Сначала несколько биографических подробностей. Право же, не лишних, поскольку они многое объясняют в творческом пути художника.
Альфонсас Беляускас стал комсомольцем в 1939 году, будучи учеником каунасской гимназии. Я хотел бы подчеркнуть эту дату, поскольку она существенна. Тогда на литовской земле еще держалась опиравшаяся на крайне правую реакцию диктатура президента Сметоны. Были попраны демократические свободы, запрещена коммунистическая партия. И комсомольская организация тоже действовала в подполье.
Так что поступок шестнадцатилетнего гимназиста был актом сознательного политического выбора. И к этому решению его привел весь предшествующий жизненный опыт. Не столь уж малый, как может показаться на первый взгляд: трудное детство на каунасской окраине, необходимость с тринадцати лет зарабатывать на хлеб и учебу, классовые университеты на стройке и на стекольном заводе Рабиновичюса.
Сыграла свою роль и сама обстановка в гимназии. Ведь литературным кружком, который посещал юный Альфонсас, руководила здесь замечательная поэтесса Саломея Нерис. Вокруг нее группировались такие будущие мастера, как Э. Межелайтис, К. Марукас, Вл. Мозурюнас. Все они были охвачены жаждой перемен, грезили о революции, о социализме.
Вот так и получилось, что общественная деятельность изначально слилась для А. Беляускаса с творческой. Слилась сразу и навсегда.
А дальше были незабываемые, волнующие дни свержения буржуазного режима, красные флаги на улицах, романтика первого советского года, становившиеся реальностью планы учебы, приобщения к журналистике. Планы, нарушенные войной.
Вместе со своими товарищами по эвакуации А. Беляускас рубил сосны в марийских лесах, прокладывал ледовую дорогу для вывозки бревен, добивался отправки на фронт. А потом были и солдатская служба, и возвращение в родную Литву, и работа на посту первого секретаря Каунасского горкома комсомола.
Я воссоздаю этот биографический пунктир, потому что он проступает во всем творчестве писателя. Не прямо, конечно, а в судьбах героев, в особом авторском пристрастии к эпохе исторического перелома в жизни нации. Эпохе, с которой так или иначе связаны все его книги.
В самом деле: роман «Она любила Паулиса», выросший из ранней повести «Рабочая улица», воскрешает мрачные времена фашистской оккупации; роман «Мы еще встретимся, Вильма» рассказывает о молодых литовцах, эвакуированных на восток, «Цветут розы алые» и «Тогда, в дождь» переносят нас в освобожденный от захватчиков Каунас. И даже такие книги, как «Каунасский роман» и «Спокойные времена», повествующие о начале шестидесятых и конце семидесятых годов, тоже уходят корнями своих нравственных конфликтов в ту же военную и послевоенную пору.
Однако не только хронология событий сближает произведения А. Беляускаса. Они родственны по географии действия — почти всегда Каунас, его парадная, сверкающая витринами Аллея свободы, его дымные заводские предместья. Они родственны по возрасту, по душевному складу главных героев. Во всяком случае, анкетные данные открывают впечатляющую картину совпадений.
Социальное происхождение? Из рабочей семьи. Место жительства? Пролетарская окраина, чаще всего — далекий Крантялис. Образование? Среднее или незаконченное среднее. Кто сколько успел до войны. Послужной список? Лесосека, завод, фронт. Занимаемая должность? Работник горкома комсомола. Мечты? Стать писателем. Да, да, именно писателем. Не больше и не меньше. Вопреки ироническим улыбкам скептиков. Наперекор незаконченному среднему.
Судите сами: грезит о профессии репортера (пока репортера) юный Саулюс Юозайтис («Мы еще встретимся, Вильма»), уходит в литературу комсомольский вожак Витас Чепонис («Цветут розы алые»), отважно штурмует врата искусства вчерашний горкомовец Ауримас Глуоснис (дилогия «Тогда, в дождь» и «Спокойные времена»).
Откуда эта неистовая, всесокрушающая тяга к столь экзотическому для обитателей Крантялиса призванию? Она — от биографии самого автора, от давних, еще довоенных проб пера. От занятий в кружке Саломеи Нерис. И еще — от возникшей в те же годы упрямой решимости доказать им, буржуазным интеллектуалам, им, самонадеянно объявившим культуру своей заповедной вотчиной, право рабочего человека на творчество.
Этот традиционный для А. Беляускаса герой приносит в его прозу свою искренность и свой максимализм, свою экзальтацию и свои претензии. Он, этот герой, может идти напролом, попадать впросак, ошибаться и оступаться. Но он же готов нести на своих плечах и груз ответственности за новую действительность. Еще бы, ведь он осознает себя полномочным ее представителем, выступает от имени комсомола.
«Сама жизнь, само время, — отмечал писатель, — не позволяли только наблюдать события и их ход, а властно требовали нашего вмешательства в их развитие. Нашему поколению не так уж часто приходилось декларировать свои идеи (хотя кое-кто и убежден в обратном); нам самим надо было выходить на баррикады, чтобы бороться с капитализмом, фашизмом, буржуазными националистами. Нам суждено было не только наблюдать, но и творить человеческие судьбы… и наша собственная судьба не составляет исключения».
Наверное, под таким признанием автора запросто подписались бы и многие его герои. Тут их опыт, их кредо, их чувства.
В каждом своем произведении писатель настойчиво возвращается к эпохе революционных преобразований в Литве. Возвращается затем, чтобы дорисовать, дополнить портрет времени, выявить новые оттенки тогдашних конфликтов. Опасность повторений? Что ж, она и впрямь караулит прозаика. И далеко не всегда ему удается победить инерцию, сойти с привычных сюжетных, психологических троп. Но несомненно при этом и другое: желание проникнуть в более глубокие пласты проблематики.
Он постоянен, А. Беляускас, и в своих тематических пристрастиях, и в своем гражданственном темпераменте. Недаром его герои ищут духовную опору в морали рабочего человека, коммуниста, борца. Недаром они так требовательно судят себя за любое отступление от общественного долга. И не случайно такую роль в их судьбах играет политика.
Политика в романах писателя — это ось, нерв, водораздел. Да и как иначе? Ведь революция вторглась в жизнь каждого литовца, разделила людей на сторонников и противников Советской власти, привела к резкой поляризации позиций.
Мотивы разлома, раскола особенно ярко окрашивают произведения А. Беляускаса, созданные в конце пятидесятых — начале шестидесятых годов. Все здесь построено на контрастах, на противостоянии.
Богатые особняки Каунаса — и его убогие, нищие лачуги.
Патриоты, поднявшиеся против фашистов, — и добровольные пособники оккупантов.
Комсомольцы, восстанавливающие разрушенные города, — и укрывшиеся в лесах националистические бандиты.
Идейное, политическое размежевание подчас разрывает даже семейные, родственные, дружеские узы. Дети против родителей. Брат против брата. Сосед против соседа. Подобные коллизии, варьируясь, переходят из книги в книгу.
Кадровый рабочий Пятрас Гинетис вместе с партизанами спасает оборудование кирпичного завода от вывоза в Германию, а его брат Бонифаций усердно заискивает перед немецкими властями в тщетной надежде разбогатеть («Рабочая улица», 1956).
Герой романа «Цветут розы алые» (1958) Витас Чепонис становится одним из вожаков каунасской молодежи, а его двоюродный брат Зигмас Жабунас — террористом, убивающим комсомольцев из-за угла. Еще более впечатляюща в том же произведении картина распада семьи крупного буржуазного чиновника Адомаса Гирчиса. Сам Адомас, удравший на запад, выступает по зарубежному радио с антисоветскими проповедями. Его жена, Анна, с трудом маскирует свою неприязнь к социализму. Старшая дочь, Аста, тяготится ложью, опутавшей дом, мечется между привязанностью к родителям и симпатией к Витасу Чепонису. А младшая, Раса, уже открыто бросает вызов прошлому и вступает в комсомол.
Тот же кризис семьи возникает и в романе «Мы еще встретимся, Вильма» (1962), Отец героини, немец по происхождению, еще перед войной перебирается из Каунаса в свой обожаемый третий рейх («Национальные идеалы немцев вечны и святы»), Вильма же наперекор родительской воле, угрозам и увещеваниям остается в Советской Литве, которую считает своей подлинной Родиной («Я ненавижу фашизм! Я ненавижу Гитлера. Я — комсомолка, и, поверь, уже никто на свете…»).
Ранняя проза А. Беляускаса предельно насыщена спорами о нации, о будущем Литвы, о революции, о задачах искусства. Так, Зигмас Жабунас яростно доказывает своему брату Витасу: «Литовцы могут ставить в пример только литовский порядок… Нашему характеру чужды разные там революции. Наша нация всегда была сильна своим единством». Поэт Пиюс Даумантас витийствует в салонах о служении чистому искусству, о том, что поэзия должна «стоять над политикой, журналистикой, земными страстями и житейской грязью».
И сама логика истории выносит свой приговор различным концепциям, подтверждая или опровергая их. Эта логика неумолимо разоблачает мифы о надклассовом единстве, о гармонии интересов богатых и бедных. Она заставляет Зигмаса Жабунаса перейти от псевдопатриотической риторики к расправам над своими же соотечественниками. И она же влечет Пиюса Даумантаса от нейтралистских деклараций к сопротивлению новым идеям, новому обществу.
Развернувшаяся на литовской земле социальная битва неотвратимо вовлекает в свой водоворот каждого, подчас вопреки его воле и желанию. Или — или. За или против. С теми или с этими. Середины нет. Рекламировавший свою аполитичность Бонифаций Гинетис («Рабочая улица») кончает доносами на товарищей по заводу. Старый рабочий Жабунас («Цветут розы алые»), который упрямо держался над схваткой, все-таки вынужден принять решение и с болью в сердце осудить своего сына Зигмаса, ставшего убийцей.
Писатель уверенно воссоздает это вторжение политических страстей во все сферы тогдашней жизни, это тесное переплетение общественного и личного. Даже комсомольский секретарь Витас Чепонис, и тот не без растерянности вынужден признать: «Думал, что классовая борьба существует где-то вне круга его близких, за гранью того, что связано с его личной жизнью. Он ошибся. Оказалось, что разглядеть линии классовой борьбы на деле куда труднее, они глубоко скрыты от глаз… Эти линии проходили здесь, рядом, через людские сердца, красной чертой рассекая их пополам…»
Правда, и в повести «Рабочая улица», и в романе «Цветут розы алые» еще отчетливы черты иллюстративности, прямолинейной назидательности. Остро намеченные конфликты порой разрешаются излишне быстро, в духе безоговорочного торжества светлого над темным. Угрюмой подозрительности догматика Дакниса всякий раз успешно противостоит мудрая проницательность секретаря горкома Янушиса. По всем статьям компрометирует себя карьерист Левандрайтис. Заслуженное возмездие неотвратимо настигает отщепенцев Зигмаса Жабунаса и Адомаса Гирчиса. Впрочем, не один А. Беляускас испытал в те годы воздействие принципов нормативности.
Первый роман литовского писателя тяготеет к эпической панораме. И широта охвата действительности влечет за собой обилие персонажей. В поле зрения автора коммунисты и, комсомольцы, руководители фабрики и рядовые рабочие, сторонники народной власти и ее враги. Крупным планом выделены то заседания партийного бюро, то молодежные воскресники, то конспиративные встречи националистов, то эпизоды наводнения. Семейные сцены чередуются с производственными, лирические интонации — с обличительными, сатирическими. Увы, множественность сюжетных линий нередко приводит к рыхлости повествовательной структуры, к перечислительности, информационной скорописи.
Однако уже в этой книге ясно различимы контуры будущей прозы А. Беляускаса, подступы к иной проблематике, к более сложному психологическому анализу.
От Витаса Чепониса тянется прямая нить к Саулюсу Юозайтису («Мы еще встретимся, Вильма»), Сигитасу Селису («Каунасский роман»), Ауримасу Глуоснису («Тогда, в дождь», «Спокойные времена»).
И точно так же отзовутся в других героинях душевные муки Асты Гирчите, ее усилия вырваться из оков прошлого.
Своим эмоциональным колоритом, своей доверительностью роман «Цветут розы алые» обязан прежде всего образу комсомольца Витаса Чепониса. Его искренности, его романтической окрыленности.
Герой книги попадает в Каунас сразу же после изгнания оккупантов. Казалось бы, самое горькое, самое тяжелое в его жизни теперь уже позади. Наконец-то он «вернулся в родной город, о котором столько мечтал, ради которого столько вынес, в город, который казался далекой сказкой!.. Ну не счастье ли это?»
Даже неустроенность, разруха ничуть не мешают ощущению долгожданного праздника. Ведь все это лишь временные трудности, которые вскоре будут преодолены. Как уверяет директор бумажной фабрики Кальвялис, «обождите годик-два — столы будут ломиться от еды. Есть кому на хлеб заработать». И Витас Чепонис вполне солидарен с ним. Как не сомневается он и в другом — в том, что люди быстро изменятся к лучшему, преобразятся духовно. Нужно только «уметь поговорить с ними, объяснить, что будущее зависит от них самих, и они станут другими — перестанут ворчать по мелочам и примутся единодушно залечивать раны, нанесенные фашистской оккупацией. Литовцы по натуре трудолюбивы, и если у них будет большая цель, они во что бы то ни стало ее добьются».
А. Беляускас и М. Слуцкис в своих произведениях середины пятидесятых годов едва ли не первыми ввели в литовскую литературу молодого героя этого типа. Мечтателя, идеалиста, бессребреника, возвышенные стремления которого неумолимо сталкиваются с грозной, суровой повседневностью.
Вот и в романе «Цветут розы алые» эта реальность развеивает радужные иллюзии Витаса Чепониса. Вместо правил она сплошь и рядом предлагает исключения, вместо прямых линий — изломанные. Зигмас Жабунас, выросший в семье рабочего, становится закоренелым антисоветчиком. Председатель горисполкома Дакнис, который во времена Сметоны прошел через тюремный ад, теперь козыряет былыми заслугами, чтобы прикрыть ими свою бесцеремонность. И любовь к Асте Гирчите приносит не столько счастье, сколько боль. Ибо традиции воспитания лишают Асту самостоятельности, делают ее зависимой от родительской воли, вынуждают отступать перед диктатом буржуазно-мещанских норм. Так сама действительность усложняет и переживания, и взгляды героя: «Нет, мало разгромить фашистов, мало отнять у капиталиста фабрику, ой как этого мало! Может, еще важнее освободить человеческую душу, в которую въелась пыль тяжелого прошлого».
Витас Чепонис многое преодолевает в процессе духовной эволюции. Ту же юношескую восторженность, например, тот же поверхностный оптимизм, ту же склонность к упрощениям. И все-таки он остается при этом цельной натурой, человеком действия. «И вообще, — признавался однажды писатель, — меня привлекают героические личности, люди — борцы, упрямо идущие к своей цели».
Характер Саулюса Юозайтиса из романа «Мы еще встретимся, Вильма» при всем его очевидном родстве с Чепонисом уже не столь монолитен.
В новом произведении А. Беляускас по-прежнему внимателен к динамике становления личности. Однако временны́е рамки на этот раз сдвинуты от конца войны к ее началу. И сама обстановка рождает здесь драматизм психологических состояний. Одно дело — предчувствие близкой победы, последние залпы, другое — первые выстрелы, горечь отступления, муки неизвестности.
Однако изменилось не только время действия — иной стала тональность книги. Объективное, эпическое изображение событий уступило место их субъективному воспроизведению, рассказу от первого лица. Автор словно бы передоверил функции повествователя своему персонажу, оставил читателя наедине с ним. Мы постигаем происходящее глазами Саулюса, следуем за его выводами и комментариями.
Аналогичная стилевая переакцентировка совершалась тогда и в других работах литовских художников. Достаточно вспомнить «Проданные годы» Ю. Балтушиса, «Сосну, которая смеялась» Ю. Марцинкявичюса. Почти одновременно с романом А. Беляускаса создавалась и «Лестница в небо» М. Слуцкиса.
Собственно говоря, предощущение исповеди разлито уже в романе «Цветут розы алые». Особенно в лирических монологах Витаса Чепониса. Не случайно и то, что автор, стараясь передать живую пульсацию чувства, вводит в текст дневниковые записи Асты Гирчите: «Здесь Аста говорит со своим сердцем. Здесь она откровенна. Со своим сердцем можно быть откровенной!»
Прощаясь со своей любимой, Витас даже просит ее подарить этот дневник. И, получив отказ, замечает упрямо: «Ты ошибаешься, Аста. Воспоминания нужны. Не мне, но нужны. И я создам их, напишу!»
Героиня нового произведения Вильма Густайте по собственной воле оставляет Саулюсу Юозайтису свой дневник: «Из этого дневника (или записок, не знаю) ты узнаешь то, что я вряд ли решилась бы сказать тебе на словах».
Но таким сплошным дневником является и весь роман. Дневником молодого литовца, его рассказом о пережитом, его честной, порой беспощадной к собственным слабостям исповедью. Оно так, писателю далеко не всегда удается выдержать естественность интонации, и тогда в тексте возникают объяснения, передающие размах событий, восстанавливающие эпический фон: «Я не знал, что в то самое время, когда я боролся со своими печальными… мыслями… — миллионы парней… со всех концов необъятной советской земли двигались на запад. Я не знал, что… защитники Брестской крепости ни на шаг не отступили со своих позиций, что советская подводная лодка вдруг всплыла перед Палангским молом и посеяла своим огнем панику среди движущихся по Лиепайскому шоссе гитлеровских колонн». Они еще не редки здесь, факты стилевой разноголосицы. Факты, свидетельствующие о том, сколь трудно рождалась новая художественная структура.
Действие романа «Мы еще встретимся, Вильма» охватывает июнь — декабрь сорок первого года, самые тяжелые нравственно месяцы войны. И развивается оно в двух перемежающихся, чередующихся планах: скитания Саулюса Юозайтиса по прифронтовым дорогам Литвы, России и его жизнь в глубоком советском тылу.
Планы эти различны и по характеру испытаний, и по колориту, по настроениям. В одном случае доминируют смятение, неопределенность, шквал вопросов, в другом — поиск ответов, подведение итогов.
Прибегая к повествованию от первого лица, писатель, несомненно, стремился усилить эффект достоверности. Стилевой эксперимент вел в глубь внутреннего мира личности, к первоистокам побуждений и чувств. И непосредственность впечатлений, эмоций по-своему открывала правду времени.
Первые же дни фашистского нашествия сломали не только привычный ритм жизни комсомольца Саулюса Юозайтиса, не только его планы («Я должен был получить место в молодежной газете, мне уже было обещано это место»), события этих дней расшатали, опрокинули многие, казавшиеся незыблемыми догмы.
Рушились хрестоматийные, почерпнутые из книг представления о войне: «Окопы с одной стороны и окопы с другой».
Рушились оптимистические упования на то, что через пару недель «мы будем… глубоко на территории Германии».
Немцы находились еще на подступах к городу, а в Каунасе уже орудовали вылезшие из подполья «белоповязочники», И бывший владелец пекарни хромой Савукас открыто сводил счеты с красными, терроризировал семьи коммунистов, стращал Саулюса скорой расправой.
Так с романтических, залитых солнцем вершин, «прямо с праздника песни, наполненного цветами и улыбками» вчерашний школьник попадает в ад смерти. Отсюда психологический шок, вызывающий ощущение нереальности реального, размытости граней между сном и явью: «Где я — в Каунасе или не в Каунасе, в Литве или не в Литве?»
Писатель оставляет Саулюса один на один с подступающей опасностью, с противоречивыми, а то и с паническими слухами. Оставляет потрясенным, недоумевающим. Почему столь стремителен прорыв немцев? Почему каунасским комсомольцам не выдали оружия? Почему?.. Можно вспомнить, что в похожей ситуации оказался тогда и таллинский комсомолец Олев Соокаск из романа эстонца Пауля Куусберга «В разгаре лета». И его вопросы чуть ли не текстуально совпадают с вопросами молодого литовца.
Но Соокаск обращает свои «почему» к парторгу Руутхольму, к товарищам по истребительному батальону, он воюет, сражается рядом с ними. Саулюс же просто захвачен разношерстным потоком беженцев и вопрошает самого себя, пробивается к истине в одиночку: «Мне нужно, чтобы все было ясно. До конца». За этим горячим юношеским максимализмом, конечно же, кроется тоска по утраченной четкости понятий. И вместе с тем душевный кризис побуждает к самостоятельности анализа, к поиску надежных ориентиров.
Неистовый разгул стихии, сумятица отступления, казалось бы, подтверждают слова перепуганного инструктора Микаса Роюса о том, что «перед лицом этих титанических катаклизмов человечества какая-то отдельная человеческая личность…». Туманная недоговорка скрывает тут философию, оправдывающую шкурный расчет, готовность уклониться от борьбы. Недаром Микас Роюс допускает для себя возможность капитуляции, дезертирства. Для Саулюса такой альтернативы не существует. Даже в мыслях, даже в подсознании. Психологические потрясения, разрушившие привычные схемы, не затронули существа убеждений героя, его идеалы. И аргументами, опровергающими проповедь Роюса, становятся в романе судьбы и поступки людей. Это и моральная бескомпромиссность Костаса, и мужество Вильмы Густайте, которая вопреки ее немецкому происхождению упрямо добивалась призыва в Красную Армию, и душевная щедрость русской женщины Полины Осиповны, и самоотверженность солдат, шедших под пули. Из своей беженской одиссеи Саулюс выносит ощущение неоплатного долга перед теми, кто погибал в первых сражениях, чтобы другие могли уцелеть. Долга непосредственного, личного: война идет «за меня! За меня пал тот боец на Немане, за меня едет сражаться усатый старшина… Они едут сражаться, а я…»
А. Бучис в своей книге «Роман и современность» точно заметил, что «на протяжении всего повествования активный в своем развитии характер остается пассивным в своем действенном проявлении». Что ж, с такой оценкой нельзя не согласиться. Действительно, Саулюс Юозайтис — натура искренняя, импульсивная, тонко чувствующая. Но выступает он все-таки по преимуществу в роли наблюдателя, комментатора, придирчивого аналитика. Особенно в тех главах, которые рисуют будни эвакуации, жизнь лесного поселка, строительство дороги. Недаром исповедальное начало звучит здесь более приглушенно. Внимание героя как бы переключается на других людей, на перипетии быта, на производственные подробности, на внешний фон вообще. И тогда опять возникают черты традиционного, разветвленного по коллизиям, многофигурного романа. Они по-своему интересны, образы Костаса, Игнаса, латышей, Полины Осиповны, вороватого бригадира Григорьева. Однако портреты эти все же эскизны, лишены подлинной проблемной весомости.
Тем не менее само развитие характера, пусть и не столь отчетливое, как прежде, продолжается. Герой А. Беляускаса учится зорче различать добро и зло, истину и фальшь, бескорыстие и приспособленчество, старается разгадать мотивы поведения Вильмы, инструктора Роюса. И постепенно накапливающийся опыт изменяет отношение юноши к самому себе. Исчезает претензия на избранность, исключительность: «Я не провидец. Я простой паренек из предместья. Заурядный. Совсем простой и совсем заурядный, хотя еще недавно мечтал о месте репортера молодежной газеты». Но вместе с тем возрастает и требовательность, взыскательность к самому себе, разжигающая внутренний конфликт. Конфликт, связанный с поиском своего места в жизни, во всенародной схватке с фашизмом. И строгий счет совести вынуждает Саулюса признать, что до сих пор он лишь плыл по течению событий, что его долг перед людьми, перед страной отнюдь не выполнен: «Я, глупый мальчишка из предместья, подражавший взрослым, умным людям, я, притворявшийся, будто разбираюсь в людях и войне… я ведь не просто чего-то не сделал, как думал до сих пор, я ничего не сделал; я жил кашей Полины Осиповны, русским хлебом, я не знаю даже своего настоящего места в этой войне… Я был подавлен? Да. Был растерян? Да. Но я был слишком спокоен. Я не имел права быть таким спокойным».
И самоосуждение влечет молодого литовца от патетической риторики к действию, к поступку, от разговоров о подвиге — к решению во что бы то ни стало пробиваться на фронт. Вслед за Вильмой, за своими товарищами.
Повествование от первого лица заметно изменило поэтику прозы А. Беляускаса. Но художественная структура романа «Мы еще встретимся, Вильма», так сказать, переходна. Здесь сохраняются и событийность, и сюжетная последовательность, и достаточно широкий объективный фон. И в то же время гораздо отчетливее, чем прежде, зазвучала исповедь героя. Исповедь, которая принесла с собой лирическую взволнованность и психологическую напряженность исследования.
Герой «Каунасского романа» (1965) Сигитас Селис тоже рассказывает о себе, о пережитом. Но рассказывает иначе, чем Юозайтис. Не столь обстоятельно. Не слишком строго придерживаясь хронологии фактов.
Речь Селиса сбивчива, прерывиста, порой сумбурна. Она легко перескакивает с предмета на предмет, управляется сиюминутными импульсами. Любая деталь, любой эпизод способны вызвать поток ассоциаций, уводящий от настоящего или же, напротив, возвращающий к нему. «Ох, как надоел мне весь этот вечер! Осточертел! И кто упомнит, когда он начался?.. начался этот вечер лет десять — нет, тринадцать тому назад; а то и все пятнадцать; кто сказал, будто в Каунас я заявился сегодня, в полвторого?»
Сюжет? Пожалуй, при определенном усилии можно реконструировать и его. Ответственный работник органов контроля Сигитас Селис едет из Вильнюса в Каунас, чтобы расследовать давнюю жалобу. Дело не очень трудное, однако же канительное и, самое главное, способное каким-то образом повлиять на служебное положение как самого Селиса, так и его начальника.
Время действия? Рубеж шестидесятых годов.
Срок? Каких-нибудь полтора-два дня, заполненных разговорами с работницей, подавшей жалобу, встречами со старыми знакомыми, беготней по городу.
Однако, вычленив внешнюю фабулу, мы не приблизимся к сути конфликта, не узнаем даже, чем конкретно завершилась командировка.
Ибо расследование жалобы — только фон для иного, куда более хлопотного расследования.
Ибо эти полтора-два дня дают герою возможность прокрутить в памяти всю свою жизнь.
Вполне вероятно, что за тринадцать или пятнадцать лет до нынешней поездки Сигитас Селис мог чуть ли не каждый день встречаться с героем другого романа — Витасом Чепонисом. Оба они тогда работали в каунасском горкоме. Один — секретарем, другой — заведующим отделом кадров. Оба ходили по одним и тем же коридорам, выступали на одних и тех же митингах, участвовали в одних и тех же заседаниях бюро.
Да и в биографиях этих молодых литовцев достаточно общего. Как и Чепонис, Сигитас Селис вырос на окраине. Как и он, недоучился в гимназии. Как и он, остался без отца. С того самого дня, как гестаповцы арестовали отца и угнали в Германию, Селис должен был сам заботиться о себе.
Однако только этими анкетными параллелями совпадения не исчерпываются.
Витас Чепонис влюбился в Асту Гирчите, дочь известного политического деятеля старой Литвы.
Сигитас Селис едва не женился на Геде Жельните, племяннице бывшего буржуазного министра, бывшего дипломата и спортсмена.
Против Чепониса была мать Асты, рассчитывавшая на выгодную партию для своей дочери, мечтавшая ввести в их респектабельный особняк человека своего круга, а не чужака.
Ну а Селиса гнал прочь дядя Геды, отставной министр Вебелюнас, который скрежетал зубами при слове «комсомолец» и считал, что «теперешняя жизнь — вроде миража… иллюзия и мираж».
И Чепонис, и Селис испытывали одинаковое презрение к этим бывшим, к их взглядам, манерам, привычкам.
Проходя возле дома Асты, Витас Чепонис насмешливо думал: «Кому ты нужен в этих виллах? Мечтатель!..»
И Сигитас Селис всей кожей ощущал, с какой откровенной враждебностью взирают на него окна роскошного дома господина Вебелюнаса, каким холодом веет от массивного письменного стола, от кожаного дивана.
Впрочем, Аста Гирчите еще не свободна в своих чувствах, в своем выборе. Долг примерной дочери сковывает, ограничивает ее, вынуждает к осторожности, компромиссам.
Геда Жельните воспринимает дом своего опекуна как ненавистный, постылый. Она хотела бы раз и навсегда порвать с его обитателями и даже берет у Сигитаса Селиса рекомендацию в комсомол.
На этом, пожалуй, заканчивается созвучие ситуаций и начинаются диссонансы.
Новый мир готов был принять под свое крыло Асту. Как принял он ее сестру Расу. И не имела особого значения социальная «анкета» девушек, то, что их отец, Адомас Гирчис, был одним из лидеров антисоветской эмиграции.
В отличие от Асты Геда Жельните постоянно встречается с настороженностью. Ей то и дело напоминают, что дядя заседал в буржуазном правительстве, а отец до самой своей смерти был директором крупнейшего в литовской столице почтамта. К тому же экс-министр Вебелюнас и после войны не слишком таил свои политические симпатии. Так что рекомендация в комсомол, которую написал Сигитас Селис, дорого обошлась заведующему отделом кадров: «Рекомендуешь в комсомол племянницу фашистского министра… воспитанницу… подопечную этого махрового националиста, а может, и не просто подопечную…» Сама любовь к такой девушке граничила в глазах перестраховщиков с притуплением бдительности, идейной беспечностью и близорукостью.
«…И о любви, конечно: о трудной любви двадцатого столетия…» Эта строка из эпиграфа предвещает не только лирическую тональность книги, но и ее драматизм.
Любовь Асты и Витаса Чепониса все-таки осталась кратковременным романтическим увлечением.
Саулюс Юозайтис, хотя его и называют пылким Ромео, никак не оправдывает этой аттестации. Он по-мальчишески вспыльчив, капризен, ревнив. И только.
В «Каунасском романе» любовь Сигитаса и Геды неподдельна, истинна. Оттого она и воздействует на судьбу молодых героев, сама становится их судьбой. Интимное, личное пропитывается здесь воздухом эпохи. По меткому наблюдению М. Слуцкиса, А. Беляускас «смотрит на любовь как на отражение сложных общественных отношений, как на отражение борьбы старого и нового в острый момент послевоенного строительства социалистической Литвы».
Автобиографическое повествование в романе «Мы еще встретимся, Вильма» было достаточно широко распахнуто во внешний мир. Саулюс Юозайтис охотно рассказывал здесь о том, что видел на дорогах войны и в таежном поселке. В «Каунасском романе» объективный, «эпический» элемент словно бы растворен в субъективном, психологическом. Голос сердца? Стенограмма чувств? Да, конечно. Но и пристрастный самоанализ тоже. Исповедуясь, герой критически контролирует свои суждения, порой воспринимает себя как постороннего: «Я, должно быть, просто прочитал книгу — о человеке по имени Сигитас, по фамилии Селис, который взял да и бросил Каунас, переехал в другой город, вроде бы в Вильнюс; человек этот был весьма юн, неопытен и полон иллюзий…» Для подобного самоотстранения есть свои веские причины. Ведь теперь, на рубеже шестидесятых годов, Сигитас иначе оценивает то, что совершилось тринадцать или пятнадцать лет назад, по-другому смотрит на того двадцатилетнего юношу, который полюбил Геду, произносил пылкие клятвы и не сумел защитить ту, что была дороже всех на свете.
Внутренний монолог в модернистской литературе обычно становится средством отказа от постижения социальной, политической реальности, ухода от нее в таинственные лабиринты психики. А. Беляускас использует поэтику потока сознания в диаметрально противоположных целях. Как раз для исследования разветвленных капилляров, соединяющих личность и общество, внутренний мир человека с окружающей средой. В одном из своих интервью писатель говорил о чувстве широты жизни, которое «многих прозаиков неизбежно направляет к эпосу, к широким историческим обобщениям. Наше поколение прозаиков вместе со своим народом перешагнуло порог двух эпох. Разве это само по себе уже не предрасполагает к эпосу?» Этот эпический масштаб измерения зримо присутствует в «Каунасском романе». Не потому ли, в частности, Сигитас Селис воспроизводит здесь разные точки зрения. Как выгодные, так и невыгодные для себя. Не потому ли он и тогда, тринадцать или пятнадцать лет назад, особенно чутко прислушивался к сварщику Марюсу, оглядывался на его мнение: «Мне кажется, Марюс все мои намерения знает наперед, они известны ему раньше, чем мне». И непреклонность парторга Гродиса, она тоже противостоит шараханьям, конъюнктурным расчетам, деляческой суете.
Два хронологических рубежа соотнесены, сопоставлены в книге А. Беляускаса. Первые послевоенные годы и канун шестидесятых. И нынешний, повзрослевший Сигитас Селис словно бы отчитывается перед своей молодостью. Отчитывается, печально констатируя неутешительные итоги: разлад со своей совестью, с прежними друзьями, видимость семьи, механическое функционирование на службе.
А ведь тогда, после победы, собственное будущее представлялось совсем иным. Праздничным, полным вдохновения. Оно было неотделимо от увлеченной, азартной работы, творчества и, само собой, от Геды Жельните: «Никто и ничто на свете не разлучит нас. Вместе и в огонь, и в воду…»
Нет, она вовсе не была безмятежной, безоблачной, юность героя. Эти штурмовые дни в горкоме комсомола. Эта вечная, не дающая передышки гонка: «Приемы, исключения, персональные дела, комиссии, бюро, заседания, телефонные звонки, беготня по заводам, учреждениям, школам; споры, разносы, наставления…» А еще это брюзжание обывателей, эта злоба экс-министра Вебелюнаса, который еще не смирился с поражением, еще ждал перемен. Но над разрухой, над спешкой, напряжением торжествовала уверенность в грядущем счастье.
Так что же, крах иллюзий? Однако трактовка этого слова у А. Беляускаса далеко не однозначна. Едва ли не самый фанатичный враг иллюзий — сумрачный, угрюмый, ожесточенный начальник Селиса. Его излюбленный лозунг таков: «Будь оптимистом, только не строй иллюзий. Иллюзий терпеть не могу. Ненавижу. Они мне жить мешают». И погрязший в махинациях Ричардас Бубнялис, тот тоже снисходительно поучает: «Мы с тобой, Селис, уже не комсомольцы романтической эры… что поделаешь… жизнь есть жизнь… И не стоит рассусоливать — почему да отчего». Подобная трезвость, подобный «реализм» сродни приземленности, бескрылости. Конечно, иллюзии — спутник наивности. Но они же и выражение романтической устремленности к идеалу. И Сигитас Селис, отрекшийся от своих юношеских мечтаний, испытывает духовное опустошение.
Внутренний стержень романа не столько развенчание иллюзий, сколько проверка прочности убеждений, способности индивида согласовать с ним свою жизнь.
Разумеется, не вина Сигитаса Селиса, что его любимую сочли сообщницей Вебелюнаса, заставили расплачиваться за чужие грехи. Но только ли Геду ударило черное крыло несправедливости? Разве не пострадал вместе с ней и сам Селис? Пришлось распрощаться с комсомольскими курсами, которые открывали такие заманчивые перспективы, и с надеждами на вступление в партию. «Разве все зависит от самого человека? От отдельно взятой особи? — философствовал герой. — Скажешь, я не хотел, чтобы все было, как надо? Чтобы жизнь была как сад, как цветущий луг, а? Чтобы ни грязи, ни слез, ни обмана… только солнце, цветы, улыбки…»
Действительно, от отдельной личности, от ее намерений зависит далеко не все. Однако в излияниях Селиса явно сквозят интонации Микаса Роюса из романа «Мы еще встретимся, Вильма». А он, инструктор Роюс, сомневаясь в возможности человека повлиять на ход исторических событий, проповедовал освобождение от ответственности за них. Ибо одно дело — не все зависит, а другое — не зависит ничего. Пафос «Каунасского романа» обращен как раз против настроений обреченности, приспособленчества.
Сама совесть Сигитаса Селиса, окидывавшего взглядом свое прошлое, не соглашалась с тем, что тогда, тринадцать или пятнадцать лет назад, не было альтернатив.
Он мог бы взять Геду под защиту, когда она наконец-то отважилась уйти от деспотичного Вебелюнаса, когда она неприкаянно бродила по городу, думая о крыше над головой. Мог бы… Но не захотел взваливать на свои плечи бремя забот, побоялся, что Геда помешает учиться на комсомольских курсах. И в ответ на невысказанную мольбу девушки мямлил невнятно: «Вот отучусь, тогда мы с тобой… Потом, конечно, я вернусь в Каунас, как же иначе; получу работу, квартиру, мы отправимся в загс, и наши дни будут лучезарны и прекрасны…»
Он мог бы поселить Геду у своей матери, мог бы увезти в Вильнюс, мог бы…
И позже, когда демагоги кричали о политической слепоте, о неразборчивых симпатиях, он мог и обязан был вступиться за доброе имя любимой. Но, ошеломленный, испуганный, он жалел в тот момент самого себя, с раздражением и обидой думал о той, что вовлекла в унизительную передрягу: «Это она виновата, она — Геда… что за наваждение, откуда и зачем; да, она, только она одна; это из-за нее на меня свалилась такая беда, такой позор».
На протяжении романа вспыхивает то более, то менее интенсивный спор двух «я» героя. Спор, который влечет за собой изнурительный душевный конфликт. Одно из этих «я» олицетворяет чистое, честное, романтическое начало, другое — эгоистическое, осторожное, торгашеское. В своих заметках о книге М. Слуцкис говорил, что «нам трудно мириться с нерешительностью и постыдным отступлением Сигитаса, когда он оставляет Геду без помощи. Даже мелькает мысль, что автор не совсем доказал, не совсем «подготовил» эти черты его характера». Это и так и не так. Так, поскольку А. Беляускас не акцентирует инкубационный период болезни. Не так, поскольку этот период все же существует. Двадцатилетний Сигитас Селис слишком увлечен собой, своей работой, своими планами, чтобы беспокоиться, например, о матери, одиноко живущей на окраине, или о своем друге Марюсе Мачюлисе. И даже Геда нужна ему как зеркало, в котором отражаются его чувства, его надежды, его восторг. Она скрыта до поры до времени, эта эгоистическая потенция. Но экстремальная ситуация обнажает ее. Именно второе «я» стало поспешно искать лазейку для отступления, капитулировало перед обстоятельствами.
Однако, предав Геду, герой предал и самого себя. И неспроста его последующая жизнь вылилась в череду уступок. Казалось бы, женитьба на энергичной, пробивной Альбине Даргужайте, покровительство могущественного тестя ограждали от невзгод, обеспечивали вожделенную карьеру. Только выгоды, увы, оказались мнимыми. Расплатой за брак без любви стала смерть дочери. Расплатой за измену призванию — растворение в служебной рутине, исполнительское послушание. И в итоге — утрата своего лица, аморфность, парадоксальное ощущение банкротства при формальном процветании: «Однажды поскользнувшись да еще усердно подталкиваемый, я катился все ниже и ниже, проваливаясь в узкий бетонный колодец… Даргужайте нагнала меня и спрятала от дождя — вниз; ее папаша устроил на работу — вниз; при встрече со старыми друзьями отворачивался — вниз, вниз…»
Конечно, терзания нынешнего, очутившегося в тупике Сигитаса Селиса не искупают его ошибок. Да и писателя занимает не столько проблема искупления, сколько процесс духовного самоочищения, активизации требовательного морального чувства. Встряска, разбившая оцепенение, вызвана внешними причинами — новая встреча с Гедой, смерть дочери, перемены в общественном климате. Но внешние причины потому и сыграли роль детонатора, что они совпали с внутренними — с крепнувшим недовольством собой, с признанием своей несостоятельности, с протестом против следования чужой воле: «Я всегда был усердным службистом… я выполнял и выполнял порученное… выписка верна, верна, верна… выписки, все время выписки, копии… а подпись его — Главного».
Шаг за шагом исповедь героя превращается в его суд над собой. Суд, подвергающий придирчивой проверке доводы самозащиты, оправдательные аргументы, в изобилии поставляемые вторым «я». Вина обстоятельств? Но Марюс Мачюлис и в тех условиях стоял на своем. Но парторг Гродис, рекомендовавший его в партию, не отступился от своей подписи, не побоялся защищать ее перед членами бюро: «Я не думаю, что на этом следует поставить точку. Есть еще общее собрание, товарищи».
А. Беляускас возвращает своего героя к исходным рубежам. К тем идеалам молодости, за пренебрежение которыми он столь дорого заплатил и без которых, как оказалось, невозможно исцеление души. И в отказе Сигитаса Селиса от заманчивой должности, намеченной его покровителями, сказывается жажда подлинного, а не мнимого самоутверждения, решимость строить будущее не по чужому, а по собственному чертежу. А. Бучис справедливо заметил однажды, что писатель не избежал соблазна форсировать перестройку характера, «особенно в финале романа, когда Селис идиллически решает возвратиться в пригород, к матери, к Марюсу, вернуться на стройку… Странно, что после стольких горьких мыслей и воспоминаний герою предлагается еще один иллюзорный выход, хотя очевидно, что Селис уже не может стать таким простым, каким он был вчера». Они и впрямь не слишком-то убеждают, патетические слова героя о волнующих сполохах электросварки, о рабочем комбинезоне. Убеждает другое — искренность исповеди, честность самоанализа, выстраданное Селисом убеждение, что нельзя механически отсечь прошлое, но можно и должно разобраться в нем, «где-то поставить точку и открыть новую, чистую страницу».
«Каунасский роман» принадлежит к числу тех произведений, которые в середине шестидесятых годов вызвали всесоюзное внимание к литовской прозе. Со страниц книги к читателю пришел герой, который без утайки рассказывал о себе, о своих заблуждениях, который не поучал, а приглашал к соразмышлению, делился опытом пережитого. И сама манера повествования способствовала выявлению правды чувств, внутренних связей между субъективным миром личности и объективной действительностью.
Более десяти лет отделяют «Каунасский роман» А. Беляускаса от его следующей работы «Тогда, в дождь» (1976). За эти годы в республике появились такие замечательные художественные полотна, как «Потерянный кров» Й. Авижюса, «Проданные годы» (вторая книга) Ю. Балтушиса, «Три дня в августе» В. Бубниса, «Жажда» М. Слуцкиса, и другие. Заметно изменился сам стилевой ландшафт литовской литературы. С публикацией «Потерянного крова» словно обрел второе дыхание традиционный панорамный роман. Любопытные результаты принесло обращение к поэтике гротеска и мифа. Естественно, что за то же десятилетие несколько иным стал и тематический спектр. Возрос, например, интерес писателей к жизни города, к мироощущению сегодняшнего горожанина, к нравственным, психологическим коллизиям, вызванным стремительной урбанизацией. Отчетливее, чем прежде, зазвучали мотивы истории. Как отдаленной, так и сравнительно недавней.
Однако А. Беляускас и теперь остался верен себе. Своей манере и своему герою.
Да, роман «Тогда, в дождь» опять воскрешает будни послевоенного Каунаса.
И биография Ауримаса Глуосниса перекликается, если не совпадает, с биографиями его литературных предшественников.
Как и Витас Чепонис («Цветут розы алые»), он вырос на Крантялисе и рано остался без родителей.
Как и Саулюс Юозайтис («Мы еще встретимся, Вильма»), валил лес в тайге под Агрызом и прокладывал, наверное, ту же самую ледовую трассу.
Как и Сигитас Селис («Каунасский роман»), пришел после войны в горком комсомола.
Перечень подобных сходств нетрудно продолжить. Дядя Чепониса работал на бумажной фабрике. Туда же устраивается сторожем и бабушка Глуосниса. Сигитаса Селиса строго прорабатывали за связь с сомнительными элементами. Такое же предостережение получает и Глуоснис.
И не случайно Юозайтис и Чепонис тоже упоминаются в романе. Причем Юозайтис выступает здесь в амплуа редактора журнала. Не будем гадать, тот ли это Юозайтис или его однофамилец, но, как мы помним, юный Саулюс бредил профессией репортера, рвался в газету.
При такой плотности совпадений особое значение приобретают нюансы, отличия.
Если раньше писатель лишь бегло перелистывал фронтовые страницы, то теперь они даны подробнее, детальнее. Бои под Орлом, ранение, дружба с солдатом Гаучасом.
Если раньше герои А. Беляускаса только мечтали о творчестве, то Ауримас Глуоснис уже пробует свои силы в прозе. Пора комсомольской работы для него уже осталась позади. И не столько он сожалеет об уходе из горкома, сколько бабушка. Да и то по житейским, меркантильным соображениям: была твердая зарплата, полагались хорошие продуктовые карточки, иной раз перепадали из буфета пайки.
Разговоры об искусстве, о миссии художника возникали еще в романе «Цветут розы алые». Но там они были на дальнем плане, на периферии сюжета.
Ныне этот план стал основным, центральным. И соответственно сместились смысловые акценты. Повествование ведет нас из аудиторий университета на рабфак, из редакции газеты в секцию молодых писателей. Текст романа насыщен отголосками реальных критических дискуссий, состязаниями в эрудиции, ссылками на Шпенглера и Фрейда, Достоевского и Горация, Пруста и Ремарка.
А. Беляускас рисует каунасскую творческую среду в ее тогдашней пестроте, в разнообразии течений, тенденций, позиций.
Так, доцент Шапкус представительствует здесь от лица буржуазной интеллектуальной элиты. За ним ее претензии на избранность, на духовную монополию, ее презрение к массе: «Неужели вы полагаете, что масса, а не вдохновенная творческая личность создала «Сикстинскую мадонну»? «Девятую симфонию»? Написала «Идиота»?»
Мике Гарункштис и Казис Даубарас — те, напротив, кичатся своим радикализмом. Они щеголяют лозунгами вульгарного социологизма, демонстративным отрицанием традиций, пренебрежением к художественной форме.
А между этими крайностями профессор Вимбутас, возражающий против упрощенных критериев, против спекуляции на актуальности, терпеливо разъясняющий своим слушателям значение классики, пользу ямбов и хореев.
За эстетической разноголосицей встают в романе А. Беляускаса столь же характерные для той поры картины разноголосицы идейной. Ведь молодая советская литература Литвы обретала авторитет в борьбе с буржуазными теориями искусства, с концепциями национальной исключительности, с тиранией салонных мнений и богемных нравов. Но это с одной стороны. А с другой — ей приходилось отбивать атаки конъюнктурщиков, рядившихся в тогу ортодоксов, изживать иллюстративность, схематизм. Оттого отвлеченные, академические дебаты о психологии, о стиле внезапно выявляют в романе свой политический подтекст. Оттого вокруг произведений молодых авторов завариваются яростные баталии. К тому же столкновения принципов, как это нередко бывает, осложнялись конфликтами честолюбий, притязаний на лидерство, закулисными интригами. И Ауримас Глуоснис, напечатавший свой первый рассказ, быстро теряет ориентировку, безуспешно пытаясь отличить друзей от врагов, честные критические отзывы от ловкой демагогии: «Все здесь было переплетено, перепутано и свито в один плотный клубок, скаталось в ком закономерностей и случайностей…»
По обилию персонажей роман «Тогда, в дождь» напоминает «Цветут розы алые». Кого только не встретишь среди них — газетчики, литераторы, комсомольские активисты, демобилизованные фронтовики, обитатели рабочей окраины, студенты, представители околотворческой богемы. Но ранняя книга А. Беляускаса включала в себя несколько планов и вполне автономных сюжетных линий. Ныне же эпическая по размаху структура введена в русло внутреннего монолога, в горячечную, нервную исповедь Глуосниса. И надо сказать, что писателю не всегда удается избежать при этом художественных потерь. Иные его персонажи становятся просто рупорами общественных настроений, знаками тогдашней расстановки сил. Они сливаются с должностями, служебными функциями, социальными ролями, утрачивая индивидуальную неповторимость, личностную проблематику, динамику саморазвития.
В статье «Диалог с самим собой» А. Беляускас говорил о том, что каждая книга должна быть интересна «не только темой, фабулой, сюжетом, воспроизводимыми в ней событиями, но прежде всего — глубоким изображением внутренней жизни, проникновением в ту сферу жизни индивида, которая до сих пор была как бы «спрятана» от читателя, — в мир сознания и подсознания».
«Тогда, в дождь» являет собой методичную, тщательную реализацию этой программной, творческой установки, этого «прежде всего». Как и в «Каунасском романе», писатель снова развертывает внутренний монолог героя. Как и там, растворяет сюжет в импульсивном, сумбурном потоке сознания. Хронологическая цепь нарочито разорвана, а звенья ее переставлены, перепутаны. Вчерашние впечатления набегают на сегодняшние, подтверждая или опровергая их. Иногда временные интервалы и вовсе не ощутимы. Особенно в сценах бреда едва не утонувшего Ауримаса, в смутных видениях, рожденных полусном-полуявью: «Воспоминания о былом… я воспринимал сейчас как самую подлинную реальность (ибо действительность казалась сном)». И тогда Ийя превращается в Мету, лавочник — в Старика и т. д. Не скрою, что такое наложение образов, взаимопроникновение ассоциаций порой затрудняет (и без нужды) постижение текста, делает его излишне туманным, загадочным, требующим усилий для расшифровки намеков и символов.
Хотя стилевой облик произведения родствен «Каунасскому роману», было бы неверно упрекать писателя в дублировании полюбившейся модели. Сигитас Селис, как мы помним, жил в двух временных измерениях. Он оценивал свои послевоенные метания глазами повзрослевшего, подошедшего к рубежу зрелости человека, возвращался к своему прошлому с багажом духовного опыта, накопленного за тринадцать или пятнадцать лет. Ауримас Глуоснис лишен этого несомненного преимущества. Он ведет, так сказать, прямую трансляцию из своей эпохи, репортаж о самом себе. До итогов ли тут, если перед нами быстро развивающийся процесс, если все с пылу с жару, если доминирует непосредственная реакция, а дистанция между поступками и осмыслением их практически равна нулю.
Такая манера чревата, разумеется, своими опасностями. Уже потому лишь, что она ставит нас в зависимость от мировосприятия и эмоций рассказчика, его симпатий и антипатий. Ведь Ауримас — это и главный источник информации, и главный ее интерпретатор. Правда, сложная система оптических линз, существующая в романе, позволяет повысить коэффициент объективности, так или иначе скорректировать субъективную трактовку. А. Беляускас постоянно чередует главы от первого лица с главами, в которых господствует несобственно прямая речь, широко использует диалоги, вводит чуть ли не стенограммы дискуссий. Да и сам Глуоснис нередко испытывает потребность отнестись к себе непредвзято, критически, словно к иной личности: «И все же я попытался взглянуть на себя со стороны, и насколько можно беспристрастней, хотя это и было трудно, если не сказать — невозможно; я постарался и увидел долговязого, взлохмаченного паренька с лихорадочно горящими глазами, слегка покрасневшим от мороза носом, насупленными бровями… над правым ухом под прядью волос притаился шрам — еще один орловский подарочек; паренек стремительно летел по улице, хотя я подозревал, что его подгоняют не столько дела, которых, работаешь ты или учишься, все равно уйма, — сколько мысли, бурлящие в голове».
Короче говоря, монополия персонажа на освещение и истолкование жизни все-таки несколько урезана. В лирической стихии повествования есть свои эпические просветы. И другое имеет немаловажное значение: молчаливая апелляция писателя к нашим представлениям о социальных, классовых проблемах послевоенной поры, к нашей способности самостоятельно ориентироваться в обстановке, критически контролировать исповедь героя.
Так что же происходит в романе с бывшим фронтовиком, бывшим горкомовцем, а ныне рабфаковцем и начинающим литератором Ауримасом Глуоснисом? Сама по себе фабула книги проста, отчетлива. Первая же новелла Ауримаса (образ солдата Гаучаса, окопные дни и ночи, ожидание боя) принесла ее творцу и лавры, и тернии. Причем почти одновременно. Сначала пришло известие о почетной премии на конкурсе, а затем свежеиспеченного лауреата подвергли уничтожающей, разносной критике за искажение правды, за приземленность, за то, что его персонажи будто бы лишены светлых чувств и высоких гражданских помыслов.
И Ауримас, уже возомнивший себя на Олимпе, уже изведавший вкус торжества, был низвергнут в пропасть. Да что там низвергнут! Растоптан, заклеймен, как клеветник, двурушник, «умственный недомерок», потрафляющий буржуазной публике. И предъявлялись эти грозные обвинения не кому-нибудь, а ему, человеку, прошедшему фронт, комсомольскому активисту, которому националисты слали подметные письма, стращая расправой: «С такими, как ты, мальчик, разговор может быть один и только один».
Отсюда моральный надлом, растерянность, шок: «Скрыться. Исчезнуть. Сгинуть напрочь». Отсюда взвинченность внутреннего монолога, чересполосица объяснений, оправданий, споров с собой и другими.
А. Беляускас строит повествование на резких колебаниях эмоциональных температур, на переходах от восторгов к отчаянию и наоборот.
Вот, например, характерная, психологическая метаморфоза.
Глуоснис, выступающий перед студентами университета с лекцией о войне, о светлом будущем. И тот же Глуоснис, переместившийся из президиума на галерку, с трибуны в толпу. Уже не ответственный работник горкома, а желторотый рабфаковец: «Теперь вы узнаете, что вас просвещал лектор, не окончивший даже гимназии».
Или другой контраст, не менее болезненный.
Ночные бдения над стопкой бумаги, витания в облаках фантазии — и утреннее возвращение к обыденности. От романтических образов — к мыслям о хлебе, о деньгах, неоплаченных счетах за электричество, к бабушкиным жалобам на старость, усталость: «Ауримас чуял, как в грезу опять вторгается действительность — просачивается сквозь все окна и двери; как-никак есть надо каждый день».
Эти психологические качели создают нервный ритм романа. И за ними угадывается брожение души героя, еще не познавшей самое себя, мечущейся от полюса к полюсу.
Тяга к творчеству — генератор внутреннего конфликта Ауримаса Глуосниса. Она заставляет менять образ жизни, рисковать благополучием, поступаться синицей в руках ради журавля в небе. Правда, фрагменты конкурсного рассказа не дают сколько-нибудь внятного представления о силе таланта, его художественных возможностях. Да и самого героя пока не слишком волнует, что он скажет людям о времени, о них самих. Его писательское влечение имеет скорее оттенок упрямого вызова. Вызова прошлому, державшему поколение Глуоснисов в черном теле, вызова кичливым сыновьям лавочника, эстетствующему доценту Шапкусу, который ехидничал над гениями с Крантялиса, всем тем, кто сомневался в способностях рабочего парня.
Нет, не случайно молодой рабфаковец уподобляет себя Мартину Идену. Роман Джека Лондона словно бы дает ему модель поведения, пример настойчивости, фанатической одержимости, пробивающей любые преграды. Жизнь духа и обыденное бытие Ауримаса находятся в состоянии раздора, раскалывающего надвое противоборства. Дух — это высокие материи, это белокурая эстонка Ийя, мелькнувшая и растаявшая в дыму войны, это полет «в безбрежную даль, куда не заглядывал еще никто из рода Глуоснисов». А обыденность — она и есть обыденность. Обуза, оковы, тормоз. Медичка Соната, предостерегавшая от дурмана искусства, ее меркантильные родители, озабоченные выгодной партией для единственной дочери, убогое жилище в Крантялисе, бабушка со своими причитаниями о долгах. А еще — враждебность университетских снобов. А еще — интриги могущественного Даубараса. И эти нелепые чудовищные обвинения в клевете. И этот недоверчивый, пронизывающий насквозь взгляд прокурора Раудиса. Повседневность едва ли не на каждом шагу ставила подножку мечте, третировала ее, пригибала к быту. Жизнь представлялась Ауримасу то «средоточием непонятных, запутанных уравнений», то угрюмой стеной, вставшей «между ним и его грезами. Серое житье. Серая судьба. Жесткая, словно камень. Крепкая как антрацит… Учеба? Литература? Будущее? Красивые слова! И правильные слова. Возвышенные! Но и они отскакивают от той же серой стены».
Обиды каунасского Мартина Идена во многом справедливы. Во многом, но далеко не во всем. Ибо его собственная позиция тоже небезупречна. Ибо свой талант, свою устремленную в будущее миссию художника он рассматривает как некую привилегию, как право на льготу и как оправдание своей сегодняшней неразборчивости. Ведь он, Ауримас, и бабушкину доброту эксплуатирует, и хлебосольством презираемых родителей Сонаты пользуется, и, наведываясь к Сонате, про Мету, жену редактора Грикштаса, не забывает. Аж запутывается в своих симпатиях: «Сонату я тоже любил… любил я и Мету Вайсвидайте…» Литовский критик П. Браженас вполне резонно заметил: «Эмоциональное отношение Ауримаса к окружающим никогда не отличалось чуткостью: мало его волновала судьба без карточек оставшейся бабушки, без угрызений совести встречался он с женой редактора Грикштаса, трусливо сбежал от Сонаты». Временами этот любовно-бытовой и околотворческий антураж становится в романе самодовлеющим. И тогда сам герой тоже мельчает. Сокрушаясь о себе, он отстраняется от участия в судьбе близких. Такое впечатление, что мир словно бы задолжал Глуоснису. За трудное детство, за сиротскую долю, за пропахшую пороховой гарью юность, за препятствия на пути в искусство. И эти претензии к людям, к действительности отнюдь не всегда подкрепляются требовательностью к самому себе, щедрой самоотдачей. Не потому ли в «Спокойных временах» Ауримас будет обвинять во всех грехах жену и дочь, забыв о своей вине и своем долге перед ними. Но не станем вторгаться в проблематику второй части дилогии — вернемся к первой.
Густая сеть противоречий послевоенной поры постепенно окружает, опутывает героя романа. Конечно, классовое сознание помогает ему безошибочно различать идейных врагов. Его не удивляют ни злоба бывшего лавочника, ни анонимки с угрозами, ни обструкции националистов. Атаки с этого фланга привычны и потому не застают врасплох. Куда болезненнее удары от своих, выпады проработочной критики. Слишком крепка была уверенность, что свои-то возрадуются писателю с Крантялиса, что пролетарское происхождение, фронтовые заслуги автоматически гарантируют если не признание, то хотя бы поддержку. И слишком мучительным оказался кризис безудержно оптимистических упований. Вплоть до апатии, до надрыва: «У всех нас, наверное, есть своя сказка, и каждому его сказка представляется безумно красивой. Но сказки, знаете ли, вещь коварная. Даже самые распрекрасные, они имеют конец… Вот и моя сказочка кончилась».
Но, как и в «Каунасском романе», писатель выступает безусловным противником скептицизма, отступничества от идеала, от мечты. Да, испытания, искушения, стычки с неласковым бытом. Казис Даубарас, предлагающий разгромить в газете строптивого профессора Вимбутаса: «Так, мой дорогой, делают себе имя». Соната Лейшите, умоляющая бежать от литературных штормов в тихую семейную гавань. Сын лавочника, многозначительно напоминающий, что старые долги не забыты. С каждым сюжетным поворотом А. Беляускас усиливает психологические перегрузки. Действительность против романтики? Разрушение «сказки»? Не в этом пафос. Романтика учится постигать действительность, воспринимать ее во всей сложности, в переплетении тенденций.
Совестью Сигитаса Селиса был неподкупный сварщик Марюс. Ауримас Глуоснис мысленно отчитывается перед солдатом Гаучасом, перед редактором газеты Грикштасом. Спорит с ними, порой умышленно провоцирует на возражения, но и прислушивается тоже. Потому что нуждается в их оценках, в их суде.
Как в годы войны, так и теперь Гаучас остается на передовой. Чувство долга ведет его то на возрождаемую из руин фабрику, то в захолустный Любавас, где подняли голову бандиты, ополчившиеся против колхозов.
И выдержка редактора Грикштаса, она тоже от убежденности.
Ауримас мог принять газетный разнос за вселенскую катастрофу, впасть в транс, ретироваться с поля боя. Грикштас считает такое бегство постыдным, потому что оно «недостойно пули, которая прошила тебе легкие. Недостойно Орловщины. И Гаучаса…» Какой бы запутанной ни была конъюнктура, он защищает ленинское понимание задач искусства. Защищает и от буржуазных проповедников аполитичности, и от вульгаризаторов, насаждавших примитивизм, и от тех, кто по молодости, по неведению атаковал лирику, психологизм.
Ауримас мог, поддавшись обиде, твердить об относительности правды, кокетничать разочарованностью, щеголять циническими откровениями. Моральные критерии Грикштаса неподвластны коррозии: «Подумай, что ты несешь, человек! Если нет правых, то, выходит, нет и заблуждающихся. Нет подлецов. Все одинаково хороши, да?»
Эти беседы с редактором возвращают взбудораженного, растерявшегося Ауримаса от частного к общему, от забот о себе к мыслям о времени.
Именно такие люди, как Грикштас и Гаучас, определяют в романе систему духовных ориентиров. Тех ориентиров, которые были особенно необходимы в атмосфере социальной, политической ломки, ожесточенных идеологических конфликтов.
Иждивенческим представлениям о прогрессе, который будто бы совершается сам собой и столь же автоматически обеспечивает счастье и процветание, А. Беляускас противопоставляет концепцию сознательной, активной борьбы за социалистическое преобразование общества. Борьбы, которая требует от индивида воли, стойкости, принципиальности и вместе с тем любви к человеку. Неспроста суровый, аскетичный Грикштас озадачивает молодого писателя неожиданным вопросом, открыто ли его сердце для любви: «Любви к простой, обыденной жизни. Любви к человеку — открыто ли? Ведь это, может быть, куда важнее всех твоих речей».
В отличие от своего литературного предшественника Сигитаса Селиса герой романа «Тогда, в дождь» сумел в те суматошные дни справиться с внутренним кризисом, устоять перед соблазном разъедающих совесть компромиссов. Тот романтический огонек, который едва не задохнулся под пеплом быта, разгорается вновь. И в охваченный тревогой, осаждаемый бандитами Любавас, Ауримаса влечет пример его друга Гаучаса, ставшего народным защитником, потребность быть рядом с ним и с такими, как он.
«Каунасский роман» завершался словами Селиса, обращенными к покойной дочери: «Твой отец будет человеком, Гедре».
Ауримас Глуоснис уже не столь категоричен в заверениях. А может быть, сказывается предусмотрительность самого автора. Ведь он-то хорошо знает, что его герою еще предстоит долгий, тернистый путь преодоления, что на смену нынешним конфликтам придут другие. Те, что составят содержание романа «Спокойные времена», посвященного уже нашим сегодняшним будням.
Альфонсас Беляускас вошел в литовскую литературу со своей темой. Все его творчество обращено к жизни того поколения, которое утверждало в республике власть Советов, мужало, обогащалось духовным опытом в ходе строительства социализма. Его книги привлекают внимание своим глубинным социальным пафосом, нравственной взыскательностью к личности, проницательным психологическим анализом.
Как и всякий истинный художник, А. Беляускас меняется от произведения к произведению. Он неустанно совершенствует свою исследовательскую манеру, идет от одного стилевого эксперимента к другому. И с его именем прочно связаны авторитет и достижения школы внутреннего монолога. Словом, широкий интерес к романам писателя вполне закономерен. Это прозаик самобытный, ищущий, пристально вглядывающийся в сложные коллизии и ведущие тенденции нашей эпохи.
Леонид ТЕРАКОПЯН