О, домовитая ласточка,
О, милосизая птичка.
Грудь красно-бела, касаточка,
Летняя гостья, певичка.
. . . . . . . . . . . . . .
Восстану, — и в бездне эфира
Увижу ль тебя я, Пленира?
К чужим стихам взыскательно-брюзглив,
Он рвет листы — тоскующий задира —
Год пролетел, как умерла Пленира,
Свирель цела, но глух ее мотив;
«Ла-ла, ла-ла! Ты должен быть счастлив
Сияньем благ, невидимых для мира.
Обвита элегическая лира
Листами померанцев и олив.
Почто ж грустишь, великий муж?» — Я жив,
Как тяжело с живыми мне, Пленира!
Скрипя безостановочно пером
И рассыпая голубую влагу,
Он пишет: «Жадные к вещественному благу,
Вы златом убираете свой дом».
(Перо порвало толстую бумагу,
И волосы сверкнули серебром,
Тем матовым сияньем неживого,
Что притупляет голову и взгляд.
В долине старости ни Муз и ни Наяд —
Амур грустит у камня гробового.)
«Вы совесть променяли на венки,
На алчное ласкательство прелестниц» —
Встает. Не трость по переходам лестниц —
Стучится кровь в холодные виски.
«Таким рожден я — гордым и простым!»
Медлительная догорает осень,
Тихи закаты — золото и просинь
Плывут над парком — тоже золотым.
Свирель поет: «Будь спутником моим,
И молодость даров твоих запросит.
Кто мудр и тих — того прекрасна осень,
Тот любит дев и Музами храним».
Свирель сулит: «Будь спутником моим,
И женщина твою украсит осень».
Он ей: «Молчи! Есть камень на откосе,
Есть белый крест — моя любовь под ним!»
Река. Молчит алеющая гладь,
Все в красных, желтых, белых позументах.
Стоят рябины в гроздях, словно в лентах,
И клены собираются взлетать;
Растет поганка на трухлявой ножке,
Скрипит зеленый гравий на дорожке,
Осенним солнцем налиты кусты,
В глухих аллеях небо, как окошко,
В них иволга орет, как будто кошка,
И падают и падают листы.
Беседка Муз. На круглой крыше лира,
Она уж покосилась и давно
Разбито разноцветное окно.
Внутри темно, не прибрано и сыро...
Он снял колпак и думает: «Пленира!
Здесь смерть взяла твое веретено».
А жизнь течет, бежит горох по грядке,
Кудрявясь, вьются кисточки плюща,
И кружатся, и носятся касатки
Взлетая, упадая, трепеща.
О, птица милая! То в небе золотом,
То над тростинкой зябнущей и чуткой
Сверкают потемневшим серебром
И чернью отороченные грудки.
Заботницы! Вверх-вниз, туда-сюда
Несетесь вы в распахнутом пареньи,
Где ж ваш приют, касаточки? Куда
Течете вы, как воздух и вода,
Храня зарю на сизом оперенье?
Как колокольчик, горлышко у вас,
Вся жизнь — полет, а отдых только час!
Так он стоит, прижав ладонь к виску,
Весь в переливах осени и света.
«Вот ласточки! — и смотрит на реку, —
Ты жизнь моя..?» И долго ждет ответа.
Мой путь одинок, я кончаю
И хилую старость встречаю
В домашнем быту одинок.
Печален мой жребий, удел мой жесток.
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты...
«Она красавица, а я урод —
Какой все это примет оборот?
Я крив и ряб. Я очень, очень болен.
Она легка, как золотая пыль,
В ее игре и блеск, и водевиль,
А я угрюм и вечно недоволен.
Я хмурюсь, а она, смеясь, поет...
Какой все это примет оборот?
Но, други милые, она ведь так прекрасна!
В моей квартире, гулкой и пустой,
Она такой сияет красотой,
Таким покоем — ласковым и ясным,
Как будто бы в жилище дикаря,
Какого-то сармата или скифа,
Из Индии с кораллового рифа
Спустилась Эос — юная заря.
Но, дева милая! Нет, вы не Антигона,
Вы муза романтических поэм.
Пред кем же я теряюсь?! Перед кем
Склоняюсь и безмолвствую влюбленно?
Громка моя размеренная речь,
Вся в плавной неподвижности покоя.
Есть стих, как конь, есть стих, как бранный меч,
Есть стих, как слон перед началом боя!
Такой мой стих, да я-то не такой
Пред Вашей равнодушной красотой.
Вот отчего, рассудок разлюбя,
Мгновенно забывая все на свете,
Одну лишь Вас имею я в предмете,
Лишь Вас одну. — Тебя, тебя! Тебя!»
Отходит от трюмо и вперевалку
Берет свой плащ, разыскивает палку —
И в дверь бегом. На берегу реки
Над камнями расселись рыбаки,
Достали где-то щепок на растопку,
Над огоньком повесили похлебку
И разговором занялись простым.
И вдруг глядят: развалистый и рябый,
Большой и желтокожий, словно жаба,
Высокий человек подходит к ним.
На нем убор блестящий, плащ крылатый;
Взглянул на них, поближе подошел,
Цилиндр снял, поправил свой хохол
И говорит:
— Как здравие, ребята?
— Спасибо, ничего.
— Вы чьи?
— Да чьи? Мы из деревни Светлые Ручьи.
— А, из деревни! — и единым оком
Он смотрит неподвижно и жестоко.
— Так из деревни? — подошел к воде,
И жадно мочит лоб, лицо и шею.
— Что ж, выпивши?
— Да пить-то не умею,
А помогает, говорят, в беде.
— Что ж за беда-то?
Вдруг взмахнул рукою,
Сквозь зубы выругался и пошел,
И вдруг Омир, огромен и тяжел
В колокола ударил над Невою.
Бежит, спешит, тяжелый и большой,
Все выше, выше поднимая спину,
И слышат рыбаки, как он запел:
«Гнев, богиня, воспой
Ахиллеса, Пелеева сына».
Внимайте; чтоб сего кольца
С руки холодной не снимали,
Пусть с ним умрут мои печали
И будут с ним схоронены.
Века промчатся, и быть может,
Что кто-нибудь мой прах встревожит
И в нем тебя откроет вновь.
Среди могильной пыли
И сами все в пыли,
Мы гроб его открыли
И перстень извлекли.
Среди могильной пыли
Кладбищенской земли.
Из тесной домовины
Мы вынесли на свет
Его большой и длинный
Мальчишеский скелет.
Из тесной домовины,
Тесней которой нет;
И вот два музыканта,
Девица знойных лет,
Два франта-аспиранта
И дед — пушкиновед,
Священники без шапок,
И в шапке землекоп,
И мы, две мелких шавки,
Разглядываем гроб.
Там чуждый нашим спорам
Лежит уж столько лет
Тот мальчик, о котором
У нас суждений нет.
Тот мальчик, о котором
Конца нет нашим спорам,
Но правды тоже нет.
И шептались духовные лица:
«Если руки простерты на бедра,
Это значит: самоубийца...»
Ах, молчите, духовные лица!
Спи, мой юный, мой чистый, мой гордый,
Не достать их догадливой сплетне
До любви твоей двадцатилетней.
У нее ни морщин, ни седины,
И ни повода, ни причины,
Ни начала, ни окончанья,
Только радуги, только звучанья,
Только свет из глазничных отверстий
Все светлей озаряет твой перстень,
Да шумит покрывало у милой,
Что пришла погрустить над могилой.
Что ж грустить? Не звала, не любила,
Только перстень она подарила,
Только перстнем она одарила,
Только гибелью благословила.
Осветила мучительным взглядом,
Напоила любовью, как ядом;
И твое утомленное тело,
Словно яблочный цвет, облетело,
Оставляя на старом погосте
Черный перстень да белые кости.
Так лежи, возлагая на бедра
В отверженьи, в бессмертьи пустом
Эти руки, простертые гордо, —
Но не сложенные крестом!
Пусть плюются духовные лица,
Негодующей верой полны,
И над черепом самоубийцы
Видят синий огонь сатаны!
Пусть трясут они гривою конскою,
Вспоминают евангельский стих, —
Там посмотрят княгиню Волконскую
И не очень послушают их!
Однажды, поднимаясь от залива,
На памятник наткнулся я красивый:
Средь горных сосен в узком их кругу
Стоял он, ангел отрешенный, белый,
И девушка в хитоне, паче мела,
Грустила на высоком берегу.
Ее лицо, бровей ее дугу,
Все для полета собранное тело
И эту невесомость без предела —
Власть мрамора и розы на снегу.
Воспоминанье общее об этом
Я сохранил доныне. Пьедестал
Тяжеловесным золотом блистал
И отдан был лирическим поэтам:
Некрасов, Майков, Тютчев, Пушкин, Блок,
Конечно, Надсон, Лермонтов, Плещеев...
Кто притащил строку, кто десять строк,
Невесту провожая в дом Кащеев.
И говорил лирический букет:
Люблю тебя, хотя тебя и нет!
Как вдруг с высокой глыбы пьедестала
Совсем иная надпись проблистала:
«Я не люблю тебя, мне суждено судьбою
Не полюбивши разлюбить.
Я не люблю тебя моей больной душою,
Я никого не буду здесь любить.
Я не люблю тебя, я обманул природу,
Тебя, себя, знакомых и чужих,
Когда свою любовь и бедную свободу
Я положил у милых ног твоих.
Я не люблю тебя, но, полюбив другую,
На сотни мук я б осудил себя —
И, как безумный, я и плачу, и тоскую —
Все об одном: я не люблю тебя».
И подпись: «Клюшников». Да кто же он такой,
Обвивший крест у Южного залива?
Но как ни напрягаю разум свой,
Я многого не вырву из архива!
Да, при Белинском был такой поэт,
Одна из звездочек его плеяды,
Его и в словарях искать не надо,
И в сборниках его, конечно, нет, —
Но кости, погребенные в могиле,
Его стихов, конечно, не забыли.
А тишина! А тишина кругом!
Лишь зелень утомленная, да море,
Да девушка на камне гробовом,
Парящая в оранжевом просторе,
Да власть стиха! Немного лет назад
(Немного лет, раз есть стихи из Блока),
Стихами отправляли в Рай и в Ад,
И грозен был тяжелый ямб пророка.
Стихами убивали, и стихи
Врезали в мрамор, как эпиграф к смерти.
Их не стирали ни дожди, ни мхи,
Не заслоняли ни кресты, ни жерди.
Был стих суров, как воинский приказ,
И в оный день отчаянья и гнева
Он прогремел, и даже Бог не спас
Его лучом пронизанную деву,
А был ли то литературный жест,
Слеза ли Демона пробила камень, —
Ей все равно: над ней разводит крест
Недоуменно белыми руками.
Спускаюсь вниз — закат уже погас,
Знакомая актриса в пестрой шали
Идет навстречу: «А мы ждали, ждали,
Мы совершенно потеряли вас».
Гляжу на губы, на лиловый грим,
На тонкие и выспренные брови:
«Там на горе...» Мы долго говорим
О странной ненавидящей любови.
Когда искусство превратилось в кровь,
Тогда собьешься и не скажешь сразу,
Где жест актера перешел в любовь,
А где любовь переродилась в фразу!
Певец! Когда перед тобой
Во мгле сокрылся мир земной.
«Ночь весенняя дышала
Светло-южною красой,
Тихо Брента протекала,
Серебримая луной»[11].
Тихо в сумрачном канале,
Отражающим луну,
Дева в черном покрывале
Молча смотрит на волну.
Он гребет, на лодке стоя,
Быстрый, яркий, как волна,
Но красавца за фатою
Не заметила она.
И не слышит, как в палаты
Бьет напевная волна.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ночь и грязь. Домов квадраты
Крестит дождик полосатый.
Тучи мчатся, ночь темна.
Заиграл сверчок на печке,
Ветер кинулся в окно;
Оплывают тихо свечки,
Утомленные давно.
Мелкий дождик нудит, нудит...
Дочка борется со сном.
Может, хватит, может, будет?
Может, тоже отдохнем?
Но вперяя взгляд лучистый
И сжимая пальцы рук,
«Заструился пар душистый!» —
Ты приказываешь вдруг.
И опять цветы и маски,
И рапиры, и щиты,
И корсеты, и подвязки —
Все взбесившиеся краски
Разъяренной красоты.
Знаешь? Я с тобой согласен:
Из скворешен и квартир
До нелепости ужасен
Этот вылинявший мир.
Так хватай же кисти смело
И не бойся ничего —
Только синим, только белым,
Только красным крой его!
И тогда средь одиночки,
Вдохновенной слепоты,
Из тугой и жесткой почки
Хлынут липкие цветы.
Ты увидишь на мгновенье,
Неподвижно и светло
Все, что гибнущее зренье
В темноту перенесло.
То, стыдясь и хорошея,
Вновь вошла в свои права
Абсолютная идея —
Неподвижность божества.
Светлый рай олеографий —
Красота добра и зла,
Все, что нам на мокрый гравий
С неба Муза принесла.
Мир этот многоцветен и нечист,
Мерцающий, безумный, исступленный;
Но ты пришел, ты свет зажег зеленый,
А солнце осветило каждый лист,
А там еще трепещут жемчуга
Змеиных тел, там дым и свет пожара —
На голубых танцовщицах Дега,
На розовых животных Ренуара.
Там есть еще багровый жирный цвет
Страстей и чувств кровавые изнанки.
Там так нежна фигура Таитянки.
Струящая почти лиловый свет...
Там чертово вертится колесо,
И бледный от томления и страсти,
Вселенную там рушит Пикассо,
Чтоб вновь срастить рассыпанные части.
Там словно висельник застыл в дверях
Потусторонним холодом овеян
Суровый католический монах
С ключом в руках и вервием на шее.
Взгляни — и мимо, около окна,
Стоит поэт твой — прост, многотелесен[12],
С улыбкою он смотрит с полотна
В тот скорбный мир, где не хватает песен.
А рядом Муза — край ее плаща
Касается зеленого хвоща;
И море, недоступное для бури,
Несется здесь из тюбика лазури.
Море, море, пароход,
Маленький кораблик.
Отразились в ряби вод
Розовые сабли.
Из высоких труб идет
Голубая вата,
Где же этот пароход
Видел я когда-то?
Где я видел кудри скал,
Чаек в красном свете?
Для кого я рисовал
Пароходы эти?
О, далекий край земли,
Где по ровной глади
Проплывают корабли
В детские тетради?
Где в раскрашенный блокнот
Желтый, словно репа,
Пробирался хитрый кот,
Выгнутый свирепо.
Оглушительно дыша,
Вышел он из камыша
И глядит стрелою в цель.
Устремляется газель
Специально, чтоб упасть
В поджидающую пасть.
Тигр расправил для красы
Африканские усы,
Встал во весь звериный рост
И раскручивает хвост.
Точка, точка, бугорок,
Пара рог да пара ног...
Неужели, неужели
Это все, что от газели?
Ира! Ира! Ира — план,
Посади меня в карман,
Разверни свои бока,
Подними под облака!
С воротом распоротым
Мы парим над городом,
Наблюдая с высоты,
Как горбатятся мосты,
Как ложится ловко
Синяя штриховка:
То у круглой арки
Разлеглися парки.
То, косматей медвежат,
Ели город сторожат.
То идет по улице
Лошадь меньше курицы,
С белою попоною,
С черною короною,
С красною каретою,
С гривою-кометою.
Точка, точка, запятая,
Минус, рожица кривая.
Ручка, ножка, огуречик —
Вышел к морю человечек,
И сияют на картинке
Человечкины ботинки,
И цилиндр, и часы,
И кудрявые усы.
И, подумав, я рисую
Рядом даму голубую —
Тонкую, унылую,
Бледную и милую.
Точки, точки, точки, точки,
Черный пудель на цепочке.
Дом, труба и из трубы —
Дыма черные клубы.
А на пестром рынке
Кринки да корзинки,
Ходят да толкуют,
Спорят да торгуют...
Рыбьими салатами,
Утками пернатыми,
Виноградом, розами,
Яйцами розовыми.
Шел однажды я по рынку,
Спотыкнулся о корзинку...
В этой маленькой корзинке
Все товары хороши:
Пудра, кружево, ботинки —
Что угодно для души.
Ах, угодны для души
Ваши мне карандаши!
Молодые игры,
Пожилые тигры,
Храмы голубые,
Дамы молодые,
Небо, в небе колесо...
Вы создатель их, Руссо...
Увы, весь этот мир не для меня!
Неискренний, двуличный и пытливый,
Я полюбил змеиные отливы
И радуги угарного огня.
Я полюбил разъятый, словно труп,
Мой страшный мир в палитре увяданья;
Но в оный час, когда из жестких губ
Вдруг вылетит склерозное дыханье,
И будет взгляд мой искренен и туп,
Но страстного исполнен ожиданья,
И я увижу смерть — совсем не ту,
Что с детства мне обещана преданьем, —
А дикий свет, нагую высоту,
Вне образов, времен и очертанья...
И вдруг пойму, что тяжкий подвиг мой,
Ты — жизнь моя! Не пращуров наследство,
А только путь бессмысленно прямой,
Бессмысленно пустой, в нагое детство.
И затоскую смертно трепеща;
Приди тогда из облачных расселин
И возврати мне тигра, солнце, зелень
И музу старую под щетками хвоща.
Обработанный слепо и грубо,
От столетий, как нищий, рябой.
О, обглоданный веком обрубок,
Путь истории начат тобой.
От дубины в руке человечьей,
От костра, покорившего жуть,
Через смерти, дожди и увечья
Начинает история путь.
И идет по разбитым шеломам
За атилловой скачкой коня
По преданиям, с детства знакомым
И дряхлеющим у огня.
Низколобый, тупой и упорный,
Он едва ли расскажет кому,
Как стонали подземные горны
И вселенная меркла в дыму.
Как от самой последней границы,
Где огонь разметал волоса,
Отрывались свирепые птицы
И летели гнездиться в леса.
Как лилась раскаленная ворвань
По звериным и птичьим тропам.
Как от стонущей плоти оторван,
Он в жестокие руки попал.
И три ночи металась пещера,
Заболевшая едким огнем.
Человек, толстогубый и серый,
Наклонялся над тонким кремнем.
Неподвижный и чертовски быстрый,
Он следил через бой молотка,
Как растут разноцветные искры
Сквозь змеиную шкуру песка.
И когда на горячем квадрате
Два кремня свой закончили спор,
Он корой примотал к рукояти
Этот первый в эпохе топор.
Он идет по косогору
Рыжий, сильный, молодой,
Через реку, через гору,
Через тень и через зной.
Светят звезды паутины,
Блещут радуги стрекоз.
И на солнце греет спину
Низколобый и звериный,
Отдыхающий откос.
Он идет — земля от жара
Стала гулкой и пустой.
Солнце маревом пожара
Наклонилось над землей.
И до белого каленья,
До свирепой седины
Жирных шпатов поколенья
У реки накалены.
Только крикни, только стукни,
Только прыгни не туда,
И глухое небо рухнет,
Расслоившись, как слюда.
Размахнись сильней руками,
Не сдержи движенье ног.
Под ногами вспыхнет камень,
Превращаясь в порошок.
Но заре и солнцу рады
Целый день трубят с плеча
Разноцветные цикады
И степная саранча.
Над сиянием прогалин
В их сиреневой тени
Шлифованием хрусталин
Занимаются они.
И остановив дыханье,
Тормозя движенье век,
Над поющим мирозданьем
Наклонился человек.
Ночь подходит к желтым водам,
И по отмели пустой
Полосатый махайродус
Проскользнул на водопой.
Он идет — сухой и четкий,
Подобрав в себя живот.
За кошачьею походкой
Камень выцветший ползет.
В тростнике прибрежном глухо,
Словно в звездной синеве.
И расписанное брюхо
Прижимается к траве.
Щуря острые глазницы,
Как всегда, свиреп и прост,
Зверь ползет, и шевелится
По песку тигриный хвост.
Ветлы стынут в лунном свете,
Светляков в траве не счесть!
И с горы приносит ветер
Оглушительную весть.
Жирной плоти дрожь и запах,
Голубых подпалин пот
В ноздри, в ребра, в зубы, в лапы
Он взволнованно несет.
Опустившись на колени,
Тростником дрожащим скрыт,
Слышит тигр шаги оленьи
И звучание копыт.
Каменистою тропою
Обгоняя звезды вскачь,
Первым сходит к водопою
Коронованный рогач.
И когда, тяжел и прыток,
Закачал он валуны,
Потонул тяжелый слиток
Расколовшейся луны.
Спит по-прежнему долина,
Но над четким тростником,
Развернувшись, как пружина,
Покатился рыжий ком.
А за ним, храня дыханье,
Ширя тьму разгоном век,
Через ночь и мирозданье
Пролетает человек.
Был мамонт стар, но видел он впервой,
Как два комка сцепились в желтых травах,
Как тигр ревел и ширил след кровавый,
И в камни упирался головой.
Был мамонт стар, но слышал в первый раз,
Как рявкнул зверь отрывисто и глухо,
Как смерть вошла в белки открытых глаз
И убрала в грудную полость брюхо.
Как сделал зверь вдруг судорожный прыжок,
И сбрил цветы когтистой лапы росчерк;
Как сухо треснул первый позвонок,
И дрожью отозвался позвоночник.
Как, разрывая горло и язык,
Зверь затрубил в отчаяньи великом,
Но вдруг распался, вытянулся, сник,
Как будто кровью, захлебнувшись криком,
И в такт борьбы качая головой.
Вдруг сбился мамонт, увидав нежданно,
Как рыжая поднялась обезьяна
И волосы поправила рукой.