешевле убить человека, чем купить лошадь; убийства эти случаются чаще всего на оргиях, когда целые семьи перепиваются и вступают в драку друг с другом.
Этот картезианский монах, друг ордена, говорит то же самое, что говорят и его враги. Около того же времени епископ познанский обвиняет рыцарей, что они оставляют две трети пруссов в заблуждениях язычества и посылают этих варваров на войну против своих христианских соседей. Действительно, орден постоянно брал пруссов в солдаты, м наборы не меньше, чем рабство, способствовали вымиранию туземного население. Надо прибавить к этому, что пруссы, как всегда бывает в подобных случаях, сохранив все свои варварские пороки, очень скоро переняли и многие пороки победителей. Под влиянием этих разлагающих начал, к которым в XV в., присоединились еще опустошительные войны, главною своею тяжестью падавшие как раз на туземцев, народ прусский начал очень быстро таять. Кажется, что вплоть до XVI в. в некоторых деревнях священники еще нуждались в толмачах для перевода своих проповедей на народный язык; мало того, мы в эту эпоху застаем еще остатки язычества: мы слышим о ночных собраниях, на которых языческие жрецы приносили козлов в жертву древним божествам. Но в XVI в. прусский язык совершенно исчез: то, что теперь от него осталось, представляет собой такой же предмет ученых филологических изысканий, как и остатки древнегреческих наречий. Целый народ был уничтожен, чтобы очистить место немецкой колонии.
Весь прусский город Маринбург — это один сплошной памятник былого величия рыцарей, но поразительнее всего в нем два замка Тевтонского ордена. Древнейший из них образует прямоугольник в 60 метров длины и 53 ширины; его высокие стены были некогда прорезаны двумя рядами стрельчатых аркад, но, к несчастью, их замуровали, приспособляя старый дворец к его новому назначению — служить хлебным амбаром. Не менее пострадала и церковь замка: иезуиты разукрасили ее деревянной вычурной резьбой с факелами, пылающими сердцами и разными другими католическими нелепостями. Среди этого распущенного рококо сохранились на хорах дубовые кресла рыцарей; одно из них, принадлежавшее гроссмейстеру, прикрыто дубовым навесом. Снаружи церковь, чистый готический стиль которой остался неприкосновенным, представляется гигантскою ракою, врезанной в здание дворца. За алтарем огромная, ослепительных красок мозаика, в 8 метров вышины, изображает Деву Марию с Младенцем Иисусом, которого она держит шутя, как перышко, на левой руке: это — мощная женщина, дышащая не милосердием, а грозной силой, как и подобает покровительнице тех Тевтонов, от которых она приняла в жертву целый народ, не пролив капли милости в их сердца.
Второй замок образует собою трапецию, раскрытую в сторону первого, к которому он примыкает большим своим флигелем, имеющим 96 метров длины; противоположный флигель заканчивается павильоном гроссмейстера, построенным очень причудливо: над тяжелым нижним этажом из каменных плит с шестью контрфорсами и всего одной очень низкой дверью поднимаются шесть легких аркад на колонках; во всей этой верхней части вплоть до городчатых краев огромной черепичной крыши темный кирпич оживляется украшениями из белого камня, которые входят в вырезки крыши и ее окаймляют. Образец постройки был взят из Венеции: это настоящая венецианская архитектура, которая чарует своею прелестью даже тогда, когда дает несообразное соединение хрупкого с массивным. Новому замку более посчастливилось, чем старому: его реставрировали. В нем есть три дивные залы: в двух меньших весь свод спускается в виде сталактитов на один приземистый гранитный столб, и чудится, будто этот столб кидает струю воды, которая летит вверх, раскидывается сводом и скатывается по стенам правильными завитками. Три более стройные колонны, увенчанные лепными капителями, поддерживают свод большой залы, которая освещается с одной стороны четырнадцатью высокими стрельчатыми окнами.
Реставрация этого замка является делом почитателей родной старины. Упрекнуть их можно, пожалуй, в том, что они через чур уже не щадили замазки и краски; нельзя не пожалеть также, что на стеклах окон красуются имена и гербы вкладчиков, принимавших участие в расходах: исторические памятники не на то созданы, чтобы служить счетной книжкой пожертвований в пользу истории. Нужно было бы также убрать со стен развешанные на них литографии и фотографические карточки разных господ в сюртуках. Маленький походный алтарь гроссмейстеров в этом дворце у себя дома, но как не идут к нему ковровые кресла или вышитый прусской принцессой платок, который сторож вынимает из шкафа и с знаками глубокого уважение показываешь посетителям. Может быть, со временем в этом замке устроят собрание всех предметов, дошедших до нас от рыцарских времен: это стоило бы труда. С какой стороны ни взгляни на замок — со двора ли, с набережной ли Ногата, откуда павильон гроссмейстера кажется высокой и мрачной зубчатой крепостью, увенчанной башнями, или от подножия статуи Фридриха, перед которой развертывается главный фасад, — он производит глубокое впечатление, заставляя изумляться тому, как дух человеческий может преобразовывать камень. Ибо Тевтонские рыцари, эти странники, остановившиеся, наконец, у берегов Вислы, соединили в своем дворце, представляющем смешение сарацинской, итальянской и немецкой архитектуры, отголоски Палестины, Германии и Италии: историей этих монахов, вооружившихся на защиту церкви и превратившихся в властителей, дышит весь этот гигантский памятник — монастырь, крепость и дворец сразу.
В этот самый Мариенбургский замок и перенес свою резиденцию Тевтонский гроссмейстер в первые годы XIV столетие.[13] Неверные отняли у христиан в Св. Земле все владения до последней пяди, и рыцарским орденам приходилось покинуть край, где они возникли. Какая участь ожидала их? Породили их крестовые походы, т.е. война, предпринятая против неверных обладателей Св. Гроба всем христианским миром без различие народностей по призыву главы церкви, который был тогда могущественнее императора и королей. Эти монахи, которые являются то больничными служителями, то солдатами, то ухаживают за больными и ранеными, то лихо рубят сарацинов, были истинными сынами милостивой и воинствующей церкви средних веков, каким был и Людовик Святой, умывавший ноги беднякам и находивший, что при спор с неверными нет лучше довода, чем хороший удар шпагою. Духовно-рыцарские ордена были проникнуты универсальным духом церкви: по крайней мере Иоанниты и Храмовники не принадлежали ни к какой стран, и если у них было отечество, то это была Святая Земля!
После потери Св. Земли у них не было недостатка в местах убежища, так как им принадлежали бесчисленные владения в Европе. Но как Европа изменилась! В то время, когда зарождались военные ордена, королевская власть во Франции скромно начинала свое поприще. Филиппу I, королю грабителю купцов, наследовал Людовик VI, мировой судья и жандарм, вечно рыскавший по горам и долам, потевший под своей броней перед крепостями и возбуждавший восторги Сугерия, который с гордостью сообщает нам, что короля его боялись даже в глубине Берри. В то время, когда стала закатываться звезда рыцарей, торжество королевской власти во Франции было делом почти законченными Филипп Красивый занят был тем, что отбирал у англичан захваченные ими королевские земли и у феодалов захваченный ими королевский авторитет; его советники и он сам питали холодную ненависть к прошлому и презирали его представителей. Германский император вздумал заявить свои старинные права на бургундские лены и города; на тяжкие разглагольствование германской канцелярии Филипп отвечает такими простыми словами — латинскими по звуку, французскими по духу: «Nimis germanice — это чересчур по-немецки». Папа вздумал присвоить себе некоторые права королевской власти; всем известно, что ответом на это явились неслыханные оскорбления и покушение на Бонифация VIII. Вверившись этому государю, алкавшему власти и денег, и поселившись среди мира легистов, этих «рыцарей закона», смертельных врагов истинных рыцарей, магистр Храмовников поступил крайне опрометчиво. Дух универсальности в европейском мире исчез; из двух верховных вождей христианства один, папа, был в плену, а другой, император, являлся просто князьком, занятым своими мелкими делишками; о крестовых походах говорили только на пирах и попойках. Но Храмовники постоянно продолжали думать о Св. Земле: инстинктивно чувствуя, что с прекращением крестовых походов рыцарские ордена должны погибнут, они обсуждали план экспедиции в Палестину, когда палач наложил на них свою руку. Судьба Тевтонов отнюдь не была столь трагична. Им принадлежали не только рассеянные по разным местам владения, но завоевание дало им родину. Основанный немцем для немцев, их орден никогда не был универсальным, как два другие, и дело, предпринятое Тевтонами в Пруссии, где их сотрудниками являлись немецкие купцы и переселенцы, было столько же немецким, сколько христианским. Даже после изгнания из Палестины их существование не утратило смысла, и все понимали, к чему красуется на их плаще крест, так как Литва, соседка их Пруссии, оставалась языческой, а, следовательно, подлежала завоеванию и обращению в христианство. Вот почему участь Тевтонов оказалась так не похожа на судьбу Храмовников: одни покинули Св. Землю, чтобы погибнуть, другие, чтобы царствовать, и Мариенбургский дворец поднялся к небу одновременно с костром Храмовников.
Мариенбург сделался столицею большего государства. Орден не замедлил перенести свое владычество за пределы Пруссии и Ливонии: он приобрел Померанию с Данцигом и сохранил за собой эту провинцию после тридцатилетней войны с Польшей,[14] а завоевание Эстонии у датчан передвинуло к Пейпусу его границы, доходившие на запад до Лебы. В этой области орден сделал очень важное приобретение в начале XV столетие: немецкая колонизация в Бранденбургской марке распространилась было до Вислы, но с прекращением Асканийской династии марка пришла в упадок и едва совсем не погибла. Тогда орден купил у маркграфов Новую марку, расширив таким образом свои владение до Одера и обеспечив себе сообщение с Германией.[15] Ни одно государство в Восточной Европе не могло сравниться по могуществу и ни одно в целой Европе по совершенству управления с тем, главою которого была властительная корпорация Тевтонов.
Эта корпорация при наборе своих членов свободна от всяких аристократических предрассудков. Основанный совершенно неизвестным человеком, обязанный поддержкой и средствами к новому возвышению, после падение Иерусалимского королевства, любецким торговцам, сам являясь таким же торговцем и, одновременно с этим, земледельцем и промышленником, орден не может относиться презрительно к буржуазии. В состав ордена входят духовные и светские братья: духовные братья, служащие священниками в его общинах, надобны ему, чтобы как можно меньше зависеть от епископов. Светские братья делятся на рыцарей и просто братьев; только первые носят белый плащ с черным крестом и имеют право на высокие места; вторые, так называемые серые плащи, занимают маленькие должности, на которых они оказывают ордену большие услуги, так как рыцари совершенно неспособны входить в частности сложной администрации, изводящей много пергамента на доклады и отчеты. Но простые братья не запрятываются в канцелярии, и на них никто не смотрит свысока: они сражаются на войне, входят в состав почетной стражи гроссмейстера, заседают и подают голоса в консистории, которая его избирает.
Избрание главы ордена совершается с торжественной простотой. Когда умирает гроссмейстер, гонцы уведомляют об этом все командорства Пруссии, Ливонии и Германии, призывая каждого командора явиться в Мариенеург в сопровождении «лучшего» из братьев командорства. В назначенный день собирается консистория. Рыцарь, исполняющий должность гроссмейстера, назначает «командора-избирателя»; этот последний выбирает второго избирателя, который сообща с ним присоединяет к себе третьего и т. д., пока не сформируется вся коллеги. Всего в ней тринадцать избирателей: священник, восемь рыцарей и четыре простых брата. При выборах обращается внимание на то, чтобы каждая область ордена имела своего представителя и ни одна не имела бы большинства. Тринадцать избирателей дают клятву не выбирать ни незаконнорожденного, ни рыцаря, который был присужден к годичному наказанию за преступление против целомудрия или за кражу; затем командор называет своего кандидата и повелевает другим объявить своих с полной откровенностью и свободой. По окончании выборов звонят в колокола, братья духовные поют Te Deum, и новый избранник отправляется в церковь. Там ему говорят речь касательно обязанностей, налагаемых его саном, чтобы он не остался насчет их в неведении и не мог отговориться этим неведением в день Страшного Суда; затем он получает кольцо и знаки гроссмейстерства из рук священника, которого он целует. При всей этой церемонии нет ни прелата, ни нунция, ни посланника; орден сам у себя хозяин, сам вершит свои дела без всяких свидетелей, и это избрание является актом верховной власти, обставленным таким образом, что случайности при нем почти нет места: избранник назначается из среды достойнейших по их собственному выбору.
Гроссмейстер не деспот; он — глава, аристократического правительства. Законодательная власть принадлежит генеральному капитулу, с согласия которого Гроссмейстер назначает высших сановников ордена. Главнейшие из них — магистры Германии и Ливонии. С Мариенбургским капитулом он избирает прусских сановников: великого командора, великого госпиталария и других, которые образуют при нем род совета министров. Его единоличному решению подлежат только самые незначительные дела: так, в вопросе об отчуждении собственности стоимостью в 2000 марок уже необходимо согласие магистров Германии и Ливонии; когда дело идет о меньшей сумме, требуется согласие высших сановников Пруссии, и Гроссмейстер имеет при себе только один из трех ключей от казны.
Территория ордена делится на командорства, подразделяющаяся в свою очередь на округа. Командор живет в одном из главных замков. Рыцари-чиновники, управляющие отдельным округом, называются, смотря по характеру местности, начальниками лесов или рыбных промыслов. Они собирают свой совет каждую пятницу, а командор — каждое воскресенье, так как орден строго следует правилу, что дела идут тем успешнее, чем обстоятельнее их обсуждают. Дисциплина в ордене обеспечена его религиозным уставом. Братья дали обет целомудрие: устав запрещает им целовать даже родных сестер и матерей; они дали обет повиновение: в знак своей покорности носят они короткие волосы; они дали обет бедности: у них нет ничего своего; на них нет ни золота, ни серебра, ни ярких красок, никаких отличительных украшений ни на щите, ни на броне; оружие и лошадь можно взять у одного брата и передать другому, и как бы рыцарь ни любил своего коня, он не смеет делать ни малейшего возражения. Мельчайшие подробности их одежды определены уставом, и каждая минута их жизни имеет свое назначение. За общим столом после молитвы они слушают чтение, содержанием которого служат по большей части рассказы о подвигах воинов времен Моисея и Иисуса Навина или о подвигах воина Иуды Маккавея и его братьев. Три дня в неделю братья питаются молоком и яйцами; в пятницу, один из этих дней, они постятся, и после постного ужина, между вечерней и повечерием, до самого отхода ко сну все должны говорить вполголоса и только о назидательных предметах. Братья спят в общей спальне, освещенной лампой; они ложатся в постель полуодетые, кладя шпагу под рукой. Они не должны иметь тайн от своих начальников и не могут ни писать, ни получать известия без их ведома.
Легко понять, какими силами эта корпорация, где все единичные воли подчинялись верховной воле гроссмейстера и сановников ордена, располагала все время, пока в ней сохранялся религиозный пыл и повиновение уставу. Но чем объясняется, что Тевтоны не только хорошо управляли сами собою, а с чрезвычайным искусством правили и другими? Тем, что у, них была громадная опытность: они начали приобретать ее в Св. Земле и кончили в Пруссии, куда стекались колонисты и крестоносцы изо всех стран Германии и Европы. К этому следует прибавить широко раскинутые торговые связи и правильные сношение с командорствами и магистерствами вне Пруссии. Если и доныне остается правдой, что путешествие расширяет умственный горизонт и что с изучением нового языка люди приобретают новую душу» то еще вернее это было в Средние века. У нас есть книги, газеты и школа, с помощью которых лучи света западают в самые темные уголки; но в Средние века только те знали Мир, кто видел его собственными глазами. Самые короткие для нас расстояние оказывались тогда огромными. Когда при Людовик VII жеводанский епископ приехал к королю, чтобы засвидетельствовать ему свою преданность, король был так удивлен, так хвалил и так горячо благодарил епископа, что можно было подумать, будто Жеводан находится на краю света. Отечество каждого так мало, и сколько удивительного ожидает тех, кто выходить за его пределы! По пути в Св. Землю перед каждой городской колокольней крестьяне сейчас же спрашивают, не сам ли это Иерусалим. Жуанвиль, попав в Египет, воображает, что он у врат земного рая, откуда вытекает Нил, неся на своих водах инбирь, ревень, алоэ и корицу — плоды деревьев, срываемые ветром в раю. Горе тому, кто захотел бы отыскать источники этой реки. Там, на отвесной со всех сторон крутизне, куда никому не подняться, собраны всякого рода и вида чудища — львы, змеи и олифаны, которые глядят сверху на воду реки. Так говорит Жуанвиль, а он еще истый скептик по сравнению с Людовиком Святым. Идеи людей того времени были узки, как их родина, и в Средние века церковь была так могуча именно потому, что она обладала наибольшей суммой идей. Величие Тевтонов обусловливалось теми же причинами: их универсальность помогает им в специальном их деле — управлении Пруссией, и ни одна кроха из их разнообразного опыта не могла пропасть ни под каким видом. Корпорации никогда не расстаются с тем, что раз попало в их руки.
Находившийся под управлением Тевтонов народ состоял из пруссов, поляков и немцев. Немцам принадлежало первое место по числу и по значению; они приходили из всех областей Германии, и в Пруссии немец мог услышать все наречие родной земли — нижненемецкие в Данциге и верхненемецкие в Торне. Колонисты из различных провинций принесли с собой и свои антипатии, которые были очень сильны в Средние века и не сгладились совсем и до сих пор. Немцы очень высокого мнение о своей нации, но не слишком уважают друг друга, и различные немецкие области постоянно обмениваются между собою грубыми насмешками. Немец из северных провинций неистощим в издевательствах над швабом и баварцем. Швабами он зовет клопов и рассказывает, что если бы толстый баварец получил от какой-нибудь феи право высказать три пожелание, то он прежде всего попросил бы себе пива вдосталь, потом кучу денег и потом, немного поразмыслив, еще пива. Такое отношение к баварцам в Пруссии существовало еще в XIV столетии, и степенный Дюсбург, который родился по-видимому на Рейне — так можно по крайней мере думать, судя по его имени — вставляет в свой рассказ плоские анекдоты только для того, чтобы иметь удовольствие поднять на смех баварцев. Эти мелкие провинциальные распри станут опасны, когда орден будет близок к падению, и в междоусобных войнах XV в. баварец и шваб пойдут сражаться против прирейнских немцев и саксонцев; но пока не наступили черные дни, эти люди, стекавшиеся в Пруссию со всех концов Германии, оказывались полезными общему делу своими специальными способностями.
Орден создал Пруссию, на этом зиждилось его право повелевать ею. Епископам, свободным людям, феодальным владельцам, горожанам и крестьянам — всем указал он их место и обязанности. Он явился раньше их и стоял выше их. Папа и император, уступившие прусскую землю Герману фон-Зальца, являлись до некоторой степени сюзеренами ордена; но император не был в состоянии пользоваться своими правами, а папская курия ограничивалась получением с ордена доходов. Живший в Риме прокуратор ордена не скупился на деньги; он делал щедрые подарки в известных торжественных случаях, как, напр., после избрание гроссмейстера. Но если Тевтоны много платили, то они не поступались ни одним из своих прав. Никогда они не дозволяли римской курии взимать с орденского духовенства один процент его доходов, как это делалось в других местах; никогда в Пруссии не собиралось денария св. Петра. Принадлежа к церкви, эти рыцари ее не боятся; когда приходится, они мужественно переносят отлучение, и если папский приговор им не нравится, они апеллируют на папу, впавшего в ошибку, к папе, лучше осведомленному. Притязание римского первосвященника иногда доводили их до бешенства, и гроссмейстер Валленрод любил повторять, что по настоящему на каждое государство было бы довольно одного священника, да и того следовало бы держать в железной клетке, чтобы он не мог никому делать вреда. У Тевтонов мало было монахов: единственные богатые монастыри, Олива и Пелплин, находились в Помереллии, присоединенной провинции, и возникли еще ранее присоединение; в самой же Пруссии монастыри были малы и бедны, да и тех было немного. При всех завоеваниях, совершенных мирянами, напр., в меровингской и каролингской Германии, епископ и монах являются очень важными лицами, о которых прежде всего приходится думать — и действительно думают — при разделе имуществ: первые города Северной Германии возникли у подножия монастырей или епископских церквей. Но Тевтоны были в одно и то же время монахи и рыцари: они не хотели и слышать о том, чтобы делиться с «капюшонниками», как выражается один орденский священник, насмехаясь над обжорством и праздностью монахов. «Капюшонник», говорит он, «мог бы быть довольно счастлив, если бы брал для питья воду из реки и захотел выращивать овощи; но аббат бросает блюдо бобов, лишь только завидит рыбу, и бросает рыбу, как только завидит мясо. Его капюшон не поведет его на небо; разве поможет строгость устава, если душа нечиста?»
Три собственно прусские епископства при своем основании были богато наделены землями; но чтобы воспрепятствовать бесконечному приращению неотчуждаемых имений, закон повелевал церквам продавать всякое новое попавшее в их руки имение не позже года и одного дня. Гроссмейстер почтительно обращается с епископами и не позволяет себе по отношению к ним того повелительного тона, каким он говорит с орденскими сановниками; но тем не менее в епископских землях правит он, не исключая даже Ливонии, где епископ — основатель ордена Меченосцев предоставил Рижской церкви большие привилегии. На одном съезде в Данциге в 1366 г. ливонские епископы просили, чтобы их не принуждали являться с ополчением на войну, если война эта была объявлена без их согласия. На это рыцари отвечали: «Так делается не по принуждению, а по достохвальному обычаю этой земли. Будучи одинаково соседями неверных, мы и вассалы Рижской церкви имеем обыкновение помогать друг другу в борьбе с ними, как в случаях нападения, так и в случаях защиты. Прилично и необходимо, чтобы так это всегда и оставалось». Рижский епископ требует для себя и для своих викариев права посылать к литовцам и русским послов и в особенности миссионеров с проповедью слова Божия. «Дай Бог», отвечали рыцари, «чтобы вы как можно чаще посылали туда своих миссионеров и сами ходили проповедовать неверным; но во всех других случаях ваши посланные, отправляясь в Литву, должны идти с нашими и лишь для исполнения того, что будет им повелено: так это всегда делалось». В Пруссии орден не оставлял епископам тени сомнения относительно их обязанностей. Однажды, когда отряд епископства эрмландского не явился в назначенный срок, гроссмейстер, обращаясь к людям епископа, сказал: «Знайте, что вы должны платить нам службой, которою вы нам обязаны, точно так же, как делают это наши подданные; ибо орден создал епископов, а не епископы орден».
Неуклонно требуя от епископов исполнение всех обязательств по отношению к нему, орден, с другой стороны, предоставлял им полную свободу управление в их богатых владениях, куда они привлекали колонистов и где основывали, подобно рыцарям, деревушки и города. Самой замечательной особенностью управления Тевтонов является именно то, что они, строго настаивая на правах государства, в то же» время предоставляют различным классам своих подданных широкую независимость. Так, например, прусские города были почти республиками. Эта свобода их объясняется историческими обстоятельствами: положение колониста в Пруссии в эпоху завоевание было опасно, и для привлечения переселенцев приходилось обещать большие льготы; орден на них не скупился, и первые основанные им города получили грамоты, которым могли бы позавидовать наиболее свободные из немецких городов XIII столетия. Кульмская грамота 1233 г. признает за горожанами право самим избирать своих судей. Она определяет границы городской территории, которая позднее будет расширена под условием, что горожане сами будут заботиться об охране своего города; в пределах этой территории орден не может покупать домов, и если он получить их по завещанию, то должен, как и всякий другой владелец, подчиняться городским налогам и порядкам. Граждане владеют своим имуществом на правах полной собственности, передают его потомкам в вечное наследство и могут его продавать, при чем требуется только, чтобы покупатель был способен отбывать воинскую повинность, определенную законом соразмерно величине собственности, и платить небольшую поземельную подать, которая была знаком верховенства ордена —in recogninionem dominil. Сначала граждане должны были отбывать воинскую повинность по всякому требованию ордена, но с окончанием завоевания они обязывались защищать только Кульмскую область между Древенцой и Осой. Город не был обязан принимать к себе гарнизон, был свободен от постоя и мог даже отказывать в пропуске проходящим войскам. Только одна монета должна была находиться в обращении векульме и во всей Пруссии, и ценность ее должна была оставаться неизменной. Рынки должны были быть свободны от всяких дорожных и таможенных пошлин. Таковы главные постановление этой Culmische Handfeste, льготы которой распространились в Пруссии на большую часть городов и свободного населения деревень и которая сделалась таким образом как бы великой хартией прусских вольностей. Самые большие города, Данциг, Эльбинг, Торн, Кульм, Браунсберг, Кенигсберг, пользовались естественно и наибольшими привилегиями; они присоединились к Ганзе, посылали своих депутатов на ганзейские сеймы и даже имели свои собственные сеймы и свои отношения, в которых орден не принимал никакого участия; они воевали с государствами, с которыми орден был в мире. Один раз они обратились к гроссмейстеру за посредничеством в ссоре с королем датским; в другой раз они предложили ему свое посредничество, чтобы покончить войну с литовцами.
Вне городов в Пруссии тоже было довольно много свободных людей, своего рода вассалов ордена: это были немцы, пруссы, заслужившие свободу своею непоколебимой верностью, и привилегированные поляки. Непосредственно вслед за ними шли крестьяне немецких деревень. В Пруссии, как и в Бранденбурге, деревни строились с подряда. Подрядчик получал от гроссмейстера или от одного из командоров концессию на участок земли, обязываясь найти колонистов и гарантировать уплату следовавшей с участка поземельной подати по истечении нескольких лет свободного пользование им; лично он пользовался Кульмским правом и, по основании деревни, становился в ней наследственным судьею и администратором. Крестьяне получали свои земли от него, а не прямо от ордена, как Кульмские граждане; но грамота, данная подрядчику, определяла условие их зависимости от него и защищала их от его произвола. Они должны были платить поземельную подать и отбывать воинскую повинность, к чему скоро присоединилась государственная барщина; их собственность не была таким образом вполне свободной, но они пользовались полной личной свободой, и немецкие крестьяне в Пруссии впали в рабство лишь после крупных погромов XV в. До того времени только прусские и польские крестьяне не имели никаких прав: они не были защищены никаким договором, и их действительно можно было обременять податями и барщиной по произволу.
Тевтонские чиновники собирают в своих округах определенную городскими и деревенскими грамотами поземельную подать, а также десятину, которая принадлежит ордену в силу условий, заключенных с епископами. Кроме того, орден, как и все государи, имеет фискальные права на рудники, воды и леса, на охоту и рыбную ловлю, и его огромные домены дают ему отличные доходы. Орденские чиновники являются вместе с тем военными начальниками округов и заседают в городских и сельских судилищах (Landgerichte), где свободные люди, живущие на Кульмском праве, судятся своими равными под председательством выборного судьи. Однако командоры и другие доверенные лица ордена имеют право только присутствовать на суде, но не принимают в нем никакого участие; орден может судить лишь своих членов и принадлежащих ему польских и прусских крестьян. Тут еще раз обнаруживается это замечательно искусное соглашение между правами суверена и привилегиями подданных.
В цветущий период существование ордена, т. е. в XIV» в., управление его было легко для управляемых; ни подати, ни воинская повинность не были тяжелы, потому что у ордена были собственные крупные средства и сам он представлял собою постоянную армию. Налагаемые им обязательства являлись признанием тех благодеяний, которые он оказал колонистам, дав им земли и свободу, и которые он оказывал им ежедневно своим управлением. Он вознаграждает своих подданных за причиненные им войною убытки, помогает им в случаях голода, и это еще не самые крупные его заслуги. Уже одной той статьи Кульмской хартии, где заявляется, что во всей Пруссии будет только одна монета постоянной ценности, достаточно было для привлечение колонистов в такое время, когда каждый князь, каждый большой город имел свою монету и когда купец должен был постоянно прибегать к размену, подвергаясь при этом крупным убыткам и опасности разорение, благодаря подделке монеты. Строгая полиция командорств охраняет безопасность сухопутных и водных путей, а торговая политика рыцарей открывает прусским торговцам рынки по всем направлениями. Наконец, сам орден дает пример земледельческого и промышленного труда, и история может сказать почти то же самое, что говорил один гроссмейстер в XIV в., указывая на заслуги своего правление: все наши города и простой народ живут под хорошей охраной; прелаты, вассалы и простонародье не нарадуются миру и справедливости; мы никого не давим, ни на кого не налагаем беззаконных тягостей; мы не требуем того, что нам не принадлежит, и все, благодаря Богу, управляются нами с одинаковою благосклонностью и справедливостью».
Трудно было бы поверить удивительному процветанию тевтонских земель, если бы оно не подтверждалось множеством свидетельств и неопровержимых фактов. Мы не раз еще встретимся с ними в дальнейшем изложении, но самый разительный из этих фактов заключается в том, что собственно Пруссия насчитывает у себя в это время 85 городов, 60 из которых были основаны в XIV в., и 1400 немецких деревень, не считая прусских и польских. Всюду кипит поразительная деятельность. Орден всяческими мерами помогает развитию земледелия. Сейчас еще среди каменных статуй, украшающих мост в Диршау, можно видеть статую рыцаря, опирающегося рукой на колесо: она поставлена на память о больших осушительных работах в том болотистом и заросшем лесом и камышом округе, который тянулся между Вислой и Ногатом. Там были построены плотины, и бесчисленные деревушки скучились по вердерам, или осушенным участкам, которые давали и теперь дают богатые жатвы. На всем протяжении прусской территории существовали особые управление для осушительных и оросительных работ, вверенные присяжным лицам. Каждая деревня обязана была следить за чистотой рек, прудов и колодцев, и надзор за этим был поручен особым присяжным надсмотрщикам. В Пруссии сеяли пшеницу, рожь, ячмень, овес, бобы, горох и морковь, которая играла важную роль в народном пропитании. Рыцари ввели неизвестные прежде в стране растение: так, в их счетных книгах значатся перец и шафран, которые вместе с хмелем разводились на более плодородных участках Пруссии, и не без удивление читаем мы в летописи, что в суровую зиму 1392 г. мороз побил виноград и тутовые деревья. Тогда были в ходу торнские, кульмские и данцигские вина, бочки которых орден хранил в своих погребах; надо, однако, полагать, что вина эти можно было пить, не впадая в грех чревоугодия.
В этой солдатской и земледельческой стране разведение лошадей было предметом особенных забот. Наряду с туземной породой, малорослой и неутомимой, годной для почтовой гонки и легкой конницы, колонисты вывели лошадей для земледельческих работ и тяжелой конницы. Орден ввел в своих землях новую породу рогатого скота, вывезенную из Готланда. В Пруссии было тогда множество овец, и если вывоз шерсти был запрещен, то не потому, чтобы ее было мало: дело в том, что Пруссия сама вывозила сукна, и орден хотел сохранить сырой материал для ремесленников своих городов. Желудями дубовых лесов кормилось множество свиней. Коз также было очень много; так как они меньше занимают места и менее требовательны, чем коровы, то их разводили при замках, как провиант на случай осады. Домашняя птица водилась в изобилии: в числе доходов, собираемых орденом натурою, значится 60 тысяч петухов. По официальным данным тевтонского счетоводства можно составить себе некоторое представление о богатстве страны в начале XV стол. У ордена было около 16 000 лошадей, 10 500 голов крупного рогатого скота, 61 .000 овец, 19 000 свиней; его домены обнимали собой около 1100 квадратных километров.
Вывоз зерна являлся одним из главных предметов прусской торговли, так как несмотря на густоту население, страна производила больше хлеба, чем потребляла. Это объясняется господством мелкой земельной собственности, возникшей благодаря тому, что орден очень рано отказался от дачи крупных владений. Если в наши дни слишком мелкая собственность является препятствием для развития земледелие, то крупная собственность была бы пагубна в то время, когда не существовало машин, когда сельскохозяйственное счетоводство было очень несовершенно и пути сообщение неудовлетворительны. Эксплуатация лесов была прибыльна. Дерево вывозилось в виде кольев для заборов или луков; кроме того в лесах добывали смолу, поташ и золу. Сверх той дичи, которая встречается в прусских лесах и теперь, охотники били там зубра, медведя, волка, бобра, белку и куницу; дичи было так много, что она шла даже на провиант для армий. В лесах, наконец, собирали мед диких пчел, и этим промыслом жили многие деревушки, расположенные у входа в пустыню, как называли тогда обширное, покрытое лесом пространство между Пруссией и Литвой — опасную область, где охотника, рыболова и пчеловода подстерегали разбойники. Гроссмейстер часто отправлялся туда с многочисленным конвоем и приглашал соседних князей на большие охоты, которые длились иногда целые недели.
В Пруссии промышленность не была привилегией городов, так как замки ордена нуждались в ремесленниках. Многочисленные мельницы служили не только для помола зерна: их двигательная сила находила себе разнообразнейшее применение. Рыцарям принадлежало 390 мельниц, на которые они не щадили издержек: некоторые из этих основательных сооружений стоили от 20 до 30 тысяч талеров, и помол, производившийся на них, можно определить в 300 000 гектолитров, что достаточно было для прокормления более 560 000 человек. Список ремесел тот же, что и во всех странах: булочники, мясники, сапожники, пивовары в огромном числе — в одном Данциге их было 476; цирюльники и хирурги, медики, визиты которых оплачивались дорого и между которыми бывали специалисты по каменной и глазным болезням; аптекаря-кондитера, приготовлявшие сласти, которые рыцари забирали с собой в поход; судостроители — известны случаи продажи суден англичанам и фламандцам; морские и речные лодочники. Для работы по управлению орден держал писцов и землемеров; для своих праздников — певцов, мимов, шутов, вожаков медведей, словом всех средневековых придворных забавников; для своих церквей и замков — строителей органов, скульпторов и живописцев, получавших иногда очень щедрое вознаграждение; так одному мариенбургскому живописцу было раз заплачено за картину 2880 талеров.
Прусская торговля в XIV столетии находилась в цветущем состоянии. Ордену нетрудно было направить через Пруссию транзит товаров, шедших из Польши и Южной России к берегам Балтийского моря. Несмотря на то, что польские и русские города едва начинали развиваться, там уже успело водвориться множество немецких семей: так во Львове их насчитывалось 1200. Немецкие колонисты в Пруссии и немецкие колонисты в Польше легко вошли между собой в соглашение. Кроме того орден нашел лучшее орудие торговой пропаганды в своей единообразной и надежной монете. В XIV в. его монета проникла во все северные провинции Польши и получила там полные права гражданства. Таким образом у Торна, расположенного на южной границе Пруссии, завязались очень оживленные сношение с Краковом и Галицией, и торговый путь с запада на восток пошел через Пруссию. Силезские города были полны немецкими колонистами, которые отправляли товары в Россию и вывозили оттуда ее произведения, и когда польский король Казимир закрыл для бреславских горожан путь через свое государство, то они, заключив договор с орденом, стали ездить через Пруссию. В Средние века самые короткие дороги вовсе не были самыми удобными, и объездом можно было сильно сократить путь, если он проходил по стране, где не было ни междоусобных войн, ни разбойников. Польский король, жалуясь, что орден отвлекает к себе движение и таким образом уменьшает его королевские доходы, дает этим самым похвальный отзыв тевтонскому правительству. Но главное торговое транзитное движение шло с юга на север по естественному пути, Висле. Орден запрещал иностранцам плавание по этой рек, и корпорация привислинских судохозяев, учрежденная с его согласия, получила от него большие льготы на условии построить все пристани на правом, т. е. на прусском берегу реки. Эта монополия раздражала поляков; но Висла была самым коротким и в то же время самым безопасным путем к Балтийскому морю, и польским купцам приходилось вверять свои товары прусским судохозяевам.
В языческую эпоху торговля собственно прусской области — само собою разумеется, почти ничтожная — состояла в ввозе соли и железа и вывозе янтаря и куньих шкур. С превращением Пруссии в культурную страну она стала поразительно расти. Сначала Пруссия питалась польским хлебом, но в XIV в. она сама уже вывозить зерно, лесные продукты и даже некоторые произведения промышленности, как например, мариенбургские серые сукна.
Крупная торговля в Пруссии находилась в руках городов, принадлежавших к Ганзе.[16] Этот обширный союз, обнимавший собою все города тех стран, которые говорили на нижненемецком наречии, распадался на четыре округа: прирейнский, где столицею был Келен; саксонский, главными городами которого были Магдебург и позднее Брауншвейг; вендский, где господствовал Любек и прусский, где Данциг не замедлил затмить собою Торн. Эти два последние города разбогатели ранее других, потому что Балтийское море было тогда самым рыбным в Европе. Семга и угорь кишели в устьях рек, и сельдь проплывала ежегодно через Зунд в бесчисленном множестве. Страсть к приключениям и религиозный пыл играли, без сомнения, крупную роль при колонизации берегов Балтийского моря, и нужно отвести важное место в истории папским буллам, увещевавшим христиан идти на завоевание царства св. Девы; но не следует забывать и о селедке; сельдь тоже была важным историческим лицом, очень своенравного характера, и ее причуды не раз до глубины души волновали весь северный мир и стоили жизни тысячам людей. До конца XII в. она шла вдоль померанских берегов, где ее было такое множество, что стоило бросить в море корзинку, и она оказывалась полна рыбы. Тогда возвысились Любек, Висмар, Росток и Стралезунд. В ХШ в. рыба, изменив путь, пошла мимо Шонена и норвежских берегов; северные моряки последовали за ней, и ганзейцы, дав ряд сражений англичанам, шотландцам и голландцам, разрушив множество датских крепостей и пустив ко дну немало иностранных кораблей, удержали за собой поле битвы.
Лов сельдей положил начало благосостоянию прусских городов. Они являлись владельцами части знаменитого рыболовного учреждения в Шонене, который был отвоеван себе ганзейцами и превращен в укрепленное место. Каждый город, или каждый союз городов имел там свой квартал, отделенный от других оградой и управляемый законами родины. Там был ряд каменных домов, где солили и коптили рыбу, и множество деревянных кабаков и лавок. Церковь и кладбище, помещавшиеся в центре, были общие. Во время рыбной ловли, между праздниками св. Иакова и св. Мартина, флотилии Северного и Балтийского морей причаливали к Шонену. Тогда днем и ночью по всему побережью, при свете солнца или факела, рыбак без устали закидывал свои сети, а на берегу между тем непрерывно стучал бочарный молот. Шонен служил также рынком, куда стекались всякого рода товары; туда привозили южные материи и вина и восточные пряности. По окончании кампании колонисты исчезали, и в Шонене оставались лишь гарнизон солдат, да те страшные собаки, которых ганзейцы дрессировали для охраны своих факторий.
Прусские ганзейцы встречаются и в Новгороде, где немцы теснились в укрепленных кварталах св. Олафа и св. Петра, наваливая тюки товаров внутри самих церквей в таком количестве, что едва оставалось немного свободного места у алтаря. Подчиняясь правилам, напоминающим монастырский устав, эти колонисты ели в определенные часы за общим столом, ложились спать, как только сторож прокричит, что пришло время тушить огни, и выходили из дому только по делам; им запрещено было ходить в чужие кабаки и нельзя было приводить с собой вечером в квартал незнакомого человека; впрочем, собаки сами не пускали в свой квартал никого чужого. На другом конце Европы прусские корабли ежегодно отправлялись в залив Бургнев за солью, которая считалась лучшей для солки сельдей; сюда купцы тоже привозили с юга вина, плоды, шелк, и на побережье устраивались большие ярмарки. В Лондоне на долю прусских городов приходилась третья часть торговых оборотов Ганзы. О тогдашнем богатстве и могуществе этих городов можно судить по тому, что на них падало обязательство выставлять третью, часть наличного состава ганзейского войска во время жестоких войн с пиратами и северными королями. Еще и теперь ряд памятников свидетельствует об их прежнем величии, и ратуши прусских городов не менее замечательны, чем рыцарские замки и церкви.
Орден богател одновременно со своими подданными и одинаковыми с ними способами. Представляя собою крупного потребителя и крупного производителя, он в то же время был торговым домом с очень обширными коммерческими связями. Великий Schaffer, состоящий при гроссмейстере, был своего рода министром торговли, и в каждом командорстве был свой Schaffer. Эти чиновники посылали своих комиссионеров во все торговые центры и обладали значительным оборотным капиталом; у мариенбургского Schaffera собиралось иногда в кассе до 4 320 000 франков на наши деньги. Широкая независимость, предоставленная командорам, очень поощряла их коммерческую предприимчивость. Командор был подчинен надзору орденских ревизоров и был сменяем; но случаи отставки были редки, а пока командор оставался на своем посту, он был царьком в своем округе, имел свою казну, выдавал из нее деньги на местные расходы и удерживал в ней все сбережения. Когда он умирал или оставлял службу, сбережения эти передавались в Мариенбург. Рыцарская казна считалась самой богатой во всем христианском мире, и крестоносцы, направляясь в Литву через Пруссию, удивлялись процветанию этой страны, где все мирно работали, где заработная плата, как это бывает во всякой новой земле, оплодотворенной трудом, была очень высока, и где каждый год вырастали город за городом и деревня за деревней. Рыцари, пришедшие в 1339 году из Метца, рассказывают, что они видели в Пруссии 3 007 городов! Дело в том, что они принимали за города богатые деревни на вердерах и в Кульмерланде. Да и не трудно было им ошибиться; записи убытков, понесенных деревнями, сгоревшими во время войн 1411 и 1418 гг., где даны точные цены на скот и зерновой хлеб, сообщают нам, что для некоторых из таких деревень убытки эти высчитывались по современной стоимости денег в 200 000 франков!
Главным предметом удивление для иностранцев являлись, без всякого сомнение, военные силы Тевтонов. У ордена был военный флот на Балтийском море и несколько речных флотилий. Армия ордена составлялась из крестьян, служивших частью при обозе, частью же пехотными солдатами на судах и военных повозках, из легкой кавалерии, в которой служили свободные пруссы, и из тяжелой кавалерии, где рыцари со своими вассалами и наемниками были распределены в «копья». Орденская артиллерия очень рано стала грозною силою. Орден тщательно следил за всякими изобретениями в области вооружение и тотчас же применял их у себя. Лук, заимствованный рыцарями в Святой Земле у сарацинов, так же помог их первым победам над пруссами, как мушкет победам Кортеца над мексиканцами. Ни у кого не было собрано в арсеналах столько военных орудий старого типа, завещанных Средним векам от древнего Мира, — таранов, баллист, подвижных башен и т. п.; но едва является первое упоминание об употреблении пушки в Европе — это было в 1324 г., — и мы узнаем, что четыре года спустя один литовский вождь был убит тевтонским ядром. У ордена была походная артиллерия, морская артиллерия, осадная артиллерия. Особым предметом его гордости было литье пушек чудовищных размеров: в 1408 г. в Мариенбург было отлито орудие в 200 центнеров весом, обошедшееся в 135.000 франков. «Тщетно было бы искать подобной пушки в Германии, в Польше и в Венгрии», с гордостью заявляет один из современников. Когда стали заготовлять ядра для этого чудовища, то оказалось, что в соседстве нельзя найти достаточного размера камней, и рабочим пришлось отправляться в Лабиау, где почва покрыта гигантскими валунами. На следующий год эта царь-пушка была испробована на поляках — и в четыре дня стены Бобровника на Висле были разбиты вдребезги. Тактика рыцарей, непрерывно совершенствовавшаяся опытом, вполне стоит их вооружение. Если нет самого гроссмейстера, то командует великий маршал: ему все обязаны повиновением — не только наемники, с которых берут в этом присягу, но и крестоносцы. Порядок, в котором двигаются «хоругви», определен заранее. Армия охраняется авангардом и аррьергардом. Никто не смеет без дозволения выйти из строя или снять с себя доспехи. В виду неприятеля наблюдается величайшая осторожность, и Тевтоны не начинают сражения, не сделав рекогносцировки и не узнав точно сил противника (pensare exercitum). Трудно определить численный состав орденских армий, но ни одно соседнее государство, предоставленное собственным силам, не в состоянии было выставить больше воинов в поле. В особенно важных случаях орден мог увеличивать свой контингент наемниками; так, в 1411 г. он израсходовал на них 10 млн. франков.
Как же воспользовались рыцари таким могуществом? Чтобы оценить их роль во всеобщей истории, нужно помнить, что судьбы Восточной Европы в XIV в. еще не определились. Запад Европы имеет естественные деления, как бы предназначенные для вмещения в себя наций. Нации в них и жили. Сначала они были чужды друг другу, потом объединились в римской империи, затем снова разъединились после нашествия варваров и вновь соединились под скипетром Карла Великого, чтобы еще раз распасться в IX веке. Но и после распадения у них все же сохранились общие предание и общие чувства. Не таков вид Востока, не такова и судьба его. На необъятной равнине, простирающейся от Эльбы до Уральских гор, нет колыбелей для наций; народы расстанавливаются по ней как отряды войска, и чем дальше от Запада, тем они грубее. Ни один из них не возвышается над другими, потому что ни за одним нет прав на владычество. Преобладание в Восточной Европе принадлежит славянской расе, но она сама разбита на племена, которые почти что не знают друг друга. Тут нет ни общего духа, ни общего языка, каким был латинский на Западе. Тут не явилось Карла Великого: чтобы мог явиться пастырь народов, надо, чтобы сами народы могли соединиться в одно стадо. Вся эта область была открыта завоеванию; немецкие маркграфы и купцы затронули ее на берегах Балтийского моря, Эльбы и Дуная, а с другого конца в ней бушевали нашествие орд, иногда только проходивших через нее, а иногда и основывавшихся там, как монголы, венгры и турки.
В этой громадной области нужно различать две части: пограничную с Западом и соседнюю с Азией. В первой рано образуются три государства — Венгрия, Чехия и Польша. Приняв христианство, они вступают в общество европейских народов и, как соседи Священной Римской Империи, считаются ее вассалами в эпоху ее могущества; после же ее падение в XIII столетии на Чехию и Венгрию заявляет свои притязание молодой австрийский дом. Другая часть коснеет в варварстве. Раздробленная Россия является данницею монголов, беспощадно эксплуатируется немецкими и скандинавскими купцами и сильно урезана завоеваниями Литвы. Литовцы занимали области Вильно и Ковно. Они явились в арьергарде арийских переселенцев, и язык их более всех европейских наречий приближается к санскритскому и хранит в себе воспоминания о Востоке. Это был народ первобытный и грубый по сравнение с прусскими немцами, но очень даровитый, а на поле битвы — гроза своих врагов. Он жил родами, по деревушкам, в маленьких круглых избенках; у каждой семьи была своя изба, а, кроме того, были общие избы, где жители стряпали, варили пиво и пекли хлебы. Литву можно было принять за орду только что остановившихся кочевников. Денег литвин не знал, и земледелие находилось у него в младенчестве: ел он один черный хлеб, да и того часто у него не хватало. Единственное богатство там составляли лошади; в XIV в. у великого князя литовского Витовта их было 20.000. Прекрасные солдаты, мастера окапываться и дивные наездники, литовцы жили главным образом войнами, которые они постоянно вели со всеми своими соседями — поляками, прусскими немцами и в особенности с русскими. Национальная династия, создавшая единство страны, завоевала значительную часть России, и странное зрелище представляет нам это языческое государство, которое в эпоху упадка старой средневековой веры на Западе грозит поглотить Восточную Европу и оспаривает у монголов страну, имеющую назваться впоследствии Святою Русью.
Тевтоны расположились на рубеже этих двух частей Восточной Европы, одна из которых была уже сильно затронута немецким завоеванием или немецкой политикой, между тем как другая продолжала жить смутною жизнью первобытных народов. Этим объясняются как трудности, так и величие исторической роли ордена.
Возведенный папою и императором в звание, так сказать, маркграфа христианского мира, орден должен был стать в строй лицом к Востоку, и крест, который рыцари носили на груди, обязывал их к постоянной войне с Литвой. Орден действительно вел эту войну, и рыцари, идя во главе крестоносцев и искателей приключений, жестоко грабили своих неверных соседей; но отнять у них им удалось всего только кусочек побережья, отделявший Пруссию от Литвы. Единственная большая победа над Литвою была одержана ими на тевтонской же территории. В 1369 г. рыцари и литовцы занимались по обыкновению войной на берегах Мемеля, брали друг у друга крепости, теряли их, вновь брали и закончили, наконец, кампанию разменом пленных, решенным на свидании великого маршала с литовским князем Кейстутом. На прощание литвин сказал: «На будущую зиму я думаю побывать в гостях у гроссмейстера и попросить у него гостеприимства». — «Пожалуйста, не раздумайте, — отвечал маршал, — и будьте уверены, что мы примем вас с должными почестями». Кейстут не стал терять ни минуты: он набрал ополчение у себя и у своих соседей, русских, и послал просить помощи у своего союзника Мамая, великого хана татарского. Командор пограничной крепости Рагнита следил за приготовлениями врага. Вся Пруссия была в смятении, и гроссмейстер с большим войском отправился в Кенигсберг, чтобы помешать вторжению литовцев. Но он ожидал их только к Пасхе, а между тем Кейстут и брат его Олегерд обманули орденских шпионов, и гроссмейстер был еще в Кенигсберг, когда туда ночью пришла весть, что оба князя уже проникли в Пруссию — один через Галинденскую пустыню, а другой по льду Куришгафа — и идут по ней, освещая свой путь пожарами. Гроссмейстер вышел из города и послал маршала на рекогносцировку против врага, который остановился возле Рудау. Сражение началось рано утром и оставалось нерешительным до полудня; а когда языческим войскам пришлось, наконец, отступить перед лучше вооруженной кавалерией ордена и городов, то все поле битвы было уже усеяно мертвыми рыцарями, в числе которых находился и великий маршал. В честь убитых были поставлены три памятника и построены две часовни, где должны были постоянно служиться обедни за упокой их душ. Гроссмейстер захотел, сверх того, поставить каменную колонну на том мест, где пал великий маршал; она стоит там и до сих пор.
Тевтоны были непобедимы у себя дома, как литовцы в Литве. Однако, гроссмейстеры уверяли, да и сами верили, что придет день, когда с Литвой они сделают то же, что с Пруссией. Упрек, который им делался в XIV веке во многих христианских странах, будто они намеренно затягивают литовскую войну, по-видимому, ни на чем не основан. Всякой силе есть пределы, даже силе распространения немецкой расы. И то удивительно, как этот народ, лишившись верховного руководства, которое у него было в эпоху Карла Великого и Генриха Птицелова, и двигаясь отдельными отрядами, тут под начальством маркграфов, там под предводительством ганзейских капитанов или под знаменем рыцарей, все таки сумел колонизовать целую страну между Эльбой и Мемелем. Откуда же у этих восточных колонистов мог так скоро явиться избыток населения, который позволил бы им отправлять вдаль новые толпы? При том же орден не мог отдавать все свои силы на борьбу с восточными язычниками. Он не мог оставаться равнодушным свидетелем другой борьбы, которая завязалась между немцами и славянами в первой из намеченных нами частей европейского Востока. Если славяне и потеряли навсегда Лузацию, Силезию и Бранденбург, эти исконные владение их расы, то они бились еще в Померании, а Польша по временам становилась прямо грозною силою. Служа авангардом германской колонизации, тевтоны должны были оборачиваться назад для прикрытия главной армии, и большая часть их силы пошла не против язычников, а против христианских врагов немецкой расы; с этими врагами они бились победоносно, и славнейшие их битвы — это победы над Польшей.
Припомним, что славянский герцог Святополк Померанский помогал пруссам во время их мятежей в XIII в. и подверг орден большой опасности. По смерти его преемника, Мествина, поляки заняли эту область, которую у них оспаривали соединенными силами орден и маркграфы бранденбургские. Орден действовал так успешно, что, завоевав Помереллию, стал грозить самой Польше. Казимир Великий поспешил начать переговоры и в 1343 г. в Калише отказался от спорной провинции на торжественном свидании, где король и гроссмейстер дали клятву — один на короне, другой на кресте, — что будут хранить мир свято и нерушимо. Это примирение, как и все вечные миры, длилось очень недолго. Дело в том, что в этой войне между немцами и славянами борьба за Помереллию имела значение тех решительных сражений, которые воюющая сторона дает противнику с целью отрезать его от операционного базиса и блокировать. Помереллия связывала Пруссию с Германией: за нее первую схватится снова Польша в момент своего торжества, и ее первую потребует себе Фридрих Великий при разделе Польши. Борьба эта кончилась только с гибелью одного из противников, и уже пять веков тому назад многим было ясно, что немецкая колония в Пруссии и самая могущественная из славянских наций были непримиримыми врагами, один из которых должен был уничтожить другого. Доказательством этого служит то, что тогда уже заводилась речь о разделе Польши.
Это было в конце XIV в., когда в Венгрии и Чехии царствовали два немецкие принца из люксембургского дома, Сигизмунд и Венцеслав. Один силезский герцог, дружный с этим домом, приехал к гроссмейстеру в Торн и держал ему такую речь: «Мой государь король венгерский, маркграф моравский, герцог герлицкий, герцог австрийский и я, тщательно обсудив дело, сговорились напасть на польского короля. Король чешский будет нам помогать. Мы думаем, что вы можете принять в нашем деле участие». Гроссмейстер сказал: «По правде говоря, я не знаю, что вам ответить». «Подождите, — продолжал герцог, — вы еще не знаете, в чем наш план. Мы хотим, чтобы в Польше больше не было короля. Все, что лежит по сю сторону Калиша, вместе с Мазовией, должно отойти к Пруссии; страна за Калишем достанется Венгрии, а вся земля по Варте — Бранденбургу и римскому королю Сигизмунду». Гроссмейстер не захотел взять на себя никаких обязательств; он заявил только, что он в мире с королем, но что король много раз нарушал договоры, и что если святой отец объявит крестовый поход, а римский король обнажит меч против этого клятвопреступника, то он с своей стороны тоже будет биться за правое дело, не щадя живота. План этот остался без последствий, но нет сомнения, что, проживи тевтонская корпорация подольше, он снова бы явился на сцену.
Вот почему эта старая история тевтонов дышит для нас жизнью и вовсе не так далека от современности, как это могло бы казаться. Тевтоны обладали широкими взглядами на политику, замечает по этому поводу один прусский писатель. Но лучше просто сказать, что они были действующими лицами в драме, которая продолжается и сейчас и далека еще от конца, — в борьбе славянской и германской рас. В этой драме был длинный перерыв: сто лет тому назад нельзя было даже думать, что она должна возобновиться. Восток XVIII в. был совсем непохож на Восток XIV в.: сила водворила там порядок, втиснув в строгие границы растекавшиеся во все стороны по этой равнине народцы. Пруссия, Австрия, Турция и Россия поделили их между собою. Племенная вражда затихла, и политика самовластно распоряжалась народами. Но в XIX в. они снова требуют права сами собою распоряжаться; непосредственное чувство протестует и возмущается против политики, и раса снова становится отечеством. Правда, участие России в раздел Польши и присутствие государства османлисов на европейском континенте очень усложняют отношение между народами и правительствами и до сих пор за игрой политических комбинаций не дают ясно различить работу этнографического патриотизма. Но чем больше слабеет Турция, тем яснее становится, что на этом Востоке, области будущих гроз, спор все так же идет между германцами и славянами, как и в те времена, когда рыцари скакали по льду литовских рек и озер и заряжали свои пушки ядрами, высеченными в моренах доисторических ледников.
Тевтонский орден доходит в начале XV века до зенита своего могущества; затем без всякого перехода он сразу рушится в бездну. Не враги сразили его: в самом себе носил он зародыши смерти. Дело в том, что он был Корпорацией, а почему судьбы корпораций так несхожи с судьбами народов, это превосходно объяснено Фрейтагом. Жизнь народа, его взгляды и дела; определяются множеством идей и страстей: у него бывают моменты прилива сил и слабости, здоровья и болезни; много раз может он падать и опять подниматься на ноги до того дня, когда путь его дойдет до рокового предела и окончательно скроется под пеплом его дум и деяний; но и тогда еще после него остаются индивидуумы, которые переносят его цивилизацию к другим народам, расширяя этим их национальный кругозор. Так было с евреями, так было с греками. Корпорация, напротив того, живет одной идеей, и в тот час, когда эта идея становится чуждою не знающему остановок в своем движении миру, она падает сразу и падает низко, бесславно, при всеобщем равнодушии или даже презрении и ненависти; ибо история дорожит только теми народами и лицами, которые жили человеческими страстями, и отворачивается от созданных холодным разумом организмов, которые с общим ходом развития потеряли всякое разумное основание существовать.
Интересно сравнить участь немецком колонии в Пруссии с участью колонии в Бранденбурге. Государство, основанное орденом, было так же искусственно, как и государство, основанное маркграфами: и там и тут целый народ был истреблен, чтобы дать место колонии, подверженной крупным опасностям; но бранденбургская колония управлялась династией, т.е. непрерывным рядом людей, которые, нося одно и то же имя и работая над одним и тем же делом, были все таки способны следовать за временем и жить жизнью каждого нового людского поколение по одному тому, что они шли друг за другом, сохраняя полную свободу действий. В Средние века короли создают нации: как только пал феодальный строй, уступив место господству некоторых фамилий, государства воплощаются в особах государей. Ни государь, ни подданные не ставят тогда различия между общественными делами и частными делами государя: семейные радости царствующих домов радуют и подданных; расширение государевых доменов является расширением самого государства; все управление ведется в государевом доме: там совершается суд, там издаются законы, там чеканится монета; частные государевы слуги становятся общественными чиновниками, его конюший превращается в начальника его кавалерии; камергер заведует королевской канцелярией и заседает в верховном суде. Раз такой порядок успел пустить корни, народы перестают даже представлять себе возможность иного политического быта: весь их патриотизм воплощается в верности своему государю, и эта верность становится частью их религии. Не было человека, который в глазах других людей стоял бы так близко к божеству, как французский король в глазах французов XIV столетие. Теперь большинство старых королевских династий исчезло, а те, которые еще живы, купили свое существование ценой глубоких перемен: он спустились с неба на землю, которая тоже не вечно будет носить их на себе. Историк не может питать безумной веры в воскресение этих мертвых, но на их надгробном памятнике он должен записать оказанные ими услуги. Только те народы достигли в новейшие времена величия, у которых были в Средние века всеми признанные династии: Чехия, Польша, Венгрия потеряли свою независимость потому, что он вверились случайностям королевского избрания, а тевтонское государство погибло потому, что управлялось Корпорацией, которая была, так сказать, надставлена над немецкой колонией, а не государями, которые слились бы с народом в одну плоть и кровь.
В начал XV в. орден находится в очевидном разногласии с своими подданными. Эти подданные, крестьяне и горожане, свободные люди и вассалы, жившие в своих городах, деревнях и поместьях на различных условиях, определенных отдельными хартиями, в конце концов почти слились в один новый народ: сожительство на одной и той же земле, совместная служба в орденских войсках, общие промышленные и торговые интересы сблизили их друг с другом. Явилось две аристократии — одна городская, другая сельская — и обе были очень недовольны своим повелителем. Купцы роптали на конкуренцию крупнейшего в стране купца — самого ордена, который иногда пользовался своей верховной властью в выгодах своей торговли: так, например, запрещая вывоз зернового хлеба, себя он не считал связанным этим запрещением. Правда, превосходство торговой политики ордена, обогатившей его самого и весь народ, обусловливалось именно тем, что он был сам торговцем; но его подданные, пожиная плоды этой политики, от этого только еще больше сердились на его конкуренцию: недовольство, вызываемое жестокостью и безрассудностью правительства, не может идти в сравнение с не благодарностью, которую порождают его благодеяние, если они не доводятся до полной меры. Кроме того, горожане и ленники возмущались тем, что ими правила чужеземная каста; они стремились войти в состав ордена, но орден не мог дать им этого удовлетворения. Если бы он открыл доступ в свои ряды сыновьям бюргеров и прусских ленников, то недолго бы пришлось ждать, как они оказались бы и высшими сановниками, и гроссмейстерами. А что сказали бы на это рыцари Германии, Австрии и всех стран? Раскол тогда был бы неминуем. Ради самосохранения ордену нужно было сделаться национальным прусским учреждением; но в то же время он необходимо должен был оставаться институтом универсального или, по крайней мере, общенемецкого характера, нерушимо соединенным с Германией, где он набирал своих членов и где обладал крупными имениями. Из такого положение выхода не было.
Против ропщущих горожан, против ленников, составлявших тайные общества, орден не мог искать опоры в низших классах. Монархия может быть демократической, но аристократия не может: эти два слова встречаются только как противоположение. Французский король любит маленьких людей, и маленькие люди любят французского короля, потому что большие люди настолько же ниже короля, как и маленькие, и потому что перед троном, так высоко поставленным, возникает нечто вроде всеобщего равенства. Король и народ имеют одного и того же врага — знать, и даже в минуты восстаний народ обрушивается на вельмож, а не на короля. «Когда Адам работал на пол, когда Ева пряла», поют английские крестьяне, «где был дворянин?» Но стоит королю явиться перед ними, и они приветствуют его радостными кликами. Во Франции пастухи восстали при известии, что Людовик Святой в плену, и требовали себе назад короля. После Пуатье народный гнев обрушивается на дворян за то, что они на поле битвы не сумели защитить короля, и народ ждет своего спасения от освобождения короля Иоанна, который сам погубил все дело. Рыцарская Корпорация, набиравшая своих членов за границей, не могла внушить народу такой страстной преданности, и орден для своей защиты мог рассчитывать только на самого себя.
Но хватить ли у него сил устоять? В цвете своего благоденствия он внутренне слабел. Как ни широко разлиты были, по-видимому, в ордене монашеские добродетели во времена бедствий и борьбы, но они не пережили этих времен. Распри, низложение Карла Трирского и Генриха Плауэнского, убийство одним рыцарем Вернера Орселенского показывают, что обет послушания был забыт. А возможно ли было хранить обет бедности среди таких богатств или даже просто наблюдать правила строгой воздержанности среди непрерывных торжеств, которыми то Мариенбург, то другие командорства чествовали знатных гостей, отправлявшихся в Литву? Один поэт XIV в. говорить, что в Мариенбурге деньги у себя дома. И пусть бы еще богат был один только орден, а каждый рыцарь оставался бедным! Но рыцари XV в. оставляют завещание: значит, у них было собственное состояние. Что касается обета целомудрия, то он нарушался на каждом шагу. В XIV в. борьба против учения об умерщвлении плоти и порабощении духа, которая должна была в скором времени принять двойную форму возрождение и реформации, уже началась, и плоть везде внимала воззваниям к освобождению, но охотнее всего именно в Германии. Немец любит жить приятно и очень рано стал осмеивать аскетов, не скупясь на издевки над рыцарями. Рыцари, впрочем, не слишком давали к этому повод. Их обет целомудрия казался им тяжким, и уже строгий Дюсбург говорил, что для сохранения целомудрия нужна особенная милость божия: «castus nemo potest esse? nisi Deus». Одна пословица советует крестьянину, у которого есть дочери, хорошенько запирать двери при проходе рыцарей, и нам известно, что, приезжая в города, эти люди, которым правила ордена запрещали целовать даже матерей, часто появлялись в своих белых плащах в таких кварталах, где цвет невинности был совсем не к месту. В начале XV в. некрасивые похождение встречаются все чаще и чаще: в одном замке рыцари заперли и изнасиловали польских женщин; один командор дарит своей любовнице дачу, за которую он дал крупные деньги; другой казнит невинного, чтобы овладеть его женой. И скоро Длугош, рисуя портрет одного гроссмейстера, будет рассказывать, что он неумеренно служил Бахусу и Венере: in Bacchum et Venerem parum temperatus. Так постоянно растет скандальная хроника ордена к великой радости его врагов, которые расславляют ее по городам и деревням.
Другим предметом насмешек служило то, что рыцари были невежественны и считали невежество условием спасение души. Они никогда не были очень образованы, и, по-видимому, многие из них вступали в орден, не зная даже «Отче наш» и верую»: по крайней мере, устав ордена давал новым братьям шесть месяцев срока на то, чтобы выучить важнейшую из молитв и символ веры. Но устав не обязывал рыцарей учиться, и если он дозволял брату, вступившему в орден с некоторым образованием, поддерживать свои знания, то с другой стороны, неученым людям он предписывал такими и оставаться, конечно, во избежание того, чтобы рыцарь, сделавшись ученым, не бросил меча и не сделался священником. Еще меньше он терпит в них дух философии: один из братьев, герцог Нассауский, после тайного следствия и суда был приговорен к пожизненному заключению за то, что в нем проглядывал «дух сомнения». Между тем прусский бюргер в городах учился; он посещал иностранные университеты; он знал, что повсюду возникает великое умственное движение возрождение, и что оно — гордость Германии; с тем высокомерием, какое сообщает новичку первое знакомство с наукой, он презирал невежественных рыцарей и считал унизительным для себя быть под властью таких гроссмейстеров, иные из которых не умели ни читать, ни писать.
Против недугов, на которые указывали подданные тевтонов, лекарства не было, так как недуги эти были органические. Основной устав не позволял ордену превратиться в пруссака. Он же запрещал допускать к управлению горожан и ленников, не желая, чтобы братья совещались с мирянами. Он же охранял и поддерживал невежество. Он сковывает орден по рукам и по ногам, он не дает ему шевельнуться, и в таком-то виде ордену предстоит столкнуться со всеми опасностями XV в. — эпохи окончательного падения великих учреждений Средних веков. Старые услуги его забыты, как то всегда бывает, и нечего по этому поводу ужасаться людской неблагодарности. Народы не могут быть благодарны наперекор своим интересам: они должны жить, и раз они встречают в своей жизни помеху, им нельзя ее терпеть. Было время, когда тевтонская крепость являлась защитой и убежищем; в XV в. она служить для колонистов местом развлечения и распутства, и граждане Данцига называют орденский замок Iupanar. Было время, в эпоху великих опасностей, когда прибытие белых плащей с черными крестами служило знаком близкого избавление от беды; теперь, когда нечего было больше бояться врага, когда соседи сами должны были обороняться, рыцарь стал бесполезным лицом, которое нужно кормить, и прокорм которого стоит дорого. В одной прусской песне говорится: «Одеваться, раздеваться, пить, есть, спать — вот и вся работа господ рыцарей!»
Являясь кастой в своей собственной земле, орден был чужестранцем в христианском мире. Для объяснения причин его упадка нужно, несмотря на опасность повториться, напомнить еще раз, чем стали в ту пору папа и император, которые в XIII в. послали и благословили тевтонов на завоевание. В начале XV в. и в империи и в церкви — раскол: пап двое, а императоров трое. Папы соперники предают один другого анафеме и отлучают друг друга от церкви к великой радости язычников. «Выходит, говорят в Литве, что теперь у христиан два бога: коли один не простит им грехов, они могут обращаться к другому». Смущенные этим зрелищем, вожди христианского мира требуют сами реформы церкви в ее главе и членах. Но что за смута в умах простых людей! По грехам богачей и вельмож, говорят они, послано на нас это нестроение; за них же идут на нас и другие беды, как страшная черная смерть; а она тогда нещадно истребляла европейское население и засыпала трупами улицы городов, оглашаемых жалобным воплем: «Kyrie eleison!» В народе исчезло всякое чувство уважение к высшим. В одном немецком город публичные женщины отправляют депутацию в думу с жалобой на то, что дочери думских советников своим распутством подрывают их ремесло. Крестьяне и коммуны идут на рыцарей и побивают их. Фламандцы украшают церковь в Куртрэ восемью тысячами золоченых шпор, снятых с французских рыцарей. Швейцарские крестьяне, разбив австрийских рыцарей, поют: «Мы их здорово выпороли, и им от этого не поздоровилось». И даже прусский крестьянин начинает волноваться, так что орден вынужден был запретить вооруженные сборища. Дух времени, который прежде выносил на своих волнах тевтонов, отступил от них, и, по любопытной превратности судеб, орден в XV в. очутился в том же положении, в каком были в XIII в. истребленные им пруссы: он представлял собою исчезнувшую цивилизацию среди нового мира, он являлся памятником прошлого, развалиной, готовой рухнуть при малейшем сотрясении.
Однако тевтонский орден до самого конца XIV в. не терял, по-видимому, прав на существование: война против языческой Литвы все еще продолжалась. О ней стоит упомянуть, так как история этой войны не только представляет любопытную главу из истории цивилизации в XV в., но в то же время раскрывает всю ложность положение Тевтонского ордена, который для поддержание своего значение в свете вынужден был эксплуатировать безумство умирающего рыцарства. Из Германии и других христианских стран множество принцев, баронов и знатных искателей приключений стекаются в XIV в. в Пруссию и оттуда идут в Литву. О сколько-нибудь серьезном намерении с их стороны обратить литовцев в христианство тут нечего и думать: их влекло любопытство посмотреть вблизи на этот орден, гордость рыцарства, владычествовавший в отнятой у неверных земле, а больше всего погоня за сильными впечатлениями и интересными похождениями, рассказами о которых можно было бы потом занимать дам. Это рыцарство, не утратившее еще храбрости, но преисполненное хвастовства и щегольства, так же походившее на рыцарство XIII в., как декламация на красноречие, избрало Литву полем своих турниров, а тевтоны торжественно распахивали перед гостями ворота арены.
Знаменитейшими из этих чередовавшихся в Пруссии гостей были короли Оттокар и Иоанн Чешские, Людовик Венгерский, немецкие короли Карл IV, Гунтер Шварцбургский, Рупрехт Пфальцский; героический Болингброк, который потом под именем Генриха IV вступил на английский престол, граф Варвик, два австрийские герцога, два голландских графа, француз Бусико, шотландец Дуглас и, наконец, этот незаурядный искатель приключений Освальд Волекенштейн, который десяти лет от роду покинул отцовский замок с тремя пфеннигами и куском хлеба в дорожной сумке и бежал пешком за рыцарями Альберта Австрийского, зарабатывая себе пропитание уходом за лошадьми и чисткой оружие. Он провел восемь лет в Пруссии, служа в орденских войсках, где он развлекал рыцарей своими песнями; затем он странствовал по Европе и по Азии, сражался под Никополем, вернулся в Пруссию и вновь отправился в путешествие, распевая повсюду и сражаясь, где можно.
Надо думать, что эти дальние походы проникли глубоко в рыцарские нравы. Многие немецкие песни начинаются словами: «Был однажды рыцарь, который поехал в Пруссию»; многие французские сказки сохраняют нам воспоминание о горестном положении рыцаря, который, приняв участие «в священнейшем походе в Пруссию», оказывался в положении обманутого супруга; а король Карл V, который не жаловал никаких безрассудств и которому нужны были его рыцари против англичан, запретил ходить в Пруссию под страхом смертной казни. Но эти крестоносцы XIV в. разыгрывали настоящую пародию на крестовые походы. Вильгельм IV Голландский ходил три раза в Пруссию; во второй раз, в 1344 г., у него в свите было 38 рыцарей, 55 оруженосцев и толпа ремесленников и слуг, среди которых мы находим герольдов, живописца, портного и еврея, взятого для покупки лошадей, сукон и мехов. Он встретился в Пруссии с Людвигом Венгерским и Иоанном Чешским, этим царственным авантюристом, который потом пришел умереть в наших рядах при Кресси. Стояла еще, зима, и так как нужно было чем-нибудь занять время до похода, то они играли в кости по-царски. Иоанн выиграл у Людвига Венгерского 600 флоринов, т.е. около 30 000 франков на наши деньги, и когда бедный король стал сокрушаться о проигрыше, Иоанн взял червонцы и швырнул их народу, показывая этим, с каким презрением истинный рыцарь должен относиться к деньгам. В войске, с которым эти короли пошли в Литву, были три менестреля, уступленных на время гроссмейстером, гудочники, трубачи, плясуны, шуты, бирючи, гаеры; впрочем, там были также и священники; мы читаем, что Вильгельм Голландский хорошо заплатил своему капеллану Петру за разрешение не соблюдать постов.
Строго говоря, эти походы в Литву были просто разбоями, как это видно из описания похода, предпринятого в 1377 г. герцогом Альбрехтом Австрийским, которое оставил нам поэт Петр Зухенвирт. Мы воспроизводим его здесь почти дословно.
В лето по Р. X. 1377 доблестный герцог Альбрехт поднял крест против Литвы для того, чтобы получить достоинство рыцаря: ибо он справедливо думал, что золотые шпоры рыцаря гораздо больше к нему пойдут, нежели серебряные шпоры оруженосца. Вместе с ним село на коней пять графов и множество рыцарей и оруженосцев. Такого прекрасного ополчение никогда не было видано: оружие и убранство на людях и на конях слепило глаза своим блеском. Ни одному городу, ни одной стране на своем пути крестоносцы не делают ни малейшего зла. В Бреславле герцог приглашает к себе на пир прекрасных дам; они нарядны, как лес в цветущем мае, и замок полон веселья, танцев и смеха. Другой праздник в Торне, в Пруссии, где блещут алые уста и румяные щечки, жемчуг, венки и ленты. Танцам нет конца, и все идет честь честью. Оттуда ополчение едет в Мариенбург, где живет гроссмейстер Генрих Книпроде; благородный хозяин принимает герцога с полным парадом и щедро угощает гостей добрыми напитками и роскошными блюдами. Но особенно привольное и широкое житье, совсем как при дворах, пошло в Кенигсберге. Благородный герцог открывает ряд празднеств обедом в замке. Каждая смена блюд возвещается звуком труб, на золотых блюдах разносят горы жарких и печений и в золотых чашах искрятся французские и австрийские вина.
Наконец, начинаются сборы в Литву: ведь из-за нее гости и съехались. Маршал советует всем запастись съестными припасами на три недели, и все, не жалея денег, закупают даже больше, чем нужно. Тогда гроссмейстер объявляет поход в честь австрийцев и Богоматери. На берегу Мемеля приготовлено 610 барок, и лодочникам приходится работать, не покладая рук, от полудня до вечера. На другом берегу тысяча человек отправляется вперед, пролагая топором путь среди зарослей, а войско движется за ними по равнине, изрытой рвами, ручьями и болотами. Ах, куда лучше скакать по венгерской равнине. А то тут только и знай, что слезай с лошади да опять на нее садись, прыгай через рвы, да пригибайся к луке в лесу, где ветви так и норовят схватить всадника за ворот. Тут уже никому не до шуток и не до смеха. Пришла ночь; надо располагаться на ночлег; нечего и говорить, что спать приходилось, где попало. Но на другой день рыцари вступают в землю язычников и радостно пускают лошадей рысью. Впереди идет, по обычаю, Рагнитская хоругвь, затем хоругвь св. Георгия, за ней Штирийская, гроссмейстерская и Австрийская. И еще много других хоругвей реет в воздухе. Гордые христианские герои разукрасили шлемы венками и султанами; золото, серебро, драгоценные камни и жемчуг, дары благородных дам своим верным служителям, сверкают на солнце. Но вот, наконец, и деревня. Рыцари бросаются на нее, как гости, которых не пригласили на свадьбу, и открывают с язычниками бал: полсотни этих несчастных убито, деревня сожжена и пламя высоко поднимается к небу. Тогда граф Герман Силли вынимает свой меч из ножен, потрясает им в воздух, говорить герцогу: «Лучше быть рыцарем, чем оруженосцем» — и посвящает его в рыцари. Герцог, в свою очередь, вынимает свою шпагу и в честь святого христианства и Приснодевы Марии производит в рыцари всех, кто ему представляется. После этого начинается грабеж страны. Бог оказал такую милость христианам, что язычники дали захватить себя врасплох. Это им дорого обходится: их колют и режут. В округ было много людей и добра: сколько убытка для язычников, сколько поживы христианам! Ах, как тут было хорошо!
Ночь была не так весела. Литовцы произвели нападение: приходилось получать удары, не видя врагов; но зато слышно было, как они рычали, словно дикие звери. На другой день маршал выстроил войско, каждый стал под свое знамя в свой ряд. Язычники продолжали кричать в зарослях, но это им не помогло. Много их было перебито, много было забрано у них женщин и детей. И смешно же было смотреть на этих женщин, у которых было привязано по два ребенка, один спереди, другой сзади, и на этих мужчин, которые шли отрядами, связавшись друг с другом, будто на своре. День был удачен, и потому вечером затеян был веселый пир: там без конца подавали гусей, кур, баранов, коров и мед, и он длился до самого отхода ко сну. Чтобы не повторилась та же история, что накануне, маршал велел построить крепкую изгородь и расставил часовых, благодаря чему эту ночь можно было спать спокойно.
На третий день ополчение вступает в другой округ. Тут те же подвиги: язычников травят точь вточь, как лисиц или зайцев, а вечером граф Герман Силли угощает герцога австрийского и новых рыцарей. Провизия для этого ужина приехала из порядочной дали: на нем был подан олень, затравленный за 200 миль от лагеря, и вина все были из Виппаха, Лютенберга и Рейзаля.
Так прошла неделя. Целых три округа было опустошено. Дым от сожженных деревень застилал весь горизонт. Но тут настала непогода: пошли дожди с градом, провизия начала портиться, и стало быть об удовольствии не могло заходить больше и речи. Тогда ополчение трогается назад, к Мемелю, через овраги и болота. В Кенигсберге рыцари и австрийцы, поздравив друг друга с успехом, расстаются, и приятно подумать, как все хорошо кончится! В Ризенбурге герцог получает от герцогини известие, что у них родился сын: какая радость для Альбрехта, у которого это был первый ребенок! Вновь начинаются балы. В Швейднице герцогиня, сама родом из Австрии, устраивает царски щедрый прием: все даром, на свои деньги нельзя купить даже яйца. Дамы и девицы — верх любезности, и три дня проходят очаровательно. Но вот, наконец, и Австрия. Всякому благородному человеку советую я служить св. Георгию и памятовать о словах: «Лучше быть рыцарем, чем оруженосцем», если он хочет, чтобы хвала украсила его имя. Вот совет, который даю я, Петр Зухенвирт».
Рассказ старого поэта вполне сходится с показаниями, оставленными нам историками. Эта война, которую рыцари и их гости вели в Литве, была совершенно безопасна для них и беспощадна для литовцев. Против язычников все дозволено. Убивать не только мужчин, но и женщин и детей, жечь жатвы и жилища — это значить, по тогдашнему выражению, вести войну в честь св. Георгия, exercere militiam in honorem sancti Georgii. За этими походами следует настоящая торговля язычниками: благородные крестоносцы уводят пленников к себе домой, чтобы показывать их там, как невиданных зверей, а командоры и даже гроссмейстер своих пленных пускают в продажу. Некоторые пограничные чиновники прямо живут этой торговлей. Нужно повторить, что эти крестоносцы совсем не думают об обращении неверных; герцог австрийский приехал в Литву только затем, чтобы заслужить рыцарские шпоры, а какими подвигами, это мы сейчас видели. Что касается тевтонов, то хотя и несправедливо упрекать их, будто они нарочно не хотели завоевывать Литвы, но все же нельзя не признать, что они были очень рады иметь по соседству с собой отъезжее поле для охоты на язычников. Время от времени, раз или два в год, чаще летом, но иногда и зимою, они приглашают к себе со всего христианского мира любителей приключений, чтобы вместе поохотиться. Они берут на себя заботу о всем, не забывая и охотничьей закуски: с ними едет провизия, вино и посуда. Орден руководит походом, поддерживает дисциплину, посылает разведчиков, которые прокладывают дороги через леса, и понтонные отряды, которые строят мосты через реки. Каждый крестовый поход ему дорого стоит: нужно делать гостям подарки, их надо принимать на широкую ногу, им приходится давать деньги взаймы, когда у них в кармане оказывается пусто, и выкупать их из плена. Но тевтоны охотно готовы на все эти жертвы, лишь бы у Европы не открылись глаза, и она продолжала верить, будто орден стоит пограничным стражем христианского Мира. Самым действительным средством при этом служили те пышные торжества, которые он устраивал для благородных путников по возвращении их из походов на Литву. В великолепном шатре накрывался круглый стол, за который садились при звуке труб и цимбал десять признанных храбрейших рыцарей, и имена их прославлялись потом поэтами во всем христианском мире. Эти рифмованные рассказы так же воспламеняли мужество, как в былое время проповедь Петра Пустынника или св. Бернара, и, благодаря всей это комедии, существование ордена продолжало казаться нужным. Но когда с обращением Литвы в христианство ему придется прекратить лицедейство, то у всей Европы явится в голове та мысль, которую позднее так выскажет Лютер: «На что надобны крестоносцы, которые не ходят в крестовые походы?»
Литва приняла христианство в 1386 г. В этой своеобразной стране был тогда князем удивительный человек, по имени Ягайло. Это был своего рода языческий философ, строгий друг правосудия, страстный охотник, поклонник лесов и пенья соловьев и вместе с тем храбрый и искусный воин; но он не искал войны и жил в мире со всеми своими соседями, за исключением ордена, который беспрестанно вынуждал его браться за оружие. В этом язычнике не было ни капли фанатизма, у него рука не поднималась на миссионеров, и он поддерживал дипломатические сношение с римской курией. Его то судьба и сделала великим государем, отмстившим за Литву. После смерти короля Людовика поляки, не желая признать королем Сигизмунда Люксембургского, отправили посольство к своему соседу Ягайло, предлагая ему корону, если он согласится принять христианство. 15-го февраля 1386 г. этот язычник крестился; три дня спустя женился на Ядвиге, дочери покойного короля, а через несколько недель короновался. Вернувшись на родину, он загасил священный огонь, горевший в Вильно, перебил священных змей и занялся обращением своего народа в христианство. С литовцами дело пошло, как некогда с саксами: многие давали себя крестить из-за одних рубах, которым дарились новообращенным, и нужно было следить, чтобы чересчур рьяные не крестились по несколько раз для пополнения своего гардероба. Для Литвы наступило то время, когда боги исчезают сами собой, и Ягайло — или Владислав Ягеллон, как он зовется, став христианином и польским королем, — не встретил серьезного сопротивление в своем народе. Он заставлял своих подданных толпами входить в ручьи, где их крестили, давая одно и то же имя всем мужчинам и одно и то же всем женщинам; таким-то путем Литва вступила в христианское общество. Несколько лет спустя Ягеллон сделал великим князем литовским своего двоюродного брата Витовта, который был ему верным наместником и союзником. Польша и Литва составили как бы одно государство, и их соединенные силы направились против тевтонов.[17]
Нет никакого сомнения, что великая война 1410 г. была войною ненависти и мщение против немцев. Витовт желает их гибели и во всеуслышание об этом заявляет. Этот князь, власть которого над русскими и татарскими племенами простирается далеко в глубину русских равнин, является скорее ханом восточной орды, чем вождем христианского народа. Ему хочется загнать тевтонов в Балтийское море и там их перетопить. Что касается нового польского короля, то ему приходится снова поднять старый спор из-за Помереллии. К тому же обнаружившиеся в тевтонском государстве смуты подстрекают его честолюбие. Ягеллон не дает пропуска через свои земли ни торговцам, ни солдатам, идущим в Пруссию, и множество постоянно возникающих мелких столкновений являются предвестниками решительной борьбы. Наконец, в июле 1410 г. король и великий князь назначают местом своего свидания Пруссию, где и соединяются их армии. Мы накануне настоящей битвы народов: на ряду с литовцами, с поляками и наемниками из Чехии и других земель мы встречаем в армии Ягеллона еще татар под предводительством их хана, как будто весь европейский Восток, затронутый немецким завоеванием, поднялся теперь против немцев. Язычники татары ведут войну беспощадно и возбуждают ужас жестокостью своих грабежей. Ягеллон поддерживает дисциплину, как может; два литовца, ограбившие церкви, присуждены, по обычаю страны, сами себя удавить. С приближением неприятеля предосторожности удваиваются: военный совет запрещает кому бы то ни было опережать авангард, шедший под начальством маршала Зиндрама, и трубить в рог; в армии должен раздаваться звук только королевского рога; по первому сигналу все встают, по второму — садятся на лошадей, по третьему — выступают. Утром 15-го ноля, на пути к Танненбергу, польский король узнает, что перед ним стоит тевтонская армия; он дослушивает обедню в то время, как Зиндрам и Витовт ставят армию в боевой порядок, разделив поляков на 50 хоругвей, а литовцев, русских и татар — на 40 отрядов; на литовских знаменах красуется изображение коня, который некогда был свешенным животным литовцев, а на татарских — изображение солнца, которому они поклоняются и до сих пор. По окончании обедни Ягеллон поднимается на холм, чтобы обозреть неприятельское войско; тут он посвящает в рыцари нескольких поляков, опоясывая их золоченым поясом, исповедуется, не сходя с лошади, и надевает свой шлем. В это время являются к нему два орденских герольда с обнаженными шпагами и требуют у короля, чтобы он выбрал поле для битвы; король отвечает, что он принимает то, которое указал Господь, и велит трубить в рога.
Литовцы, стоявшие на правом крыле, с яростью бросаются на тевтонскую армию. Тевтоны стойко выдерживают напор, и огонь их пушек производит страшные опустошение в рядах неприятелей, так что после часового боя они вынуждены отступить и рассыпаются в разные стороны; многие бегут вплоть до Литвы, где распространяют весть о поражении Ягеллона. Небольшая часть польской армии тоже увлечена была в бегство; знамя св. Георгия отступило, и даже королевское знамя пало было на землю, но сейчас же поднялось: дрогнувший центр устоял, а левое крыло и совсем не было тронуто. Между тем тевтоны рассыпались в погоне за литовцами; видя бегство врагов Христа, они в радости запели победный гимн; но, направив свои главные усилия против литовских отрядов, они расстроили свой боевой порядок и погубили все дело. В ту минуту, когда они, прекратив преследование, возвращались на свою позицию, Ягеллон ударил на них с фланга и смял их. Вскоре гроссмейстер вынужден пустить в дело шестнадцать резервных хоругвей; он сам ведет их на центр польской армии, где король, как это решено было на военном совете, стоял в укреплении из обозных телег. Ягеллон хочет броситься в сечу, но один из приближенных хватает его коня за узду; король отстраняет смельчака своим копьем, но потом вспоминает, что не должен двигаться, и остается на месте. Он хочет по крайней мере двинуть свою гвардию в 60 «копий», но его гвардия остается при нем. Тевтоны не могут прорвать укрепление; один из них пробился было до короля, но метким ударом копья королевский нотариус и будущий архиепископ Збигнев повергает этого смельчака мертвым к ногам короля. Тогда раздался приказ гроссмейстера двинутся направо, где стояло королевское знамя. Маленький геройский отряд бросился туда и был со всех сторон окружен; гроссмейстер не стал просить пощады и пал почти со всеми своими офицерами.
Тевтонская армия была так расстроена, что никто не поддержал этой отчаянной атаки. беглецы переполнили собой укрепление из повозок, расположенное над деревней Танненберг. Ягеллон запретил начинать преследование раньше, чем будет взят этот последний оплот; через четверть часа и он пал. Тогда польский король переехал на холм, где накануне стоял гроссмейстер, и пред ним развернулась картина беспорядочного бегства тевтонов, на оружии которых играли последние лучи заходящего солнца. Много рыцарей было взято в плен, много потонуло в озерах. Краковский каноник Длугош, правдивейший из историков этого знаменательного дня, говорит, сам, впрочем, не очень этому веря, что прусская армия потеряла тогда 50000 человек убитыми и 40 000 пленными. Эти цифры преувеличены, но поражение тевтонов было жестоко. Вечером после сражение уставили Ягеллон бросился под дерево, в ожидании, пока приготовят ему палатку, и отдал приказ похоронить в маленькой церкви Танненберга тела командоров. На другой день, во время обедни, вокруг походного алтаря польского короля развевались пленные тевтонские знамена. Весь день шесть секретарей составляли список пленников, между тем как победоносные солдаты считали свою добычу и среди разливанного моря вина справляли тризну по тевтонском ордене.
Удар был страшен; но не от этого поражения суждено было умереть ордену. Правда, дальнейший поход победителя был сначала похож на триумфальное шествие: Ягеллон, избегая насилий, старался придать себе вид освободителя, и многие из подданных тевтонов охотно соглашались этому поверить. Примерь покорности подали епископы, не любившие ордена; дворяне приняли дар обещанных им «польских вольностей», и в Данциге посла Ягеллонова встретили с торжеством, при звуке труб и барабанов. Но довольно было одному энергичному человеку оказать решительное сопротивление, чтобы изменить исход кампании. Генрих Плауэн стоял со своим наблюдательным корпусом на Померанской границе, когда до него дошла весть о разразившемся бедствии. Не теряя ни минуты, он бросился в Мариенбург и заперся в замке, сжегши предварительно город. Ягеллон не мог ничего сделать против этих геройски защищаемых стен. После двух месяцев блокады, бомбардирования и бесполезных приступов он снял осаду и возвратился в свои владения. Польша показала еще раз свою неспособность к продолжительным усилиям: опасаясь войны с Сигизмундом Венгерским, она заключила с тевтонами такой почетный для них мир, на какой те совсем не могли надеяться.[18] Но прием, оказанный завоевателям подданными побежденных, обнаружил, что старая корпорация носила в самой себе причины своего падение, которое было только ускорено внешней войной.
Генрих Плауэн, сделавшись гроссмейстером, отважился на очень смелый шаг для спасение ордена. Военные силы рыцарей крайне уменьшились; лучшая часть их осталась под Танненбергом, и на первом своем военном смотру новый гроссмейстер нашел перед собою горсточку утомленных стариков да молодежь, которая, не видав лучших дней, вносила в поредевшие ряды дух беспокойства и беспорядочности. А между тем ослабевшему в такой мере ордену приходилось требовать у своих подданных крупных жертв. Для выкупа пленных и уплаты жалованья наемным войскам нужно было наложить огромные подати на полуразоренную нашествием страну. Тевтонские счета показывают, что барыши от чеканки монеты страшно возросли после битвы при Танненберге: значит, новая монета была плохого качества, и это является тяжелой прибавкой ко всем прочим обвинениям, выставлявшимся против рыцарей их прусскими подданными. Гроссмейстер задумал смягчить неудовольствие, предупредить сопротивление и заинтересовать народ в судьбе властителя тем, что наперекор уставу, запрещавшему братьям совещание с мирянами, предложил городским и дворянским депутатам образовать собрание прусских чинов. Но скоро он увидел, что прусский народ согласится на предлагаемый ему союз не прежде, как дождавшись удовлетворения всех своих требований. Когда вышел указ о сборе поголовной подати, Данциг отказался платить и перед замком выстроил башню, с высоты которой горожане наблюдали за тем, что в нем делалось. Башня эта звалась Kiek in de kuk, т.е. окно в кухню. Данцигскому командору, брату гроссмейстера, пришлось схватить и казнить несколько членов думы, и этой жестокости горожане никогда рыцарям не простили. Притом, все как бы сговорилось против Генриха Плауэна: чума свирепствует, урожай гибнет, а народ, недоверчиво относясь к новшествам, заподозревает в гроссмейстере гуссита. Дело в том, что Плауэн не любил попов: когда прусские епископы, бежавшие после отступления польского короля, просили у него дозволения возвратиться в силу обещанной амнистии, то он отказал им, говоря, что не хочет отогревать на своей груди ехидн. Между тем Ягайло и Витовт не теряли этих беспорядков из вида. Первый грабит прусские границы и обирает захваченных на дорогах купцов; второй строит замок на тевтонской территории, и когда орден протестует, он отвечает, что считает себя в праве свободно распоряжаться на земле, искони принадлежавшей его народу: знаменательное слово, которое следует запомнить; оно показываете что ужасное прошлое не забыто и что Витовт совершает дело народной мести.
Раздраженный всеми трудностями положения и вызовами врагов, Плауэн хочет снова начать войну, но у него нет власти даже над рыцарями. Великий маршал Штернберг не позволяет армии следовать за гроссмейстером. Плауэн созывает капитул, чтобы низложить мятежника; но вместо того мятежник низлагает гроссмейстера и получает его место. Герой бедственных дней был низведен на степень простого командора и не мог снести своей беды. Вскоре открылось, что он ведет переписку с польским королем. Плауэн был брошен в тюрьму, где и провел 16 лет, жалуясь, что сторожа не кормят его досыта даже хлебом и ячменем.[19] О какой же дисциплине может быть речь там, где подчиненный прогоняет начальника и герой кончает изменой? Дальнейшая история ордена представляет собою только зрелище долгой агонии. Тщетно ищет он защиты у императора, у папы и у соборов, которые в это время работали над водворением мира в церкви. Монархическая Европа XV в. не понимала больше этого старого аристократического учреждения, папа запретил нападать на Литву с тех пор, как Литва крестилась: речь шла о том, чтобы переселить этих оставшихся без дела крестоносцев на Кипр или на Дунай, против турок; а тем временем славяне спокойно продолжали свою борьбу против немцев. Польский король вступает в союз с померанскими герцогами и даже с чешскими гусситами, ссылаясь на кровное родство. Поляки проповедуют в Пруссии ересь Иоанна Гусса; они утверждают, что Пруссия — польская страна, и, призывая себе на помощь филологию, доказывают это именами провинций и городов. Толпы гусситов, с остервенением истреблявших рыцарство и все немецкое, рассыпаются по тевтовской территории. Монастырь Олива, из которого в XIII ст. монах Христиан вышел для обращение Пруссии, разграблен и сожжен, как бы в жертву теням погибших пруссов. Гусситы приветствуют Балтийское море чешскими песнями и наполняют свои фляжки водою из этого моря в знак того, что оно снова принадлежит славянам. Лучшим доказательством неизбежности разрушения ордена служить то, что даже такие опасности не могли возвратить ему внутреннего согласия. Гросмейсгер был на ножах с магистром Германии, который хотел сесть на его место; рыцари нижней Германии не ладили с швабскими и баварскими. Чем Дальше, тем больше народ отвертывался от этих властителей, которые не умели управлять даже сами собою и не оказывали никакой защиты своим подданным. Дороги не охранялись и кишели разбойниками. Сюда же присоединились еще бедствие, за которые орден не мог уже отвечать: Ганза, в состоянии полного разложения, допустила Кальмарскую Унию и дала Скандинавии ускользнуть из своих рук; наконец, в 1425 г. сельдь покинула шоненское побережье и перешла к берегам Голландии, где предстояло расцвести Амстердаму.
Немецкая колония решила свергнуть с себя иго рабства. Гроссмейстер Павел Русдорф пытался, подобно Плауэну, опереться на дворянство и на города. Города заявили готовность его поддержать под условием, что он обеспечит их права и вольности от притязаний орденских должностных лиц; но он не решился взять на себя такое обязательство. Тогда города предложили ему свою помощь для водворения дисциплины в ордене; но он не мог принять никакого решения, опасаясь дать магистру Германии желанный повод занять место гроссмейстера. Тевтонский орден был в полном разложении. Тогда в феврале 1440 г. в самом Мариенбурге часть прусского дворянства и города образовали лигу. Члены ее сначала толковали только о сохранении за каждым его прав, затем выбрали из своей среды совет и завели свою особую казну, и таким образом выросло государство в государстве. Союзники обнаружили свои намерение тем, что после избрание Конрада Эрлихсгаузена они выразили покорность уже не ордену, а лично гроссмейстеру. Его брату и преемнику, Людвигу Эрлихсгаузену, они и совсем было хотели в ней отказать, так что ему пришлось обещать расширение привилегий штатов. В такой крайности папство и Империя приняли, наконец, участие в горькой судьбе ордена; но у этих старых, одряхлевших властителей не нашлось ничего, кроме слов, на защиту своего погибавшего ровесника. Папа и император объявили лигу противной законам божеским и человеческим; в ответь на эту ссылку на право былых времен лига громко провозгласила свое право — новое право народов располагать собою по своему усмотрению, и 4 февраля 1454 г. дворяне и города подписали акт своего освобождена, а пристав Торнской Думы свез его немедленно в Мариенбург.
Вслед за этим начинается война горожан против замков. Торнские жители берут приступом и сжигают свою почтенную крепость, одну из первых построенных в Пруссии, вековую защитницу их города. В несколько недель 54 плохо защищавшихся замка попадают в руки мятежников, которые для завершение дела обращаются к польскому королю. Казимир IV праздновал в Кракове свою свадьбу, когда к нему явились депутаты от ордена и от лиги. На открывшихся перед королем прениях тевтонские депутаты, за которых стояли также папские легаты, ссылались на то, что по последнему договору орден и король взаимно обещали друг другу не поддерживать мятежей их подданных. Но члены лиги предложили признать суверенитет польского короля и пригрозили в случае его отказа отдаться чешскому королю. Казимир в присутствии гнезненского архиепископа принял от прусских депутатов присягу, учредил воеводства в Торне, Эльбинге, Данциге и Кенигсберге, освободил города и дворян от всяких повинностей, запретил восстановлять разрушенные замки и объявил войну тевтонам. 23 мая 1454 г. он торжественно вступил в Торн; затем он отправился в Эльбинге принять присягу от епископов, дворян и городов. Можно было бы думать, что орден покончил свое существование. Однако война продолжается еще 13 лет; она тянется без решительных действий, являясь в то же время усобицей, так как в каждом город есть враждебные партии. В Кенигсберге три квартала дерутся на реке, которая их разделяет; в Данциге патриции нещадно истребляют ремесленников. Лига обвиняет поляков в медлительности и выходит из терпения, глядя на то, как долго держатся тевтоны и их наемники. Рыцари действительно держались только с помощью этих солдат, набиравшихся из всех стран. Наконец, когда у рыцарей не стало денег на расплату, они вынуждены были отдать наемникам в залог Мариенбургский замок. Вступив туда, эти бандиты, в большинстве случаев принадлежавшие к гусситам, натешились там вволю. Они забрались в келии, обрезали длинные бороды старым рыцарям, которых там нашли, и погнали их ударами кнутов на кладбище. Гроссмейстер спасся в лодке по Ногату и бежал в Кенигсберг, где Дума, за оказанное им городу доверие, прислала ему в подарок бочку пива. Наемники выдали замок королю Казимиру, который явился туда праздновать Троицын день.
Пора было заговорить о мире; богатейшая прежде страна была так разорена, что, по словам одного современника, с высоты городских стен не видать было нигде деревца, к которому можно было бы привязать корову. Сами «изменники Госпоже нашей Деве Марии» плакались польскому королю на нищету, до которой они были доведены. Когда завязались переговоры, у ордена были уже отняты Помереллия и западные провинции. Переговоры показали еще раз, что тевтонское государство было погублено своими внутренними распрями, а не внешней силой. На съезде во Frische Nehrung прения шли не между орденом и королем, а между врагами ордена и его приверженцами. Байзен, сторонник короля, препирается с Штейнгауптом, бургомистром Кенигсберга, оставшегося верным тевтонам. Любопытно видеть, с каким напряжением эти братья-враги ищут средств к соглашению ради того, чтобы обеспечить немецкой колонии, по крайней мер, общее управление. Останемся все вместе под властью одного государя, говорил Байзен; король станет покровителем и сюзереном ордена, за которым сохранится часть его владений. Штейнгаупт отвечал, что те, кто проливал кровь за орден, не позволят отделить себя от него. Он советовал членам лиги не слишком полагаться на короля, который сейчас же забудет все свои обещание, как только рыцари лишатся своих владений. В ответ на это члены лиги советовали друзьям ордена не пренебрегать покровительством короля, так как гроссмейстеру легко может понадобиться его помощь для того, чтобы держать в повиновении самих же орденских сановников. Предметом долгих обсуждений служило следующее предложение: польскому королю уплачивается вознаграждение за военные издержки; орден сохраняет свою независимость и верховную власть, но принимает другое устройство, при котором колонисты получают одинаковые права с рыцарями, вплоть до участие в избрании гроссмейстера. Тевтонское государство тогда осталось бы немецким, и это было бы счастливым исходом после стольких бедствий, «ибо», говорили сторонники тевтонов, «не хорошо быть под управлением людей, которые не родились немцами». Это заклинание именем родины доказывает, что обсуждавшие свою участь колонисты понимали всю важность предстоявшего им решение. Они колебались между патриотизмом и любовью к независимости. Последнее чувство взяло верх, Когда в Г466 г. в Торне возобновились прервавшееся было на короткое время совещание, то именем вечного мира освятились результаты тринадцатилетней войны, т.е. поражение ордена и раздел страны. Польша получила в полное владение страну на запад от Вислы и Ногата, где лежали Мариенбург, Эльбинг и Данциг, затем Кульмерланд, с Торном и Кульмом, и Эрмланд, врезавшийся углом в оставленные ордену в качестве польского лена провинции. Договор постановлял, что гроссмейстер, орден и его территория навсегда соединяются с королевством польским, образуя с ним одно тело, одну семью и один народ, живущий в дружбе, любви и сердечном согласии; что гроссмейстер имеет заседать на польском сейме по правую руку от короля, как польский князь и советник. Трудно найти другой договор, который звучал бы такой иронией, и со слезами на глазах явился гроссмейстер в Торнскую ратушу приносить присягу своему королю.
Если мы примем во внимание, что Польша начала враждебные действия против ордена в 1454 г., в ту минуту, когда турки только что водрузили полумесяц на Софийском соборе, и что одно из христианских государств вело такую беспощадную войну с тевтонскими крестоносцами в то самое время, как папа Пий II тщетно оглашал Италию своими воззваниями к государям и народам, приглашая их подняться на магометан, то становится ясно, что бедствие ордена и всеобщее к ним. равнодушие являются одним из многочисленных признаков окончания Средних веков. Родившись в то время, когда христианство было сильно, объединялось под властью своего духовного главы и само вело наступательные действие против неверных, орден падает, когда неверные одолевают разъединенных христиан, которым приходится думать только о защите своих исконных владений. Но особенно важной датой служит падение ордена в истории борьбы немцев, с славянами, Польша выиграла, наконец, битву из-за Помереллии. Она пресекла сообщение между германским авангардом и центром. Немцы одновременно отступают повсюду: на правом берегу Эльбы шлезвигское дворянство признало короля датского герцогом шлезвиг-гольштейнским; торговлю на Балтийском море отнимают у Ганзы скандинавы, на ряду с которыми выступает затем русский народ. Москва овладевает Новгородом, и напротив немецкого города Нарвы возникает Ивангород. Венгрияи Чехия, запутавшиеся было в сетяхнемецкой политики, освобождаются из них и при Подебраде и Корвине начинают, по-видимому, свою национальную жизнь.
Чтобы понять дальнейшую историю этой борьбы двух рас, нужно с особенным вниманием присмотреться к тому, как вел себя среди таких запутанных обстоятельств курфюрст бранденбургский Фридрих Гогенцоллерн. Здесь найдут оправдание сказанным нами в начале наших очерков слова, что знание этой старой истории необходимо тому, кто хочет понимать причины важнейших современных событий. Боанденбург нашел, наконец, вновь то, что было им утрачено с прекращением Асканийского дома, т. е. национальную династию. Асканийское наследство очень уменьшилось; но Гогенцоллерны питали твердую решимость собрать его и приумножить. Припомним, что тевтоны, в пору своего могущества и процветания, присоединили к себе Новую марку и сохранили таким образом для Германии это приобретение немецкого оружие. Целью честолюбия Фридриха было воротить назад эту страну, которой теперь угрожала Польша. Он один оставался союзником ордена в минуту его невзгод: гроссмейстер и маркграф чувствовали себя связанными общностью своих интересов; в виду одинаковой опасности от успехов славян они оба были истинными немецкими патриотами. Стоя на краю гибели, гроссмейстер заклинает маркграфа покрыться неувядаемою славою во всем дворянстве, не дав врагам выгнать рыцарей из Пруссии, и в тот самый день, когда король Казимир объявил войну ордену, тевтонский гонец отправился к Фридриху с договором, который отдавал ему Новую марку в обеспечение займа в 40 000 флоринов. Да и пора было. Польская пропаганда уже началась и там: Казимир обещал городам и дворянству польские вольности, и когда орденский посол явился в церковь во Фридберге, где были собраны штаты для утверждения договора, то дворяне и горожане еще подумали, прежде чем высказаться за свое присоединение к Бранденбургу, т. е. к Германии.
Фридрих был слишком слаб и беден, чтобы спасти тевтонов. Он пытался предложить свое посредничество и добился того, что император послал его своим уполномоченным в Пруссию; но его старание примирить штаты с орденом были напрасны, и он должен был повернуть назад, в свое курфюршество, при чем наемники произвели обыск его экипажей в удостоверение того, что он не увозит с собой марионбургской казны. Тогда он стал хлопотать о займах для ордена. Датский король, по его настояниям, обещал отправить флот к устьям Вислы, чтобы принудить прусские города отделиться от польской лиги. Курфюрст умолял императора послать 3000 всадников, к которым он хотел присоединить свои войска, чтобы сделать диверсию в Польше. Император его не услышал, датский король не сдержал своего обещания, и судьбы свершились; но эта заботливость немецкого маркграфа о немецких рыцарях давала надежды на будущее.
Действительно, Бранденбургу и суждено было отомстить за тевтонов. На первых же строках этих очерков было отмечено любопытное сцепление фактов: как один из Гогенцоллернов, Альбрехт Бранденбургский, избранны и в 1511 г. гроссмейстером, принял реформацию, секуляризировал оставшийся за рыцарями по Торнскому миру владение и сделался наследственным прусским герцогом; как по прекращении этой новой герцогской династии, лет через сто по ее основании, бранденбургские Гогенцоллерны наследовали своим прусским родичам, и как, наконец, история Тевтонской земли слилась с историей прусского государства. Крупная часть истории этого нового немецкого государства состоит в требовании возврата захваченных Польшею земель. Но чтобы требование это было уважено, надо было много времени и усилий. Долго прусский герцог являлся очень незначительным лицом в кругу владетельных особ. Сейчас же после своего избрания гроссмейстером Альбрехт Гогенцоллерн попытался свергнуть с себя вассальную зависимость от польского короля, считая, что имперскому князю не приходится быть вассалом чужеземца. Он рассчитывал при этом на помощь, которую ему обещал германский император Максимилиан Австрийский, и надеялся пробудить в старой германской корпорации гордость и патриотизм былых времен. Расчеты эти, однако, не оправдались. Австрия была слишком занята своими собственными делами, а Германия прислала на помощь гроссмейстеру в его войне с Польшей только несколько шаек авантюристов, в числе которых находился сын Франца фон-Сикингена, этого «последнего из рыцарей». Потерпев поражение, Адьбрехт Бранденбургский поехал искать новой помощи. Тогда-то он встретился с Лютером и от самого реформатора услыхал проповедь нового учения. Между тем реформация сама собою делала такие же успехи в Пруссии, как и в коренных немецких землях. На Рождество 1523 года в Кенигсбергском соборе епископ возвестил верующим «радостную весть, что Господь родился в другой раз!» Год спустя в Пруссии появилась первая типография; дух нового времени делал быстрые успехи; сами рыцари являлись на протестантскую проповедь, и когда на гроссмейстера снизошел свет — столько же от проповеди Лютера, сколько от собственного честолюбия — и он решился секуляризировать свои владения, то ни с чьей стороны он не встретил серьезных препятствий. Но он не стал через это независим: герцог должен был получить утверждение в своем новом сане от польского короля, который был не то, что обыкновенный сюзерен, даже после того, как курфюрсты бранденбургские сделались герцогами прусскими. Этот сюзерен потребовал, чтобы на груди черного орла в герцогском гербе, того орла, которого некогда император Фридрих пожаловал гроссмейстеру Герману фон-Зальца и который вызывал такие великие воспоминания, красовалась начальная буква имени польского короля. Он так свободно распоряжался в герцогстве, дворянство которого было ему предано, что созывал даже сеймы, не спросясь герцогов. В угоду этому дворянству, которое держалось строгого лютеранства, он объявил в Пруссии опалу на кальвинизм, не обращая внимания на то, что курфюрсты-герцоги сами были кальвинистами, и когда в 1640 г. умер герцог Георг-Влегельм, то сыну его пришлось просить у польского двора особого разрешения на похороны отца по кальвинистскому обряду. Но сын этот был Фридрих-Вильгельм, Великий Курфюрст, т. е. государь, который основал современное прусское государство, уничтожив дух областной обособленности в своих владениях, рассеянных на пространстве между Вислой и Рейном. После него Клеве, Бранденбург и Пруссия стали членами одного тела, управляемого одной головой. Побежденная им Польша должна была отказаться от верховной власти над Пруссией, и когда сын Великого Курфюрста захотел сделаться королем, то главным доводом в пользу своих прав на это достоинство он выставил указание, что вне германской империи у него были владения, где над ним не было другого сюзерена, кроме Бога.
Таким образом, по истечении двух веков часть тевтонской земли вошла таки снова в состав одного из германских государств. Но два крупных ее отрезка оставались в чужих руках: то были восточные провинции, т. е. древние владения Меченосцев, которые, отделившись от ордена после потрясений XV в., мало-помалу поглощены были необъятным Московским государством, и западные провинции, отошедшие по Торнскому миру к Польше. Эти последние скоро вполне ополячились. Данциг, оставшийся почти совсем вольным городом, получает от короля в виде милости право поместить на своем гербе королевскую корону. В других местах страна еще быстрее утратила свой немецкий характер; люди и города принимают польские имена: Кульм становится Хелмно и Мариенбург — Мальборгом. Привилегиями своими, обеспеченными за ними по Торнскому миру, провинции эти почти не пользуются, и в конце XVI в. они совсем входят в состав польского королевства: их депутаты не образуют больше отдельного собрания, а заседают в польском сейме. Но все это не помешало Фридриху. II снова наложить руку на эту старую тевтонскую землю. Правда, когда он ее себе потребовал в 1772 г., то он не ссылался при этом ни на какие права, перешедшие к нему от ордена, и в оправдательной записке, обнародованной им после захвата, польской Пруссии, об орден не упоминается ни одним словом. О нем не поминают ни в тот день, когда генерал Тадден явился перед воротами Марионбурга, ни в тот день, когда король принял в этом городе присягу от депутатов провинции. Фридрих не любил Средних веков; их учреждение и их памятники были ему одинаково противны, и Марионбургский замок пришел в окончательный упадок в его царствование. Эта страна была для него просто пахотной землей, обладание которой обеспечивало за ним устья Вислы и свободу сообщений между его немецкими и прусскими провинциями. Но волей неволей философ из Сан-Суси явился продолжателем этих варваров-рыцарей; только благодаря тому, что они колонизовали правый берег Вислы, Фридрих I сделался королем, а Фридрих II принял участие в разделе Польши. Правы современные немецкие историки, говоря, что между гроссмейстерами былых времен и прусскими королями наших дней существует преемственность и внутреннее средство, и что прусская Монархия, несмотря на свой поразительно быстрый рост за последние годы, не может однако считаться государством выскочкой. Двум этим последним векам предшествует долгое историческое развитие, и, как говорить Трейчке, на прекрасную работу которого мы уже раньше ссылались, для понимания глубоких внутренних свойств прусского народа и государства необходимо хорошо знать только что рассказанную нами историю беспощадных войн: пруссак, часто сам того не подозревая, сохранил следы их на всем своем характере, привычках и жизни.
Однако задача отобрать назад некогда колонизованные немцами земли, которую, по-видимому, взяло на себя прусское государство, еще не доведена до конца: остзейские провинции остаются еще в руках России. Небезынтересно заметить по этому поводу, что упомянутый нами выше писатель, представлявший собой в то же время очень авторитетного политического деятеля, бывший одним из корифеев национально-либеральной партии в литературе и в парламенте, довольно резко высказывает чувство патриотического сожаления, когда ему случается говорить об остзейских провинциях. Он проклинает ужасную войну Ивана Грозного с ливонскими рыцарями и ясно намекает, что на Петра Великого и Екатерину, подчинивших русскому скипетру «немецкое насаждение», надо смотреть, как на узурпаторов. Он сожалеет, что Ливония и Эстония не называются по-старому герцогствами, и что германское население в них убывает: из общей цифры в два миллиона сто тысяч на него приходится теперь только двести тысяч. Правда, в его глазах эти двести тысяч стоят больше всего остального. «Из этих провинций, — говорит он, — ежегодно отправляется множество народа в глубину России, неся с собой туда немецкую культуру». Наконец, заветные его помыслы сквозят в радости, с какой он указывает, что за последние годы немецкая педагогия и лютеранская церковь снова стали делать завоевания в Ливонии. Не думает ли он, что дело Альбрехта Бранденбургского, Великого Курфюрста и Фридриха Великого не доведено до конца, и что его следует закончить? Что после вотчины тевтонов остается отвоевать и наследие меченосцев? Да, конечно, и балтийские провинции представляют собой в его глазах «немецкую колонию, которой угрожают русские». Но это лишь фантазия ученого: преемники маркграфов и гроссмейстеров давно перестали стоять грудью на восток, и, прежде чем отвоевывать остзейские провинции, им следовало бы обратить побольше внимания на самую прусскую область, которая была колыбелью их монархии. Трейчке жалуется, что эта страна никогда не могла больше достичь такого благосостояния, каким она пользовалась до Танненберга, а Вебер в заключении своей книги «Пруссия 500 лет тому назад» повторяете ту же жалобу еще с большей горячностью. Он выказывает даже неблагодарность к самому Фридриху Великому, забывая о стараниях этого государя заселить Пруссию; но он справедливо упрекает берлинское правительство за то, что после наполеоновских войн оно оставило эту жестоко пострадавшую страну задыхаться под тяжестью вызванных ими непомерных налогов. Большие города, — говорит он, — и сейчас еще не успели совсем расплатиться со своими долгами; провинция долгое время стояла на краю банкротства; земля потеряла свою ценность; до 1807 г. она стоила дороже в Пруссии, чем в Бранденбурге и в Померании; теперь она ценится дешевле, хотя по качеству она, несомненно, выше. Плохое экономическое состояние страны дает себя чувствовать в эмиграции, которая увлекает такое множество народа из этих провинций и представляет резкий контраст с иммиграцией былых времен. Сожалеть о том, что Пруссия не пошла дальше на пути возвращения территории старых немецких колоний, и в то же время признавав, что она совсем не заботится о присоединенных частях этой территории — разве это не явное противоречие? Разве Трейчке не ясно, почему остзейские провинции остались за русскими, и почему орденская земля в таком забросе? Оба явления имеют одну причину. Есть верное замечание, что со старой тевтонской страной ее властители стали хуже обращаться со времени превращения Пруссии в королевство. Дело в том, что Пруссия, сделавшись великой европейской державой, покинула узкое поприще прежней своей деятельности и гордо и славно бросилась на арену европейской политики. Она поступила так же, как Австрия в XVI век. Австрия тоже началась с марки; она защищала немецкую границу против славян и венгров, как маркграфы и гроссмейстеры защищали ее от славян и литовцев, и, как они, отодвинула к востоку эту границу. Достигнув ранее бранденеургских маркграфов крупного политического значения, австрийские государи стали германскими императорами и вместе с тем вышли из своих прежних пределов, чтобы с высоты своей вавилонской башни, построенной разноязычными народами, управлять Германией и целым миром. Но они потратили все свои силы и потеряли господство и над Германией, и над миром: любопытно теперь наблюдать историку, как им пришлось возвратиться к прежней своей роли защитников германских интересов в долине Дуная. Всемогущество Пруссии привело их к этому. Но сама Пруссия с того дня, как ее короли появились на главной политической сцене, тоже отвратила свои взоры от востока, направив их на Германию и на долину Рейна. С конца прошлого столетия преемники северных маркграфов сделались западными маркграфами, и главным врагом их являются не славяне, а мы, французы.
Никто, конечно, не станет утверждать, что для Пруссии неизбежна участь Австрии. Строение ее проще и крепче, чем было когда-либо строение ее соперницы, и далеко, без сомнение, то время, когда она пожалеет о том, что покинула прежнюю почву, где медленно, но надежно развивался ее рост. Но тому, кто восходит так далеко в прошлое, как это только что сделали мы, можно заглянуть поверх современного положения дел в далекое будущее, и это знакомство с прошлым позволяет предположить, что придет день, когда преемникам маркграфов и гроссмейстеров трудно окажется управлять Германией и с успехом охранять в одно время и Мозель, и Неман.
Никогда ни одна война не разоряла так страну, как Тридцатилетняя война Германию. Известный исторический романист Фрейтаг нисколько не преувеличивает мрачности действительного положения, когда говорить: «Обширная, издавна культурная область, где большие города насчитывались сотнями, а деревушки тысячами, где луга перемежались возделанными полями, была до того разорена, что в ней теперь повсюду встречались пустыни; вновь одичавшая после долгого порабощения человеком природа стала производить старых врагов рода людского — заросли и диких зверей. Только переступившие за половину жизни люди помнили о том, что такое была деревня до войны, сколько парочек танцевало тогда под липами, и сколько скота ходило в пасшемся на лугах стаде…». Из этих народных бедствий немалая доля пришлась и на земли бранденбургского курфюрста. Одна только марка потеряла 140 000 душ на 300 000. Голод, мор и армии соединенными усилиями превратили целые округа в совершенные пустыни. В 1639 г. отправленный из Дрездена в Берлин курьер жалуется, что однажды за целый день пути он не встретил ни одного дома, где можно было бы достать чего-нибудь поесть. «Дел нет, — пишет в 1640 г. берлинская Дума. Нечем жить. Бывает, что на расстоянии целых четырех миль пути не встретишь ни человека, ни скотины, ни собаки, ни кошки. Ни пастухам, ни школьным учителям больше не платят. Многие утопились, удавились или зарезались. Другие с женами и детьми пропадают в нищете» Бывало, что бродяги, забравшись в деревушку, в которой побывали в гостях все беды разом, отшатывались от порогов домов, где вороны, собаки и волки дрались из-за трупов людей и животных. Но этим еще не исчерпываются все ужасы. В донесении пренцловской Думы от 9-го февраля 1639 года мы читаем: «Так как война уже много лет не дает земледельцу работать, то жизнь до того вздорожала, что теперь повсюду слышны стоны, крики и вой голодающих. Люди питаются самыми неподобными вещами: едят собак, кошек и даже на улицах, среди бела дня, гложут кости мертвых. Говорить ли все до конца? Голод свирепствует с такой жестокостью, что в деревнях и даже в самом городе люди бросаются друг на друга; более сильные убивают тех, кто слабее, жарят их и едят».
Те, кто знавал лучшие дни, глядя, как зло все растет и растет, не верили больше, чтобы дни эти могли вернуться; а не знавшая их молодежь не верила даже тому, что они когда-нибудь бывали. Работа брошена! Стоит ли сеять, когда не знаешь, придется ли жать? Никто ни к чему не прикладывал рук, и чтобы крестьяне не запустили в конец даже усадебной земли, курфюрсту пришлось издать указ не венчать никого, кто не посадил по крайней мер шести плодовых деревьев в своем саду. В таком жалком состоянии нашел Бранденбургскую марку в 1640 г. Фридрих-Вильгельм, которого современники должны были называть по справедливости Великим Курфюрстом. В других его провинциях дело тоже обстояло не лучше: под предлогом защиты, голландцы совсем истощили герцогство клевское, шведы и поляки опустошили прусское герцогство; ближайшие области Померании, территории Магдебурга, Гальберштадта, Миндена, эти приобретения Великого Курфюрста, тоже стенали не меньше старых провинций. Везде опустевали города, разоренные деревни и покинутые поля громко звали к себе людей.
Не теряя времени, Великий Курфюрст принялся их разыскивать. Прежде всего он постарался вернуть тех из своих подданных, которые бежали от ужасов войны, напоминая им, что после Вестфальского мира больше уже нечего бояться. Он открыл широкий к себе доступ всем бездомникам, изгнанникам, бродячим солдатам и даже грабителям, которые хотели снова превратиться в честных людей, купив себе на краденые деньги имение. Его железная воля и наследственные в роде Гогенцоллернов предания строгой дисциплины служили ему залогом в том, что весь этот разношерстный сброд согнется у него под игом закона. Высоко ценя Голландию, где он провел свою молодость и женился, Фридрих-Вильгельм привлек большое число колонистов из этой страны. Между ними оказались инженеры, которые помогли ему создать целую систему канализации по образцу, заимствованному из Голландии; затем живописцы, скульпторы и архитекторы, которые доставили почет искусству в стране, прежде не имевшей о нем понятия; главную же часть этих колонистов составляли земледельцы, которые осушили болота и на своих фермах — так называемых Iandereien — учили бранденбургских жителей уходу за скотом. Сама супруга курфюрста, истая голландка по простоте, скромности и трудолюбию, держала свой коровник и образцовый огород, где не брезгала работать своими руками; в этом огороде был выращен первый картофель марки, которая теперь является одной из первых в мире потребительниц этого продукта.
Но среди привлеченных Фридрихом-Вильгельмом в курфюршество переселенцев голландцы не занимали еще первого места — ни по численности, ни по важности своих услуг. Счастливым образом государь этот, заселяя свои опустошенные владения, т. е. служа насущнейшим своим интересам, вместе с тем прославился, как государь гостеприимный, как покровитель преследуемых и защитник свободы совести. Бранденбург издавна был местом убежища. Эта страна не дала реформации ни одного из тех пламенных проповедников, полубогословов, полу-поэтов, которые зажгли в душах немцев восторженное сочувствие к новой религии, ни одного из тех мучеников, кровью которых оплодотворилась проповедь Лютера; но из всех немецких государств ей именно реформация принесла более всего пользы, потому что здесь она была чужда нетерпимости. Тогда как в других местах порожденные ею секты вели непримиримую вражду и беспощадно гнали друг друга, в Бранденбурге им пришлось уживаться между собой, потому что Гогенцоллерны им это приказывали. Гогенцоллерны долго колебались, прежде чем приняли реформацию. Иоахим I оставался пламенным католиком до самой смерти своей в 1539 г., а Иоахим II, перейдя в лютеранство и в знак того приняв торжественно причастие под обоими видами, все же не дал себе увлечься до ненависти против папизма и не объявил себя поборником Лютера. «Я не хочу более верить в единую святую римскую церковь, — говорил он, — но я не уверую и в единую святую виттенбергскую церковь». Его преемник Иоганн Сигизмунд принял кальвинизм: великое смятение между его подданными, они трепещут перед требованием новой перемены вероисповедания; но курфюрст об этом и не помышляет: он перешел в кальвинизм из политических расчетов, желая заручиться дружбой Нидерландов, которая была ему нужна для получения в наследство Юлиха. По своим религиозным воззрениям он был почти свободомыслящим и удовольствовался тем, что запретил проповедникам обеих сект оскорблять друг друга с церковной кафедры. Он даже попытался было слить оба вероисповедание в одну национальную церковь в видах усиления своей власти. Это ему не удалось; но веротерпимость сделала такие успехи в его царствование, что лютеранским пасторам случалось поставлять кальвинистских, не вводя этим никого в соблазн.
Как непохоже на других немецких князей ведет себя этот курфюрст! Не для завоевания свободы совести немцы так долго сражались и так много выстрадали: в Аугсбургском мире лютеране согласились с католиками ничего не давать кальвинистам; те, в свою очередь, едва получив по Вестфальскому миру право на существование, в котором им прежде отказывали, не хотят и слышать о свободе других реформационных толков. Притом же право быть католиком, лютеранином или кальвинистом было признано только за князьями, и сей пункт трактата ставил условием, что каждый князь, «согласно ранее уже принятому в империи обычаю, может менять религию своих подданных, и что подданные, с своей стороны, если они не хотят принимать религии своего князя, могут выселяться». И князья, и подданные широко пользовались этими правами.
По всей Германии пошло великое переселение народов, и тысячи людей пустились искать себе нового отечества с изгнанническим посохом в руках. Это надо понимать буквально: форма и длина изгнаннических посохов были определены княжескими регламентами, и прежде чем вручать их изгнанникам, на них вырезывали надписи. Многие из таких надписей дошли до нас, и между ними немало любопытных: так, на посохе одного чеха значится, что он был изгнан за утверждение, будто «никто не властен распоряжаться человеческой совестью».
Главное переселенческое движение шло с юга и с запада и направлялось на восток. Но там могла привлекать его только одна страна. То была не Австрия, служившая орудием католической контрреформации, и не Саксония, где князь и народ застыли в узком лютеранстве и где учили, что кальвинисты по 23 пунктам думают как ариане и по 67 как турки: то был Бранденбург. Его князья, исповедуя среди лютеранского население кальвинизм, могли принимать к себе одновременно и лютеран, изгнанных кальвинистами, и кальвинистов, изгнанных лютеранами. Курфюрсты сделали терпимость принципом своего управления в одном своем государстве, которое выжило среди стольких опасностей только благодаря постоянным о нем попечениям и заботливости, они исповедывали прежде всего религию государства. У них было слишком мало подданных, чтобы они могли позволить себе роскошь строгого правоверия, и их средства не позволяли им сделаться гонителями еретиков; сначала жить, а затем уже заниматься богословием — вот их общий девиз. Все те, кто страдал за веру в Германии, обращали взоры на эту отдаленную землю, и пришел злосчастный для Франции день, когда плоская равнина, пески которой пьют воду Гавеля, явилась обетованной землей для жителей живописных Севенн и берегов Луары.
Когда правительство Людовика XIV, истощив все предварительные меры преследования, перешло к открытому насилию над гугенотами, то протестантские государства прямо наперебой начали предлагать свое гостеприимство бежавшим французам. Особенно выделялся своею ревностью Великий Курфюрст. Опасаясь, чтобы Англия и Голландия, в силу своего положения, старых своих связей и богатства, не привлекли к себе всех переселенцев, он заявлял о себе с особой настойчивостью и делал самые заманчивые предложения. В Потсдамском указе от 29 октября 1684 г., который он распространил по Франции в пятистах печатных экземплярах, он обещал всем, кто пожелает переселиться в его государство, пособие на переезд, путевые указания и проводников, затем, по прибытии на место, беспошлинный ввоз денег, движимости и товаров, даровую уступку пустых или заброшенных домов, участки земли и материал для построек, свободу от податей на десять лет и городское право или бесплатный прием в цехи. Земледельцам он предлагал земли, фабрикантам денежные ссуды, дворянам должности, какие им будут по сердцу, и всем вообще право составлять общины, с проповедью слова божия на родном языке и с выборным французским судом. И Фридрих-Вильгельм сдержал все, что обещал. По таким указаниям эмигранты из Северной Франции направились в Амстердам, а из Южной во Франкфурт, откуда поджидавшие в этих двух городах прусские комиссары переправили их, за счет своего государя, в Бранденбург. Нуждавшимся в пособии переселенцам не приходилось его выпрашивать. Добровольные пожертвования, в которые внесло свой вклад даже католическое духовенство, принудительные сборы, введенные после того, как частная благотворительность была исчерпана, и, наконец, заимствование из военного бюджета образовали особый фонд вспомоществования, и все нужды переселенцев удовлетворялись из него так широко, что слух об этом дошел до эмигрантов, водворившихся в других странах, и многие покинули Англию и Швейцарию, чтобы войти в число новых подданных курфюрста Фридриха-Вильгельма.
В официальных документах число французских эмигрантов, нашедших приют в Бранденбурге при Великом Курфюрсте, определяется в 20 000, что составляет более десятой части всего тогдашнего населения этой провинции; но цифрами нельзя измерить заслуг, оказанных нашими соотечественниками их новой родине. Можно ли вычислить, чем обязан им Берлин! После Тридцатилетней войны, когда Фридрих-Вильгельм утвердил свою резиденцию в этой столице, там насчитывалось около 6000 жителей и 950 жилых домов, деревянные фасады которых смотрели на не мощеные улицы, обставившись в виде украшения кучами навоза и свиными хлевами. В дурную погоду, которая в этих местностях бывает довольно часто, движение по улицам становилось почти невозможно. На Шпре были мосты, но такого рода, что возчик прежде чем на них въезжать, поручал милости Божией свою кладь и свою душу. Великий Курфюрст много сделал для очистки и расширения этого скверного местечка: население столицы возросло в его царствование, по словам одних, до 14 000, по словам других, до 20 000 душ, но в этом числе нужно считать 6 000 французских эмигрантов. Они, без всякого сомнение, более всего и способствовали преобразованию города; между ними было много богатых людей, а бедные были искусными ремесленниками. Бедняки завели свои лавочки на всех перекрестках и во всех углах замка курфюрста, а в Доротеевском квартале, названном французами дворянским кварталом, богачи построили дома, обитатели которых были, конечно, слишком благовоспитанны, чтобы оскорблять взоры прохожих зрелищем грязных хлевов, откуда постоянно доносилось хрюканье вонючих животных.
Есть мнение, что в самом склад берлинского ума осталось с того времени много французского. Другие это отрицают. Это один из тех споров, где не может быть неопровержимых доказательств. Несомненно, что берлинец шутлив, но насмешка его неизящна, не смягчается ни малейшей любезностью и поэтому чаще оскорбляет, чем забавляет. Он скептик, он презрительно относится к условным теориям и фразам; у него нет культа исторических преданий: это все, конечно, счастливые или несчастные черты нашего национального характера. Некоторые находят, — и мне самому приходилось это не раз слыхать в Берлине — будто среди либералов, которые с таким рвением стремятся теперь уничтожить в Пруссии и в Германии последние обломки феодального прошлого, потомки французских выходцев отличаются особою пылкостью рационализма. Повторяю еще раз, это такие вопросы, о которых можно спорить без конца; но никто по совести не может отрицать великих услуг, оказанных курфюршеству гостями Фридриха-Вильгельма в качестве рабочих и купцов, ученых и художников, земледельцев и солдат.
2043 семейства, обнимавших собою 10215 человек, занялись разными отраслями промышленности. То были незаурядные рабочие. Честность и трудолюбие были общим достоянием этих людей, которые всем пожертвовали ради спокойствия совести, и работа их имела неоценимое значение для Бранденбурга, ибо они посвятили его в неведомые ему отрасли труда.
Известно, какие успехи сделало производство шерстяных тканей во Франции во времена Кольбера; в Пруссии оно совершенно исчезло после войны, и выходцами устроены были новые шерстяные фабрики в Магдебурге, Франкфурте-на-Одере, Бранденбурге и Кенигсберге. Шелковая промышленность под покровительством Генриха IV, Ришелье и Кольбера достигла у нас высокой степени процветания: французские выходцы завели в Бранденбурге первый плантации тутовых деревьев. Они же принесли с собой искусство красить и тиснить материи. Пьер Бабри устроил первую чулочную машину во владениях курфюрста. Франсуа Флертон с успехом завел первую бумажную фабрику. Во Франции еще в Средние века возник цех для производства свечей, между тем как в курфюршестве даже в XVII в. знатные дома освещались восковыми факелами, а маленькие — дымными плошками, где горел фитиль, плававший в рыбьем жире: французы основали свечные фабрики, и так как это было большой новостью, то они сохранили за собой секрет производства. Во всех этих отраслях наши соотечественники явились нововводителями; но сколько других промыслов они оживили или развили, как, например, кожевенные заводы, сафьянные и перчаточные фабрики, изготовление платья, туалетных и модных принадлежностей. Часовое мастерство, бывшее до них ремеслом, в их руках поднялось на степень искусства. Бранденбургские стеклянные фабрики выделывали до них только оконные стекла и бутылки; французские колонисты отлили первые зеркала. Наконец, металлургия обязана важными усовершенствованиями; один из эмигрантов был директором курфюршеских железных и литейных заводов.
Менее значительное число наших соотечественников занялось торговлей, но оказанные ими услуги были огромны. Торговля никогда не была особенно оживлена в этой стране, расположенной к востоку от Эльбы, т.е. на окраине торговой полосы Европы, где так мало было что продавать, а к половине XVII в. она и совсем прекратилась. Французы Жирар, Мишле, Бодуэн, Манжен и Перро основали первые крупные торговые дома, вошедшие в сношение с чужими странами.
Число выходцев, занявшихся земледелием, неизвестно в точности, но французских колоний было много; они основались главным образом в Укермарке, деревни которой всего больше пострадали от войны. Впрочем, особые услуги оказали они только в разведении табака и в огородничестве. Бранденбуриицы были небольшие охотники до овощей и в насмешку называли французов «бобоедами». Курфюрсту, который очень любил овощи, приходилось их выписывать из Гамбурга или из Лейпцига; но скоро ему незачем стало так далеко за ними посылать. Французские садовники поместились в предместьях Берлина — в Шарлоттенбурге и Моабите, — этом унылом песчаном квартале, которому они дали библейское имя земли Моабитской, сохранившееся за ним и до сих пор. Благодаря неслыханному трудолюбию и искусству они добились скоро великолепных сборов овощей и плодов. Местные жители не хотели верить своим глазам и даже не знали, следует ли благочестивым людям брать в рот эти невиданные диковинки: Рюзе, знаменитый садовник из Кепеникского предместья, был обвинен в колдовстве. Но понемногу к чуду этому привыкли, и сады предместий сделались любимою целью загородных воскресных прогулок берлинцев, отправлявшихся туда обедать на свежем воздухе. И теперь еще, проезжая по конке от Бранденбургских ворот в Моабит, видишь много французских имен на стенах огородов.
До сих пор мы перечисляли материальные услуги, оказанные эмигрантами; но это еще не все, и нам надо теперь поговорить об их заслугах в деле просвещения. Эти жертвы религиозного гонения привели за собой и своих пасторов, или, вернее сказать, пришли за своими пасторами. Многие из этих последних были люди очень образованные и со вкусом; их проповеди послужили образчиком духовного красноречия для бранденбургских пасторов, все ораторское искусство которых раньше того сводилось к надутому пустословию, пересыпанному грубыми выходками и бранью. В колонии было немало юристов; им она и верила судебную власть над собой; но ее новые властители потребовали этих юристов и на свою службу. Парламент княжества Оранского эмигрировал целиком; он сохранил свое имя и свою организацию; на торжественных церемониях, как, например, на погребении своей государыни Шарлотты, он присутствовал in corpore в красных мантиях: преемник Фридриха-Вильгельма сделал из этого парламента свой апелляционный суд. Марка крайне нуждалась в медиках, так как все лечебное дело в ней находилось в руках шарлатанов и знахарей, которым платили сдельно: колонист Яков Готье стал придворным медиком; а именем знаменитого Дюкло берлинцы и до сих пор называют одно из лекарств против лихорадки. Мы видели, что в Берлине не было архитекторов: Авраам Кенэ много потрудился над его украшением; другие оказали подобные же услуги в иных местах. Живописцы давали превосходные уроки своего искусства, но у них — нужно сказать правду — совсем не было учеников. Французская коллегия и основанная в 1700 г. Академия Наук гордились именами французских ученых; французы же содействовали процветанию Франкфуртского университета и учреждению университета в Галле, и можно было бы составить длинный список французских имен, со славой вписанных в летописи немецкой науки; припомним Ламот-Фуке, Мишле, де-Лакурбьера и, наконец, великих братьев, Гумбольдтов, мать которых была родом француженка.
Эмигранты-дворяне заняли место при дворе и, в армии. Многие из них назначены были генералами; одно время сам маршал Шомберг предоставил в распоряжение Великого Курфюрста свою глубокую военную опытность. Много французских солдат поступило в курфюршескую армию, где они наполнили собой около пяти полков. Корпус гвардейских мушкетеров и конных гренадер в значительной своей части состоял из французов. Французкие инженеры вошли в новоучрежденный отряд курфюршеских саперов. Печальнее всего то, что эти эмигранты, не задумываясь, пробовали свои силы в борьбе против отринувшего их отечества: в войне Аугсбургской коалиции отличились полки Варенна и Брикельмонта, а в сражениях и осадах на берегах Рейна, в самых опасных пунктах, блистали красные, шитые золотом мундиры гвардейских мушкетеров.
Напрасно думать, чтобы все немецкие писатели единодушно признавали важность услуг, оказанных Пруссии французскими переселенцами. Уже в конце прошлого столетия Кениг в своем «Опыте исторического очерка Берлина» писал, что в XVII в. марка гораздо больше была обязана простым и практическим переселенцам из Голландии, чем французским гугенотам, так как эти последние вместе с изящными нравами и обычаями принесли много такого, без чего отлично можно было бы обойтись. «Гораздо лучше, — говорит он, — дать людям хлеб, чем научить их красиво его убирать». Конечно, так; но разве гугеноты вместе с уменьем убирать не принесли и хлеба? Можно ли забывать о дельных ремесленниках и искусных земледельцах и глядеть только на булочников и поваров, которые познакомили Бранденбург с белым хлебом и чистотой в кухнях, или на трактирщиков, открывших в Берлине первые приличные гостиницы, как Hotel de Paris на Bruderstrasse? К тому же такое раздраженное отношение к самым скромным членам французской колонии и не совсем понятно, так как французским поварам, трактирщикам, портным и парикмахерам вовсе не удалось исказить простоты германских нравов: они не научили своих приемных сограждан ни одеваться со вкусом, ни хорошо готовить. К чести Германии, серьезные ее писатели стоят выше таких мелочных придирок. Бегейм-Шварцбах, который недавно издал превосходную книгу «Колонизация при Гогенцоллернах», всю построенную на неизданных архивных материалах, не дает в ней никакой пощады патриотическим предрассудкам Кенига.
Курфюрст Фридрих III, превратившийся потом в короля Фридриха I, был совсем непохож на своего предшественника, Фридриха-Вильгельма: в умственном отношении между ними такая же пропасть, как между Людовиком XIII и Генрихом IV. Но Людовик XIII сознавал, по крайней мере, свою несостоятельность, тогда как Фридрих I не подозревал о своей и, стараясь держаться великим человеком, делался от этого еще смешнее для всех окружающих. Это был настоящий выскочка. Ни один выслужившийся солдат никогда не радовался так своим офицерским галунам, как этот курфюрст своей золотой короне: он тает от удовольствия, чувствуя ее на своей голове, и, чтобы ею покрасоваться, задает в Берлине и Кенигсберге неслыханной пышности празднества. Это блудный сын в семье скупцов. Но все-таки он не совсем забыл семейные заветы: жизнь в Пруссии столь неумолимо ставит некоторый требования, что им волей неволей приходится подчиняться; при всей расточительности там нельзя не вести счетоводства, а можно ли им заниматься, не думая об увеличении доходов? Таким образом царствование Фридриха I было в некоторых отношениях продолжателем, правда, плоховатым, царствование Великого Курфюрста.
У Фридриха и были однако и хорошие свойства: он был добр и действительно щедр, хотя и слишком любил щеголять своей щедростью. Он сделал то, чего, может быть, не сделал бы его предшественник и чего, наверное, не сделал бы его преемник: он отпустил тосковавших по родине колонистов и даже сам старался помочь им снова вернуться в отечество.
Незадолго до своей смерти Фридрих-Вильгельм отдал приказ, чтобы город Стендаль, бывший еще в развалинах, принял в свои стены колонию вальденцев. Он принял под свое покровительство этот несчастный маленький народец, этих предков всех страдальцев за реформацию, и написать в их защиту делающие ему честь письма к савойскому герцогу Карлу-Эмануилу и королю Людовику XIV. Ему удалось даже спасти их на время от неистовств крестового похода и от попечения «конгрегации для распространения истинной веры», участники и участницы которой отдались набожной миссии — покупать за деньги обращение бедных горцев. Но после отмены Нантскаго эдикта, пример, поданный величайшим государем Европы, перевесил у герцога савойского влияние жившего так далеко бранденбургского курфюрста. Он метнул в вальденцев свирепым указом, повлекшим за собой безжалостную войну, где три тысячи человек было перерезано, и две тысячи детей отнято у семей. Десять тысяч вальденцев были взяты в плен. Все, чего могли добиться протестантские державы, было изгнание этих несчастных, половина которых успела уже погибнуть в ужасных тюрьмах, когда, наконец, явились герцогские войска с тем, чтобы вывести за границу оставшихся в живых. Их препроводили в Швейцарию. Великий Курфюрст отправил туда комиссаров с предложением им убежища в Пруссии. Изгнанники согласились и прибыли в Бранденеург, где их принял уже Фридрих I. Но жители Бранденбурга оказались не так гостеприимны, как их государь: вальденцев радушно встретили в Шпандау, но очень плохо приняли в Стендале и Бурге. Ничего не было приготовлено для их приема. Пришлось разместить их по домам жителей, но те отвели им чердаки и сараи и, несмотря на суровую зиму, не подпускали к очагу даже больных и женщин, кормивших грудью. Стоны несчастных донеслись до ушей курфюрста, но он не сумел найти средства устроить их участь и был очень счастлив уже тем, что мог помочь им возвратиться на родину после того, как герцог савойский, поссорившись с Людовиком XIV, дал вальденцам амнистию. Его доброта выказалась в заботливости, с какою он стремился облегчить им далекий путь; он даже выслал им денег на родину, услыхав, что они нашли там дома свои разоренными и жестоко терпели от сурового времени года. И французским колонистам не Фридрих I помешал вернуться на родину. Когда в Рисвике открылись переговоры о мире, эти изгнанники прониклись надеждой опять увидеть Францию, которой они не забыли. Им удалось возбудить к себе участие во всех государствах Европы, и Фридрих заступался за них с крайней настойчивостью, бесполезность которой он, конечно, предвидел. Его посланник в Париже хлопотал о них совместно с английским. На конгрессе представители протестантских государств сделали совокупное представление в пользу эмигрантов. Во всех протестантских странах в назначенный день было совершено особое торжественное богослужение, за которым молили Бога склонить к милосердию сердце Людовика XIV. Людовик отвечал, что его старые подданные могут вернуться во Францию только под условием торжественного присоединения к католической церкви. Жребий был брошен: гугеноты перестали смотреть на чужбину, как на место стоянки; из убежища она стала им родиной.
Не надо, однако, думать, чтобы Фридрих I только выселял или старался выселять колонистов на родину. Войны Людовика XIV доставили ему много новых поселенцев. Из выжженного, покоренного и силой обращенного в католицизм Пфальца толпы народа бежали искать себе нового отечества. Когда они обратились к Фридриху, то он встретил их просьбу с полной предупредительностью, ибо собирался вновь отстроить и заселить Магдебург. Великий Курфюрст не смог поднять этого города из запустение, в которое повергли его знаменитый пожар и резня, унесшие тридцать тысяч человек и оставившие на месте города только сто тридцать пустых рыбачьих хижин без утвари и без жителей. В Магдебург и пригласил Фридрих эмигрантов, обещав им при этом всяческие льготы. От распространил в Пфальц род рекламы, прославлявшей все удобства и прелести города. «Магдебург расположен, — говорит составитель этой афиши, написанной по-французски, — на обширной равнине, на берегу Эльбы, одной из прекраснейших и судоходнейших рек», и, играя этимологическим значением слова Магдебург, он прибавляет в стиле XVIII века: «Говорят, город получил свое название от Венеры и граций, ее прислужниц…». Как было устоять против подобных соблазнов? 1376 семейств, обнимавших собой 7000 человек, приехали в Магдебург и поселились в городе и его окрестностях. Между ними были ученые, богословы, юристы, ремесленники и земледельцы. Эти последние ввели культуру табака, которая стала источником богатства для страны, и с помощью всех этих переселенцев несчастному городу удалось вернуть себе часть своего прежнего благосостояния.
Между тем местные жители косо посматривали на этих иностранцев, которых осыпали привилегиями и которые теснили их в торговле и промышленности. Курфюрсту то и дело приходится объясняться со своими подданными и успокаивать их. То он увещевает их быть сострадательнее, если они не хотят, чтоб Господь Бог снова разгневался на их город; то он обстоятельно разъясняет им, что они ошибочно понимают свои интересы. Он даже издал в форме вопросов и ответов настоящий трактат о выгодах колонизации, где изложена вся программа Гогенцоллернов по этому вопросу. Вот несколько отрывков оттуда, в легком сокращении. «Полезно ли для стран и коренного их населения, чтобы их государи привлекали иностранцев известными льготами и вольностями?» — «Да, полезно, ибо опыт доказывает, что где больше жителей, там успешнее развивается и промышленность. Притом, нет ничего убедительнее примера несравненного героя, его курфюршеского высочества, славной памяти Фридриха-Вильгельма, который принял под свое всемилостивейшее покровительство французов, изгнанных из своей родины религиозными преследованиями, и ввел таким образом в стране всевозможные полезные производства. Его величество король прусский только последовал этому похвальному примеру, всемилостивейше приняв жителей города Мангейма и других мест, дотла разоренных французским нашествием.» — «Не могли ли бы сделать местные жители того же самого, что сделано новыми, если бы его величество даровал им подобные же льготы?» — «Это очень сомнительно, потому что за шестьдесят лет они ничего не сделали. Его величество еще тратит каждый год деньги на колонию. Приносить ли это какой-нибудь барыш?» — «Во времени своего прибытия в Магдебург до 1708 г. включительно пришедшие из Пфальца колонисты стоили в общем 114 462 талера. Между тем на покупку и на постройку домов они израсходовали, за вычетом пожалованных им ссуд и сделанных в их пользу сбавок в ценах, 102 846 талеров из денег, привезенных ими из Пфальца или заработанных трудом. Их табачные и шерстяные фабрики, даже если принять во внимание только самые важные из них, именно те, которые работают для вывоза за границу, привлекли в страну 667 395 талеров. Наконец, иностранцы на одно только свое иждивение истратили около 1 млн. талеров, и достаточно сравнить бюджет города за 1689 и за 1708 года, чтобы увидеть, возросли ли его доходы или уменьшились… А посему те, кто дурно относился до сих пор к бедным иностранцам, хорошо сделают, если прекратят свою вражду и, по христианскому милосердию, порадуются тому, что бедные люди могут зарабатывать, не в ущерб никому, кусочек хлеба. Засим, да соблаговолит Всевышний даровать равно старым и новых жителям сокровище своего благословения!» Так заканчивается молитвой этот бюджет, написанный в форме катехизиса. Из него видно, как мы и указывали, что Фридрих I очень хорошо умел считать, что участие Гогенцоллернов к гонимым не было вполне бескорыстно, и что христианское милосердие было в Пруссии очень выгодным, — хотя совершенно законным, — помещением капитала, которое приносило гораздо более, чем 100 на 100.
Чтобы получить доступ в Пруссию, не требовалось непременно быть гонимым. Когда в 1693 г. цюрихское и бернское правительства просили Фридриха обратить свое внимание на протестантских подданных с.-галленского аббата, которые жаловались на притеснение своего государя, то он отвечал, что охотно примет их, но что он будет также очень рад прибытию ремесленников из каких бы то ни было кантонов, «если только у них найдется сколько-нибудь денег». Он указывает, какого рода именно ремесленники ему нужны: в одних местах прядильщики, в других каменщики, в некоторых пунктах торговцы и земледельцы. Всем обещаны привилегии и льготы. Земледельцы должны будут купить себе земли, но им предложат выгодные условия; необходимо однако, чтобы у них было с собой по крайней мере по 200 талеров. Он охотно освободил бы их от такого требования, «если бы не такие тяжелые времена!» Зато об их семьях будут тщательно заботиться; король гарантирует детям бесплатное обучение ремеслам, а если между ними найдутся таланты, то он даже обещает им место в Иоахимстальской коллегии в Берлине и потом стипендию во Франкфуртском университете.
Эти обещание привлекли немало швейцарцев в государство Фридриха, где всегда находилось для пришельцев и место, и дело. Король направил новых колонистов на восток, в герцогство прусское и в Литву. Здесь тоже приходилось заглаживать следы множества ужаснейших бедствий, еще более страшных, может быть, чем те, картину которых мы видели! В войне, разразившейся к концу XVII столетия между Польшей с одной стороны и Швецией и Бранденбургом — с другой, поляки обратились за помощью к татарам: 50 000 этих дикарей наводнило прусские провинции. Меньше чем в год татары и поляки сожгли 13 городов и 249 местечек и деревень. Они перебили 23 000 человек, а 34 000 увели в плен. Но еще ужаснее была явившаяся после войны чума: Кенигсберг в 8 месяцев потерял 10000 жителей, а Инстербургский округ 66 000. В общем число жертв превзошло 200 000, так что провинция эта приняла вид пустыни. Чтобы заселить все эти опустевшие места, нужно было бы, чтобы из Швейцарии явились настоящие полчища эмигрантов, но их пришло всего только 6 000 или 7 000, часть которых осела в Бранденбурге. Для того, чтобы увеличить это слишком недостаточное число, Фридрих стал искать в Швейцарии колонистов другого рода.
В Бернском и Цюрихском кантонах проживала тогда горсточка учеников Менно, этого современного Лютеру своеобразного реформатора, который хотел, чтобы его последователи не довольствовались исповеданием чистого религиозного учения, а сверх того раскрывали миру глаза на всю извращенность управлявших им законов и подготовляли людей к введению лучших. Ни в каком случае они не должны были прибегать к насилию; вперив взоры в идеальное государство, где не будет ни лжи, ни несправедливости, ни ненависти, они противопоставляли злоупотреблениям только пассивное сопротивление, отказываясь от присяги, которая предполагает ложь, и от военной службы, которая предполагает ненависть. Такое поведение было не по вкусу государям. Многие из них обратились к Лютеру, спрашивая его мнение о том, как следует поступать с этими нововводителями. Реформатор, ссылаясь на ап. Павла, отвечал, что их нельзя терпеть, и с XVI е. меннонитов стали преследовать в Швейцарии, но они все таки продолжали там существовать. В конце XVII в. цюрихское правительство хотело принудить к военной службе тех из них, которые жили в его территории: они отказались. Оно потребовало у меннонитов, чтобы вместо присяги они отвечали, по крайней мере, «да» или «нет» на предлагаемые на суде вопросы: они не согласились и на это. Оно приказало им выселиться: они остались на месте. Тогда началось преследование. В то же время в Берне были изданы против меннонитов указы, обрекавшие их на изгнание, клеймение, галеры и смертную казнь. Наконец, Фридрих I вступился за них; но он встретил соперничество в генеральных штатах Голландии, которые тоже предлагали у себя убежище меннонитам. Оба государства тщательно следили друг за другом, ибо каждое из них охотно приняло бы на свое попечение богатых колонистов, предоставив бедняков благотворительности другого. Наконец, меннониты прибыли в Восточную Пруссию, где они могли чтить Бога, как хотели, не опасаясь королевских вербовщиков. Число этих переселенцев в точности неизвестно, но во всяком случае их было немного, и прибытие их мало в чем изменило положение дел в несчастной провинции.
У Фридриха I не было достаточно последовательности и энергии в характере, чтобы помочь бедам, от которых страдала Пруссия. После его смерти страна осталась в прежнем положении; огромные пространства земли лежали невозделанными, сорные травы привольно разрастались на обширных кладбищах, тянувшихся на необозримые расстояния всюду, где свирепствовала война и чума, и громадные леса, существующие и до сих пор, высоко поднялись там к небу, опутав своими корнями кости так злополучно погибшего поколение.
В самый день коронование Фридриха-Вильгельма I стало ясно, что новый государь намерен царствовать совсем не так, как покойный. Вместо того, чтобы тратить на коронацию 6 миллионов талеров, как Фридрих I, Фридрих-Вильгельм израсходовал на нее только 2547 тал. 9 пф., да и то, вероятно, ему показалось дорого. Прусский двор сию же минуту преобразился. Дорогие наряды исчезли: король их не носит и не терпит их вокруг себя. Любимая его мода — это короткое платье и длинная шпага. Он не восхищается, как Фридрих, своим королевским достоинством, но можно ли найти короля, более проникнутого сознанием своих обязанностей? Для него нет мелочей, и он хочет все видеть своими глазами. Его прогулки являются ревизиями, и на берлинских улицах трость его тоже прогуливается по спинам праздношатающихся. Зато к труженикам он проявляет по своему настоящую нежность. Так, например, он лично интересуется крестьянками, которых он допускает в заведенную им в Кенигсгорт школу маслоделия: если они были прилежны и послушны в течение двух лет ученья без заработка и оказывались на его взгляд способными распространять приобретенную «науку» в деревнях, то он отсчитывал им 100 талеров на приданое, чтобы они могли выйти замуж за «добрых парней». Этот деятельный и трудолюбивый человек не разменивался, однако, на такую мелочь: он отдал себе точный отчет в нуждах своих государств, обдумал лучшие средства их удовлетворения и, раз приняв решение, сообразно с ним расположил всю свою жизнь.
Как и Великий Курфюрст, он видит, что лучшее лекарство против недугов его государства составляет колонизация; но он не хочет пускать к себе кого ни попало и от тех, кого принимает в число своих подданных, требует труда и послушание. От него пошел девиз прусской монархии: Nicht raisonniren— «не рассуждать»! Меннониты, на его взгляд, рассуждали слишком много, и вообще эти искатели идеала были совсем не по нем. Известна страсть «короля-сержанта», как его прозвали, к солдатам великанам, которых он называл своими «дорогими длинноногими молодцами». Никакие власти в мире не могли защитить от его наглых вербовщиков несчастных, которых природа наградила высоким ростом. Раз эти его агенты схватили в Италии одного проповедника у подножия церковной кафедры. Они промышляли и на больших дорогах, где однажды захватили имперского посланника. Возможное ли было дело, чтобы они при этом стали смущаться религиозными сомнениями меннонитов? Конечно, они готовы были уважать чувства существ среднего роста, но полагали, что свобода совести исчезает на высоте шести футов над уровнем земли. Напав на след одной меннонитской семьи великанов, они проникли ночью в дом, где она проживала, натворили там грубых насилии и увели шесть прекрасных молодцов в Потсдам. Там этих бедных философов поставили во фронт и приказали им учиться строевой службе; только один сдался; пятеро других стояли на своем так упорно и долго, что их пришлось, наконец, отпустить. Оскорбленный в своей задушевнейшей привязанности и обиженный тоном полученных им протестов, король велел меннонитам удалиться из королевства, чтобы очистить место «другим добрым христианам, не считающим греховной военную службу». Потом он отступился от такого строгого решение, когда ему написали из Кенигсберга, что сбор податей пострадает от выселение меннонитов. Он не мог оставаться нечувствительным к такого рода аргументу: недаром он называл себя министром финансов и военным министром прусского короля. Министр финансов образумил военного министра; но в глубине души Фридрих-Вильгельм никогда не простил этим христианам, не хотевшим вступить в его гвардию.
Он требовал, чтобы колонисты, поселившись в указанных им местах, и не думали больше о возвращении на родину. Отъезд в его глазах был дезертирством. Когда несколько пограничных литовских крестьян по наущению поляков ушли в Польшу, захватив туда с польской помощью свои стада и всю утварь, вплоть до дверей и окон своих домов, то король пришел в ярость против всей Польши и отдал приказ не допускать более в число колонистов ни одного поляка «под страхом смертной казни». Впрочем, ему и вообще казалось неудобным принимать в пограничную с Польшей страну, которая не была еще онемечена, колонистов, не говоривших «на хорошем немецком языке»! Он также сильно опасается евреев, «ибо они не могут уживаться на одном мест и всюду учат дурному». Он мечет громы своих указов против «этих бродяг и других дурных людей», обвиняя их в подстрекательстве крестьян к дезертирству. Всякому, кто схватит одного из таких евреев, говорит он, должна быть сейчас же выдаваема большая награда».
Фридрих-Вильгельм понимал, что лучшим средством удержать колонистов в стране было добросовестное исполнение тех обещаний, которые их привлекли. Горе тому, кто провинился какой-нибудь несправедливостью к гостям Прусской монархии! Один военный советник позволил себе вымогать деньги у переселенцев: он был схвачен и немедленно повешен. Чтобы заботы его принесли желанные плоды, король учредил особую колонизационную комиссию и издал в виде жалованных грамот своего рода кодекс прав и обязанностей колониста. Все до подробностей регламентировано было в этом кодексе для переселенцев всех категорий, и щедрой рукой дарованы были им вольности и привилегии. Для них этот скупец становился расточительным. В то время, когда все доходы его государства не превышали 7 400 000 тал., он тратил по миллиону в год в течении шести лет на одну Литву. Умственные и нравственные интересы его новых подданных заботили короля не менее материальных. Он уважал их свободу совести, так как в нем сохранился дух терпимости его предшественников: он праздновал столетнюю годовщину рождение Лютера наравне с годовщиной обращение в кальвинизм Иоанна Сигизмунда. Устроив оружейные заводы в Шпандау и Потсдаме, он дал католических священников выписанным из Люттиха рабочим: ему мало было нужды, что они были папистами, раз они умели делать хорошие ружья. Только рационалисты и атеисты не находили у него пощады: их сажал он в тюрьму; но он не считал невежества оплотом веры. Он открыл множество школ в тех провинциях, куда призвал всего больше колонистов. «Много ли мне было бы пользы, говорил он, если бы мне удалось заселить страну землепашцами, да не удалось сделать из них добрых христиан». Несмотря на всяческие затруднения, он основал в Литве и в Восточной Пруссии 1380 школ. Труд этот получил свою награду. В 1725 г. 9539 новых поселенцев явилось в Пруссию; было основано много городов и 460 деревень. Но это было только начало; религиозная нетерпимость готовилась еще раз доставить Пруссии многочисленных сынов.
Зальцбургское епископство было одним из древнейших и славнейших германских княжеств: в нем жило 200 000 человек, среди которых реформационному учению удалось пустить корни, несмотря на строгое преследование со стороны князей-епископов. В конце XVII и в начале XVIII в., когда здесь правили один за другим два полных терпимости прелата, число диссидентов еще увеличилось, и барон Леопольд Фирмиан с самого вступления своего на епископский престол стал выказывать по этому поводу сильное беспокойство и неудовольствие. После целого ряда неискусных мероприятий, неудачных миссий, безуспешных пилигримств и бесполезных угроз, епископ, вопреки представлениям протестантских держав, полагаясь на поддержку императора Карла VI, прибег к открытой силе; но это тоже не привело ни к чему. Тогда, опираясь на известную статью Вестфальского мира, он приказал всем не католикам отправляться в изгнание, но не дал им при этом установленного договором срока; на время он взял было назад свое решение, затем опять вернулся к нему; одним словом, он только тогда спохватился, что сделал громадный промах, когда 30 000 его подданных — и лучших из них, — натерпевшись всяких жестокостей, перешли границу.
Фридрих-Вильгельм давно уже был настороже; один из первых он протестовал против преследования. Католические писатели утверждают, что он посылал эмиссаров в епископство поддерживать неудовольствие; это очень правдоподобно, но репутация страны убежища, которою более столетия пользовалась Пруссия благодаря поведению своих государей, сама по себе уже достаточно объясняет, почему Зальцеургские протестанты обратились к Фридриху-Вильгельму. В 1731 г. король принимает двух посланных ими депутатов: он обещает им, что если даже много тысяч их соотечественников захотят искать себе приюта в его стране, то он всех их примет «милостиво, любовно и сострадательно». Вскоре после того он издает открытый манифест к изгнанникам и посылает в Ратисбон своего агента с поручением руководить их своими советами. Тогда большая часть этих несчастных двинулась в Пруссию. Один из них оставил подробный рассказ об их Одиссе; здесь чувствуется в одно и то же время скорбь изгнанника, пыл верующего христианина и благодарность преследуемого за прием, оказанный этой части народа Божия на пути ее в обетованную землю. Целые процессии выходили навстречу путникам, их приветствовали в библейском духе, в городах и деревнях, при кликах народа и пении псалмов, им произносили торжественные речи, так что бегство их походило на триумфальное шествие. Из этого рассказа мы узнаем, что многие князья пытались остановить и задержать у себя Зальцбургских переселенцев, но все эти попытки были бесплодны: «Вюртембергский государь сделал нам много добра, как для тела, так и для души; да воздаст ему за это Господь Бог наш и да ниспошлет ему свое благословение! Но он не, хотел отпускать нас в Пруссию; однажды явились к нам три человека и разделили нас на три части; мы все тотчас же бросились друг к другу и, смешав ряды, закричали: «Мы не двинемся с места, пока не будем уверены, что нас ведут в Пруссию» и тогда три человека сказали: «Нам нечего делать с этим народом, потому что он никуда не хочет идти, кроме Пруссии».
Фридрих-Вильгельм ждал Зальцбургцев. Сначала он рассчитывал только на 5 000 или на 6000 переселенцев; но присланный ему доклад извещал, что их идет больше 20 000. «Отлично! — написал он на полях. — Хвала Богу! Какую милость посылает Господь Бранденбургскому дому! Ибо эта милость, конечно, снисходит от Бога!» Когда первая партия проходила через Потсдам, король захотел ее видеть. Это было 29 апреля 1732 г.: придворный проповедник, духовенство и школы вышли навстречу пришельцам и приветствовали их речами, а один из врачей предлагал между тем свои услуги больным; затем пришел приказ идти в королевский парк и выстроиться перед дворцом. Король не заставил себя ждать. Выйдя к ним, он сейчас же обратился к придворному проповеднику и спросил его: «Говорили вы с ними? что это за люди?» Проповедник ответил, что нашел в их душах чистую евангельскую веру. «А вы, — сказал король, обратившись к комиссару, приведшему партию, — довольны вы ими? Хорошо они вели себя в дороге?» Комиссар похвалил их поведение. После этого король вызвал несколько эмигрантов и стал предлагать им вопросы об их верованиях; ответы он нашел скромными и согласными с Евангелием. Тогда он велел раздать им денег, стал толковать то с тем, то с другим из них и беспрестанно повторял: «Дело пойдет на лад! Вам будет хорошо у меня, детки! Дело пойдет на лад!» Несколько времени спустя, встретив другую партию переселенцев, он стал на краю дороги, пустил их маршировать перед собой и приказал запеть псалом: «Бог нам прибежище и сила!» Переселенцы не знали напева и просили их извинить. Тогда он сам запел его полной грудью, и тронутая толпа стала ему вторить. Когда прошли последние ряды, он сказал: «Идите, идите, Бог вам в помощь!» Иногда он устраивал нечто вроде публичной исповеди: «Надеюсь, — говорил он, — между вами нет гуляк, обжор и пьяниц!» — и всегда заканчивал свою речь обещанием своего участия и благосклонности.
При распределении колонистов по областям большая часть их пришлась на долю Пруссии: она приняла к себе 15508 человек и, благодаря этому, скоро совершенно преобразилась. Искусством Зальцбургских ремесленников создалось благосостояние маленьких прусских и литовских городков, которые до них не знали промышленности, а трудолюбие земледельцев освободило почву от диких растений. Притом же колонисты привлекли в новое свое отечество и деньги. В протестантских странах было собрано в пользу гонимых в Зальцбурге единоверцев около 900000 флоринов; большая часть этой суммы была отправлена в Пруссию. Между новыми подданными Фридриха-Вильгельма были и такие, у которых остались на родине значительные имущества, но они могли получать теперь с них только очень немного дохода. Король выхлопотал для них у епископа позволение продать свои имущества, и после многих затруднений эта операция удалась, принеся несколько сот тысяч талеров. Но истинным богатством, внесенным в страну изгнанниками, был их труд, возбуждавший соревнование коренных жителей. Фридрих-Вильгельм сумел оценить по достоинству оказанные ими услуги. Он простил за это выказанное ими недоверие к нему при продаже их имуществ и терпеливо сносил их жалобы на тягость налогов и на множество повинностей, поднявшихся немедленно по истечении льготных годов. Этот человек способен был к терпению и даже к мягкости, когда дело шло о благе государства. Он приучил понемногу пришельцев из Зальцбурга к мысли, что в Ханаан, куда он их призвал, ничего не дается даром, и что земля и государь требуют платы за свое великодушие: земля — пота лица тружеников, а государь — части их дохода, их труда и, в случай необходимости, их крови.
После епископства Зальцбургского более всего колонистов доставили Пруссии в эпоху Фридриха-Вильгельма Австрия, Силезия и Чехия. Какой резкий контраст в религиозной политике между Австрией и Пруссией в XVI и XVII веках! После непродолжительного колебания Габсбурги обрушиваются на подвластные им страны всеми ужасами контр-реформации; Фердинанд II, в царствование которого начинается 30-летняя война, оставляет своим протестантским подданным на выбор только отречение или изгнание. Фердинанд III и Леопольд, может быть, еще с большей суровостью следуют по тому же пагубному пути. Эти государи объявили своим правилом: «Лучше царствовать над пустыней, нежели над страной, населенной еретиками!» и так ревностно ему следовали, что, наконец, сами со страхом отшатнулись перед делом рук своих. К 1636 г. Габсбурги так много потеряли людей, что им пришлось, наконец, умерить свое рвение и запретить выселение; но народ продолжал уходить тайком, а затем при новом приливе духа нетерпимости протестанты стали открыто пользоваться правом эмиграции, предоставленным им по Вестфальскому миру. Все области Габсбургской монархии жестоко пострадали от этой политики. Она достигла своих целей в эрцгерцогстве, но какою же ценою! Почти все старое дворянство и старая буржуазия выселились; значительная часть населения Вены уступила свое место новым пришельцам, и много некогда процветавших торговых городов, как Фрейштадт, пришли в упадок, от которого им уже не суждено было оправиться. То же зрелище в Силезии! Со времени Вестфальского мира и до того момента, когда Фридрих II овладел этой провинцией, эмиграция в ней не прекращалась, и так как реформационное учение принято было преимущественно немцами, то славянский элемент снова взял верх в стране, которая, уже на три четверти успела было онемечиться. В Чехии бедствие были еще ужаснее и повлекли за собой еще более крупные последствие.
Став в 1526 г. чешскими королями, Габсбурги сразу повели самую бестактную политику, какую только можно себе вообразить. Воспоминание о Гуссе, погибшем на костре, вокруг которого стояли на страже солдаты германского императора, все еще жило в стране; и со времени страшных гусситских войн, несмотря на религиозные уступки, сделанные утраквистам, которых так называли, потому что они причащались под обоими видами, в народе сохранилась жгучая национальная и религиозная ненависть против всего, что носило немецкое имя. Немецкого профессора, купца, рабочего ненавидели не меньше жида. Чехи являлись горячими ревнителями своих народных преданий, со слезами вспоминали об участи мейсенских, бранденбургских и прусских славян, некогда истребленных немцами, и заветной мечтой всякого доброго патриота было «очистить навсегда золотое, всехристианнейшее королевство от немецкой нечисти, грозящей его переполнить». Однако, когда Германия в свою очередь выставила своего реформатора, учение которого принято было большинством живших в Чехии немцев и в то же время сделало большие успехи среди самих чехов, то общность верований, по-видимому, должна была утишить племенную вражду. Если бы Габсбурги не были обречены каким-то роком служить орудием католической реакции, они могли бы к великому благу для Германии завершить дело этого примирения; но ими руководила одна слепая ненависть к реформации. Они попытались сблизить утраквистов с католиками и для этого принялись льстить чешскому патриотизму: император Матвей издал в «1615 г. знаменитый указ, которым из Чехии одновременно изгонялись немецкий язык и лютеранство. Этот неслыханный для немецкого императора акт не принес выгоды тому, кто его подписал: лютеранство раньше уже успело сделать огромные успехи среди чехов, и когда начались преследование, то жертвами их явилось столько же чехов, как и немцев.
Мы не можем излагать здесь мартиролога Чехии, отданной Габсбургами во время и после Тридцатилетней войны в добычу иезуитам; но мы приведем одну цифру, которая сама по себе красноречивее говорить о причиненных Чехии войной и нетерпимостью бедствиях, чем самые длинные рассказы: с 4 миллионов население ее упало до 800000! И теперь еще найдется в Чехии немало мест, где народонаселение не поднялось до цифры 1620 года, а ересь все таки не была истреблена. Немало было чехов, которые, вернувшись от обедни, где им приходилось стоять с четками в руках, запирали наглухо окна и двери и садились петь протестантские гимны. Запрещенное учение передавалось от отца к сыну тайком до того дня, когда запоздалый указ о веротерпимости, изданный Юсифом II в конце XVIII в., позволил каждому открыто исповедывать свою веру и показал, сколько искр тлело еще под пеплом на пожарищ Чехии.
Между тем изгнанники направились по разным дорогам. Немало их должно было явиться и в Бранденбург и в Пруссию еще при Великом Курфюрсте и при Фридрихе I, но точные сведения об этой новой иммиграции дошли до нас только со времени Фридриха-Вильгельма I. Чехи пришли тогда не прямо из Чехии в Пруссию. Раньше они остановились в ближайшем соседстве к своей родине, в Саксонии, где образовали большие колонии, пользуясь гостеприимством, которое саксонское курфюршество оказывало лютеранам, Но вскоре их набралось там слишком много; притом же те из них, которые не были строгими приверженцами аугсбургского исповедание, боялись за свободу своей совести, в особенности после обращения саксонских курфюрстов в католицизм. Когда разнесся между ними слух о приеме, оказанном королем прусским зальцбургским переселенцам, восемь чехов с пастором во глав отправились в Потсдам и просили аудиенции у Фридриха-Вильгельма.
Фридрих-Вильгельм принял их тотчас же. Они представили ему самую трогательную картину своих бедствий и горячо молили его о помощи; а он между тем ходил взад и вперед по комнате взвешивая, по обыкновению, все pro и contra. «Присылайте их, — сказал он, наконец, — я их у себя устрою». Они были уже в дороге. Сначала их было собралось только 500, но затем партия эта разрослась до нескольких тысяч душ. Саксонское правительство сейчас же обеспокоилось и запротестовало. Но Фридрих и сам уже раскаивался в слишком быстро принятом решении. Он не знал хорошенько, что за народ были эти чехи, и от людей, которые уже в другой раз хотели менять место жительства, не ждал ничего доброго. У него было еще много хлопот с Зальцбургцами, и он побаивался, чтобы общественное мнение Германии не взяло, наконец, стороны католиков, называвших его вором подданных. Он послал комиссара навстречу новым пришельцам осмотреть их, и когда тот доложил ему, что это были по большей части крайне жалкие бедняки, одетые в лохмотья, то он отдал приказ не принимать их на границе. Несчастным чехам пришлось разоряться, но они и после того не переставали сноситься с королем, надеясь смягчить его сердце. Наконец, Фридрих-Вильгельм объявил им, что он согласен допустить их в свои владения, но под условием, чтобы они переходили границу самыми маленькими партиями, не возбуждая ничьего внимания. Он распределил чехов по всем своим провинциям, но в Берлине позволил им образовать целую колонию, в которой насчитывалось 2000 душ. Новые колонисты должны были сначала доказать свою порядочность; но после того, как они три года образцово себя вели и примерно работали, король стал выказывать к ним большую заботливость. Для них в столице был выстроен новый квартал; улица Вильгельмштрассе, где проживают еще и теперь потомки этих изгнанников, была для них расширена. «Каждый из них, — как писал один из этих несчастных своим друзьям, оставшимся в Чехии, — мог спокойно зарабатывать и есть свой кусок хлеба, радостным сердцем и устами славя Бога!» Король построил для чехов на Фридрихштрассе особую церковь, названную Вифлеемской, в воспоминание о той Пражской церкви, где был священником Иоанн Гусс. Да, Гогенцоллернам всегда было такое счастье: на деле они заботились о том, чтобы набрать плательщиков податей и солдат для заселения и защиты своих владений, а выходило, что они возлагают на Пруссию миссию заглаживать всякие несправедливости и обеспечивать свободу совести для всех гонимых.
В этом историческом очерке колонизации Пруссии при Великом Курфюрсте, Фридрих I и Фридрих-Вилегельме I мы считались только с переселенцами, шедшими большими, партиями, которым производилась перепись на границе; официальная цифра их доходит до 53000; но это еще меньшинство; к ним надо еще прибавить множество колонистов, которые приютились во владениях Гогенцоллернов ранее Вестфальского мира, равно как и тех, которые явились туда после этого мира или поодиночке, или небольшими партиями. Если принять затем в расчет, что на колонистов, живших в здоровой и плодородной стране и пользовавшихся сравнительно с коренным населением большими привилегиями, должна была приходиться крупная доля в ежегодном приросте население, то в итоге окажется, что в 1740 году, по смерти Фридриха-Вильгельма, 600 000 подданных прусского короля состояли из иностранных выходцев и их детей; а у короля прусского в то время было всего 2 400 000 подданных.
Много выводов просится здесь из-под пера, но с ними лучше повременить, пока мы не познакомимся с историей колонизации в царствование Фридриха II, который шел по тому же пути, как и его предшественники, только более смелыми и крупными шагами. Однако и сейчас уже история прусской монархии выступает перед нами в новом свете, и мы ясно видим по крайней мере одну из причин необыкновенных успехов этого государства, которое, начав с самого малого, вскоре поднялось на степень великой державы наперекор Франции и Австрии, предписывавших тогда самовластно законы на континенте. Ошибки, которые делали обе эти страны, все до одной шли на пользу их будущей сопернице. Как поучительно сравнить религиозную политику Пруссии и Австрии!
А сколько неоценимых услуг оказал Великому Курфюрсту Людовик XIV! И какой контраст между королем-сержантом и Людовиком XV! В том самом 1732 году, когда Фридрих-Вильгельм приостановил по дороге в Пруссию зальцбургских изгнанников для того, чтобы научить их новому псалму, французский двор был занят вопросом, удастся ли мадам де-Мальи сделаться признанной фавориткой короля; архиепископ амбренский Герен де-Тенсен, явный клятвопреступник и святокупец, и епископ ланский Лафар, про которого Барбье говорит, что «он считался бы сорвиголовой среди мушкетеров», гремели против янсенистов; парламент защищал права светской власти от притязаний епископов и папы наперекор королю, который начал с мер крайней строгости против него, а кончил капитуляцией, и весь Париж бегал на кладбище при церкви Св. Медарда смотреть, как на могиле одного диакона-духовидца паралитикам возвращалась способность владеть руками и ногами. « Не следует отворачиваться от этих воспоминаний, как бы ни были они для нас печальны. Кто хочет понять последующий ход событий, все чудеса правление Фридриха II и весь позор царствования Людовика XV, тот должен ясно представить себе Фридриха-Вильгельма, одетого рабочим и всецело поглощенного созиданием прусского государства в то время, как распущенное парижское общество, разодетое в шелк и бархат, шутя готовится справить тризну по вековому порядку, с которым, по счастию, судьба нашей страны вовсе не была неразрывно связана.
Царствование Фридриха Великого открывает собой новый период в истории государей-колонизаторов Пруссии. В самом деле, тогда как Великий Курфюрст, Фридрих I и Фридрих-Вильгельм I для приобретения себе новых подданных пользовались только счастливым стечением внешних обстоятельств, Фридрих II организует правильную иммиграцию в свое государство по заранее составленному плану. Ученик школы физиократов, имевшей в XVII столетии столько знаменитых последователей, он признает, что «крестьяне — отцы-кормильцы общества», и чтобы увеличить число их в своих провинциях, он не щадит усилий с первого дня своего царствования до последней минуты своей жизни. При нем колонизация становится чисто экономическим предприятием. Его предшественники играли на религиозном рвении: он находить это совсем лишним. В его письмах, записках и заметках на полях бумаг не найдется ни одной библейской метафоры: его государство является уже не обетованною страною, а землей, пущенной в эксплуатацию, и так как он до копейки знает, во что ему становится каждый колонист, то никогда и не толкуете об особенной милости Божией к королевскому Бранденбургскому дому. Конечно, предшественники его много потрудились для колонизации монархии, но и ему осталось еще много дела. При вступлении Фридриха на престол его государство обнимало 2145 кв. м. и считало около 2 500 000 душ населения: между тем теперь в одном Бранденбурге, площадь которого равна всего 734 кв. м., живет 2 900 000 человек. Таким образом, много пробелов оставалось пополнить в старых провинциях, да немало их оказалось и в новых — в Силезии и Восточной Пруссии, завоеванных Фридрихом: население их было так редко, и славянский элемент в нем так силен, что необходимо было ввести в их жилы много германской крови. К этому надо еще прибавить войну за австрийское наследство и Семилетнюю, которые унесли у короля такое множество подданных. Идя вразрез с работою Фридриха и истребляя ее плоды, он заставили его удвоить усилия, чтобы загладить следы причиненных ими бедствий и довести до конца дело, начатое его предками.
Фридрих решил сделать колонизацию такой же отдельной отраслью прусской администрации, как сбор податей или набор ополчения. Палаты отдельных провинций, представлявшие собой административные учреждения на коллегиальном начале, должны были собрать точные сведения о нуждах своих областей, составить списки пустых домов и покинутых участков земли, определить число колонистов, которые могли найти себе место в их округах, и методически занести все эти сведения на столбцы особых подробных таблиц: образец этих таблиц был выработан самим королем, и он тщательно их изучал, так как он вообще держал под неослабным надзором эти провинциальные палаты. Следы его личного вмешательства встречаются на каждом шагу: сколько обещаний подписано его именем, но сколько и угроз! Нужно было возбуждать усердие чиновников. Они и без того были уже завалены делами бюрократической администрации, а теперь им приходилось еще отыскивать переселенцев, наблюдать за их передвижением, водворять их на местожительство и вдобавок изыскивать средства на покрытия этих новых издержек, так как король, не отказываясь помогать переселенцам и часто давая даже очень щедрые ссуды, все таки ставил общим правилом, что расходы по колонизации должны падать на те же провинции, которые должны были от нее выиграть. Немало просьб о деньгах было им безжалостно отвергнуто. «У меня нет ни гроша», пишет он на полях прошений; или: «я беден, как Иов»; а то еще: «Я сегодня что-то туг на ухо и хорошенько не могу разобрать, о чем вы толкуете». А между тем он требовал точного и неуклонного исполнения своих предписаний. Неутомимая деятельность этого новатора сбивала с толку его чиновников, привыкших к строгой рутине. Так как все новое казалось им пагубой, то эти старые служащие часто позволяли себе входить с почтительнейшими представлениями, где слова «бесполезно» и «невозможно» встречались на каждом шагу. Фридрих этого не выносил. Резкими замечаниями и неумолимой взыскательностью ему удалось, наконец, сломить всякое явное и тайное сопротивление. Но надо послушать, с каким негодованием король говорит об упрямцах: он не находит для них достаточно сильных слов; он обзывает их злыми и бессовестными людьми; он обвиняет их в том, что они вошли между собой в адское соглашение, чтобы угнетать призванных его патриотическими заботами переселенцев»; он приказывает им немедленно изменить свое «постыдное, безбожное и вредное для страны поведение». Когда такой государь, как Фридрих, начинал говорить подобным языком, то оставалось только повиноваться; так и было сделано — и тем, кто в глубине души ругался против королевских приказов, нередко приходилось получать замечание за излишнее усердие в их исполнении.
Переселенцы сами доставляли королю немало хлопот. Они стекались: со всех стран света. Это были не прежние степенные и набожные протестанты, которые выше всего ставили свою совесть и во имя покорности Богу сейчас же делались покорными слугами короля. Провинциальные палаты не без основание жаловались, что между колонистами встречалось немало проходимцев, пускавшихся на всякие плутни, чтобы поживиться насчет добрых намерений своего нового государя. Иные ухитрялись по два раза получать деньги на путевые расходы, другие по несколько раз уходили из Пруссии и опять в нее возвращались ради переселенческой премии. Многие наивно думали, что королю довольно их присутствия и что он с них ничего не потребует — разве детей. Вот хлеб поспел, — говорили они инспекторам, — кто же будет его жать?» Они напускали на себя важность, и когда бывали недовольны, то грозились уйти, подавая, так сказать, в отставку из колонистов. Как-то раз один из них, несмотря на все данные ему льготы, имел дерзость сказать в лицо королю, что собирается уйти со всей семьей куда-нибудь, где людям лучше живется. «И отлично сделаешь, друг мой», отвечал ему Фридрих. «Знай я какое-нибудь место, где бы мне было лучше, чем здесь, я сам туда ушел бы». Однако побеги поселенцев приводили его в ярость; но он ставил их на счет провинциальным палатам. Напрасно те старались внушить ему, что сбегают все пьяницы, от которых приятно отделаться: он выходил из себя, он предписывал удвоить строгость надзора и делать смотры два раза в неделю. Ему предложили было обязать поселенцев присягою. «Не к чему — отвечал он — плодить клятвы: их и без того довольно нарушают». Для предупреждения этих побегов он обратился к более верному средству: он обязал местные власти уплачивать суммы, израсходованные на беглецов. Когда ему жаловались на характер этих пришельцев, то он не спорил, замечая, что «часто первое поколение никуда не годится»; но он работал для будущего и хотел, чтобы и другие тоже вооружились терпением, в ожидании того дня, когда прусская дисциплина сделает свое дело.
Чтобы облегчить провинциальным палатам вербовку колонистов, Фридрих учредил два специальных агентства — одно во Франкфурте-на-Майне для Южной Германии, другое в Гамбурге для Северной; последнему было поручено останавливать на пути эмигрантов, направлявшихся в Америку. Оба агентства печатали объявление в газетах, а туда, где эти объявления были запрещены, они отправляли особых служащих для тайной пропаганды. Вербовщики получали вознаграждение «от головы»: за холостого работника-мастера платилось три талера, за женатого пять. У этого промысла было свое горячее время и свое затишье. «Пришла весна, — пишет Фридриху его франкфуртский агент, — теперь самое время искать колонистов». Но всего успешнее шли дела, когда какая-нибудь беда обрушивалась на соседние страны. Фридрих ни разу не пропустил случая этим воспользоваться. Стоит в самый разгар XVIII века снова подняться религиозным преследованиям, как то было в Саксонии и в Австрии, где в 1752 году еретиков снова сажают в тюрьмы и посылают в изгнание, или в Польше, где воспитанное иезуитами дворянство прибавляет еще нетерпимость ко всей той массе зол, от которых эта страна готовилась погибнуть, и прусский король немедленно обращается с официальными представлениями к правительствам и с официозными к гонимым. Нет такой малости, которою бы он пренебрег, раз дело заходит о привлечении поселенцев. Так в 1742 г. из Глогау Фридриху докладывают, что «теперь очень удобно обратить в выгоду Силезии те гонение, от которых страдают соседние страны». Королю стоит только приказать выстроить в двух деревнях на границах Польши и Чехии две протестантских церкви, где служба совершалась бы на польском и чешском языках: это привлечет много переселенцев, и, кроме того, каждое воскресенье туда будет являться около 7000 человек, которые будут пить там пиво и водку и оставлять в стране свои деньги. Церкви будут недорого стоить; их можно выстроить как можно проще, и «даже нет надобности навешивать двери». Как заметна в этих подробностях тонкая бережливость маленького хозяйства, которое хочет разрастись в крупное! Но лучшим средством привлечение гонимых было продолжать счастливую политику Гогенцоллернов. Так Фридрих и сделал. Терпимости его не было пределов: в моем государстве, говорил он, всякий может спасать свою душу, как ему кажется лучше. Судьба дала ему даже случай доказать эту терпимость довольно удивительным образом. Большинство принятых им изгнанников были жертвами иезуитского рвения; но когда сами иезуиты в один прекрасный день очутились изгнанными из католических государств, король, не задумываясь, открыл и для них свои двери.
Но не один бич религиозных гонений помогал работе прусских агентов. В 1747 г. Чехия страдает от страшного голода. Об этом немедленно сообщается Фридриху; он до глубины души тронут тем, «какой ужасный хлеб едят эти бедные чехи», и выражает надежду, что «его подданные воспользуются обстоятельствами и подумают о средствах привлечь к себе некоторых из голодающих. В 1767 г. город Лисса в третий раз за одно столетие был уничтожен пожаром. «Нельзя ли что-нибудь сделать?» пишут Фридриху. Король не медля издает на немецком и польском языках манифест, где, после нескольких слов соболезнования по поводу постигшего бедный город несчастия, он заявляет о дошедших до него слухах, что многие жертвы этого бедствия выражают желание водвориться в Силезии», и затем, по обыкновению, перечисляет ожидающие их привилегии. Плохое управление в Польше где царит анархия, и в некоторых мелких немецких государствах вроде Мекленбурга, где государи с ничтожным бюджетом разоряются на подражание двору Людовика XIV, — все служит Фридриху предлогом сманивать подданных у своих соседей. Один за другим все они на него плачутся. Курфюрст саксонский, которому пришлось много натерпеться от Фридриха, пишет прусскому королю, что его «образ действий совершенно нарушает правила доброго соседства», и выражает надежду на скорую перемену к лучшему. Но надежде этой не суждено было сбыться, так как прусские агенты получили только предписание действовать с большей осторожностью. В одном письме к своему представителю при венском дворе Фридрих сам рисует во всех подробностях поведение, которого ловкий человек, входящий в планы своего государя, должен держаться в чужой стране, чтобы с успехом сманивать колонистов и не терять при этом внешних признаков честности. «Вы постараетесь пустить в обращение посылаемые мною вам указы, но осторожно, не подавая и вида участия в этом. Если вы узнаете, что одно или несколько семейств, не лишенных достатка, обнаруживают склонность переселиться в наше государство, то вы должны поддержать их в этом намерении. Если они предъявят какие-нибудь desiderata, присылайте мне немедленно подробный об этом доклад. Будьте уверены в моей особой к вам благосклонности за ваши труды; но действуйте с величайшей осторожностью и не подавайте ни малейшего повода к упреку в том, что вы подстрекаете подданных покинуть своего государя». Эти советы исполнялись, по-видимому, в полной точности, так что иностранным правительствам никак не удавалось выследить вербовщиков Фридриха. Они плодят указы, карающее «преступную эмиграцию»; в некоторых из этих указов ясно сквозит бешенство против «эмиграционных агентов и эмиссаров», которых надо «хватать за шиворот по малейшему подозрению и, смотря по обстоятельствам, подвергать различным тяжким наказаниям, вплоть до смертной казни». Но ничто не помогало. Когда Фридриху приходилось дорожить добрыми отношениями с кем-нибудь из соседей, то он умерял на время усердие своих вербовщиков; но раз соседа нечего было опасаться или от него нечего было ждать, он ничем уже не стеснялся. Его поведение в Польше было возмутительно; он отбирал у этой несчастной страны решительно всех искусных и трудолюбивых рабочих, каких в ней можно было найти; это были по большей части немцы, сосредоточившие в своих руках почти всю промышленность больших городов. Прусские агенты при этом вели себя не стесняясь: „У меня эмиграция поставлена на широкую ногу», писал один из них Фридриху. Но вот несколько магнатов решили воспротивиться отъезду переселенцев. Дело было в апреле 1769 г., когда Пруссия была еще в мире с Польшей. Король, однако, сейчас же отправил туда три полка. Эта маленькая армии, под предлогом встречи партии лошадей для ремонта, дошла до Познани и вернулась с переселенцами, перебив и рассеяв горсть поляков, которые пытались было помешать им перейти один мост. Таким образом, Фридриху мало было того, что бедствия, постигавшие соседние страны, обогащали Пруссию, как „чума обогащает черный Ахерон». Когда эти зловещие союзники долго не являлись на помощь прусской пропаганде, то он не задумывался перед вооруженным вмешательством, сильно смахивавшим на разбой.
Добытые всеми этими средствами поселенцы были поделены между различными провинциями прусской монархии. Из старых провинций Литва и Восточная Пруссия получили их по меньшей мере 15 000; Магдебургская и Гальберштадтская провинции 20 000, Померания тоже 20 000, Новая марка 24 000; но щедрее всех был наделен Бранденбург, т. е. страна, которая находилась у Фридриха на глазах и которую он особенно любил, как колыбель своей монархии: он хотел даже сам писать ее историю. Немедленно по своем вступлении на престол король приказал произвести тщательные разыскания по вопросу о том, не упало ли число и размер поселков в марке сравнительно со временем до Тридцатилетней войны и представить ему об этом подробный доклад; к докладу должны были быть присоединены соображения насчет того, не следует ли основать ряд новых деревень и увеличить размер старых. Ему было доложено, что в Бранденбурге теперь больше деревень, чем прежде, что все в нем идет как нельзя лучше, но что можно еще найти место для 111 семейств по пяти душ, т. е. всего для 555 человек. Фридрих совершенно согласился с выводами доклада, поблагодарил авторов труда и с 1740 по 1756 г. нашел в Бранденбурге место для 50 000 колонистов! Правда, при этом были осушены болота и были оздоровлены сырые, лихорадочные берега рек; скот стал пастись и крестьяне начали сеять и жать на таких местах, где на памяти людской не ступала нога ни человека, ни скотины. Городское население разрослось до огромных размеров; так, Берлин, представлявший собой при Великом Курфюрсте жалкий городишко в 6 000 жителей и считавший их всего еще 68 931 при восшествии на престол Фридриха, через 15 лет дошел до 100 336 душ, т. е. приобрел 32 000!
И вот, среди такого благоденствия разразилась Семилетняя война. Все государство покрылось развалинами, и Бранденбург жестоко пострадал. Но к чему еще раз описывать разорение этой провинции? Мы встретились бы тут опять с теми же самыми ужасными картинами, которые мы рисовали, говоря о Тридцатилетней войне. Да, не многим странам пришлось столько трудиться и столько вынести гроз, как этой многострадальной Пруссии! Фридрих захотел дать себе точный отчет в размерах бедствия, чтобы с ними сообразовать и свои усилия: оказалось, что народонаселение уменьшилось на 66 840 душ. Тогда он принялся за дело; он внес в него железную энергию, он наотрез объявил тем, кто решался делать ему замечания, что он отдает приказания и не принимает советов, а тем, кто осмеливался сопротивляться, — что он доведет свое дело до конца, хотя бы „люди вопили против него до самого светопреставления», и в 1778 г. зло было более чем заглажено. Население Бранденбурга увеличилось за одно царствование Фридриха на 207 000 душ. При этом нужно, конечно, принять в расчет естественный прирост населения путем рождений и не забывать, что очень многие иностранцы поселились в Марке, не делаясь колонистами в точном смысле слова. Но все же, по самой умеренной оценке, число этих последних доходить до 100 000.
Чтобы получить ясное представление о поразительной деятельности прусского короля, нужно было бы проследить во всех мелочах историю колонизации каждой провинции; но при этом мы подверглись бы опасности потеряться в бесконечном множестве подробностей. Тем не менее нам нельзя не поговорить обстоятельнее о Силезии, ибо тут для Фридриха дело шло не только об увеличении числа жителей и поднятии общественного богатства в интересах армии и казны: задачей своей он ставил превращение этой новой области, важнейшего своего приобретения, в органическую часть прусского государства.
Лежа на северном склоне Карпат между Чехией и Польшей и, подобно им, заселенная славянами, Силезия в средние века была связана с этими обоими государствами; в 1526 году, когда Габсбурги сделались чешскими королями, она тоже вошла в состав владений Австрийского дома. Как изменились бы судьбы Германии, если бы Австрия вместо того, чтобы увлекаться космополитическим честолюбием и сражаться за приобретение владений в Испании и Италии, Нидерландах и Венгрии, запутывая при этом все свои отношения и истощая силы на этой слишком обширной арене, просто постаралась упростить свое владычество над Чехией и Силезией! Германский элемент был уже настолько силен в этих странах, что Австрия могла бы с таким же успехом провести дело онемечение верхнего течения Эльбы и Одера, с каким бранденбургские маркграфы провели его на низовьях этих некогда славянских, а теперь немецких рек. А раз Габсбурги утвердились бы прочно во всей юго-восточной Германии, то никакая сила не могла бы остановить их успехов на западе. Пруссия не помешала бы им присоединить к себе Баварию, как она сделала это в 1779 году, ибо Пруссии не стать бы тогда великой державой; Силезия — этот австрийский авангард в нижней Германии, бравший во фланг Бранденбург и врезавшийся своим северным концом между Берлином и Познанью — сделала бы невозможным всякое дальнейшее расширение прусской монархии по направлению к востоку.[20]
Вот почему Фридрих в самый год своего вступления на престол, при первом известии о смерти Карла VI, открывавшей вопрос об австрийском наследстве, вскочил с постели, к которой его приковывала лихорадка, и, предоставив министрам сочинять приличествовавшую случаю дипломатическую ложь, сам со всей армией кинулся на Силезию.[21] Завоевание этой провинции в 600 квадратных миль с 1 200 000 жителей, увеличившее на целую треть размеры Пруссии, было делом нескольких месяцев. Во всей провинции немедленно закипела поразительная деятельность. Первой заботой Фридриха было утвердиться в своем приобретении: он нашел крепости в полном разрушении; в короткое время он сделал их годными к обороне. Провинция получила особого губернатора, подчиненного непосредственно королю. Искусная финансовая администрация увеличила налоги, не возбуждая протеста, потому что они были лучше распределены. Да, кроме того, деньги теперь не отсылались, как прежде, в императорский дворец в Вене, а оставались в стране и шли на ее оборону и на введение всякого рода улучшений: из 3 300 000 тал. Фридрих для себя брал только 17 000. Умственное освобождена Силезии началось на другой же день по завоевании. Тюки книг были привезены в страну, где прежде почти нечего было читать: так велик был список книг, запрещенных венской цензурой, которая оказывалась строже самой римской конгрегации, составлявшей Index. Жители Силезии не верили глазам, читая брошюры, позволявшие себе подвергать разбору, и иногда очень смелому, даже действие их нового государя. Религиозные распри между двумя вероисповеданиями, стоявшими там лицом к лицу были довольно сильны, и натерпевшиеся притеснений протестанты вообразили, что теперь пришел их черед; но Фридрих не дал католиков в обиду. Он сократил слишком большое число праздников, на которых, по вычислению одного современника, терялось 5 100 000 рабочих дней. Но во всех других отношениях он крайне почтительно обходился с католическим духовенством, до того, что оставил даже за бреславльским епископом неслыханную в его государстве привилегию чеканить монету. Он не терпел ни малейшего посягательства на свободу совести. Однажды, как раз на другой день после битвы при Стригау, когда король находился в Ландсгуте, 2 000 крестьян явились к нему и, обступив его, просили дать им всего на всего его всемилостивейшее разрешение перебить всех католиков в округе. На короля философа снизошло тогда внезапное вдохновение: «Любите врагов ваших, — воскликнул он, — благословляйте проклинающих вас, платите добром за зло, молитесь за оскорбляющих и гонящих вас, если хотите быть истинными сынами Отца моего, который на небесах». Крестьяне, никак не ожидавшие услышать такую ссылку на Нагорную проповедь, приняли наставлена к сердцу и тихо удалились.
Между тем началась иммиграция. Прежде всего явилась армия прусских чиновников: таможенные надсмотрщики, по большей части отставные старики унтер-офицеры, с вечной трубкой в зубах, уселись у ворот городов, не сходя с своего поста с утра до ночи и довольствуясь за это самым ничтожным жалованьем; сборщики податей открыли свои конторы, где единственным убранством служил деревянный сундук, куда они запирали собранные деньги и который они берегли, как зеницу ока. Суровые, исполнительные, неподкупные, они внушили силезцам высокое понятие о государстве, у которого были такие ревностные слуги. Вместе с чиновниками явились и прусские солдаты. Австрия держала в Силезии только 2 000 человек; Фридрих поставил их 40 000. Их снаряжение, их выправка, их прусская дисциплина, их ежеминутная готовность к походу — все представляло резкую противоположность той гарнизонной распущенности, которую местные жители привыкли видеть у австрийцев, и невольно наводило население на сравнение, клонившиеся не в пользу Австрии. Не успела Пруссия вступить во владение завоеванной областью, как новые ее подданные уже почувствовали, что это было навсегда.
Затем наступила очередь колонистов. В первый год после завоевания Фридрих отказался заниматься колонизацией. «Прежде всего крепости! — говорил он; — с одного вола двух шкур не дерут!» У прусского короля были очень основательные причины воздерживаться от двойных расходов: после завоевания Силезии у него осталось в казначействе всего на всего 150000 талеров. Но как только у него явились кое-какие свободные средства, он тотчас пустил их на осуществление своей любимой мысли. Провинция находилась в плачевнейшем положении. Благодаря полной нерадивости австрийской администрации, в ней по многим местам встречались еще следы опустошений, причиненных сто лет тому назад Тридцатилетнею войною: в деревнях виднелись покинутые фермы, а в городах целые кварталы покрыты были развалившимися, закопченными пожаром домами. В самый год Дрезденского мира[22] два королевские указа призвали сюда колонистов, и в скором времени деревушки в горах населились прядильщиками, которые полоскали в воде горных речек свои полотна, а в базарные дни наполняли площади маленьких городков, как Гиршберг, Ландсгут или Вальденбург, принося для них благосостояние. В 1759 и 1762 г. новые указы были особо даны для Силезии и привлекли в нее целые толпы поселенцев.
Здесь, как и в Бранденбурге, дело было прервано Семилетней войной. Эта упорная война, покрывшая Фридриха такою славою, и велась главным образом из-за Силезии, в утрате которой не могла утешиться венгерская королева. Мария-Терезия, как известно, до того любила Силезию, что не могла без слез видеть силезца! Фридрих тоже любил эту провинцию, но у него это была не сантиментальная привязанность, а страсть скупца, который добыл себе бесценное сокровище и одно время дрожал перед тем, как бы его не вырвали у него из рук. Лишь только опасность миновала, он снова принялся за работу. Являясь наградой победителю, Силезия явилась и главным театром войны, — иначе говоря, ее после войны нельзя было узнать. Против такого сильного расстройства Фридрих счел необходимым прибегнуть и к сильным лекарствам. Он сам отправился навестить это, по его собственному выражению, «рожденное им в болезни чадо».
Ничто не могло ускользнуть от этого широкого и в то же время пронзительно-ясного королевского взгляда, стремившегося всюду проникнуть и наделенного от природы даром все схватывать. Король, так сказать, чутьем узнавал качество земель с верностью, которая сделала бы честь самому опытному сельскому хозяину. Его переписку с силезским губернатором можно принять за переписку помещика с своим управляющими «Посмотрите, пишет он как-то, нельзя ли предпринять где-нибудь крупных работ, которые дали бы хороший доход, как, например, осушку болот… Я почти уверен, что дело найдется, напр., в Оппелене и его окрестностях». — «Тут нечего взять, отвечает губернатор: почва — торф, с нее не прокормиться ни одному поселенцу». — «Не упускайте же этого однако из вида, возражает король, и держите в запасе необходимую сумму денег». На следующий год новый нагоняй губернатору, новые жалобы последнего на плохую почву. «Да потрудитесь же наконец, пишет король, тщательно исследовать почву, вместо того, чтобы говорить так зря, и пригласите себе на помощь знающих людей». Оказалось, что Фридрих был прав: дело кончилось тем, что громадные пространства новых земель в Силезии пошли в обработку. Но Фридриху мало было заселить одни коронные земли: он хотел, чтобы и помещики заводили новые деревни в своих обширных, плохо возделывавшихся владениях. Чтобы одолеть всякое сопротивление, он принялся сам за пропаганду своих идей. Он вкладывал в нее много страсти и охотно воображал, что все с ним соглашаются. Довольно было малейшего намека на сочувствие, и он верил или притворялся, будто верит, что мнение его торжествует. Однажды в Козеле он стал убеждать графа Посадовского в необходимости отдать поселенцам силезские леса под расчистку. Граф, заведомый противник этого проекта, хранил благоразумное молчание, изредка прерывая его, чисто из вежливости и почтительности, робкими «да». Но Фридриху больше ничего не было нужно; несколько дней спустя, принявшись убеждать другого собеседника, он сказал ему, что вел недавно интересную беседу с Посадовским, который теперь безусловно перешел на его сторону. Когда это было передано Посадовскому, то он очень испугался, зная наперед, что такой комплимент не пройдет ему даром. И, действительно, недолго пришлось ему ждать, как он получил официальное приглашение «представить доклад о своих дальнейших проектах колонизации».
Кто хотело угодить королю, тот строил на своей земле деревню. «Я не могу более служить моему королю солдатом, пишет один старый дворянин, выходя в отставку; но я хочу, как вассал, доказать ему свое усердие, ибо его воля будет для меня до самой гробовой доски священнейшим из законов»; и он основывает колонию. Призвать переселенцев было для съемщика коронных земель лучшим средством добиться возобновление выгодного контракта, и кому приходилось платить казне крупный штраф, тот мог от него избавиться теме же путем.
Являлось у кого-нибудь честолюбивое желание украсить свое имя громким титулом и превратиться из простого смертного в «Господина Тайного Советника» — Фридрих говорил ему:
«Постройте деревню». Наконец, когда почва в обществе была хорошо подготовлена, он издал знаменитый в летописях Силезии указ под названием: высочайшая декларация, в силу которой должны быть построены новые деревни в удобных местах, при широкой помощи наличными деньгами, которую Его Величество всемилостивейше соизволил оказать землевладельцам».
«Такова наша Всемилостивейшая воля, что каждый из наших верных вассалов должен построить одну или несколько деревень на своей земле, если только он в состоянии это сделать». Так начинается указ, а чтобы судить самому, «в состоянии» ли верные вассалы ему повиноваться, король требовало справок о размерах и положении лесов, которые могли быть расчищены только колонистами, о встречающихся там полянах, о болотах, которые можно осушить посредством канав, о прудах, о полях, остающихся без обработки вследствие отдаленности от хуторов. Он установлял наименьший размер надела, который должны были отводить новым деревням землевладельцы, желавшие получить от казны ссуду, давал план домов и указывал материал для стройки. Он определял долю государства в издержках на обзаведение, объявлял всех колонистов лично свободными, приказывал позаботиться «о школьном обучении, которое так необходимо», и иметь особое помещение для «хороших школьных учителей» и, наконец, требовал немедленно приняться за дело, чтобы в следующем году было готово уже «порядочное число деревень». Указ произвел чудеса. Местные управления так принялись за его противников, что те принуждены были сдаться. Король со своей стороны не жалел ни денег, ни милостей. По нескольку раз в год ему присылались отчеты об основании новых поселений; он хвалил, поздравлял, но вместе с тем напоминал, что этого еще недостаточно. К концу своего царствования он с гордостью увидал, что благодаря ему его провинция Силезия приобрела 60 000 новых обитателей.
Не меньшую заботливость проявлял он и к Западной Пруссии. Как известно, эта область вместе с епископством Эрмландским и округом Нетце выпала на долю Фридриха при первом разделе Польши. Когда наступила минута осуществления этой давней его мечты, Фридрих был уже в полной готовности: без шума занял он эти земли, и дерзкий захват не стоил ни капли крови. Тридцать лет пронеслось над головою Фридриха с тех пор, как он добыл себе Силезию, но его пыл и неустрашимость перед труднейшими предприятиями остались все те же. Он сам поехал осмотреть этот перепавший ему «кусочек анархии», как он цинически выражается. Нельзя не признать, что он нашел его действительно в ужасном положении. Страна находится в полном запустении, говорить официальный доклад об округе Нетце; скот плохой и выродившийся, земледельческие орудия самые первобытные: тут не знают даже железного плуга; поля выпаханы, заросли сорными травами и покрыты камнями; луга заболотились, леса вырублены. Крепости и большая часть деревень и городов в развалинах. Дома таковы, что не поверишь, как там могли жить люди: это жалкие лачуги из грязи и соломы, выстроенный на первобытный лад первобытными средствами. Бесконечные войны, пожары, повальные болезни и отвратительное управление разорили этот край и убили в нем всякую охоту к труду. Крестьянское сословие загублено в конец; городского совсем нет. Болота и заросли занимают места, на которых прежде (в эпоху Тевтонского ордена), если судить по немецким кладбищам, жило большое население. Мрачные краски этой картины не преувеличены; несомненно, что по крайней мере четвертая часть земель этой провинции оставалась необработанной, и что города ее не стоили иных деревень: в Бромберге, где теперь 30 000 жителей, тогда их едва набиралось 800.
Чтобы поднять этот жалкий край, Фридрих сразу пустил в ход все средства, как материальные, так и моральные: отмену крепостного права, провозглашение равенства всех перед законом, дарование свободы совести, учреждение школ и вместе с тем денежную помощь городам, беспроцентные ссуды захудалым дворянам-помещикам, разведение дессауских лошадей и испанских коз, наконец, даровую раздачу семян. Вся страна была разделена на небольшие участки, в каждом из которых был свой начальник, свой суд, своя почта, своя медицинская организация; не было города, где хотя бы один квартал не поднялся из развалин; везде работали плуг и кирка, везде шли постройки. Год спустя Фридрих пишет Вольтеру: «Я уничтожил рабство, я отменил варварские законы и поставил на их место разумные; я открыл канал, который соединяет Вислу, Нетце, Варту, Одер и Эльбу; я отстроил города, лежавшие в развалинах со времени чумы 1704 г.; я осушил 20 000 кв. миль болот; я завел в стране полицию, о которой там не знали даже по слухам». Канал, о котором идет здесь речь, был выстроен с невероятной быстротой: он был окончен в 16 месяцев, благодаря тому, что 6 000 рабочих трудились над ним день и ночь и что Фридрих не пожалел на него 740 000 талеров. Летом 1773 г. Фридрих мог уже с радостью смотреть, как нагруженные на Одер корабли спускались по Висле. В то же время он делал громадные затраты для защиты страны от бича периодических наводнений. А колонисты уже стекались сюда со всех сторон. Провинциальная палата получила самые точные наставление. «Quod bene notandum, написано на полях одного приказа, все это должно быть выполнено буквально, или горе палате! Мои приказы должны исполняться точь в точь и немедленно». Они так и исполнялись. Было бы утомительно перечислять, что сделано было для каждого города. Возьмем для примера один Кульм. Когда этот несчастный город достался пруссакам, в нем были еще целы старые стены и старые церкви, но от многих домов остались только зиявшие по сторонам улиц погреба, где ютилась несчастная беднота. Из 40 домов на Рыночной площади в 28 не было ни окон, ни крыш. Фридрих стал сыпать деньгами: он дал 2 635 тал. на мостовые, 36 884 на 15 промышленных заведений, 5 106 на поправку домов, 3839 на общественные здание, 80 343 на частные постройки, 11 749 на церковь и школу, 73 223 на обзаведение новых поселенцев, башмачников, портных, садовников, каменщиков, плотников, суконщиков, купцов и т. д. Когда весь этот люд устроился и все эти здания были воздвигнуты, Фридрих мог с гордостью сказать, что выстроил новый город. И когда та же работа была завершена во всей стран, он мог с гордостью сказать, что создал новую провинцию.
В общем итоге за свое сорокашестилетнее царствование Фридрих II ввел в прусскую монархию 300 000 новых подданных. Он распределил их между старыми городами, девятьюстами новых деревень и несколькими тысячами нарочно для того основанных поселков. Если припомнить результаты деятельности его предшественников и сложить их с итогами деятельности Фридриха, то окажется, что в 1786 г. почти треть прусского народонаселения состояла из колонистов, поселившихся в Пруссии, начиная со времени Великого Кюрфюрста. Подобного факта нельзя найти в истории никакого другого из новых государств.
Мы уже знаем, откуда являлись при предшественниках Фридриха эти путники, искавшие нового отечества. В царствование Фридриха наибольшее число их выставила Германия, а в Германии — Саксония, Вюртемберг, Пфальц и Австрия. Вне Германии прусские вербовщики эксплуатировали более всего Польшу. Но не найдется ни одной страны в мире, которая не была бы представлена среди фридриховых колонистов. Среди силезских поселенцев мы находим французов, правда, в очень небольшом числе. Почти во всех городах были итальянские магазины «галантерейных» товаров и съестных «деликатесов», среди которых почетное место занимала разного рода колбаса и ветчина. Фридриху хотелось привлечь в свои земли и греков, чтобы при их посредстве завязать торговые сношения с Югом и Востоком. Он поручил своему агенту в Венеции обещать грекам самые заманчивые условия, если они согласятся поехать в Пруссию. Агент этот завязал сношения с одним греческим духовным, неким Феоклетом, который торжественно титуловался: Orientalis ecclesiae Graecae hu-niilis praelatus, abbas infutatus et chorepiscopus Poliadiae et Bardorum in Macedonia, etc. Результаты однако получились неблестящее: в Силезию явилось всего несколько штук Константинов и Деметриев. Самыми удивительными гостями прусской монархии были, конечно, цыгане. Фридрих хотел прикрепить к земле своего государства даже этих странных пришельцев с Востока, продолжавших кочевую жизнь былого времени, блуждавших огромными толпами по Восточной Пруссии и по Литве и возбуждавших к себе в жителях ненависть, смешанную со страхом. Фридрих I громил их грозными указами; он приказал расставить на границе виселицы с надписью: «казнь цыганской сволочи, мужчинам и женщинам», и при появлении их таборов сзывать набатом милицию. Но цыгане продолжали являться, пользуясь страхом, который внушала прусским властям их репутация колдунов. Фридрих II сначала возобновил было против них угрозы своего отца, но в конце концов решил попробовать, нельзя ли сделать чего-либо путного из этих бродяг. Он стал пользоваться ими как шпионами для армии, заставлял их собирать тряпки для своих бумажных фабрик и завел, наконец, в разных местах несколько особых цыганских колоний, жители которых до сих пор сохранили свой тип, свои нравы скоморохов и странствующих музыкантов и свою привычку воровать, особенно сильно сказывающуюся у женщин, жертв векового атавизма.
Таким образом, прусское население во времена Фридриха представляет собою терпеливо и искусно сложенную мозаику. Составные части ее и теперь еще заметны, хотя время стерло и несколько смешало краски. Так, из главных групп переселенцев в Восточной Пруссии мы легко отличаем по некоторым особенностям языка и одежды, по народным воспоминаниям, по песням и сказкам потомков пришельцев из Зальцбурга. В Западной Пруссии сразу бросаются в глаза призванные Фридрихом II швабы; их черные волосы, их темные глаза и стройное сложение резко разнятся с светло русыми головами, голубыми глазами и дородностью уроженцев Севера, далеко уступающих им и в предприимчивости, и в способности к напряженной работе. Почти все эти швабы пришли в свое новое отечество бедняками. Соблазнившись указами Фридриха, которые его агенты читали им под тенью деревенских лип или в кабачках, они забрали свои пожитки и тронулись в путь. Богатые ехали на телегах, набитых всем, что только можно было захватить, начиная с хозяйственной утвари и кончая узлами ненужной рухляди, и гнали перед собой свои жалкие стада свиней и гусей; но большая часть несла все свое имущество на конце палки. Почти все они были ремесленники; тем не менее по прибытии в Пруссию их наделили землей, и они без разговоров превратились в земледельцев. Иной шел, чтобы работать каменщиком, а теперь в фартуке своей корпорации он отправлялся засевать поле. За плугом можно было видеть молодых женщин, которые храбро становились на место своих мужей, умерших в дороге. В руках этих тружеников, не знавших устали и до скупости бережливых, земля возросла в пять раз в своей стоимости. Потомки их сохранили в себе печать народного характера: они охотники до грубоватых насмешек, любят подшутить над соседом, не останавливаясь перед тем, что он может рассердиться и, как это бывало прежде в Южной Германии, их деревушки обмениваются между собою плоскими издевками. Говорят, что их женщины легко поддаются соблазну; это тоже считается отголоском их швабского происхождения. Суеверие этих детей переселенцев все те же, что в Швабии, откуда их отцы привезли с собой магические или пророческие книги, вроде знаменитого сборника «Альберт Великий, или симпатические и натуральные египетские секреты, в точности сохраненные, проверенные и одобренные для животных и людей». Швабский народный говор остался их родным наречием; на нем сложены те вольные песенки, которые они распевают по некоторым праздникам на лужайках для танцев или под окнами своих возлюбленных. Народные учителя негодуют против «этого ужасного языка», против этого Schwoabsch, как они говорят, передразнивая грубое произношение вюртембержцев; но дети переселенцев остаются ему верны, и если им нужно что-нибудь сказать друг другу по секрету при чужих, они смело говорят это вслух на своем старом наречии: сами народные учителя ничего в нем не понимают.
Под самым Берлином лежит одна деревушка, представляющая для историка любопытнейшие предмет наблюдение. В этой деревне, по названию Риксдорф, тысяч до семи жителей: часть ее заселена немцами, другая чехами. Чехи разделяются на несколько религиозных общин: на кальвинистов, на лютеран и на чешских братьев, которые представляют собою последние остатки гусситов.[23] После долгих гонений и скитаний найдя себе, наконец, приют на гостеприимной почве Бранденбурга, они до сих пор сохранили такое живое воспоминание о прежнем своем отечестве, как будто только вчера оттуда прибыли. Они живут замкнуто, образуя род маленькой республики, с очень строгими законами о нравственности; всякие развлечения, танцы и даже игра в карты воспрещаются. Против провинившихся установлен целый ряд карательных мер — пасторский выговор, вызов в собрание «старших», требование исправиться, временное отлучение от причастия и, наконец, полное исключение из общины. Чешские братья говорят по-немецки, и проповедники их в силу королевских указов должны пользоваться в церкви этим же языком. Но братья не забыли чешского языка: они говорят на нем дома и преподают его в школах. Библию они читают по-чешски; псалмы написаны и поются на обоих языках, и в ночь перед Рождеством после немецкой молитвы вдруг раздается cas radosti, чешский гимн в три строфы с старинной, оригинальной, захватывающей мелодией, которая глубоко потрясает души присутствующих. Чешские братья долго не могли поладить ни с кальвинистской, ни с лютеранской общиной, тоже плохо ладившими между собой. Эти три сестры изгнанницы питали друг к другу далеко не родственные чувства; в своих бесконечных ссорах они не скупились на оскорбления и сравнения с разными апокалипсическими зверями. Но в конце концов им все же пришлось помириться: у кальвинистов и лютеран все еще разные церкви, но школа у них общая. Они не так суровы и фанатичны, как чешские братья, и не так сильно сохранили на себе печать своего происхождения. Однако и они не забыли своего языка. В Риксдорфе чехи на прощание говорят: «Z panem bohem», вместо немецкого «adie», а вечером, смотря по тому, по каким улицам гуляешь, слышишь то «gyte Nacht», то «dobra noc».
Французскому языку не так посчастливилось, как швабскому и чешскому, — он вышел из употребления. Если еще есть несколько церквей, где — как, напр., в Берлине — проповедь говорится по-французски, то слушать ее приходит больше немцев, чем детей гугенотов; для берлинцев это является упражнением во французском языке. По некоторым местам, напр., в Цитене, в Укермарке, где французская колония, живя далеко от городов, лучше сохранила память о родине, до сих пор еще в немецкой речи встречается немало французских слов, однако в очень искаженном виде. Дети говорят родителям: pir, mir; постель называется kutsche — это французское слово couche, выговоренное на немецкий манер; groseille превратилось в gruselshen. Также исказились и фамилии: Urbain превратилось в Irrbenk, Dupont в Dippo, Vilain в Villing. При крещении продолжают даваться французские имена Jean, Jacques, Rachel; но их так выговаривают, что их и не узнаешь. Однако и до сих пор потомки гугенотов заучивают в детстве кое-какие вещи по-французски. Так, они нередко выучивают десять заповедей на мощном французском языке XVI века, и странно слышать, как маленькие девочки читают одну из них в вид:
«Tu ne paillarderas pas». Все немецкие гугеноты знают также наизусть, ничего, впрочем, не понимая, кальвинистское исповедание веры: последнее воспоминание об отечестве живет в этих немногих строках, из-за которых предки Урбэнов и Дюпонов пошли в горькое изгнание.
Есть и другие признаки, по которым можно узнать колонистов французского происхождения. Они настолько сохранили национальный тип, что француз, попав вдруг из французской деревни в деревушку вроде Цитена, испытал бы очень странное ощущение при вид этих крестьян, совершенно похожих на наших: он непременно почувствовал бы желание заговорить с ними по-французски, но они не поняли бы его, и у них не оказалось бы с ним ничего общего. Во время моего последнего путешествия по Германии мне самому пришлось встретиться с поразительным доказательством этой устойчивости французского типа. Как-то раз в театре, который в тот вечер был полон сверху донизу, я в антракте занимался рассматриванием публики; Вдруг мой сосед сказал мне: «здесь есть ваш соотечественник; присмотритесь хорошенько, и вы его найдете». Мои глаза скоро остановились на одном из присутствующих, и я, не колеблясь, указал его моему собеседнику. Я не ошибся; так быстро открытая мною особа оказалась членом германского парламента с чисто французским именем, унаследованным от предков-гугенотов. Присмотревшись ближе, я заметил однако в своем соотечественник что-то странное: это было французское лицо без французского выражения. Бегейм-Шварцбах коротко и верно определяет, чем потомки французских изгнанников отличаются от своих соотечественников и в чем они остались похожи на них. «Почти у всех них, говорит он, темные волосы и темные глаза с блестящим и пытливым взглядом; они среднего роста со стройным станом; изящные, длинные и тонкие пальцы их женщин резко отличаются от толстых, неуклюжих пальцев немок; но на лицах их лежит печать спокойствия, флегма немецкого добродушия, которая совершенно меняет эти французские физиономии».
Чем больше проходить времени, тем более сглаживаются эти различия; семьи различного происхождения, прежде сторонившиеся друг от друга, все чаще и чаще смешиваются путем браков, и с другой стороны возрастающая быстрота и удобства сообщений разбивают и рассеивают эти маленькие союзы иностранцев, прежде державшиеся так крепко. Уже давно юридические привилегии гражданского и политического характера, дарованные в свое время колонистам, успели исчезнуть, и дети переселенцев подчинились общим законам. Одни только меннониты удерживали за собой до наших дней свободу от воинской повинности, которая была им пожалована Великим Курфюрстом и подтверждена Фридрихом Великим. Уже после того, как Пруссия получила конституцию и воля короля перестала быть единственным законом, министры все еще ставили привилегию меннонитов выше конституции; но в 1867 г. парламенте Северной Германии, несмотря на поднявшиеся в защиту меннонитов протесты, вотировал 57-ю статью: «Каждый немец обязан военной службой, и никто не имеет права замещать себя при исполнении этой обязанности». С того времени эти враги войны эмигрируют массами. Пришедши из Чехии в Пруссию, они теперь уходят из Пруссии в Америку. «Но что же из того! говорит Бегейм-Шварцбах. Они давно уже дали все, что могли дать. Государство вознаградило их довольно щедро, а государство есть живой организм, подчиненный законам роста, и не может дозволить держать себя в наложенных на него несколько веков тому назад узах».
Таким образом, эти иностранцы, пришедшие со всех концов Германии и Европы, слились в одно целое с принявшим их в себя народом: теперь в Пруссии есть только пруссаки. Во время опасности все они проявляли одинаковую любовь к приемному отечеству: в 1814 г. меннониты, не имея возможности сражаться, отдавали на общее дело свои деньги. Французам нечего и пробовать заговаривать с потомками французских выходцев насчет общности происхождения; самые любезные из них спешат тогда заявить, что они «истые немцы до глубины своей души». Некоторые же из них оскорбляют самих немцев крайностями своего германофильства, как это было с тем господином, который перед самым началом войны 1870 года с кафедры Берлинского университета просил прощение у Бога и у людей за свое французское имя. Позволив себе еще раз обратиться к личным воспоминаниям, я скажу, что если я был очень радушно принят в маленькой французской колонии в Ганау, где дамы так сострадательно ухаживали за нашими больными пленными, то с другой стороны единственный крупный разговор в Германии после войны вышел у меня как раз с берлинским французом.
Растворившись в прусском населении, эти иностранцы передали ему полученный ими от природы особые дарования и сделали его непохожим ни на какой другой народ. Из смешения различных рас образовалась новая раса. Припомним при этом, что само коренное население, если взять его в целом, не было туземным в этой стране. Провинции, которыми правил Фридрих, — Бранденбург, Померания, Восточная и Западная Пруссия, Лузация, Силезия, — в VI веке были заселены исключительно славянами. В течение Средних веков целые толпы новых поселенцев постоянно приливали туда из всех областей Германии и Голландии: монахи, шедшие с проповедью Слова Христова, купцы, искавшие новых рынков, крестьяне, привлекаемые свободой собственности, рыцари, гнавшиеся за приключениями и возможностью раздобыться насчет язычников новыми землями, маркграфы, желавшие расширить свои владения, вся эта пестрая толпа проповедников, торговцев, земледельцев и воинов пробралась в маленькие славянские государства и, то втираясь между жителями, то вытесняя их, мало по малу подготовила расширение Германии далеко за пределы, указанные Тацитом. В конце Средних веков образовалось» что-то вроде особой бранденбургской нации, говорившей на особом языке — наречий Марки, о котором с похвалой отзывается Лютер в своих Застольных речах. Но перевороты XIV» и XV в., религиозные войны XVI в. и, наконец, ужасная Тридцатилетняя война совсем было погубили плоды многовековой работы. Тогда-то государи-колонизаторы принялись за свое дело, с ходом которого мы только что познакомились; тогда-то новые колонисты, стекавшиеся не только, как прежде, со всех концов Германии, но даже из-за границы, заполнили собой пробелы старой колонии. Одним словом, Гогенцоллерны закончили тогда нaчaтyю Аcкaниями работу созидания того искусственного, но необыкновенно умно и крепко организованного политического тела, котором зовется Пруссией.
«Нужно ли указывать на то, что прилив каждой новой волны поселенцев вызывал в стране и новый прилив рабочей энергии? Коренные жители, на которых обрушивается какая-нибудь катастрофа, опускают после нее руки: они не вырывают сорных трав, овладевающих их полями, они не отстраивают опустевших кварталов своих городов: в Магдебурге или в Бреславле они за 100 лет не могут убрать оставшийся от пожара мусор. Но колонисты, придя издалека нарочно для того, что бы пахать свое поле или выстроить себе дом, вырывает плевелы и расчищает развалины; известно, что самый беспечный лентяй из Европы, попав на уступленный ему участок в Америке или в Алжире, чувствует в себе пробуждение энергии. Примеру этих иностранцев и обязано в значительной степени прусское население тем упорным рвением в труде, которое дало возможность подданным извлекать из бедной страны нежданно большие средства, а королям содержать вовсе несоответственные числу подданных военные силы, позволившие Фридриху бороться с коалицией могущественнейших держав в свете.
В августе 1807 г. прусский король Фридрих-Вильгельм III принимал на частной аудиенции в Мемеле, где он проживал, ожидая позволения возвратиться в Берлин, доктора Шмальца, профессора из Галле, которого Наполеон отстранил от должности на другой же день после Иенской битвы. Государь, выгнанный из своей столицы, отнесся благосклонно к профессору, прогнанному с своей кафедры. Правда, он согласился не на все, чего просил у него доктор Шмальц. Доктор хотел, чтобы университет был перенесен из Галле в Берлин; но Галле вместе с герцогством Магдееургским отошло к Вестфальскому королевству, где царствовал Жером Бонапарт, и отделить оттуда моральное существо, называемое университетом, было невозможно, не возбуждая гнева Наполеона, которому тогда «достаточно было свистнуть», по словам Гейне, «чтобы Пруссия перестала существовать». Фридрих-Вильгельм отпустил однако же своего гостя удовлетворенным, ибо он обещал ему основать новый университет в Берлине. «Государству нужно, — сказал он, — вознаградить себя за материальный ущерб поднятием духовных сил». Это прекрасные слова и нет никакого основания предполагать, чтобы король думал иначе, чем говорил. Гогенцоллерны слишком долго оставались в самом скромном положении и слишком были умны, чтобы пренебрегать какою бы то ни было силою. Все они ставили выше всего силу материальную, но почти все оказывали уважение и умственной силе. Кроме того, мысль, что основание национального университета может служить одним из самых действительных средств поднять Пруссию после Иенского погрома, являлась в этой стране очень естественной, и король в своем разговор с доктором Шмальцем только выразил взгляд очень многих из своих подданных.
Немецкие университеты, в самом деле, принимали всегда деятельное участие в национальной жизни с того самого времени, когда первый из них был основан в Праге в XIV в. по образцу процветавшей тогда «Парижской школы». Никогда ни одно учреждение, перенесенное из чужой страны, не пускало на новой почве более глубоких и крепких корней. С XV века университеты начинают играть важную роль; новые идеи, волнующие умы, находят в них убежище от преследований, а когда приходит для этих идей благоприятное время, то университеты же высылают армии их поборников. В XVI в. университеты — поле сражение: мятежный клик Лютера раздается из Виттенберга, и там же появляются Отцы новой церкви, а наряду с ними и первые наставники, внесшие в науку прежде неизвестную свободу мышление и открывавшие этим новые научные горизонты. Однако католицизм, захваченный сначала врасплох, успел оправиться и стал энергично защищаться тем же самым оружием, каким его поражали враги. Оба лагеря основывают новые школы и преобразовывают старые: Лютер полагает, что нет дела, более достойного папы и императора, или, переводя точнее, «ничего более первосвященнического и более императорского», как серьезная реформа университетов. За души боролись тогда так же, как и за земли: грому пушек на поле битвы вторила перестрелка аргументами в аудиториях, и школа воздвигалась против школы, как крепость против крепости. Может быть, ни в какое другое время умственные силы не бывали в подобном почете.
Правда, после борьбы наступил период усталости и истощение. Не одни материальные силы Германии были подорваны Тридцатилетней войной: остатков умственной энергии в маленьких государствах, переживших грозу, едва хватало на работу восстановления развалин. Вместе с этим жизнь эгоистически сузилась, и университеты, увлекаемые общим роком, пришли в такой же упадок, как и сама Германия. В Тюбингене, в Виттенберге, в Лейпциге богословие вырождается в сварливую полемику. Пиэтисты и ортодоксальная школа пошло и злостно перебраниваются между собой, вплоть до дня появления протестантского рационализма; этот новый враг объединяет их тогда в чувстве общей ненависти — ужасной ненависти, на какую способны только немецкие ханжи. С исчезновением свободы совести исчезла и свобода в науке, уступив место тяжкой формалистике и педантической эрудиции. Пробуждение умственной жизни в Германии нужно ждать до конца XVIII в. Но зато пробуждение это было блистательно. Геттинген открывает плодотворный период своих исторических открытий; Лейпциг гордится любовью к классической древности, и его школа критики проливает новый свет на эту эпоху; в Иене Шеллинг, ученик Спинозы и предшественник Гегеля, преподает ту поэтическую философию природы, которая недолго, правда, могла удовлетворять умы, но дала изумительный толчок успехам естественных наук; в Кенигсберге Иммануил Кант, после многолетнего упорного труда над Критикой чистого разума, издает эту знаменитую книгу; Германия употребляет восемь лет, чтобы понять ее, но, раз понявши, так увлекается любовью или ненавистью к ней, что со времени Лютера не видно было подобного волнение умов в немецком обществе. А кругом этих светил группировалась целая плеяда второстепенных, но все же крупных талантов — ученых, писателей, философов. Привлекая горячим словом к подножию своих кафедр толпы жаждавшей знания молодежи, такие наставники становятся предметом всеобщего внимания и возвращают немецкой нации чувство собственного достоинства в то самое время, когда Священная Германо-Римская Империя погибает от старческого истощения при единодушном презрении и насмешках. Давно уже в этой развалин не осталось ничего святого, ничего германского, ничего римского и ничего императорского, и всякий раз, когда она пробовала вмешиваться в какие-нибудь дела, оказывалось, что она живет «задним числом и задним умом».
Итак, университеты были в полном разгаре деятельности, когда налетела буря, снесшая с лица земли старую Империю и потрясшая до основания даже молодое прусское государство. Нет ничего удивительного, поэтому, что у государя могла явиться мысль привлечь университеты к делу возрождения страны. А из всех немецких государей Гогенцоллерны лучше всего понимали, какую службу может сослужить вовремя и на месте основанный университет. Они прибегали к этому средству во все решительные моменты прусской истории. Швырнув прочь знаки своего гроссмейстерского достоинства и приняв лютеранство, чтобы стать герцогом, Альбрехт Гогенцоллерн основывает Кенигсбергский университет с миссией распространять на восточном берегу Балтийского моря то учение, которому герцог был обязан короной. Вступив во владение первыми Прирейнскими землями, присоединенными к Пруссии, Великий Курфюрст Фридрих-Вильгельм учреждает университет в Дюисбурге, чтобы облагородить, если можно так выразиться, новую провинцию и заставить ее оценить честь подчинения государю-курфюрсту Священной Империи, а также чтобы привязать к себе поколения, которым предстояло воспитываться в доме, носившем на фронтон надпись: Friderici Guilelmi flcademia. Фридриху-Вильгельму, впрочем, этого было мало: не последнее место в ряду его исторических странностей занимает проект основания в Берлине «университета народов, наук и искусств», свободного убежища умов, открытого для всех научных доктрин, для жертв всех религиозных гонений, для евреев и магометан одинаково с христианами, для неверующих одинаково с верующими. Он хотел, чтобы этот университет служил «связью между умами, престолом муз, оплотом мудрости, этой верховной владычицы мира». Международный договор должен был обеспечить ему благодеяния нейтралитета, чтобы «шум оружия не заглушал голоса Муз». Преподавание в нем предполагалось оставить свободным от всякого контроля; управление должно было находиться в руках консулов, избираемых профессорами. Университету предполагалось дать все судебные права; подчинялся он одному курфюрсту и при том непосредственно. У него должны были иметься своя библиотека, своя типография, способная печатать на всех языках, свои лаборатории, свои больницы, своя церковь. Любопытная мечта, и даже больше, чем мечта, ибо курфюрст издал уставную грамоту этой великой школы! Так заплатил он на свой образец дань моде XVII века, усиленно «мечтавшего об Атлантиде». Про нашего Генриха IV, у которого с Фридрихом — Вильгельмом много сходства, рассказывают, что он мечтал о вечном мире. Другие, как Фенелон, измышляли такое государство, в котором бы царствовала безусловная справедливость. В Германии, классической стран педагогии — ибо в каждом немце есть доля педагога — Атлантидой являлся идеальный университет, столь же неосуществимый, как в вечный мир или царство безусловной справедливости.
Преемник Великого Курфюрста основал в 1694 г. университет в Галле. Фридрих примкнул к великой коалиции, направленной против Людовика XIV, и чтобы заслужить титул короля, который он принял несколько лет спустя, он хотел сразу покрыть себя двойной славой: на поле брани и на ниве просвещения. Вот почему, когда Гейдельберг, это древнее святилище немецкой науки, был разрушен французским нашествием, Фридрих заявил требование, чтобы честь учреждение нового университета на место исчезнувшего была предоставлена курфюршеству бранденбургскому. Присутствуя со всем своим двором при открытии этого университета, он сказал: «Я не стал думать о крупных тратах, сделанных мною на армию и на оборону страны. Стоя под оружием, при громе барабанов, открыл я для Муз это свободное убежище, ибо только науки делают человека человеком и дают ему отечество на земле». Он захотел быть почетным ректором нового университета. Странный союз милитаризма с педагогией! Раньше короля-сержанта Пруссия управлялась королем-ректором.
Было бы, конечно, большой наивностью думать, что Гогенцоллерны пламенели совершенно бескорыстной любовью к науке, которая «создает людей»; на деле они ожидали от нее, чтобы она создавала пруссаков. Им мало было нужды до того, как она дает человеку «отечество на земле», лишь бы она помогала росту прусского отечества. В Берлин всегда держалось на счету то притягательное влияние, которое оказывали университеты на население маленьких государства лишенных собственных высших школ. Но каковы бы ни были побуждение, самый факт остается для нас очень поучительным. Приобревши новую провинцию, наши короли обыкновенно начинали с учреждения в ней парламента, который должен был перенести на окраины королевства монархическую традицию, возникшую в центре его. Гогенцоллерны после всякого завоевания учреждают университет. В нашем столетии немедленно по присоединении Рейнских провинций они открыли университет в Бонне, и на наших глазах они закрепили за собой отнятые у нас Элезас и Лотарингию основанием университета в Страсеурге. Факт повторяется так часто, что нельзя не приписать его обдуманному стремлению овладеть умами посредством общей системы воспитания и таким образом достигнуть повиновения общему закону.
В 1807 г. дело шло не о моральном завоевании новой провинции: истерзанная Монархия собирала остатки сил для последней страшной борьбы, час которой был неизвестен, но неизбежен. Король прусский, по точному выражению одного из будущих профессоров Берлинского университета, хотел «воспитанием увеличить силу сопротивления в душах немцев в меру усиления иностранного гнета». Эта вера в могущество идей, действительно, весьма замечательна; но как же было не жить этой вере в Пруссии 1807 года, в момент, когда реальность этого могущества была засвидетельствована разительными фактами.
Трудно найти другую систему философии, которая глубже уходила бы в область чистых умозрений, чем Кантовская. Трудно сыскать, по-видимому, и менее схожие натуры, чем французские философы XVIII в., эти ярые политики, вызывавшие на бой весь существующей строй вещей, и современный им кенигсбергский профессор, прославившийся полной непритязательностью и удивительной правильностью своего образа жизни. Когда Кант выходил со своим верным слугою из дома, — так рассказывает Гейне, — и направлялся к «аллее Философа», чтобы пройти ее по положению двадцать раз из конца в конец, кенигсбергские обыватели вынимали часы, и если у кого-нибудь стрелки оказывались при этом не на половине третьего, то владелец часов их переводил. И между тем этот скромный мыслитель был революционер. В своей известной книге О Германии и, где Гейне задался целью познакомить нас с своей родною страною — не скрывая, впрочем, своего сомнения в том, чтобы мы были способны в ней что-нибудь понять, — он объясняет нам фантастическим сравнением тот странный для нас факт, что профессор мог произвести революцию. Один английский механик, — так рассказывает Гейне, — состроил однажды удивительного человека-автомата. Автомат этот ходил, разговаривал, одним словом, чтобы быть настоящим человеком, ему не хватало только души. И вот автомат захотел иметь душу. День и ночь он неотступно требовал ее у своего фабриканта. Несчастный механик, измучившись с ним, убежал на континент. Но машина погналась за ним и, настигнув его, снова жалобно завела ему над ухом: Give me a soul, дай мне душу! «Да, грустно бывает, — продолжает Гейне, — когда созданные нами тела требуют у нас, чтобы мы вложили в них душу; но еще мучительнее, еще страшнее создать душу и слышать, как она требует от нас тела и преследует нас желанием воплотиться… Мысль, рожденная нами в нашем мозгу, одна из таких душ, и не знать ее творцу покоя, пока он не облечет ее плотью. Мысль требует воплощение в действии!» Такую-то новую душу, стремившуюся к воплощению, и породил в своих учениках Иммануил Кант; он произвол на свет мысль, ставшую действием в тот роковой час, когда государство Фридриха Великого, казалось, разбито было вдребезги: ибо ученики Канта вынесли на своих плечах дело воссоздание прусской монархии. Их наставник раскрыл перед ними всю ограниченность разума, но в то же время показал им, что мы — полные властители своих действий; насколько принизил он ум, настолько же возвеличил он волю; и его ученики из государственных людей и философов, видя Пруссию, это творение политической рассудочности, на краю гибели, решили спасти ее напряжением деятельной воли. Государственные люди провозгласили, что для блага общежития необходимо снять всякие путы с частной инициативы: в благодетельном законе 9 октября 1807 года «О свободе собственности» они заявили, что вечные законы справедливости, равно как принципы здравого государственного устройства, требуют удаление всех препятствий, которые раньше мешали индивидууму развивать свободно свою энергию в стремлении к благосостоянию. Для философов, привыкших к созерцанию вечного и неизменного, поражение Пруссии на поле битвы, как оно ни было ужасно, являлось только случайностью, а перед случайностями они не привыкли склонять головы. Есть блага, сказали они, на которые даже Наполеону никогда не наложить руки; это — вера, наука и заветы прошлого. Надобно только оживить веру, придать книге более доступный для массы характер и поручить науке дело обновление умов путем воспитания. Так зародился в головах метафизиков из школы Канта двойной план — поднять материальные силы путем уничтожения всех феодальных пут и пробудить умственные силы путем основания университета. Как ни длинны вышли мои объяснения, но они окажутся, полагаю я, нелишними для многих французских политиков, слишком уже пренебрежительно относящихся ко всему, кроме чистой политики, и помогут им уразуметь странную на первый взгляд мысль, что можно загладить военную неудачу основанием школы.
В Берлине отнюдь не было недостатка в материалах, нужных для основания университета. Там находились академия наук, горный институт, медико-хирургическая коллегия, представлявшая собой полный медицинский факультет, курсы юридических наук при министерстве юстиции, школа лесоводства при главном управлении государственных имуществ, школа и академия искусств, библиотека, ботанический сад, обсерватория, естественно-исторические кабинеты, анатомический музей, коллекции приборов по физике, астрономии и хирургии, кабинеты медалей и картинная галерея. Еще за несколько лет до войны Фридрих-Вильгельм III основал несколько госпиталей, академию архитектуры, ремесленную школу, земледельческую школу и статистическое бюро. Правительство старалось таким путем удовлетворить различным нуждам народонаселение; но Берлин обладал пока только профессиональными школами, ничем не связанными между собою: университет должен был стереть с них узко-практический, ремесленный характер и превратить их в гармонические части одного великого целого. К открывавшемуся университету должны были примкнуть и многие из тех «свободных преподавателей», которые в то время устраивали публичные чтения по всевозможным предметам. Среди них были академики, медики, юристы, администраторы, духовные лица, учителя гимназий. Всякий, кто считал себя в состоянии сказать обществу что-нибудь новое, мог с дозволения полиции нанять помещение и объявить свой курс, и если только у него оказывалась доля таланта, то к его кафедре стекалась многочисленная публика, жадно следившая тогда за успехами науки. Среди этих «свободных преподавателей» было немало простых болтунов; но между ними встречались и люди, волновавшие умы силою своего таланта и характера. Министры и посланники скромно являлись в ту аудиторию, где знаменитейший из учеников Канта, Фихте, работал с своими слушателями Сократовским методом, стремясь «разрешить с математической очевидностью мировую загадку» и доказать «внутреннее единство идеи и действия, знания и самосознания».
Итак, люди были налицо, пособие тоже; долго шли прения о лучшем способе, как употребить то и другое, и в прениях этих много поучительного. Тут столкнулись самые противоположные мнения. Люди, считавшие себя практиками, были против основания школы по немецкому образцу; они говорили, что под предлогом протестантской и научной свободы в таких школах изводится на запросы праздного любопытства то время, которому следовало бы идти на приготовление добрых слуг государству и церкви. Такого взгляда ранее держался Фридрих II: он находил, что выгоднее было бы заменить университеты специальными школами с преподаванием по определенной программе и с контрольными экзаменами. Другие, наоборот, хотели освободить новое учреждение от всех пут, стеснявших в старых университетах свободу мысли; они требовали, например, уничтожения факультетов, как гнездилищ корпоративного духа, совершенно несогласимого с научным, и пытались по возможности приблизиться к идеалу, о котором некогда мечтал Великий Курфюрст. Истина находилась между этими двумя крайностями, ибо университет не мог быть ни простым собранием профессиональных школ, ни тем волшебным островом, где людям, чуждым житейских треволнений, можно было бы безмятежно предаваться созерцанию бесконечно широких горизонтов.
Королевский кабинет обратился за благим советом ко всем, от кого его можно было ждать, и благие советы сыпались отовсюду. В печати появилось множество статей, полных энтузиазма, патриотизма и надежды. Во всех них высказывается убеждение, что государство, проявившее в таких печальных обстоятельствах столько заботы об умственных интересах страны, не может погибнуть, и что это стремление в высшие сферы» служит залогом воскресения и блестящего будущего. «Земля! Земля! я вижу землю!» восклицает Рейль в письме к Нольте. «Я от радости с ума схожу, — пишет Лодер Гуфеланду, — при мысли, что король открывает новую эру прусской монархии, помогая развитию научного образования в нашей стране. Божество вложило в душу короля ту мысль, что преобразование государства должно начинаться с лучшего воспитания грядущих поколений, и что это воспитание должно быть научным и в то же время нравственным». На одном из множества таких частных и открытых писем, игравших роль консультаций по поводу будущего университета, стояли эпиграфом следующие слова, вписанные во всех сердцах: «Никогда не следует отчаиваться в спасении государства!» Но важнее всего являются мнение Фихте и Шлейермахера, этого пастора, обладавшего таким даром воздействовать на окружающих в силу того, что он был сразу ученым, публицистом, философом и христианином и объединял в себе две часто враждебные друг другу силы — разум и веру.
Мы не будем здесь распространяться о систем, предложенной Фихте, — системе неосуществимой и не осуществлявшейся. Фихте мало было дела до воспитания простых смертных: его занимал прежде всего вопрос о воспитании «служителей идеи». Для них и предназначался тот университет-монастырь, план которого изложен был Фихте на торжественном языке, частью математического, частью жреческого характера, невольно вызывающем в голов воспоминание об античных реформаторах школы Пифагора с их попытками создать идеальное общежитие. Воспитанники этого университета — будущие наставники человечества — должны были жить вдали от мира; их содержание возлагалось на государство; они должны были носить почетную форму и подчиняться общему уставу, наподобие монахов. Тут весь Фихте — человек порядка и долга, ставившие первым условием достижение «высшей свободы духа» отказ от личной свободы.
Совершенно другого рода был проект Шлейермахера. Автор его на немногих страницах, которым глубина не мешает быть ясными, изложил истинные принципы организации высшего образования. У школы, у академии, у университета — у каждого своя особая задача. Школа путем умственной гимнастики развивает правильность мышления; университет указывает студенту на связь, объединяющую все отрасли ведение в одно целое, и этим воспитывает в нем научный дух; задача академии — изложение науки. Студенты делятся на два разряда: одни предполагают посвятить себя чистой науке, другие готовятся к какой-нибудь профессии. Для тех и для других преподавание философии должно являться необходимым введением в науку; но здесь дело идет не о чистом умозрении: Шлейермахер хочет, чтобы философия доказывала реальность знания, уничтожала мнимый антагонизм между разумом и опытом и открывала уму широкие горизонты в области изучения природы и истории. Но философия не должна поглощать всего преподавания. Факультеты имеют свой смысл и должны существовать под условием, что они не выродятся в специальные школы и согласятся быть только частями одного целого. Как и Фихте, Шлейермахер полагает, что преподаватель должен иметь кругом себя «семинарию» постоянных учеников, ибо, говорит он, «преподавание требует близкого внутреннего общения»; это — «непрерывный диспут с невежеством», невозможный в сборной аудитории. Но всякое принуждение должно быть изгнано из университета, где нет места обязательным курсам. Пусть студентов привлекает к кафедр интерес и благородство преподавания, а не механический порядок: так воспитывается в них характер, и доверие, оказываемое их разуму, явится лучшим средством к его развитию — этой конечной цели всего преподавания. Преподаватели должны пользоваться такою же свободою, как и воспитанники; они назначают администраторов университета, который будет пользоваться самоуправлением, ибо «дух науки демократичен по своей природ». На ряду с новым университетом, который, по мысли Фихте, должен был явиться единственным, должны остаться и старые: всякие монополия есть принуждение и пагубна для науки, которой полезны свободные споры соперничающих школ.
Шлейермахер рассматривает, наконец, вопрос, представляет ли Берлин подходящее место для университета. Вопрос этот раньше уже служил предметом живейшего обсуждения в печати и в публичных лекциях. Много возражений было выставлено против Берлина. Не станут ли студенты, вообще небогатые в Германии, избегать города, где квартиры и жизнь так дороги? Не будет ли опасна для нравственности немецкой молодежи близость разврата, всегда гнездящегося в столицах, и в Берлине не меньше, чем где бы то ни было? И не затеряется ли среди столичного многолюдства личность профессора, который в Геттингене или в Галле, например, является своего рода важной особой? Не повредить ли кафедре блеск трона? А что станется со студентом? Что, если этот тиран маленьких городков, где он наполняет улицы грохотом сапог и звоном сабли, перенесясь в королевскую резиденцию на глаза полиции и высших властей, потеряет там свои привилегии и множество нелепых, исполненных заносчивого педантизма обычаев, которыми он так гордится и которые отличают его от прочих городских обывателей, называемых в Германии филистерами? Таковы были опасение поклонников старинных обычаев. Серьезные люди отвечали, что если желать живой школы, то ее надо и открывать там, где есть жизнь, т.е. в Берлине, ибо в этом городе, где обсуждаются самые важные дела и возникают каждый день новые вопросы, преподавателям не придется впадать в спячку, и устаревшие теории будут исчезать перед светом науки. Что касается студентов, то беда невелика, если они откажутся от смешных аттрибутов своих буйных корпораций и сольются с берлинским народонаселением. Шлейермахер, изложив вкратце аргументы обеих сторон, свел их к такому заключению: он признавал выбор Берлина не совсем безопасным, но с своей стороны желал, чтобы принято было в соображение общее состояние государства. Учреждение университета в столице должно было послужить национальному делу; это соображение, по его мнению, перевешивало всякие другие, и философ закончил свою статью такими пророческими словами:
«Когда будет организовано это научное учреждение, то ему не будет равного; благодаря своей внутренней силе оно распространит свое влияние за пределы прусской монархии. Берлин сделается центром всей умственной деятельности северной и протестантской Германии, и будет приготовлена твердая почва для осуществления миссии, предназначенной прусскому государству».
В этом проект Шлейермахера нет ничего химерического; в сущности он только защищает систему старых университетов, испытанную долгой практикой и имевшую за себя как разум, так и предание. Для исправления ее недостатков Шлейермахер не искал другого лекарства, кроме свободы. Все признавали при этом без споров, как элементарнейшее правило, что ни один профессор не должен иметь монополии на преподавание своего предмета. Приватдоцентам предоставлялась полная свобода выставлять свою кафедру против кафедры штатных профессоров и оспаривать у них студентов. Студенты должны были платить за каждый курс особый гонорар и вольны были записываться, к кому им нравилось. Немцы и теперь крепко держатся обычая, чтобы слушатели сами платили преподавателям сверх жалованья, которое выплачивается государством. Они находят в этом тройную выгоду: такой порядок возбуждает соревнование между профессорами, заставляя их думать не только о чести, но отчасти и о кармане; он принуждает, затем, студентов внимательнее относиться к лекциям, так как возможность посещать их достается не даром; и, наконец, он освобождает аудиторию от толпы случайных посетителей для развлечения, которая вынуждает профессора округлять каждую лекцию так, чтобы она была интересна вне связи с предыдущей и последующей, и вместе с тем, по выражению Фихте, «превращает годовой курс в кучу песку, куда каждая лекция входить песчинкой».
Когда, наконец, эти публичные прения закончились взаимным соглашением, то казалось, что университет сейчас же и будет открыть; но открытие его заставило еще себя подождать в силу различных обстоятельств. Мы отдали полную справедливость благородной мысли возродить побежденную страну путем возбуждения ее умственной и нравственной энергии; но справедливость требует тоже прибавить, что усердие исполнителей далеко не было в соответствии с величием замысла. Дело затянулось прежде всего благодаря затруднительным обстоятельствам, в которых находилось государство. В его политическом строе произошли крупные перемены: непосредственное управление кабинета сменилось управлением через министров. Ведение дел перешло от Бейме, главного советника короля, в руки Штейна. Этот великий министр знал, конечно, цену и силу воспитания. «Наибольшие надежды мы должны возлагать на воспитание и образование молодежи, — пишет он в 1808 году. Придет день, когда, при помощи методов, основанных на изучении внутренней природы человека, ум станет получать всестороннее развитие, когда будет сообщаться всем людям знание основных принципов, управляющих жизнью, когда в людях будут тщательно воспитываться чувства любви к Богу, королю и отечеству, которыми в настоящее время так легкомысленно пренебрегают, — и тогда мы увидим новое поколение, сильное физически и нравственно, и перед нами откроется лучшее будущее!» Но человек, говоривший такие прекрасные слова, был министром в государстве, которое принуждено было жить со дня на день; у него на руках была масса неотложнейших дел, как изыскание средств на уплату военной контрибуции, на выкуп территории, еще занятой врагами, и на преобразование администрации и армии. Притом он не принадлежал к числу сторонников учреждения университета в Берлин. Он думал, что появление повес-студентов в городе, известном податливостью своих девушек, может вредно отозваться на общественной нравственности. «У нас окажется тогда слишком большой ежегодный прирост незаконнорожденных!» говорил он.
Такое настроение министра ободрило разного рода противников университета, недовольство которых проистекало не из очень благовидных источников. Медико-хирургическая коллегия протестовала против всяких лекции по медицине без ее дозволения и вне ее контроля. Академия принимала свои меры предосторожности против будущего университета: ее директор произнес пышную речь, где доказывал, что за академией следует сохранить «объективное», т. е. науку, а университет ограничить «субъективным», т.е. преподаванием.
Таким образом, профессору полагалось только обладать хорошей памятью, тогда как академику предоставлялась привилегия гениальности. Академия, кроме того, побаивалась, что будет стеснена в пользовании королевской библиотекой, и заранее жаловалась на это. Университет во Франкфурте-на-Одер опасался конкуренции Берлина и устами своих защитников повторял, что большой город устрашит Муз, которые «любят уединение лесов и долин». С другой стороны представлялись затруднения со стороны профессоров, содействием которых желательно было заручиться: они назначали слишком уж высокую плату за свои услуги. Многие из явившихся в Берлин в расчете занять кафедру в университете, долго не получая приглашения, теряли терпение и начинали переговоры в других местах. Даже сами инициаторы великого проекта подавали при этом печальные примеры человеческой слабости: один из них готов был принять кафедру в Галле, где университет вновь открылся с дозволения Наполеона, наименовавшись Императорским. Да, самим философам нелегко бывает крепко стоять на геройских решениях, и крупный оклад производить свое действие даже на профессоров, посвятивших свою жизнь немецкой науке!
Но большая часть приверженцев великого плана осталась ему верна; чтобы удержать на своей стороне тех, кто начал падать духом, они настоятельно требовали начинать дело как можно скорее, хотя бы и самым скромным образом. Желание их было исполнено. Четыре профессора, вошедшие в состав нового университета, открыли свои курсы зимою 1807 г. Одним из них был Фихте. Он читал свои «Речи к немецкой нации», и вся Германия им внимала, ибо эти страстные похвалы отечеству вливали во все сердца новое мужество. Он противополагал дух германский и неолатинский, он восхвалял достоинства немецкого языка, способность к труду немецкого народа, указывал на крупную службу, которую народ этот дважды сослужил человечеству, освободив христианство от порабощения католическими формами и возвратив миру свободу философского мышления, забытую со времен античной древности. Затем он спрашивал, жив ли еще этот немецкий народ, узнает ли он себя в нарисованном образе, не испытывает ли он желание стать опять тем, чем был некогда, и какими средствами думает он этого достичь. «Да, — восклицал он, — есть средства войти в новый мир, это — воспитание, т.е. искусство развивать в человеке твердую и непоколебимую добрую волю! Чтоб сохранить независимость нашего духа, воспитаем в нем силу и твердость! Пусть наши мысли и действия сольются в одно крепкое, неразрывное целое; тогда мы станем тем, к чему без этого мы будем вечно, но тщетно стремиться, — мы станем немцами». Острое впечатление от этих речей немало усиливалось тем обстоятельством, что голосу оратора вторил грохот французских барабанов на берлинских улицах. Фихте сознавал опасность, которой подвергался, и даже был склонен несколько преувеличивать свой героизм. Нельзя сказать, чтобы французы не следили за ним и за его коллегами. Пастор Шлейермахер был вызван к маршалу Даву за проповеди, в которых он увещевал свою паству противиться всеми силами «козням лукавого»; но Даву ограничился тем, что назвал его горячей головой, и посоветовал быть осторожнее под страхом наказания. На Шмальца донесли маршалу за «Обращение к пруссакам»; Даву велел его арестовать, но через несколько дней возвратил ему свободу, нашедши улики недостаточными. Неделю спустя французские войска покинули Берлин, и Фихте остался в покое, чем, кажется, не совсем довольны немцы, которым хотелось бы возложить на него венец мученичества. Кепке, автор истории Берлинского университета, находит, впрочем, возможным доставить им это удовольствие. Вот как он говорит о смерти великого оратора, застигшей его в 1814 г., во время войны за независимость: «Смерть похитила также и Фихте, у изголовья его жены. Ухаживая с неутомимым милосердием за больными и ранеными в лазаретах, эта геройская женщина заболела тифозной горячкой. Когда она начала выздоравливать, Фихте в свою очередь заразился и слег. Он был в безнадежном состоянии, когда пришла весть, что наша армия победоносно перешла через Рейн. Так умер он за отечество, которому посвятил всю свою жизнь». Но это уже выходит какой-то новый род мученичества, так сказать — отраженное мученичество. К этому можно прибавить и такое соображение: попробуй в наше время в одном из городов Эльзаса или Лотарингии какой-нибудь француз сказать о превосходстве французской расы хотя бы десятую долю того, что говорил Фихте о превосходств немецкой расы в своих знаменитых «Речах», где каждое слово звучало призывом к восстанию, — он не успел бы оглянуться, как его бы уже арестовали, судили, приговорили и расстреляли.
Однако четыре профессора, как бы ни были они знамениты, не составляют еще университета. Но переговоры о пополнении персонала шли медленно, пока Дона не сменил Штейна в министерств внутренних дел и не вверил управление департаментом народного просвещения Вильгельму Гумбольдту. Никто успешнее Гумбольдта не мог бы довести до конца этого великого предприятия. В нем ученый редким образом совмещался с государственным человеком. Скорее сотрудник Канта, чем его ученик, глубокий знаток древней литературы, соперник Вольфа, этого великого критика и филолога, общепризнанный толкователь Гете, задушевный друг Шиллера, — Гумбольдт своими трудами далеко подвинул вперед науку о языке. Бек в похвальном слове на его смерть, произнесенном перед Академией, начертил прекрасный и верный портрет его. «Редко можно встретить в новой истории человека, который был бы столь велик в политике и в науке. Это был истинный государственный человек, проникнутый идеями и руководимый ими, государственный человек высокого ума, в дух Перикла. Философия, поэзия, красноречие, глубокие познания в области истории, философии, лингвистики гармонически в нем сочетались». Гумбольдту нетрудно было составить план образцового университета: сам представляя собой живую энциклопедию знания, он создал университет по образу своему и по подобию.
Надобно было помещение, надобны были деньги, надобны были люди — и Гумбольдт сразу принялся все разыскивать. Помещение нашлось скоро: это был дворец принца Генриха, брата Фридриха II. Во дворце были обитатели, неохотно соглашавшиеся его покинуть. То были старые слуги принца, чины военного кабинета и члены думы, собиравшейся там на заседания. Нужно думать, что эти квартиранты менее короля были убеждены в необходимости возродить умственные силы страны», ибо их очень нелегко было выселить из дворца. Военные уступили последние; но, уходя, они оставили там своих лошадей, отделаться от которых стоило неимоверных трудов; а между тем конюшни были нужны под лаборатории. Наконец, университет водворился у себя полным хозяином и мог гордиться своим жилищем. Король хотел поставить дело на широкую ногу и доказал это, уступив университету лучший дворец в городе после своего собственного. Здание это было пышно украшено в берлинском вкусе XVIII в. коринфскими колоннами и пилястрами; оно лежало в самой красивой части «Unter den Linden», подле библиотеки, подле арсенала, где собраны трофеи прусских побед, и всего в нескольких шагах от дворца прусских королей. Это было вернейшим средством привлечь всеобщее внимание к новому учреждению и возбудить в толпе уважение к нему.
Вопрос о материальном обеспечении новой школы послужил предметом долгих переговоров. Гумбольдт, в целях «обеспечить полную свободу научных убеждений», желал, чтобы университету даны были в вечное владение имущества, которыми он сам распоряжался бы вполне независимо. Ученые держались того же взгляда. Король и министр финансов тоже сначала к этому склонялись; но план этот встретил ряд практических препятствий, с которыми Гумбольдту пришлось бороться до самого конца своего пребывания в министерстве. После же его ухода политические деятели представили возражение, показавшиеся королю очень вескими; таким образом, дело окончательно решилось совсем не так, как мечтал Гумбольдт. На его месте был тогда Шукман, который заботился гораздо более о правах государства, нежели «о независимости научного убеждения». Шукман просил канцлера Гарденберга рассмотреть, удобно ли предоставлять научным учреждениям полную независимость от государства и таким образом делать их равнодушными к государственному строю и к династии; и следует ли ставить идеальное и космополитическое право ученого выше положительных обязанностей гражданина по отношению к королю и согражданам. Никто, говорит он, не может предсказывать будущего, ибо дух времени изменчив и прихотливо следует самым разнообразным теориям; но пенсионный список показывает, что тот, кто удовлетворяет нуждам желудков, имеет прочным гарантии против работы умов. Следует ли отказываться от этой гарантии в слепом доверии к тому, что разум будет господствовать во веки веков? «Я отлично знаю, — продолжает директор департамента народного просвещения, — что мысли эти могут представиться крайне вульгарными, особенно если их сопоставить с тем прекрасным положением, которое признает свободное научное воспитание высочайшей целью человеческой деятельности. Я сам преисполнен уважения к этому прекрасному положению, но все же остаюсь при своем мнении». И мнение это восторжествовало. Но, по крайней мер, годичная ассигновка на университет получила приличные размеры: в бюджет научных учреждений на университет с первого же года его существование определяется 54146 талеров, т.е. около 204000 франков. Если принять в расчет жалкое состояние прусских финансов и припомнить, что плата за лекции целиком шла профессорам, то нужно признать, что Пруссии в годы своих бедствий тратила таким образом на одну высшую школу почти столько же, сколько наша богатая страна тратила до последних лет на все свои учреждение того же порядка, вместе взятые.
Самую крупную услугу оказал Гумбольдт университету подбором персонала — в деле, где ему никто не препятствовал. Он знал, чего хочет; он хотел того, что было нужно, и мог здесь без помех добиться исполнения своих желаний. Я очень жалею, что не могу привести целиком его доклад королю, где так ясно обнаруживается единство его политических и научных убеждений. «Произведенные в государстве реформы, — говорит он, — уже обеспечили несчастной Пруссии первое место между германскими державами, как умственной и моральной силе; среди этих реформ учреждение университета будет одною из самых важных. В то время, когда иностранный властелин и иностранный язык господствуют в Германии, для немецкой науки почти нигде нет свободного убежища: нужно открыть такое убежище и призвать в него талантливых людей, которые теперь не знают, где приютиться». Гумбольдт принялся разыскивать этих людей. Он постарался ознакомиться с мнениями наиболее компетентных в этом дел лиц, собрав вокруг себя «делегацию ученых» и поручив ей изложить «педагогические принципы и правила, которыми должна проникнуться университетская администрация». Но никто лучше его самого не знал этих принципов и этих правил: они рассыпаны в чудных письмах, писанных его собственною рукою всем тем, кого он хотел пригласить в Берлинский университет, а также в докладах королю об этих приглашениях. Эти документы дают нам такие подробные характеристики профессоров, какие составляются в правительственных учреждениях относительно служащих, и ясно показывают, чего требовал Гумбольдт от профессора. Он воздает честь Фихте, как одному из первых философов Германии, но вместе с тем и как человеку, «который в минуту общего бедствия представил самые убедительные доказательства твердости своего характера и чистоты своего патриотизма». В Шлейермахере он ценит «отменный талант профессора богословия и любимейшего в Берлине проповедника», но при этом также «неподкупнейший характер». Он просит короля призвать в Берлин Рейля, «одного из лучших медиков Германии», который в высшей мере содействовал успехам своей науки; но сверх того, прибавляет Гумбольдт, «уже самые идеи Рейля относительно организации занятий медициною делают желательным его присутствие здесь; а в то же время он выделяется своим характером и стойкой преданностью Вашему Королевскому Величеству и Прусскому государству». Подобное же представление было сделано относительно Савиньи, профессора права в Ландсгуте, «одного из первых немецких юристов, который разрабатывает науку права, и как философ, освещая ее при помощи истинной и редкой филологической эрудиции, и который сумеет дать должное направление изучения юриспруденции, сбившейся теперь с дороги и запутавшейся между старым римским и современным законодательствами». Он рекомендует королю также Клапрота, который «обогатил химию своими открытиями и которому нужно дать средства беспрепятственно посвятить себя науке». Такие представления сделаны были им еще о двадцати других ученых: все они были более или менее знамениты в своих отраслях знания и все стояли выше своих специальностей, превращая их в орудие общего развития ума.
Гумбольдт не останавливался ни перед чем, когда дело заходило о привлечении в университет выдающегося человека. Крайне трудно было ему вести переговоры с Вольфом. Это был, бесспорно, первый из филологов-классиков. Он был преисполнен чувства собственного достоинства, требовал много денег и еще больше почета. Его мучило желание являться важной «вне-научной» персоной и быть причисленным к Государственному Совету. Гумбольдт глубоко этим огорчался. «Такой ученый, как вы, — писал он ему, — не должен быть статским советником, он должен более уважать себя, презирать титулы и никак не утруждать себя обременительными служебными делами!» Вольф не сдавался; лучшие его друзья потеряли, наконец, терпение с таким характером; но Гумбольдт не терял терпения. Он уважал в Вольфе не только его ученость, но главным образом уменье передавать науку, ибо «все ученики Вольфа вносили в свои исследование истинную глубину мысли». Как и Нибур, другой горячий поклонник Вольфа, Гумбольдт думал, что следовало простить много недостатков человеку, который ввел столько других людей в «высшие сферы жизни, возбудив в них любовь к древности». Со своим широким взглядом на вещи основатель университета не допускал, чтобы умственная деятельность замыкалась в каком-нибудь уголке знания: «без знакомства с классической древностью и без философии. — говорил он, — нет умственной культуры».
Гумбольдт не довел до конца дело, которому с таким успехом посвятил свои труды; по мало известным причинам в апреле 1810 года он получил увольнение от своих обязанностей и был назначен посланником в Вену. Некоторое время господствовал страх, как бы его отъезд не повредил успеху всего предприятия, но цель была уже почти достигнута и оставалось только идти по намеченной дороге. Факультеты были доведены до полного состава; к ординарным и экстраординарным профессорам присоединилось много приват-доцентов, по большей части из преподавателей столичных гимназий. Университетская Корпорация, члены которой начали знакомиться между собою и обсуждать сообща свои дела, была проникнута той истиной, что не только не следует мешать борьбе различных научных взглядов в стенах университета, но что ее в известных случаях необходимо даже вызывать: «иначе преподавание науки легко может превратиться для профессора в спокойное ремесленное занятие». Как ни велика была репутация Фихте, но одного его было недостаточен на философском факультете: желательно было противопоставить ему кого-нибудь из сторонников противоположных взглядов, чтобы наряду с идеализмом была представлена и натурфилософия. Шлейермахер предложил Стефенса, блестящего профессора из Галле, противника Фихте. По отзыву другого профессора, Стефенс был больше всех на свете способен «будить умственную деятельность молодых людей, вызывать в них энтузиазм к науке, поднимать их над уровнем повседневных интересов». Начались пререкание и тянулись почти два года. Тогда в дело вмешался департамент народного просвещения. Шукман подал королю доклад о необходимости пригласить второго профессора философии. «Я вовсе не берусь, — говорил он, — обсуждать систему Фихте, но всем известно, что она не имеет ничего общего ни с положительными науками, ни с практической жизнью. Все газеты и очень многие сочинения показывают, наоборот, что натурфилософия Шеллинга глубоко влияет на умы. Не мне оценивать эту систему, не мне решать вопрос, не представляет ли она собой чистый продукт воображения, произведение острого ума, играющего гипотезами; несомненно одно, что она проникла в положительные науки, что в этой области ею руководствуются исследователи и что без знакомства с ней ничего не поймешь в современных работах по медицине, физике и химии. А посему я полагаю, что необходимо пригласить профессора для преподавания этой системы». Вот образец поведения, которого должно держаться государство в ученых спорах: полная беспристрастность, внимательное исследование вопроса и решение его в чистых интересах науки.
К концу сентября 1810 г. все подготовительные работы были закончены. Три профессора, посланные своими товарищами, посетили старые университеты для того, чтобы позаимствоваться их долгим опытом, и по возвращении этих делегатов устав нового университета был утвержден. Факультеты выбрали себе деканов; ординарные профессора, образовавши академический сенат, назначили ректора. Шмалец первый облечен был этим званием, дававшим ему титул Magnificentia и право бывать при дворе. Были вырезаны печати для каждого факультета и для университета. 22 сентября королю был подан окончательный доклад и была издана программа лекции, где блистало так много имен знаменитых профессоров. 1 октября начался прием студентов. Общественное мнение Германии живо интересовалось первыми шагами великого учреждения. «Аугсбургская Газета» приветствовала «умственное возрождение государства, подвергшегося столь суровым испытаниям», и поздравляла Берлин от имени всех немецких патриотов, от Рейна до Дуная». Наконец, 10-го октября профессора принесли ректору присягу в том, «что они будут верными и покорными слугами короля и всецело посвятят себя университету», а затем состоялось открытие академического сената. К концу месяца почти все профессора начали свои лекции. На этот раз при открыли не было торжеств, какими 116 лет тому назад ознаменовалось основание университета в Галле; не было государя, окруженного министрами и двором, не было пушечной пальбы, бесконечных речей, процессии под триумфальными арками; народу не бросали медалей на память о событии; не было фонтанов, бивших вином. Учреждение университета в Галле подготовило возвышение прусского королевства; основание университета в Берлине подготовляло ею воскресение, но это воскресение было пока неверно и горизонт был покрыт тучами.
Так создан был Берлинский университет. Некоторые промахи в его организации были исправлены в следующие годы, и тому, кто интересуется делом постановки высшего образования, нельзя не посоветовать основательно познакомиться с книгой Кепке. Но один эпизод из истории этих годов особенно останавливает на себе наше внимание: я имею в виду ту роль, которую университет играл в национальном движении 1813 г. Нигде это патриотическое восстание не встретило больше похвал, чем во Франции: ибо мы обладаем способностью восхищаться нашими врагами, что дано только великодушным народам. Странное дело — мы и сюда даже умудряемся вносить увлечение и пристрастие. Немцу пришлось нас расхолаживать и указывать нам, что этот высокий героизм ожидал для своего проявление минуты, когда это можно было сделать без большой опасности. «Когда Бог, морозы и казаки, — говорит Гейне, — истребили лучшие войска Наполеона, то тут нас, немцев, обуяло живейшее стремление освободиться от иностранного ига; мы воспылали самым мужественным негодованием на это рабство, так долго тяготевшее над нами; мы воспламенились при звуках прекрасных мелодий и скверных стихов в песнях Кернера, и в битвах мы завоевали себе свободу, ибо мы делаем все, что приказывают нам наши государи». Берлинский университет высказал не больше опрометчивости, чем прусский двор и король. В август 1812 г., когда часть нашей армии проходила через Берлин, направляясь в Москву, профессора очень вежливо пригласили на устроенный у них праздник французского губернатора и высших офицеров, которым Бек прочитал на латинском языке прекрасную параллель между Афинами и Спартой. После этого наши солдаты отправились туда, где их ждали «Бог, морозы и казаки». Проход наших войск возбудил в душе немцев брожение; но победа французского оружия успокоила бы это волнение, и наши генералы на обратном пути опять заняли бы почетные места на празднествах в университетском дворце. Кепке, сам того не замечая, говорит в одно слово с Гейне при описании последующих событий. «Вскоре пришли первые вести об уничтожении французской армии: все почувствовали, что наступила решительная минута; аудитории начали пустеть!..» Но тем не менее было бы грубой несправедливостью не восхищаться той горячностью, с какою студенты предлагали свою жизнь на служение отечеству, когда король, после постыдных колебании, обнародовал, наконец, воззвание к моему народу». Поступление в солдаты вовсе не являлось тогда средством отличиться: исключением были те, кто оставался дома. Студенты не спрашивали друг друга: «Будешь ты служить?», а говорили: «Где будешь служить?» Один студент богословия пишет из полка своему брату, который тоже только что записался в военную службу: «Будь набожен и надейся на Бога. Индивидуумам надо погибать, чтобы общество не погибало. Надо сеять смертное, чтобы бессмертное цвело; мы хотим умереть за отечество, чтобы эти благородные семена принесли и плоды благородные!» В этих словах чувствуется ученик Шлейермахера и Фихте. Но то были не пустые слова: один Берлинский университет, в котором числилось 450 студентов, насчитывает много раненых и 43 убитых во время войны 1814–15 гг. На каждом поле битвы университет оставил кого-нибудь из своих слушателей: двое из них похоронены у подножия Монмартра. Университет устроил в честь умерших погребальное торжество, а затем по-своему почтил победителей: он поднес докторские дипломы особенно отличившимся министрам и генералам, в том числе и Блюхеру, которому народ дал прозвище «Генерал в перед» и которого университет называет на своем ученом язык Germanicae libertatis vin-dex acerrimus, gloriae borussicae reciperator, invic-tus, felix, immortalis.
Итак, Берлинский университет, подобно своим предшественникам, принял участие в национальной жизни в одну из ее критических минут. Позднее он оказал величайшие услуги государству, которое основало его в годину бедствий и опасностей. Предсказание Шлейермахера исполнилось буквально: Берлин давно уже стал умственной столицей протестантской Германии. Его университет сумел привлечь к себе знаменитейших ученых и философов, наиболее способных изменять мысли поколения и влагать в них «новую душу». Не будем забывать, что в Германии едва заметный переход привел умы от реформации к философии; что благодаря этому различные школы философии играют там роль религии и овладевают душами: Кант такой же реформатор, как Лютер; Гегель, царившие в этом столетии в Берлинском университете, был тоже своего рода апостолом. Один очень прозорливый немецкий писатель находит возможным утверждать, что 1813 год был бы немыслим, если бы не было лекций Канта, и что 1866 год — дело Гегеля с его учением о государстве. Таким-то путем Берлинский университет нашел возможность согласить свои обязанности к чистой науке с обязанностями к государству. В случае необходимости университет, не колеблясь, жертвует первыми ради вторых, если верить профессору Дюбуа-Реймону, произнесшему 5 августа 1870 г. следующие слова, над которыми не мешало бы политикам поразмыслить: «Берлинский университет, которому отведено для постоя место (einquartiert) против королевского дворца, является умственной лейб-гвардией дома Гогенцоллернов».
Печатается по изданию: Э. Лависс. Очерки по истории Пруссии. М, 1915.