Элвис пресли

Он сидел на стуле, кутаясь в желтую мохнатую кофту, и, улыбаясь, смотрел, как я мою пол. Лицо у парня было черное, широкое, губы толстые, вывернутые наружу, волосы острижены налысо. Время от времени, показывая белки глаз, он косил в сторону канцелярии, и я, злясь на его улыбку, думал: надо обязательно написать домой, что среди курсантов есть негры и что им здесь жутко холодно.

В летном училище я находился третий день, но уже успел схлопотать несколько нарядов вне очереди. Наш старшина Антон Умрихин попал в училище с флота и, видимо, желая показать вчерашним десятиклассникам настоящую службу, стал требовать, чтобы после команды «Подъем» мы за одну минуту одевались и становились в строй. Меня раздражала его ходульная, на прямых ногах, походка, его, как мне казалось, показное умение с шиком отдавать вышестоящему начальству честь. И говорил он так, будто мы были его собственностью. Вообще, подавать команду на подъем должен был дневальный, но старшина взял эту обязанность на себя, собственноручно включал свет и во всю мощь ревел:

– Па-а-адъе-ем!

Досматривая еще сладкие домашние сны, я ошалел от этого дурного рыка, всеобщей толкотни. Еще не проснувшись, начал суетиться, схватил чужие брюки, а после и вовсе потерял свой взвод.

Нет, не так я представлял себе учебу! Когда ехал в Бугуруслан, голова плавилась от счастья: мне казалось, попал в небожители. А тут на тебе – мой пол. Тоска, хоть на стену лезь. Все вокруг командуют: то нельзя, туда не ступи, молчи и поворачивайся, как оловянный солдатик. Чуть что, кричат: отчислим! И пожаловаться некому. Все мое существо протестовало: я ехал учиться летать, а не возить по грязи тряпкой.

Длина коридора была сорок девять шагов, и через час я его знал лучше своего лица. Был он покрыт коричневым линолеумом, но это нисколько не облегчало работу. Стоял конец августа, каждый день шли дожди, дорожки в училище были посыпаны песчаной глиной, и у меня сложилось впечатление, что глину привезли и рассыпали специально для наказания. Она была везде, куда ступала нога курсанта: на ступеньках лестниц, в коридоре, казарме.

Закончив работу, я, как это и положено, доложил старшине. Он вышел в коридор и к первому наряду добавил еще – линолеум подсох и стал напоминать застывшую песчаную бурю.

Когда старшина исчез с горизонта, парень, оглянувшись, быстро подошел ко мне, молча взял тряпку, намочил ее, расстелил на полу и не отрывая, потянул на себя. Получилось ровно, без желтых полос. Темнокожий показал, как без особых усилий можно выйти из этой ситуации. Я понял: не надо ждать, когда линолеум подсохнет, а доложить, когда он еще мокрый. Сбегав за чистой водой, я принялся шлифовать тряпкой коридор. Но отрапортовать не успел: после строевых занятий с улицы пришел взвод, протопал мимо меня, и все пришлось начинать сначала.

Вечером я неожиданно обнаружил парня в нашей комнате. Он стоял в окружении смеющихся курсантов и растерянно оглядывался по сторонам.

– Уонабабона, этолет-чиц-кие ша-ро-ва-ры! – размахивая перед ним огромными форменными штанами, по слогам разъясняли они. – Как видишь, сшиты на индийского слона. Приедешь к себе в Африку, будешь как запорожский казак. Ну а если станет жарко – снимешь. Мы попросим старшину, он тебе набедренную повязку с кантами выдаст.

– Да он ни бельмеса не понимает, – предположил кто-то.

– Хватит травить баланду, – громыхнул от двери голос Умрихина. – Чтоб через пять минут были в койках!

Кровати в казарме были двухъярусные, и темнокожего поселили надо мной. Он аккуратно сложил на тумбочку выданную форму и, повернувшись ко мне, тихим, каким-то облегченным голосом на чистом русском языке сказал:

– Наконец-то добрался. Ну что, полотер, будем соседями. Ты откуда приехал?

Ответил я не сразу. Нет, меня не смутило знание нашего языка. Говорили, наших разведчиков еще и не так натаскивают. Я был под впечатлением только что слышанного разговора, который вроде бы подтверждал: с нами будет учиться иностранец. Конечно, мне не понравилось, что он обозвал меня полотером. Но ответно грубить не хотелось, еще нарвешься на международный скандал. А там уже нарядами вне очереди не отделаешься. Как с ними себя вести, я не знал, но мысленно продолжил письмо домой: тот самый негр, которого зовут Уона бабона, будет спать надо мной. Я начал размышлять, что сказать: из Сибири или с Байкала? Откуда им там, в Африке, знать про наши города.

– Из Иркутска.

– Ой, земеля! – свистящим шепотом воскликнул парень. – А я с Колымских золотых приисков.

«Решил прикинуться нашим! – мелькнуло у меня в голове. – Шутник. Язык можно выучить, но кожу-то не пересадишь. Тоже мне, земляк нашелся! От Иркутска до Колымы тысячи километров. Прокол, да еще какой! Нет, здесь что-то не так».

– Мать у меня была якутка, отец – цыган, – словно прочитав мои мысли, шутливо и вместе с тем грустно сказал сосед. – Получился Тимофей Шмыгин – сын севера. У нас зимой морозы под шестьдесят, а летом жара под сорок. Перепад сто градусов, не только почернеешь – посинеешь. Ну что, коллега, с низких начнем осваивать новые, более приятные высоты.

Одним махом Шмыгин взлетел на второй этаж. Металлическая сетка провисла под ним кулем, затем, поскрипывая, начала раскачиваться: сосед выбирал удобную позу. Старшина выключил свет, и мне вдруг показалось: сверху, через край, свесился круглый с двумя дырками темный котелок.

– Тебя за что наказали?

– Утром опоздал на построение, – шепотом ответил я. – Штаны перепутал.

– Ты, земеля, меня держись – не пропадешь, – просвистела голова. – Шмыгина от Чукотки до Колымы каждая собака знает. Можешь называть меня Тимохой.

– А я думал: Уоной бабоной.

– Хочу заметить, дураки есть везде, даже среди летчиков.

– Разговорчики. Захотелось в наряд?! – подал голос Умрихин.

– Ну вот, далеко ходить не надо, – выждав секунду, шепнул сосед. – Недаром говорят: «Бог создал отбой и тишину, а черт – подъем и старшину».

Шмыгин спрятал голову и затих. А я, вновь оставшись наедине со своими грустными мыслями, смотрел в серое полукруглое окно. Кто-то из курсантов говорил: училище располагалось в бывшем женском монастыре. Казармы размещались в переоборудованных кельях, где раньше жили монахини. «Когда-то новый день здесь начинался с молитвы и заканчивался ею, – думал я. – А сейчас ревом. И так три года, каждый день».

Утром я проснулся от легкого толчка. Открыв глаза, в полутьме увидел одетого соседа, он протягивал мне брюки.

– Надевай, – шепотом сказал он. – А потом под одеяло и жди команду. Через пять минут подъем.

Я натянул брюки, носки и вновь забрался под одеяло. Когда прозвучала команда «Подъем» и загорелся свет, мы пулей выскочили на построение.

Но провести старшину не удалось. Умрихин вкатил нам с Тимохой по наряду и, вспомнив сказанную вечером шмыгинскую присказку о черте и Боге, предупредил: еще одно замечание – и он напишет рапорт на отчисление. Мы сделали для себя вывод: акустика в монастыре отменная.

Вечером нас старшина отправил прибираться в умывальниках и туалете. И только тогда я окончательно успокоился: Шмыгин – не иностранец.

Ничто не сближает так людей, как общая беда и совместная работа. С возложенным на нас заданием мы управились быстро, постарались сделать все на совесть. Но возвращаться в казарму не торопились. После ужина наш взвод отправляли на кухню чистить картошку для всего училища. Присев на корточки, Шмыгин доводил вмурованные в цемент унитазы до первобытного блеска и рассказывал о себе.

Был Тимка старше меня на три года. Родители у него умерли рано, и он с детства скитался по северным интернатам и детским домам. Часто сбегал на волю, его возвращали. Все же, окончив школу, он поутих, перебрался в Якутск и устроился разнорабочим в аэропорт.

– Я ведь кем только не пробовал работать: грузчиком, мотористом! А потом пристроился артистом в оркестре, – улыбаясь, говорил он. – В ресторане услаждал народ, пел, танцевал. Мне на тощую грудь кидали. Этим летом замаячила армия. Но я решил: пойду в летчики. Мужская профессия – не лакейская. На севере летунов уважают. Там говорят: летчик просит, надо дать, техник может подождать. Вот закрою глаза и представляю: дадут нам отпуск, я прилечу домой в форме – и в клуб. Попрошу своих ребят из джаза в честь моего прибытия сыграть танго. И валиком-кандибобером пойду по залу.

Шмыгин решил показать, как он это сделает, соскочил на пол и, пританцовывая, двинулся по туалету, подпевая себе на ходу:

В саду под гроздью зреющего манго

Танцуем мы вдвоем ночное танго.

Мулатка тает от любви, как шоколадка,

В моем объятии посапывая сладко…

– Слушай, а у тебя есть девушка? – остановившись, неожиданно спросил он.

Вопрос застал меня врасплох. Скажешь – нет, подумает какой-то недоделок, с ущербом. Но и придумывать не хотелось.

– Как говорят, первым делом – самолеты, – усмехнувшись, буркнул я. – Все остальное успеется.

– Будь спокоен, найдем! – воскликнул Шмыгин. – У меня их было пропасть. А тебе я с отпуска рыбы привезу. У нас ее навалом: муксун, чир, нельма. А копченая кандевка – просто объедение. Мешок мороженой, чего мелочиться!

Прибежал посыльный. Мы были вынуждены прервать приятную беседу и отправиться на кухню чистить картошку. Когда узнали сколько – ахнули: три тонны на взвод. Работы до утра. Чтоб не было скучно, Умрихин прихватил с собой гитару, решил совместить приятное с полезным. Поочередно все, кто хоть немного брякал на гитаре, садились на особый, поставленный посередине стул и показывали свои таланты. Прослушав своих подчиненных, старшина поморщился и произнес лишь одно слово:

– Фуфло!

На флотском языке это, видимо, означало: береговая, никуда не годная, дворовая выучка.

– Товарищ старшина, спойте нам, – попросили курсанты, – просим!

Как и все люди, которым медведь наступил на ухо, Умрихин любил петь. Поломавшись немного для приличия, он взял гитару, бурча что-то себе под нос, подтянул струны и, притопывая левой ногой, хрипло запел песню, которую спустя много лет я помню подошвой своих ног. Особенно ее припев:

За прочный мир, в последний бой

Летит стальная эскадрилья!

Летела в бачки очищенная картошка, изредка перемигиваясь, курсанты молча и сосредоточенно слушали своего начальника: пусть поет, все равно это лучше, если бы он смотрел за каждым и подгонял. Следом Умрихин исполнил песню про Зиганшина, который сорок девять дней со своими товарищами без еды плавал на барже по океану.

Развлекал нас старшина больше часа, затем под стук ножей, которые должны были означать бурные аплодисменты, умолк и вышел покурить на улицу. Гитару взял Шмыгин. Он подстроил под себя струны и тихонько запел песню о том, как нелегко девушке ждать три года курсанта. Все, прислушиваясь, замолчали. Тимоха попал в самую больную точку. Многие впервые уехали из дому, и где-то там далеко остались лето, тополиный пух, возлюбленные. Пел Шмыгин легко, доверительно, и я видел: песня достает каждого до самой глубины души. Но долго грустить Тимка не умел. Оглядев своих новых притихших товарищей, он, подражая Умрихину, хриплым голосом скомандовал:

– Па-а-дъем! Танцуют все!

Шмыгин вскочил со стула и, ударив по струнам, дергая плечами, дурашливо запел:

На кукурузном поле,

Взметая пыль,

Хрущев Никита

Ломает стиль.

И, вращая вокруг себя гитару, выделывая коленца, со свирепым выражением лица пошел по кругу.

Умрихин буги,

Зиганшин рок,

Умрихин скушал свой сапог,

Он съел сапог, запил водой —

И перед нами он живой.

– Нет, вы посмотрите, какая подвижность, – раздался от двери глуховатый голос, – настоящий Элвис Пресли. Вот оно, тлетворное влияние Запада.

Шмыгин остановился и спрятал гитару за спиной. В подсобку столовой незамеченным вошел Джага. Так за строгость курсанты меж собой называли начальника штаба училища Петра Ивановича Орлова.

– Товарищ начальник, второй взвод выполняет поставленную задачу! – влетев в подсобку, звенящим голосом начал докладывать Умрихин.

– Кто у вас сегодня прибирался в туалете? – хмуря брови, спросил Орлов.

У меня похолодело внутри. Что обнаружил Орлов в туалете после нашего ухода, я не знал. Туалет не коридор, там могло все случиться.

«Как пить дать – отчислят, – подумал я. – Самое обидное, останется строка в биографии: выгнали из-за сортира».

– В туалете прибирался я, – тихо сказал Тимка. – Курсант Шмыгин.

– Товарищ начальник, я разберусь! – прищелкнув каблуками, сказал Умрихин. – Они у меня сами сапоги сгрызут.

Что ни говори, а слух у старшины был, но свой, особый – флотский.

– Ну это, может быть, слишком, – уже мягче сказал Орлов. – Продолжайте работу. Только не надо эти буги-вуги. Наши песни лучше. А вас, товарищ старшина, я прошу пройти со мной.

После ухода начальства в подсобке установилась тишина, лишь тихо поскрипывали ножи да, падая в бочки, булькала очищенная картошка. Минут через двадцать невысокий и шустрый паренек из Фрунзе Иван Чигорин, не выдержав, решил сбегать в туалет на разведку. Обратно прибежал, вытаращив глаза.

– Джага приказал Умрихину над одним из унитазов повесить бирку, – выпалил он, – чтоб не пользовались. Будет эталонным. Теперь, кто попадет на это ответственное задание, может сверять свою работу с образцовой. – И, прижав руку к груди, трагически закончил: – Удружили, братья, от всех спасибо!

Так благодаря Тимке мы чуть было не прослыли специалистами по туалетам. Старшина отметил его усердие, назначил Шмыгина ответственным за каптерку. Орлов, в свою очередь, записал его в училищный оркестр. И через месяц Тимофея знала не только Колыма. С легкой руки начальника штаба именем Элвис Пресли его стал называть весь Бугуруслан. Он не обижался, говорил: называйте хоть горшком, лишь в печь не ставьте. Но в печь он чаще всего попадал сам. Причем обязательно лез головой. Характер – его не скроишь, он все равно что плохо загнутый гвоздь в ботинке: сколько ни закрывай, ни прилаживайся, обязательно вылезет наружу.

Всех, кто был из-за Урала, Шмыгин называл земляками.

– Ну а те, кто родился за полярным кругом, наверное, тебе братья? – шутили курсанты.

– Да, но таких здесь нет, – в тон отвечал им Шмыгин.

Без особых происшествий, в учебе и курсантских заботах, зачетах, экзаменах, нарядах прошли осень, зима. Мы научились быстро вставать и одеваться, ходить строем и петь любимую песню старшины про стальную эскадрилью. Постепенно начали притираться друг к другу, и даже Умрихин перестал напоминать дрессировщика. Курсанты реагировали на него, как водители реагируют, скажем, на светофор.

Весной нас перевезли с центрального аэродрома в летний лагерь, который размещался в Завьяловке.

После самостоятельных полетов, когда мы уже вовсю начали крутить виражи, «бочки» и «петли», по радио сообщили: в космос запустили Валентину Терешкову. Эта новость потрясла всех. Шмыгин позвал меня в каптерку и предложил написать письмо в отряд космонавтов: мол, здоровье позволяет, первоначальную технику освоили, готовы штурмовать новые высоты. Мне идея понравилась: уж если женщина полетела, то нам сам Бог велел. А вдруг повезет. Написали тут же на столе. Ответ пришел через полмесяца. Шмыгин был дежурным по лагерю и сам ездил получать почту. Красивые, на глянцевой бумаге, конверты он заметил сразу же. Глянул – точно, из отряда космонавтов. По дороге домой вскрыл свое письмо, прочитал и, вздохнув, спрятал в карман. Посмотрел мое – успокоился, там тоже был отказ. И тут увидел еще одно письмо – Умрихину. Не утерпел, вскрыл и его. Ответ был стандартный.

– Ты скажи, и этот туда же! – вслух подумал Шмыгин о старшине. – На ходу подметки рвет!

Приехав в лагерь, Тимка разыскал меня, поманил в каптерку.

– Пиши, земеля! – протянув стандартный лист бумаги, шепотом сказал он. – Товарищ Умрихин, Центр подготовки космонавтов предлагает Вам прибыть, – Шмыгин вытащил из кармана конверт, глянул на обратный адрес, – в город Москву для прохождения медицинской комиссии.

Закончив диктовать, взял лист и в обеденный перерыв заскочил к девчонкам на метео. Там он отпечатал текст на машинке, поставил дату, подпись и, заклеив фирменный конверт, отнес письмо в комнату к старшине. Прибыв с послеполетного разбора, Умрихин приказал Шмыгину убрать окурки возле штаба и ушел к себе. Через несколько минут, с остекленелым взглядом, он выскочил из своей комнаты и, проверив на кителе пуговицы, строевым шагом направился в штаб. К вечеру из города за ним приехала легковая машина начальника училища. Среди курсантов прошел слух: старшину приняли в отряд космонавтов. На вечерней проверке командир эскадрильи поставил нам его в пример и сказал, что теперь у нас будет новый старшина – Борис Зуев.

Умрихин вернулся через несколько дней. На него было страшно смотреть – худой, злой. Вскоре в казарму прибежал дневальный.

– Генерал-лейтенанта Шмыгина к начальнику штаба! – пряча ухмылку, крикнул он.

– Кажется, сейчас меня запустят в космос, – пошутил Тимка и пошел сдаваться. Из своей прошлой детдомовской жизни он усвоил: повинную голову меч не сечет – и чистосердечно рассказал Орлову все, как было.

Вскоре в штаб вызвали меня. Пришлось подтвердить: да, писали, но злого умысла не было, иначе зачем было Шмыгину ставить в письме свою подпись. Товарищеская шутка, кто же думал, что так получится. Конечно, не надо было подписываться генерал-лейтенантом.

– Петр Иванович, Терешковой, Умрихину можно, да! – почувствовав колебания начальника, обиженным голосом вдруг начал Шмыгин. – Но вообще-то мои намерения были серьезны. Представляете, как бы загремело наше училище!

– Я тебе загремлю! – взорвался Орлов. – Ваше курсантское удостоверение!

Тимка побелел, медленно, трясущимися руками достал из кармана документ. Джага, выхватив из рук, начал рвать его в клочья.

– Все, больше ты не курсант! – кричал он. – Хотел в космос, теперь поезжай к себе в Якутию! Бренчи на гитаре, танцуй, пой, подделывай письма! А самолетов тебе не видать как своих ушей!

Разделавшись с удостоверением и выбросив, что от него осталось, в мусорное ведро, начальник штаба успокоился. В этой истории с письмом в отряд космонавтов была и его вина. Он первым, после Умрихина, прочитал нашу стряпню, а потом позвонил начальнику училища. Не разглядел подвох. Смутил, как он потом говорил, настоящий конверт.

Побарабанив по столу пальцами, Джага вздохнул и неожиданно начал успокаивать Тимоху:

– Вот что, Шмыгин, ты сильно не беспокойся. Думаю, отчислять мы тебя не будем. Удостоверение восстановим, я сам об этом позабочусь.

– Петр Иванович, милый, не тревожьтесь! – в тон ему, растроганно воскликнул Шмыгин. – Здесь накладка получилась, цело оно у меня.

Тимка вытащил из другого кармана коричневое курсантское удостоверение, показал его Орлову и быстро спрятал обратно.

– Вы по ошибке мой профсоюзный билет порвали.

– Ну, шельмец, достукаешься ты у меня! – схватившись за сердце, сказал Орлов. – Старшина, этим двум субъектам до отпуска не давать увольнительных. На хозработы, в столовую! Пусть рубят дрова на зиму.

«Нашел чем пугать – столовой, – облегченно подумал я. – Колоть дрова – мое любимое занятие».

Я понимал: это наказание не Шмыгину – мне. А с него как с гуся вода. Не пройдет и недели, как большое начальство затребует его к себе. И сам старшина баян или гитару поможет до машины поднести. Бывало, и уедут вместе, петь в два голоса. Нет, на Тимоху я не обижался, иногда даже становилось его жалко. Свободного, своего времени у него не было. Шмыгина выдергивали по любому поводу: концерт, свадьба, именины – звонят, требуется музыкант и исполнитель. Поначалу он и меня пытался приобщить, как он говорил, к светской жизни. Все в той же каптерке пробовал давать уроки танцев, совал в руки гитару. Учеником я оказался неприлежным, хотя Тимка говорил, что при соответствующей работе над собой из меня будет толк.

– Для этого, земеля, надо ходить на танцы, влюбляться, – назидательно говорил он, – а ты в казарме сидишь да футбол гоняешь. Тобой скоро людей пугать будут.

Он был прав, но не тянуло меня на эти танцы-манцы-обжиманцы.

«Разве могут они заменить полеты», – думал я, наблюдая, как друзья перед увольнением начищают ботинки. Те мелкие неудобства вроде колки дров и уборки территории казались пустяковой ценой за то, чтобы подняться в воздух и посмотреть на мир сверху. А на земле, в свободное от полетов время, жизнь моя шла по одному и тому же нехитрому маршруту: казарма, столовая, библиотека, стадион, казарма. Казалось, впереди много времени, еще успею нагуляться.

Танцы проходили каждую субботу в стареньком сельском клубе. Заведующая, полнотелая, напоминающая продавщицу мороженого, крашеная блондинка, включала радиолу и сама подбирала пластинки: фокстрот, танго, вальс. Прочие, современные танцы – твист или чарльстон – пресекались самым решительным образом. Музыка останавливалась, и курсанты, потолкавшись возле клуба, уводили девушек в камыши или в лесопосадку. А над поселком из репродуктора вслед неслось:

Хороши вы камыши, камыши, камыши.

Вечернею поро-о-о-ю!

За нравственностью молодежи Зинаида Калистратовна, так звали заведующую, бдила строго, но только на отведенной ей территории. У нее самой подрастала дочка Тонька, которую в поселке называли «Выдри клок волос». В отличие от своей матери модные, современные танцы она обожала. Уже не подросток, но еще не девушка, она была для курсантов своим в доску «парнем».

Однажды, когда мать уехала в командировку, Тонька открыла клуб, и они с Тимкой отвели душу, поставили всех «на уши». А на другой день «на ушах» стоял весь поселок.

В благодарность за удачно проведенный вечер Шмыгин вызвался помочь Тоньке прополоть картошку в огороде. Пригласил меня, Ивана Чигорина, который в последнее время проходил у него стажировку. После работы Тонька пообещала нам истопить баню. Пока мы пололи картошку, Тимка натаскал с речки воды и, чтоб не было скучно, привел подружек. Вечером мы попарились в бане. После нас туда собрались девчонки. Чигорин вызвался принести воды. В это время вернулась из командировки Зинаида Калистратовна. Мы вышли на улицу, оставив Шмыгина налаживать с ней отношения. Он-то и предложил заведующей смыть дорожную пыль: мол, банька истоплена, воды много. И сам с разговорами пошел провожать, хотел похвастаться нашей работой в огороде. Тимка не подозревал: Чигорин оказался неплохим учеником. По дороге с речки он поймал гуся, желая подшутить над девчонками, принес его в баню и пустил плавать в бочку с водой. Гусь подергался, погоготал, Иван прикрыл бочку крышкой, и птица замолкла.

Зинаида Калистратовна разделась после девчонок и решила набрать в таз воды. Как только она приоткрыла крышку, гусь начал бить крыльями и с криком рванулся на волю.

«И летели в полутьме по огороду белые лебеди, – с придыхом рассказывал потом в казарме Чигорин, – а впереди всех, увертываясь от коромысла, несся черный гусак».

Зинаида Калистратовна хотела нажаловаться нашему начальству, но вмешалась Тонька, пригрозив, что уйдет из дома. Пришлось матери спустить все на тормозах: дочь – не клуб, ее не закроешь на замок.

Этим же летом Тонька поступила в педучилище. Когда мы вернулись из отпуска, она со своими подругами стала приезжать на центральный аэродром. Принимали их как родных, и я с грустью отметил: людей сближает не только уборка туалетов, но в большей степени – банные воспоминания.

Встречать Новый год мне выпало опять в наряде. Ну что с этим Умрихиным поделаешь! Неожиданно Тимка предложил подменить меня.

– Ты встреть Тоньку с девчонками, – сказал он, – и проводи в клуб. Не то третий отряд перехватит. А ты потом меня сменишь.

– А что сам не встретишь? – спросил я.

– Мне новую праздничную песню про старшину доделать надо, – хитровато улыбнулся Шмыгин. – В казарме не дадут. А повод – что надо. Сегодня в гости к нам Кобра должна прийти. Надо о себе напомнить, а то, поди, забыла.

На втором курсе вместо заболевшей учительницы английского языка с нами стала заниматься преподавательница из педучилища Клара Карловна. Была она невысокого роста, всегда в строгом темно-синем костюме, голубой рубашке и черном галстуке.

– Ей бы пошла портупея, – шепнул Тимка, когда она в сопровождении Умрихина уверенно вошла в класс.

Точно при выносе знамени, печатая шаг, Антон Филимонович Умрихин шел чуть сзади. Когда она начала знакомиться с курсантами, Шмыгин поинтересовался, какое училище она заканчивала. Преподавательница оглянулась на Умрихина. Тот тут же поднял Тимофея и объявил ему замечание. Англичанка еле заметно кивнула старшине и начала занятие. Вскоре все заметили необыкновенное усердие старшины. Он стал оставаться на дополнительные уроки, а после провожал англичанку до автобуса. Была она незамужней и старше его лет на десять. Но это обстоятельство Умрихина не смущало – суровое, стальное сердце старшины пронзила стрела Амура. Возможно, он уже видел себя командиром корабля на международных трассах, где без знания английского языка делать было нечего.

– Стратег, не то что мы! – разводил руками Шмыгин.

У него с Кларой Карловной отношения не сложились. Существовало правило: едва преподаватель появлялся в классе, дежурный обязан был доложить, кто присутствует на занятиях. Как все это произносится по-английски, Шмыгину написали. «Начни так: комрид тиче и далее по тексту», – посоветовали ему доморощенные полиглоты. Но ему удалось произнести лишь два первых, ставших впоследствии знаменитыми, слова.

– Кобра птичья!.. – звенящим голосом торжественно начал он, думая, что на английском это должно означать: товарищ преподаватель! И долго не мог сообразить, почему его доклад был остановлен визгливым гоготом Клары Карловны, который почему-то напомнил крик того самого деревенского банного гуся.

– Гоу аут! Гоу аут!

А Антону Умрихину, после того как Клара Карловна отбыла с нами положенный срок, почти каждый день из города стали приходить письма. Знатоки говорили: исключительно на английском. Отвечал он, обложившись словарями, морщил лоб, пыхтел, и мне казалось, будто старшина моет пол.

Мы подозревали, что сепаратистские настроения с проведением собственного новогоднего вечера имели под собой английскую основу.

Начальник штаба поручил всю организацию хозяевам – третьему отряду. Те задрали нос, начали ставить свои условия, заявили, например, что будут пропускать гостей по пригласительным и что оркестр на вечере будет свой – центрального аэродрома. Мы возмутились, пошли жаловаться. Нас активно поддержал Умрихин. Тогда Орлов предложил проводить вечер самим, в старом закрытом на ремонт клубе.

– Но все сделаете собственными силами, ремонт и все прочее: елку, музыку, оформление берете на себя.

Джага одним выстрелом решил убить двух зайцев. Деваться некуда, мы согласились, начали приводить клуб в порядок: чинить электропроводку, красить сцену, белить стены.

Автобус пришел из города раньше времени, и я девчонок проворонил. Они уже были в новой столовой, где проводил вечер третий отряд. Возле столовой встретил расстроенного Чигорина.

– Бесполезно, уже не пускают, – сказал он. – Выставили дежурных, говорят, у вас свой вечер – дуйте туда.

В столовую я проник через кухню, помогли знакомые поварихи. И попал на предпраздничную толкучку. Курсанты сдвигали в один угол столы и стулья. Гости выстроились вдоль стены и, оживленно переговариваясь, ждали.

– Чего вы здесь не видели! – сказал я, разыскав среди девчонок Тоньку. – Лучшие парни находятся сейчас в нашем клубе.

– Лучшие парни встречают там, где договорились! – сердито ответила она. – Как мы теперь отсюда уйдем?

– Через кухню.

– Еще чего! – подняв свои рыжие подкрашенные брови, протянула она. – Дин, нам предлагают перейти в клуб, – сказала она темноволосой девушке в черном свитере.

Та повернулась ко мне и с милой улыбкой язвительно проговорила:

– В туфлях по снегу? Летать мы еще не научились. Вы уверены, что и у вас не двигают столы?

Каким-то посторонним, незаинтересованным взглядом я отметил, что она красива. И почувствовал – остра на язык. Но это редкое сочетание одного с другим не тронуло, наоборот, обозлило. «Знает себе цену, вот и кочевряжится, – хмурясь, думал я. – Поставить бы ее на место».

Может быть, в другой раз я так бы и сделал, но на улице меня ждал Чигорин, ждали друзья, и от успеха этих переговоров зависело, каким сегодня будет у нас вечер. Я почувствовал: выполнить поставленную задачу можно только через эту языкастую девицу. Пойдет она – следом за ней пойдут остальные.

– Милые девушки, я обещаю: там вас ждет лучшая елка в Бугуруслане, оркестр и Тимофей Шмыгин, – голосом уличного зазывалы начал я. – Такое не повторяется!

– Кто такой Шмыгин? Первый раз слышу, – вскинув свои большие зеленые глаза, произнесла Дина.

– Я тебе говорила, Элвис Пресли! – всплеснула руками Тонька. – Забыла?

– Это тот, с кем ты меня хотела познакомить? – заинтересовалась Дина. – Но как же мы без пальто, одежду ведь у нас забрали?

– А мы завернем вас в шинели и унесем на руках, – пообещал я.

– Если так, то мы согласны! – засмеялась она.

Я быстро сбегал за ребятами, они захватили шинели и прибежали к столовой. Девчонки выходили через кухню, мы набрасывали им на плечи нашу курсантскую одежду, они, смеясь и оглядывая друг друга, гуськом шли в клуб. Лишь одна Тонька проверила, насколько наши намерения были серьезны. Мы с Чигориным посадили ее к себе на плечи и с шумом, как орловские рысаки, домчали до дверей.

– Ой, какая у вас елка! – в один голос воскликнули девчонки, переступив порог клуба.

Мысленно я похвалил себя: не зря старались. Елку мы с Витькой Суминым спилили и приволокли из питомника. Была тщательно обдумана и проведена криминальная операция. Хоронясь от милиции, тащили ее поздним вечером через весь город.

– У нас все, как в лучших домах Лондона, – скромно ответил я. – А какой оркестр, куда третьему отряду до нашего.

И тут Умрихин объявил, что в честь прибывших гостей проводится конкурс на лучшее исполнение современных танцев: твиста и чарльстона.

– Попробуем! – с каким-то скрытым вызовом, улыбнувшись, вдруг предложила мне Дина. – Лучшие парни должны уметь все!

Наверное, она захотела проверить, умею я танцевать или нет, или рядом не оказалось того, кто составил бы ей компанию.

Я пожал плечами: давай станцуем. Так, с твиста, мы и начали. Гибкая, подвижная, она танцевала легко, свободно, и мне оставалось только подчиняться, повторять все, что она предлагала. Я поглядел на себя как бы со стороны – получалось совсем неплохо. Вот где пригодились Тимкины уроки! Когда объявили, что первое место присуждается нашей паре, я не поверил, потом сообразил, что моей заслуги здесь не было.

Приз – плюшевого медвежонка – Умрихин торжественно вручил Дине. Рядом с ним, все в том же синем костюме и ядовито-желтой блузке, поправляя очки, стояла его английская подруга и строгими школьными глазами следила за всей церемонией. Тот, видимо, почувствовал ее взгляд, согнал с лица улыбку в обычное, озабоченное выражение.

Я засобирался уходить: надо было менять в наряде Шмыгина.

– Как! А Новый год встречать? – удивилась Тонька. – Сам позвал и убегаешь?

– Мне на боевой пост, – улыбнулся я. – Кроме того, я обещал вам еще Элвиса Пресли.

– Жаль, – сказала Дина. – Ты хорошо танцуешь.

– Тимка танцует лучше, – ответил я. – Он у нас – король твиста и чарльстона.

Еще раз поискав предлог, чтоб уйти, я вдруг почувствовал: уходить не хотелось. Я знал: как только ступлю за порог, тут же пропадет это удивительное праздничное чувство, исчезнет музыка, которая все еще звучала во мне.

– Скажите, а вы ходите на лыжах? – спросил я Дину.

– Она была чемпионкой школы, – с гордостью ответила за подругу Тонька. – Кроме того, она в совершенстве владеет английским. Училась в спецклассе.

– У меня возникла идея, давайте встретимся на Рождество, на Кинели под мостом, – предложил я. – Сходим в лес, я там недавно лосей видел. Только они иностранных языков не знают.

– Ничего не скажешь – оригинально, – засмеялась Дина. – Девушкам обычно в городе под часами свидания назначают. А здесь под мостом, да еще на лыжах. Хорошо, договорились.

* * *

После новогоднего вечера среди курсантов стала популярной песня, которую мы попытались петь в строю:

Может, летом, а может, зимой

Кобра птичья шла с вечера танцев домой.

Словно в море крутая волна,

Рядом с нею шагал старшина —

Элвиса Пресли забыла, забыла она…

Но старшина шуток, тем более по отношению к своей персоне, не принимал, останавливал строй и начинал воспитывать. Мы в ответ говорили: не каждый может похвастаться, что про него есть песня, а Шмыгин сказал, что он по природе своей пацифист и желает мира во всем мире.

– Хватит травить баланду! – бросал Умрихин. – Вот узнаю, кто автор, и вкачу ему пару нарядов вне очереди. Вокруг нас сложная международная обстановка, а тут танцы-манцы. А ну, запевайте «Стальную эскадрилью»!

И курсанты, поймав ритм, запевали сочиненный все тем же Шмыгиным пацифистский припев:

За прочный мир, в который раз,

Привет, Анапа, дрожи, Кавказ, —

Попить вина, расправив крылья,

Летит стальная эскадрилья…

Вскоре Шмыгин попросил Дину перевести песню на английский и, запечатав в конверт, отправил его по почте Кларе Карловне. Через некоторое время листок с текстом вернулся обратно. Тимка обнаружил всего несколько карандашных поправок. Но больше всего его обрадовали красная жирная четверка и приписка. Клара Карловна высказывала свое удовлетворение попытками курсанта Шмыгина поднять свой общеобразовательный уровень. Тимка показал письмо Антону Умрихину, и тот, увидев подпись и оценку цензора, когда поблизости не было начальства, разрешил петь ее в строю. У песни, как и у человека, бывает своя судьба. После того как «Кобру птичью» хор курсантов исполнил на вечере художественной самодеятельности, она стала общегородским хитом.

На Рождество мы с Иваном Чигориным взяли лыжи и покатили на свидание под мост. Но в назначенное время девчонок там не оказалось. Я поглядывал в сторону города и гадал, придут или не придут. Левый берег реки был покрыт лесом, на ветках плотно лежал снег, и зимнему солнцу не хватало сил пробить его насквозь. Было сумрачно и тихо. Время от времени над примолкшими макушками деревьев, словно желая подсказать, что ждем напрасно, секли сизый холодный воздух вороны да с грохотом проносились по мосту редкие машины.

На другой день пошли на танцы в педучилище. Дина с Тонькой встретили нас так, будто ничего не произошло. Танцы получились скучными, и я предложил Дине погулять по городу. Она быстро согласилась.

Выбирая самые темные, застроенные деревянными домами улицы, мы пошли вниз к реке. Ко мне вернулось то самое легкое праздничное чувство, вновь хотелось танцевать, петь, прыгать, смеяться. Казалось, среди этих темных домов мы одни на целом свете. Я забегал вперед и бил ногой по заснувшим стволам тополей. Сверху из черноты неба на нас обрушивалась снежная лавина. С деревьев облетал куржак. Дина сняла с моей головы шапку, отряхнула снег и одним быстрым движением напялила по самые уши обратно. Мне захотелось поцеловать ее, но я не знал, как это делается. Произошло это само собой. Когда мы вышли на берег Кинели, она, смеясь, толкнула меня, и я, прихватив ее, повалился в сугроб. Упали, а вернее провалились, во что-то тугое и глубокое. Дина упала на меня сверху, рядом я увидел ее глаза и почувствовал мягкие горячие губы… А потом мы бежали с ней через весь город, она боялась, что я не успею на автобус.

– Опоздаешь, и мы с тобой можем не увидеться долго-долго, – торопливо, на ходу говорила она. – А я этого не хочу.

– Я сбегу к тебе в самоволку.

– Никогда не смей этого делать, – неожиданно остановилась Дина. – Обещаешь?

– Завтра же сбегу к тебе, – шутливо пообещал я.

Мне было приятно, что она беспокоится обо мне. За самовольные отлучки карали беспощадно, провинившихся отчисляли из училища. Сколько трагедий произошло на наших глазах.

– А почему не видно Элвиса Пресли? – через неделю, провожая меня на автобусную остановку, как бы невзначай спросила Дина. – Интересный парень, смешной. Он мне про свой север такое понарассказывал. Просто ужас!

– Их сейчас с Умрихиным трясут, – не сразу ответил я. – Залетели они крепко, могут отчислить.

– Что такое произошло? – встревоженно спросила Дина.

– У нас маршрутные полеты начались, – начал рассказывать я. – Умрихин полетел самостоятельно со Шмыгиным. Погода была паршивенькая. На обратном пути они заблудились. Чтоб восстановить ориентировку, они сели возле какого-то большого села на вынужденную. К самолету на «газике» подъехал председатель колхоза. Тимка выскочил, спросил, как называется село. Тот подозрительно глянул на его лицо, но все же ответил: «Русский Иргиз». Шмыгин, довольный, протянул председателю руку: «Будем знакомы – Элвис Пресли», – и в самолет. Умрихин – по газам. А самолет ни с места, – лыжи к снегу примерзли. Старшина помаячил ему: мол, выскочи и деревянной колотушкой по лыжам постучи. Зимой на «Аннушке» такую специально возим, объяснил я. Тимка выскочит, постучит, самолет стронется. Ну а пока до двери бежит, лыжи вновь к снегу прилипают. Решили не останавливаться. Тимка постучал, самолет покатился. Он к двери. Забросил в фюзеляж колотушку, а у самого сил не хватило, упал на снег. Умрихин стук услыхал, подумал, Шмыгин в самолете, по газам – и в воздух.

Председатель отъехал к селу, но решил проявить бдительность, достал бинокль, начал наблюдать за взлетом. И увидал: что-то живое выпало из самолета. Он в село, позвонил в больницу и милицию: так, мол, и так, садился к нам аэроплан. «Я сам разговаривал с темнокожим не то американцем, не то инопланетянином – Элвисом, и, похоже, один из них сейчас валяется за селом на снегу».

Ну а Умрихин только в воздухе обнаружил пропажу. Надо отдать ему должное, не бросил товарища, развернулся и снова сел на прежнее место. Подобрал Тимку и ухитрился на этот раз взлететь без происшествий. Прилетели на центральный аэродром и молчок. А в Русском Иргизе – переполох. Приехали врач, начальник милиции – ни самолета, ни инопланетянина. Еще раз выслушав председателя, повезли к доктору, подумали: расстроилась у человека психика. Тот обиделся, начал искать правду. И нашел!

Поймав Динин взгляд, я запнулся. Мне казалось, рассказываю я интересно, смешно, но она отстраненно молчала.

– Умрихин сейчас объяснительные пишет, – закончил я, – а Тимка в санчасти ждет, когда буря мимо пронесется.

– Он ведь мог действительно выпасть и убиться, – сказала она и, поежившись, спросила: – В следующую субботу обязательно приходите, может, все вместе сходим в лес на лыжах?

Но пойти в увольнение мне не довелось. Умрихин, оправившись от пережитого потрясения, поставил меня в наряд. А в следующие выходные наша летная группа заканчивала полеты.

Иван Чигорин принес записку от Дины. «Я ждала, а ты не пришел. Но был Элвис, и мы долго говорили о тебе. Ждем вас к нам на праздничный бал».

Собираясь на вечер в педучилище, я купил альбом, вклеил в него открытки с видами Байкала и Иркутска. И под каждой написал стихи. Пусть Динка знает: хорошие места бывают не только на севере.

Вечером зашел в каптерку, захотелось проверить, как Тимка отнесется к моей затее. Он сидел за столом и вел запись желающих попасть в полярную авиацию. Говорили, Шмыгину пришел вызов из Колымских Крестов, и он начал подбирать команду. Попасть туда мечтали многие. У северных летчиков были бешеные заработки и особый престиж. Первым в списке оказался Антон Умрихин. Но я почему-то подумал: для Тимки это очередной повод, чтобы разыграть людей.

– Молодец, здорово придумал, – посмотрев открытки, вялым голосом сказал он. – Ей должно понравиться.

Я обиделся, тоже мне друг называется. Вроде бы похвалил, но после его слов мне захотелось вышвырнуть альбом на улицу.

В педучилище я все же поехал. Начистил на кителе пуговицы, пришил свежий подворотничок и, завернув в целлофановый пакет, взял с собой альбом. Если не понравится, Динка скажет мне сама.

Был первый по-настоящему весенний день. Солнце было везде: на крышах домов, на заборах, на ветках деревьев. Его было так много, что казалось, оно заполнило все и я сам излучаю его. Жмурясь и перепрыгивая через лужи, я не спеша шел вверх по улице, улыбался встречным людям, себе, проползающим мимо автобусам. В скверике остановился. По ноздреватому весеннему льду, словно тоже получив увольнительные, распахнув свои черные шинельки, прогуливались вороны, и я неожиданно рассмеялся: наверное, и среди них тоже есть свой Умрихин.

В педучилище шел концерт. Тонька, подсев ко мне, шепнула, что сейчас будет выступать Динка. Она появилась в тельняшке и синей юбке, подстриженная под мальчишку. Следом на сцену в ослепительно белой рубашке и с неизменной гитарой вышел Тимка. Они исполнили совсем еще незнакомую песню Джорджи Марьяновича о маленькой девчонке, которая мечтала о небе и вот наконец-то полетела над землей.

По-моему, у Тимки никогда не было такого успеха. Зал хлопал и требовал еще и еще. Они переглянулись и запели песню о том, что глупо Чукотку менять на Анадырь и залив Креста на Крещатик менять. «И когда только они успели прорепетировать?» – думал я, чувствуя, что с каждой минутой мне почему-то становится грустнее и грустнее. Тимка своей гитарой, как лопатой, зарывал мое весеннее настроение. Я привык к своей курсантской робе, и обыкновенная белая рубашка заставила посмотреть на Шмыгина как бы со стороны. И был вынужден признать – Тимка смотрелся классно. Я достал из пакета альбом и протянул Тоньке.

– Это тебе, на память, – сказал я.

Тонька подозрительно посмотрела на меня, быстро глянула на открытки и захлопнула альбом. Она была вся там – на сцене. Я вновь остался наедине с собой и со своими грустными мыслями. А зал тем временем попросил на бис исполнить «Кобру птичью».

После концерта я предложил Динке погулять по городу. Она отказалась.

– Может быть, завтра после соревнований пройдемся на лыжах? – предложил я. – Скоро сойдет снег, и я так и не увижу бег чемпионки.

Ей почему-то шутка моя не понравилась. Неожиданно в разговор влез Шмыгин, начал хвастаться, что у него по лыжам первый разряд. Меня это задело. Честно говоря, на лыжах я его ни разу не видел. Стоявшая рядом Тонька тут же предложила: кто из нас на завтрашних соревнованиях быстрее пробежит десять километров, тому будет торт и поцелуй самой красивой девушки курса.

– Вы только покажите ее, а то бежать расхочется, – засмеялся Тимка.

– Это будет Динка! – коварно улыбнувшись, объявила Тонька.

– Ты в своем уме? – сердито сказала Дина. – Сама придумала, сама и целуй!

– Я бы с удовольствием! – согласилась Тонька. – Только мой Чигорин на лыжах не умеет, он в горячих песках вырос.

За победу Тимка боролся отчаянно, до самого конца. Где-то посреди дистанции даже опережал меня. У меня не было шапочки, и перед стартом наша врачиха обмотала мне уши бинтом. Спускаясь с моста, я упал, Тимка обогнал меня, но я успел подняться и последним броском сумел на финише опередить его. Я видел, как Динка кричала вместе со всеми, только не мог понять кому. После финиша ко мне подбежала Тонька, обняла и поцеловала в щеку.

– Что у тебя с головой, ты ранен? – спросила она.

– Убит, – хмуро ответил я, наблюдая, как Дина, виновато поглядевшая на меня, утешает Шмыгина.

С того дня началось непонятное. Динка писала мне торопливые записки, которые передавала через Тоньку. Та, в свою очередь, просила Чигорина передать их мне. В них Динка назначала встречу, но почему-то не приходила. Потом, в следующей записке, оправдывалась. Я верил и не верил тому, что она писала.

После успеха на вечере их со Шмыгиным начали приглашать на вечера и концерты. А вскоре они с Тимкой уехали с шефскими концертами по области. «Похоже, Тимка спикировал на нее, – сказал мне Иван Чигорин. – Ты предупреди: нельзя так с друзьями».

«Но кто устанавливает эти самые правила, что можно, а что нельзя? – расстроенно думал я. – Не прикажешь же, в конце концов!» Многое мне объяснила Тонька, когда я неожиданно встретил ее возле училища.

– Ты знаешь, я не пойму ее, – хмурясь, говорила она. – Я ей толкую: выбери и не мечись. Она забьется в угол и молчит. У нее до тебя уже был один парень-курсант. Его отчислили за самоволку. Тимке проще, ему увольнительных не надо, он в городе почти каждый день бывает.

Лучше бы она не упоминала Шмыгина. Узнав, что они вернулись с гастролей, вечером после отбоя я впервые сбежал в самоволку. Отыскал дом, в котором жили на квартире девчонки, постучал в окно. В накинутом на плечи пальто вышла Дина. Виноватая, молчаливая и до боли красивая.

– Ну зачем ты это сделал? – подняв на меня глаза, тихо сказала она. – Я ведь просила тебя.

– Хотел тебя увидеть. Поговорить.

– Знаешь, нам не надо больше встречаться, – опустив голову, сказала Дина. – И умоляю тебя, ничего не говори, молчи!

– Я и так молчу, – выдавил я из себя. – Не надо, так не надо.

Слова выходили не мои – чужие. Казалось, жизнь остановилась и все потеряло смысл: слова, клятвы, обещания.

Я развернулся и пошел вниз по улице. Думалось, она, как это было уже не раз, сейчас остановит, окликнет меня. Нет, сзади осталась тишина.

После соревнований мы с Тимкой не разговаривали, при встрече он отводил глаза в сторону. С Диной мне все же довелось встретиться. Когда заканчивались военные сборы, меня как дежурного по эскадрилье отправили в город за почтой. Машина с посылками почему-то задерживалась, и я решил прогуляться по городскому саду. Миновав центральный вход, совсем неожиданно на боковой аллее сквозь кусты увидел Дину. Она сидела на скамейке, в руках у нее была книжка. Рядом пристроился первокурсник, он что-то быстро и жарко, размахивая руками, говорил. По всему было видно, что он клеится к ней. От возмущения я, кажется, даже перестал дышать. Достав из кармана красную повязку, натянул ее на рукав, затем быстро через кусты подошел к скамейке и строгим, командирским голосом гаркнул:

– Товарищ курсант, прошу предъявить вашу увольнительную!

Увидев перед собой человека в армейской форме, курсант быстро вскочил, бросил испуганный взгляд по сторонам, затем, мельком глянув на мою красную повязку, торопливо начал искать по карманам увольнительную. И неожиданно, что-то выкрикнув, прямо через кусты бросился наутек.

– Товарищ курсант, куда вы, не попрощавшись?!

– Тамбовский волк тебе товарищ! – крикнул первокурсник, отбежав на безопасное расстояние.

– Беги, беги, а то рассержусь, догоню и уши оборву! Чего это вы себе, мадам, позволяете? – все тем же строгим голосом продолжил я, оборачиваясь к Дине. – Одним вы запрещали, а других поощряете. Исповедуете двойные стандарты? А если бы сейчас здесь стоял Тимофей?

– Может быть, ты и у меня увольнительную потребуешь? И чтоб обязательно была подписана Шмыгиным?

Глаза у Динки были веселые и довольные. Ее, видимо, позабавило, что я так ловко отшил приставалу. И вот это довольство, что я даже после того, как она дала мне отставку, все же подошел к ней, взорвало меня.

– Кто я такой, чтобы что-то требовать? – с горечью и злостью сказал я. – И кто мне ты? Может, сидишь здесь и ведешь счет своим поклонникам.

Я чувствовал, что меня понесло. И действительно, наговорил такое, о чем потом долго жалел. Но остановиться уже не мог. Кажется, даже назвал ее красивой, думающей только о себе мещанкой. Остановился только тогда, когда увидел бегущую по щеке у Дины слезу. Она захлопнула книгу, резко встала. Я вдруг понял, что допустил перебор, что собственными словами снял ее вину передо мной. А то, что она была, я не сомневался. Но что-либо поправить было уже невозможно.

Окончание военных сборов Тимка отметил в присущем ему стиле. Увидев, что начальство махнуло на выпускников рукой, он решил напомнить о своем существовании. Собрав конспекты по тактике ВВС, он уложил их в простыню, сверху положил текст песни про стальную эскадрилью. Затем четверо курсантов взяли простыню за углы и, подняв над головой, двинулись через дыру в заборе в сторону заросшей тиной Контузлы. Сзади во главе почетного караула, во главе своей джаз-банды, под звуки сонаты номер два Шопена, печатая шаг, шел Шмыгин. Будь здесь Умрихин, он мог бы гордиться строевой выправкой Тимохи. Торжественно и мрачно завывала труба, бил барабан, плача, надрывался аккордеон. Из Александровки, заслышав похоронный марш, в сторону центрального аэродрома побежала ребятня. На самом видном месте Шмыгин сделал паузу, дождался малолетних зрителей, затем медленно снял с себя солдатскую гимнастерку и брюки, что, видимо, должно было символизировать его всеобщее и полное разоружение. Оставшись в белой нательной рубашке и таких же белых кальсонах, он торжественно зачитал якобы последний приказ начальника штаба Орлова о роспуске курсантского хора и оркестра. После чего конспекты были свалены в кучу и подожжены. И тут же, быстро построившись и чеканя шаг, пошли в казарму, грянув напоследок «Стальную эскадрилью».

Говорили, что Орлов, узнав о Тимкиной выходке, сказал, что Шмыгину надо выдать не пилотское свидетельство, а направление в психдиспансер. Но все обошлось.

В последний свой училищный вечер мы с Чигориным ушли в город, дотемна бродили по улицам, ломали сирень и дарили первым попавшимся девчонкам. Потом он предложил пойти к Тоньке, но я отказался. Иван все же пошел, а я поехал на центральный аэродром.

По дороге у КПП мне попались машины с первокурсниками. Они ехали в Завьяловку на свои первые в жизни полеты. То, что для нас закончилось, для них только начиналось. Уезжая в летние лагеря, они пели нашу, но уже переделанную под себя песню:

Мы «Кобру» птичью поднимем в небо,

Пройдемся строем еще не раз, еще не раз,

Мы старшину лишили хлеба, —

Прощай, Антоша, молись за нас…

Вернувшись в казарму, я увидел в каптерке свет. Тимка собирал свои вещи. Я зашел в каптерку, открыл чемодан, достал бутылку шампанского, которую припрятал давно, чтобы отметить выпуск, и поставил на стол перед Шмыгиным. Тимка поднял на меня глаза, затем молча достал из-под стола граненые стаканы. Выстрелив, пробка ударила в потолок, и шампанское, пенясь, полилось на пол.

– Ничего, я смою, – торопливо сказал Тимка. – Помнишь мою методу? – он развел в сторону руки и одним движением потянул ладони к себе.

– Помню, как же, – усмехнулся я. – Повозил я тогда глину.

– Ты пойми меня правильно, – выпив шампанского, начал Тимка. – Перед тобой я себя последней собакой чувствую. И ничего с собой поделать не могу. Много было девок у меня, но пролетали мимо, как песенки-однодневки. А Динка как болезнь засела. Ты знаешь, она меня к себе не подпускала, – как бы желая выгородить ее, продолжал он. – Потом эта поездка по области. Приехали в Русский Иргиз, ну, в то село, где мы с Умрихиным на вынужденную садились. Председатель встретил нас как родных. Концерт в клубе прошел на ура. Организовал нам ужин, гостиницу. Там все и произошло. Вчера мы с ней подали заявление.

– Знаю, – коротко ответил я, хотя, честно говоря, это было для меня новостью. – Давай не будем об этом.

– Не будем, – согласился Тимка. – Может, позовем Умрихина?

– Он в городе, тоже сегодня подавал заявление, – засмеялся я. – Наверное, они сейчас уже по-англицки поют в два голоса про стальную эскадрилью. Антон Филимонович цель себе поставил и ни на один дюйм не отвернет от нее.

Мы враз замолчали, оставшись каждый со своими мыслями. Вспомнив Тимкино деление на земляков и братьев, я коротко попрощался:

– Ну что, будь здоров, брат. Авось свидимся. В авиации такое возможно. Как это в твоей песне:

Попьем вина, расправим крылья.

Жди нас, Анапа, дрожи, Кавказ…

И, увидев, как дернулось Тимкино лицо, я замолчал и, развернувшись, быстро вышел из каптерки. Мне не хотелось, чтобы он меня окликал. Точка поставлена, что еще ждать.

Ночью я сидел на скамейке под молодыми тополями. Было тепло, тихо, пахло травой и летом, и почему-то казалось, что меня обняли и, прощаясь, осторожно, чтобы запомнить, обнюхивают пахучие листочки. Я думал о том, что завтра нам должны выдать пилотские удостоверения. Все останется позади, начнется другая жизнь. Какая, я не представлял. Но знал: в ней уже не будет Динки, Шмыгина, Умрихина, всего того, что я приобрел и потерял в этом городе.

Через шестнадцать лет у себя в Иркутске перед вылетом меня попросили зайти в отряд. У дежурного для меня лежало письмо. Я посмотрел на обратный адрес – письмо было из Уфы. Сунув его в карман, я пошел в диспетчерскую. Уже в воздухе вспомнил и раскрыл конверт. С первых же строк понял: от Динки. Вот только ее фамилию, хоть убей, забыл. Я начал вспоминать все знакомые фамилии по алфавиту. И тут в голове словно вспыхнуло – Жилина.

Она писала, что у нее две девочки и что часто вспоминает Бугуруслан, меня. Шмыгин в Якутии, уже давно распрощался с летной работой. Пьет и халтурит в каком-то оркестре, с горечью сообщала Дина.

Через некоторое время письмо имело продолжение. Мне предстояло лететь в Чокурдах. На обратном пути, уже в воздухе, сообщили: Якутск закрылся из-за непогоды. Нам предложили следовать на запасной аэродром. Я решил садиться в Тикси, заправиться топливом и лететь дальше. И главное, я вспомнил: Дина писала, что там нынче обитал Тимоха Шмыгин.

Аэропорт находился на берегу Ледовитого океана, дул боковой ветер со снегом. При заходе на посадку пришлось исполнить настоящий танец со штурвалом в руках. Из самолета я вышел мокрым и поднялся в диспетчерскую. Подписывая задание, спросил про Шмыгина.

– Только что был здесь, – сказал диспетчер. – Кого-то встречал. Вы можете позвонить, у него есть телефон.

– Давай приезжай! – заорал Тимка, когда я позвонил ему домой. – У меня как раз гости. Попьем вина, расправим крылья, хоть наше Тикси и не Кавказ.

– Вот это точно! Ваше Тикси далеко не Анапа и не Кавказ. Тут и без вина ветер с ног сшибает. Так ты усек, через час вылетаю!

– Хорошо, подожди, я сейчас подскачу!

Через час, когда я, потеряв терпение, хотел захлопнуть дверь и начать подготовку к полету, к самолету подъехала пожарная машина. Из кабины выпрыгнул постаревший и пополневший Элвис Пресли, но глаза оставались теми же плутоватыми, шмыгинскими. Мы церемонно обнялись и, подшучивая друг над другом, отошли чуть в сторону от самолета.

– С Динкой мы разошлись, – начал рассказывать Тимка. – От меня у нее девка. Поди, уже вовсю за парнями ухлестывает. А Динка, она, как и многие в ее возрасте, принца искала. К сожалению, я до той планки не дотянул. И чтоб тепло было, а здесь, в Якутии, сам видишь, какие условия. Я – в рейсах, она – с оледеневшими пеленками. Начала скулить: домой хочу. Я ей: пожалуйста, езжай. Уехала, а без нее скукота, только этим можно спастись, – он выразительно постучал себя по горлу. – Это только в песне глупо Чукотку менять на Крещатик. В жизни все по-иному. Полгода полярная ночь. Кислорода не хватает. Как только появляется возможность, люди улетают на материк. Подергалась туда-сюда, а потом другого нашла. Может, она и правильно сделала. Как это у поэта? За то, что разлюбил, я не прошу прощенья. Прости меня, старик, за то, что я ее отбил тогда. Всем сделал хуже: тебе, ей, себе. Но кто из нас об этом думает? Тебя она вспоминала. Особенно поначалу.

Я понял: Шмыгин хотел оправдаться передо мной, а скорее перед собой. И мне почему-то, как и тогда в училище, стало жаль его. Но еще больше – Динку. Но жалостью еще никто никого не вылечил. И не вернул…

– А мне здесь нравится, живу как король! – наклонившись и перекрывая шум двигателей и пурги, кричал он мне в ухо. – В аэропорту все схвачено, каждая собака знает. Ты приезжай сюда в отпуск. Поохотимся, рыбы половим!..

Ветер рвал его слова, уносил их в ночную темень, в сторону близкого Ледовитого океана. Ухватывая обрывки Тимкиных слов, я улавливал то, что хоть как-то было связано со мною, пытался понять, что произошло в той жизни, где меня уже не было. И неожиданно почувствовал в себе давно забытую ноющую боль.

– Послушай, а где сейчас наш старшина? – желая перевести разговор на что-то более приятное, спросил я.

– Как где – здесь! – быстро ответил Шмыгин. – Антон Филимонович, как и тогда в училище, мой прямой начальник. Пожарку я у него выпросил. Командует здешней малой авиацией. И меня при себе держит. Можно сказать, мы с ним, как Моцарт и Сальери. И Кобра птичья здесь, – Шмыгин знакомо, как и в училищные годы, рассмеялся. – Теперь вся тундра, даже песцы в наших краях говорят по-английски. – Он на секунду замолчал и, грустно улыбнувшись, добавил: – Когда-то самолет казался мне хрустальной сказкой. Я забрался в него, а там капкан. На мои попытки совместить приятное с полезным он сказал: гоу аут! Жизнь не обманешь. Вот такие дела. Там я тебе, брат, свои последние песни привез, – кивнув на самолет, прощаясь, сказал он. – Водила должен забросить, спроси у бортмеханика.

Пожарная машина, пробивая фарами пургу, тронулась с места и через несколько секунд скрылась в снежной круговерти. Скользящая с пригорка поземка серым полотном, точно половой тряпкой, стерла следы колес и потекла себе дальше шлифовать взлетную полосу.

Уже в воздухе, когда мы набрали заданный эшелон, бортмеханик принес шмыгинские подарки. Новыми песнями Шмыгина оказались два мешка мороженой рыбы.

Загрузка...