Светленькая девочка с голыми ножками, с ямочками на щеках заботливо оглядела мать и сказала, недовольная ею:
— Не люблю я тебя в этих чёрных штанах. Совсем даже не подходит.
— Что не подходит, Маринка?
— Штаны эти. Прямо стыдно!
— Сты-ыдно? — тёплым грудным голосом переспросила Анна, расчёсывая перед зеркалом свои длинные чёрные волосы. — Чего бы тебе стыдно, маленькая дурочка?
Маринка покраснела, нерешительно отняла руку от кармана брюк, держась за который, она теребила мать.
— Это тебе стыдно, раз ты обзываешься, — сказала она, отодвигаясь от матери, но тут же подхватывая ладошкой чистые, мягкие пряди её волос. — Разве это беда, что я маленькая?
— Конечно не беда, — совсем серьёзно, но с ярким, смешливым блеском в глазах согласилась Анна, рассматривая в зеркале и свою склонённую набок голову и хмурое, с надутыми губами лицо дочери.
Воткнув последнюю шпильку, она оправила воротник тёмной блузы и, раскинув руки, весело обернулась к Маринке:
— Ну, модница моя!
— Я прямо боюсь тебя, — лукаво говорила Марина, болтая ногами, тиская ручонками шею матери.
Она любила всё её большое, крепкое тело, ещё не утратив чувства младенческой привязанности к её ласковым рукам и тёплой груди.
Она трогала её мохнатые чёрные ресницы, влажные зубы, открытые улыбкой, гладила обеими ладошками её смуглые молодые щёки и, наконец, со вздохом спросила:
— Надолго опять уедешь? Ты бы отвела меня в садик сама. Надоело мне с Клавдией ходить. С ней ничего нельзя. Противная такая!
— Маринка… — укоризненно начала было Анна, но девочка закрыла её рот ладонью и сказала негромко, быстро, вся искрясь от смеха:
— Мои мальчишки говорят, что у неё нос, как китайцев ножик. Знаешь? Такой домашний ножик. Юрка его спрятал под ступенькой.
Анна поставила Марину на стул и, посматривая на её приподнятый, немножко облупившийся носик, сказала строго:
— Если ты будешь бегать без меня с мальчишками, я скажу Клавдии, и она будет закрывать тебя на замок. Поняла?
— Поняла, — сказала Маринка, присмирев. — Только это совсем, совсем хорошие мальчишки. Они не дерутся и не ругаются. А ножик мы не украли, он сам выпал из корзины.
— Смотри, — пригрозила ещё Анна.
Она наклонилась к дочери, поцеловала её выпуклый, очень белый под челкой лобик. — Мне ведь не хочется привязывать тебя, как маленького глупого пёсика, но я боюсь, что ты совсем избегаешься. Огородника нельзя обижать. Ему этот нож для работы нужен. Он ищет его, наверно.
— Ищет, — со вздохом подхватила Марина и Настороженно прислушалась к тому, как в коридоре прошлёпали по крашеным половицам плоские, без каблуков подошвы и как, приближаясь, затерялись они на ковровой дорожке.
Тонкая Клавдия вошла в щель между половинками тёмной портьеры, даже не колыхнув ими, и остановилась у порога, заметно кривобокая в своём длинном синем платье и сером фартуке. Чёрные глазки её так и светились из-под косо приспущенных тонких век.
— Мариночке пора идти, Анна Сергеевна, — сказала она, изобразив на своём лице самую добрую улыбку. — Такая миленькая девочка, такая умненькая, а прямо согрешила я с ней… Никакого сладу нет.
Марина, не ожидавшая такого оборота, нахмурилась тревожно взглянула на мать.
— Что ещё? — спросила Анна.
— Новую ленту, которую Андрей Никитич купил, она собачонке какой-то паршивой привязала, та и убежала…
— Правда убежала, — торопливо перебила Марина, — такая бедная-разбедная собачонка. Она обрадовалась, что с бантиком, даже не оглянулась ни разу.
— Будешь теперь ходить без банта, — решила Анна. — Ступай, да не шали. Чтобы таких историй, как с ножом, больше не было.
— Мы отдадим, — весело пообещала Маринка, пытаясь, так же как Клавдия, пройти между драпировками, которые почему-то всегда мешали ей.
Анна посмотрела вслед дочери, вырвала из блокнота листок бумаги, присела к столу.
«Андрей! Четыре дня без тебя, как четыре года, — написала она крупным, твёрдым почерком. — Сегодня выдали со склада последний мешок муки. А парохода всё нет и нет! Отправляюсь сейчас в обычный объезд. Приедешь — обязательно поговори с Маринкой: она опять озорничает с мальчишками.
Анна положила записку в ящик стола в кабинете Андрея, взяла плащ-пыльник и, поскрипывая сапожками, прошла через столовую на террасу. Дом стоял на взгорье. Выйдя на террасу, Анна окинула взглядом просторную долину прииска. Голая гора, как сказочный дракон, лежала на северо-западе. Сморщенная массивная спина каменного чудовища была угрюмого, серого цвета. Внизу темнел лес, и в этом сине-зелёном лесу покоились лапы и вытянутая голова дракона. С юга поднимались одинокие скалистые горы, ступенчатые, круто обломанные бурые и голубые нагромождения дикого камня.
В углу, возле террасы, стояла водосточная бочка, наполненная до краёв недавним ливнем. Два воробья сидели на её верхнем, косо набитом деревянном обруче, трепеща взъерошенными перышками: они пили, поклёвывая ослепительно дробящееся отражение солнца.
— Весна, — промолвила Анна, с усилием отрывая взгляд от дрожащего на воде солнечного блеска.
Только сейчас ощутила она всю прелесть весны: и этот солнечный свет и блеск, и оживление по-весеннему взъерошенных птиц, и запахи молодой травы и земли, уже омытых первым дождём, обильным и тёплым. И от неожиданности этого радостного ощущения у Анны даже на сердце защемило, защемило так волнующе любовно ко всему окружающему — к Андрею, к Маринке, родное тепло которой она всё ещё чувствовала всем своим существом, — что у неё даже закружилась голова.
— Этого ещё недоставало! — вслух произнесла Анна, глядя прямо перед собою широко открытыми, счастливыми, затуманенными глазами. — Взять да расплакаться ещё или в обморок упасть!
Она посмеивалась над своей неожиданной слабостью, но слабость от этого не проходила, и только тогда Анна поняла в чём дело: она была голодна. Здоровая, сильная женщина она жила все последние дни «на кусочке», отделяя ещё от своего пайка для дочери.
«Ничего, скоро придёт пароход, и всё пойдёт по-хорошему», — подумала она и обернулась в сторону дорожки, сбегавшей вниз мимо длинных бараков и крохотных избушек, окружённых свежими плетнями.
Конюх Иван Ковба, и летом ходивший в бараньем полушубке, в стёганой шапке с одним меховым ухом, вёл лошадь. Серый Хунхуз, широкогрудый и злой монгол, с короткой стриженой гривкой, с горячими, хитрыми глазами, степенно вышагивал за стариком. Густая обычно блестящая шерсть лошади, начинала космато сваливаться на подтянутых боках.
«Перепал! — подумала Анна. — Диковатый, зато и в воду и в грязь идёт смело».
— Здравствуй, Анна Сергеевна, — приветствовал её Ковба и, по лицу его, дремуче заросшему каштаново-седой бородой, прошло неясное движение улыбки.
— Здравствуй, Ковба, — ответила Анна.
— Ты ему поводьев-то не давай, — доброжелательно посоветовал Ковба, глядя, как она, придерживаясь за луку, подпрыгивала на одной ноге за неспокойно завертевшейся лошадью. — Смотри, кабы зубами не хватил. Лукавый холера! Однако и он присмирел на одном-то сенце. Ишь, какой шершавый стал! Теперь его только овёс отмоет.
— Чего же ты не принесёшь шапку? — сказала Анна, легко сев в седло. — Клавдия обещала починить.
— Чего её чинить? Теперь лето. Оторванным ухом я Хунхуза совещу: начнёт меня, хватать, а я ему шапку-то к носу: кто, мол, это сделал? Чья, мол, это работа?
— И понимает?
— А ты как думаешь? Знамо, понимает, только выразить не может. Зря ведь это ему разбойную-то кличку дали: он попросту озорной, баловень. Как дитё, сам края не знает. Ему игра, а мне, конечно, накладно.
Анна засмеялась:
— Пожалуй, что так!
«Вот сообразили же насадить тополей! — сказала она себе с укоризной, проезжая по шоссе мимо молодого парка. — И какой это умник придумал, что картошка здесь не будет расти? На юге сумели её вырастить, а нам, на севере, тем более надо», — Анна ещё раз оглянулась на тополя.
Прошедший дождь оживил деревья. Осыпав золотистую чешую, разорвались на них тугие почки, и угловатые липкие листики радостно и плотно завесили ещё недавно прозрачный лесок. Нет, и тополя хороши: совсем другой вид стал у посёлка.
Эта молодая зелень вызвала у Анны смутное, но милое воспоминание о старых огромных берёзах, увешанных бледно-зелёным весенним пухом, о солнечно-жёлтых цыплятах, заблудившихся в красноватом хворосте. Анна даже ощутила снова вяжущий вкус какой-то разжёванной веточки, но неожиданно для самой себя сказала:
— Нет, с каждым годом всё лучше!
За последними избушками на взгорье шоссе кончалось. Дальше была широкая просека, покрытая пнями, кучами песка, щебня и жёлтыми выемками земляных работ. Дорога вилась к притоку Алдана, где находилась перевалочная приисковая база. Над выкорчёвкой пней работали тракторы, и удушливая гарь бензина перемешивалась с тощим дымом костров, тлевших у шалашей дорожников.
Работы и здесь шли замедленно. Пни, покрытые золотыми бородавками смолы, плотно сидели на просеке, растопырив корявые лапы-корни. Их надо было выдирать, выворачивать. Они требовали труда, грубого, здорового, сытого. Людям помогали машины. Трактор легко выдёргивал заарканенный пень и волок его, жестокого в сопротивлении, к таким же рогатым, многоруким уродам на общую свалку. Пни выкорчёвывались без надсады, но остроскулые от худобы лица, рабочих, тёмные от загара и копоти, с запавшими, голодными глазами выглядели болезненно усталыми.
Всё недавнее оживление Анны угасло. Люди были голодны. Они были голодны, и они работали. Работали упрямо, с каким-то озлоблением. А что будет, если пароход ещё задержится в пути? А вдруг он вовсе не придёт? Анна вспомнила о таких же голодных шахтёрах, о цынготниках, о невозделанных землях в речных долинах и, мучаясь поздним сожалением и не в состоянии подавить это сожаление, решила тут же перебросить часть тракторов с дороги на раскорчёвку пашен в эвенской артели.
Дорога нам нужна до зарезу. По ней и в летнее время пойдут грузы, тяжёлое оборудование, однако собственное подсобное хозяйство ещё нужнее.
Занятая этой мыслью, Анна рассеянно обернулась на цокот конских копыт и просветлела лицом. На белогривом и белоногом иноходце, несколько грузно, но прямо держась в седле, к ней приближался секретарь парткома Илья Уваров.
— Ну, как съездил, как дела в артели? — спросила Анна, натягивая поводья и задирая оскаленную морду Хунхуза, недружелюбно напиравшего на лошадь Уварова.
— Хорошо! — басом сказал Уваров и крепко тряхнул протянутую ему руку, и при этом глянул своими небольшими карими глазами куда-то в сторону.
Он был в кепи, в чёрном пиджаке, в косоворотке и в чёрных же, заправленных в сапоги брюках. Всё на нём было просто и в то же время внушительно: Уваров был очень широк и плотен.
— Провели собрания и в эвенской артели и в таборах охотников на Уряхе, — сообщил он несколько словоохотливее. — Постановили пригнать для убоя ещё сто сорок пять оленей. Утром уже пригнали. Хороший народ — эвенки. Сочувствуют.
— А мы тут послали бригаду навстречу пароходу, — сказала Анна также доверительно и охотно. — Нашлись среди старателей бывалые сплавщики-лоцманы. Двух подрывников с ними отправили — лучших шахтёров для этого пришлось снять с рудника. Они и взорвали Чертовы камни по руслу выше Широкого плёса.
— Хорошее дело! — серьёзно сказал Уваров. — По такой мелкой воде пароход через те камни нипочём не прошёл бы. Давно уже Ленское пароходство на них зубы точит, да всё сил не хватало.
— Теперь там раздолье! А парохода всё нет и нет, — продолжала Анна, снова тревожась, не засели бы на мелях Широкого плёса. — Я уж дала поручение фельдсвязи: если не удастся довести пароход до базы, организовать переброску продовольствия на оленях. Вьюками. Чтобы подняли на это дело население всех ближних наслегов.
— Хорошее дело, — всё ещё хмуро повторил Уваров.
«Что он, сердится что ли?» — думала Анна, слушая Уварова и внимательно глядя на него. Она старалась припомнить, за что он мог быть недоволен ею, но ничего не нашла и, успокоенная, спросила:
— Когда вернулся?
— Только что. Целую ночь ехал. Теперь весна — всю ночь светло.
— Да, весна. Я только сегодня почувствовала: весна.
Уваров искоса глянул на Анну, прокашлялся и, вытащив из кармана небольшой пакет, неловко подал его.
Анна удивилась. Но лицо её порозовело слегка, когда она, развернув пакет, увидела нарезанное мелкими кусочками мясо:
— Что это?
— Оленина.
— И… её можно есть… такую? — нерешительно спросила Анна, не отрывая взгляда от тёмных мясных стружек.
— Конечно. Она же копчёная.
Анна, блестя глазами, жевала жестковатое, пахнущее дымком мясо, и на лице её было почти детское наслаждение.
— У нас ведь давно ничего нет, — сказала она, точно извиняясь за невозможность отказаться от угощения. — Клавдия перетрясла все кулёчки… Она любит поесть, Клавдия… а на полках и в банках всё пусто. Дураки же мы: прохлопали в прошлом году с огородами. Ох, как нехорошо: жить без запаса! Я в детстве радовалась, когда мать пекла хлеб. Целый ящик булок! Мне это казалось много. Мно-ого хлеба! Но почему-то не замечаешь, как это хорошо, если всегда всего много.
К базе Уваров и Анна подъехали в самое жаркое время дня. Пахло на свежих порубках разогретой древесной смолой. Жёлто-серые полосы лиственной коры лежали повсюду, скорчившись от уколов травы, буйно выпиравшей из-под старой ветоши. Сквозь поредевший лес голубела пустынная река, только отражения белых облачков плыли по ней, и, казалось, там — за лесом, обрыв и спокойное небо. Над этим обрывом раскинулись постройки базы.
— А парохода нет и нет! — говорила Анна Уварову, поглядывая на тихие берега. — Я к заведующему через полчасика заеду, А тебя очень прошу: пошли, пожалуйста, кого-нибудь на последний пост. Пусть узнают, что слышно о пароходе.
И Анна поехала дальше, размышляя о тяжкой ответственности, свалившейся на её плечи, о том, что пароход должен придти сегодня, потому что дольше ждать невозможно.
Копыта лошади мягко ступали по грудам мелкой щепы, потом застучали по дощатому настилу. Это вывело Анну из раздумья, и она увидела, что приехала как раз туда, куда нужно. У Хунхуза была хорошая память: он знал, где надо побывать его хозяйке.
Анна привязала коня к навалу брёвен и пошла по доскам лесов.
— Хорош конек! — сказал ей Савушкин, вечный старатель, случайно заблудившийся на плотницких работах..
Он стоял над срубом в распущенной поверх шаровар рубахе, раскрытой на впалой груди, без шапки, в высоких побитых ичигах. Синенькие глаза смотрели тревожно и остро.
— Такого конька подкормить бы да на махан, — добавил он. — Татары съели бы за первый сорт. Да и наши в такой вот трудный момент не побрезговали бы. А я не могу: жалею лошадь, и мясо лошадиное душа не принимает.
— Проморить тебя этак вот ещё с недельку — собаку с шерстью съешь! — озлобленно крикнул другой плотник, поблескивая топором. — Брезговать тому хорошо, кто близко у ларя стоит.
— На птичьем пайке живём: ягодой прошлогодней промышляем, — пожаловался Анне Савушкин и сразу стал невзрачнее и старее.
— Сегодня придёт пароход с баржами, сразу выдадим крупы и масла, — уверенно пообещала Анна и, подумав про себя: «А вдруг не придёт?» — все же добавила: — И консервов мясных выдадим.
— Хорошо бы! — вскричал Савушкин, и холодные глазки его вспыхнули. — Нам ведь эти баржи и во сне уже снятся! На днях вынесли мы постановление выделить из последнего для детей. Самим-то лишь бы с голоду не умереть. Сначала народ упёрся, а потом говорят: близко пароход, вот-вот будет, — ну и отмякли. Русский человек добрый и доброту свою любит. Ничего, мол, потерпим ещё денька два. Раз пароход близко, — можно потерпеть. Ну и ещё сократились, подтянули брюхо потуже. Говорят, большущий пароходище идёт!
— Да, большой! — подтвердила Анна, которой и самой теперь казалось, что пароход должен быть огромным, и хотелось этого, хотя маленький пароход пришёл бы намного раньше.
— Баржи тоже большие? — увлекаясь, спрашивал Савушкин.
— Конечно, — поддаваясь и этому желанию, сказала Анна.
Она смотрела на плотников «с подтянутым брюхом», строивших дом отдыха и веривших в святую необходимость, этой работы, слушала их простые, искренние речи и думала о «доброте», позволившей им выделить для чужих детей последние крохи.
Анна вспомнила свою мать, суровую сибирячку, всегда приберегавшую первый кусок для мужа, для «добытчика». Кто внушил им, всем этим людям, такую заботу о детях?
«Да, да! Нам всё надо беречь. Детей беречь особенно», — подумала Анна и снова зорко всмотрелась в далёкий кривун берега.
Пароход задержался в пути из-за необычно быстрого спада весенней воды. Пароход вёз рабочих, продукты, огородные семена, оборудование. Тысячи людей в этой бесплодной, дикой стороне ждали его с суровым, уверенным и, тем более, страстным нетерпением. И всё это нетерпение ожидающих голодных людей выражалось сейчас в глазах Анны.
Молодой врач Валентина Саенко стояла у постели больного кочегара, отсчитывала частые толчки его пульса, глядя на свои золотые часики. Чёрная ленточка часов особенно подчёркивала округлость и нежность охваченной ею руки с лёгкими ямочками на крошечной кисти. Валентина, озабоченная, следила за тем, как бежал по секундной лесенке острый лучик стрелки.
И в это время пароход мягко, но сильно содрогнулся всем корпусом. Валентина обернулась так порывисто, что разлетелись пушистые пряди её волос и посмотрела на окна каюты. За окнами еле виднелись верхушки берегового леса. За лесом неподвижно темнели далёкие горы: пароход остановился.
— Опять! — произнёс кочегар с огорчением, и над бровями его собрались морщины.
Этот молодой человек болел воспалением лёгких — простудившись при стаскивании парохода с мели.
— Опять засели! — повторил он, злясь на своё бессилие. — Пока доберёмся, на приисках все с голоду перемрут.
— Сейчас узнаю, что произошло, — сказала Валентина, тоже встревоженная. — Обидно, если это «опять».
Она вспомнила о последней радиограмме с приисков, полученной капитаном парохода на базе пушторга. Дирекция и партком прииска снова сообщили о тяжёлом положении с хлебом и просили «сделать всё возможное» для скорейшей доставки грузов.
«Мы сделали всё возможное и невозможное, — подумала Валентина, выходя из каюты, — но вода спадает с каждым днём, а впереди ещё какие-то Чертовы камни».
Пароход стоял на широком перекате. Река, пронизанная хрустальными иглами света, играла искристой рябью и её непрерывное журчание за кормой не заглушалось топотом и говором людей, спускавших на воду шлюпки.
Справа невысокие скалы вошли в реку, как стадо рыжих быков, за ними низкий, размытый берег и горы; слева длинная песчаная отмель, серая, гладкая, точно укатанная, и дальше тоже горы. На горах синей тучей лежала тайга. В каких только берегах не застревал на своём пути этот несчастный пароход!
— Не понимаю! Работают же гидрологи, есть же люди, специально поставленные… — донёсся до Валентины раздражённо усталый голос капитана, заглушаемый шумом на палубе. — Правда, у нас, в низовьях, это не так уж сказывается. Но, с тех пор, как существуют гидрологические пункты…
— Наше дело — доставить, — возразил другой густым басом. — И мы бы доставили, черт побери, если бы выехали дней на пять раньше. Такого быстрого спада весенней воды мне тоже ещё не приходилось наблюдать за всю мою работу лоцманом.
— Вы думаете…
— Я думаю, дальше будет ещё хуже. Я проводил здесь караваны судов… не в первый раз. Конечно, мы можем попытаться пройти через мель этого широкого плёса… бывают чудеса: я своими глазами видел сома, перебиравшегося через озёрный перешеек по мокрым камням. Но дальше настоящий заслон. Стоит ли мучить людей. Лучше устроить пакгаузы на берегу и выгрузиться.
Тут в разговор вступило сразу несколько голосов, и шум на палубе ещё усилился, пока его не покрыл всё бодрый, рокочущий бас лоцмана:
— Сом, он и на берег выползает по сильной росе… Ну, что за дамский вопрос! У всякого свои надобности.
«Они не хотят пробиваться дальше!» — испуганно подумала Валентина и тут же увидела чужую лодку, которая огибала борт парохода, причаливая к трапу, где уже покачивалась спущенная матросами шлюпка. Позади гребцов стоял, выпрямившись во весь рост, красавец фельдъегерь молодой, черноглазый, румяный, как девка. С парохода и шлюпки встречали приезжих весёлым, разноголосым шумом.
— Как сплав вверху? — кричал шахтёр из вербованных, Никанор Чернов, перевесившись через перила в своём стремлении разглядеть приисковых посланцев.
— Хорош! — кричал фельдъегерь, сияя молодой, самодовольной улыбкой.
Он и хотел бы поважничать, потомить людей, но то, что он готовил отрапортовать начальству, вылилось само собою при виде народа, собравшегося на палубе:
— Дальше путь свободный, товарищи. Чертовы камни уничтожены. Мы их взорвали…
— Вот это здорово! — сказал капитан, уже стоявший рядом с Валентиной. — Значит, нам стоит потрудиться, чтобы взять последний барьер. Чувствуешь, лоцман?
— Легко сказать: возьмём последний барьер! Да перескочить-то через него трудно. Пароход прямо, как в кашу, сел. Вы только взгляните, как движется по дну разжиженный песок. Стоим в русле, а нас затягивает со всех сторон.
Валентина, как и сотни других пассажиров, стала привычно спускаться по трапу. Их всех перевезли на песчаную отмель, которая вблизи не была такой гладкой: была тут и трава, выросшая кое-где пучками, и какие-то голые прутики торчали из песка, облепленные засохшей тиной, а вот и следы больших и малых медвежьих лап. У самой воды наследили голые ступни с узкой пяткой и широким оттиском пальцев. Маленькие подушечки медвежат так и отпечатались на песке. Какое сборище бывает на этой дикой песчаной косе!
Пока Валентина осматривалась, с парохода перебросили на берег канаты. Пассажиры прицепились к ним, как гудящие рои, и начали тянуть пароход обратно, вниз по течению.
«Ну, „леди“, покажите ещё раз свою способность к физическому труду! Это вам не прогулка на теплоходе по каналу Волга — Москва, — сказала себе Валентина, из всех сил упираясь ногами в рыхлый, сырой снизу песок. — Вот бы удивился тот долговязый американец, который так почтительно разговаривал со мной в поезде! Он, конечно, не стал бы утруждать себя, имея билет первого класса».
Скоро все взмокли от пота, хотя топтались на одном месте. Стащить пароход с мели было не легко. Валентина чувствовала его упорное, живое сопротивление по тугой дрожи каната, согретого человеческими руками. Лицо её раскраснелось, ноги, переминаясь, тонули в песке, в туфли набиралась холодная вода.
«Какая злая река! — думала Валентина, глядя, как другие пассажиры дружно и даже ожесточённо тянули канаты вброд. — Она как будто нарочно натащила в своё русло эти песчаные косы. Она устроила настоящие заграждения из песка, гальки и всякой дряни. Теперь она спешит подтащить всё это к самому носу парохода. Но мы перехитрим её. Только бы не пришлось опять разгружать трюмы».
Валентине и в голову не приходило уклониться от участия в этих «авралах». Теперь она была покорена Дальним Востоком. Восемь суток мчал её сибирский скорый поезд до станции со странным именем «Невер», затерянной меж сопок, покрытых голубыми даурскими лиственницами. Восемь суток провела она среди покачивающихся мягких диванов, зеркал, узорчатого стекла, жаркого блеска бронзы. Пассажиры — американцы и японцы, с любопытством поглядывали на красивую «леди», целыми днями торчавшую у окон, то у своего столика, то в коридоре, то на пороге открытого купе.
«Обратно я поеду жестким, — решила Валентина, высадившись со своими чемоданами и глядя вслед поезду, убегавшему в темноту, — там веселее и, наверно, нашлись бы попутчики».
Затем повернувшись лицом к сопкам, куда уплывали, обозначая извилистый путь шоссе, жёлтые огни автомобилей, она сказала:
— Какое это огромное — Сибирь!
И вдруг канат ослабел, и все зашумели отступая. Споткнувшись о что-то, Валентина упала, но тут же вскочила и, отряхиваясь, смеясь, пошла рядом с толпой. Пароход, медленно освобождаясь, тоже двигался.
Люди, отдыхая, собрались группами на размешанном ими отсыревшем песке.
— Третью неделю от Якутска плывём, а нас на приисках ждут не дождутся, — досадовал шахтёр Никанор Чернов, расторопный, весёлый и светлоглазый. — Ну и молодцы они, что сами тоже действуют! У меня как-то сразу на душе отлегло: всё-таки неспокойно, когда женщина поставлена директором на горном деле. А эта, видать, толковая, — с минуту он молчал, прятал от ветра слабый огонёк в ковшике ладоней, а закурив, с дымящимся ртом добавил. — Обидно было бы не дотянуть до места. Сколько раз выгружались да погружались!
— Надорвали животики! — мрачно сказал другой, невысокий атлет с выпуклой, просторной грудью, крепко обтянутый красной безрукавной майкой, он был тоже шахтёр с Амура, хрипатый, проспиртованный, бывалый. — Кабы начальство мозгами раскинуло, не послало бы такой пароходище. Можно бы поменьше.
— А что бы он привёз, поменьше-то?
— На вешнюю воду понадеялись, — послышался женский голос из толпы.
— Говорят, что нынче очистят русло, — вмешалась Валентина. — Камни будут взорваны на всех перекатах.
— Кабы очистили! — промолвила со вздохом статная, широкоплечая женщина; она посмотрела на Валентину спокойно, доброжелательно. — Вам бы рукавицы у кого-нибудь попросить… Руки-то у вас мяконькие, непривычные.
— Ничего, я ведь не такая уж неженка! Это только так кажется. Я ведь сильная, — Валентина не переносила жалостливого отношения к себе, но искреннее сочувствие этой женщины тронуло её.
— За границей есть государства… — неторопливо рассказывал своё шахтёр в красной майке, — такие, что утром выйди из дому, пойди пешком в какую хочешь сторону и к вечеру в другое государство придёшь. И от такой тесноты культура там страшная, прямо плюнуть некуда. Покурил, скажем, на улице — окурок хоть в карман клади. А если бросишь, — сейчас полицейский — и штраф.
— Вот брешет! — насмешливо сказал Никанор Чернов, оскалив здоровые зубы.
— Может, и не брешет, — возразила Максимовна. — Про нашу землю такое, небось, не скажешь. Её пешком-то и за целую жизнь не обойдёшь.
— Пешком теперь отходили. Теперь уж на самолёте запросто начинают ездить. На цеппелине, — ввязался в разговор узкоглазый бурят, баргузинский старатель и он же лесоруб с Вишеры.
— Что это ещё за цепелина? — заинтересовался вдруг шахтёр в майке, прерывая свой рассказ.
— Колбаса такая с газом, — пояснил, польщенный общим вниманием, бурят. — Прицепеллинится к самолёту вроде баржи и пошёл…
— Вот это уж вовсе брехня! — сказал Никанор Чернов, не скрывая своего восхищения. — Воздушный путь — не река, баржи таскать, — продолжал он с усмешкой… «Цеппелин» — вполне самостоятельная лётная единица.
Садясь снова в шлюпку, Валентина очутилась рядом с пароходным поваром. Он не был ни толстым, ни румяным, как многие старые повара, тучнеющие среди своих кастрюль и сковородок. Пепельно-голубая лайка Тайон вскочила в шлюпку за ним следом, почти коснувшись его лица чёрной тюпкой носа. Повар взял собаку за шею и втолкнул под скамейку, чтобы не путалась под ногами..
— Поработали? — обратился он к Валентине, расправляя ладонью пышные седые усы. — Мы и так вам благодарны за лечение нашего кочегара. Это я могу сказать от лица всей команды. Фельдшер у нас, откровенно сказать, бестолковый человек, совсем безответственный. То есть несоответственный, хотел я сказать.
Тайон высунулся из-под лавки, заискивающе посмотрел на своего хозяина.
— Куш там! — строго сказал повар, втискивая его обратно.
— Я никогда не видела, чтобы собака была такой масти, — заметила Валентина. — Правда, он похож на голубого песца?
Резкие морщинки вокруг прижмуренных глаз повара ещё углубились улыбкой.
— Возьмите его, ежели он вам нравится, — сказал он неожиданно.
— А вам разве не жалко?
— Для хорошего человека никогда не пожалею. Пускай он напоминает вам о благодарной команде нашего корабля.
— Он не пойдёт ко мне, — слабо отговаривалась Валентина.
Собака ей нравилась, и она, вспомнив медвежьи следы на берегу, подумала о том, как хорошо иметь в тайге такую собаку.
— Пойдёт, — горячо уверил повар, сразу проникнутый убеждением, что он давно искал случая подарить своего питомца хорошему человеку Валентине Саенко. — Он же на людях вырос. Ко всем ласковый.
Поднявшись на пароход Валентина взошла на верхнюю палубу и позвала:
— Тайон!
Собака вопросительно взглянула на повара, но он не обращал на неё никакого внимания, глядя в сторону, Тайон тоже посмотрел туда, но не увидел ничего занимательного и побежал к Валентине.
Наверху было светло, пусто. Только пролетела чайка, поджимая красные лапки, посматривая то одним, то другим глазком на палубу, заваленную канатами. Её распростёртые крылья просвечивали снизу синеватой белизной талого снега и, только ложась в крен, вдруг вспыхнули на солнце разящим ослепительным блеском.
Пароход медленно, осторожно продвигался по излучинам реки. Волнисто вспаханная полоса тянулась от него к барже, тащившейся следом на глухо брунчащем канате. За этой баржей тащилась ещё одна, и они, как огромные утюги, сглаживали крутой след парохода. Потом с обеих сторон надвинулись и поплыли совсем рядом красновато-бурые в чёрных трещинах утёсы. В каменных трещинах зеленел колеблемый ветром дикий кустарник.
Валентина присела на свёрток брезента. Тайон судорожно зевнул, припал на вытянутые передние лапы и лёг рядом, жарко дыша. Глаза его на свету казались жёлтыми и прозрачными, как стеклянные пуговицы.
— Скоро приедем, — сказала ему Валентина. — Теперь-то мы уж, наверно, доедем без всяких приключений.
Когда послышался гудок парохода, берег ожил. Тут были и лесорубы, и дорожники, и горняки с ближних к базе приисков. Анна шла мимо этих людей по высокому берегу, не отрывала глаз от тонкой живой полоски дыма, стелившейся вдали над лесом. Напряжённое ожидание сменялось облегчением, спокойствием, усталостью.
Потом она увидела Уварова, сидевшего на брёвнах. Он показался ей серым и постаревшим. Она удивилась, как он переменился за последние две недели, как удивилась и тому, что до сих пор не замечала этого.
Его окружали хохотавшие ребятишки, не устрашённые ни его басистым голосом, ни грозной складкой его бровей.
— Что у вас? — заинтересовалась Анна.
— Да вот… — Уваров посмотрел на неё, неожиданно широко улыбнулся. — Вот эта гражданка, — он показал на худенькую девочку лет трёх, — попросила меня рассказать про быков. Я, конечно, рассказал. Не сказку про белого бычка, а про настоящих, рогатых, работящих быков. «Нет, — говорит, — это не те быки: у тех рогов нет и они давят маленьких девочек». Слыхала ты что-нибудь подобное? Я уж фантазировать начал. «Есть, — говорю, — такие с электрическими глазами». А она смотрела, смотрела на меня, даже как будто сочувственно, да вдруг и говорит (глаза Уварова заблестели, и он улыбнулся чуть смущённо, отчего лицо его стало сразу простодушным и добрым): «Такой ты большой дурак, а про быков не знаешь».
Анна засмеялась, потом нахмурилась: девочка была слабенькая с огромными, печальными глазами.
— Вот скоро придут ещё пароходы с баржами. Они привезут нам коров и настоящих быков. Тогда ты будешь пить молоко и станешь круглая, как булочка.
— А я? А я? — наперебой закричали ребятишки, придвигаясь ещё ближе.
— Ты будешь, и ты, и тебе, пожалуй, достанется, ну а ты и так всех толще, — весело отвечала Анна.
Она разомкнула детский круг, взглянула на белую косу дыма, которая всё росла и ширилась, и пошла навстречу по берегу. На ходу она обернулась, посмотрела на Уварова и рассмеялась.
— Чему ты? — спросил он, догоняя её.
— Да так… Я, когда была маленькая, тоже боялась коров. И до сих пор боюсь. Лошади вот — другое дело!
— А я? А я? — наперебой закричали ребятишки.
— Ты будешь, и ты… И тебе, пожалуй, достанется, а ты и так всех толще, — весело отвечала Анна.
Она разомкнула детский круг, взглянула на белую косу дыма, которая все росла и ширилась, и направилась к самому берегу. На ходу обернулась, посмотрела на Уварова и рассмеялась.
— Чему ты? — спросил он, догоняя ее.
— Я, когда была маленькая, тоже боялась коров. До сих пор боюсь. Лошади — другое дело!
— Ну, твой Хунхуз… — начал было Уваров.
— Он очень самостоятелен во всем, — с живостью подхватила Анна. — Сегодня, когда я выходила из дома отдыха, за мной шел кто-то. Громко топал. Я думала, военный какой. Но в дверях он мимоходом бесцеремонно отстраняет меня. Гляжу… лошадиная морда! Как снялся с привязи, зачем вошел в дом? Там еще и полов-то нет, просто доски мостками положены. Только вышел и задурил: накинулся на собаку, заскакал и… удрал на конюшню. Пришлось мне пешком идти.
— Как она ловко тебя обрезала! Деваха-то… — чуть погодя напомнила Анна, охваченная искренним, душевным весельем. — Этакая ведь козявка! А глаза… Ты заметил, какие у нее глаза? Посмотри она на меня своими глазищами вчера, я бы разреветься могла. А сейчас отмякла. Сейчас можно доброй быть: хватит, поскряжничала! Вот он, пароходище… Баржи-то на самом деле огромные! — И Анна поспешила к причалу, где уже пришвартовывался, устало вздыхая, пароход.
Пассажиры хлынули по сходням на берег. Они успели переодеться и такие, праздничные, смешались на берегу с теми, кто их так долго ждал. Совершенно незнакомые люди обнимались и целовались, хлопали друг друга по плечу.
— Долго же вы ехали!
— Долго…
— Ну, со свиданьицем!..
Вместе со всеми на берег сошла молодая, стройная женщина. Матросы несли ее вещи, а один из них, совсем седой, тащил на руках большую собаку-лайку. Лайка, покорно развесив лапы, махала хвостом и все старалась лизнуть матроса в бритую морщинистую щеку.
— Наверное, врач, которого нам обещали, — напомнил Уваров, протискиваясь к Анне и кивая на приезжую.
И все таежники сразу обратили внимание на нее. Даже счастливо оживленные, они были серыми и по лицам и по одежде, замызганной на работе, а она вошла в толпу светлая, свежая, яркая.
Анна всмотрелась в лицо приезжей, потом взглянула на бледного до желтизны Уварова и сразу представила, какой усталой выглядит она сама.
— Врач — это вы? — спросила она просто, но со смутной настороженностью.
— Да, — сказала Валентина и, подойдя ближе, добавила: — Саенко, давайте знакомиться!
— Очень рада, — проговорила Анна, обеими руками сжав протянутую ей руку. — Хорошо, что вы такая молодая! Здесь нужны молодые. Извините… — спохватилась она, не в силах отделаться от неясного беспокойства. — Я Лаврентьева, директор Светлинского управления. — Взглянула в глаза Валентины Саенко, и вдруг ей показалось, что караван судов, так долго и нетерпеливо ожидаемый, привез сюда только одну эту женщину.
По каменистой крутизне, по кустикам брусники, покрытым гроздьями крохотных бело-розовых цветочков, инженеры поднялись на голую вершину Долгой горы. Северо-восточный ветер тянул с далеких берегов Охотского моря, вольно пролетая по гольцовым хребтам. Дыхание его было сильно и чисто, и только там, где стлались по камням согретые солнцем ковры богородской травы да курчавились молодые перья зверобоя, ветер отдавал теплым запахом ладана.
Главный инженер управления Виктор Ветлугин вынул чистый платок, вытер лоб и шею. Смуглое от крепкого загара лицо его все раскраснелось. Фетровая шляпа, сдвинутая на затылок, и клетчатая ковбойка, перехваченная широким поясом, придавали ему живописно-щеголеватый вид, но высокие сапоги с ремешками и пряжками были сроду не чищены, а дорогие суконные брюки пожелтели от глины.
— Странно, — сказал он, обращаясь к спутнику, и улыбнулся мечтательно, — когда я поднимаюсь на такую кручу, мне не хватает дыхания, но безумно хочется петь. И странно то, что я ведь никогда не пою, не умею петь.
— А вы покричите, — шутливо предложил Андрей Подосенов, муж Анны, и сам первый крикнул: — О-го-го-го-го-о!
Далеко по ущельям, по мрачным ельникам, пугая стремительных коз и горных баранов, рассыпалось отголосками: «Го-го-го-о!»
— Ага, значит, и на вас действует! — блестя темно-карими навыкате глазами, сказал Ветлугин. — Мне, знаете, с детства нравилось бывать на высоте… Я лазил на крыши, на сопки, воображал себя Манфредом, Демоном… Словом, страшно одиноким и страшно сильным, гордым. Позднее мечтал о самолете. — Он помолчал, добавил задумчиво: — Рвался в небеса, а работать пошел под землю.
Андрей ничего не ответил. Слоистые сланцы выперли ребром на крутом склоне; выветрились с годами, рассыпались в щебенку. Андрей шел, глядел на эту звонкую россыпь под ногами, но думал о словах Ветлугина.
— Мне досталось суровое детство, — сказал он наконец, как бы понуждаемый откровенностью товарища. — Мечтать было некогда. Я потерял родных и начал жить самостоятельно с девяти лет. Добывал кротов, сусликов, нанимался к богатым бурятам… Вы мальчиком воображали себя Манфредом, а я только под тридцать лет узнал, и то со страниц Писарева, что Манфред — один из героев Байрона, а до этого был способен спутать самого Байрона хоть с Бироном, хоть с бароном. Мне исполнилось четырнадцать лет, когда я решил учиться, сделал себе котомку и ушел из степей в город. Один. Пешком. За пятьсот верст… Зимой учился, а летом лоточничал на приисках.
— Вы упорный! — сказал Ветлугин. — Значит, это вас там, у бурятов… — Он сделал неопределенный жест перед своим лицом и сконфузился, залился румянцем.
— Оспа-то? — спокойно переспросил Андрей. Он знал, что легкие рябинки на лице не портили его, и не понял поэтому смущения Ветлугина. — Да, я болел там, в Бурято-Монголии. Но она могла поклевать меня где угодно: мои родители не признавали никаких прививок.
Инженеры подошли к канавам, избороздившим вершину горы, и выражение их лиц сразу изменилось: Ветлугин построжел, движения Андрея стали беспокойнее.
— Имейте в виду: мы находимся в тупике, — сказал Ветлугин. — Наш прииск уже в текущем году задыхается от недостатка разведанных площадей.
— Это у меня не только в виду, но вот где! — откликнулся Андрей, похлопав себя по шее. — Вы корите нас, геологов, за плохую работу, а у нас нет средств. Мы тоже задыхаемся.
Андрей сел на край канавы, оперся в борта руками, повисел и спрыгнул вниз.
— Нам надо создать запасы по рудным месторождениям не менее чем на три года! — выкрикивал он уже снизу, из тесной траншеи. — По россыпям — на два года, а денег отпущено столько, что не хватит даже на зарплату сотрудникам.
Геолог отряхнул пыль с ладоней и поднял голову. Над ним голубела узкая полоса неба, загороженная с одного края рослой фигурой Ветлугина, который тоже приготовился спрыгнуть и спрыгнул, обрушив за собой поток мелкой земли.
— Вот черт, за воротник насыпалось! — ворчал он, поеживаясь. — Нарыли могилы какие-то. — Осмотрел круто срезанную стенку забоя и сказал: — Средств мало, а роете основательно. Все-таки я бы на вашем месте переключился на россыпи, честное слово. Ведь нет же ничего.
— На днях здесь обнаружили выход жилки сантиметров в десять, местами в пятнадцать, а сейчас, верно, пропала, — ответил Андрей хмуро, покусывая губы.
Он отбросил кусок кварца, тронутый ржавчиной оруденелости, и прямо посмотрел в широко расставленные глаза Ветлугина:
— Вместо того чтобы советовать мне переключиться, вы бы лучше настаивали в тресте на отпуске средств.
— В тресте много противников вашей Долгой горы, долбят нас запросами. Да и трудно возражать против временного закрытия этих работ: они так затянулись, что стали для нас камнем на шее. Я откровенно вам говорю. Дайте нам лучше синицу в руки…
Андрей заметно изменился в лице.
— Откровенность еще не истина, — заметил он жестко. — Нечего сказать — одолжили! Конечно, закрыть работы легче всего. Еще легче совсем ничего не предпринимать, а плыть по течению. И совесть чиста, и холка не набита…
— А что слышно из Главзолота? — прервав его, спросил Ветлугин.
— Приезжал представитель, посмотрел, составили проект разведочных работ, составили объяснительную записку, — вы же знаете… Распоряжение продолжать работы дано, а о средствах ни слова.
— По-видимому, в главке тоже делают ставку на рассыпное золото. Не обижайтесь на меня, Андрей Никитич. Я понимаю: опять на больную мозоль… Но факты упрямая вещь. — Желая перевести неприятный разговор на другое, Ветлугин добавил: — Я не очень силен в логике и философии, прямо сказать, отстал в этой области…
— Не иначе! — промолвил Андрей, сердито глядя на него. — Но что с того?..
— Решил теперь серьезно заняться… Надо ликвидировать пробел в образовании. Марксизм изучаю. Сижу по вечерам: читаю и думаю. Ведь в старое время молодежь активно болела философскими вопросами, несмотря на гонения. Правду жизни на тернистом своем пути искала! А мы, как богатые наследники, явились на готовое. Перед нами открыты все двери в жизнь, и мы успокоились: газеты читаем — и слава богу.
— А вы не обобщайте, не все успокоились на газетах.
— Само собой разумеется, но таких, как я, грешный, немало, Андрей Никитич! На политчас — и то за труд считаем…
— У вас всегда крайности, — возразил Андрей. — Видите, я тоже умею быть откровенным. Теперь вы ухватились за мысль о своей идейной отсталости и будете носиться с этим, бить себя в грудь и прочее… Тут вы можете взять пример с тех ловкачей, которые умеют из любой ошибки сшить себе шубу.
— Нет, это у меня более серьезно, чем вы думаете, — сказал Ветлугин.
Четыре пары рук вскидывали вверх бабу — трехпудовый чурбан: четыре вздоха сливались с глухим ударом. Конюх погонял лошадь, припряженную к оглобле-водилу, и круглая железная площадка оседала все ниже, вращаясь на своей ноге-трубе, которая разбуривала землю острыми зубьями стального «башмака». Издали тесная группа рабочих на площадке напоминала деревянную кустарную игрушку.
Выше по ключу, протекавшему у подножья Долгой горы, работал на разведке россыпей второй бур, и там, в редком леске, суетилась такая же группа людей и туманился высокий костер-дымокур.
У самой разведочной линии Андрей вынул из сумки блокнот и начал записывать, поглядывая на цифры, черневшие на затесах столбов. Ветлугин шел за Андреем.
Смотритель разведок встретил их около бура с цилиндром пробной желонки в руках. Лицо у него было темное, плоско-отекшее, почти шестиугольное. Узкие щелки глаз едва светились.
— Что с тобой, товарищ Чулков? — удивленно спросил Андрей, узнавая его только по одежде и по легкой в движениях полной фигуре.
Чулков сконфуженно махнул рукой:
— Разрешение продовольственного вопроса. Гнус поднялся — по сырым местам звоном звенит. Я все время охотой промышлял, так ничего, при ходьбе не шибко накусывали, а вчера сходил с удочками, посидел на бережку, и лицо под одну опухоль слилось, обратно по тропинке чуть не ощупью шел.
— А рыбы наловили? — заинтересовался Ветлугин.
— Полмешка нахватал. И хайрюзов и ленков. Мы ведь вторую неделю целиком на самоснабжении. Как дикари, без хлеба, на одном мясе живем. Теперь дождались! Только что узнали — пароход к базе подходит. Орочен проезжал на олешках — сказывал. Теперь оживем. Без хлебушка соскучились.
— Да, дождались, — радостно отозвался Андрей. — Нам вчера на Раздольном сообщили…
Чулков взглянул в лицо Андрея, худощавое, загорелое, с темными глазами и твердо очерченным ртом, и спросил:
— Вас, видать, гнус не трогает?
— Едят вовсю, только я не опухаю.
— Значит, крепкие. А у меня тело нежное: чуть что — и заболит и заболит. Я уж теперь решил деготком мазаться. Гнус его очень не уважает. — Чулков сам привернул желонку к стальной штанге и встал у площадки, глядя, как навертывались и опускались в трубу остальные штанги, подхватываемые над устьем скважины штанговыми ключами. — Не только знаки начинают попадаться… Сейчас пробу возьмем, сами убедитесь, — говорил он, не оборачиваясь к инженерам. — На четвертой линии хорошее золото обнаружено.
— Хорошее? — оживленно переспросил Андрей, взглянув на Ветлугина с затаенным упреком.
— В некоторых скважинах очень хорошее… Да вот, извольте посмотреть. — Чулков неторопливо достал записную книжку. — Тут у меня все прописано, до точки.
Промывальщик принял в ведро желтую от глины желонку, рывком подал на площадку бабу и пошел к промывальной яме. Инженеры и Чулков, как привязанные, потянулись следом.
«Будет или нет? — тревожно гадал Андрей. — И какое?»
Он сам подбирал штат разведки, знал мастера и рабочих, вполне доверял им и сейчас почти с удовольствием наблюдал за ловкими движениями промывальщика.
Чулков, пожилой, грузный, сидел на корточках, посапывал трубкой, напряженно смотрел запухшими глазками на дно лотка, где таяла и таяла размываемая кучка породы. Потом он ревниво перехватил лоток, кряхтя, выпрямился.
— Очевидные знаки! — произнес он с торжеством в голосе. — Это вам не баран начихал! — Узловатыми от ревматизма, тупыми пальцами таежник любовно трогал светлые искорки в черных шлихах, приговаривая: — Вот и еще. А это, прямо скажем, настоящее золото!
Андрей нетерпеливо забрал у него мокрый лоток и сам стал ковыряться в нем, рассматривая каждую крошку.
— Правда золото, и совсем не окатанное! — Он уже веселее взглянул на Ветлугина, приглашая его полюбоваться. — Каково ваше мнение, уважаемый Виктор Павлович?
— Неплохо, — ответил Ветлугин, невольно заражаясь его волнением. — Но ведь немного таких проб взято, — добавил он, точно хотел охладить преждевременное торжество разведчиков.
— Почему немного? — обиделся Чулков. — С правой стороны, верно, победнее, а к левому увалу пробы везде дают золото. Андрей Никитич недаром толкует насчет рудного на Долгой горе: все выходы пород с левой стороны обозначаются.
Чулков оглянулся на бур, досадливо крякнул, сразу помрачнев:
— Труба сорвалась!
— Часто это бывает у вас? — спросил Ветлугин, пробуя пошатнуть накренившуюся площадку.
— Почти на каждой линии. Резьба тонкая, слабая, как наскочит на боковой валун, так и готово.
— Разбуривать надо, — сказал Андрей.
— Мы разбуриваем, да разве уследишь?
— Я не очень доверяю ручным бурам, — с неприятной теперь Андрею самоуверенностью говорил Ветлугин, шагая по тропинке к жилью разведчиков. — Что-то варварское в этой долбежке чурбаном. Хотя и во всей вашей работе много примитивного… Да еще жизнь в лесу: день-два пробыть — и то тоскливо, а если на месяцы, на годы… Нет, я бы так не смог!
— Охота пуще неволи, — ответил Андрей с жесткой усмешкой. — Мне нигде не скучно. Разве в черноземной полосе, где не то что скалы, а камня — капусту придавить — не найдешь. Там, пожалуй, соскучился бы. А здесь? Трудно? Очень. Но интересно. Поиски, борьба с природой, дикая красота ее — все захватывает. Вы присмотритесь, какой у меня здесь народ. Есть таежники, которые по тридцать лет из тайги не выходили, и ничем их отсюда не выманишь, а вы говорите — «тоскливо»!.. Не дразните зря, а то опять поцапаемся.
— Я не зря. Вижу ведь, как вы от дикой-то красоты домой тянетесь. Значит, стосковались! Цветы эти зачем?
Андрей неожиданно рассмеялся, приложил руку к сердцу:
— Тут теплый уголок — дочка Маринка!
Серые оводы жадно толклись и жужжали вокруг лошади-водовозки. Если такому злющему воткнуть хвост-соломинку, то он все равно полетит, но… кусаться, наверное, не станет. «Нельзя мучить животных», — сказал как-то папа.
«Мучить нельзя, а соломинку можно, — думала Маринка. — Раз они кусаются. Раз они не полезные. Вон лошадь совсем замучили». — И она внимательно посмотрела на водовозку, которая, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, сердито лягала себя под живот.
Девочка сидела на ступеньке крыльца, щурясь от солнца, наблюдала, как дедушка Ковба переливал воду из бочки в желоб, проведенный в кухню через проруб в стене. За сеткой, вставленной в открытое окно, будто рыба в банке, мелькала Клавдия.
— Сплетница-газетница! Ябеда-беда-беда! — тихонько запела Маринка, посматривая то на это окно, то на кладовку, из-за которой таинственно поманил ее вдруг точно с неба свалившийся приятель Юрка.
Маринка сняла панаму, новые туфли, белые с синей полосочкой носки и нарядный фартучек — все, что так легко пачкалось, а потом являлось поводом для нареканий Клавдии, — положила все в углу ступеньки и снова взглянула на кухонное окно.
Клавдия куда-то исчезла. Тогда Марина потихоньку стала съезжать с крыльца. Земля под босыми ногами оказалась теплой, шершавой, и маленькая озорница, замирая от радостного страха, побежала мимо водовозки, мимо молчаливого деда Ковбы.
Юрка и белокурый Ваня сидели на камне за углом кладовки. В руках у Вани была большая коробка. В коробке что-то шуршало.
— Покажи, — сразу приступила к делу Маринка, задыхаясь от пережитого волнения. — Кто это там?
— Угадай!
— Я в другой раз угадаю.
— Вот ты всегда так!
Ване самому не терпелось поскорее открыть коробку.
— Страшные они, — предупредил он шепотом, округлив добрые светлые глаза, и осторожно приоткрыл крышку.
В щель просунулась черная толстая нитка, быстро зашевелилась.
— Волосогрызка. Мы их прямо руками, — похвастался Юрка. — А зубы-то у них какие: раз — и напополам. Чего хочешь дай: хоть волос, хоть травину — все перекусят.
— А проволоку?
— Ну, уж ты придумаешь! Еще скажешь — железину!
Юрка взялся за торчащий из коробки ус и вытащил длинного черного жука, который отчаянно сучил ножками.
Девочка громко завизжала от восторга и ужаса и присела, разглядывая усатое чудовище. Белое ее, с крупным синим горошком, платье колоколом опустилось к земле.
— Тут их много! Они кому хочешь плешину сделают. — Юрка, смуглый и чернобровый, сам похожий на жука, встряхнул коробку, он был старший в компании и все знал. — Сейчас мы сделаем им клетку с крышей, как в зверинце. Вы подождите, я схожу за ножиком.
Маринка взглянула на него виновато-просительно:
— Мама велела ножик отдать, раз он ворованный…
— Опять насплетничала? Э-эх, ты! Вовсе и не ворованный, и не отдам… — Юрка пошел было за ножом, но сразу метнулся обратно. — Спасайся! Крыса бежит!
Мальчишки пустились наутек, а Маринка села у стены и краем платья закрыла босые ноги.
Клавдия налетела стремительно, огляделась, придерживая рукой разлетевшийся подол платья, погрозила костистым кулаком вслед мальчишкам:
— Я вас, негодяи! — Затем она повернулась к Маринке, всплеснула руками: — Что же это такое, господи! Сидит ребенок на голой земле, точно беспризорник какой. Иди домой, бесстыдница!
— Не пойду, — сказала Маринка, мрачно глядя, как ее приятели перебираются через огородную изгородь.
— А мамаша что сказала? Чтобы ты с мальчишками не озорничала.
— Мы не озорничали, — звонко ответила Маринка и другим, сорвавшимся голосом добавила: — Будто поговорить нельзя!
— Мариночка, золотце! Вы целый день в садике играетесь… И все мало! Разулась зачем-то… Боже мой, какие непослушные дети стали!
Она схватила Марину, потащила ее, точно котенка, и только на крыльце выпустила, собираясь обуть, но девочка сказала сердито:
— Я сама умею. Я сама надену… Я сама все папе скажу.
И Клавдия ушла, оставив ее в покое.
Маринка кое-как натянула носки, один пяткой кверху (старательно она обувалась, когда бывала в хорошем настроении), надела туфли и, не застегнув пуговицы, пригорюнилась на ступеньке, глядя на желтевшую под солнцем дорогу, которая, уходя неизвестно куда, всегда дразнила ее. По этой дороге возвращаются с работы мать и отец, иногда оба вместе, а сегодня их нет и нет! Уже кончается длинный-предлинный летний день, а Маринка все еще одна сидит на крылечке.
— Противная старуха! — шептала девочка, чуть не плача. — Сама бы посидела на ступеньке!.. Есть ей нечего… Так тебе и надо, чтобы нечего! А нам в садике все равно дадут.
Грязно-рыжий воробей смело запрыгал по крылечку. Крохотные его ножки-вилочки выбрасывались обе разом, как заводные.
Маринка даже не взглянула на него.
— Пусть прыгает. Попадется черному жуку… Тот зубищами раз — и нет ноги у воробья! Р-раз — и другая напополам. — Маринка даже забеспокоилась и посмотрела на подскочившего совсем близко воробья.
Он как ни в чем не бывало подергивал хвостиком, вертел темненькой, со светлым клювом головкой. Маринка махнула на него рукой, но он только встопорщился и чирикнул что-то на своем воробьином языке. Тогда она рассердилась на непослушного, вскочила и… услыхала со стороны дороги лошадиный топот, стук колес и как будто голос матери…
Мать ехала верхом рядом с таратайкой, из которой выглядывала большая собачья голова. Но собака была нестрашная. Присмотревшись, Маринка нашла даже, что «лицо» у нее доброе. И таратайка и лошадь нездешние, а рядом с нездешним конюхом сидела совсем уже нездешняя женщина в синем плаще, повязанная пестрым шарфом.
«Какая прелесть!» — подумала Валентина, глядя из кузова таратайки на подбегавшую Маринку, но Анна вздохнула, сразу заметив незастегнутые туфли и грязное платье дочери.
— Это моя дочь, — сказала она, и сдерживая Хунхуза, приняла из рук конюха тянувшуюся к ней, всегда застенчиво надутую при незнакомых Маринку.
Так они подъехали к дому. Маринка крепко держалась обеими руками за луку седла и с высоты своих четырех с половиной лет оценивала приезжую.
— Нравится тебе Валентина Ивановна? — спросила Анна, когда они трое, вместе с собакой, поднялись на крыльцо.
— Не особенно, — сказала Маринка, краснея.
Покраснела и гостья, а Анна рассмеялась:
— Марина думает, что не особенно — это высшая степень. Не особенно — значит очень.
Клавдия тоже выбежала на террасу.
— Ах, какое изящество! Какая элегантская дама! — бормотала она, проворно перетаскивая вещи Валентины в переднюю, отделенную от столовой крашеной перегородкой.
Пакеты, привезенные хозяйкой, она сразу же унесла на кухню.
— Это ваша родственница? — спросила Валентина. — Домашняя работница? Странно… Что-то в ней не от мира сего…
— Она из владимирских монашек. Правда, немножко странная? Но сейчас трудно найти женщину для домашней работы: все стремятся на производство. Мариночка, поговори с Валентиной Ивановной, а я пойду приготовлю умыться.
Саенко сняла шарф, поправила примятые волосы и осмотрелась. Комната не была чисто вылизанной: на полу насорена мелко искромсанная бумага, у окна на стуле лежали ножницы, какие-то лоскутки — явные следы Маринкиной деятельности. Был беспорядок и на этажерке, но беспорядок такой же веселый.
Валентина обошла кругом стола, неслышно ступая по бело-коричневому узору ковра, понюхала фиалки в фарфоровой вазе. Фиалки были очень крупные, настоящие, нежные весенние фиалки, но без малейшего запаха. Пришлось понюхать еще раз. Да, фиалки ничем не пахли, только чуть уловимая лесная свежесть ощущалась вблизи — дыхание еще живых лепестков. Валентина вспомнила весну по ту сторону Урала. Сердце ее дрогнуло: нельзя сказать, чтобы жизнь баловала ее! Пережив много тяжелого, о чем даже не хотелось вспоминать, она стояла снова одна на незнакомой земле, как путешественник после кораблекрушения.
Валентина выпрямилась и встретилась со взглядом Маринки. Положив подбородок на руки на самом краю стола, та с интересом смотрела на гостью.
— Цветы у вас совсем не пахнут, — грустно сказала ей женщина.
— Не пахнут, — серьезно подтвердила девочка. — Они везде не пахнут. И в садике тоже. Это такие цветы… Так себе цветы!
— Есть лучше? — спросила Валентина уже с улыбкой.
— Да. Лучше! Вот какие есть. — Маринка подняла руки с растопыренными пальчиками. — Больше меня!
Валентина тихо рассмеялась и снова оглянула комнату. Здесь не было дорогой мебели и картин, даже плохоньких, что свидетельствовало бы сразу о равнодушии к живописи, не было и тех бесчисленных безделок, вроде резных полочек с семерками «счастливых» слонов, шкатулок, раковин, бронзовых и гипсовых статуэток, которые украшают, а зачастую бессмысленно загромождают жилье оседлого городского человека. Удобно, чисто, но все как бы заявляло: «Я здесь временно».
Обеденный стол сошел бы и за кухонный, диван мог свободно путешествовать по всем комнатам, так же легко можно было переменить любую вещь в обстановке, до буфета включительно. Самая обыкновенная квартира при большом предприятии, где каждый новый жилец устраивался по-своему, однако в комнате было уютно.
«Она сама симпатичная, потому и все вокруг нее кажется радостным, — подумала Валентина, вспоминая смех и грудной голос Анны. Невольно она пристальнее вгляделась в лицо Маринки. — Единственный, любимый ребенок! А каков отец ребенка? У него, наверное, такие же открытые серые глаза, он, конечно, тоже жизнерадостен и любим».
Маленький портрет в коричневой рамке стоял на диванной полке рядом с кристаллом горного хрусталя.
— Это мой папа Андрей Никитич… Подосенов, самый главный геолог, — гордо пояснила Маринка, проследив взгляд гостьи. — У мамы фамилия отдельная, а у нас с папой фамилия вместе. Когда я еще вырасту, меня будут звать Марина Андреевна Подосенова.
Тяжелые мысли о затянувшейся разведке на Долгой горе всю дорогу не покидали Андрея. К Ветлугину он обращался неохотно, с невольным оттенком враждебности, а тот был особенно хорош с ним, как будто, высказав порицание работе Андрея, старался загладить это доброю участливостью.
«Стыдно ему, что ли? Ведь он не карьерист, — думал Андрей, провожая взглядом Ветлугина, уходившего большим шагом в сторону своего дома. — Этакая орясина! Но… не трус! Два года назад он и Анна напролом пошли, когда все по-новому перевернули на руднике! Надо с ним еще поговорить. Убедить его надо!»
Андрей вспомнил, как только что на конном дворе суетливо, но без малейшего заискивания помогал ему Ветлугин собирать рассыпанные обломки пород, как он сдувал румяным ртом пыль с наклеек, деловито и ловко завертывая редкие образцы.
«Он не обиделся на меня за резкость, — решил Андрей, уже потеряв из виду Ветлугина, свернувшего в переулок. — Он только тем озабочен, чтобы отвлечь меня от рудной разведки! Не выйдет, товарищ дорогой!»
Геолог глубоко вздохнул, но не тяжелым оказался этот вздох: такой чистый воздух наполнил его грудь — теплый и мягкий весенний воздух нагорья. Собственно, весна-то давно уже прошла, но здесь, где зима властвовала почти девять месяцев в году, все перемещалось во времени. Лето уже не могло мешкать, и если снег падал в июне, то и в снегу, прокалывая его зелеными иглами, продолжала расти трава, распускались цветы и оживали деревья.
Подосенов посмотрел на привезенный им букет не то флоксов, не то левкоев, собранных на каменистом нагорье у Долгой, Стебли их нагрелись в его руке, пышные сиреневые зонтики поникли, но тем сильнее излучали они приятный, чуть горьковатый аромат.
Даже губами ощутил Андрей этот запах и запах еще клейкой тополевой листвы, потянувший со стороны парка, где гуляла молодежь и откуда слышалась музыка.
Духовой оркестр играл любимый приисковый фокстрот — русский мотив, приспособленный для западного танца, «Катя-Катюша».
«Правду говорят: хлебом не корми, только бы погулять, — подумал Андрей. — Или это на радостях?» — вспомнил он о прибытии парохода.
Веселая мелодия навязчиво звучала в ушах, и он невольно начал подсвистывать в тон оркестру.
Андрей с детства любил музыку, но когда впервые, уже взрослым человеком, попал в оперу, то ничего не понял и ушел смущенный, раздосадованный, с головной болью. У него осталось лишь впечатление пестроты, шума, а это была… «Кармен». Потом он начал посещать симфонические концерты и мужественно выслушивал все до конца: искал тогда в музыке смысл и не представлял себе, что она может восприниматься даже просто как свет и тепло.
— Я хочу понять, что передает музыкальная фраза… Между прочим, высокий, полный и плавный звук мне кажется голубым, — говорил Андрей.
Но однажды он слушал вторую сонату Бетховена. В этот день он был очень раздражен и невнимателен. И вдруг какая-то особенная нота ущемила его за сердце, как будто что-то запело в груди. Андрей забыл рассуждать, переводить звуки в зримые образы, целиком отдавшись мелодии, пробудившей в нем ответные чувства, и в этот раз ушел с концерта по-настоящему взволнованным.
Через окно, распахнутое на террасу, послышался незнакомый женский голос. Андрей приостановился. Он знал, как любила Анна, чтобы он был, особенно при посторонних, опрятно одетым, а сейчас все на нем загрязнилось и пахло от него лошадиным потом.
Он посмотрел в сторону кухонного крыльца, где недавно скучала Маринка, но, почему-то озоруя, открыл застекленную дверь в столовую.
Большая собака, лежавшая у порога, неожиданно подвернулась ему под ноги.
— Ух, какой ты симпатичный пес! — чуть не упав, сказал Андрей, разглядывая отскочившего Тайона. — Наступил на тебя? Ну, прости, прости, пожалуйста.
Анна встретила его улыбкой, от которой совершенно преображалось ее лицо, но лишь слегка прикоснулась к его плечу.
— Цветов Маринке привез… — сказал он, договаривая Анне взглядом, что эти цветы предназначены и для нее. — Хотел привезти ей рябчика, да пожалел: очень уж маленький он был, напуганный. Ну и отпустил его в траву… Крохотный, весь в пушке, а удирал такими большими шагами.
На диване, в тени абажура, сидела молодая женщина и внимательно следила за Андреем.
— Познакомься, — сказала Анна. — Это наш новый врач, Валентина Ивановна Саенко.
Валентина встала и сама шагнула навстречу. Мягкая ткань платья подчеркивала девичью стройность ее фигуры, блестели спадавшие до плеч завитки волос, светлых, пушистых и тонких. Невольно Андрей засмотрелся на нее, как на красивое деревце, и задержал в своей руке ее руку.
«Конечно, хороша», — подумала Анна, желая оправдать Андрея и в то же время смутно досадуя на него.
Торопливо выйдя на кухню, она налила воды в хрустальную вазу, бережно поставила цветы, не переделывая букета.
— Вот вы какой, — говорила Валентина, рассматривая Андрея с откровенным любопытством. — Я представляла вас еще моложе и проще. Таким мне обрисовала вас Марина… Она очень похожа на вас!
— Вы уже познакомились? — В голосе Андрея прозвучало настороженно ревнивое отцовское чувство. — Она немножко озорная, а в общем ничего…
— Нет, она прелесть! А вот мой питомец. — Валентина положила руку на голову подошедшего Тайона, тонкими пальцами потрепала его острые уши. — Чуд-ненький, правда? Это вся моя семья.
Саенко снова села на диван, стараясь быть серьезной, но в глазах ее так и вспыхивали огоньки, а губы морщились, готовые раскрыться в улыбке. Она опустила взгляд на собаку, обняла ее за шею и опять посмотрела на Андрея.
Он стоял, наклонив голову, и спокойно, даже холодно смотрел на нее; смуглая от загара рука его, опиравшаяся на край стола, резко выделялась на белизне скатерти.
— Вы меня извините за то, что я сную по хозяйству, — сказала Анна, ставя цветы на столик в углу; на минуту она скрылась за оконной занавесью и, заправляя в прическу выбившуюся прядь, обратилась к Андрею: — Я тебе приготовила там, в спальне, все чистое.
Она достала из буфета посуду, тарелочки с закуской и принялась умело накрывать стол.
— Вы, наверное, привыкли жить с удобствами? — спросила она Валентину.
— Нет, в Москве я жила в студенческом общежитии, а теперь уже пятый год работаю в провинции, где приходится мириться с любыми условиями. — Валентина откинулась на спинку дивана и, глядя на то, как билась под потолком ночная бабочка, сказала тихонько: — Мне у вас очень нравится! О-очень! То есть вот у вас, дома, и вы оба, и Маринка. Вы счастливы, правда?
— Да, — просто сказала Анна; у нее были узкие, не густые брови, и это при очень черных глазах и таких же ресницах придавало ее яснолобому лицу выражение особенной, спокойной чистоты. — Да, мы счастливы, — повторила она убежденно и доверчиво. — Я даже не думала раньше, что замужем так хорошо. — Анна покраснела и добавила, как бы извиняясь за свое самодовольство: — Мы оба работаем и учимся.
Подосенов, — она впервые назвала так мужа при Валентине — по фамилии, — готовит диссертацию по своей специальности, а я изучаю историю…
— Какую? — несколько удивленно спросила Валентина.
— Всеобщую. А также историю культуры и философии. У нас в горном институте этого не преподавали, а то, что у меня осталось после рабфака, очень смутно. Приходится пополнять пробелы.
— Когда же вы успеваете?
На лице Анны выразилось недоумение: по-видимому, эта мысль редко приходила ей в голову.
— А как успевают работницы на производстве? — ответила она вопросом. — Или возьмите рядовую колхозницу: она в поде работает и дома успевает, а дома у нее целая куча ребятишек, да еще огород и скотина. Где недоспит, где не погостит лишнего. Так и я! Трудновато, конечно. Тем более прииски разбросаны, приходится много ездить по району. — Она села рядом с Валентиной и, разговаривая, все время свертывала и развертывала измятую салфетку, которой вытирала рюмки. — Когда меня впервые назначили директором большого рудника, я испугалась. На золоте нужно быть не только горным инженером, не только хозяйственником, но и, прежде всего, организатором… Ведь мы не имеем своих постоянных кадров. Рабочие, влюбленные в золото, — это главным образом старатели, люди ценные, как разведчики, а для шахт, для рудников нам приходится создавать коллективы из случайных людей. И почти всегда золото связано с самыми суровыми условиями. Мы приходим и создаем все на холодной, как здесь говорят — нежилой, земле. Поэтому-то мало остается времени для работы над собою.
— Анна, что ты там писала насчет Маринки?.. Опять она вольничала? — спросил Андрей, входя в столовую.
Мягкие, крупноволнистые волосы его, зачесанные вверх без пробора, были влажны. Он шел и не спеша поправлял запонку на манжете белой рубашки.
— Они утащили нож у огородника, — сказала Анна. — Я, жалея, не хотела ее наказывать, когда она невинно проговаривалась, но в последнее время она торопится сама все рассказать уже явно с целью… Как будто этим утверждает за собой право проказничать.
— Ты преувеличиваешь, — ласково возразил Андрей. — Она и от других требует того же: нынче я раздавил елочную игрушку, не заметил и сказал, что это не я. Ты бы посмотрела, какая у нас была драма!
«Понятно, почему Маринка гордится тем, что у них „фамилия вместе“, — подумала Валентина, чуть насмешливо наблюдая за Андреем. — Она копия своего папы не только по наружности. Кто же у них тут верховодит? Во всяком случае, им не скучно живется! Да, им очень хорошо живется».
Золотистый свет падал через окно на пушистое одеяло, и согретый плюш тепло лоснился. Обнаженная рука, примявшая откинутую простыню, как будто тянулась раскрытой ладонью за солнечными зайцами. — Валентина спала. Но утреннее солнце добралось и до ее лица.
Она нахмурилась, сонные синие глаза нехотя приоткрылись и сразу заблестели осмысленно и ярко.
Комната совсем еще чужая: взгляд открывает вдруг то забеленную цепочку на печной отдушине, то гвоздь, неизвестно кем и для какой надобности вколоченный под самым потолком. Валентина попробовала представить все углы, которые ей пришлось обживать, и с чувством падающего человека, хватающегося при падении за любую опору, оглянула то, что помогало ей осваиваться на новых местах. Все эти коврики, скатерти, драпировки были тем пухом, которым она устилала свои случайные гнезда и который делал их похожим на ее собственное жилье.
— Что же я лежу? — воскликнула она, спохватившись, быстро села в постели и приподняла на ладони крохотные часики, подвешенные к спинке кровати.
Половина седьмого, а работа в больнице начиналась в девять, и Валентина успокоенно вздохнула: она не любила опаздывать. Воспоминание о больнице, о наладившихся сразу отношениях с медицинским персоналом и с больными настроило ее по-хорошему. За окнами, совсем близко, надрываясь, кудахтала курица. Валентина распахнула оконные створки и рассмеялась от удовольствия — благодатное, мягкое тепло хлынуло в комнату.
«Ну, как не кудахтать в такое утро!»
Китаец-огородник протрусил мимо. Со своими корзинами, низко подвешенными на прямом коромысле, он походил на качающиеся весы. В корзинах торчал пучками бело-розовый редис, курчавилась китайская капуста, похожая на кочанный салат.
Валентина посмотрела вслед китайцу и подумала, что весна прошла (вот и редиска успела вырасти), наступило уже настоящее лето, а она и не заметила, как это произошло. Постоянная смена людей и мест в течение двух последних месяцев и захватила и утомила ее. Так всю жизнь: едва привыкнув к новой обстановке, ока летела дальше, точно осеннее перекати-поле.
Выйдя в коридор, где стоял общий умывальник, Валентина услышала, как по кухне торопливо топотала ногами ее молоденькая соседка. У соседки были муж и двое детей, и все свободное от работы время она что-то варила, толкла, застирывала, штопала своему мужу носки. Настороженно прислушавшись к ее беготне, Валентина почти с озлоблением подумала:
«Что за радость вот так бегать, суетиться, прислужничать какой-нибудь самодовольной морде, не имея времени заглянуть в собственную душу! Может быть, даже бояться этого, как боится чахоточный узнать правду о своих разъеденных легких. Да… А как же Анна? Ей ведь тоже приходится заниматься хозяйством, она и с ребенком возится, и за мужем ухаживает».
Валентина представила Анну с салфеткой в руках, вспомнила ее слова: «Я и не думала, что замужем так хорошо!», вспомнила выражение ее лица, когда она обращалась к Андрею… «Да, она счастлива, мелочи быта не тяготят ее».
Валентина любила представить себя в недалеком будущем. Она поселится в прекрасном городе, в удобной квартире, где нудные домашние работы будут делаться незаметно. Главное в том, что все смогут так жить, не забивая чужой жизни своими дырявыми носками и грязным бельем. Вот Валентина идет к дверям, за которыми ее ожидает голубая, быстрая, словно ветер, машина. Она мчится по серебряной ленте асфальта. Вокруг ничего унылого, угрюмого! Самые теплые, самые радостные цвета должны войти в обиход человеческого существования, а прежде всего в больницы и поликлиники, вытесняя холодную белизну.
Валентина оделась и вышла на улицу. Там не оказалось сказочной голубой машины, зато у ступенек сидела почти совсем голубая собака и пышным своим хвостом разметала соринки на песке, что, наверное, означало: «Доброе утро! Очень приятно видеть вас в таком хорошем настроении».
Валентина вошла в прохладную с утра столовую, села у открытого окна и в ожидании, когда ей принесут завтрак, засмотрелась на детей, игравших под окнами на куче сухих опилок.
Девочки уговаривали малыша, едва научившегося ходить, отойти в сторону.
— Не то мы тебя затопчем, — рассудительно говорила одна, постарше, повязанная белым ситцевым платком, но босоногая. — А не то затопчем! — повторяла она, нетерпеливо переступая красненькими пятками.
Валентина слушала и улыбалась. Ей вдруг захотелось иметь такую дочку, смешно повязанную, щекастую, толстопятую, и, когда девчонки наконец сговорились и побежали, она с особым сочувствием поглядела им вслед.
Поэтому она не сразу заметила подошедшего к столу Виктора Ветлугина. Главный инженер показался ей франтоватым, чуточку смешным, она улыбнулась ему доброжелательно.
— Вы рано встаете, — сказал он, здороваясь. — Я проходил с шахты в семь утра, у вас уже были открыты окна.
— Я иногда всю ночь сплю с открытыми.
— Не боитесь? — Ветлугин сел напротив, не спросив ее согласия: они каждое утро завтракали за одним столом. — Вдруг обокрадут?
— Говорят, что здесь воров нет. К тому же у меня завелась добровольная охрана… Вчера кто-то поздно ходил под окнами.
Ветлугин густо покраснел. Скрывая смущение, он вытащил из-под шляпы, положенной им на соседнем стуле, коробку шоколадных конфет.
— Сравнительно свежие: доставлены вчера с оказией не через Якутск, а с Алдана. — Он подержал коробку в руках и подал ее Валентине. — Тайон не плохо разбирается в этом. — Видите, я уже рад и тому, чтобы угождать вашей собаке.
— Угождать собаке! Какое неблагодарное занятие! — Валентина отстранилась от стола, на котором девушка расставляла тарелки с горячими пирожками, и добавила: — Я знаю, что настоящие лайки едят только юколу.
— Тайон ее, наверное, не видел, — сказал Ветлугин, готовый пуститься, если угодно, и на поиски юколы.
Он пододвинул к себе стакан, но забыл о нем, снова обратив к Валентине ласковый взгляд выпуклых, мягко светившихся глаз.
— Вы любите Левитана? — неожиданно спросил он.
— Немножко…
— А я очень люблю. Когда я смотрю на его картины, меня охватывает такая хорошая грусть… Вы тоже, как левитановская березка: светлая…
— Кто занимается с утра подобными разговорами? — с недовольной гримаской перебила Валентина. — О лирической грусти надо говорить после веселого обеда или ужина, когда в голове приятный туман и не нужно спешить на работу.
— Зачем вы так? — сказал Ветлугин, огорченный ее нарочито пренебрежительным тоном.
— Что вас задело? Я совсем не хотела обидеть… Вы знаете, я очень хорошо отношусь к вам. Серьезно! По мне кажется, вас больше должен привлекать такой художник, как Рубенс: вы по натуре очень жизнерадостный человек.
— Но я прежде всего русский человек и поэтому не могу пройти равнодушно мимо Левитана.
— Какой же вы русский? — поддразнила Валентина. — Вы сибиряк, да еще дальневосточник… Что вам до русского пейзажа? Вы и знаете-то его, наверное, только по Левитану.
— Чувство родины не обусловлено местом рождения, — возразил Ветлугин, нервным движением стискивая свои сплетенные пальцы. — Белорусские леса и берега Волги мне так же дороги, как наши сопки.
Он почти отвернулся от Валентины, но, не глядя на ее лицо, не мог не видеть ее рук, которыми она брала то пирожок, то сахар или чашку, и эти руки, с легкими ямочками, с черной браслеткой часов над гибким запястьем, снова вызвали в нем восторженную нежность.
— Как вам нравятся Лаврентьева и Подосенов? — спросила Валентина.
— Очень хорошая пара. Особенно Анна Сергеевна.
— А Подосенов?
— Он немножко суховат. Пожалуй, излишне самолюбив, упрям.
— Не похоже на него! — промолвила Валентина с живостью. — Мне он показался очень сердечным.
— Да? Возможно… Но работать с ним трудно: он поставил себе задачей раскрыть тайны Долгой горы и все остальное готов принести в жертву своей сомнительной идее. Раскрывать-то нечего! Так почему должно страдать все дело ради его любопытства исследователя?
— Какое любопытство? Ведь он не мечется от одного объекта к другому.
— Этого еще не хватало! — возразил Ветлугин с негодованием на самую возможность такого предположения. — Представьте что-либо подобное в вашей собственной практике! Метаться? Это значит утром прописать больному пиявки, потом переливание крови, а к вечеру кровопускание.
— Бывает и так, — сказала Валентина с усмешечкой. — Не переливание и кровопускание, конечно, но иногда приходится прибегать к самым неожиданным комбинациям. При трофической язве через каждые три дня иная процедура, а тяжелые случаи рожистых воспалений с температурой до сорока, когда больной и так весь горит, мы лечим ожогами кварца — облучение выше всякой нормы, — что в ином случае — уголовное дело. Другими словами, льем масло в огонь, и помогает, приводит к затуханию болезни.
— У вас, возможно, бывает и так. Для медиков это не значит метаться: вы имеете дело с живым человеком — самая изменчивая материя. А у нас о чем речь? Гора! Она и сегодня, и завтра, и через тысячу лет все та же, я чего в ней не было заложено, не образуется вдруг.
— А вдруг образуется? — весело спросила Валентина.
— Вам просто хочется позлить меня, — догадался Ветлугин. — Погодите, вот я скоро опять уеду в тайгу… недели на две… — Он нарочно удлинил срок.
Валентина выслушала равнодушно, и он договорил с горечью:
— Я думаю, вы все-таки вспомните обо мне… когда у вас будет плохое настроение.
— Уборщица заболела, а я уже привык к ней. Не люблю, когда приходят разные: каждая убирает по-своему, и потом ничего не найдешь на привычном месте — все перепутают. — С этими словами Ветлугин расправил ковер у дивана, вынес в переднюю веник и минуты две плескался на кухне, гремя гвоздем умывальника.
Андрей ходил по кабинету, курил и ожидал терпеливо. Окно было открыто, и ветер относил, надувая парусом, легкие шторы из белого шелка, спадавшие до самого пола. В квартире было свежо, светло и свободно. Две хорошие картины в богатых рамах висели в кабинете, в спальне узкая и, видимо, жесткая постель с двумя подушками в наволочках ослепительной белизны, и два ружья, повешенные на азиатском пестром паласе.
«Всего по паре, только сам один», — подумал Андрей и невольно покосился на тумбочку у кровати, где давно приметил портрет молодой женщины, должно быть, жгучей брюнетки. Но его там уже не было.
«Эге, тут дело непросто, — подумал Андрей, зная о прошлом увлечении Ветлугина. — Кажется, опять заело молодчика! Дай-то бог, как говорится. И книг у него прибавилось. Ну-ка, чем он интересуется? Герцен: „Письма об изучении природы“… Надо будет позаимствовать — еще раз перечитать! А вот Плеханов… „Изложение Фейербаха“».
— С пометками читает… — промолвил Андрей вслух, перелистывая книгу.
— А вы полагаете, я только пустыми разговорчиками занимаюсь, — сказал Ветлугин, входя в комнату и энергично вытирая на ходу лицо и шею мохнатым полотенцем. — Нет, голубчик, Андрей Никитич, я скоро Уварова за пояс заткну по части философии.
— За пояс вы его не заткнете, а помощью его, видимо, пользуетесь. Где Герцена достали?
— У него, — ответил Ветлугин, причесываясь перед зеркалом в простенке.
— Прочитали?
— Нет еще… То есть начал! Знаете ведь, как…
— Да-а, — многозначительно протянул Андрей. — Я вижу, вам теперь некогда.
— Что вы видите?
— Да так…
— Нет, вы скажите, — настаивал Ветлугин, останавливаясь перед Андреем с гребенкой в руке.
С подвернутыми рукавами, с очень белой в открытом воротнике шеей, он так и дышал здоровьем, силой, молодостью.
— Скажите! — просил он, радуясь чему-то про себя.
— Что говорить! Портрет-то исчез?
— Исчез… верно… — Ветлугин замолчал, надевая пиджак, расправил его движением плеч. — Пойдемте, я покажу вам хозяйство холостого человека…
Он подхватил Андрея под локоть и потащил на кухню.
— Родители прислали из Владивостока, — сказал он, делая широкий жест.
На гвоздях, вбитых в бревенчатой стене, и над окном красовались копченая грудинка, связка колбас и небольшой окорок ветчины.
— Прямо как в магазине, — шутливо похвастался Ветлугин. — Для одного человека бессовестно много, но положение… маменькиного сынка обязывает! Минуточку терпения, и я устрою роскошную закуску. Я все умею сам делать.
— Давайте посидим здесь, на кухне, — предложил Андрей, оглядываясь на просторный стол под белой клеенкой. — У вас чистота, как в аптеке.
— И в то же время мерзость запустения, — отозвался Ветлугин, позвякивая то примусом, то сковородкой. — Сейчас угощу вас такой ветчиной… пальчики оближете! Хотите с бобами? По-американски? Откройте, пожалуйства, банку, консервный нож на полке. Вы, разведчики, тоже хозяйственный народ. Вообще дико представить нашего инженера под опекой Захара или Петрушки. А ведь раньше какой-нибудь титулярный советник без лакея шагу не ступал, хотя бы обоим жилось впроголодь. До чего дешевы люди были! — С последними словами Ветлугин достал из шкафчика бутылку таинственного вида и цвета. — Хотите по маленькой? Эту настойку отец сделал. Пишет, что от прострелов хороша, но я пока не страдаю.
— За что выпьем? — спросил Андрей.
— За счастье!..
— Счастье? Дар чувствовать себя счастливым не всем дается, — сказал Андрей, тепло подумав о своей семье.
— Вы, должно быть, счастливы, — заметил Ветлугин, осторожно подкладывая на тарелку Андрея бело-розовый ломоть ветчины. — А мне отчего-то не везет в личной жизни.
За короткие, считанные дни Валентина вошла в него, как болезнь: что бы он ни делал, о чем бы ни думал, все время и больно и радостно напоминало ему о себе ощущение неразрывной связанности с нею.
— В семье счастлив, да, — твердо ответил Андрей, — но с работой не клеится, и все настроение падает.
— С работой… — повторил Ветлугин, стряхивая минутное забытье. — Андрей Никитич, бросьте вы эту разведку, право. Ведь вы поймите, какой у нас зарез получается…
— Мне кажется, вы просто не хотите понять, — горячо заговорил Андрей. — Я для вас и хлопочу — для производства. Знаю, золото на Долгой горе будет: все проверено, рассчитано. Дело только во времени и в деньгах. Может быть, еще месяц какой продержаться, а вы говорите — бросить! Я от вас другого жду, Виктор Павлович! Поддержите меня! Ну, что вам стоит?!
— Мне-то ничего не стоит, я о себе не беспокоюсь, а заваливать предприятие не могу, не имею права. Лично для вас на все готов! Хотите, выброшу за окно это копченое свинство, хотите, сам выпрыгну. Тут высоко, не меньше чем со второго этажа…
— У меня вся душа изболела, а вы с шуточками, — сказал Андрей, порывисто вставая.
Он быстро прошелся по кухне и, подавив раздражение, снова сел на свое место.
«Говори не говори, как о стенку горохом — не берет. Разве можно доказывать, если человек предубежден до равнодушия», — подумал он почти с озлоблением, но произнес неожиданно мягко:
— Я ведь не меньше вашего болею за выполнение программы, хотя смотрю дальше… Какой подъем сулит нам открытие рудного золота!
— Вы нас доведете до того, что мы вас… повесим за такое заманивание, — с дружественной бесцеремонностью перебил его Ветлугин. — Не искушайте меня, пожалуйста.
Ветлугин стоял, склонив голову, и слушал… Толпа приискателей окружила его жарким полукругом, напирая к прилавку, где на новеньком патефоне мерцал черный круг пластинки. Горняки тоже слушали и обсуждали преимущества баяна перед скрипкой.
— Скрипка — самая тонкая музыка, — говорил с увлечением Никанор Чернов, работавший теперь бурильщиком на руднике. — Отец мой сказывал, что у нас на Украине скрипач на селе — почетнейший человек. Но, конечно, скрипка всегда требует аккомпанемента. Чтобы, значит, за компанию другой инструмент был.
— Эх ты, украинец! — весело укорил Никанора черный, как цыган, рабочий, по прозвищу Расейский. — Забыл ты совсем, что твой отец путал! Не скрипач на Украине первое лицо, а бандурист. Для нас же, для расейских, нет лучше баяна. Скрипке нужно то да се, а баян один себе и развеселит, и в тоску вгонит. — И Расейский, торжествуя, осмотрелся.
Но он скорее походил на артиста-скрипача со своими сильными, тонкими, нервными руками, как походил на сердцееда-баяниста, чубатый светлоглазый Никанор Чернов, поклонник скрипки.
— Еще бы, — подхватил вызов Расейского по-мальчишески ломкий тенор. — На баяне одних пуговок сотни полторы, и каждая значение имеет.
Раздался одобрительный смех; большинство явно склонялось в пользу баяна.
Чернов презрительно вздохнул:
— Э-эх, вы-ы! Ладов не знаете, а спорить — собаку съели!
Ветлугин уплатил деньги, взял завернутые пластинки и вышел на улицу. Был выходной день. Веселый, праздничный гомон стоял над поселком. Даже милиционер, одиноко отдыхавший на завалине, в галошах на босу ногу, сосредоточенно и угрюмо бренчал на балалайке. Женщины сидели стайками у сеней бараков, подмигивали вслед Ветлугину, задорно посмеивались. А Клавдия, стоявшая на улице с миской в руках, громко сказала своей товарке:
— Красивый наш инженер, как ангел! Румянцы у него в лице такие сочные, просто прозрачные…
Ветлугин невольно прислушался. Слова старухи рассмешили его, и в то же время он почувствовал себя польщенным. Что ответила другая, он не разобрал, но отчетливый голос Клавдии донесся еще раз издали:
— Ну, прямо прозрачные!.. Как кисель брусничный!
— Какую чепуху придумала! — прошептал Ветлугин с усмешкой, ускоряя шаги. — Прозрачный румянец…
Он провел ладонью по щеке: кожа была гладкая, упругая.
— Сочный! — повторил он, уже издеваясь над собою и злясь на Клавдию. — При чем тут кисель? Не дай бог, ляпнет она этакое при Валентине.
Ветлугин только что вернулся из тайги, где срочно строилась подвесная дорога для лесоспуска. Машинам растущей электростанции нужно было топливо. Новые моторы на шахтах и на руднике, мощные драги, работающие и подготовляемые к пуску, — все требовало электроэнергии, а источник энергии — стволы деревьев (золотые и лучистые в разрубе, как солнце, отдавшее им эту энергию), теперь просто бревна, лежали «у пня», на заросших, старых болотах или в камнях на россыпи. Солнечная энергия, заключенная в миллионах кубов горючего, ждала своего сказочного перевоплощения. Но как буднично готовилось это перевоплощение!
— Мотор? — откликнулась Анна на запрос Ветлугина. — Да пожалуйста! Возьмите хотя бы тот, что из старого оборудования, заброшенного с Лены.
— Этакое старье! — возмутился тогда Ветлугин.
— Ничего, отремонтируете, — сухо сказала Анна, упорно не желавшая понять, как испортит этот мотор всю поэзию трудного дела дровозаготовщиков.
Он походил на разбитого параличом больного, много лет пролежавшего на грязной постели, и Ветлугин, — почти с отвращением осмотрев его и приказав немедленно лечить — сам наблюдал за лечением, чтобы только доказать Анне всю зряшность ее затеи.
Ветлугин любил свою работу горного инженера, был он и хорошим механиком, и теперь, когда далекое таежное предприятие обрастало сложными машинами, работал с особенным увлечением. Но он с предубеждением относился к техническому старью — это была его слабая струнка.
Наблюдая за движением первого груза на подвесной, он почти желал, чтобы где-нибудь заело. Но отремонтированный мотор действовал исправно, точно стремился вознаградить себя за время вынужденного бездействия, и Ветлугин, побежденный и тронутый, сказал:
— Прекрасно, старина!
Ветлугин вернулся из тайги рано утром, успел помыться в просторной приисковой бане, еще пустой, с чистыми, сухими после ночной уборки полами и лавками, и его лицо так и горело крепким румянцем. Все время, пока он жил в тайге, среди зелено шумящего и сваленного на землю леса, среди разъятых на части древесных туш и сказочно огромных поленьев, чувство приподнято-радостного, иногда томительного ожидания не покидало его. Это была тоска о «ней» и ожидание встречи с «нею».
Он посмотрел на окна Валентининой комнаты, и все мысли разом вылетели из его головы. Окна были открыты. На одном, припав к подоконнику, выставив круглые лопатки, лежала черная кошка. Она плотоядно глядела на синиц, копошившихся на елке у стены дома, и даже сладострастно мурлыкала.
При всей своей самоуверенности Ветлугин не имел никакого основания думать, что о нем скучали. Шаги его сразу стали грузными. Взбежав всего на шесть ступенек, он задохнулся, точно поднялся на шахтовую вышку. Он понимал, что просто ужасно явиться перед Валентиной таким вот — искательным, растерянным, неловким от избытка сил и чувства, но желание видеть ее немедленно, сейчас же, превозмогло колебания.
— А я ухожу на обед к Подосеновым… — сообщила Валентина весело, здороваясь с ним.
— Очень приятно, — сказал он, обиженный, но сияющий. — Вы всех гостей так встречаете?
— Нет, только вас и только потому, что рассчитываю идти вместе с вами. Но мы можем посидеть еще с полчасика у меня и поболтать. Как вы там жили, в тайге?
Валентина прошла через комнату, села на широкий диван, покрытый ковром:
— Посмотрите, какой чудесный диванчик вышел, а внизу ящики, а в подушках сено.
Она сидела, сложив на круглых коленях обнаженные почти до локтей руки, и смотрела на Ветлугина добрыми и лукавыми глазами. Ему захотелось опуститься перед нею, обнять ее, но она зорко взглянула на него и спросила:
— Что это вы такой румяный сегодня?
Он промолчал и сел, держа под мышкой сверток с пластинками.
«Румянец прямо прозрачный», — припомнил он слова Клавдии и поморщился.
— Вы опять принесли что-то, — полюбопытствовала Валентина, не без удовольствия наблюдая его смущение.
— Принес?.. Ах, да! — Ветлугин осторожно развернул бумагу.
Если бы Валентина захотела, если бы она позволила, он загромоздил бы покупками ее скромную комнатку. Он тащил бы сюда все, что смог добыть, как скворец в скворечню. Валентина разбудила в нем мучительную потребность хлопотать и заботиться. Как был бы он счастлив, имея право выбирать для нее платья, туфельки, какие-нибудь детские распашоночки, чепчики, косыночки — всю эту милую, трогательную мелочь, на которую он стал посматривать в последнее время с особенным вниманием.
Он затосковал о семье, но семья была немыслима для него без Валентины, а она или посмеивалась над ним, или смело, почти дерзко давала отпор всем его попыткам опекать ее.
— Я выбрал для вас несколько хороших вещей, — проговорил он, запинаясь, мрачнея от сознания того, что не смеет, не может высказать ей то, чем он жил в последнее время. — Вот «Элегия» Массне, «Лесной царь» Шуберта, а это «Вальс цветов» Чайковского…
— Спасибо, — ласково сказала Валентина. — Вы любите классическую музыку?
— Да, конечно, — ответил Ветлугин, продолжая машинально перекладывать пластинки. — Очень люблю. Музыка облагораживает душу. Люблю! — повторил он и, отложив пластинки, посмотрел на Валентину.
Она погладила кошку, перебравшуюся с окна на диван, и снова спросила:
— А гармошку любите?
— И гармошку люблю. — Ветлугин вспомнил разговор в магазине, улыбнулся.
— Она вас тоже облагораживает? — придирчиво допрашивала Валентина.
Чувствуя ее непонятное раздражение и остро переживая его, Ветлугин ответил с выражением грустной задумчивости:
— Да, облагораживает. Однажды я слышал игру лоцмана на Лене. Играл он мастерски. Да еще обстановка такая… Вдалеке унылые берега. Белая ночь. Простор. Страшный водный простор, на котором чувствуешь себя затерянным…
— Странно! Такой вы сильный, а говорите о грусти, о затерянности. И это не случайно. Я уже не впервые это от вас слышу. — Она неожиданно рассмеялась.
— Над чем вы смеетесь?
— Я вспомнила, что говорила Клавдия.
Ветлугин наклонил голову, сгорая от стыда и досады.
— Что могла сказать эта старая колдунья?
— Она говорит… что если бы она была помоложе, конечно, если бы понравилась вам…
— Перестаньте, — попросил Ветлугин.
Его цветущее здоровьем лицо стало таким жалким, что Валентина сразу перестала смеяться.
— Если бы вы знали… Я так одинок, — пробормотал он невнятно.
Валентине снова представилась Клавдия, но она подавила смех и сказала:
— Вам только кажется, что вы одиноки! У вас есть любящие родители, и сестры есть, а вот я… Я действительно совсем-совсем одинока… И мне никого — понимаете? — никого не надо!
— У вас, наверное, были тяжелые переживания, — сказал Ветлугин, подавленный внезапной вспышкой ее явного ожесточения против самой себя. — Кто-нибудь оскорбил вас?
Валентина медленно выпустила кошку из рук, пригладила ее взъерошенную шерстку.
— Я никому не позволила бы оскорбить меня… безнаказанно, — сказала она и побледнела.
— Тогда почему вы сами смеетесь над чужими чувствами?..
— Я? — Она взглянула на него, искренне изумленная. — Ах, вы опять о грусти! Виктор Павлович, милый… Ну, вообразите… сидела бы на моем месте такая… краснощекая бабища и вздыхала о своей несчастной женской доле. Кто бы ей поверил?
— Вы издеваетесь надо мной, — сказал Ветлугин и, неловко повернувшись, раздавил пластинки.
— А вы начинаете буянить?! — воскликнула Валентина и снова залилась смехом.
— Да, я скоро начну буянить, — пообещал он угрюмо и поднялся, кусая губы.
Валентина тоже поднялась.
— Пойдемте со мной к Подосеновым. У них сегодня какой-то особенный пирог и мороженое. Это мне по секрету сказала Маринка, а я по-товарищески сообщаю вам.
— Нет, с меня на сегодня довольно!
— Как хотите. А то я могла бы воспользоваться вашей порцией мороженого. Куда же вы? — Валентина посмотрела вслед Ветлугину и сказала, задумчиво улыбаясь: — Обиделся!..
Она шла по улице, счастливая каждым своим движением. Радостное предчувствие чего-то необыкновенного охватило ее и все нарастало даже от ощущения солнечного тепла, от прикосновения ветра, поднимавшего, будто крыло бабочки, край ее пестрого платья.
У террасы Подосеновых вилась по веревочкам фасоль, уже покрытая снизу мелкими красными цветочками. Цепкий, шершаво-шелушистый виток уса, как живой, прильнул к протянутой руке Валентины, потрогавшей на ходу зеленые листья. Она резко отбросила его, и стебелек сломался легко, неожиданно хрупкий. Она поглядела на него с жалостью, вспомнила о сломанных пластинках, о Викторе Ветлугине и поднялась по ступенькам.
Дверь в столовую была открыта, и оттуда доносились тонкий голос Маринки и смех Анны.
Анна сидела у стола, накрытого к обеду. Перед ней лежали крохотные ножницы и тонкие мотки шелковистого мулине. Один моток Анна держала в руках, терпеливо разбирая спутанные нитки.
— Мы уже соскучились по вас, — сказала она Валентине и весело пояснила: — Делаю носовые платки Маринке. Начала давно, да все некогда было закончить. А сегодня она заставила меня рассказывать о всякой всячине, вот я и рукодельничаю. Нитки, конечно, ты спутала! — добавила Анна, повернувшись к дочери.
— Так, наверно, я, — скромно согласилась Маринка. — Ребенок у меня болеет, Наташка моя, — озабоченно сказала она Валентине. — Она добралась до мороженого и ела, ела, пока не захворала. Теперь кашляет, — Маринка перевернула куклу, и круглолицая Наташка с желтыми косицами тоненько запищала. — Вот, — Маринка вздохнула, — плачет… Ты бы полечила ее немного.
Валентина взяла «ребенка», прислонила его головкой к своей щеке.
— Ну, не плачь, не плачь, — уговаривала она серьезно, а Маринка, чуть улыбаясь открытым ртом, с умилением смотрела на нее, держа согнутые ладошки так, точно хотела подхватить своего плачущего ребенка.
Валентина стала осматривать «больную». Кукла опять запищала.
— Ты с ней тихонько, — попросила Маринка, кладя обе ручки на колени гостьи.
— Нельзя говорить Валентине Ивановне «ты», — сделала ей замечание Анна.
Строгий тон матери сразу испортил всю прелесть игры. Маринка потянула куклу из рук Валентины, перебралась с ней в другой угол и стала лечить ее сама.
— Плачь, — требовала она шепотом. — Тихонько плачь и скажи мне «а-а»… — Но играть одной не хотелось, и она снова обратилась к Валентине: — Я скоро буду летать, — сообщила она. — Побегу, замашу руками и поднимусь выше папы, выше дома.
— Было бы чудесно — уметь летать! — И Валентина снова ощутила то чувство особенной радости, с которым шла сюда.
— Я тоже маленькая часто летала во сне, — сказала Анна.
Узкий пробор ровно белел в ее волосах, уложенных на затылке в тяжелый узел. Особенно нежно смуглели полуобнаженные плечи над прозрачными сборками блузки. До сих пор Валентина видела Анну в строгих закрытых платьях и только теперь поняла, что она по-настоящему красива.
— И сейчас еще часто летаю, — продолжала Анна, проворно снуя иголкой; тонкий пушок блестел выше запястья на ее женственно полной руке. — Вот вроде Марины — побегу, обязательно подогну ноги и лечу. И каждый раз боюсь зацепиться за телеграфные провода. Обязательно какие-то провода… Тогда я сильнее машу руками и поднимаюсь еще выше. — Анна откусила нитку, откинув голову, полюбовалась на свою работу и стала собирать платки и разворошенные нитки. — Андрей сегодня совсем заработался. Закрылся в рабочей комнате и пишет…
— Папа все пишет, — вмешалась Маринка. — Я не могла дольше терпеть и пообедала. Вы, наверное, тоже не дотерпите. Мне уж поспать пора, а он все пишет.
Валентине вдруг стало скучно. Она взглянула на свои красиво обутые ноги: стоило надевать такие туфли и новое платье!.. Почему Анна ничего не сказала о нем? Нравится ли оно ей?
— Я сейчас уложу Марину и позову Андрея, — сказала Анна, — вы на минуточку займите себя сами.
Валентина взяла с этажерки первую попавшуюся книгу. Ей захотелось уйти. Какое ей дело до этих людей, погруженных в свои интересы! Пусть они пишут сколько угодно, пусть возятся со своим ребенком. Валентина вспомнила, как Андрей в прошлый выходной день играл с Маринкой. Это доставляло ему столько радости! Он сам дурачился, как мальчишка; его узнать нельзя было.
«Отчего я злюсь, — подумала Валентина, слушая, как сильно стучало ее будто распухшее вдруг сердце. Почему сегодня мне неприятно сидеть у них? Все-таки они оба порядочные мещане… Мещане! — не веря себе, повторила она упрямо. — Уют… И корзиночка с нитками… Не хватало только мужа с газетой. Читают, учатся!» — Валентина так ожесточенно открыла книгу, что переплет хрустнул.
Даже не пытаясь прикинуться занятой чтением, Валентина, нервно хмурясь, посмотрела на дверь, за которой послышались шаги: в комнату входил Андрей.
Она сразу заметила выражение особенной оживленности в его лице.
«Любезничают с женушкой, а я тут сижу одна, как дурочка», — подумала она, не поняв этого оживления, созданного работой, и потому еще больше раздражаясь.
— Вы знаете, я читала письмо Энгельса к одной женщине, — сказала она Анне во время обеда. — Меня поразило то, что он ей писал: «Если бы вы были здесь, мы оба смогли бы побродить по окрестностям…» Нет, вы только представьте себе: Энгельс — и вдруг… побродить!..
— Что особенного!.. — вступился Андрей, замедлив с блюдом салата, которое он собирался поставить рядом с заливным из дичи, гордостью Клавдии, изощрявшейся на всякие выдумки.
— Это значит — просто погулять, просто пошататься без всякой цели с милой, умной женщиной, посмеяться, поговорить… И уж, наверное, не об одной политике! — продолжала Валентина, не обратив внимания на реплику Андрея и даже не взглянув на него. — А разве мало у нас людей, засыхающих и физически и душевно на своей работе? Некоторых даже невозможно представить гуляющими. Они всегда заняты, у них всегда безнадежно деловой вид. Поговоришь минут пять с таким человеком — и сразу в носу защиплет, и сам не поймешь, зевать ли тебе хочется или плакать.
— Правда! У нас многие сгорают на работе, — сказала Анна, неприятно удивленная горькой, искренне прозвучавшей тирадой Валентины.
Букет полевых цветов стоял между ними, заслоняя лицо гостьи, и Анна решительно переставила его, оставив на скатерти легкий след опавших от ее движения светлых тычинок.
— Мне кажется иногда, что это просто дань времени, — продолжала она с задумчивым видом, отделяя кусок пирога для Андрея. — Пока мы не создадим в основном того, что намечено нашими строительными планами, пока работа не войдет в нормальное русло, мы не научимся беречь себя. Нам слишком часто приходится спешить. Некоторые, возможно, рисуются этим, но, в общем, мы действительно очень заняты.
— Мне кажется, разрешение этого вопроса во многом зависит еще от семейной обстановки, — снова вмешался в разговор Андрей, серьезно взглянув на Валентину. — Смогут ли двое людей так ужиться, чтобы, не ущемляя интересов друг друга, организовать свой труд и отдых?
«До чего же самодоволен!» — подумала Валентина, поняв только то, что он вполне удовлетворен своей семейной обстановкой и тем, что хорошо ужился с женой.
— Семья! Вот то, во что я меньше всего верю, — произнесла она, не то насмешливо, не то болезненно кривя губы. — Никогда мужчина и женщина не уживутся так, чтобы… не ущемлять интересов друг друга. Для этого нужно состояние вечной влюбленности, совершенно невозможное, и тот, кто первый выйдет из этого состояния, потребует себе больше прав за то, что другой все еще влюблен в него. Вот тут-то и начнется ущемление интересов! А там прелесть нового впечатления, и… пошла семейная драма со всякими дрязгами. Или прямая вражда, или ложь… — Валентина взглянула на побледневшее, с широко открытыми глазами лицо Анны, лицо человека, которого незаслуженно ударили, и торопливо, точно боясь, что ей помешают, продолжала вызывающе: — Вообще, так называемое семейное счастье — довольно непрочная вещь. Стоит только вмешаться другой красивой женщине — и самый честный, самый нежно влюбленный муж начнет испытывать прочность своей семейной клетки.
— Вы глубоко не правы! — возразил Андрей, нарушив внезапно наступившее общее молчание. — Не верить в семью — значит не верить в естественность человеческих чувств и отношений. Какая семья, какого общества — это другой вопрос! Семья в капиталистическом обществе, построенная на расчете, действительно является клеткой, охраняющей все ту же частную собственность. Там ложь и вражда неизбежны… Не то у нас! Могу ли я, живя с любимой, мною избранной женщиной, чувствовать себя в клетке? Конечно, нет! Значит, не может быть и речи об ущемлении интересов, если бы даже я и… разлюбил свою жену. Во всяком случае, для разрушения подлинно современной семьи вмешательства другой красивой женщины далеко не достаточно. Мало ли на свете красивых женщин!
Смутная, но остро-тревожная мысль проникла сквозь теплую пелену сна, всколыхнула и разорвала ее. Валентина к самому носу притянула нагретую простыню: ей не хотелось просыпаться, но сознание чего-то непоправимого властно выталкивало ее из сонного забытья.
«Отчего мне тревожно?» — подумала она, переворачиваясь в постели и прижимаясь щекой к подушке, такой свеже-прохладной по краю.
Снилась какая-то чепуха перед пробуждением… Нет, не то! Она перепутала вчера назначение двум больным, чего с ней никогда не случалось. Но ведь все закончилось благополучно, сегодня утром ей было так весело! Да ведь это сегодня уже миновало. Значит, что-то еще произошло.
Она была у Подосеновых… Сердце Валентины вдруг больно сжалось. Она сразу представила себе лицо Анны, когда та стояла на террасе и теребила листок фасоли, от чего вздрагивала вся зыбкая зеленая завеса. Красные цветы-мотыльки тоже вздрагивали, точно хотели взлететь. Лицо Анны было неподвижно, только тяжелые ресницы ее моргали медленно, и Валентина, глядевшая на ее профиль, чувствовала, что взгляд женщины-директора намеренно ускользает от нее. Все слова, сказанные Анной после их беседы за столом о семье, звучали вежливо, но холодно.
— Ну и пусть, — прошептала Валентина грустно. — Теперь это уже не поправишь!
Она легла на спину, вытянулась и пролежала так с полчаса, но странное волнение, овладевшее ею, все разгоралось, и наконец она уже не в силах была лежать в постели, пробежала в одной рубашке по комнате, забралась на диван и некоторое время сидела, сжавшись в комок, охватив руками колени.
«Частная собственность… капиталистическое общество… Целый трактат по политэкономии!» — иронически усмехаясь, припомнила Валентина слова Андрея, и еще она вспомнила, вся вспыхнув: «Мало ли на свете красивых женщин!»
— Ничтожество! — промолвила она с громким вздохом. — Слякоть! Как ты могла ляпнуть такое про семью? Как ты могла сказать такую пошлость? Ведь это ты от зависти! Ай-ай-ай! Какой стыд! — И Валентина не то засмеялась, не то всхлипнула, прижав ладони к лицу.
Нервная дрожь прошла по ее спине, она потянула к себе за угол пуховую шаль, окуталась ею, затем взяла недочитанную книгу, открыла ее на закладке, но не прочитала и полстраницы, как убедилась, что думает совсем о другом и не понимает смысла прочитанного.
Она попробовала представить себя на месте Анны. Вот она подходит к постели Маринки, идет в кабинет и садится у стола. Сколько всяких книг и бумаг на этом столе! Анна говорила, что она любит проснуться иногда ночью и посидеть с книгами часок-другой или даже просто так посидеть в тишине и подумать. Ну, вот и она, Валентина, также проснулась и встала, но читать ей не хочется, а думать… если думать только о семье Анны и разговоре у них за столом, то лучше совсем не думать: так больно и пусто делается на душе от однообразно повторяющихся мыслей, точно они обшаркивают ее своим бесконечным движением по узкому кругу.
И все-таки Валентина возвращалась к тому же. Работают и учатся!.. Валентина тоже любила свою работу. Она вспомнила кочегара на пароходе и сотни, сотни других пациентов. Имена и отдельные черты их она уже забыла, но то, как она лечила их, создало у нее доверие к своим силам, уважение к себе — человеку-работнику.
Хорошо Анне, что Андрей для нее настоящий товарищ и его слова не расходятся с делом. Хорошо ей, что у нее такой здоровый, красивый ребенок!
Валентина вспомнила, как она стояла однажды в Эрмитаже перед Мадонной да Винчи. У Мадонны был огромный безбровый, гладкий лоб, невинное лицо девочки и колени матери. Младенец, которого она бережно поддерживала своими пухловатыми в запястье руками, был светел, крупен, весь в нежных складочках жира, но девочка-мать смотрела на него с таким важным раздумьем; казалось, она подавлена была величием своего материнства.
Валентина порывисто встала, сунула ноги в мягкие туфли, открыла шкаф, приподнявшись на цыпочки, достала с полки деревянную плоскую резную шкатулку.
Толстые щечки его блестели, блестел круглый лобик и веселые глаза. Во рту, открытом улыбкой, едва белел чуточный зубок. Это был ее ребенок, ее сын! Снова она ощутила на своих руках утраченное тепло его маленького тела. Глаза ее заволоклись слезами. Казалось, она все имела для простого и милого женского счастья, но почему-то это «все» оборачивалось для нее в худшую сторону. Озлобленная неудачница! Неужели она не стоила иного в жизни?..
Валентина вставила карточку в щель между оправой и стеклом настольного зеркала. Потом ее печальный взгляд сосредоточился тревожно на собственном отражении.
Тонкая шея, открытая вырезом ночной рубашки, была гладкой, под легкой тканью обрисовывалась невысокая грудь. Наклоняясь, Валентина откинула назад светлые кудри, приблизила к зеркалу полыхающее румянцем лицо и вдруг улыбнулась сквозь слезы, восхищенная.
— Я еще буду любить! — с увлечением прошептала она. — У меня еще будет ребенок!
Ока подошла к окну, распахнула его. Сырая прохлада потянула в комнату. Валентина крепче закуталась в шаль и присела на подоконник.
На востоке едва брезжила заря. Казалось, кто-то огромный хотел поджечь темные лохмотья туч и раздувал под ними на горах тлеющие угли.
— Все-таки я очень одинока! — прошептала Валентина, глядя, как разгоралась и не могла разгореться тлеющая в тучах заря. — Вот и я стала вздыхать вроде Виктора… Но я ведь не докучаю с этим никому! — добавила она, точно оправдывалась перед собой за недоброе чувство, шевельнувшееся в ее душе против Ветлугина.
Она отлично сознавала, что раздражало ее совсем не то, что он так упорно тянулся к ней, стремительно подчиняясь всем ее прихотям и настроениям, — она даже не представляла, как могла бы жить, не привлекая чьего-либо внимания, — а раздражало то, что все его старания только подчеркивали ту душевную пустоту, которая особенно томила ее в последнее время.
Под окном вдруг зашуршало что-то, и Валентина от испуга и неожиданности чуть не свалилась с подоконника. Тайон, встав у стены на задние лапы, молча приветствовал ее, потягиваясь и размахивая тяжелым хвостом.
— Ах ты, дурной! — упрекнула его Валентина, перегнулась через подоконник, с трудом подняла и втащила собаку в комнату. — Все шляешься?
Пес виновато прилег.
— Когда ты привыкнешь к своему дому? — Валентина достала из шкафчика кусок булки, но Тайон только из вежливости обнюхал его. — Я привяжу тебя на цепь, — сказала Валентина; она сердилась, но чувство одиночества уже не бередило ее сознания, как минуту назад.
Все утро в больнице она была задумчива: мысль о том, что Анна обиделась, не покидала ее, а тут еще главный врач предложил ей поехать вместо заболевшего фельдшера в тайгу, к разведчикам, и она совсем приуныла.
— Вы умеете ездить верхом? — спросил вечером Ветлугин, пришедший по обыкновению навестить ее.
— В том-то и дело, что не умею.
— А сапоги у вас есть?
— Есть, но я ни разу их не надевала, — равнодушно ответила Валентина, сидевшая с шитьем в руках.
— В туфлях ехать нельзя.
— Не знаю я, ничего не знаю! — уже с досадой ответила Валентина и, страдальчески морщась, посмотрела на уколотый палец. — Как поеду и с кем поеду — мне все равно.
— Поедете вы с Андреем Никитичем, — сообщил Ветлугин. — Я это знаю потому, что Анна Сергеевна при мне разговаривала по телефону, — пояснил он, удивленный быстрым движением Валентины и тем взглядом, оживленным и испуганным, который она вскинула на него. — Там заболели два разведчика. Анна Сергеевна беспокоится… может быть, тиф.
— Об этом уж мы, врачи, должны беспокоиться, — сухо промолвила Валентина и низко склонила голову над шитьем.
Сильно вьющиеся на концах и над висками пряди волос совсем заслонили ее лицо, видна была только круглая мочка маленького розового уха.
Помолчав, она подняла голову, искоса взглянула на Ветлугина:
— Это далеко… ехать?
— Километров тридцать — и все тропой.
— Обязательно в сапогах?
— Да. Иначе вы сотрете ноги. А ходить по тайге в туфлях невозможно.
— Я сказала, что у меня есть… Валентина быстро опустилась перед своим самодельным диваном, вытащила из-под него пару маленьких, связанных ушками сапог. — Вот! Я купила их, когда поехала сюда.
Ветлугин взял сапоги, развязал бечевку.
— Они вам будут великоваты, — сказал он, шаря в сапоге, не торчат ли гвозди, но гвоздей не было. Он снова взглянул на Валентину, и сердце его сжалось от неизъяснимо смутной догадки. — У вас есть портянки?
— Нет, но я могу сделать. — Валентина вынула из чемодана кусок полотна, надрезала и оторвала от него широкую полосу. — Вы мне покажите, как нужно навертывать.
Она села, сняла туфлю и начала неумело пеленать ногу поверх чулка.
— Так и так… А теперь куда?
— Дайте я покажу, как нужно, — предложил Ветлугин и, опустясь на колени, деловито перепеленал ногу Валентины. Лицо его при этом было серьезно, даже угрюмо.
Когда он хотел подняться, Валентина положила руку на его плечо. Ветлугин вздрогнул, но овладел собой и посмотрел на нее почти холодно.
— Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, что вы самый хороший, самый славный человек из тех, кого я встречала! Я чувствую, мы станем друзьями.
Ветлугин вспыхнул, словно мальчик. Его недобрая догадка превращалась в уверенность. «Вот и я стал хорошим, потому что… потому что…» Он не посмел закончить свою мысль и молча отстранился от кокетки.
Лошадь оказалась очень высокой, и оттого, что она быстро переступала ногами, вся ее длинная спина до кончиков навостренных ушей и круглые бока подергивались, шевелились, и сидеть на ней, особенно в начале пути, было страшно и неудобно. Валентина то и дело теряла стремена, смущалась, сердито ворчала, отыскивая ногой ускользавшую опору.
«Наверное, я очень смешная сейчас!» — думала она и старалась держаться как можно прямее.
Ей казалось, что она скачет во весь опор, но смирная ее лошадь только трусила добросовестно, без понуканий, по выбитой корытом лесной дорожке, размытой на спусках дождями. Вернее, лошадь торопилась просто из боязни отстать в тайге от своего черного соседа по конюшне, на котором ехал Андрей. Не все ли равно, что побуждало ее торопиться? Важно то, что через некоторое время она стала как будто ниже ростом, и спина ее оказалась надежно широкой.
Осмелев, Валентина начала посматривать по сторонам — на зеленый полумрак леса, на болотце, заросшее пухлыми моховыми кочками и желтыми звездочками чистотела. Когда лошадь немного отстала, замявшись в нерешительности перед размешанной на тропинке грязью, Валентина крепко торкнула ее каблуками сапог и, перескочив рытвину, снова почувствовала себя счастливой. Ей уже досадно стало, что Андрей был впереди и не заметил проявленной ею ловкости.
— Я нарочно еду тихо и все жду, что вы окликнете меня, — ответил он на ее упрек в невнимательности.
— Мне никогда не приходилось ездить верхом, — оправдываясь, сказала Валентина и, недовольная собой за это, добавила с хвастливой небрежностью: — Зато теперь я могу как угодно.
— Даже рысью?
— Почему бы нет!
— Попробуем, пока позволяет дорога. — И Андрей слегка подстегнул свою лошадь.
Валентина сразу же потеряла стремя и съехала набок, но не слетела, не выпустила поводьев, а крепко, точно испуганная кошка, вцепилась в седло. Она бы расплакалась от досады, но то, что ей удалось удержаться, ободрило ее. Она сумела поправиться в седле, и Андрей ничего не заметил, когда остановил коня и, улыбаясь, обернулся.
— Вы молодец! — крикнул он ей, как Маринке, не разглядев выражения ее обиженно изогнутых губ.
— Я устала, — сказала она, когда они проехали в молчании еще километров пять. — Я устала и хочу пить, — повторила она, и в голосе ее прозвенел уже не задор, а слезы.
— Скоро мы доберемся до воды. Там можно будет напиться и отдохнуть, — снова, как маленькую, утешил он.
— Поезжайте со мной рядом, — потребовала Валентина. — Моя лошадь все время спотыкается. Она не кривая?
— Нет, это отличная верховая лошадь, — спокойно ответил Андрей и поехал совсем близко, но не рядом, а по-прежнему впереди: дорожка была узкая.
«Ничем не проймешь! — думала Валентина, почти ненавидя его шляпу с откинутой на поля сеткой и крепкую, бурую от загара шею. „Нет, отличная верховая…“ — передразнила она с ожесточением. — Но могло же мне показаться…»
Мягкая дорожка кончилась, подковы лошадей начали постукивать о камни, и вскоре сосновый бор, пронизанный дождем солнечных лучей, светло распахнулся вокруг Он был громаден со своими бронзовыми под блеклой зеленью стволами-колоннами, с грудами разрушенных скал-останцев, покрытых розово цветущей богородской травой. В нем пахло теплой хвоей, смолою.
Пи-ить… пи-ить, — стонал в вышине голос невидимого ястребка.
Изредка в пустоте высоких просветов перелетали красногрудые клесты. Внизу, над тонкой желто-бурой вязью сухих иголок, между редкими кустами шиповника и темнолистой рябины, суетились у своих стожков муравьи.
Валентина стащила с головы сетку вместе со шляпой и осмотрелась.
Пи-ить, пи-ить! — кричала птица, и казалось — сейчас за соснами распахнется в шуршании камышей, в белой кайме песка сказочный, прозрачно-голубой простор озера.
Вбежать бы в светлую воду, вдохнуть запахи озерной свежести, ощутить всей кожей дыхание ветра, еле качающего в тусклой оправе далеких берегов солнечный блеск.
Но сосны не расступались, а все новые и новые поднимали над дорожкой высокую крышу бора.
— Где же ваше ружье? — неожиданно напомнила Валентина, взглянув на Андрея.
— Я не взял его с собою, — сказал он, посматривая по сторонам. — Зачем вам понадобилось ружье?
— А если медведь?
— Здешние медведи редко нападают.
— Редко нападают, — повторила Валентина. — Но все-таки нападают!..
«Хорош, нечего сказать, — подумала она. — Правду говорил Ветлугин: он совсем не чуткий, в нем нет даже простого человеческого отношения к окружающим. И что, собственно, хорошего может находить Анна в своей жизни с таким человеком!»
У русла речки, под редкими соснами, громоздились развалы рыжеватых скал; в замшелых расселинах их белели пушистые, на тонких стебельках звезды эдельвейсов; внизу, в камнях, чернела вода.
— Здесь, — сказал Андрей и, привязав свою лошадь за ольховый куст, хотел спуститься к берегу.
— А я? — спросила Валентина, все еще сидевшая в седле.
— Что — вы?
— Помогите мне слезть отсюда.
Андрей неловко усмехнулся:
— Простите, я совсем не привык ухаживать. Наши женщины-геологи проявляют в таких случаях полную самостоятельность. — С этими словами он протянул к ней руки и принял ее с седла, как ребенка.
На одно мгновение она прижалась к его груди и встала перед ним, прямо и смело глядя на него блестящими глазами.
— Вы… легкая, — сказал он, немножко смущенный; всем своим видом она как бы говорила: «Я вам нравлюсь. Не правда ли?»
Вода в омуте, под нависшей скалой, черно-зеленая, плотная, была неподвижна, а выше по руслу звенела так, словно лилась на камни из узкого горла кувшина.
Валентина спустилась по крутому обрыву, бросила шляпу на береговой камень, зачерпнула пригоршней ледяную воду. У нее сразу, после первых глотков, заныли зубы. Она провела захолодевшими ладонями по горячему, потному лицу и снова начала пить.
— Вы заболеете, — предупредил Андрей, вытираясь носовым платком; намокшие волосы его смешно топорщились.
— Неужели? Я сама врач.
— Верно, я про это забыл.
— Забывать не следовало бы!
Ей захотелось шаловливо обрызгать его, но в это время что-то большое зашевелилось в глубине.
Валентина вздрогнула, опираясь ладонями в край камня, заглянула в воду.
— Вы обрушитесь туда, — снова предостерег Андрей.
— Ничего, вы меня вытащите…
Андрей подошел ближе, тоже всмотрелся.
Могучая рыба вышла из темноты, где едва виднелись затонувшие коряги. Мелькнуло, приближаясь, ее длинное тело, спина взбороздила поверхность омута, изогнутая лопасть хвоста взметнулась, обдав брызгами скалы. Всколыхнувшаяся вода сразу стала прозрачной и легкой, пока угловатое, в светлых полосах тело рыбы не исчезло опять в глубине.
— Осетр! — сказал Андрей с улыбкой. — Забрался сюда с Алдана и живет себе отшельником.
— Удалился от мира! — радуясь, звонко откликнулась Валентина. — Мне показалось, будто у него рта нет, — добавила она нерешительно.
— Рот у него тут, — Андрей тронул себя под подбородком, — маленький, круглый.
— Противный, — перебила Валентина.
— Почему противный? Вам сегодня всюду разные недостатки мерещатся.
— Смотрите, опять! Он совсем не боится нас, — сказала Валентина, словно не расслышав замечания Андрея. — Отчего он так осмелел?
— Играет. Ах, мерзавец, что он проделывает! Обычно они ходят стаями по самому дну, взрывая ил, как свиньи. Ему вольготно живется в этой яме. Ниже речка обмелела: в прошлом году образовались по руслу карстовые воронки… такие полости в известняке… и почти вся вода провалилась под землю. Вот он и играет здесь.
— Хороша игра! — промолвила со вздохом Валентина, вспомнив о собственном одиночестве. — Он уж, наверное, взбесился от скуки…
Андрей рассмеялся.
— Интересно, как мы его подкараулили. Вот я расскажу своим женщинам…
— Маринке?
— Да, ей и Анне.
— Вы им… ей… все рассказываете?
— Все.
— Решительно все?
— Решительно.
— Неправда. — Валентина нервно поиграла сломанной ольховой веткой. — Всего вы никогда не расскажете. И я не расскажу, и никто другой.
— Тогда это не настоящие отношения, — сказал Андрей уже серьезно. — Если любишь человека, то ничего не можешь скрыть от него… даже если бы и пожелал.
Валентина закусила губу, потом поднялась и улыбнулась принужденно.
— Вот я бы взяла да поцеловала вас сейчас, разве вы рассказали бы?.. Именно когда любят человека, то, не желая волновать его, о многом умалчивают.
— Тогда лучше не делать того, что будет неприятно любимому человеку, — негромко, но твердо проговорил Андрей, ничем не выражая своего отношения к ее словам о поцелуе.
Валентина остановилась на склоне горы, тяжело дыша, опустилась на желтоватый мох.
— Отдохнем минуточку… Какой чудный вид отсюда, сверху!.. Почему этот ключ называется Звездный?
Андрей оглянулся и тоже сел.
— Может быть, вы сядете еще дальше? — задорно смеясь сказала Валентина. — Тогда мы будем разговаривать точно два китайца, чтобы нас отсюда слышала… Анна Сергеевна. Вы видели… иногда встретятся два китайца, сядут на корточки, не рядом, а… вот как мы с вами. Далеко слышно, как они кричат что-то друг другу.
Андрей нахмурился.
— Анна обиделась бы на вас за такие слова…
— Еще не поздно: вот мы приедем домой, и вы ей доложите о каждом моем и вашем движении. — Валентина посмотрела на пасмурное лицо Андрея и присмирела. — Я дерзко шучу, каюсь! — сказала она упавшим голосом. — Правда, я очень полюбила вашу жену и совсем не хочу… касаться легкомысленно ваших отношений. Я даже завидую вам обоим. Видите, как я откровенна. Но мне почему-то не верится… не верится, что эти отношения могут быть совсем-совсем искренними. Может быть, я не имею права говорить вам такие вещи…
Валентина посмотрела на белых чечеток, перелетавших по крутым дугам кедрового стланика, высохшего после давнего пожара, и заговорила торопливо:
— У моих соседей есть кошка, черная, мягкая. Она часто приходит ко мне… Когда птицы садятся на провода у самых окон, она смотрит на них и смешно урчит. Правда! Как будто блеет тихонько… Нет, я даже не могу найти названия тому, что у нее получается, но очень, очень смешно. Рот раскроет широко и хрипит тихонько, а когтями так и корябает по подоконнику. — Валентина покосилась на удивленного Андрея и переспросила: — Почему этот ключ называется Звездным?
— Здесь мы видели звездный дождь, — ответил Андрей, снова озадаченный ее вызывающе-злыми выпадами и неожиданными переходами с одной темы разговора на другую.
«Или она не очень умна, или… несчастна, чем-то надорвана», — подумал он и продолжал:
— Возможно, это были мелкие метеориты. Мы пришли сюда, я и разведчики, чтобы заложить первые канавы. Ночью у нас сгорела палатка: попали искры от железной печки. До утра мы просидели вокруг костра под открытым небом…
— У вас была печка… — напомнила Валентина.
— Печкой тайгу не натопишь. И вот я встал, чтобы подбросить дров, но вдруг слышу легкий шорох… Оглянулся. Небо серовато-синее перед рассветом, а по этому мутному небу под звездами косой светлый дождь, такие огнистые хвостики. Разведчики дремали, а один вскочил и закричал: «Богова палатка горит. Пусть-ка он попробует сам пожить на голом небе!» Так мы и решили назвать этот ключ Звездным.
— Богатое тут золото?
— Пока еще нет, но мы надеемся на рудное, здесь, на водоразделе Долгой горы.
— Хорошо, когда есть надежда! Действовать и надеяться… Я всю жизнь жила надеждой… на яркое что-нибудь.
Валентина рассеянно погладила бледно-желтые кустики оленьего моха.
Полые, густоветвистые стебельки его, сросшиеся в сплошной дерновник, свернулись на верхушках, точно подпаленная шерсть, в коричневые узелки спор. На днях прошли дожди, и мох, еще не просохший на солнце, был мягок. Валентина прилегла на него, закрыла глаза рукой, и пальцы ее красновато просветились, будто к самым глазам поднесли раскаленное железо. Она даже не шевельнулась, когда поднялся Андрей, слышала, как он пошел наверх, но не окликнула его: так хорошо было лежать на крутом солнцепеке.
Всю ночь она провозилась с больными. У одного действительно оказался тиф, у другого — малярия, привезенная из Средней Азии. Валентина вспомнила серовато-синее, точно в лучах кварца, лицо малярика, его холодные, с лиловыми ногтями руки… Послушав отеческого совета смотрителя разведок Чулкова, он выпил стакан водки с перцем и горчицей, и его страшно рвало кровью.
Испуганный Чулков, грузный, но услужливо проворный, бегал ночью в тайгу с кайлом и притащил целое ведро вечного льда.
Лед, пролежавший в земле многие тысячи лет, внушал невольное к себе уважение, но под ножом кололся легко и, оплывая водой, распускался на блюдце просто, как самый обыкновенный. Чулков подносил его кусочками к обтянутым вокруг зубов губам больного, и чайная ложка тряслась в его тупых пальцах. Он был так расстроен, что Валентина даже не решилась побранить его за «собственное средство».
Сейчас больной спал, и Валентина, в свою очередь, едва осиливала дремоту, лежа на моховой постели.
Эта поездка сквозь лесное море, осетр-отшельник, звездный дождь от сгоревшей «палатки бога», малярик, которому она помешала умереть ночью, — все слилось для нее в одно радостное ощущение полноты жизни. Вот и небо здесь, над горой, такое близкое, что кажется — только протяни руку и прикоснешься к нему.
— Я счастлива, — сообщила Валентина, ласково улыбаясь светлой синеве неба, и снова погрузилась в дремоту, как бы растворяясь в солнечном тепле, плывя куда-то…
Смятые облака плыли вместе с нею над черно-лиловыми краями гор, прорывались, наползая на скалистые гребни… Странно и хорошо было следить из-под опущенных ресниц за их беспорядочным движением.
Сверху донесся голос Андрея. Валентина приподнялась, прислушалась.
Что-то звякало, точно разбирали лопатами груду железного лома.
Валентина положила раскрытые ладони на мох, крепко нажимая, опять погладила его. Шершавые стебельки щекотно прошли под ее пальцами, и она, улыбаясь, с веселым озорством сжала и выдрала их.
— Странно! — прошептала она, глядя, как шевелился моховой дерновик, примятый и разорванный ее руками. — Странно. Почему это… радость у меня? Радуюсь чему? С ума сошла!..
Она встала и тихо пошла наверх. Из канав летела земля, выбрасываемая невидимыми лопатами, грубо звучали голоса. Валентина опять прислушалась и повторила:
— Странно. Очень странно!
В одной из канав она увидела Андрея и долго молча смотрела на его опущенные плечи и ссутуленную спину. Чулков выбирал куски камня из кучи в углу ямы и с самым серьезным видом передавал Андрею, который рассматривал эти камни в лупу. Валентина постояла у канавы и медленно отошла. Что же, ведь она забралась сюда совсем не для того, чтобы отвлекать его от работы. Хорошо и то, что он здесь. Она обязательно увидит его через несколько минут. Ничто не может помешать ей увидеть его.
— Заложить еще одну в крест простирания, — донеслось до нее из канавы.
Валентина удивленно подняла бровь, улыбнулась и села на желтый, уже сухо обветренный камень, вынутый из ямы.
— По свалу-то мы подсекли ее, верно, — сказал. Чулков, — уйти ей некуда.
После минутного молчания — голос Андрея:
— Элехченты залегания показывают сброс вправо.
— Сомнительно, Андрей Никитич, скорее сдвиг влево.
— Сброс…
Валентина слушала с доброй усмешкой: как будто не все равно, сдвинуть или сбросить. Потом Андрей произнес:
— Попробуем заложить одну правее.
И, слышно вздохнув, Чулков повторил недовольно, но покорно:
— Заложим правее.
— Переспорил! — прошептала Валентина. — Ох, какой ты упрямый, милый мой! — И беззвучно засмеялась, откинув голову, задыхаясь от сразу полонившего ее чувства.
Милый? Этот грубовато-неловкий Андрей? Разве он уже не сухой эгоист? Разве он изменился со вчерашнего дня? Она не знает, и никто не знает, и никто не может помешать ей называть его так, как ей хочется.
Андрей подходил, озабоченно хмурясь, но, взглянув на нее, смирно сидевшую на камне, сдержанно улыбнулся.
— Мечтаете, милосердный врачеватель?
Валентина не ответила, только пристально посмотрела на него широко открытыми глазами. Лицо ее, обычно оживленное, подвижное, выражало глубокую внутреннюю сосредоточенность. Она точно прислушивалась к чему-то.
— Случилось что-нибудь? — спросил он, невольно побаиваясь ее ответа.
— Да, произошло открытие.
— А именно?
— Очень, очень важное.
— Для кого?
— Пока только для меня, — отрезала она строго и спросила: — Что такое «в крест простирания»?
Андрей удивился, но на лице Валентины было самое серьезное внимание.
— Простирание — один из элементов залегания жилы, то есть ее направление. Например… если она простирается отсюда на северо-восток, то мы закладываем канавы в крест этого направления. Значит, поперек. А почему это вас заинтересовало?
— Хочу знать, чем дышат разведчики.
Валентина встала и улыбнулась новой, немножко виноватой и оттого жалкой улыбкой.
«Вот они, женщины! — подумал Андрей. — Кажется, понял ее совершенно, а глядь, она уже совсем иная и далее на себя не похожа. Может, именно сейчас она настоящая?!»
— Мы скоро обратно поедем? — спросила Валентина и, не ожидая ответа, обратилась к подходившему Чулкову: — Я не последила, как там подготовят перевозку больных…
У Чулкова было серое после бессонной ночи лицо, веки покраснели, набрякли.
— Будьте покойны, — сказал он с уверенностью старого служаки, почтительного, но знающего себе цену. — Конюх у нас — спец на все руки. Носилки соорудит хоть для самого китайского императора. Вот только на сегодня мы без лошадей останемся. Это мне прямо нож в сердце.
— Ваших больных товарищей надо перевезти!
— Понятное дело — на другое я не дал бы: шутка сказать — на каждые носилки по две лошади!
— Мне нет надобности особенно торопиться, — сказала Валентина. — И это просто моя обязанность… Пусть Андрей Никитич едет вперед, а мою лошадь можно впрячь в носилки, и я поеду вместо второго конюха.
Чулков просиял до неузнаваемости.
— Уж сколько раз это самое у меня на языке висело, да все никак не осмеливался. Оно вроде принято у нас, в тайге, а вроде и неудобно: образованная барышня — и вдруг за конюха при носилках!.. Вот если бы с Анной Сергеевной — тогда другой разговор.
— Почему? Она ведь тоже образованная!
Чулков усмехнулся, и пухловатое лицо его с широким носом и выдающимися скулами показалось Валентине хитрым и неприятным.
— Анна Сергеевна — человек ко всему привычный. Мы с ними ехали прошлой зимой в кошевочке, я и заглядись, старый дурак, на белку… И чего мне в ней помстилось: белка как белка, самая обыкновенная! Загляделся да и вывернулся на раскате: кошевку так и забросило. Ну, думаю, сейчас Анна Сергеевна меня разделают! А они стряхнулись да за кошевку, и враз мы ее вдвоем на дорогу направили. Взялись вдвоем — раз, и готово!..
— Вы распорядитесь, чтобы там поскорее все устроили, — сказала Валентина, перебивая его воспоминания.
«И чего он нахваливает ее при муже? — подумала она неприязненно. — Подхалим какой!»
Она взглянула на Андрея и уловила еще не погасший теплый блеск в его глазах. Ему рассказ Чулкова явно понравился.
— Пусть и мою лошадь впрягут в носилки, я тоже поеду вместе с больными, — сказал Андрей Чулкову. — Снимать с разведки лошадей и рабочих сейчас просто грешно. — Андрей с благодарной улыбкой посмотрел на обрадованную Валентину и промолвил ласково: — Вы становитесь настоящей таежницей.
Родовой строй у кельтов процветал еще в восемнадцатом веке. Анна опустила книгу и задумалась. Энгельс писал, что наивность ирландских батраков, глубоко проникнутых представлениями родового строя, приводила их к трагедии массовой деморализации, когда они переселялись в города Старого и Нового Света. Оторванные от родной почвы, от первобытно-простых нравов родной среды, они сразу опускались на дно: шли в публичные дома, пополняли камеры уголовников. Город одинаково перемалывал и цветущих девушек, и угрюмых здоровяков-парней, превращая их в отщепенцев, в жалкое человеческое отребье.
Анна вспомнила древние песни ирландцев, в которых они сочетали детскую жестокость с прелестью чистейших, утонченных чувств. Эти песни потрясали ее, словно живой крик, звучавший из седой мглы прошлого тысячелетия.
— Массовая деморализация! — повторила она вслух, и рука ее судорожно сжала шершавый переплет книги. — А разве я не была наивной, как ирландец, когда поступила на первый курс рабфака? Разве молодежь, пришедшая за эти годы в наши города из самых глухих районов, не носила на себе следы родового строя?
Анна вспомнила ненцев и гиляков, эвенков и якутов, с которыми ей пришлось столкнуться за годы учебы.
Перебираясь в город, они не имели понятия о самых простых вещах, известных каждому городскому ребенку.
«Как мы заботились о них!»
Анна вдруг нахмурилась, обеспокоенная воспоминанием. В институте, будучи уже на предпоследнем курсе, она ударила студента. Ударила в лицо сильно, зло, до крови из носу. Еще бы! Он позволил себе такую хвастливую фразу: «Я еще не пробовал узбечек…»
Анна представила бесцветное узколобое лицо студента, маленькую смуглую девушку, возле которой он увивался, и снова, как тогда, ощутила толчок горячего гнева.
«Неужели я и сейчас ударила бы?» — подумала она.
Она читала, полулежа на диване. Час был такой, когда еще светло на дворе, но в комнатах уже сумеречно, и настольная лампа, принесенная в столовую, уютно светила ей из-под зеленого абажура.
Здесь же, у дивана, расположилась лагерем и Маринка с автомобилями и пестрой кукольной мелочью. Сначала она играла тихо, потом на полу началось форменное сражение: даже смирные тапочки Анны превратились в военные корабли. Маринка нагружала их людьми и машинами, с шипеньем волокла по ковру, сваливала все в одну кучу, а потом уже разбирала, бесконечно нашептывая.
— Начинается бой, — шептала она. — Товарищи! Вот идут фашисты… — Маринка оглядела свое военное хозяйство, сурово нахмурилась. — Товарищи! Сейчас я буду стрелять. Только не подходите к танку: он заряженный пулями и бомбами. Сегодня пули попали прямо в медведя, он свалился в яму. Там его совсем убило электрическим током.
«Откуда это у нее? — подумала Анна, прислушиваясь к бормотанию дочери. — Что за фантазия? И всегда она что-нибудь выдумывает!»
— Когда пули попали в медведя? — спросила Анна.
— Когда тебя не было дома.
— И он упал в яму?
— Упал.
— Какой же он был: черный или бурый?
— И черный и бурый… — Маринка подумала немножко, — и серебристый.
Клавдия поставила в буфет вымытые тарелки, тоненько рассмеялась.
— Значит, вправду! Еще и серебристый! Это она, Анна Сергеевна, про лису слыхала: у Валентины Ивановны элегантская шубка с таким воротником.
— И вовсе не шубка, а медведь.
— Где та яма, в которую он упал? — спросила Анна, но в это же время представила Валентину в ее «элегантской» шубке.
— Ямы уже нет… там теперь столб, а медведь вылез по столбу и убежал в лес.
— Вот папенька его там поймают и приведут домой, — сладко пропела Клавдия. — Что это вы, Анна Сергеевна, отпускаете Андрея Никитича безоружными? Не дай бог, вправду медведь?! Долго ли до греха…
— Я говорила… — Анна помолчала, машинально отгибая уголки страниц, с шелестом пропуская их из-под пальца, взгляд ее стал рассеянным. — В прошлом году мы с Виктором Павловичем видели медведя на тропе. Ничего… посмотрел на нас, постоял на дыбках и ушел в тайгу.
— Настоящий, мама?
— Самый настоящий, только я не помню, был ли он серебристый.
— Долго нет нашего хозяина, — сказала Клавдия и присела на краешек стула. — Валентина Ивановна на лошади-то не умеет ездить… Ее, наверно, поддерживать приходится.
Анна ничего не ответила.
— Нежная женщина, к тайге не привычна. А уж следит за собой… чтобы все наглажено, чтобы все начищено. Верите, нет — нынче прачку заставила все белье переглаживать.
Анна опять промолчала, ей не хотелось принимать участие в таком разговоре, но смутное любопытство мешало оборвать болтовню Клавдии.
— Виктор Павлович по пятам ходят, чисто привязанные. Только они его не очень-то жалуют: прошлый раз вышел от них туча тучей. А уж такая пара была бы, такая пара, лучше не придумать. И детки были бы породистые, красивые! Да, видно, вправду говорится: не по-хорошу мил… Жалко Виктора Павловича. Сегодня идут из столовой и что-то несут в газетке. Гляжу, Тайона подсвистывают. Прямо смех и горе!
— А вы, чем подсматривать, накормили бы собаку сами, — сказала Анна с чувством внезапной неприязни к Клавдии.
Почему она решила, что все это интересно слушать сейчас, когда Андрей и Валентина уехали вместе в тайгу?
— Господи боже мой! Вы думаете, я ленюсь покормить собаку? Я кормила, да Валентина Ивановна запретила. «Хочу, говорит, чтобы он у меня дома жил, а не бегал по чужим кухням». Ревнивые.
— Ревнивые? — повторила Анна.
— Конечно. Я по себе знаю. Был у меня кот сибирский, пушистый. Любила я его до страсти и видеть не могла, если кто к нему руку протянет, погладит. Все мы, женщины, ревнивые за свою собственность, — спокойно закончила Клавдия, и в ее словах Анне почудилось что-то недоговоренное.
— Я пойду купаться, — сказала она, поднимаясь и надевая тапки.
Оловянный солдатик зацепился в одном за стельку; Анна сердито поморщилась, вытряхнула его на пол.
— Я бы тоже покупалась, — неуверенно предложила Марина, чутко угадывая, но не понимая перемену к худшему в настроении матери.
Анна никогда не требовала от дочери не слушать то, что ее не касается, зная, что умненький резвый ребенок интересуется всем вокруг него происходящим. Она так просто, без шепотков и подмигиваний в сторону всегда навостренных маленьких ушей, говорила о семейной жизни, о любви и детях, что Марина спокойно продолжала заниматься своими делами, выхватывая из разговора взрослых лишь то, что задевало ее воображение, — вроде Тайона, ждущего подачки под окном кухни.
— Я бы пошла с тобой, — сказала Маринка, сделав на своем хорошеньком лице просительную гримаску.
— Нет, вечером дети не ходят купаться: вода очень холодная.
Анна зажгла везде свет, переоделась, взяла мыло, мохнатое полотенце и вышла на улицу.
Она медленно шла нагорьем. На душе у нее было смутно. Нехорошо задетая словами Клавдии, не в силах побороть все возраставшую неприязнь к Валентине, она думала:
«Какая дрянь эта Валентина! Почему ей понадобилось смутить, поддразнить нас? Разве не видит она, как я дорожу своей семьей? „Если красивая женщина захочет…“ Неужели себя имела в виду? Тогда это просто нахальство! Не верит в семейное счастье, а зачем-то старается привлечь каждого интересного человека?»
— Однако, не слишком ли мнительной я стала! Такая муть поднялась в душе, — с досадой на себя произнесла Анна вслух, остановилась и посмотрела кругом.
Было еще совсем светло, но молодая, бледная, с вмятым бочком луна уже высвободилась на тускневшем небе, и нагретая за день каменистая земля одевалась паутиной жидких теней. Просторно раскинувшись, тоже еще в бледных огнях, лежал в долине поселок. Огни поднимались на склоны гор, лепились вдали по серым обрывам, где вставали голубые дымы у рудных штолен и шахт. Поселок казался настоящим городом, к несказанно прекрасный в ранних сумерках, под рано вставшей луной вид этого поселка-города, созданного с таким трудом здесь, в тайге, за тысячи километров от культурных центров, наполнил сердце Анны волнующим чувством.
«Вот то, что доверено моему знанию и совести. Сколько здесь людей, близких мне! — Глаза Анны зажглись ярким блеском, и новое выражение гордого, почти злого торжества осветило ее черты. — Меня могут оскорбить, но отнять у меня сознание человеческого достоинства невозможно».
Почти каждый день приносил в долину что-нибудь новое, и сейчас, когда Анна осмотрелась, деловые заботы завладели ею. Давно ли казалось: главное, решающее — доставка хлеба. Но вот теперь рабочие были сыты, а программа по золоту снова срывалась. Анна вспомнила все чаще застывавшую ленту транспортера на флотационной фабрике: рудник не справлялся с подачей руды, и на фабрике появились простои. Виктор Ветлугин сидел сейчас над проектом, который должен был изменить всю прежнюю систему отработки рудника.
«Нужно перестроиться, а на это время развернуть старательскую добычу и шахты рассыпного золота, — размышляла Анна. — Вот если бы мы имели новый участок с хорошей россыпью… Андрей все-таки слишком увлекается разведками по рудному золоту. Придется решительно поговорить с ним… Ах, Андрей!» — И Анна снова нахмурилась, вспомнив о его поездке с Валентиной.
Раздеваясь в женской купальне, она поглядела на плотину, в которую упиралась широко разлившаяся здесь приисковая речонка. Купающихся было мало, вода в быстро текущих таежных ключах и реках всегда холодная, а после заката солнца кажется особенно студеной. Оставшись в черном купальном костюме, Анна медленно пошла по мосткам.
Она начала заниматься спортом с первых дней вступления в комсомол: бегала, плавала, натирала мозоли во время лодочных соревнований, приводила в негодование мать, когда без юбки, в трусиках и майке, появлялась при всем народе, с такими же голоногими юношами и девушками. Сама Анна, однажды преодолев чувство неловкости, почти не замечала этой полуобнаженности и в азартном увлечении заботилась только о славе своей спортивной команды.
С тем же азартным увлечением она засмотрелась на двух мальчишек-подростков, перерезавших вперегонки пруд. Один плыл боком, расталкивал воду и плечом, и черноволосой головой, другой — саженками, вылетая из воды почти до пояса. Первым доплыл черноголовый, хотя казалось, что он двигался медленнее. Он вылез на плотину и, дыша всей грудью и животом, впалым и смуглым над белыми трусами, пронзительно свистнул.
Анна улыбнулась мальчику, напомнившему ей недавнюю юность, и стала сходить по ступенькам, глядя на свое отражение, дрожавшее на темной воде.
«Я тоже красивая, — подумала она, отталкиваясь от последней ступеньки и снова возвращаясь к мысли о Валентине, — я тоже могу нравиться… Но ведь я не стараюсь привлечь общее внимание».
Вдоволь поныряв и поплавав, Анна легла на спину, посмотрела в глубокое небо, где тоже как-будто плавали звезды. Странно и хорошо было смотреть на них, ощущая под собой текучую зыбь. Погрузиться бы на самое дно, глядя сквозь толщу воды! Наверное, она будет прозрачно-синяя, исколотая насквозь золотыми изломанными, дрожащими лучиками.
Анна вспомнила, как купалась вместе с Валентиной, как та ежилась, не решаясь прыгнуть в холодную воду, а потом вылезла вся розовая, и, смеясь, притопывая ногами, отжимала кудрявые волосы…
«Она красивее меня, и Андрей видит это. Как загорелись у него глаза, когда он впервые взглянул на нее!»
— Что за чушь лезет мне в голову! — сказала Анна, подавленная своей беззащитностью перед этими мыслями.
Игра солнечных бликов на письменном столе мешала Анне. Она встала, опустила штору. Новый проект рудничных работ, составленный Ветлугиным, лежал перед нею, и она снова и снова просматривала его с чувством тягостного недоумения.
Вся будущность рудника заключалась в сложной сетке проекта, тщательно вычерченного на просторном листе плотной бумаги, но только явным легкомыслием Ветлугина можно было объяснить то, что он предлагал.
— Дикий бред! — сказала Анна гневно. — Были у человека все возможности пошевелить мозгами, а он убил время и преподнес черт знает что! Прямо зарезал! Зарезал, красавец писаный!
Она развернула старый проект, по которому еще велись работы на руднике.
«В свое время это было очень смелым новаторством, — думала она, остро всматриваясь в проект, созданный два года назад ею и Ветлугиным. — Хорошее, горячее время было тогда! Но мы действительно погорячились и кое-что не предусмотрели, а теперь под землей останется сорок процентов рудных целиков. Но что же именно мы не предусмотрели?»
Морщинки глубже залегли между бровями Анны, она склонилась над столом, раздумчиво оперлась на ладонь.
Земля! Да, земля, с которой им приходилось иметь дело, не была такой, какой она кажется миллионам людей, живущим на ней. Пески в рудниках — это спаянные зерна могучих жил кварца, прорезающего твердое тело материнских пород, глины — глаза полевых шпатов, немо глядящие из холодных гранитных массивов. В мягкой верхней земле, лежащей над постелью-скалой иногда только слоем пыли, иногда мощным покровом в десятки метров толщиной, лежало и мелкое, рассыпное золото. Рудное уходило в неразрушенную скалу, слитое с рудами жил, с коренной материнской породой. Там его приходилось брать тоже тяжким трудом, но в сочетании с высоким горным искусством.
«Именно искусством, — думала Анна, сосредоточенно глядя перед собой. — Неожиданности, иногда потрясающе грозные, опрокидывают самые точные расчеты. Нужны знание, опыт, особое творческое чутье, и смелость нужна, чтобы овладеть каменной стихией. Как будто все мы предусмотрели в этом проекте… Думали — вынем руду сначала широкими колодцами-камерами, начиная выборку со дна колодца, потом вынем промежуточные, временные целики, которые держат кровлю выработок и в которых проложены ходы сообщения. А что получилось? Камеры мы отработали так, как нам хотелось: впервые в нашей горной практике без крепления, впервые с выпуском отбитой руды под давлением ее собственного веса. С этим мы справились, а на целиках осрамились: взорвать их взорвали, но „посадить“ и вынуть не смогли. Теперь флотационная фабрика простаивает из-за недостатка руды. В чем дело? Ветлугин на этот вопрос никак не ответил».
Анна встала и принялась ходить по ковровой дорожке. Конечно, ошибки, допущенные на руднике, будут исправлены. Но как быть с программой? Добыча золота, подорванная весенним недоеданием и цингой, еще уменьшилась из-за простоев фабрики. Беда за бедой! Но Анна даже не пыталась оправдываться. Выполнение программы было главной целью для всех работников производства. Работа была смыслом жизни, без нее Анна не представляла себя. И вот нарушалось это самое главное, жизненно необходимое.
Разгоряченное лицо Анны прояснело, когда она услышала за дверью низкий, словно из бочки, голос Уварова.
— Как ты кстати, Илья! — сказала она, идя ему навстречу. — Я только что хотела звонить тебе… Зла я сейчас чрезвычайно! Только остыну, начну взвешивать за и против — и снова взвинчиваюсь. Смотри сам, что он такое представил! Даже подумать страшно: убил время и преподнес черт знает что!
— Погоди, не кипятись, — сказал Уваров и сел к столу, ссутулив широкие плечи, подперев кулаками голову.
В ожидании Анна снова начала ходить по комнате, изредка посматривая на затылок Уварова, тронутый ранней проседью, на его неудобно притиснутые, покрасневшие уши.
А Уваров с увлечением пробирался по линиям чертежа, прикидывал, соображал. Красота смелого проекта захватила его. Рассеянным взглядом он отыскал на столе карандаш, подтянул лист чистой бумаги и сам занялся выкладками и подсчетами. Гладкая прическа его расстроилась, блестящие пряди черных волос свесились на выпуклый лоб. Он совсем забыл о гневе Анны и, на минутку оторвавшись от проекта, весело задумался, вспоминая время, когда она и Ветлугин вводили камерную отработку без всякого крепления. Как развернулись сразу работы рудника! Только теперь впервые сказались недостатки этой системы. Выправляет ли их Ветлугин? Уваров снова уткнулся в проект, устроившись на нем обоими локтями; глаза его так и бегали по чертежу, отмечая детали. Он даже посапывал, затем начал легонько насвистывать.
«Ищи, ищи, все равно ты там ничего хорошего не найдешь», — думала Анна.
Она разбирала почту на другом конце стола и с сердитым любопытством наблюдала за Уваровым.
— Да-а! — сказал наконец Уваров, неожиданно оборачиваясь к ней. — Проект, надобно сказать, красиво сделан!
— В этом-то вся беда, что он красиво сделан, — сдержанно возразила Анна. — В этом-то и опасность: можно поверить, увлечься и такое устроить, что потом не расхлебаешь. Ценность проекта в его осуществлении, а не в том, что он красив, как… мыльный пузырь!
— Надо выслушать самого автора, — предложил Уваров, усмехаясь.
— Ты улыбаешься? — снова взволновалась Анна. — А мне драться хочется.
Уваров покачал головой:
— Сразу драться! Посмотреть надо, обсудить. Ветлугин — инженер, преданный делу беззаветно… Работяга! Узковат он, правда, по части теории, но это уж его беда, а не вина. Вон в механическом Ивашкин — слесарь седьмого разряда, а старшего механика побил по изобретательству. Сметка у шельмеца! Я ему посоветовал после технических курсов еще учиться: организуем ему университет на дому, без отрыва от производства. Парень упорный! Ветлугин взялся быть консультантом.
— Там он берется, а свое дело не делает! — нетерпеливо перебила Анна.
— Как не делает? Ведь вот сделал. Ты погоди, не кипятись: если не совсем ладно, можно исправить.
— Да это неисправимо!
— Посмотрим. В проекте есть свои положительные стороны. Мне хотелось бы проверить кое-что, послушать самого Ветлугина.
— Ну что ж, послушаем, — холодно сказала Анна и позвонила. — Попросите главного инженера, — сказала она, когда вошел секретарь — седенький, усатый, очень чистенький старичок.
Проводив взглядом его мелко переступавшие коротенькие сапожки, она со вздохом повернулась к столу.
Ветлугин вошел, внешне спокойный, окинул взглядом разложенные на столе чертежи и сел возле Уварова, высоко держа крупную голову. Его спокойствие и выхоленная внешность, до сих пор соответствовавшие представлению Анны о солидности главного инженера, снова обозлили ее.
«Заелся, как гусь в засадке!» — подумала она.
Сейчас она забыла, что Ветлугину не с чего было худеть: он не пил, почти не курил, вообще вел жизнь праведника. Анна забыла и свое дружеское отношение к нему, свои шутки, сочувственное желание женить его, чтобы не пропадало зря это железное здоровье, сердечность, избыток мужских сил и чувств. Сейчас перед ней сидел человек, который плохо выполнил порученное ему дело и, по-видимому, не сознавая этого, с невинным самодовольством смотрел на нее.
— Ваш проект не пойдет, — сказала Анна, краснея и волнуясь. — Вы предлагаете разбить следующий этаж рудника на одиннадцать камер, оставив между ними целики в метр толщиной вместо прежних шестиметровых… Из одной крайности вы ударились в другую!
— Зато в целиках останется только двенадцать процентов руды, — возразил Ветлугин и оглянулся на Уварова, ища сочувствия: в глубине души он не был так спокоен, как показалось Анне.
— По сравнению с тем, что мы имеем сейчас, было бы неплохо, — как будто согласилась Анна. — Но провести это на практике невозможно! Целики в один метр толщиной не выдержат давления сверху…
— Вы забываете, что ширина камер будет также уменьшена, — сказал Ветлугин, весь вспыхивая. — Зачем при узких выработках оставлять колоссальные стены, которые не удастся потом разрушить и вынуть ни при каких условиях? А ведь это запасы той же руды!
— Совершенно верно: целики — запасы руды, но они и временная опора для кровли. И если эта опора будет слаба, то все, что вы предлагаете, рухнет в разгар работы! Мы должны думать о людях, которые будут там, под землей! Допустимо идти на риск в затратах средств, но рисковать человеческой жизнью мы не имеем права… Мы не можем! — поправилась Анна с гневною запальчивостью. — Словом, в отношении безопасности ваш проект не выдерживает никакой критики. Он просто… безграмотен.
«Не о том вы думали, когда составляли его!» — чуть не добавила она, вспомнив заботу Ветлугина обо всем, что касалось Валентины, вплоть до ее собаки.
Оскорбленный непривычной резкостью своего директора, Ветлугин даже не нашелся сразу, как возразить.
— Это голословное заявление, — сказал он, обретая снова дар речи. — Проектируя одиннадцать камер, я рассчитывал на особенную устойчивость потолка — кровли. Постепенная отработка камер создаст суженные сводчатые уступы потолка. При опоре на десять стен-целиков это будет представлять ряд подземных галерей необычайной прочности.
— А где будут ходы сообщения? — спросил Уваров, вглядываясь в проект. — В каждой камере нужно не меньше двух выходов. Они должны вести в прочное место — в целик…
— Здесь предусмотрено, — быстро сказал Ветлугин, ища с карандашом на чертеже. — Вот ходок через целик в следующую камеру. Вот второй… — И он посмотрел на Уварова, встревоженный его молчанием.
Анна опустила глаза, испытывая нечто близкое к стыду перед упрямством Ветлугина и его нежеланием понять свою ошибку.
— Вы сами сказали о постепенной отработке камер, об уступах потолка… — заговорила она. — Это значит, при отработке одна камера будет опережать другую на три-четыре метра. Когда вы начнете пробивать ходки, они попадут на места, уже заполненные отбитой породой. — Анна помолчала, потом продолжала холодно: — Один раз мы с вами уже ошиблись. Мы хотели дать руду скорее, проще, дешевле, но увлеклись, не продумав все до конца, и получился срыв работы. Я надеялась, что теперь-то вы серьезнее подойдете к вопросу… У вас было время подумать, а теперь оно зря упущено! Вы понимаете, нам придется остановить фабрику: там просто нечего будет делать.
«Вот женская поспешность суждения! — подумал Ветлугин неприязненно. — Видно, вправду нелегко для женщины усвоить мужской стиль работы».
— Уж и делать нечего, уж и фабрику остановить! — сказал он с натянутой иронией. — Ведь ваши доводы — слова. А нужно проверить, хотя бы представить на практике.
— На практике? Хорошо. Идемте на рудник. Ты, Илья, конечно, тоже с нами. Посмотрим на месте, поговорим с рабочими… Я думаю — там, под землей, вы сами сможете представить на практике, что даст выполнение вашего проекта.
Они остановились на краю воронки — обвала над старой выработкой. Воронка так огромна, что в нее можно было бы сбросить все ближние дома поселка. Странно выглядели эти желто-серые каменные осыпи, уходившие в головокружительную глубину.
— Смотрите, какой провал! — сказала Анна, значительно взглянув на Ветлугина. — Помните, здесь росла столетняя лиственница… Ее в ту ночь, когда опустилась земля, тоже рвануло книзу. Сначала она перевернулась вверх комлем: корни виднелись на дне ямы еще утром. Говорят, что они корчились, как живые, цепляясь за камни. Потом все было размолото и ушло в глубину. Теперь пустоты, сделанные нами под землей, снова заполнены.
— Да, золотоносная порода поднята из рудника на-гора, и превращена в пыль, — рассеянно отозвался Ветлугин. — Во время флотации даже золото становится невесомым. Когда-то жена американца-изобретателя заметила во время стирки белья на реке, как пристают песчинки к пузырькам мыльной пены. Так возникла идея флотации, но вместо песчинок люди заставили оседать на пузырьки эмульсии золото.
— Для этого требуются колоссальные затраты, и нужно взорвать и вынуть из-под земли миллионы тонн камня, — сказал Уваров. — Какой гигантский труд на глубине в несколько сот метров! Когда-нибудь люди посмотрят на следы наших трудов и удивятся им. Но они будут знать, что не в пыль, а в радость человека превращена золотоносная руда, добытая нами.
— Смотрите, как осела земля, — заговорила Анна после короткого молчания. — Какая огромная тяжесть опустилась туда! Но все это держалось монолитно, пока мы не разрушили целики, на которые опирались верхние слои горных пород.
— Целики? Да… — повторил Ветлугин, и лицо его снова приняло выражение гордого упрямства, когда он представил мощную опору для каменной кровли, которую создаст предложенная им система отработки.
— Об этом мы должны подумать в первую очередь, дорогие товарищи, — сказал Уваров, сталкивая камешки с края воронки и следя, как они, подпрыгивая, гулко скатывались вниз. — Предусмотреть все, чтобы не устроить вот такой обвал во время производства работ.
Имейте в виду: история горного искусства отмечена многими гробами.
В помещении раскомандировочной они надели поверх своей шахтерскую одежду и, сразу измененные до неузнаваемости, направились коридорами штольни к подъемной клети.
Клеть плавно подошла к выходу колодца, звякнул железный затвор, и рабочие в грязных, мокрых донельзя спецовках замелькали мимо, громыхая сапогами по камню рудничного двора: выходила утренняя смена, проводившая передовой штрек на нижнем горизонте. Выходили мастера углубки, проходчики передовых забоев — мастера ответственнейшего шахтерского труда.
Узнавая Анну, иные широко, радостно и устало улыбались, а она и хотела бы улыбнуться в ответ, да не могла, встревоженная мыслью: как убедить Ветлугина в непригодности его проекта, чтобы не подвести потом доверенных им людей?
Клеть, только что взлетевшая, снова дрогнула и стремительно упала в темноту. Мелькали ярко освещенные дворы горизонтальных штреков, мелькали в них, как в окнах, фигуры рабочих, и снова слепая темнота, да жесткий шорох клети, да плеск воды, льющейся со стен колодца.
На сто тридцать пятом горизонте, то есть в горизонтальной выработке на глубине в сто тридцать пять метров, Ветлугин, Уваров и Анна вышли. Глянув на клеть, снова ринувшуюся в сырую глубину колодца, Анна сказала Ветлугину:
— Сначала мы посмотрим старые работы, поговорим… Да, говорить мы будем здесь, а потом спустимся в передовой штрек сто восемьдесят пятого горизонта. Там сейчас столько воды, что едва успевают откачивать.
Анна повернулась и пошла по двору штрека, где было особенно светло и сухо: здесь работали моторы, обслуживающие этот этаж рудника.
«Сейчас я ткну тебя носом в то, что мы напортили, и помогу представить, что получилось бы из твоего дурацкого проекта», — думала Анна, идя первой по просторному коридору штрека.
Свет фонаря упал на лицо снизу, и под твердым подбородком блеснула пряжка ремня. Металлическая каска придавала шахтеру вид мужественно-суровый, но если бы снять эту каску, отжимавшую узел волос на самые плечи, эти брезентовые штаны и куртку, то перед разбитым люком оказалась бы просто миловидная женщина, встревоженная и даже смущенная.
Выпускной люк был разбит взрывом. Но что же делать, если к выходу спускаются большие глыбы? Вот сегодня снова спустилась одна пудов на шестьсот, а из-за нее застряла вся руда. Глыбу разбурили, взорвали… Вместе с ней взорвался затвор люка, и в развороченное отверстие выперла грудой раздробленная руда. Выпускаемая под тяжестью собственного веса, она не разбиралась, как ей следовало выходить, и завалила весь коридор штрека: рабочие не успевали нагружать вагонетки вручную.
«Всю механизацию свели назад, к лопате! — подумала Анна с горечью. — Но мы хотели дать золото скорее и дешевле, — возразила она себе. — Мы предполагали создать мощный, непрерывный поток руды, и мы его создали, только вот этого мы не предусмотрели… Да, именно этого мы не предусмотрели! — сказала она себе, цепко ухватывая неожиданно возникшую мысль. — Что, если люки и вагонетки перенести в нижний этаж и туда перепускать руду… А под выпускными воронками… вот здесь, положить над устьем добавочного колодца рельсовые грохота… Крест-накрест. Все крупные куски, которые не пройдут в отверстия этой решетки, взрывать здесь».
— Мы должны внести в проект дальнейшей разработки горизонт грохочения, — сказала Анна громко, обрадованная возникшей идеей, ища глазами Уварова, такого же серого и огромного в спецовке, как остальные шахтеры. — Понимаешь, нечто вроде решета на промежуточном этаже, такие решетки из рельсов, и в случае надобности вторичная распалка над люком. Тогда люки не будут повреждаться и выпуск руды пойдет без перебоя. Ну вот, спросим его.
Не ожидая ответа, Анна обернулась к рабочему-забойщику и стала объяснять ему. Она не терпела промедлений, отсрочек, долгих размышлений, быть может даже слишком нетерпеливая в своем желании действовать. Уваров хорошо знал эту ее сторону и сейчас, наблюдая, как она сразу на непосредственно заинтересованном человеке проверяет возникшую у нее деловую мысль, еще раз подумал о ее отношении к проекту Ветлугина. Она умела пойти на риск, когда за этим риском была действительная перспектива.
Уваров казался рассеянным, но Анна увлекла и его, и он тоже стал слушать, глядя при этом больше на забойщика, и, когда забойщик неожиданно хорошо, располагающе улыбнулся, Уварову самому захотелось улыбнуться: так нужно было все, о чем говорила Анна.
«Если мы введем горизонт грохочения, это поможет потом исправить прошлые ошибки и выпустить запасы оставшейся руды», — думала Анна, карабкаясь по крутым лестницам колодца, пробитого в целике.
В камеру все трое — Ветлугин, Уваров и Анна — проникли через боковой ходок, низкий и темный. Ходок не был закреплен деревянными столбами-подхватами, как не была закреплена и сама камера — просторная выработка в виде пещеры в сплошной каменной породе. Рядом с нею, за таким же шестиметровым целиком, по ходам которого они прошли, была вторая, потом опять целик и опять камера. Так были расположены все шесть целиков и семь камер в этом этаже рудника.
Бурильщик Никанор Чернов опустил перфоратор, давая отдых натруженным рукам, освобожденно улыбнулся, блеснув ослепительно-белыми на запыленном лице зубами.
— Выпуск руды нас ограничивает! — громко крикнул он, оглушенный треском соседних перфораторов, и опять улыбнулся. Он впервые работал один на двух молотках, и настроение у него, несмотря на усталость, было повышенное. — Внизу задержка с выпуском, а нам здесь, под потолком, тесновато.
Анна и сама видела, что в забое тесновато. Бурильщики перфораторами и динамитом вгрызались в потолок камеры и каждый день обрушивали его, и каждый день, каждый час разрушенная порода в медленном непрерывном движении, вытесняемая собственным весом, уходила из-под их ног. Когда вся отбитая порода уйдет через выпускные воронки на дне, камеры будут представлять искусственные пещеры до пятидесятки метров высотою. Подумав об этом, Анна сразу вспомнила провал наверху…
— Опять люк подорвали! — кричал Чернов, так же улыбаясь. — Мы производительность здорово повысили, а развернуться негде…
В своем сером брезенте, осыпанный каменной пылью, он стоял перед Анной хозяином недр, сильный и смелый, как и все, кто работал здесь, под землей.
— Сколько сейчас даешь? — спросила Анна, любуясь энергичным Черновым.
— На двух бурах до пятисот процентов.
— А мог бы дать больше?
В лице Никанора Чернова мелькнуло недоумение, даже как будто испуг. На минуту он задумался, сразу постарев, без блеска улыбки.
— Мог бы, если бы было где развернуться, — произнес он, морща сосредоточенно лоб и запыленные брови. — Развернуться негде. Если я один работаю сразу на двух станках, то, приноровившись, и на трех-четырех сумею.
— Когда мы введем горизонт грохочения, он создаст возможность ускорить работы здесь, — сказала Анна, подходя к Уварову. — Видишь, как задерживает бурильщиков плохой выпуск руды. А ведь мы могли бы предусмотреть это, если бы не поспешили…
— Вы сожалеете, что мы ввели новую систему отработки? — спросил Ветлугин.
— Никогда! Но ее нужно усовершенствовать, а не губить легкомысленно.
Лицо Ветлугина в тусклом сквозь пыль освещении потемнело от бросившейся к щекам крови.
— Вы о чем?
— О вашем проекте.
— Это нужно доказать.
— Хорошо. Я буду доказывать. Мы для того сюда и пришли, чтобы представить на практике… — Анна подошла к неровной, ямисто выбитой стене целика, провела по ней ладонью. — Вот опора для того, что наверху, а наверху нависла каменная порода — пласт в сто тридцать пять метров толщиной. Сделанные нами пустоты усиливают давление, разрушив целостность этой породы. На сто восемьдесят пятом горизонте, для которого составлен ваш проект, давление еще усилится. А высота камер рассчитана в пятьдесят метров. Представьте себе, что это высота двадцатиэтажного дома. — Резкая складочка легла между бровями Анны, но она продолжала спокойно: — Целики по вашему проекту будут между выработками-камерами, как каменные стены в метр толщиной. Но вывести их на всю высоту невозможно. Ведь это не воск резать: каждый шаг в породе мы пробиваем взрывами, от которых целики тоже трескаются. Вообразите, что местами толщина поневоле разбуренных целиков будет сохранена только в полметра или еще меньше… Они осядут и сами уйдут в выпускные воронки. Их попросту выжмет своим весом спускающаяся отбитая руда. Допустим, что удалось бы отработать так, как вам хочется. Но при страшном давлении сверху ваши узкие да еще растрескавшиеся целики не поддержат кровли: их раздавит верхней породой. Это загубило бы всю систему работ без крепления. — Анна взглянула бегло в глаза Ветлугина и сказала: — Если вы не возражаете, я попробую познакомить Чернова с вашей… идеей.
Бурильщик Чернов выслушал Анну очень внимательно. Серое от пыли лицо его стало еще серее.
— Где же будут проложены ходы сообщения? — спросил он.
— Через камеры, — серьезно пояснил Уваров, — через целики в следующие камеры.
Чернов заметно смутился.
— А в случае… обвал… куда мы денемся?
— В другую камеру, — с прорвавшейся поневоле издевкой сказала Анна.
— Разве все камеры сразу пойдут в отработку? — Чернов в своей деловитой заинтересованности не заметил ни тона, ни выражения Анны. — Так же, как теперь? Тогда не выйдет никаких ходов, товарищи дорогие! Я в любом месте буду натыкаться на полный магазин, и случись что — как в мешке прихлопнет.
— Почему обязательно прихлопнет? — спросила Анна, не глядя на Ветлугина.
— Очень просто. Малая пичуга — и та гнездо прямо на земле не построит, а обязательно под каким-нибудь прикрытием, или под кочкой, либо ямку выроет. Для нее трава — целый лес, а придет, к примеру, медведь, ляжет на траву — и останется от гнезда мокренько…
— Загнул невесть что! — не выдержав, возмутился Ветлугин. — При чем тут трава?
— При том… Конечно, я человек без образования, выражаться технически неспособен… Но, по моему представлению, против той тяжести, что над нами висит, целики в метр толщиной — та же трава против медведя, — сомнет их. Скажу прямо: меня заранее озноб продирает от таких мыслей. Я вот работаю здесь без крепления, а душа у меня спокойна, потому что рядом кочка — несокрушимая стена-целик в шесть метров толщиной со всеми ходами-выходами.
— Неужели вам не ясно и теперь, что вы заблуждаетесь?! — сказала Анна Ветлугину, когда они отошли в сторону.
Брови Ветлугина дрогнули, поползли к переносью.
— Надо создать другой проект. Не медля, не тратя зря ни одного часа, — настойчиво, страстно продолжала Анна. — Положение у нас сейчас просто трагическое. Нельзя впадать в панику, но не надо и обманывать себя. Найдите что-нибудь иное, а для опыта, чтобы убедиться, мы оставим один метровый целик. И вы посмотрите, как просто он уйдет в выпускную воронку.
Поднимаясь снова по узким лесенкам, Анна продолжала думать о словах Чернова.
«Развернуться… — бормотала она вполголоса, ловко карабкаясь по затоптанным ступенькам ходов-колодцев. — Раза в два удорожатся подготовительные работы, когда введем горизонт грохочения… Как же это возместить? — Анна поднялась на следующую ступеньку и остановилась, пораженная смелой мыслью. — Что, если в два раза сократить число целиков? В два раза меньше этих ходов и лесенок, в два раза меньше нарезных работ. Распахнуть камеры в целые подземелья. Вот тогда можно будет развернуться бурильщику!»
Домой Анна явилась очень рассеянная и в то же время возбужденная.
— Поиграй с нами, — попросила Маринка, загородившая комнату нагромождением стульев и табуреток. — Это самолет. Хочешь, я отвезу тебя вместе с папой на полюс? На льдину, где живут белые медведи. Или, хочешь, полетим в Америку, как Валерий Чкалов? — Некогда мне, дочка! — ответила Анна и мимоходом нечаянно оборвала протянутые между стульями нитки. — Что ты все заплела, словно паук? — промолвила она с недовольством.
— Анна! — с мягким упреком окликнул Андрей, сидевший с газетой в руках на одном из стульев в качестве пассажира.
— Да, да, — нетерпеливо отозвалась Анна.
Конечно, это он избаловал дочку, позволяя ей перевертывать все в доме вверх дном.
Но, сразу забыв о проказах Маринки, о том, что у Андрея тоже неприятности, связанные с неудачами рудной разведки, Анна пошла в ванную.
Она очень опоздала и поэтому обедала одна; торопливо жевала, почти не замечая того, что ей подавала Клавдия, чертила по скатерти черенком вилки и, не выпив чаю, поспешила в свою комнату.
— Что у тебя случилось, Анна? — спросил Андрей, тихонько прикрывая дверь и подходя к жене.
Она сидела у письменного стола, но не писала, а задумчиво смотрела в окно, где уже копились тонкие сумерки, не оборачиваясь, взяла руки Андрея, которые он положил ей на плечи, и сжала ими свое лицо. Щеки ее горели.
— Тебе нездоровится? — спросил он с ласковым участием.
— Нет, мне хорошо было бы… но рудник болеет, — медленно проговорила Анна, впервые не решаясь делиться с мужем тем, что так волновало ее.
Но они оба привыкли доверяться друг другу во всем самом сокровенном, и, поколебавшись, Анна выложила свои соображения.
Андрей слушал заинтересованно, однако под конец легкое смущение отразилось на его лице.
— Какую ширину камеры ты хочешь предложить?
Анна задумалась. Ей самой это было еще не ясно.
И, может быть, оттого, что она не смогла сразу ответить, от вдруг возникшей неуверенности в сочувствии Андрея она почувствовала себя как художник, у которого выпытывают тайну еще не выношенного им произведения. Разве недостаточно того, что она сказала? Андрей смотрел выжидающе. Как он любил выражение раздумья на ее лице!
— Я думаю, метров пятнадцать. Четыре камеры по пятнадцать метров шириной, — сказала она неохотно, почему-то щурясь и хмуря брови.
— Около трехсот квадратных метров каждая?
— Да… приблизительно.
— По-маринкиному «приблизительно»? — сказал Андрей с улыбкой.
— Нет, по-взрослому разумению, — сказала Анна уже с выражением обиды.
— Без крепления, как теперь?
— Конечно. Как же иначе?
Андрей встал, не на шутку встревоженный, медленно прошелся до порога и обратно.
— Ты фантазируешь! — невольно резко произнес он, останавливаясь перед ней и глядя на нее сверху вниз.
— Ничего подобного, я решаю вопрос очень серьезно.
— А мне кажется…
— Мало ли что тебе кажется! — грубо перебила Анна.
В самом деле: никогда раньше не критиковал он ее замыслы так снисходительно и в то же время с пренебрежением. Откуда у него такое? Совсем как будто некстати она вспомнила о его поездке с Валентиной. До сих пор он ни слова не сказал об этом. Почему он умалчивает? Так подумала Анна, но заговорила о другом:
— Вот я сделаю проект…
— Над которым будут… смеяться, — почти страдальчески хмурясь, возразил Андрей.
— Смеяться? Над моим проектом? — повторила Анна и с презрением, словно только и ожидавшим того, чтобы враз вылиться наружу, взглянула на Андрея. Ему показалось даже, что она посмотрела на него с ненавистью. — Бояться того, что скажут, может только обыватель! — проговорила она сдавленным голосом и отвернулась.
— Анна! — воскликнул Андрей, оскорбленный до глубины души.
«Какая зазнайка ты стала: совсем не терпишь возражений», — хотел сказать он, но, понимая, что это еще больше ожесточит ее, молча вышел из комнаты.
— Поговорили! — горестно промолвила Анна, глядя на дверь, плотно прикрытую Андреем. — Конечно, легче всего хлопнуть дверью. Не понял, не поверил! — Анна сжала кулак и медленно разжала его. — Эх, Андрей!
— Конечно, он имеет полное право представить на рассмотрение свой проект. Но лучше бы он так не делал: даже в случае одобрения в тресте мы этот проект проводить не станем — значит, опять проволочка времени, — громко говорил Уваров, морщась от железного лязга и звона разрубаемой черпачной рамы, у которой суетились механик, рабочие и слесари.
— Не станем! — так же громко подтвердила Анна.
Рама — мощное сооружение для конвейерного подъема ковшей-черпаков — лежала перед понтоном будущей драги на деревянных подставках. Когда ее длинное тело было разделено надвое, десятки рабочих стали растаскивать половины, нестерпимо блестевшие в разрубе, примеряли, прикладывали к ним кусок вставки.
— Три метра двадцать сантиметров для черпаковой рамы и три с половиной для стакерной, — сказал Уваров. — Теперь мы сможем черпать породу глубоко! А когда Ивашкин предложил сделать все своими силами, помнишь, какой дерзостью это показалось? Вот тебе и слесарь седьмого разряда! А как он переделал топку на паровой драге… Что значит творческая-то жилка!
— Да, заказ на новые рамы в Ленинграде был бы готов только через месяц, а сюда их доставили бы поздней осенью, — говорила Анна, поднимаясь следом за Уваровым по круто сброшенным мосткам.
Внизу, под дражным понтоном, поддерживая его, стояли клетки из коротких бревен; там пряталась прохладная тень и неслышно текла мелким ручьем мутная вода. А наверху от нагретого железа так и отдавало горячим теплом, хотя было уже за полдень, и черные тени Уварова и Анны пересекали весь бурый понтон, сиявший крохотными солнцами заклепок.
Здесь тоже стоял звон, разносившийся по всей окрестности, за ажурными переплетами высоких ферм, на которых должен был утвердиться корпус дражного помещения, бригада сборщиков склепывала последние листы понтонной обшивки.
— Теперь драга сможет вступить в строй нынешним летом, — рассуждал Уваров сам с собою под звон железа.
— О чем ты, Илья? — спросила Анна.
— Я говорю, что хорошо, когда трезвый расчет соединяется в деле с живым воображением: а как лучше? — не повторил, а продолжал Уваров свои мысли вслух. — Ведь Ветлугин не отказался от предложенного им проекта потому, что не представляет, как лучше, а видит только необычность твоей идеи.
— Он упрямо стоит на своем и говорит, что я хочу ввести не камеру, а целую десятину, что мой проект четырех камер десятин и трех пятиметровых целиков безумная затея. Отправим оба проекта — и посмотрим.
— Ты сознаешь, какую ответственность берешь на себя? — испытующе спросил Уваров.
— Сознаю и отвечаю за все.
— Отвечать будешь не ты одна. Но я уверен в реальности твоего предложения, хотя многим оно покажется смелее и дерзновеннее ветлугинского. Как относится к этому делу Андрей? — спросил неожиданно Уваров, с интересом наблюдая за слесарем, бравшим щипцами белораскаленный болтик заклепки.
Брызги окалины сверкнули под ударом молота, но вдруг повеяло жаром, запахло гарью: рабочий-подавальщик рванулся мимо, сбивая руками с одежды накинувшееся на него пламя, нелепо улыбаясь от испуга и боли.
— Эх, растяпа! — рявкнул Уваров, по медвежьи схватывая горевшего.
В следующий момент он повалил его наземь, подбежали другие рабочие, заминая, туша огонь кто кепкой, кто лосевой голицей, кто пиджаком. Все окончилось легкими ожогами, суматохой, испугом.
— Куда поскакал? — выговаривал потерпевшему Уваров, сам очень бледный, с трудом переводя дыхание. — Сгорел бы на ветру, как охапка соломы.
— Кажется, ты тоже обжегся? — тревожно спросила Анна.
— Немножко, пустяки, — ответил Уваров, засучивая обгоревший рукав и хмуро глядя не на обожженную свою руку, а на близкую к нему в этот момент щеку Анны, затененную гладким крылом волос, на губы ее, изогнутые от сочувствия.
Анна не успела ответить на вопрос об Андрее, и ей не хотелось, чтобы Уваров повторил его. Слишком тяжело ей было вспоминать о последнем споре с мужем: сразу взбаламучивался неприятный осадок, оставшийся на душе, и делалось больно за свою резкость, за нежелание Андрея понять ее замысел.
— Значит, дружба с Ветлугиным рассохлась? — спросил Уваров, когда они возвращались со сборки драги на Светлый.
— Не то чтобы дружба рассохлась, но появилась настороженность… Знаешь, иголочки такие: как ни подойди — покалывают! Обоюдно, конечно. Соперничество? Возможно. Но тут не только столкновение авторских самолюбий…
Она не досказала своей мысли, задумавшись.
Раз взявшись за дело, Анна чувствовала себя обязанной довести его до конца. Она страдала и стыдилась, если оно выходило у нее только хорошо, стремясь сделать все отлично.
После разговора с Андреем она потеряла спокойный сон, почти не отходила от письменного стола и так похудела, что Клавдия, гордая своим искусством поварихи, почувствовала себя оскорбленной.
— Кушать надо побольше, — сказала она Анне однажды после завтрака. — Высохли совсем. Люди подумают, что мы вас голодом морим.
— Вы сами не толстая, — возразила Анна, тронутая этой заботой.
— Обо мне другой разговор. Мое дело… одинокое… — Клавдия хотела сказать «девичье», но в присутствии Андрея почему-то не решилась. — А вы детная мать, женщина во всей силе. Вас полнота красит… И что за охота убиваться так из-за чужой фабрики? — добавила Клавдия вполголоса.
Внешняя перемена в Анне не ускользнула и от глаз Уварова.
«Наверное, поссорилась она с Андреем из-за его разведок, — размышлял он, припоминая недавнюю жизнерадостность Анны, особенно привлекавшую в ней, деловой женщине. — Что ее еще может сушить? Работа, правда, везде идет на высоком напряжении…»
У себя в маленьком домике, с печью-плитой у входа, с якутским ковром из кусочков меха перед кроватью и кипами газет на столе и на книжном шкафу, Уваров прежде всего распахнул створки окон, осторожно переставив плошки с живыми цветами, и занялся почтой, принесенной без него уборщицей.
Газеты, журналы, телеграммы, письма из обкома партии, извещение о подписке на новые издания… Забинтованная рука Уварова перевернула последний листок почты, и он крепко задумался.
Случай на драге разворошил старые воспоминания. Сколько радости было в свое время в жизни Уварова, радости, о которой так же больно вспоминать, как и о том, что сразу смахнуло ее. Уваров бережно вынул из бумажника тронутый желтизной любительский фотоснимок. Молодая женщина в сарафане и босиком, с волосами, небрежно заколотыми после купания, стояла на берегу, у лодки, с веслом в руках. Она, смеясь, говорила что-то мальчугану лет пяти, сидевшему на корме; другой мальчишка лез в лодку, навалясь голой грудью и животом на борт, смешно выставив попку, обтянутую трусиками.
Это старший, ему теперь одиннадцать лет, а ей, Катерине, было тогда тридцать. Не знала она усталости ни в работе, ни в веселье. И как хорошо смеялась! Старшего сына родила, будучи студенткой последнего курса, и потом ни на один год не прерывала работу на заводе.
Работала химиком-технологом. Сколько бессонных ночей провел Уваров, глядя на это ее смеющееся лицо, разговаривая с нею. Он не мог, не хотел вспоминать о том, что было найдено после пожара в обгорелом цехе завода.
«Скоро рассветет», — подумал Андрей и, положив руки на листы исписанной им бумаги, посмотрел усталым взглядом на темное еще за шторой окно.
За окном шла ночь, должно быть, блестели, обходя небо, звезды. Если Андрей засидится еще, придет утро, — вольно человеку не спать, когда все подчинено покою ночи! Сон борет и прячет живое, но и во сне, отдыхая, оно растет и старится: распускается влажный от росы лист, лопается кора, набухшая над рожком молодого отростка, и, как молочная капелька, забелеет к утру зубок, прорезавшийся на десне ребенка. Жизнь на земле совершается своим ходом.
Почему же один Андрей сидит ночь напролет у письменного стола?
Перед ним северо-восточный угол страны… Тысячи километров земли, изломанной горными хребтами, пространство, занимающее не один миллион квадратных километров, но по населению — пустыня, где каждый поселок — таежный центр, охотничий кочевой чум — жилая точка.
Сколько сказочных богатств в этих еще не исследованных горах! Какой простор для геолога! По ту сторону Тихого океана все уже вскрыто: от россыпей Аляски, золотых котлов Клондайка в Канаде и колоссальной жилы в Калифорнии до рудников Мексики и древних разработок Бразилии. Полоса открытий протянулась от заполярного мыса Ном почти до тридцатой параллели за экватором, на которой лежат и золотые и алмазные богатства Трансвааля и сказочные, но истощенные россыпи Австралии.
Огромный золотой пояс по ту сторону океана. Богатейшие запасы его уже расхищены, но далеко не все разведано и там.
«А у нас? — Андрей встал, разминаясь на ходу, подошел к карте, висевшей на стене. — Чуть только затронута исследованием Чукотка. Образования ее аналогичны с Аляской. Где-то там должна быть голова золотого тела, простертого до древнего темени Азии. Колыма — лишь звено в цепи будущих открытий. — Андрей провел ладонью сверху вниз по карте, задержался на своем районе. — То, что дает сейчас наш рудник, — случайные крохи, слабое ответвление… Главное должно быть здесь». — И он постучал согнутым пальцем по отмеченному кружком району Долгой горы.
Он неохотно отошел от карты, еще завороженный видением богатств края в недалеком будущем.
Лет шестьдесят назад знаменитый геолог, австриец Зюсс, уже предсказывал миру золотой голод.
«Когда эта опасность назреет, мы будем в расцвете сил, — думал Андрей, шагая по комнате и вслушиваясь в тишину дома. — А потом, кто знает, быть может, мы научимся добывать золотую пыль, которая растворена в морской воде и заключена в любом гранитном булыжнике. Теперь оно, золото, нужно для укрепления экономики страны, потом пойдет на украшение быта».
Он долго сидел, заполняя листы тетради такими убористо-мелкими строчками, как будто экономил бумагу. Еще в детстве он узнал цену труду и вещам и сам утвердил для себя жесткий режим во всем. Некоторые привычки остались и создали ему репутацию педантичного человека. Он был аккуратен в уплате долгов, точен во времени, обязателен в своих обещаниях, но иногда ему до боли хотелось оставить совсем свой конторский кабинет, надеть котомку, прихватить ружье и по-старательски уйти в горы. Особенно донимала его эта тяга весной, и он открыто радовался поездкам в тайгу, что иногда обижало Анну. Но, обижаясь, она не осуждала его: таким ведь знала его с юности.
Однако даже Анна не могла представить, какое волнение испытывал он, попадая на новые, никому не ведомые, никем не обжитые места. Это было нетерпеливое волнение горячей гончей. Чутье тянуло его все дальше по звериным тропам, поднимало на скалистые столбы выветривания, бросало к звериному водопою — родниковой впадине на поляне среди кочек и редких камышей. Но не следы козьего копытца, отпечатанного в голубоватой глинке еще мутного водоема, привлекали Андрея, а вид этой глины; не свежий помет горного барана привлекал на высотах, а развалы диких камней. На иные камни он прямо-таки набрасывался и тогда забывал о возможности заблудиться, о медведях, змеях, обвалах. Тогда этот «педантичный» человек поднимался, обдираясь о камни, по самым тесным ущельям, карабкался на четвереньках с рюкзаком и молотком за спиной. Но если вспугнутый им горный баран летел турманом со скалы на скалу, Андрей, увлеченный его головокружительными прыжками, замирал на месте и тогда хоть час мог стоять, любуясь на черно-зеленые горы, громоздившиеся перед ним. Иногда он плутал в тайге, и когда, голодный, усталый, истосковавшийся по жилью, выходил наконец к какой-нибудь старательской хижине, то испытывал радостное чувство моряка, увидевшего землю.
Он был геологом-минералогом по специальности и исследователем по призванию, но предпочитал молчать о романтической стороне своей работы.
Отложив тетрадь, Андрей придвинул было к себе для справки ученый труд недавно умершего академика Карпинского. Но в его мысли о смерти этого крупнейшего геолога внезапно вклинился полушутливый разговор с Валентиной на пути со Звездного.
— У вас все данные для того, чтобы стать ученым, — говорила она на привале. — Но вы не доживете до академика, вы истребите себя гораздо раньше, потому что живете… слишком лихорадочно.
«Пожалуй, она в чем-то права: щадить себя мы не привыкли. Однако уже не в первый раз слышу я от нее такое!
А в самом деле, ведь очень поздно! — определил Андрей, взглянув на окно. — Вернее, рано». И ему сразу непреодолимо захотелось спать.
Он, зевая, поднялся, погасил свет и направился к дивану: ему жаль было беспокоить своим появлением Анну, которая тоже мало спала.
«Ничего, надо успеть больше сделать, пока молодость позволяет недосыпать», — сказал себе Андрей, положил под изголовье все подушки, какие были на диване, торопливо, будто боясь потерять минуту, разделся, закутался в простыню и уснул.
Сон его прервался очень неожиданно.
— Обыватель! — произнес над ним голос Анны.
Андрей сонно усмехнулся, еще глубже зарываясь в подушки.
— Обыватель! — повторила Анна.
Он никогда не был обывателем, и не это словечко задело его, а явное зло, прозвучавшее в голосе Анны. Он повернулся и осмотрелся — Анна исчезла. Он еще помедлил, опираясь на локоть, — слишком громко говорило в нем повторенное чувство обиды.
И вдруг Анна действительно вошла в комнату, дыша добрым весельем, просто невозможно было представить в ней злобу, которая разбудила Андрея. «Значит, мне приснилось», — подумал он.
— Ты знаешь, — заговорила она, присаживаясь к нему на диван и обнимая его за плечи. — В руднике западный штрек пересек жилу исключительной мощности. Теперь ты можешь быть спокоен.
— Правда?! — воскликнул Андрей, торопливо поднимаясь. — Как это хорошо, Анна!
— Да, теперь ты можешь быть совершенно спокоен, — повторила она, подчеркивая каждое слово, точно придавала сказанному особое, свое значение, и это заставило Андрея снова насторожиться.
— Пока я могу только радоваться, а спокойным почувствую себя, когда найду жилу на Долгой горе.
Анна усмехнулась.
— На Долгой горе ты ничего не найдешь, потому что уже получен приказ о прекращении работ! — сообщила она и вспыхнула, заметив резкое движение Андрея. — Не маши руками, я не боюсь!
И опять не слова ее, а враждебность в ее голосе поразила, а потом и возмутила Андрея.
— Анна! — прикрикнул он, мрачно глядя на нее.
— Не кричи! — осадила она его. — И не строй из себя невинность. Скажи спасибо, если я по-родственному замну дело, мало чем отличное от растраты. — Неузнаваемо исказившись от ярости, она придвинулась к Андрею, и он изо всей силы ударил ее по лицу.
И сразу упал, точно в шахту сорвался, и уже лежал на спине весь в поту, поводя обезумевшими глазами. Сердце его стучало, казалось, на всю комнату.
— Анну ударил! — вскричал он со стыдом и страхом, но пришел в себя и чуть не всхлипнул от радости. — Заспался, сукин сын! Да после такого, если бы на самом деле, — повеситься надо!
Минут пять лежал он, наслаждаясь освобождением от кошмара. Он не мог ударить Анну, как и она не могла бросить ему такой гнусный упрек.
С этой мыслью Андрей торопливо встал, оделся и пошел умываться.
Анны дома уже не было. Ушла и Маринка в садик «на работу», как шутя говаривал Андрей. Обычно она поднималась раньше всех, но сегодня, похоже, проспала: куклы, уложенные с вечера в своем углу, остались спать на весь день. Только плюшевая обезьянка с потертой мордой и единственным стеклянным глазом успела проститься с хозяйкой и сиротливо сидела посреди ее еще не убранной кроватки.
— Ну и урод! — прошептал Андрей, дивясь устойчивой привязанности дочери к этой игрушке, и, отложив ее в сторону, вышел из комнаты.
Он не понимал щедрости детского сердца, с материнской нежностью призревавшего некрасивого урода. А может быть, старая обезьяна и не была уродом для Маринки.
В конторе ощущение жизнерадостности быстро покинуло Андрея. Сметы его трещали по всем швам, и деловые разговоры здесь сводились к одному: денег, денег, денег! Надо было изворачиваться, урезать, даже хитрить, что особенно тяжело действовало на него.
Прямо с ревностью он вспоминал суммы, которые отпускались раньше на разведочные работы, — в какую бездну ухнули те деньги! А когда здесь начал работать Андрей, уже пошли сокращения средств, хотя он и протестовал против этого и против многих приказов по разведкам. Однако строптивость лишь украсила его послужной список двумя выговорами из управления треста.
— Тяжелый переплет! — сказал он с досадой после разговора с бухгалтером разведочного отдела. — Не бухгалтер, а кулак какой-то: так и прижимает на каждой копейке, будто не он у меня служит, а я у него под началом. И ничего не поделаешь — финансовый контроль…
Андрей представил немолодое лицо бухгалтера — тщательно выбритое, с начинающим отвисать подбородком, мешковатыми складками под глазами и выражением вежливого, но непоколебимого упорства — и еще пуще озлился.
В это время дверь кабинета медленно отворилась и сердитый взгляд Андрея встретился со взглядом Валентины Саенко, в нерешительности остановившейся на пороге.
— Можно? Я на одну минуточку, — сказала она, вспыхивая и, может быть, поэтому выше, чем следовало, поднимая пышноволосую голову.
Не ожидая ответа, она быстро прошла по комнате к столу, на ходу вынимая из сумки какие-то бумаги. Дверь, не прикрытая ею в коридор, закрылась сама, и то, как Валентина беспокойно оглянулась, и то, что она оставляла дверь открытой, тоже стало неприятно Андрею. Похоже, Саенко поступала так из предосторожности, ненужной при обычных отношениях между людьми.
— Ваш разведчик, тот, который с малярией, поручил мне передать вам это письмо, — заговорила она, выпростав из сумки незапечатанный конверт. — Он просит перевести его заработок за прошлый месяц семье и дал доверенность на получение денег.
— Вы будете получать?
— Да.
— Хорошо, выдача зарплаты в общий платежный день, — сказал Андрей, и ему стало неловко, что он даже не предложил Валентине сесть: ведь она совсем не обязана заботиться о нуждах его разведчиков, хотя они и лежали теперь в приисковой больнице. — Как они там?
— У Петрова тиф протекает нормально, а у Егорыча неблагополучно с печенью, — с серьезным сожалением сказала Валентина, сразу став вполне естественной, и, уверенно повернув к себе простое кресло, присела в него. — Понимаете, гемолитическая желтуха.
— Осложнение после малярии?
— Малярия тут ни при чем. Сейчас он на строгой диете. Покой и медикаментозное лечение. Это ведь ваш старый разведчик?
— Да, он очень опытный, бывалый таежник, — подтвердил Андрей, уже с чувством симпатии присматриваясь к Валентине. Она сидела перед ним спокойно и с хорошей заботой говорила о том, что интересовало его. — Сможет он теперь вернуться на тяжелую работу?
— Конечно. Желтуха продлится не больше десяти — двенадцати дней, но после кровавой рвоты от снадобья товарища Чулкова ему полагается быть под врачебным присмотром месяца полтора. Ослабел он очень.
— От снадобья? — Андрей недоверчиво улыбнулся. — Таежники часто так лечатся.
— Раз на раз не приходится, — возразила Валентина, вставая. — Поперхнулся, дурно закашлялся и сразу разрыв поверхностного сосуда.
— А вы шефство взяли над нашими разведчиками? — спросил Андрей, задерживая ее этим.
— У меня много таких подшефных. Мы заботимся об одиноких, которым нужно помочь вне стен больницы.
— Знаете что, загляните в бухгалтерию сейчас, — сказал Андрей, крепко пожимая протянутую ему узенькую руку. — Бухгалтер у нас страшный сквалыга и в платежные дни остро заболевает.
Было часов семь вечера. Илья Уваров сидел у себя дома в шлепанцах на босу ногу, в темной пижаме и перечитывал письмо, полученное им от сестры Августы. Двое его сыновей, мальчишки-погодки, жили в ее семье; у нее было трое своих, и всю эту буйную ораву она держала в ежовых рукавицах.
Отдав ей детей, Уваров вначале беспокоился и тосковал, не очень доверяя педагогическим способностям сестры, которая помнилась ему глазастой, большеротой девочкой с громким голосом и ухватками сорванца. Когда Августа училась в медицинском институте, он отправлял ей посылки и деньги, получая взамен письма о ее сумасбродных планах на будущее. Она мечтала стать светилом в медицинском мире, ехать зачем-то в Монголию, что-то там открывать, бредила славой и училась неплохо, но по окончании института вышла замуж за председателя горсовета и надолго умолкла. Потом, после несчастья Уварова, она без зова приехала к нему, будучи уже матерью семейства, и, по-бабьи, наревевшись, увезла его мальчишек к себе под Рязань, где работала врачом-хирургом. Только через год, летом, Уваров смог навестить их.
Он сам никогда не знал ни детских игр, ни других утех золотого детства и мечтал о беззаботном счастье для всех малышей. Поэтому он был потрясен видом своего первенца Володи — в то пору еще семилетнего, увидев его за чисткой картофеля на террасе. Шестилетний Ленька сосредоточенно нес к брату миску с водой, держа ее обеими руками, но, увидев отца, растерялся, уронил миску и расплакался от избытка чувств. Мальчики Августы, чуть постарше Володи, окапывали яблони в саду. Заслышав шум на террасе, они мигом примчались и еще увеличили общую суматоху. Один из них вытер прежде всего лужу на полу, а затем; вытирая руки о штанишки, подошел здороваться.
Уваров поставил чемодан, бросил на кресло кепи, пальто, покупки, но не успел разглядеть и расцеловать разномастные, загорелые детские лица, как все его вещи были уже водворены на место.
Мальчишки наперебой ухаживали за жданным гостем, а Уваров стеснялся этих услуг и даже возмущался, сердясь на сестру: «Почему она не наймет для них няньку или постоянную домработницу! Ведь я перевожу ей ежемесячно больше половины своего жалованья…»
Дело кончилось тем, что для успокоения маленького муравейника он взял лопату и сам: пошел окапывать яблони. Присев покурить после окончания работы, он разговорился с Ленькой. До трех лет мальчик был неказист с виду. Кривоногий, с носиком утенка, с серыми живыми глазками, он при первом знакомстве потешал всех, а потом неизменно завоевывал общие симпатии деятельно-добрым и веселым характером. Теперь он выправился и особенно понравился Уварову крепкими плечиками, коренастостью и блеском золотых ресниц на золотисто-розовом лице, и тем, как серьезно сказал он кому-то из мальчишек:
— Ну, зачем ты так говоришь? Я все равно не переделаюсь.
И вот этот по-новому выглядевший Ленька подошел к отцу и, прислонясь к нему крупной головкой, сказал не без гордости:
— Я вычистил твои последорожные ботинки.
Уваров посмотрел на его широконький носик, действительно выпачканный ваксой, на короткую стрижку с чубчиком-челкой и со стесненным сердцем сказал, ласково потрепав белые волосы сына:
— Как вас смешно остригли! Чтобы за вихор было удобно таскать?
Ленька, сияя, молча смотрел на него, любовно ловил его большую руку.
— Батюшки! — сказал Уваров. — Ты, видно, прямо руками ваксил? Ах ты, чистильщик! И всю рубашку увозил!
Илья не дождался прихода сестры и сам оделил детей подарками, не желая дольше испытывать свое и их терпение. И опять он был поражен взрывом особенной радости, как будто в этом доме детей никогда ничем не одаряли.
«Скуповато живешь, Августа Степановна!» — с горечью думал он.
Даже Володя, похожий красивым лицом на мать, но порядочный флегматик, весь раскраснелся, и глаза его горели точно фонари.
— Ты купи мне еще удочки, — попросил он отца. — Чтобы с вертушкой, и я тогда щуку поймаю… на два пуда. А игрушками поиграю и подарю их Леньке. Пусть ему достанутся, правда?
Ленька большими глазами окинул будущее наследство, подвинулся, не выпуская из рук своего и сказал просительно, мило и счастливо улыбаясь:
— А щуку-то не надо! Ну ее, такую… зубастую… Ты с ней не справишься…
Весь вечер Уваров играл с детьми, помогал им кипятить молоко, варить кашу. Но в одиннадцатом часу они послушно, как гусята, отправились спать.
Поздно ночью был у Уварова разговор с сестрою. Она приехала усталая с совещания в областном здравотделе и после купания и ужина отругала его:
— Зачем ты надарил им столько ни с того ни с сего! Ленька даже сна лишился: все поднимается, на свои сокровища взглянуть. Боится, чтобы не исчезли, что ли?
Уваров долго молчал, потом сказал дрожащим голосом:
— Эх, Августа! Не ожидал я от тебя такого. Неужели и зимой, когда они учиться будут, у них тот же режим останется?
— Какой режим? — спросила она с изумлением и встала перед братом, готовая к отпору.
— На побегушках они у тебя! Кухонные затычки из них готовишь… чтобы потом за женами горшки выкосили.
— А-я-яй! — Августа покачала стриженой головой — видимо, ей не впервые приходилось слышать подобные упреки. — Вы хотите, выбившись на дорогу самостоятельно, детей с нянюшками выращивать? Буржуа так выхаживали свое потомство… но они для нас не пример. Нам трудовую смену воспитывать надо.
— Дети есть дети! — упрямо сказал Уваров. — Их дело расти да учиться…
— Я их трудом не изнуряю, — с раздражением перебила Августа. — Для мытья полов, для стирки ко мне женщина ходит. Обеды тоже она готовит… Только по выходным дням сами обходимся. Ты думаешь, детям труднее учиться будет, если они к порядку приучены? Удивительно, но ты повторяешь слова жен ответственных работников, посвятивших себя воспитанию одного ребенка, много — двух. Пичкают их да балуют. «Ребенок не может то, ребенок не может это!» А потом такой «ребенок», уже лет восемнадцати, заявит: ты мать, так и делай все сама — обязана. И вообще трудиться не станет, скажет: вы родили — вы и деньги давайте. Нет, Илья, это не воспитание!
— Хоть для кухни найми постоянную работницу, — гнул свое Уваров. — Если денег не хватает, я могу увеличить переводы…
Августа, точно уколотая, сорвалась с места.
— Неужели ты думаешь, что я для себя экономлю? — крикнула она напряженным голосом. — Капитал за счет детей наживаю? Вот, посмотри, я действительно отложила три тысячи… — Она подала ему сберкнижку. — Твои деньги! Лишние ведь присылал. Мало ли что может случиться с каждым из нас…
— Ты, наверное, хочешь взять мальчишек? — спросила она после долгого молчания. — Не делай этого, Илья! Они скучать будут: привыкли здесь… Такая пятерка крепкая!..
«Странные настроения стали появляться у тебя, Илья, — писала в письме Августа. — Я понимаю, братка: устал ты от одинокой жизни. Да и то, пора: годы уходят. Мы с мужем тоже решили, пока не упущено время, попытать еще раз счастья, не удастся ли приобрести Наташку для своей компании? Ты много не воображай! Володю и Леньку, если и женишься, не отдам. Жена-то будет их любить или нет, еще вопрос, а скорее мешать будут. Денег можешь не присылать; нам со своим хозяйством всего хватает».
«Вот изверг! — подумал Уваров, дочитав письмо. — Что за женщины пошли на белом свете!.. Почему взбрело ей на ум насчет моей женитьбы? Какие-то особенные настроения померещились? — Он понурил голову. — Годы уходят, это верно. Под сорок подкатывает».
Уваров долго ходил по комнате и думал о своей, погибшей жене, о сыновьях, об их учебе и письмах, в которых особенно резко сказывалась разность характеров. Было у них и общее — заботливость об отце, по-видимому, сказывалось пятилетнее владычество Августы. Изредка Уваров подходил к окну, опирался на горячий от солнца подоконник, и, щурясь от яркого света, смотрел вниз, на раскинутые по долине приисковые постройки, все старался и не мог уловить какое-то смутное чувство, ворошившееся в его душе.
— Уже семь часов, а солнце еще высоко. Ишь, как жарит, — неожиданно отметил он, с удовольствием ощущая теплоту июльского вечера. — Лето в разгаре. Володька стоит где-нибудь на притоке Оки со спиннингом. Хотя у них, в Рязанской области, теперь час дня — не клев. Жара… самое купанье.
Часов семь разницы во времени и тысячи километров между ним, Уваровым, и комочком жизни, оторванным от него! Тысячи километров богатейшей прекраснейшей земли…
— Нет, тридцать девять лет — это еще хорошие годики! — сказал Уваров и, точно все было приведено в ясность, с облегчением расправил плечи, отходя от окна.
Он успел обложиться журналами и разворошил кипу газет, готовя конспект будущего доклада, когда к нему, постучав, вошел Ветлугин, а минут через пять без стука ввалился Андрей.
Ветлугин принес обратно недочитанного им Плеханова.
— Возьму потом еще раз. Совсем зашился в работе… А письма Герцена о природе прочитал, — прелесть!
— Не прелесть, а удар в самую точку, — ревниво поправил Уваров и, осмотрев книги, поставил их на полку шкафа.
— Как ваши философские занятия, Виктор Павлович? — спросил у Ветлугина Андрей, не скрывая иронической усмешки. — Вооружаетесь?
— Понемножку втягивается, — вступился Уваров, которому очень нравилось решение главного инженера всерьез «подковаться» по части идеологии, тем более что решение это было принято не без его влияния. — Нас с тобой, Андрей Никитич, комсомол выводил в люди, а Ветлугин из той интеллигенции, которая от политики в сторону шарахалась.
— Защищай, защищай! — поддразнил Андрей, присаживаясь поближе к столу. — Что защищать этакого матерого: его бить надо!..
— Бить тоже с толком следует. Сам знаешь силу влияния среды, — говорил Уваров, весело посматривая на Ветлугина, который с видом завсегдатая освобождал для себя угол на жестком диванчике, перекладывая книги и папки с бумагами. Была в России революционная интеллигенция, которой мы гордимся, но была и такая, которая больше ударяла по части субъективного идеализма, символизма, а значит и мистицизма… Только бы подальше от слишком грубой действительности! Ин и ладно! Для меня важно одно: инженер Ветлугин понял, что ему, как советскому человеку, знание передовой философии необходимо! А сроками я его теснить не стану.
— Правильно, Илья Степанович! — воскликнул Ветлугин. — Сейчас меня золото замучило!
— Оно и видно, — съехидничал Андрей. — Мученик!
— По внешнему виду не судите, Андрей Никитич, — сказал Ветлугин, вспыхнув и почти враждебно взглянув на Андрея. — Вы знаете, я по вашей милости просто разрываюсь сейчас, чтобы натянуть выполнение июльской программы хотя бы на девяносто процентов.
— Почему по моей милости? — возразил Андрей, предвидя нападки на разведку Долгой горы.
Но Ветлугин промолчал. Промолчал и Уваров, распечатывая новую пачку папирос, и только потом сказал:
— Работа на золоте приобретает теперь особенное значение. Обстановка международная все усложняется. Фашисты Италии и Германии задушили испанскую республику, японцы, как вам известно, захватили Шанхай и распространяют свои войска в Китае. Нынче Германия захватила Австрию. Вы понимаете, дорогие мои товарищи, что это означает наступление вооруженной реакции? Вы помните, как интервенты вырезали семьи горняков-республиканцев в Астурии? По-го-ловно! Такое могло быть продиктовано только классовой ненавистью. Они превращали в прах и пепел мирные города бомбежкой с воздуха… Это проба сил, опыт для будущей большой войны… Можно себе представить, как остервенело они точат зубы против нас. Словом, нам следует быть начеку.
Узкие колоды-желоба, подконопаченные мхом, были поставлены вместо козел на дерновые подушки. Из колоды в колоду, роняя по бурым космам мха светлую капель, текла вода, холодная даже в солнечный, по-северному знойный летний день.
— Действительно, каторжный труд! — сказала Анна Ветлугину, кивая в ту сторону, куда текла вода. — Помните разговор о бригаде стариков старателей? Она здесь, вы знаете…
У самодельного прибора для промывки суетилась группа плохо одетых людей. Их рваные опорки и проземленные шаровары, их старческие жилистые руки и примитивные орудия труда не давали никакого представления о могучей силе, поднявшей на дыбы многотонный, тяжкий на подъем участок отведенной им земли-деляны.
— Видите, что они натворили здесь, а ведь почти все уже пенсионеры, — со смешанным чувством стыда и гордости обратилась Анна к Ветлугину.
— Ничего, еще поработаем! — отозвался бригадир, старик Савушкии, снова перешедший с плотницких работ на старание. — На пенсию выйдешь — кончена жизнь: сиди и ожидай, когда придет гололобая. А тут гоношимся помаленьку, ан и повеселее становится. И мы, мол, люди, а не просто старики — казенные иждивенцы!
Савушкин отложил лопату, вытащил кисет из кармана просторных штанов, с добродушной хитрецой подмигнул Анне.
— А как насчет нормы? — полюбопытствовал Ветлугин, выглядевший еще более румяным и цветущим среди этих старческих лиц.
— Перевыполняем понемножку. Нам бы вот спецовочки, товарищ Лаврентьева… Хоть бы сапожонок каких поношенных. Чеботари у нас свои. Починили бы!
— Нету, — не скрывая огорчения, сказала Анна. — Спецовкой мы еле-еле шахтеров обеспечиваем. И тоже чиним.
— Экая жаль! — сказал Савушкин, нимало не задумываясь. — Мы ведь отложили было в золотоскупке на шесть пар болотных сапог, да после того вынесли решение погодить, покуда тепло. Вбили денежку на оборудование, а тем временем сапоги и кончились: все техснаб забрал.
— На какое оборудование? — поинтересовалась Анна.
— Между прочим, и на барак… Тесу и стекла нам тогда отпустили по вашей бумажке бесплатно, как льготу, да что-то вздумалось побелить, тюфяки приобрели, одеяла новые… Старый-то барак у нас разорвало зимой, — деловито сообщил Савушкин, обращаясь к Ветлугину. — Подкатила вода из наледи и за одну ночь разворотила целый угол.
— Все деньги на тюфяки потратили? — недоверчиво улыбаясь, спросила Анна.
— Между прочим, и на тюфяки. Как же! Оборудование для жизни, а главное… — Савушкин неожиданно покраснел, улыбнулся смущенно и еще покраснел. — Самое главное — купили мы у одной отъезжающей корову. Так себе, незавидная якутская коровенка… да мамка наша настояла: хороший, мол, случай для питания. Для всей бригады… Дело-то стариковское, животы-то плохие. Конечно, мы в тайге без молока привыкли, а когда оно есть, очень даже на пользу. Чайком ли побаловаться, кашу ли сварить…
— Дело начинает проясняться, — весело заговорил Ветлугин. — Сначала тюфяки, потом корова, потом корову обмыли…
— Дак обмыли, как не обмыть! Естественно… Чуть-чуть коровой не опохмелились, — признался Савушкин и рассмеялся.
Остальные старатели замедлили работу и тоже расхохотались.
«За выпивку им не стыдно, а за покупку коровы краснеют, — сказала себе Анна и почти с материнской жалостью посмотрела на жилистую, будто из веревок свитую шею Савушкина. — Пропили спецовку и похохатывают, точно маленькие».
— Приходилось раньше хорошо зарабатывать? — спросил Ветлугин.
— Бывало! Всяко бывало… И рестораны откупали на целый вечер. Идешь между столиков, а оно у тебя тут… — Савушкин потряс пустым карманом шаровар, — оно у тебя тут возится.
— Золото! — оживленно подсказал Ветлугин.
— Оно самое. Ведь ежели измерить, сколько эти руки земли переворочали, целые составы поездов нагрузить можно. Она, землица-то, плачет от наших рук, и мы от нее страдаем — все кости болят: тяжела, матушка! Задор-то есть, да мочи нет…
Дальше Анна уже не слушала, глаза ее рассеянно перебегали от трудно переступавших рваных опорок откатчика и его напряженно выгнутой спины к выбеленным кайлам забойщиков, так же горбато возившихся на дне широкой ямы; от гребков, шаркавших под струей воды по комьям каменистой грязи, к деревянному колесу тачки, облепленному глиной.
«Рестораны откупали! — повторила Анна наивную похвальбу старого старателя, — и снова посмотрела на него. Он бросал на бутару породу, подвозимую для промывки, действуя неторопливо, привычно, острые лопатки его угловато выпирали при каждом движении из-под выцветшей рубахи, взмокшей от пота. — Какое варварство даже в выборе развлечений! Выбросить с таким трудом заработанные деньги на то, чтобы напиться в одиночку в пустом ресторане!.. Откуда беспросветная дичь приходила в голову, как не от этого деревянного колеса?»
Анна еще посмотрела на тонкую шею Савушкина с ерзавшими и прилипшими к ней отросшими косицами, и снова тоскливая жалость овладела ею.
«Рестораны откупали! Может, и врет… Может, всю жизнь только и был тяжко-горбатый труд, а остальное — просто мечта, немудрый вымысел». Анна знала, что старатели, как всякие охотники, любили прихвастнуть.
Она переступила через поломанный валок, затащенный для костра с зимней деляны, медленно пошла прочь.
— Большой коллектив, а получается то же, что у одиночек, — сказала она Ветлугину, когда он догнал ее.
— Отсталый народ, — отозвался Ветлугин.
— Да не народ отсталый, а методы труда отсталые, — возразила Анна с тихим раздражением. — Дайте этим старателям что-нибудь сложнее, совершеннее, посмотрите, каких они чудес натворят!
Ветлугин, задетый за живое пренебрежительным, как ему показалось, тоном Анны, посмотрел на нее сердито-удивленно, но ее выражение погруженного в свои мысли человека заставило задуматься и его.
— Я могу установить у них на деляне гидровашгерд, — сказал он неожиданно с важностью доброго волшебника. — Это для усиления производительности, — добавил он, желая досадить Анне, отношения с которой у него разладились после того, как она представила на утверждение и свой проект. — Что касается мозгов, то, по-моему, они у стариков неплохо настроены. Все эти старички хотят быть полноценными гражданами, труд веселит их. Что же вам еще?
— Я хочу, чтобы они научились и жить по-настоящему, — возвращаясь из своего рассеянного состояния, сказала Анна.
В том же состоянии глубокой задумчивости она шла вдоль старательских делянок, всматриваясь во все с видом человека, отставшего от поезда в незнакомом городе. Иногда Ветлугин подхватывал ее под локоть или пытался помочь ей перейти по узким дощечкам мостков, но она отстранялась, быстро через плечо взглядывала на него и говорила:
— Ничего. Я сама.
— Вы говорите «я сама», как Маринка, — сказал он насмешливо. — Помните, когда я хотел помочь вам сесть на лошадь? Мне до сих пор неудобно…
— Тогда не надо вспоминать, — перебила его Анна, сразу оживляясь. — Правильно вы решили: поставим на деляне стариков гидравлические работы, а участки мерзлоты будем оттаивать паром. — Еще занятая мыслью об этом, она сказала Ветлугину: — Просто смешно, когда помогают здоровому человеку перешагнуть через маленькую канавку.
— И это всегда?
— Всегда, — промолвила Анна спокойно, но вдруг лукавые искорки заблестели в ее глазах. — Нет, не всегда, конечно, иногда такая помощь очень приятна.
— Когда ее предлагает он?
— Именно! — тихо смеясь, подтвердила Анна. — Мы, женщины, странный народ в этом отношении!..
— Для женщины вы действуете слишком прямолинейно, — сказал Ветлугин, — отрезаете сразу: вы мне неприятны и потому не приставайте со своими услугами.
— Разве так получается? — спросила она и, понимая, что ее слова могли обидно задеть его, и в то же время сознавая внутреннюю свою правоту, добавила: — Я с вами вполне откровенна… Видите ли, я люблю Андрея, счастлива им и, может быть, поэтому резко прямолинейна с другими. Некоторые женщины кокетничают для испытания своих способностей нравиться, у иных это врожденное, а я кокетничать не умею. Да мне просто и некогда заниматься подобными штучками!
Ветлугин понял, что она намекает на Валентину, и, уже недовольный Анной по личным мотивам, сказал с досадой:
— Напрасно! Нам, мужчинам, прежде всего нравится женственность.
— Вы находите, что я не женственна? — В повороте головы Анны, в голосе ее и взгляде отразилось вместе с насмешкою тревожное недоумение.
— Нет, этого я не нахожу, — сказал Ветлугин, переходя вслед за нею через водоотводную канаву и глядя на сильные плечи женщины-директора, на тяжелый узел волос над ее нежной смуглой шеей. — Но… вот вы идете по зыбкой доске, идете смело, как настоящий шахтер… У вас нет того милого лукавства, которое помогает женщине преображаться в ребенка. Возможность проявить себя защитником и опорой по-хорошему льстит мужскому самолюбию… Нежная беспомощность слабого существа может быть только притворством, но тут мы охотно попадаемся на удочку из-за уверенности в собственных уме и силе. — Ветлугин помолчал, размышляя о характере самой Анны, не решаясь определить его окончательно со своей новой позиции противника. Уважение, которое он испытывал к ней, и крепко связавшая их деловая дружба, создавали в нем двойственное отношение, и он то щетинился, то, забываясь, был по-прежнему доверчив. — Нет, — продолжал он вслух полушутя-полусерьезно. — Я нахожу, что вообще мир устроен вполне благополучно. Честное слово! Пусть обманчива иллюзия, лишь бы она украшала жизнь.
Анна нетерпеливо выслушала его.
— Ужасно, — сказала она, когда он умолк, и сердито подумала, продолжая идти тем же быстрым шагом: «Или он поглупел за последнее время, или я не замечала этого раньше!..»
Дорога к руднику, пробитая среди глыб камня, была просторна. Как бесплодные солончаки, переходившие в побелевшее от зноя озеро, широко растекались по долине иловые отходы флотационной фабрики. На фабрике были простои. Рудник болел. Программа не выполнялась, а влюбленный главный инженер утешался и пробовал утешить других обманчивыми иллюзиями.
— Ведь это старо, то, что вы говорите, — снова заговорила Анна. — И просто дико звучит теперь: у нас чувства и отношения совсем иные.
Ветлугин посмотрел на нее внимательно и сказал:
— Да, это старо… но потому-то и страшно въедливо. Многое можно изменить в жизни: и в отношениях человека к человеку, и отдельной личности к обществу… Но в области отношений между мужчиной и женщиной на первом месте… простите… физиология…
— Опять!.. — произнесла Анна и даже подняла руку, будто хотела защититься от его слов, звучавших для нее оскорбительно. — Вы не правы! Возможность изменений даже в этой области огромна. Любовь без взаимного уважения, основанная на одних иллюзиях, как и чисто физиологическая любовь, просто невозможна для высокоморального, развитого человека. Женственное кокетство, нежная беспомощность… Ох! А духовный облик, а общественное значение женщины? Я не верю, что вы говорите искренне.
Ветлугин замялся.
— Я высказываю то, что наблюдал не раз в жизни, — промолвил он, заметно волнуясь. — То, что происходит в действительности, далеко не всегда отвечает нашим пожеланиям и рассуждениям. Впрочем… Возможно, это не совсем так…
Анна, не дав ему закончить, сбила разговор на деловую тему.
Богатая земля у Кирика Кирикова! Ах, какая богатая бескрайняя земля, такая гористая, что края ее сходятся с небом, точно шов сказочной мастерицы. И каких только трав и мхов нет в лесистых низинах, где пасутся великаны лоси! Ах, лось! Рога у него — крылья: не они ли несут его через кусты и гнилые болота? Как могучий лесной дух, летит он по крутому склону, и горные травы поднимаются за ним, выпрямляемые ветром от его полета.
Богатая ты, богатая и щедрая земля! Ягоды свои и цветы, живое серебро рек и сизые шумящие леса — все отдаешь ты человеку, только были бы у него глаза ястреба и ноги оленя. Но если человек заболел, что делать ему в тайге? И разве плохо иметь на случай болезни и старости постоянный угол?
Кирик стоял на краю поля. Широкое поле… кусок тайги, с которого сняли косматый зеленый мех, а обугленную кожу разодрали железным клыком плуга. Кирик видел, как терзали его землю, и ощущал почти физическую боль. Но веселые девушки его рода нарыли на грядах ямки и закопали в них удивительные круглые корни с белыми глазками ростков. В других местах разбросали тоже незнакомые семена: одни с ресничками, плоские и легкие, другие — словно глаза землеройки, или самая мелкая дробь.
Кирик за всем наблюдал с тяжелым недоверием: земля сама знает, где какие семена посадить, и каждая травка знает свое место.
— Толку не будет, — упрямо твердил охотник.
Сейчас он работал на сенокосных лугах артели. Иногда он заходил в длинные хлева, построенные для поджидаемого скота, осматривал пустые ясли, в которых шмыгали тонкие, грязно-желтые, злые горностаи, и задумчиво качал головой.
«Выйдет толк или нет?..» — гадал Кирик, хотя давно уже слыхал, что у якутов и кое-где на русских заимках по берегам Маи есть целые стада коней и коров. Говорили, что такой конь-олень один может увезти больше, чем четыре эвенкийских оленя. Наслушавшись об этом, Кирик совсем не удивился, когда увидел впервые на Светлом прииске странное животное, толстое, будто медведь, но на высоких ногах, с круглыми, словно березовый нарост копытами, и длинными волосами на хвосте и шее.
— На таком большом можно и десять нарт увезти, — сказал Кирик на русском языке старику Ковбе, допустившему его на конный двор.
Лицо Кирика только раз вытянулось от удивления, когда один конь-олень, серый, как облако, задрал свою безрогую морду и закричал таким пронзительным голосом, что у Кирика задребезжало в ушах. Он даже попробовал схватить гостя за меховой рукав своими большими зубами, но Ковба треснул его по шее и пригрозил:
— Я-я тебя, баловень!
Испуганный Кирик вынул изо рта погасшую трубочку (курить в конюшне старик не разрешил) и произнес давно слышанное, не совсем понятное и потому поглянувшееся ему ругательство.
— Прямо сущая сатана.
А сейчас Кирик стоял, широко расставив ноги, на краю картофельного поля, и выражение недоверия на его лице постепенно сменялось довольной улыбкой: новая трава росла темно-зеленая, сильная. Дальше зеленела светлая полоса чего-то другого. Кирик не узнавал места, еще недавно такого обезображенного. Он поцокал языком, качнулся, медленно пошел по узким тропочкам.
Мелко рассеченная мягкая ботва моркови привлекла его внимание. Он выдернул сразу целую горсть, подивился на желтые корешки-хвостики, отряхнул с них землю о свои заношенные штаны, сшитые из грубо выделанной оленьей замши. Вкус незрелой моркови ему не понравился, он пожевал ее листья, выплюнул и пошел дальше. Он ничего не оставил без внимания; лиловатые черенки свеклы, пахучий укроп, редьку, капусту, еще не завитую в кочаны, матово-сизую, с каплями росы в кудряво-вогнутых листьях. Так Кирик обошел почти половину поля, на зубах его скрипел песок, а на лице застыло недоумение.
Но самое удивительное ожидало его впереди: опустившись в низинку, он увидел председателя артели эвенка Патрикеева. Старик сидел на корточках. Маленькое под меховой шапкой лицо его было опущено к земле. В руке он держал вялые листики редиски и, поглядывая на них, осторожно выщипывал с грядки всю зелень, не похожую на ту, что служила ему образчиком.
— Чем ты занимаешься? — воскликнул Кирик. — Разве ты забыл, что сказал шаман о тех, кто пробует рыться в земле?
Старик поднялся, не сразу выпрямляя усталую поясницу, сморщенный, хрупкий и тощий, как пучок ягеля в сухое лето.
— Я проверяю работу женщин, — ответил он и, помаргивая, искоса взглянул на высокого Кирика. — Они плохо вычистили эту грядку. Сейчас они ушли пить чай, а я проверяю и сторожу. Наши ребятишки потоптали вчера две гряды. Ничего еще не понимают. — Патрикеев повертел в пальцах стебелек, взятый им для образчика, и добавил. — Шаман болтал разное, но только слова у него кривые: смотри — трава растет.
— А земля сердится, — упрямо сказал Кирик. — Вчера я спал в вершине Уряха и слышал ночью, как вся она задрожала. С берега в ручей посыпалась земля, а под скалой злой дух два раза ударил в ладоши.
— Это бабьи сказки, — возразил Патрикеев. — Да и девки из нашей артели не все поверят этому. Они больше говорят сейчас о новых платьях да о деревянных домах, где собираются жить и летом и зимой. Даже их неугомонные языки не успевают перемалывать за день то, что видят глаза и слышат уши. Где уж им думать о злых духах? Вчера говорили, что шаман сам не прочь вступить в артель охотников.
— Я тоже зимой пойду охотиться, — негромко, но твердо сказал Кирик. — Только летом можно заниматься разными пустяками, новая трава растет плохая.
— Откуда ты знаешь?
— Я вырывал ее из каждой полосы и, пока дошел до тебя, съел столько, что можно было бы накормить оленя. Нет, я шучу, — поспешил добавить Кирик, заметив испуг на лице Патрикеева, — просто я попробовал немножко, а остальное бросал.
— Теперь ты будешь наказан, — важно объявил Патрикеев и выпрямился под своей большой шапкой. — Ты потоптал гряды… Ты вырвал это… А оно еще не совсем готово.
Кирик готов был рассердиться, но услышал приближавшиеся шаги, глянул через плечо и смутился. К ним шла, играя хлыстиком, русская женщина. Эвенк сразу признал в ней главного приискового начальника Анну Лаврентьеву: он видел, как ездила она на том сером коне, который когда-то хотел укусить его, и относился к ней с большим почтением.
— Он испортил гряды, — тоненьким, противным Кирику голосом сообщил Патрикеев Анне, ткнув пальцем в грудь Кирика. — Он таскал… — И, не найдя подходящего русского слова, Патрикеев так широко развел руками, точно Кирик обошел и вытоптал все поле.
— Он не видел! Он врет! — заорал Кирик, возмущенный ябедой сородича, в нем он еще не привык видеть начальника. — Если я пробовал паршивую траву… эту новую траву, так разве мы работаем у чужих? Разве огород артели не мой огород?!
— Где ты сам работаешь? — спросила Анна, с интересом наблюдая расходившегося Кирика.
— Расчищаю покосы, — сказал он угрюмо, но быстро добавил, желая показать ей, какой он дельный человек, и вместе с тем подчеркнуть ничтожество Патрикеева: — Я получил нынче премию. Самую первую. Сатин и ситец и сто рублей денег.
Анна улыбнулась торопливой похвальбе Кирика, решив, что он испугался и немножко заискивает.
— А если бы Патрикеев пришел к тебе на покос, развел там костер и сжег сено, которое ты накосил… что бы ты сделал? — спросила она, переводя взгляд на морщинистое, безбородое лицо старика председателя.
— Я бы взял его и сбросил вниз головой в речку, — запальчиво, не раздумывая, заявил Кирик. — Пусть бы он пускал пузыри, пока не всплыл, как дохлый таймень.
— Он может сделать с тобой то же за потоптанные гряды…
Кирик опешил, однако быстро нашелся и сказал, путая русские и эвенкийские слова:
— Я не топтал. Я только рвал и пробовал. Пусть старик придет на покос и набьет себя сеном хоть до самого горла. Или унесет сколько может. Сжигать — другое дело. Это злое дело!
Анна всмотрелась в обиженное лицо Кирика, и ей стало весело: перед ней стоял человек, перешедший прямо из патриархального родового коллектива в ее большую трудовую семью.
— Ты должен беречь огород, как и свой покос. Если работа огородников не принесет артели дохода, ты получишь меньше на трудовой день. И каждый член артели получит меньше.
— Я могу посадить все корни обратно, — с угрюмым снисхождением предложил Кирик, начиная понимать, что поступил неладно, и только из упрямства не сознаваясь в этом.
Патрикеев устало переступил с ноги на ногу.
— Оно все равно не будет жить. Женщины садили вчера то, что выдергивали по ошибке. Однако это зря. Оно сварилось на солнце. Ты совсем еще молодой и глупый, Кирик!
Тогда «молодой» Кирик, которому едва перевалило за пятьдесят, неожиданно развеселился и, показывая в усмешке черные от табака зубы, сказал Патрикееву:
— А ты старый ворон! И, видно, ты одряхлел, если твои глаза не отличают нужную траву от лишней. В другой раз не берись сторожить поле. Слепой сторож — это ружье без дроби.
Очень довольный своей остротой и тем, что отомстил старику Патрикееву, Кирик снова пошел вдоль гряд, тонконогий и стройный, как лесная сушина.
Успехи эвенкийской артели вызывали у Анны чувство гордости. Радовало ее и хорошее любопытство кочевых охотников, каждый день приезжавших посмотреть на оседлое хозяйство. Ей хотелось втянуть в работу всех их, праздно болтавшихся сейчас в тайге. В самом деле, кому, как не охотникам, проводить лето на огородах!
Поднимаясь на террасу своего дома, Анна вспомнила волнение Патрикеева, бранившего Кирика за потраву, и Кирика, который считал себя полным собственником артельного добра во всем, что ему потребуется, и сама снова по-хорошему взволновалась. Семья Кирика заняла половину новой избы, но он, придя домой с покоса, не лег спать в этой избе, а устроил себе в кустах, рядом с избой, чум-шалашик.
«Ах, чудак! Милый, смешной чудак!»
Анна присела на пороге открытой двери и подумала: «Теперь надо заняться постройкой овощехранилищ. Для капусты можно устроить засольные ямы-чаны прямо в земле, зацементировать их, устроить над ними навесы. Сегодня же дам распоряжение».
Она представила тысячи нитей, связавших сельскохозяйственную артель с предприятием, а подумав о предприятии вообще, остановилась мыслями на руднике. Она очень тревожилась за участь своего проекта. «Вдруг он не будет принят, а примут Ветлугинский! Разумеется, несостоятельность того проекта скажется сразу на практике. Но ведь придется опровергать, доказывать, затягивать время и выполнение программы… Может быть и хуже: обвал в руднике, гибель рабочих…»
Директора залихорадило от волнения.
— Нет, — сказала она, отгоняя страшные мысли. — Мы ведь все объяснили почти наглядно.
Она стянула сапожки, отбросила их и насторожилась, услышав голос возвращавшейся из садика Маринки.
— Закрой глаза и открой рот, — говорил Юрка.
— Не закрою и не открою, — почему-то сердито ответила Маринка. — У тебя руки грязные, да еще: «Рот открой!» Дай я сама возьму.
— Все бы ты сама! Да уж ладно, бери. Придешь играть?
— Приду, — шепелявя занятыми губами, обещала Маринка. — Мне теперь можно. Папа сказал: можно. Папа мой сознательный.
— А мать?
— Она? — Девочка помедлила с ответом. — Она везде сознательная, а мне так говорит: «Запру тебя на замок».
Маринка подошла к ступенькам веранды, взглянула вверх, вздрогнула, заулыбалась и, сразу позабыв о Юрке, побежала к матери.
Анна обняла ее, любуясь, слегка отстранила от себя: выражением лица, особенно глазами и постановом светлой головки она повторяла Андрея, только по-детски, по-девичьи нежнее. Маринка смотрела вопросительно и все улыбалась, довольная встречей и тем, что мать попросту, как маленькая, сидела на пороге.
— Ты сегодня никуда не пойдешь?
— Пока нет. Вечером пойду в контору, а сейчас мы с тобой можем отдохнуть немножко.
— Пойдем на гору, погуляем…
Анне совсем не хотелось гулять сразу после поездки. Да и ночь она опять провела за рабочим столом, еще раз проверяя детали своего проекта. Веки ее припухли. Она могла бы вздремнуть, сидя даже вот здесь, на пороге, но дочка смотрела на нее так просительно, что невозможно было отказаться.
— Если тебе очень хочется, пойдем!
— С мальчишками?
— Хорошо, возьмем и мальчишек. Видишь, я тоже немножко сознательная.
— Ты подслушивала! Ты подслушивала! — закричала Маринка весело, но вся покраснела. — Вот ты какая!
— Вы громко разговаривали, а я не глухая! — с этими словами Анна поднялась и повернула голову на шорох шагов по дорожке.
Голубое платье мелькнуло сквозь зеленые листья, и по лицу Анны прошла тень. Она обняла дочь за крепкие плечики, прижала к себе, точно хотела спрятать, но Маринка, шаля, откинулась на ее ладони, посмотрела снизу на Валентину, поднимавшуюся по ступенькам, и, смеясь, перегнулась так, что светлые ее волосенки, отлетев со лба, запрокинулись вместе с нею. Анна, перехватывая руками, наклонилась тоже, пока Маринка не взглянула в ее лицо совсем близко: на нем было незнакомое выражение стыда и страдания. Девочка притихла, перестала шалить. Затем обе выпрямились и посмотрели на гостью.
Валентина стояла, опустив руки, губы ее слабо шевелились, пытаясь сложиться в улыбку, но улыбка не выходила. Анне эта улыбка показалась виноватой, а Маринке вдруг стало жалко Валентину Ивановну, потому что она одна: никого у нее нет, кроме Тайона, и тот — собака, да еще такая собака, которая никогда не сидит дома.
Желая развлечь доктора, Маринка прильнула к ней, едва они прошли в столовую, и шепнула:
— Пойдем, я покажу тебе своих мальчишек!
— Вот звереныш! — Анна так рассмеялась, что холодок встречи сразу растаял. — Ты думаешь, Валентине Ивановне интересно смотреть на твоих чумазых мальчишек?
— Они вовсе не чумазые! Юрка — он просто такой черный и никогда не отмывается. Он подарил мне вчера телефон. — С этими словами Маринка вихрем сорвалась с места и вытащила из-под дивана спичечную коробку, за которой на длинной нитке выкатилась пустая катушка. — Прижми коробок к уху, — попросила она Валентину. — Я буду говорить.
Она завертела катушку, поглядывая то на мать, то на гостью.
— Что-то не получается…
Но в комнате послышалось бойкое постукивание дятла, и по лицу Маринки разлилось сияние: крохотный деревянный молоточек стучал в спичечной коробке, Валентина притиснула ее к уху, и тогда там, глухо вибрируя, загудела еще медная струна. Похоже, дятел и оса устроили концерт.
Анна исподлобья смотрела на Валентину. Та слушала сначала серьезно, с полуоткрытым ртом, а потом заулыбалась удивленно и радостно. Анна вспомнила, что она сама вчера, в ожидании чего-то, возможно и подвоха ребяческого, открывала рот, и так же, наверное, моргала и удивленно улыбалась. И Андрей улыбался, пока в коробке не застучало слишком громко, — тогда он нахмурил брови, но весело сказал Маринке:
— Говорите, пожалуйста, потише, а то я могу оглохнуть. — И девочка от этих слов была в полном восторге.
— Ты пойдешь с нами гулять? — спросила она Валентину, продолжая крутить катушку. — Мы с мамой пойдем вместе с мальчишками.
Когда они втроем вышли из дому, Маринка сразу побежала вперед, остановилась на углу, придерживаясь за выступ террасы, и, оглядываясь, не без гордости сказала:
— Вот они!
«Они» сидели рядком на разрытой завалине: черный жучок Юрка и Ваня — белоголовый крепыш с добрыми, круглыми глазами.
«Она будет кокетка», — решила Валентина, любуясь самодовольным личиком Марины.
«Нехорошо, что она распоряжается этими мальчишками, — подумала Анна. — Мы все-таки очень балуем ее. Надо иначе…»
Но как «иначе» — она не нашлась и перевела взгляд на Саенко.
Валентина шла, осматриваясь по сторонам, и вдруг пронзительно засвистела, словно сорванец. Ребятишки закричали, радостно замахали руками: на гору во всю собачью прыть мчался Тайон, колыхая мохнатым кольцом хвоста. Ярко чернела на светло-серой морде тюпка носа, розовый язык вываливался из белозубой пасти.
— Красивый он, правда?
— Хорош! — сказала Анна. — Сейчас мы поднимемся к осиновой рощице, — продолжала она, стараясь преодолеть чувство внутреннего напряжения. — Мне всегда не нравился осинник, а прошлой осенью поднялись туда с Маринкой и не могли налюбоваться. Не хотелось уходить из него… Особенно когда нашли гриб. Большой, рыжеголовый, на редкость крепкий подосиновик на толстой ножке.
— Вы изжарили этот гриб?
— Конечно. — Анна задумчиво улыбнулась. Строгие черты ее точно осветились и, снова став серьезными, сохранили тепло улыбки в прищуре глаз и углубленных уголках рта. — Очень люблю ходить по лесу. Идти одной, чтобы рядом никто не шуршал и не мешал думать.
— И собирать грибы…
— Нет, я тогда совсем забываю о них. Если только случайно набредешь, спохватишься… Посмотришь, как сидят они во мху, дружные, прикрытые желтыми травинками, и так уютно покажется в лесу. А кругом тихо… В каждой веточке важность такая… Посмотришь, вслушаешься и почувствуешь всю красоту человеческого сознания, благодарность какую-то к самому себе за то, что живешь. Ночью вот еще на озере… Вы бывали ночью у воды… так, чтобы одной?
— Нет. Я боюсь темноты и ни за что не осталась бы одна в пустынном месте. Я люблю, когда шумно и весело. Музыку обожаю. Когда я слушаю Моцарта, например, или Чайковского, у меня все дрожит внутри, и мне хочется сделать что-нибудь необыкновенное.
Осиновая роща росла в небольшой лощинке на южном склоне горы. Вся она, от верхушек до нижних ветвей переливала сизым блеском: плотные круглые листья, свободно болтаясь на слабых черенках, точно рвались улететь с неподвижных деревьев. Жидкие тени их текли по голубым стволам, по высокой траве, редкой и ровной. Из травы торчали кое-где угловато-обломанные камни, покрытые зеленой плесенью мха.
— Грустно здесь! — сказала Валентина. — Ваш лес напоминает мне покойника, у которого еще растут ногти и борода.
Анна удивленно повела взглядом:
— Вы бы посмотрели, как горит и сверкает эта роща осенью!
Они сели на опушке, откуда виднелись грузные шахтовые копры, окруженные сетью желобов и канав.
— Я очень интересуюсь проектом вашей новой системы на руднике, — сказала Валентина. — Это будет страшно, да?
— Нет, мы постараемся, чтобы было нестрашно, — сухо возразила Анна. И ей сразу представилось, с каким ожесточением говорит о ее проекте Ветлугин. — Все построено на строгом расчете.
Теперь она стала скрытнее, сдержаннее и не могла делиться с Валентиной тем, что так волновало ее; развал в работе, взыскание по партийной линии, мерещившиеся в трудные минуты, были бы для нее тяжким приговором.
Левой, правой!
Левой, правой!
Барабан уже дырявый… —
кричала Маринка, бегая со своими приятелями вокруг трухлявого пня. Потом Юрка сказал что-то о букашках, и все трое стали раскапывать пень.
— Моему сыну уже исполнилось бы шесть лет. Он рос славный, смуглый, румяненький. — Валентина помолчала и с тоской добавила: — У него были такие большие руки! — Она опять умолкла, глядя на игравших детей, потом тихо заговорила, оживленно и лихорадочно светя глазами: — Вы знаете, однажды в детстве я отказалась петь на елке. Мать пошла за мной в другую комнату. Отчим тоже пришел — грузный, красивый, пьяный. Он стал издеваться над нами обеими, и тогда мать (я никогда не забуду этого!)… она заплакала, ударила меня, схватила одной рукой за рот и щеки, другой стала душить. — Яркие краски в лице Валентины поблекли, омраченные воспоминанием синие глаза погасли и сузились. — С тех пор у меня осталась только отчужденность к матери. Но когда родился ребенок, я смягчилась и многое простила ей. Ведь нас у нее было двое от первого брака… Мой муж тоже не любил детей… маленьких особенно, но даже он гордился сыном. Правда! Это был такой славный ребенок!
— Вы… разошлись?
— Да. Он ужасно грубо и пошло ревновал, а сам позволял себе все, требовал, чтобы я бросила работу, оскорблял меня на каждом шагу. Я слишком остро все переживала, и мы расстались.
— А ребенок? — напомнила Анна, проникаясь живым участием.
— Умер от скарлатины.
— Бедная, — прошептала Анна, кладя руку на ее плечо. Я тоже схоронила первого ребенка, знаю, как это тяжело. А у вас вся семья развалилась… С ума сойти можно!
— Нет! — сказала Валентина со странной улыбкой. — Нам только кажется, что мы с ума сойдем, а приходит горе, и все переносишь. Только остается в душе провал… пустота, в которую боишься потом заглянуть, как в заброшенный колодец.
Барак Чулкова стоял среди мелколистных кустов березового ерника. Раскиданное по кустам, сохло на ветру белье рабочих, застиранное до серости.
— В тайге и так случается, что безо всякой стирки с плеч сползет, — сказал по этому поводу разведчик у костра за бараком.
И пошел разговор о трудных переходах по тайге, об открытиях и временах золотых лихорадок. Чем тяжелее были испытания, тем с большей приятностью вспоминали о них.
Разведчик Моряк, придерживая подбородком задранную рубаху, показывал сизые рубцы, стянувшие кожу на груди. В сумерках, при неровном свете костра, выпуклая грудь его казалась татуированной.
— Что это у тебя? — спросил подошедший с Чуйковым Андрей.
— На пороге садануло, когда я возвращался с Учурской экспедиции в горах Бонах на реке Альгаме. Разбился плотик, и так водой меня шарахнуло, как из пушки. Наглотался вволю. Выловили ниже порога красивого: кожа и рубаха лохмотьями висели, и вето чушку себе расквасил. Носом-то уж об другой камень хлобыстнуло.
— А со мной такой был случай…. — перебил колоритную речь Моряка другой разведчик, скрытый белыми клубами дыма, отгонявшими полчища комаров.
— Теперь начнут вспоминать! — сказал Чулков Андрею, тоже примащиваясь к костру: идти в барак засветло не хотелось. — В Бонах я сам бывал, когда ходил с поисковой партией. Богатейшие места — что пушнины, что руды! Да приступу нет. Мраморные скалы — глаз не оторвешь. Козы — за каждым камнем. Горные бараны пуда по четыре весом, одни рожищи фунтов на пятнадцать… Такая туша тяжелая, а ведь на полном скаку замрет над обрывом. Только бы самую малость зацепиться копытцами. Постоит, прицелится, да как махнет вниз, на ту сторону ущелья. И пошел сигать со скалы на скалу. Остановится, оглянется — и опять летит! Завидно даже. Ну куда я против него: чуть оступись, и готов…
— На скалах, правда, завидно, — сказал Андрей, улыбаясь, — особенно когда повиснешь между небом и землей.
— Так-эдак! — нескладно, но горячо подхватил Чулков и, в свою очередь, подогретый воспоминаниями, засучил рукав, показывая сбитый когда-то локоть. — Повисишь, да и сорвешься… Вот, сажен десять проехал на локтях и коленках, да с вывихнутой ногой…
Андрей сам мог рассказать немало, но он был задумчив и молча присматривался к своим людям. Каждого из них отметила дикая природа, с которой они сталкивались в течение долгих лет. Давний спор между ними и ею продолжался, не ослабевая, а ожесточаясь с годами. Пустынная земля как будто сознательно выживала пришельцев, пугала их зверями, засыпала им путь двухметровыми сугробами, превращавшимися по весне в жидкую кашу, изматывала бездорожьем, а они все переносили: тонули и выплывали, плутали среди гор, вязли в болотах, голодали, но, едва отдохнув, принимались за то же. И они еще любили ее — эту суровую землю!
Рассеянно слушая чей-то рассказ об открытии золота на Алдане, когда старательская вольница совершала сорокадневные голодные и холодные переходы по тайге, Подосенов припоминал события прошедшего дня.
Его вызвал со Светлого Чулков, обрадованный рудной жилкой, вскрытой в одной из канав. Жилка вправду оказалась интересной. И хотя Долгая гора уже не раз обманывала ожидания Чулкова и Андрея, открытие обнадежило их. Чтобы дополнительно разведать жилу на глубине, на канаве, как и прежде в таких случаях, заложили шурф.
— В третий раз будем пробивать, — со вздохом обратился Андрей к Чулкову, прерывая его новый рассказ, тоже из алданской эпопеи.
— В этот раз не ошибемся, — ответил Чулков, сразу проникаясь тревогой главного геолога.
— Послезавтра картина станет ясной, — сказал Андрей, представляя себе сеть земляных работ на горе.
— Не раньше, Андрей Никитич, а может, и затянется дело: скала ведь сплошная — подрывать придется.
— Дольше ждали…
— У меня предложеньице есть, — тихо заговорил Чулков, придвигаясь поближе, — я не хотел все сразу… Объявился здесь один из бывалых старателей-золотничков, говорит, что амбарчик знает. Верст за тридцать.
— Километров, товарищ Чулков! — весело поправил Андрей. — Когда я вас отучу от старинки? Значит, амбарчик открыт!.. И надежный человек?
— Кремень!
— Ну-ка, давай его сюда.
«Кремень» оказался мужчиной лет сорока восьми, с шершавой бородкой, с русыми патлами, торчавшими из-под войлочной шляпы. Сбористые шаровары его, спадавшие пузырями на коричневые краги, были сшиты не из темного трико или молескина, именуемого таежниками то ли за крепость, то ли за черный лоск чертовой кожей, а из светлой бумазеи с мелкими букетами синих и красных цветов. Поверх распоясанной рубахи накинута старая, чудом державшаяся на одном плече вытертая до плешин меховая дошка.
Он был крепко навеселе, но глубоко посаженные глазки его горели бойко и ярко, как у медвежонка.
— Права на вольную разведку имеет, — шепнул Чулков Андрею и ободряюще кивнул своему гостю.
Но тот совсем не нуждался в ободрении: даже в таком шутовском наряде он сумел внушить разведчикам если не уважение к себе, то сочувствие и живой интерес.
— Закурил!.. Четвертый день уже, — заговорил он, подходя к Андрею. — Вылетел из тайги бос и наг. Вот оперился по мере возможности. — Он оглянул себя не без удовольствия, и в то же время озорные искорки блеснули в его глазах. — Позвольте представиться — мещанин Мышкин, как теперь принято выражаться, из прочих, вроде бы вольный кустарь-одиночка. Отец мой был препровожден в сибирские края царским этапом за фальшивые деньги. А я, став на возрасте, решил посвятить себя благородному металлу. Дело трудное, но завлекательное и до святости чистое. — Он исподлобья взглянул на Андрея и неожиданно серьезно сказал: — Вы не обращайте своего внимания, что я много треплюсь, — намолчался. Три месяца в тайге в молчанку играл.
— Вы не из нашего района отправились? — спросил Андрей.
— Нет, я оторвался в пути от поисковой партии, но туда, — подчеркнул он последнее слово, — направлялся специально. Я раньше в Верхне-Амурской компании служил разведчиком, и мы в эти места тоже заглядывали. Решил кое-что проверить.
— Ну и как?
— Все в порядке. Посмотреть и вам не мешало бы, товарищ инженер…
— Андрей Никитич, — подсказал Чулков.
— Я помню, что Андрей Никитич. Богатства особого не обещаю, но не прогадаете. Тем паче не дальше сорока километров. И старая ороченская тропа есть.
— Пойдем — пятьдесят окажется, — пошутил Андрей.
— А кто их тут мерял! Якуты за двести верст в гости чай пить ездят.
«Надо побывать, — решил Андрей. — Возьму шурфовщика да промывальщика, продуктов, чтобы в случае надобности оставить им на неделю. Когда вернусь, Чулков уже проведет дополнительную разведку на жиле…»
Мысль о том, что они приближаются к значительным открытиям на Долгой горе, все время волновала Андрея.
— Поезжайте, а мы за это время выясним, — сказал ему Чулков после ужина. — Зачем вам здесь томиться: проведем сами, как полагается. Может, и вправду амбарчик-то у Мышкина богатенький. Двух рабочих смогу вам дать. Эх, жалко, Егорыч болеет, вот бы его туда!.. Грамотой не силен, но для самостоятельного задания по россыпной разведке лучше не сыскать. Честный, работяга, лоток у него в руках так и играет. Убежденный разведчик. — Чулков обдал Андрея крепким махорочным дымком — прикуривал от его папиросы, — потом сказал с недоумением: — Такой здоровяк был — и свалился. Неужто и вправду от водки с горчицей? Перцу я ему не особенно много сыпанул: только что зацепил на ноже. Врачи — они любят добрых людей в сомнение вводить. На вот, мол, тебе, терзайся. А там, где самим слабо, помалкивают. Почему бы, к примеру, не сказать человеку: дескать, жить тебе осталось крайний срок — неделя?
— Ему тогда тяжелее будет, — возразил Андрей, устраиваясь на нарах в углу, рядом с Чулковым.
— Это уж мое дело: тяжелее или легче мне будет, зато я свои последние денечки проведу с толком.
— С каким толком?
— Таким… что я бы велел вынести себя на самый шум, где народу полно, на волю, и все бы глядел да слушал, дышал бы так, чтобы про боль забыть. А может, и умереть забыл бы. — В бараке, набитом людьми, раздался смех, Чулков всмотрелся в темные углы и добавил: — Ведь если доктора молчат, я и пролежу один и проохаю, пока она меня не придушит.
— Нет, лучше не знать, — сказал молодой голос.
— Как хочешь, — серьезно согласился Чулков. — Помирай в одиночку.
В бараке снова раздался смех, хотя многие из рабочих, находившихся в нем, не раз уже глядели в лицо смерти и яростно сопротивлялись ей.
Смеялся и Андрей. Он очень любил жизнь и землю, но смерти не боялся и не задумывался о возможности небытия. Он признавал эту неизбежную необходимость в будущем — признавал довольно спокойно, — а пока жил, дыша полной грудью, стараясь сделать содержательным каждый день своей жизни.
— Растревожился я тогда очень, — говорил рядом Чулков. — Ну-ка, думал, умрет Егорыч, с какой бараньей совестью я жить останусь? А потом встретил Валентину Ивановну в больнице, и сразу отлегло на душе. Ка-ак она меня успокоила в этот раз! Будет, мол, жить ваш приятель. Руку мне подала так, будто сроду мы с ней знакомы были.
— Красивая она… — явно стесняясь, сказал за спиной Андрея молодой разведчик Мирский.
— Митек наш прямо влюбился!.. — откликнулся другой рабочий.
— Ты сам распинался, чтобы хоть посмотрела на тебя!
— Ну, куда нам! Смотреть-то она смотрела, да как на деда Ковбу. Попробуй подступись к ней!
— С народом она просто держится, — возразил Чулков. — Я нынче наших ребят проведал — не нахвалятся.
— А муж у нее есть? — спросил басом сидевший на порожке открытой двери Моряк, до пятидесяти лет доживший без сединки и всегда с шуткой.
— Не посвататься ли хочешь? — поддразнил кто-то из молодежи.
— Э, просто интересно! Вместе сюда ехали на пароходе. Могу и посвататься. Мне все можно. Только я и на ней бы не женился, потому что заботу переносить не в силах. У меня от задумчивости затемнение в мозгах делается. Скиталец морей, а теперь скиталец-таежник. Полундра! — вдруг зычно заорал Моряк, вызывая общий смех.
— Когда выпьет, так из него эти слова как из худого решета сыплются! — сказал Чулков Андрею, который и сам уже знал Моряка как облупленного. — А мужа у Валентины Ивановны нет, видно? — повторил он вопрос Моряка, задевший почему-то и его.
— Нет, — сказал Андрей неохотно.
Он сам в последнее время думал о Валентине очень хорошо, и ему не понравились эти мужские разговоры о ней.
— Красивые люди всегда несчастные, — твердо заявил Моряк. — Не родись красив…
— Без тебя слыхали, — перебил его Мирский.
Рано утром Андрей, еще раз перетолковав с Чулковым о возможных вариантах поведения жилки, отправился на амбарчик. Он взял с собой Моряка — настоящего имени его никто не упоминал — и Митю Мирского.
Мирский, парень лет двадцати, выделялся среди разведчиков большим ростом и медлительной, будто дремлющей силой в движениях. Андрей любил смотреть на его красивое, юношески свежее, но мужественное лицо. Любил он его и за привязанность к разведке. Не зная устали на тяжелой, земляной работе, Мирский по вечерам вместе с Чулковым упорно одолевал учебники за пятый класс, мечтал о горном техникуме. С Моряком он ладил, хотя они и поддразнивали друг друга: пятидесятилетний Моряк был беспечен и обидчив, как простодушный ребенок.
Мышкин не выспался и, опухший с похмелья, поменяв цветастые шаровары и краги у мамки Прасковьи на обноски ее мужа, утратил необычайно праздничный вид. Он сразу стал молчаливее и невзрачнее.
— Вся команда на «мы», — смеясь, сказал Моряк, беря за повод лошадь Андрея, нагруженную инструментом и продуктами.
Андрей с ружьем за плечами тоже пошел пешком. Он не считал это за труд для себя, когда располагал временем, потому что был вынослив и легок на ногу, да и лошади лишней на их небогатой разведке не нашлось.
Он шел следом за Мышкиным и по слову вытягивал историю его прошлого.
— Нанимался горнорабочим, потом нарядчиком служил в Верхне-Амурской компании, — скупо отвечал Мышкин, споро, но без поспешности переступая по лесной тропе высоко подвязанными ичигами (чтобы они не хлябали, он положил в них стельки из сена и шел неслышно). — Когда ходил с разведками, напал на этот амбарчик. После того ударил инженера за издевательство и вылетел. А место запомнил. Инженер, видно, для себя хотел его приберечь. Это уже перед Октябрьской, — добавил с нажимом Мышкин. — Работал потом буфетчиком на пароходе, на органе играл, был продавцом в кооперативе, где судился за растрату, и все равно вернулся на золото.
— Вы настоящую разведку там производили? — спрашивал Андрей, стараясь представить, куда они идут (районы свои он знал неплохо).
— Инженер для себя опробовал, приметил — и все. А я в этот раз несколько ям выбил.
К вечеру они еще не добрались до места, а поднявшись в горы, вышли вдруг к большому озеру, окруженному вершинами каменистых гольцов. Только с одной стороны подступала к нему сплошная стена леса, и огромные стволы елей, поваленных ветрами, серели в прозрачной глубине под обрывами берега.
— Я здесь купаться не стану, — мрачно сказал Моряк, вешая над костром чайник. — Зачем объявилась вода на такой вышине? Ну, добро бы болото: болота на горах не в диковину. А ведь тут глубь, дна не видать — и тишина-а. Хоть бы шелохнулось!
Как бы в ответ на эти слова в первозданной тишине, нарушаемой лишь потрескиванием костра, в озере звучно чвякнуло что-то.
Даже лошадь повернула голову на странный звук, косясь глазом на воду и на притихших людей.
— И вправду, какое место невеселое! — сказал Митя, без усилия поднимая тяжелые вьюки с седла. — Может, нам перекочевать подальше, Андрей Никитич? Может, тут гад какой живет, вроде змеи-полоза…
— Забоялись, будто девушки! — со смехом сказал Андрей. — Какой тут полоз при здешних морозах! Вон в углу камышик светлеет — похоже, утки водятся. Странно одно, что я до сих пор не слыхал об этом озере. Вот сейчас проверю, кто там возится.
— На новом месте осторожностью пренебрегать не следует, — встревоженно сказал Мышкин. — Мы сюда и не заглядывали. Кто его знает, может, тут воронка до самого центра земного. Читал я книжку инженера Обручева, как одна экспедиция съехала нечаянно в пустоту посреди земли. Еле-еле выбралась обратно. Ну, ладно — по сухому месту, а ежели вас в воронку на дне озера ушвыркнет? Ишь, как чвякнуло!..
— У Обручева научно-фантастический роман, — ответил Андрей, раздеваясь. — Если бы существовала на самом деле такая пустота под землей, мы бы с вами как разведчики давно уже там побывали.
Он подождал немного, разгоряченный после дня ходьбы, потом чуть разбежался и нырком махнул с берега…
— Андрей Никитич! — испуганно вскрикнул Митя и тоже заторопился раздеваться.
— А-а! Стыдно стало! — кричал Андрей, рассекая саженками прохладную воду, переливавшуюся на поверхности светлым блеском, наслаждаясь купанием и сознанием своей ловкости.
— Ну, а если бы вас затянуло там? — спросил за чаем Моряк, так и не рискнувший окунуться. — Митька — он, конечно, из амбиции прыгнул… А вы как?
— Я — чтобы у Мирского амбицию вызвать.
Ночью Андрей проснулся от ровного шума. В темном небе ни звездочки. Андрей приподнялся на подстилке из хвойного лапника, уложенного на камнях, прогретых с вечера огнем костра. Второй костер, разложенный неподалеку, ярко горел, играя косо стелившимися языками пламени. Искры вдруг взлетели над ним хвостом жар-птицы, и Андрей ощутил на лице упругое касание ветра. Шумел весь лес по нагорью. Капля дождя упала на руку Андрея. Он сел и осмотрелся. Лошадь, невидимая за костром, звучно фыркнула, переступила, глухо топнув спутанными ногами.
— Не спите? — раздался бодрый голос Мити. — Я уже вставал. Коршун начал биться на привязи. Должно, медведь подходил близко. Я подумал — как бы вьюки наши не уволок, подтащил их к огню поближе.
— Он такой… пакостник, — хрипло сказал Моряк, высовывая косматую голову из-под своего пиджака, покрытого шинельным сукном; ноги разведчика в ичигах и кулевых штанах лежали, раскинутые, как чурки. — Славно поспал, — сказал он, зевая и смутно мерцая в полутьме черными глазами. — У нас на Звездном тоже повадились ходить косолапые, — продолжал он неторопливо, видимо совсем поборов сон. — Особливо понравилось им, что лошади завелись. Лошадью пахнет — вот они и кружат по ночам.
— Дождь, однако, собирается. — Андрей запрокинув лицо, посмотрел в темноту неба, особенно сгустившуюся, когда огонь костра разгорелся высоко, охватив целую гору хвороста, натасканного Митей.
— Хорошо, что брезентик прихватили, — заметил Моряк. — Палаточку соорудим, а то размокнут Митины книжки. Неужто и сюда взял?
— Взял.
— У меня там барачек махонький остался и печка есть, из плитняка сложенная, — подал голос Мышкин, лежавший с самого края и для большего уюта огородившийся со стороны озера кучей дров.
— Неужто ты, Митек, вправду на инженера хочешь добиваться? — вернулся к своему Моряк.
— Очень хочу.
— А потом что же?
— Работать буду.
— И женишься на образованной?
— Женюсь.
Наступило молчание. Дождь все накрапывал потихоньку. На озере громко раз-другой крякнула утка.
— Вишь, орет! — с неудовольствием сказал Моряк. — Прямо как в деревне. Тоже необразованная!
— Видно, дело к рассвету, — промолвил Мышкин. — Нам от огня-то темнее кажется. — Он повозился на своем месте и встал. — И вправду светает! — сказал он, уходя в сторону.
Андрей лежал, подперев голову рукой, и глядел на костер. Искры, уплывавшие в темноту, напоминали ему блестки золота. От светлого колыхания огня в лицо веяло жаром, но все хотелось смотреть на его бесконечное движение. Смотреть и думать…
Может быть, новый шурф, заложенный на канаве, вскроет мощную жилу. Тогда не надо разведки бурами Крелиуса: горный массив Долгой позволит подсечь жилу снизу, от подошвы, горизонтальной выработкой — штольней. Андрей точно наяву представил эту будущую штольню: он шел по ней, освещая фонарем изломы кварца, входил в боковые штреки и почти реально ощущал на своей ладони кусок руды, в которой блестело золото…
Громкие голоса заспоривших разведчиков отвлекли Андрея от заветной мечты.
— Всех на свой аршин меряешь, — говорил Митя Моряку обиженно, но не зло. — Ты в женщине ничего не видишь, кроме того, что с ней поспать можно.
— А ты чего видишь? — не сдавался Моряк.
— Я в ней красоту вижу. Вон звездочка на небе проглянула, — ты на нее любуешься, толстый черт! Ведь она не хуже оттого, что ты ее схапать не можешь.
— Ну, это тебе в двадцать лет ладно любоваться…
— Чем ты мудрее в свои пятьдесят?
— Тем, что я больше на землю смотрю, а не на звездочки и, что можно, под себя подгребаю.
— Дурак ты! — не выдержал Мирский.
— Дурак, да спокойно живу! Ты бы тоже не отказался, кабы она…
— Молчи, а то получишь по морде!
— Молчу.
Яростная вспышка всегда сдержанного Мити удивила не только Моряка, но и Андрея. Андрей вспомнил себя в его годы. Будто совсем недавно это было — двенадцать лет назад! Он также упрямо тянулся к знанию и не терпел пошлого отношения к женщинам. Он уже любил Анну и ожидал ее приезда, — она поступила в тот же институт. Поэтому прекрасная женщина не являлась для него недосягаемой мечтой, до которой надо возвыситься: мысли об Анне, будущей жене, жили в нем с юности, и он ни разу не задумывался о другой.
А Митя? Может быть, он действительно влюбился в Валентину Саенко, а возможно, она поразила его только как идеал женщины?
Андрей вспомнил ее приезд на Звездный, то, как она ходила по бараку и хлопотала возле больных, и то, как, к досаде мамки Прасковьи, разведчики стыдливо попрятали свое грязное рванье, всегда валявшееся на нарах, и почти все надели новые рубахи. Два дня у них было праздничное настроение, даже не слышалось матерщины, хотя работали они по-прежнему.
«А она и не заметила ничего, — с улыбкой думал Андрей. — Для нее это обычный вызов к больному».
Барачек Мышкина оказался землянкой-балаганом. Подойдя ближе, разведчики увидели, что крыша у него разобрана, только остатки дерна беспорядочно свисали со стен; разобрана и печь, устройством которой особенно хвалился Мышкин, а камни, обмазанные глиной, свалены в стороне в одну кучу с бревнами.
— Видно, дожидался он моего ухода, — с огорчением говорил Мышкин, разглядывая следы когтей на столбах, на которых раньше держалась крыша. — Ишь, как старался, выдергивал! Один столб повалил-таки… и камни разобрал, словно хороший печник. Что за скотина озорная! Житья нет от этих медведей. Они здесь прямо дари.
— Наладим, — весело сказал Моряк, ухватывая бревнышко потяжелее. — А царю твоему я влеплю ха-а-ароший заряд картечи, чтобы он тут не путался.
Андрей поднялся вверх по ключу. Место было унылое: изогнутая корытом долина в горах, заросшая сухими кочками и чахлыми лиственницами, с которых свисали космы белого мха.
«Когда-то здесь проходил ледник», — подумал Андрей, оглядывая рельеф долины и круглые под мхом валуны, среди которых извивался хрустально-чистый ручей. — Воды маловато, но в весеннее время, наверное, шумит. Надо искать ближе к устью, если окажется золото. А должно быть, — решил он, рассматривая зерна кварца и черные песчинки железнякового шлиха, осевшие на дне ручья.
— Пойдемте, я покажу, где мы брали пробы, — сказал запыхавшийся Мышкин. — Это когда в девятьсот шестнадцатом году… Я тогда рабочим в партии был и любознательности ради выследил, куда ходил инженер с промывальщиком, а нынче сам пробу сделал.
Мышкин подошел к засохшему кусту ольхи, с трудом раскачал его и оттащил прочь, потом разбросал землю, разобрал настил из коротких жердей и открыл мелкий шурф — яму с мутной лужицей воды на дне.
— Сейчас посмотрим. — И он, опираясь на лопату, спустился вниз.
Андрей с сильно бьющимся сердцем стоял над ямой, — ему самому не терпелось посмотреть поближе эти древние отложения — наносы.
— Сейчас увидим, — повторил Мышкин, принимая от него остальной инструмент.
Тут же в яме он стал промывать, подложив под ноги камни, чтобы не соскользнуть в воду.
— Золото? — с торжествующим видом спрашивал он, протягивая мокрый лоток.
— Слабое, но золото.
— То ли еще будет! — хвалился Мышкин, снова нагребая землю в лоток…
Потом они направились к устью ключа; здесь в мощных наносах были глубокие шурфы, кое-как закрепленные, но воды в них набралось столько, что взять пробу без откачивания оказалось невозможно.
— Помпы надо сделать, — сказал Мышкин. — Кто еще топором ладить может?
— Я могу, — вызвался Моряк.
Вдвоем они подняли за речкой, в которую впадал ключ, такой стук, что выгнали из лесу лося и четырех диких оленей. Когда Митя выкопал еще одну яму на плоском у воле, покрытом кустарничком, Андрей пошел вместе с ним по ключу с нивелиром, чтобы сделать съемку местности для составления топографической карты. Амбарчик был не пустой, а насколько он богат, покажет потом детальная разведка.
«Если окажется хорошее золото, можно будет нынче же осенью поставить тут крупные старательские работы. Разведаем силами Чулкова. Мышкина привлечь надо — мужик дельный. Старателей прихватить… Пообещать им за работу хорошие делянки. Эх, оказалось бы доброе золото!» — И Андрей осмотрелся с таким видом, будто весь ключ отдавали ему в личное пользование.
«Хозяин поставил бы здесь лавку и бессовестной продажей — обменом продуктов и водки на золото — стянул бы его в свои карманы с этой площади без всяких затрат. У нас же не допускаются самые честные комбинации. А надо как-то выходить из трудного положения! Мне ведь не для себя, и я ниоткуда не выжму лишнего рубля сверх сметы».
Андрей еще рассеянно взглянул в трубку нивелира и рассмеялся: перед его прищуренным глазом ярко предстало непреклонное лицо бухгалтера.
Только через три дня они откачали воду из ям. Пробы оказались хорошие. Еще лучше были взяты из ям, пробитых Мирским. Дав задание по участку, Андрей выехал обратно на Звездный один: Мышкин, Моряк и Мирский остались на амбарчике. Теперь, опоздав вернуться по своим расчетам, Андрей ехал, сгорая от нетерпения. Вместо рудной жилки, оставшейся на попечении Чулкова, ему представлялось мощное рудное тело с широкими ответвлениями, куски породы с блеском крючковатого в изломе золота. Он подхлестывал лошадь, досадовал на каменистые осыпи в горах, вязкость заболоченных мест, на бурные речки, то и дело пересекавшие путь.
Сам дивясь своей страстной устремленности к цели, Андрей мысленно сравнил себя с птицей, летящей на насиженное гнездо, и вспомнил Мирского, который утром убил на болотце утенка кряквы. Крупный, но еще весь в пушке, утенок перевернулся на воде вверх брюшком и, умирая, помахивал лапкой.
— Это он корил тебя: «Что ты, мол, на меня, такого обзарился?» — говорил Моряк, добыв утенка из болота и с сожалением рассматривая его. — Он ведь еще совсем дитенок.
— Я его за чирка принял, — оправдывался смущенный Мирский, — далеко бил, да еще по движущейся цели.
И Андрей видел, что хотя Мите тоже жалко утенка, но он доволен метким выстрелом.
«Сколько народу — и все разные, — думал Андрей, переправляясь через очередной брод. — Тот же грубиян и задира Моряк вдруг превращается в большого ребенка; как завтра проживет — не думает, все может пропить, а то в долг отдаст, и не спросит, и сам тоже никогда не возвращает, если займет».
Чтобы скоротать дорогу, а потом и с интересом, Андрей стал припоминать характеры и повадки людей, с которыми ему приходилось искать золото. Человек, случайный в тайге, резко выделялся среди них и очень быстро отсеивался. Андрей усмехнулся, вспоминая: «Летят на золото всякие… как бабочки на огонь».
Выбравшись из проток, островов и заболоченных берегов крупной реки, которую надо было переезжать по малознакомым бродам, Андрей погнал лошадь рысью. Потом он взглянул на ее взмыленную шею и поехал тише. Причуды тропинки злили его. Когда на подъеме в гору у седла лопнула подпруга, он пришел просто в отчаяние.
В высокой траве после прошедших проливных дождей выросли целыми мостами ядреные белянки, раздобревшие по целому блюдцу, с пушистыми, толсто и кругло завернутыми краями.
«Бабья радость! — называл их Моряк. — Собирать весело, а глазам горько».
Давя сапогами эту «бабью радость», путаясь в травах, Андрей обошел вокруг лошади и наскоро стал чинить упряжь.
На горе и под горой в поднимавшихся туманах было тихо, только веселый бурундучок пробежал по сваленному дереву до вывороченных его корней, торчавших черными рогами из влажной зелени, и, взмостившись повыше, посвистал Андрею, встав на задние лапки.
Голодный, усталый, но веселый Андрей засветло подъехал к бараку Чулкова и, крупно шагая, ввалился к разведчикам. Народ был еще на работе.
«Так и должно быть», — одобрительно подумал Андрей и, захватив кусок хлеба из артельного ящика (Прасковья тоже куда-то запропастилась), поспешил на Долгую.
При виде мрачного лица Чулкова, выглянувшего словно из-под земли, у Андрея похолодело в груди. Спрыгнув в канаву, он через минуту уже стоял перед приятелем. Тот ничего не сказал, моргнул, крякнул и потянул из кармана кисет с махорочкой.
— Неужели?.. — упавшим голосом спросил Андрей.
— Выклинилась, подлюга!
— А я Анне по телефону говорил…
— Что же будешь делать, Андрей Никитич! Мы тем шурфом не ограничились — пробили рядом еще. Канавками нащупывали. Как сгинула!
— Говорят, вы нашли в тайге амбарчик с золотом? — весело спросила Андрея Валентина, встретив его на крыльце конторы. — Правда, амбарчик?
— Правда.
— Большой?
— Километров на пять.
— Значит, целый прииск. Значит, будет золотая лихорадка?
— К сожалению, нет. Это единственная болезнь, от которой мы не отказались бы. Но к осени подготовим там хороший участок для зимних старательских работ.
— В общем, интересно съездили?
— Да, пожалуй… — Андрей искоса взглянул на Валентину, ожидая вопроса о нашумевшей зря рудной жиле.
Но Валентина промолчала: чувствовала, что вопрос о Долгой горе будет неприятен сейчас Андрею, и он, еще не остыв после разговора с Ветлугиным и Анной, был очень тронут ее чуткостью.
— А для нас это очень больной вопрос, — говорила Анна главному инженеру, выходя из своего кабинета.
Взгляд ее упал на улыбающееся лицо Валентины, проходившей мимо и в глубокой задумчивости не заметившей ни ее, ни Виктора.
«Чему она радуется? — подумала Анна, провожая взглядом такую знакомую теперь, легкую фигуру. — Вчера я ее встретила — она была какая-то замученная, а сейчас цветет».
— Один этот амбарчик нас не устроит, — продолжала она, почти сурово посмотрев на Ветлугина и этим остановив его попытку окликнуть Валентину Саенко. — Сколько таких амбарчиков мы уже упустили за два года!
— Я думаю, последняя неудача охладит Андрея Никитича, — сказал Ветлугин, надевая плащ.
Подать пальто Анне он просто забыл. А она, обычно отклонявшая такие услуги, на этот раз была неприятно задета его невниманием.
Нечаянно подсмотренная улыбка на лице Валентины показалась ей торжествующей.
«Как будто помирились, а все-таки нехорошее лезет в голову», — с досадой подумала Анна и, овладевая собой, снова обратилась к Ветлугину:
— Сначала на шахту, а после пробы транспортера пройдем по учебным забоям. Надо проследить, какие условия создают в работе якутам и эвенкам, чтобы они обратно в тайгу не потянулись.
Через день Андрей хмурый и озабоченный вошел в просторный кабинет парткома. Было совсем раннее утро. В открытые окна тянуло свежей прохладой: и трава, и цветы, и кустарники под окнами еще не просохли от ночной росы.
Андрей сел на подоконник, оперся на него ладонями и, глянув через плечо, подумал: «Всюду за собой цветы тащит!» Он предчувствовал, зачем Уваров вызвал его, и заранее сердился, но сердиться на Уварова было трудно.
«Так и есть, — отметил про себя Андрей, обводя взглядом светлую комнату, с большим, под красным сукном, простым столом и такими же простыми стульями. На этажерке, на шкафчике, на подставках у окон стояли горшки с крошечными еще растениями. — Ему бы агрономом быть!»
— Здорово! — по-хозяйски широко распахнув дверь, сказал Уваров. — Я прямо из купальни, даже не завтракал. Вот проспал!
Воротник его русской рубашки был застегнут наглухо, мокрые волосы гладко причесаны. Плавал он хорошо и, считая холодную воду средством от всех болезней, ходил купаться даже тогда, когда застывали забереги.
— Давно ждешь? — спросил он Андрея, проходя по комнате, и сел, втискивая мощное тело в хрупкое плетеное креслице.
Андрей невольно улыбнулся.
— Чему ты? — спросил Уваров.
— Раздавишь ты когда-нибудь это сооружение.
— Ни! Я хоть и толстый, а ловкий, — похвастался Уваров. — По проволоке пройти могу. Кресло это как раз по мне: я мягких не люблю, вообще сидеть не люблю. И черт его знает, отчего толстею? — При последних словах Уваров оглянул фигуру Андрея и вздохнул. — Танцами еще заняться, что ли? — сказал он уже с оттенком издевки над собой. — Видал, что наша молодежь на площадке в саду выделывает? Страх и ужас! Я им говорю: не себя, так подметки пожалейте. Какое там! Смеются, дикобразы. Посмотришь на них, посмотришь, и самому весело станет. — Глаза Уварова действительно заблестели, но по лицу прошла тень печали и весь он стал такой человечески притягательный, со своим любовно и грустно лучившимся взглядом.
Андрей смотрел на него удивленный: до сих пор он знал секретаря парткома как серьезного и даже угрюмого товарища.
— Говорят, неважно идут дела у тебя? — спросил Уваров и все еще улыбчиво взглянул на Андрея.
Уваров не меньше Анны болел тем, что окружало его. Он судил о работе предприятия, за которое считал себя ответственным, не по рапортичкам, а как инженер-контролер, отлично разбираясь в балансе производства, был в курсе всех дел и прекрасно знал людей рабочего коллектива. Если труд за годы первых двух пятилеток стал источником почета, зажиточности, творчества, то в этом была заслуга таких партийных работников, как Уваров. Зато и несли ему дань уважения — в партком шли, добровольно назначая его судьей и советчиком в самом заветном, задушевном, а иногда и постыдном.
Андрея сегодня он вызвал сам. Вопрос о разведках был сейчас наиболее острым и волнующим из того, что тревожило Уварова. Требовалось прекратить неудачную, затянувшуюся рудную разведку на Долгой горе, и Уваров, зная, как тяжело это будет для Андрея, непоколебимо верившего в успех своей разведки, чувствовал себя точно хирург, которому нужно для спасения жизни отрезать ногу близкому человеку.
— Что там, на Рудной? — помедлив, спросил он, настороженно отмечая сразу помрачневшее лицо Андрея и резкое движение, каким тот поднялся с подоконника.
— На Долгой жила новый фортель выкинула. Нащупали ее с поверхности канавой. Сняли наносный слой. Стали разведывать на глубину детальнее, а ничего нет — выклинилась.
— Нам не хватает денег, — с чувством неловкости заговорил геолог после продолжительного молчания. — Понимаешь, не хватает денег. Сейчас самый сезон для развертывания работ, а мне предлагают… — Андрей опять замолчал, задохнувшись от волнения. — Разве я там дурака валял два года! Я не могу… не имею никакого права согласиться на прекращение работ… разведочных, на которые уже вбито столько средств, где сделано так много. Да, я считаю, что сделано много. Последняя неудача лишь подтверждает богатство основной жилы, ускользающей от нас. Мне говорят: выгоднее затратить дополнительные ассигнования на разведку россыпей, что это дело вернее и сама разработка доступнее. Но разве можно сравнить десятки мелких старательских участков с тем, что даст Долгая гора?
— Даст ли?
— Даст. Пусть меня повесят, как недавно грозился Ветлугин, если я ошибаюсь. Мы столько уже затратили… Неужели нельзя выделить еще восемьдесят — сто тысяч?
Уваров задумчиво покачал головой:
— Надо уметь вовремя остановиться. Знаешь, как в азартной игре. Разведка — ведь тоже своего рода азарт. Мы не можем принимать ставку на твою жизнь: она еще пригодится стране.
— Ты рассуждаешь, точно одряхлевший старец, — не выдержав, вспылил Андрей. — Вовремя остановиться! Можно ли остановиться, когда перед тобой цель, вершина подъема? Еще одно усилие — и ты будешь там. И вдруг отступать, и отступать так позорно!
— Я точно старец… одряхлевший, а ты вроде Васьки Буслаева, — с ласковой укоризной сказал Уваров. — Знаешь былину… Пристал Васька к острову, а там на горе камень с надписью: «Хочешь перепрыгнуть — скачи только поперек». Где же Ваське покориться! Захотелось молодцу прыгнуть вдоль камени, ну и расшибся. Мы все по-дружески, по-товарищески говорим: не горячись. Будет время, получим средства — тогда и разведаешь. И что вам дались канавы?.. Ну, хорошо, тебе тут виднее — ты геолог, вас этому обучали, а я горный инженер. Но меня избрали в партком и обязали в тесном контакте с людьми следить за всем, что творится в районе. Я знаю — ты работаешь от души и прав, безусловно, в своем стремлении закончить дело. А разве не правы Лаврентьева и Ветлугин? Они хотят скорее получить объекты, доступные для разработки. И ты должен их дать.
— Неужели вы думаете, что я не сознаю этого? — горько промолвил Андрей. — Смешное дело! Мы лучших рабочих, самых сильных и опытных, перевели на разведку россыпей. На Долгой горе остались охотники из старателей, которые верят мне и работают условно, на свой риск. Настоящих разведчиков — раз-два и обчелся. Мне не на что их содержать! Технический надзор — я сам да Чулков, проводящий там сверхурочно все свободное время. Нищая колония! Не так-то уж дорого обходится она сейчас!
— А инструмент? А заброска продовольствия? А спецодежда? — напомнил Уваров.
— Вы хотели бы оставить нас даже без хлеба? — возмутился Андрей, нервным движением выкладывая на стол спички и портсигар. — Хорошо, мы будем носить продукты на себе, в котомках, по-старательски.
— Ну, уж это анархизм, — сказал Уваров, сожалея и досадуя. — Ты не мальчик, Андрей. Старательская разведка рудника — неплохая идея, но когда она делается как бунт против общего мнения, то получается непартийно. Тех же старателей можно с большей пользой поставить на россыпи.
— Значит, вы просто не верите, что на Долгой есть золото? — спросил Андрей.
— Может быть, оно там и есть, — уклонился было Уваров, — но сразу устыдился своей уклончивости и, краснея густо всем лицом и шеей, сказал: — Не верю, Андрей. Ждал. Верил! А теперь изверился. Ты хочешь довести дело до конца и по-своему прав. Но у нас нет сейчас ни средств, ни времени. Значит, надо подчиниться.
Андрей побледнел, порывисто встал и, не попадая портсигаром в карман брюк, заговорил быстро:
— Постановления о прекращении работ еще нет. Главк пока ничего не решил. Я буду писать в трест, начальнику главка, наркому.
— Пиши, пиши! — огорченно сказал Уваров, взволнованный его отчаянным упорством.
Солнце высушило росу под окнами. Ярко цвел у дорожки стелющийся портулак, бедный игольчатой смуглой зеленью; синели анютины глазки, розовел душистый горошек. Осы гудели над цветами, но Андрей ничего не замечал, выйдя из парткома. Все в нем кипело, и он опомнился только в кабинете Анны.
Она разговаривала по телефону, а у стола сидели работники с фабрики и приисков. Андрей нахмурился, но уйти, не переговорив, не мог и присел в стороне.
— У вас мало старателей? — спрашивала Анна заведующего прииском. — Почему же вы без всякой надобности отбираете у них подготовленные участки? Вы сами разваливаете свои кадры. Заключите со старателями договоры. На тех, кто отлынивает от работ, не распространять льгот правительства. Тех, кто работает, беречь, как кадровиков. Проявите больше гибкости и заботы — и люди будут. Приеду сама, проверю. Что еще? Не хватает оборудования? — Анна снова брала трубку, звонила в техснаб и распоряжалась об отправке дополнительного оборудования: — Чтобы не находилось потом отговорок.
За какие-нибудь полчаса она отпустила весь народ, каждому дав самые определенные объяснения и указания, но Андрею время, проведенное у нее, показалось томительно долгим.
— Я был в парткоме, — сразу приступил он к своему наболевшему, когда они остались одни.
— Да? — промолвила Анна внешне спокойно, но смуглая ее рука, игравшая карандашом, остановилась, не закончив движения.
— Уваров, конечно, заодно с вами.
— Почему «конечно»? И что значит «заодно»? — сказала Анна с вынужденной холодностью, стараясь не поддаваться сочувствию к тому, чему она не могла сочувствовать. — А ты разве за другое?
— Брось! — сказал Андрей с раздражением. — Ты отлично знаешь, что дело тут не в политике…
— А в чем же? Разве мы не создаем в каком-то масштабе политику нашей работой?
— Брось, прошу тебя, — повторил Андрей. — Мне сейчас не до тонкостей в выражениях. У меня все рушится сейчас!
— Нам приходится беречь средства, — холодно сказала Анна. — Пока из треста спустят сметы будущего года, мы должны уложиться в существующие. А нам необходимы новые золотоносные площади, и их надо искать, использовав любые возможности. Нынче мы кое-как протянем, но в будущем придется свертываться, если вы, геологи разведочного отдела, не найдете ничего подходящего. Вопрос стоит очень остро.
— Вы сами не даете мне возможности разрешить этот вопрос! — почти крикнул Андрей.
— Мы не можем затратить остатки средств на разведку одной Долгой горы, — тихо, но твердо сказала Анна.
Геолог опустил голову. Почему ему верят рабочие разведки? Почему такой опытный таежник как Чулков, чуявший золото по одному виду местности, готов черту душу заложить за будущее золото Долгой горы? Неужели только уверенность его, Андрея, могла заразить их этой разведкой?
«Кровь из носу, а мы свое возьмем!» — заявил Чулков при последней встрече.
«Возьмешь, пожалуй, — подумал Андрей, с кривой усмешкой вспоминая убежденность старого разведчика. — Да отчего же она так со мной поступает?» — И он пытливо, почти враждебно взглянул на жену.
— Я понимаю, как тебе тяжело, — грустно сказала она. — Поверь, я переживаю твою неудачу, как собственную.
— А я не считаю разведку Долгой горы неудачей, — возразил Андрей, огромным усилием подавив волнение, вызванное этими оскорбительными для него словами.
Словно болезненное видение, вспомнился ему сон о безобразной ссоре с женой. В конце-то концов, разве она не имела права высказывать свое мнение? Он должен был доказать на деле.
— Если бы мы имели сейчас возможность развернуться по-настоящему! — продолжал он, снова обращаясь к ней. — Ну, неужели ты не найдешь… не сможешь выделить каких-нибудь девяносто тысяч? Я хочу писать наркому, но, пока это дойдет, пока разберутся, может быть, создадут комиссию, самое дорогое время будет упущено. Ведь лето проходит, Анна!
— Да, лето проходит. — Взгляд ее снова стал отчужденным, и она отвела его в сторону. — Я не могу просто выделить «какие-нибудь» девяносто тысяч. Мне нужно оторвать их от нужд первой необходимости. Сделать это нельзя. — Она умолкла: ей трудно было так жестоко говорить с самым дорогим, самым близким человеком. — Знаешь что, — заговорила она с внезапным оживлением, — у нас с тобой на сберкнижке отложено тридцать пять тысяч… И даже больше: ведь мы должны получить компенсацию за отпуска, не использованные в течение двух лет. В общем, наберется около сорока пяти — восьми тысяч, почти около пятидесяти. Ты можешь затратить их на доразведку своей Долгой горы.
— Значит, ты тоже не веришь мне?! — скорбно сказал Андрей. Он хотел отказаться, но то же чувство, которое владело им в споре с Уваровым, которое привело сюда и заставило возобновить безнадежный, унизительный разговор, чувство матери, готовой любой ценой спасти свое детище, остановило его. — Хорошо, — сказал он с нервной дрожью в голосе, — я возьму эти деньги… Но… если бы вы знали, что вы делаете со мной!
Далеко по подземному штреку уходит ряд электрических ламп; под их желтоватым светом движется к Анне, стоящей на лестнице бункера, лента транспортера, покрытая неровными кучами породы. Песок и галька, связанная глиной, и мелкие валуны, доходя до бункера, с шумом валятся вниз.
Директор приискового управления стоит смотрит и в задумчивости не может оторвать взгляда от движущейся с легким шорохом ленты; когда она загружена не полностью, то, как виноватая, торопливо проскальзывает по роликам, уходя обратно. В верховьях долины ключа Светлого идет на-гора руда, а здесь, на раздольном устье и по речке шумят россыпи — богатая «Палестина», как говорят старатели.
Анна медленно сходит с лестницы на ярко освещенную площадку, где работают моторы транспортера и водоотлива, и заговаривает с женщинами-мотористками.
— Простоев нет, — говорит одна из них. — С боем дорвалась до мотора, теперь надо поддержать марку, У нас тут чистота и порядок соблюдаются строже, чем дома. Муж мой смеется: поменяла, мол, меня на шахтный двор.
Бадья спустилась с копра по колодцу подъемника. Бадейщица открыла люк бункера. С грохотом сыплется порода. Звонок. Полная бадья уходит наверх.
— Откатчики перестали наседать с тачками? — шутливо спрашивает Анна бадейщицу.
Под брезентовой шляпой девичье лицо, круглое, с ярким румянцем, черные ресницы выпирают жесткими щеточками из раскосого разреза глаз. Почти влюбленный взгляд обращается на директора.
— Нет, теперь тихо. Раньше катали сюда и за триста метров. Теперь на ленту всем близко.
— А в шахте уже не боишься?
— Привыкла, — говорит девушка, сверкнув зубами, белыми, словно кварцевая галечка, и уверенным движением кладет руку в кожаной рукавице на затвор бункера. Звонок. Бадья снова идет наверх.
По лестницам, отгороженным в стволе подъемника, раздаются шаги. Несколько человек, стуча сапогами и громко переговариваясь, спускаются с копра на шахтный двор; шахты по сравнению с рудником неглубокие: метров до двадцати с небольшим. Анна оживленно поднимает голову и прислушивается.
Это шахтеры, приехавшие с Алдана для обмена опытом, с ними Уваров и председатели поселкового Совета и профсоюза. Из штрека торопливо выходят смотрители смен: они вместе с Анной приветствуют приезжих в своем подземном хозяйстве.
Короткая встреча алданцев с шахтерами Светлого происходит в красном уголке молодежной шахты во время перерыва. Анна стоит у стола и смотрит то на притихшую молодежь, то на алданца-новатора. Выступать перед народом он еще не привык. Он привлекает внимание цифрами, фактами, а не умением говорить, но его нескладная речь зажигает слушателей задором: перед ними такой же шахтер, но с орденом Ленина на груди. Он член правительства страны, о нем пишут в газетах. В чем его особенность?
Анна смотрит на руки алданца, грубые, покрытые коркой мозолей, сразу видно, что они вынули из забоев тысячи и тысячи кубометров породы. Не будь революции, эти руки тоже подавали бы кубометры, но человек стоял бы на самой низшей ступени общества.
— …открыта радость творческого труда, — продолжает Уваров вслух мысли Анны. — Все дело в новом отношении к труду, в том, что он для себя, для своей страны, которая умеет его ценить.
Проводив почетного гостя в подготовленные для него забои — он начал работать сразу в трех смежных одним забойщиком, — Уваров и Анна остановились в стороне, наблюдая.
— У него все рассчитано, — говорил Уваров. — Смотри, какая точность движений! Вот это мастерство! И в первую очередь разделение труда в звене. Есть чему поучиться нашим.
— У нас на руднике скоро своя знаменитость появится.
— Кто? Никанор Чернов? Да, той же породы, волевой. Видишь, как этот завинчен, — тугая пружина. Зарабатывает две тысячи в месяц, но к деньгам равнодушен — не копит.
— Я свои накопления отдала нынче Андрею, — сказала Анна спокойно. — Все, сколько было.
Уваров посмотрел вопросительно.
— На доразведку Долгой горы, — пояснила Анна, заволновавшись вдруг. — Пусть он добьется… убедится сам, чтобы потом не упрекал нас.
— И он взял?
— Обиделся, но взял. Оттого обиделся, что я не верю больше в разведку Долгой горы. Вот я смотрела сегодня на рабочих, и у меня даже сердце болело: так я связана с ними! Не только от встречи с алданцами им было весело… Хорошее настроение у наших людей бывает, когда открываются новые, большие работы! Это потому, что в труде, который по душе, — вся наша жизнь. Подумай, Илья, вот эта механизированная шахта… чистая, красавица такая!.. Ты помнишь, как мы коллектив для нее сколачивали, боролись за чистоту быта? Чтобы не было пьянок, карт, хулиганства. Помнишь, как открывали первый Дом ударника? — Анна поглядела в даль просечки широко открытыми глазами и заговорила тише, будто в забытьи. — Ты только представь, что эта шахта уже отрабатывается… Зачищают полотно, девушки прометают метелками все трещины в каменном полу — сплошной скале, собирают мелкую породу, потом уносят доски выкатов. Рабочие уберут крепление, которое можно вынуть, освещение снимут… и останутся в шахте пустые темные просечки. А когда последние работы окончены и подняты моторы, вода начинает затоплять брошенные отработки. Страшно, правда? — встрепенулась Анна, будто отталкиваясь от нарисованной ею картины. — А рабочим каково! Ведь они любили ее, шахту! Ведь они сдружились в работе. Великая сила — слаженный коллектив! И чтобы сберечь, не распылить его, надо дать ему сразу новую работу, большую и интересную. И вдруг такой работы не окажется, а мы, а я… будем виноваты в том, что ее нет. Ты понимаешь?..
— Да. Если бы на Долгой горе нашлось рудное золото, мы могли бы перевести туда рабочих и с этой шахты, когда она отработается, — сказал Уваров. — Разные методы проходки, другие механизмы, а люди одни — советские. Но, видно, рудник на Долгой — мечта пустая.
Из показательного забоя Анна, уже одна, поспешила в штрек, который велся дополнительно для соединения с соседней шахтой. Из сухих и светлых просечек образцово поставленной шахты она сразу попала в мрак сырого погреба. Здесь земля, только что пробитая ходом, прямо истекала влагой. Вода тяжелыми каплями сеялась с потолка, струилась по бревнам подхватов и пучкам хвойных лап, затисканных крепильщиками между стойками. По настланным на полу доскам она катила ручьем во всю ширину штрека. Это был обычный вид новой выработки.
Вспомнились рассказы о том, как одолевала вода первоначальную углубку этой шахты, когда пробивали колодец-ствол. Три паровых водоотлива-центробега не справлялись с ее притоком. Бригада горнорабочих, поставленная на углубку, допустила обвал, перекосивший ствол, сузила крепление, и работа была приостановлена во второй раз, а шахта отнесена к разряду неподдающихся.
Ветлугин и Анна ахнули, узнав, что расход на углубку последних полутора метров в течение четырех месяцев обошелся в шестьдесят тысяч рублей.
— Черт знает что такое! — сказала тогда Анна, отходя от широкого колодца, затопленного доверху.
Кругом виднелись следы недавней бурной деятельности: раскатившиеся навалы крепежника, затоптанные в талый снег и грязь кучи хвойных пучков, поломанные кусты, плешины земли, засыпанные углем и золой, — места, где стояли центробеги. Так выглядел участок и устье неподдающейся шахты.
— Как после побоища, — заметил Ветлугин. — Повоевали и отъехали ни с чем. Первый раз затопили на глубине девяти метров, потом откачали и углубили еще на полтора метра. Полтора метра за четыре месяца! — повторил он, снова изумляясь и безумной затрате, и той действительной трудности, которую предстояло одолеть.
— Сколько еще осталось?
— Около семи метров.
— Но мы не можем затратить на них год Бремени и триста тысяч деньгами.
— Само собою разумеется. Мы поставим тут два электрических мотора-водоотлива, а главное — надо найти специалистов по углубке.
— Найдем! — ответила Анна и в тот же день вызвала к себе смотрителей приисков.
Углубщики объявились среди старателей, но они работали на богатых делянах и не захотели пойти на трудную, мокрую и сравнительно невыгодную работу. Анна предложила им хорошую оплату, обещала премии, квартиры в Доме ударника и даже путевки на курорт. Старатели поколебались и сдались. Шахта была доуглублена в пятнадцать дней, и те же углубщики, отложив поездку на курорт, вызвались провести и провели передовой штрек от ствола и самые трудные из него просечки. Они переехали в новый Дом ударника и… стали кадровыми шахтерами.
Анна уверенно, будто у себя дома, шла по штреку, покачивая открытым фонариком, и все покачивалось вокруг нее в неверной тьме, оживленной говором льющейся воды, которую штрек стягивал отовсюду в свое готовое русло.
Впереди, за сеткой дождя, показался свет, рассеянный желтыми пятнами. Встретились откатчики с тачками, полными жидкой грязи, — так выглядела в передовых забоях золотоносная порода.
— Ну, как алданский ударник… работает? — со значительным выражением спросил Анну забойщик из бывшей старательской бригады. Мокрая брезентовая спецовка так и шумела на нем, шляпа-шахтерка обвисла блином.
— Работает.
— Небось не очень развернется: это на Алдане грунта мягкие, а у нас — как попадет. Ежели нарвется на обломки скалы с примазкой глины — пропал. Дай бог общую норму выполнить.
— Завтра именно в таком грунте будет работать. Забоем широкого сечения.
— Посмотрим. У нас-то, в передовой, все это не годится: вода сама кайлит, только успевай придерживать.
— Годится и для вас, — сказала Анна, присматриваясь к работе звена. — Вам разделению труда надо поучиться. Вот вы все опытные собрались и держитесь в кучке, на откатке породы мастеров-забойщиков используете. Это растрата дорогих сил. Бросить надо работать по старинке, а опыт молодежи передать.
— Кому же у кого учиться?
— Я думаю, взаимно, не обидно будет.
— Шалит Долгая! Уж как мы рассчитывали в прошлый раз напасть на настоящий след, ан опять пусто, да нет ничего, — сказал Чулков и вздохнул, добывая из кисета щепотку табаку. — Без хлеба еще можно жить, а без махорочки тяжко. Одно удовольствие в тайге, — говорил он, свертывая цигарку и приминая ее грубыми пальцами. — В жилых местах театры для просвещения души, музыка, музеи разные, а мы все в копоти да в земле. И удивительное дело: никуда ведь не тянет! Вот только бы золото нам найти. Оправдать себя перед добрыми людьми! Но я уверен, Андрей Никитич, оправдаемся!
— Еще бы! — сказал Андрей с горькой усмешкой. — Пятьдесят тысяч получили.
— Поддержка немалая! — спокойно возразил Чулков. — Завтра же командируем одного молодца, растолкуем ему, что требуется, и соберет он нам еще одну бригаду старателей. До морозов раздуем кадило — только держись.
Оба сидели на каменистом отвале между канавами. Солнце скрылось, потухли краски заката, и казалось, будто из этих длинных канав, зиявших черными могилами на голом крутосклоне, поднимались серые пары сумерек. Небо с грязными мазками облаков тоже было серым. Назойливо ныли комары. Изредка снизу, из провала долины, доносился стук топора: рабочие разведки уже спустились к баракам.
Странным и чужим показалось вдруг Андрею то, что окружало его. Зачем он здесь? Что привязало его к этой лысой горе? Глушь, неустроенное жилье, пустые канавы, скалы развороченные, а надо всем давяще нависло хмурое небо. Щемящее чувство поднялось в душе Андрея.
— И тоскливо же тут! — сказал он, озираясь по сторонам. — Даже небо поганое!
— Вот тебе на! — Чулков укоризненно качнул головой. — Небо как полагается: дело к ночи. А поддаваться унынию нет резона. Работа у нас завлекательная, люди найдутся, главное — денег дали. Спасибо Анне Сергеевне, еще раз поверила, выручила! Вот если мы их, денежки-то, зря всадим, тогда конфузно будет. Но быть того не должно. Жила хитрая, из-под самого носа ускользает, а все равно мы ее приберем к рукам. Однако пора до дому, — добавил Чулков, вставая с камня. — Айдате. Ужинать ждут.
— Идите, а я следом, — сказал Андрей, но долго не двигался с места, глядя, как укорачивалась, исчезая за склоном горы, крупная фигура разведчика, спускавшегося в долину. В тишине далеко был слышен шорох каменной щебенки под его ногами.
«Денег дала. Еще раз поверила! — прошептал Андрей. — Ничему она не поверила, потому и откупилась. Сказал ведь Уваров: „Верил я, ждал, а теперь изверился“. Так и она, самый близкий мне человек. Значит, в самом деле я ничего не стою! А туда же, в доктора наук полез! Может, действительно в этой горе нет ничего, а я преступно вколачиваю в нее народные денежки?»
Андрей стиснул руками голову, стараясь отогнать черные мысли, но только пуще расстроился, стукнул кулаком по глыбе, на которой сидел. «Эх, Анна! Выкинула подачку, точно псу дворовому, лишь бы не тявкал».
Стояла пасмурная летняя ночь. В лесистых верховьях ключа заблудился крохотный огонек. Разведчики ложатся спать. Ни звяка, ни стука, одни лесные шорохи в тайге. Где-то далеко, за горами, спит Маринка. Но даже воспоминание о дочери не согрело Андрея: у нее тоже свое…
Ночь плыла над тайгой в туманах, широко раскинув белесые крылья. Звезды попрятались. Спускаясь с нагорья, Андрей споткнулся, рванув ногой корень, перехлестнувший звериную тропу. Лопнуло что-то, всхлипнув тоненьким голоском. Смутно вспомнилось вдруг западное поверье об альрауновом корне, который стонет, как человек, когда его вырывают из земли. Альрауновый корень помогает находить золотые клады! Есть ли такой на Долгой горе? Долго идти по этой горе, долго ищут и не могут найти скрытое ею золото. Если не прав Андрей, не поможет и альраун.
— Быть по сему, — сказал Ветлугин и встал, покусывая яркие губы. — Значит, можно поздравить вас с утверждением проекта. Хотя не скажу, чтобы это было веселое событие в моей жизни.
Анна промолчала. Она понимала, что любое проявление радости с ее стороны будет сейчас оскорбительно для Ветлугина, но кривить душой не умела, и радость невольно пробивалась в ее лице, в движениях, в голосе. С этим выражением сдержанного ликования она обернулась к Уварову.
— Значит, завтра приступаем к подготовительным работам на руднике.
— Выходит так, товарищ директор! Только еще раз прошу: не увлекайтесь, не забывайте ни на минуту о том, что вы посылаете людей на глубину почти двухсот метров.
— Да, конечно, мы не будем действовать опрометчиво! — Но черные быстрые глаза Анны заблестели еще ярче на разрумянившемся от волнения лице. И такое искреннее, порывистое воодушевление было в ней, что оно сообщилось не только Уварову, но и Ветлугину, в котором зависть и досада боролись с чувством дружеской симпатии к Анне. То обстоятельство, что она не только опротестовала его проект, но представила свой, который был принят и утвержден, равно увеличивало в душе Ветлугина эти чувства.
— Мы будем очень осторожны, — подтвердила Анна обещание, данное Уварову, и лицо ее стало строже. — У меня сейчас состояние летчика, получившего разрешение на дальний полет. И радостно и страшновато: ведь все впереди, — сказала она, когда Ветлугин вышел из кабинета. — И даже странно: боюсь торжествовать.
— И все-таки торжествуешь, — смеясь, сказал Уваров.
— Разве заметно? Я не хочу, чтобы Ветлугин принял это на свой счет, хотя прежде всего радуюсь провалу его проекта. Нельзя терять такого хорошего работника. Он все-таки очень любит дело и знает его. Это Валентина Ивановна нагнала на него хандру и бестолковщину.
— А как Андрей? — после неловкого молчания спросил Уваров.
— Андрей? — тревожно переспросила Анна, невольно увязывая его вопрос с упоминанием о Валентине и Ветлугине.
— Как обстоит дело с рудной разведкой?
— Ах, с разведкой? — Анна облегченно вздохнула, но тут нее нахмурилась, вспомнив разговор с мужем. — Ты знаешь, я отдала на производство дополнительных работ наши сбережения. Это даст Андрею возможность продержаться до осени без вмешательства треста, которое закончилось бы прекращением поисков на Долгой горе. Да, все сбережения, мои и его. Мы хотели купить дачу… где-нибудь под Москвой. Но ведь она еще нескоро нам понадобится, дача-то. Мы оба молоды и не собираемся уходить на пенсию, чтобы жить в покое. Я даже не представляю себе и не хочу такого покоя! Значит, можно пока обойтись без этих денег. Правда, Андрей принял их как-то нехорошо. Он очень тяжело переживает свою неудачу в работе, хотя упорно твердит, что он прав. Пусть попытается еще раз доказать свою правоту.
— Первые роды, и женщина не молоденькая, а в больницу вовремя не явилась. Ох уж эти мне кержаки упрямые! — Главный врач больницы, фыркая, как морж, усатый, седой, неуклюжий, вылез из-за стола и, не глядя на Валентину Саенко, подошел к старателю, который стоял посреди приемной, теребя в руках мятую кепку.
По этому сдержанному волнению сразу можно было признать в нем будущего отца.
— Почему ты раньше ее сюда не привез? — свирепо спросил его главный врач. — Все на своих матушек ссылаетесь, которые в банях да на полосе рожали?..
— Я готова, Климентий Яковлевич, — сказала Валентина, быстро, но без суетливости укладывавшая в дорожную сумку аптечку, бинты, вату, набор самых необходимых хирургических инструментов.
— А готова, так нечего мешкать! — обрушился Климентий Яковлевич уже на нее. — Поезжайте, нечего фасоны разводить, все равно там любоваться на вас некому будет. Нет, какова! Вместо того чтобы вовремя приехать в больницу — ведь это сказка, а не больница! — она заставляет врача тащиться верхом на лошади за тридевять земель! Какие там могут быть условия для роженицы?..
— Сердитый какой! — неловко усмехаясь, сказал старатель, поспевая за Валентиной, сбегавшей с больничной террасы.
Теперь таежник, настрадавшийся сам, так и вцепился в нее, точно боялся, что доктор вдруг ускользнет, оставив его в дикой растерянности и страхе.
— Наш главврач не сердитый! Он очень добрый, но стесняется быть добрым, вот и ворчит, — говорила на ходу Валентина.
Она надела дома темные брюки, сапожки прямо на тонкие чулки, накинула длинный жакет и с сумкой через плечо вышла из дому.
Старатель уже ехал со стороны конного двора на своей косматенькой лошаденке, ведя в поводу лошадь, знакомую Валентине по поездке на Звездный.
«Просто молодцы!» — подумала Валентина о старике Ковбе и Климентии Яковлевиче, которые успели позаботиться о том, чтобы дать ей смирную, знакомую лошадь.
Отклонив помощь своего проводника, она сама подвела лошадь к крыльцу и, сначала навалясь всем телом, быстро взобралась на нее.
— Сколько тут ехать? — спросила она его, с независимым видом разбирая поводья.
— Верст сорок с гаком будет, — сказал он и так тревожно, по-птичьи щурясь, глянул на солнце, что Валентина тоже заволновалась: роженица мучилась вторые сутки.
Лето еще стояло в полной красе и силе. Давно отцвели в распадках кремовые букеты вечнозеленых альпийских роз; отцвели на каменистых взгорьях нежные сиреневые флоксы и красно-розовые, редкостного аромата цветы, особенно яркие над влажными мхами ельников. Луга, заросшие высокими, по пояс травами, пестрели кашками, синими колокольчиками и белыми зонтиками дудника.
Но в зелени кустов и деревьев уже мелькали желтые листья, и в этом чувствовался перелом лета. Валентина любила все времена года, однако вот такое напоминание о недалекой осени в пору летнего цветения ощущала почти болезненно.
На луговой низине работали приисковые косари. Ряды вянущей на солнце травы перестилали дорожку, У шалашей дымились высокие костры. Потом снова пошел дремучий лес на горах и зеленый сумрак подлеска.
Все-таки хорошо в тайге, если бы не одолевали комары, и можно было бы снять шляпу и сетку.
Валентина и не подозревала, как быстро исполнится ее последнее желание. На крутом повороте узкой тропинки смирная ее лошадь точно взбесилась. Одновременно раздался странный звук, отрывистый, басовитый, а лошадь проводника взвилась на дыбы и поскакала с ним неведомо куда. Ветка снесла шляпу с Валентины, лишь случайно не выхлестнув ей глаза, кустарник и тонкие деревца начали бить ее по ногам: молодая женщина во весь опор скакала за проводником. Она только пригнулась в седле, не в силах сдержать свою лошадь, а когда та рванулась опять в сторону, потеряла стремя, сползая набок, почти бессознательно выпустила поводья и заслонила лицо руками.
Опомнилась она на земле. Еще колыхались над нею распрямившиеся кусты, еще бешеный стук лошадиных копыт не заглушился стуком ее сердца, а она уже ощутила, что, кажется, цела, и с трудом перевела занявшееся дыхание.
«Что сказал бы по этому поводу Климентий Яковлевич?» — подумала она в следующую минуту и потрогала свою походную сумку. Сумка была на ней в полной сохранности.
Валентина посидела еще, прислушиваясь. Все тихо. Кто же напугал лошадей? Если медведь, так почему он не погнался за ними? Она припомнила слышанный звук: как будто хрюкнула огромная свинья. Может быть, здесь водятся кабаны?
Валентина поднялась и осмотрелась. Кругом высокий лес и кустарник. Она свалилась на спуске с горы; груды скал, затянутые темным мхом, уступами поднимались кое-где среди частых деревьев. Через полчаса ходьбы она выбралась на тропу, очевидно, ниже и дальше того места, откуда рванулись лошади, и тут осмотрела себя: ссажено под брюками колено, разорван рукав жакетки, болит плечо, но какие это пустяки в сравнении с тем, что она осталась жива.
Валентина поглядела в ту сторону, где должен бы находиться Светлый: километров пятнадцать они уже отъехали. Если она пойдет по дорожке, то проводник, выбравшись, в свою очередь, из леса, быстро догонит ее. А если не догонит? Хватит ли у нее сил пройти оставшиеся двадцать с лишним километров? Валентина вспомнила, как приходилось иногда в Москве, когда еще не было метро, возвращаться пешком с футбольных матчей. От стадиона «Динамо» до Елоховской площади.
— Тут, конечно, подальше, но ведь не ради развлечения… — Незадачливая всадница тряхнула головой, отгоняя комаров, налетевших роем, и решительно зашагала вниз по дорожке.
Солнце уже клонилось к горам, а проводника не видно и не слышно.
Наверное, он тоже слетел с лошади и расшибся. Только бы добраться засветло! Теперь осталось, по всем расчетам, не больше десяти километров пути, но левый сапог натирает ногу, да и правый стал неудобен.
«Зря я поторопилась и не надела портянок», — с сожалением подумала Валентина. Она присела у дорожки, разулась. Ноги оказались стертыми почти до крови.
«Пройду немножко в чулках, идти босой без привычки тоже больно».
Так она прошла километра три, радуясь тому, что тропинка приметная и нет развилин и перекрестков, пока быстрая речка не пересекла ей путь в узкой долине.
«Начинается бег с препятствиями», — невесело пошутила Валентина и остановилась в нерешительности: переходить ли и где?
Речка неслась как бешеная, выпуклая полоса ряби посредине русла напоминала конскую гриву. Валентина выбрала место пошире (тут было, конечно, глубже, но спокойнее), надела сапоги, привязала повыше свою санитарную сумку и с палкой в руке храбро полезла в воду. Ее ударило под колени ледяной струей. Когда она оступилась среди острых камней, торчавших на дне, суковатая палка была вырвана у нее из рук. Со страшным напряжением совершен следующий шаг, потом еще один… Выбравшись на другой берег, Валентина почувствовала, что у нее дрожит каждая жилка.
— А-а, черт! — сказала она зло, но торжествуя.
Пройдя немного, она свалилась на пригорке и снова принялась стаскивать промокшие насквозь сапоги. Сбитые ноги горели как в огне.
Впереди чернели в низине густые заросли.
«Неужели опять речка!» — подумала Валентина.
Там оказался только широкий ручей. Валентина перешла его по камням, но, отыскав свою дорожку в сумраке густо нависших ветвей, увидела рядом, на сыром песке, почти треугольный отпечаток медвежьей лапы. Глубокий свежий след громадной голой подошвы с узкой пяткой и вдавленной пятерней мощных когтей быстро наполнялся водою…
Впереди предстоял крутой подъем, но напуганная женщина взлетела на него, как на крыльях. Сердце ее отчаянно билось. «Ничего, — сказала она себе, отдышавшись. — Медведь ушел вниз по берегу, а я, наверное, уже близко к поселку».
Но горы и лес уже окутывались сумерками. Она не заметила, когда исчезло солнце, — в последний миг оно, такое огромное, стояло над ближним хребтом.
И вдруг тропа раздвоилась. Это было хуже всего: до сих пор Валентина шла, уверенная в том, что подвигается к цели. Она постояла в раздумье и свернула на ту дорожку, которая казалась приметнее, а недалеко от поворота привязала на ветку свой носовой платок.
В сумерках она стала чаще оступаться, ушибать и накалывать ноги и снова обулась и шла, чуть не вскрикивая при каждом неловком шаге.
Уже совсем стемнело, а вокруг — никаких признаков жилья. Тропинка петляла бесконечно, потом уперлась в сплошную стену деревьев.
Валентина почти ощупью отыскала свой путь и снова начала спускаться куда-то в низину.
«Может быть, я не туда иду? — подумала она с тоской. — Вот черт косматый — напугал наших коней!»
Она выругалась вслух, но страх ее еще усилился при звуках собственного голоса, так слабо прозвеневшего здесь.
И в это время она увидела желанный свет огня, дрожавший на воде. Перед нею блестело небольшое озеро, а на берегу, на опушке черного, точно высмоленного ельника горел костер. У костра сидели люди — трое чумазых, оборванных, шершавых, не то лесорубы, не то старатели. Они с изумлением уставились на молодую красивую женщину, вышедшую из темноты леса в полумужском костюме, с целой копной растрепанных светлых волос.
— Скажите, я правильно иду на Утинку? — спросила Валентина, подходя к огню и пытливым взглядом окидывая таежников.
Она совсем приуныла, узнав, что пошла не той тропой и что до Утинки — если обратно, то верст тринадцать, а прямиком через горы около восьми, но тут еще и речка большая…
— Тогда лучше обратно, — решила Валентина. — Версты я как-нибудь пройду, а через речку и горы у меня не хватит сил. Кто из вас проводит меня?
— Ты зачем забралась-то сюда? — весело спросил один, крепко сколоченный, толстогубый.
— Я врач. Меня к больной вызвали.
— Вызвали и в тайге бросили. Ай-яй! — сказал толстогубый.
— Никто меня не бросал… Это медведь так напугал наших лошадей.
— Да вы хоть чаю попейте… У нас скоро уха поспеет, — заговорили в раз двое других.
— Нет, какой уж тут чай! — Валентина слабо махнула рукой. — Там женщина больная: трудно рожает. Уже два дня мучается. — И сама ужаснулась тому, сколько времени упущено зря. — Когда теперь доберусь!
— Ну, коли так, то Дементий проводит. Айда, Дементий, — решил самый старший на вид, хлопотавший у костра.
В кармане у Валентины лежал захваченный впопыхах кусок хлеба. Из-за пережитых волнений ей целый день не хотелось есть. Шагая за Дементием, она достала хлеб, стала откусывать его, подсоленный слезами. Было трудно, но уже не страшно: она шла не одна и знала, что выберется на Утинку.
— Не давайте мне отдыхать, а то я сяду и не встану, — попросила она своего молчаливого спутника, когда у нее подвернулся каблук сапога и чулок, прилипший к натертой ране, снова оторвался.
Она шагала за проводником, отставала, спотыкалась и тихонько плакала.
— Возьмите меня за опояску — легче будет, — посоветовал участливо Дементий. — И тогда я не так круто идти буду.
Валентина протянула руку, взялась за край его широкого кушака-опояски, сделанного из длинного куска плотной материи.
— Вот и ладно, я вас вроде на буксире поведу, — ласково и просто сказал Дементий. — А вы нас так и не признали? Мы разведчики со Звездного. Теперь на амбарчике работаем, а сюда с ночевой пришли порыбачить. Рыбы здесь!.. Кишмя кишит. Щуки во!..
«Какая темнота!» — думала Валентина, почти не слушая его.
Ее даже не удивило то, что она неожиданно в таком глухом месте встретила знакомых людей. Хорошо, что встретила!
Начал накрапывать дождь. Лес точно встряхнулся, зашумел. Чьи-то глаза — живые фонарики — засветились в кустах.
— Дождь пойдет проливной, — пообещал молодой таежник, прислушиваясь к скрипу деревьев. — Давайте поспевать, теперь уж близко, а то намочит.
— Все равно… Пусть пойдет. Пусть намочит, — сказала Валентина, только крепче уцепилась за его опояску да проверила свободной рукой, плотно ли закрыта сумка.
И дождь пошел… Он обрушился, как водопад, и сразу промочил до нитки Дементия и Валентину. Зато выбитая корытом лесная дорожка превратилась в ручей, и они, ослепленные ливнем, шли по ней, не сбиваясь, до вершины горы. Потом перед ними замелькали редкие огоньки: в распадке приютился маленький приисковый поселок. Хижины с плоскими крышами обозначились точно угловатые черные глыбы, подслеповато краснели глазки окон. Это была Утинка.
Под навесом топилась сбитая из глины и камня русская печь, поставленная по таежному обычаю в сторонке от жилья. Багрово мерцал за сплошной завесой утихавшего дождя огонь в открытом челе. Черная в розовых отсветах пламени фигура женщины возилась у печи с ухватом — ставила чугуны с водой.
«Не роженица ли? — У таежниц так бывает: родит и сама обмоется. А мужа-то ее так и нет!» — спохватилась Валентина, направляясь к женщине.
Но тут она услышала протяжный, задыхающийся, захлебывающийся вой, раздавшийся из ближнего барака.
Придерживая скользкую клеенчатую сумку, Валентина побежала. Она не знала, что у нее еще найдутся силы бежать.
— Воды горячей! Руки! — говорила она женщине, которая засуетилась около нее, бросив возню у печи под навесом.
«Как будто успела», — думала Валентина, на ходу стягивая жакет.
Она сбросила сапоги и чулки, отжала и повязала косынкой волосы.
Роженица лежала на нарах, на сенном тюфяке, запрокинув потное, заострившееся лицо, и глухо стонала.
— Успокойтесь, мамаша, все будет в порядке, — громко сказала Валентина, подавляя тревогу: два существа трепетали перед нею, может быть, в последнем дыхании. — Сердце вот… неважно! — «И даже хуже, чем неважно», — отметила она про себя, одним прикосновением определяя пульс. — Сейчас я вас подбодрю, — уже увереннее говорила она, радуясь уцелевшему шприцу и лекарствам и тому, что женщина жива и можно бороться за ее жизнь.
Остановившийся взгляд роженицы стал осмысленнее.
— Доктор! — сказала она, цепко хватаясь за руку Валентины. — Помираю я…
— Погоди, рано еще. Тут мальчишка или девчонка на белый свет просится.
— Мальчишка! Господи, разродиться бы! — И снова приступ тянущей, разрывающей боли исказил лицо женщины.
— Кричи! Ничего, кричи! Не стесняйся! — раздавался над нею голос, звучавший где-то на краю черной ямы, в которую словно проваливалось все ее измученное тело.
Этот зовущий голос тормошил, будил гаснувшее сознание; выталкивал роженицу из темных провалов, возвращал ей остроту боли, и страх, и желание избавиться от этой боли.
Время шло. Валентина не отходила ни на минуту, помогая и матери и ребенку. Забыв про усталость, она следила за общим состоянием рожавшей женщины, поддерживая его, ловя каждое западание пульса. Ее руки умелого акушера были чутки, подвижны, сильны, и, когда они подхватили наконец выпроставшееся посиневшее тельце ребенка, в них оказались новые силы. Они быстро освободили его шейку от петли короткой пуповины, нажимали, массировали слабую грудку, откачивали, пошлепывали, чтобы растормошить остановленное дыхание.
И вот в избе, освещенной керосиновой лампой, которую держала еще безыменная помощница врача, раздался крик новорожденного.
— Ага, сознался! — сказала Валентина, награждая ребенка добавочными шлепками, и вдруг села на скамью, словно подкошенная, блаженно улыбаясь, ощущая на ладонях живую тяжесть, трепетание, теплоту введенного ею в мир человеческого существа.
— Как будто я сама тебя родила! — говорила она, обмывая и пеленая его в простынку из старенького, мягкого ситца. — Ишь ты, какой ловкий, сразу решил пойти ножками!!
Она положила ребенка возле матери, уже тянувшейся взглянуть на него, и, сразу усталая, притихшая, продолжала свое дело акушера.
— Теперь чайку? — сказала весело помощница, сожительница по бараку, когда все было приведено в порядок.
— Давайте чайку!
— Сначала ужинать и водочки для согрева?
— Можно и водочки.
Валентина подошла к полуоткрытой двери барака (е нем жарко топилась железная печь) и выглянула в темноту ночи. Дождь продолжал идти, и, разглядев зубчатую стену черной тайги на горах, Саенко зябко повела плечами: могла бы все еще плутать там.
— Где мой провожатый?
— Он у печки, под навесом, — сказала Анисья — так звали помощницу. — Семка я его позову. У нас все мужики разбежались ст такого случая.
— Моего-то мужика позовите, — попросила родильница, услышав разговор.
— Смилостивилась наконец! — Анисья рассмеялась. — А какими словами ты его ругала? Говорила: не подпустишь больше. Ох, все мы бабы такие. Крута горка, да забывчива!
Она шагнула было за порог, но Валентина схватила ее за локоть и, подаваясь за нею под дождь, сказала шепотом:
— Там не муж ее, это другой!
Анисья остановилась в изумлении.
— То-то он и промолчал, когда я его на бегу проздравила! А где ж ее-то мужик?
— Да он… на Светлый вернулся. Забыл там что-то. А я одна немножко заблудилась, — солгала Валентина, с облегчением вспоминая, что ничего не успела рассказать Дементию.
Утром молодого врача разбудил плач ребенка.
— Аа-а! — напевала, шикала над ним Анисья. — Вишь, горластый какой! Певун барахольный! — И еще что-то наборматывала она нежно и невнятно.
Чувствовалась в ее мягком голосе ласка женщины, испытавшей материнство. Потом она заговорила с родильницей, и обе тихо смеялись.
— Взял? — спрашивала Анисья.
— Взял… Сссе-ет!
— Ишь ты!
Валентина слушала, смежив веки, и улыбалась про себя, затаенно. Тело ее было точно связано усталостью. Ногами она боялась шевельнуть. Кто-то маленький, легкий, пушистый пристроился у нее на подушке: она осторожно повернула голову и увидела у своей щеки дремлющего серого котенка с гладкой шерсткой и розовым носиком. Потревоженный ее движением, он тоже приоткрыл глаза и начал петь — урчать — и даже потрогал лапкой ее лицо, может быть, нечаянно, потягиваясь. Но Валентина приняла это за ласку.
Она вспомнила, как ночью котенок, играя, влез под одеяло и начал цапать ее за подошвы, а у нее недостало сил сбросить его с постели. Анисья сама поймала озорника и унесла к себе.
— Проснулась? — спросила она, подходя к нарам, где устроила на ночлег врача. — Брысь ты, паршивый! — крикнула она на котенка. — Вот привадила спать с собой — он и лезет.
— Он мне не мешает. Я люблю кошек, — сказала Валентина.
— Так… животное! — неопределенно промолвила Анисья и добавила весело. — Одежу твою я просушила и утюжком погладила, а парню рубахи вальком катала — как лубок, высохли. Рано ушел. Славный какой парнюга!
— Дождь идет? — спросила Валентина и, сняв чужую рубашку, взяла свою из стопки одежды, сложенной на чистом фартуке Анисьи.
В окна, по обычаю таежных новостроек затянутые ситцем, ничего не было видно.
— На улке солнышко. Теплынь. Опять парит, — говорила Анисья, собирая на стол и с любопытством посматривая на то, как одевалась Валентина. — Ишь ты, куколка беленькая! — заметила она с простодушным восхищением. — А муж у тебя есть?
— Нет, — сказала Валентина, невольно краснея.
— Что же так?
— Умер…
— Жалко. Ну, ничего, молодая. Другого найдешь. Мой-то мужик пришел утром — порадовался на чужую прибыль. Все, которые здесь живут, приходили уже. Иду-у-ут поодиночке! Хоронить думали Марфу, ан тут новый человек объявился.
Валентина оделась, но босиком (надеть сапоги она не решилась), осторожно ступая по земляному полу, пошла на улицу умываться.
Там и вправду парило: воздух, как в теплице. А лес распушился от влаги, а сочные травы так и клонились к мокрой земле. Все живое нежилось, расправляясь под горячими лучами солнца.
— Серы я натопила, — говорит неугомонная Анисья и тоже босиком, легко ступая, подходит от печи с железным листом — жаровней — в руках. — Печка у нас богатая, да вот опять мужики по-своему, по-приисковому, не в жилье поставили. И в дождь и в мороз тащись с булками на улицу. Печники-то липовые — в избе боятся ставить.
В жаровне налита вода, сверху решеткой лучины, на лучинах куски лиственничной коры, пахнущей смолкой.
— Хорошая сера. Вот попробуй! — Анисья сбрасывает кору, лучинки и обрывает от натопившейся в воду массы кусок светло-желтой тянучки.
Валентина «пробует» серу: она жуется, как мягкая резинка, липнет немножко к зубам, но вкус и запах удивительные.
— То-то! — говорит довольная Анисья.
— Где вы ее взяли?
— С листвянок, какие покорявее. Вот Марфин мужик притащил. — Анисья кивает на кучу сырых после дождя дров, сваленных у барака. — Куда он сам-то запропастился? Чего забыл на Светлом? Должно, загулял с горя: все равно, мол, помрет баба. Шибко он жалеет ее.
«Действительно, куда он запропастился?» — с щемящей тревогой подумала Валентина. Это было единственное, что беспокоило ее сейчас.
Она взглянула в ту сторону, откуда пришла с Дементием, и обрадовалась: легкий на помине, с горы спускался вчерашний старатель, таща в поводу ее лошадь, сильно хромавшую.
Он тоже был изумлен при виде врача, а когда взглянул на сына, то забыл кряхтеть и охать, а только морщился, пока Валентина вправляла ему вывихнутую руку.
— Медведь… Должно быть, спал у тропы, за корягой. Ка-ак рявкнет — да бежать. Ну, и кони схватились, — рассказывал он, поглядывая то на своих женщин, то на доктора. — Когда меня из седла вышибло, не помню. Сначала вроде вдарило чем-то… Память отшибло, а потом я в кусты уполз и под дождем до свету лежал. Утром одыбался — поднялся. Ни коней, ни доктора. Пошел было на Светлый, дошел до косарей. «Нет, говорят, никто обратно не был ни вечером, ни ночью». Я и повернул к себе на Утинку… Твою хромушу у речки поймал, на ней переехал по броду, а наш Гнедко, должно быть, на утинские покосы удрал.
— Платок мой на развилке видели? — спросила Валентина. — Я ведь заблудилась… Потом шла по той же дороге, но снять забыла.
— Нет, не видал. Такая буря ночью была — на тропе целые завалы: листу набило и веток, и какие выворотни лежат!
Андрей оторвался от книги и рассеянно взглянул на дочь. Ее круглая спинка с переложенными накрест лямочками передника, и пухленькая шея задержали его взгляд.
«Уже большая она!» — подумал Андрей, глядя, как ползала Марина по полу, поднимая то книжку, то исчерканный лист бумаги и все бормоча что-то озабоченно.
Один из каблуков ее туфель был стоптан, и это особенно тронуло отца.
«Ботинки стала изнашивать!» — сказал он мысленно с гордостью и живо представил себе, как нянчил ее, спеленатую и красненькую, как она корчилась у него в руках и вертела головкой, требовательно плача, когда хотела есть.
Уговаривая ее, он наклонял к ней лицо, и она торопливо хватала его за щеки беззубым ищущим ротиком.
«Тогда я брился прежде всего для нее», — вспомнил Андрей и улыбнулся.
— Ты что смеешься? — спросила Маринка, поднимаясь с полу. Она подошла к отцу, положила руку на его колено, другой, с резинкой, зажатой в кулаке, обняла его локоть. — Я тебе не мешаю, правда?
— Правда.
— Мы с тобой вместе работаем.
— Да, да, — произнес он уже снова рассеянно и, не обращая внимания на ее деловую возню, уткнулся в книгу.
Потом он взял ручку, стал что-то записывать. Маринка бросила рисовать, долго молча наблюдала, как под его пером возникали на бумаге рваные цепочки. Если закрыть глаза, то похоже, будто кто-то совсем маленький суетливо бегает по столу, нарочно шаркает подошвами.
Девочка тихонько приоткрыла один глаз, потом другой, широко открыла оба. На столе уже тихо, и вечная ручка лежит смирно, уткнувшись в свой неровный след.
— Что это вас не видно и не слышно? Вы забыли, что сегодня выходной день? — спросила Анна, появляясь на пороге.
Она недавно вернулась с рудника. Густые, еще влажные ресницы ее были особенно черны, и лицо молодо румянилось после ванны: под землей приходилось путешествовать и в подъемной клети, и ползком, на четвереньках.
— Может быть, мы совсем отменим выходные дни? — пошутила Анна, входя в комнату.
Маринка быстро взглянула на отца, но, видя, что он улыбается, сообщила радостно:
— Он исписал сто листов. Я ему совсем не мешала.
— Валентина Ивановна сейчас заходила… — Анна положила руки на плечи Андрея, тихонько поцеловала его в густые волосы. — У нее сегодня день рождения. Звала на пирог и на чай со свежим вареньем из жимолости.
— И я… И меня?
— О тебе особого разговора не было. Ты знаешь, я не люблю, когда маленькие ходят за взрослыми по пятам и лезут со своим носом в серьезные разговоры.
— Я не буду лезть с носом, — пообещала Маринка с таким видом, точно отказ от участия в серьезных разговорах был для нее большим огорчением. — Я буду сидеть и молчать целый день.
— Ну, это положим!.. Вряд ли ты усидишь на месте хотя бы с полчаса.
— Папа! — Маринка мигом перебралась со своего стула на колени отца. — Милый папа! — Она обхватила обеими руками его голову, прижимала ее к своему лицу, ерошила его крупные мягкие кудри и повторяла умоляюще. — Папа, ну пожалуйста! Папа!
— Просто не знаю, взять ее с собой или не стоит? — сказал Андрей совсем серьезно, высвобождая голову из цепких детских ручонок.
— Какой ты недобрый! Я тебе не мешала и туфли принесла, и… я плакать буду.
— Поплачь немножко, — разрешил Андрей, смеясь.
— Нет, я много буду плакать! — И глаза Маринки заволоклись слезами.
Андрей просительно взглянул на жену.
— Хорошо, возьмем, — сказала Анна и, чтобы оправдать свою уступчивость, добавила — Клавдия тоже хотела идти в гости. Надо отпустить ее, а дверь закроем на замок.
Выйдя из дому, они увидели Уварова. Он шел в русской рубашке, опоясанной крученым поясом, и издали улыбался, покачивая головой.
— Вот и навещай их после этого! Кое-как выбрал время, а они всей семьей сбежали.
— Идем вместе, — предложила Анна. — Мы к Валентине Ивановне.
— Неудобно, — возразил Уваров, сдержанно здороваясь с Андреем. — Знаешь, ведь незваный гость… Да еще хозяюшка такая… щепетильная — шик-блеск!
Анна вспомнила разговор в осиновой роще о семейной драме Валентины и сказала с неожиданной горячностью:
— Нет, Илья, ты ее совсем не понял. Она не мелочная.
Уваров немного смутился, наклонился к Маринке:
— Как ты думаешь? Идти мне с вами или нет?
— Пойдем! Валентина Ивановна сварила варенье из жимо… жимолости. А что мы подарим ей? — вдруг заволновалась Маринка. — У нее ведь рожденье.
— Правда, нужно купить что-нибудь, — сказала Анна, удивляясь, как это ей самой не пришло в голову.
— Зайдем в магазин, — предложил Андрей.
— Мы купим ей конфеты, — суетилась Маринка, перебегая на его сторону, — с такими серебряными бумажками. Или чашку, как у мамы.
В магазине они долго ходили от прилавка к прилавку: конфеты были только дешевые, а купить туфли или блузку всем, кроме Маринки, показалось неудобным.
— Я знаю что! — крикнула она, припоминая. — Мы купим ей в ларьке… прибор. Красивый прибор с мылом, пудрой и духами.
В ларьке действительно нашлись такие коробки.
Пока Андрей расплачивался, пока продавщица завертывала в бумагу красную коробку с видом Кремля, настроение Анны угасало, и только суетня Маринки, озабоченной и торжествующей, поддерживала улыбку на ее лице.
Она сделалась угрюмой за последнее время, все чаще просыпаясь по ночам, Андрей видел свет, слабым отблеском лежавший на полу у двери ее кабинета, — это означало, что она дома, но занята. После ссоры из-за ее проекта, а потом из-за денег на разведку он уже не мог с прежней свободой заходить к ней в любое время, заметив еще, что она стала менее откровенной и даже торопливо спрятала однажды какую-то исчерканную бумагу.
Андрей сам утратил простоту и доверчивость в отношениях с женой после того, как она вступила в деловой блок против него с Ветлугиным и Уваровым, и не мог отделаться от оскорбительной мысли, что она предложила ему их личные деньги только потому, что не верила в успех его предприятия.
Иногда, просыпаясь, он не находил Анны дома, вставал, зажигал свет и работал или просто ходил из угла в угол, с тоской думая о наступившем разладе.
У нее появилась еще рассеянность, раньше ей несвойственная: она входила в комнату, не замечая мужа, вдруг останавливалась, подносила руку ко лбу и, растерянно оглянувшись, выходила обратно. Исчезла и ее милая заботливость о нем, ее шутливые нотации.
«В личном она тоже отошла от меня!» — думал Андрей, невольно обижаясь на такое невнимание к себе.
Вот и сейчас, входя в дом, она пропустила вперед Уварова и Маринку и чуть не захлопнула дверь перед ним; правда, сразу спохватилась и, опустив руку, виновато взглянула на него через плечо, но он даже представить не мог, как больно резнуло это ее самое.
«Как я могла бы обидеть его!» — подумала она с чувством острого раскаяния, но внимание ее снова было отвлечено.
Анна не была избалована подарками и не думала о них, но, когда Маринка забрала коробку из рук отца и сияя подала ее Валентине, которая тоже расцвела в улыбке, ей стало досадно смотреть на них, и только тогда она поняла, что завидует сердечному отношению, которое было вложено ее близкими людьми в этот подарок.
— Так тебе подходит, — сказала Маринка, трогая крохотный бантик ленты в волосах именинницы, когда та поцеловала ее. — Я тоже буду носить такой.
— Ах вы, щеголихи! — с ласковой укоризной сказала Анна, подавляя неприятное чувство.
Валентина чувствовала настороженность Анны, но счастливое оживление все равно неудержимо пробивалось в ее лице, когда она обращалась к Подосенову.
Как будто стремясь развлечь всех, она легко облокотилась на стол и предложила, беспечно улыбаясь:
— Попросите меня спеть.
— Вы давно обещали доставить нам удовольствие — послушать вас! — обрадованно сказал Ветлугин, который то хозяйничал вместо Валентины, то, забывшись, неотрывно смотрел на нее. — Я совершенно уверен в том, что вы хорошо поете.
— Сегодня у меня особенный день, последний день молодости. Поэтому мне все дозволено, а завтра я уже начинаю стареть, — ответила она.
Слишком беззаботно было сказано это, чтобы ответить ей обычным разуверением: и тон ее, и вид показывали, что счет годам для нее пока не имеет значения и особенность дня заключается в чем-то совсем другом.
Анна заметила все, но сама чисто по-женски посмеялась над Уваровым, который, желая услужить ей, опрокинул бутылку розового муската, разбив тарелку и залив скатерть.
— Какой ты медведь, Илья, — сказала она, посыпая солью пятно на скатерти.
— Мне простительно. Я-то уже давно старею, неловкий стал, — отшутился Уваров. — Раздаюсь с годами в ширину, вот места мне и не хватает. Зато каждый посмотрит и скажет: прочно утвердился на земле человек.
— Прочного ничего нет, — сказала Валентина, отчего-то обрадованная беспорядком на столе. — И очень хорошо: все старинное вызывает чувство тоски.
— У дедушки-водовоза очень прочная гармошка, — неожиданно сообщила Маринка, забыв свое обещание не вмешиваться в разговоры. — Он нам показывал, и мы ее уронили. А она хоть бы что!
— Тогда надо попросить ее, — сказал Уваров, вставая. — Да я и сыграю с вашего разрешения. Такие «жигули» разведу!.. — он засмеялся и быстро вышел из комнаты.
— Так вы споете? — напомнила Анна Валентине и сразу представила ее маленькой, страшно одинокой девочкой, рыдающей после елки.
Высокий, грудной голос Валентины прозвенел с такой ликующей страстностью, что Анна вся выпрямилась. Как больно дрогнула ее душа!
Дождались мы светлого дня,
И дышится так легко… —
пела Валентина, и как будто чище становился самый воздух, в котором звучал этот радующийся своему обаянию голос.
«Неужели можно было задушить такое?» — удивленно подумала Анна и посмотрела на Ветлугина.
Он стоял неподвижно, на руке его, стиснувшей спинку стула, резко обозначились побелевшие суставы.
«Что он чувствует?» — спросила себя Анна, избегая взглянуть на Андрея.
— А вот и гармошка, — объявил Уваров, вваливаясь в комнату, когда Валентина, разрумяненная, сияющая, усаживалась на свое место. — Гармошка прочная, слов нет. Играть-то можно? — дурашливо, глубоким басом спросил он и сел возле Маринки. — Ну, чалдонка, что вы тут без меня делали?
— Мы пели, — сказала Маринка, глядя на свои пальцы, липкие и розовые от варенья.
— Теперь послушайте Илью Уварова. Гармошке я у одного священника научился. Лихой был поп!.. Бывало, сидит в подряснике нога на ногу, а гармонь у него так и дышит, так и вьется. Добрый был поп и музыкальный, а я у него вроде дворника работал. — Уваров взглянул на Валентину и спросил тем же шутливым тоном: — Может, вы споете еще под гармонь, если не обиделись на мое исчезновение? Знаете, есть такая хорошая песня… У Гурилева это романс, а в народе просто песня, ну, и мотив немножко другой. Вот… слушайте. — Он развел мехи и тихонько заиграл, глядя в напряженно-внимательное лицо Валентины, и, когда оно дрогнуло блеском глаз и улыбки, он, не дожидаясь согласия, подвинулся к ней со стулом.
Валентина выждала еще немного и уверенно вплела в окрепший голос гармони задушевные слова:
Отчего, скажи, мой любимый серп,
Почернел ты весь, как коса моя?..
Она никогда не певала под гармонь, и оттого, что получилось неожиданно так хорошо, пела, сначала улыбаясь от удовольствия, но затем грусть песни захватила и ее.
Зелена трава давно скошена,
На селе косцы давно женятся, —
пела она, слегка подавшись вперед, нервно сжимая рукой узкий поясок платья.
Только нет его, ясна сокола…
Не к добру тоска давит белу грудь,
Нет, не к радости плакать хочется.
От глухой сердечной боли, смягчившей серебряный тембр ее голоса, слезы выступили на глаза Анны, и мрачное предчувствие снова овладело ею.
— Прекрасно, — сказал Ветлугин с гордым восхищением.
— Вот как мы! — сияя, пробасил Уваров.
Андрей ничего не сказал, но, когда Валентина искоса быстро глянула на него, его глаза ответили ей таким ярким блеском, что она вся вспыхнула.
— А вы играете на чем-нибудь? — обратилась к ней в это время Анна, с усилием освобождаясь от своего оцепенения.
— Да… — ответила Валентина и, не сразу понимая, о чем ее спрашивают, виновато и счастливо улыбнулась. — Да, я играю, — добавила она, мгновенным напряжением памяти восстанавливая обращенный к ней вопрос. — Если бы у нас в клубе было пианино, я могла бы иногда выступать… — Она неопределенно развела руками и снова взглянула на Андрея.
Оттого, что тот сразу ответил ей взглядом и улыбкой, у Анны зазвенело в ушах, но она обернулась к Уварову и сказала глухо:
— Надо будет перевезти с базы пианино. Не обязательно ждать, когда закончим шоссе. Можно трактором на площадке… Это хорошо, когда в клубе пианино.
Пианино действительно привезли трактором. Увидев издали большой, сбитый из толстых досок ящик, Андрей еще раз подивился, как быстро выполняла Анна свои намерения.
Ребятишки, словно стая воробьев, облепили тракторную площадку, пока рабочие подтаскивали и устанавливали доски для мостков, и так же, как воробьи, ссыпались разом на землю, когда ящик с пианино стал съезжать по доскам, бережно подхватываемый сильными мужскими руками.
Андрей подождал, пока и пианино, и грузчики, и ребятишки протиснулись в двери клуба, и вошел следом. Там было полутемно. Огромная пустота стояла над раздвинутыми рядами скамей с высокими спинками, между которыми медленно продвигалась, стуча ногами, сомкнутая группа рабочих. Серый ящик покачивался среди людей, как гроб, в мрачном, гулком сумраке.
В библиотеке клуба Андрей долго рылся в каталоге технической литературы, потом сам просматривал то, что стояло на полках. Возвращаясь через пустой зал, он увидел Валентину. Она стояла у рампы, освещенная снизу красноватым светом, и наблюдала за суетней, происходившей в глубине открытой сцены.
Подосенов замедлил.
Угловатое, блестящее черной полировкой тело инструмента, высвобождаемое рабочими из ящика-гроба, точно вздыхало облегченно, вырастая в колебаниях света и теней. Но оно еще дремало, ожидая прикосновения умелых рук, легких и чутких.
Андрей опять посмотрел на Валентину. Она стояла далеко от него, но он хорошо видел своими дальнозоркими глазами ее полуобернутый, чуть улыбающийся профиль.
«Ей весело», — подумал Андрей, вспомнив, как давно не было весело ему самому. Правда, он шутил и даже смеялся, но что-то было утрачено им в последнее время, угасла светлая искорка, всегда тлевшая в его душе.
«Может быть, сказывается усталость», — размышлял он, вспоминая передряги последних дней: бурные, даже злые разговоры в парткоме, в кабинетах управления, зияющие щели канав, идущих по пустоте, угрюмые лица разведчиков, ожидающие, сочувственные (отталкивающие его этим сочувствием) взгляды Анны…
Тоска с новой силой охватила Андрея. Он опустился на край скамьи, сгорбился, облокотясь на книги, лежавшие у него на коленях. Тишина в зале вдруг удивила его, и он понял, что сидел здесь не просто так, не просто потому, что устал, а потому, что ему хотелось музыки, смутное представление которой возникло у него при виде мрачного, торжественного шествия инструмента и таинственного освобождения его и при появлении женщины, освещенной, как отблеском пожара, красноватым огнем рампы.
Вздохнув, Андрей сунул под мышку свои книги и неторопливо направился к выходу, но, не дойдя до середины зала, оглянулся и опять увидел Валентину. Она шла по сцене и через весь зал смотрела на него, остановившегося в нерешительности.
— Я так давно не играла, что мне даже страшновато начинать, — сказала Валентина, подходя к Андрею. — А завтра у нас вечер, будут выступать приезжие поэты. Вы придете?
— Конечно, — сказал Андрей.
Он не взял ее под руку, когда они вышли из клуба; почти не смотрел на нее, но чувствовал каждое ее движение, и ему было приятно, что она идет около него просто, без кокетливых ужимок и дерзостей.
— Вы очень изменились за последнее время, — сказала она, прерывая легкое для обоих молчание. — Вы стали каким-то неземным.
— Просто ангел во плоти! — подтрунил над ее словами Андрей и тихо рассмеялся.
Он шел упругим шагом, подлаживаясь к походке Валентины, по-мальчишески сдвинув на затылок кепи, сдержанно помахивал на ходу свободной рукой. Уголок его крупного, хорошо очерченного рта еще кривила усмешка, но общее выражение, несмотря на поднятый козырек и приподнятый прямой нос, было невеселое.
— Почему же неземной? — мягко спросил он.
— Да та-ак, — протянула Валентина, очень серьезно, искоса посматривая на него и покусывая листик, сорванный ею с куста. Ее особенно привлекало в Андрее это иногда проявляющееся в нем сочетание мужественности с задушевной, почти нежной мягкостью. — Вы как будто свалились с другой планеты… С Марса, может быть. У вас какой-то далекий взгляд. Правда! Будто все кажутся вам бесплотными тенями, как во сне, как в лесу в лунную мглистую ночь.
— Почти правда, — сказал Андрей уже весело. — Смотрю на вас… но даже тени вашей не вижу: где ваша тень, Валентина Ивановна?
— Моя? Ах, да! Мы с Ветлугиным поссорились немножко, — сказала она. — Из-за вас поссорились.
Андрей вспыхнул:
— Из-за меня?
— Да. Из-за вас. Вернее, из-за вашей работы. Я видела вас в тайге, на горах, среди ваших людей (какой там народ чудесный!) и сразу поняла… У вас в одну какую-нибудь яму вложено больше мечты, чем у Ветлугина во всю его деятельность. Если бы он действительно умел мечтать, как он часто говорит, то никогда не пошел бы… не согласился бы на прекращение такой увлекательной работы, а дал бы вам возможность довести ее до конца!
— Решение этого вопроса зависит не от него… — медленно, с запинкой произнес Подосенов с чувством благодарности и грусти: она, единственный человек здесь, на Светлом, поддержавший его, ничего не понимала в горных работах.
Но это наивное одобрение, эти слова сочувствия, исполненного не жалости, как у Анны, а негодования и веры в него, тронули геолога.
— Мечта, конечно, необходима, — продолжал он после короткого молчания. — Но я не просто фантазирую, а ищу на основании науки и опыта. Оттого-то и обидно и тяжело! Мне не верят потому, что я много затратил на разведку этой горы и все еще ничего не нашел. Черт возьми! — вскричал он с увлечением. — Если бы вы знали, какие огромные средства отпускались страной на наши разведочные поиски. Вся беда в том, что нашлись идиоты, вообразившие и сумевшие убедить других, что наше предприятие обеспечено разведанными запасами. На десятки лет будто бы обеспечено. Они поднимали шум вокруг старательских поисков. Любовались стариками-старателями и потихоньку душили нас, кадровых разведчиков, сокращая из года в год плановые разведки.
— Почему же это не исправят теперь?
— Такие дела скоро не делаются, и есть среди наших работников трусливые, нерешительные люди, а мы все еще деликатничаем там, где не нужно.
— Мне кажется, вы лично деликатностью вообще не страдаете! — заметила Валентина к слову.
— Вы находите? — серьезно спросил Андрей и остановился, впервые за время разговора взглянув ей в глаза.
— А вы нет, не находите? — невинно спросила она, в свою очередь, и оба неожиданно рассмеялись.
Они стояли, очень довольные друг другом, и смеялись от души, как два сорванца.
— Однако вы тоже не страдаете этим самым, — сказал Андрей, отправляясь дальше, но все еще продолжая улыбаться.
— Да, я иногда грублю. Это от жизни, — добавила Валентина с неожиданной горечью. — Хотя мне хочется только хорошего и себе и другим… Я недавно ездила к роженице в тайгу, и дорогой лошадь сбросила меня — испугалась медведя. Проводник тоже слетел и чуть не убился. Вот бы вы посмотрели, как я мчалась и… как упала. Когда поднялась, то не знала, что делать… идти обратно было ближе. Однако я пошла в тайгу. Одна, без проводника: больная-то могла умереть! Но как я боялась! А потом ваш разведчик с амбарчика — Дементий — вел меня на буксире. У меня уж сил не было идти, — пояснила Валентина, заметив удивление Андрея. — Я держалась за его кушак. Дождь лил ужасающий — я даже не представляла раньше ничего подобного. Он полоскал нас, пока мы не пришли в поселочек в горах! Там я приняла очень трудные роды и после всего прямо свалилась на скамью. Но… если бы вы знали, какое счастье — держать в руках спасенного тобой ребенка! Он бился, как рыбка, а ведь я приняла его без дыхания, синюшного! А потом было утро… знаете, солнечное утро после дождя, когда все распускается пышно-пышно и… так хочется жить… Вы поглядите, — сказала Валентина, неожиданно прерывая свой рассказ и осматриваясь по сторонам. — Так может только присниться, правда?
— Да, — согласился Андрей, и ему показалось, что он действительно видел во сне такой вечер с черными нагромождениями туч над круто изломанной линией высоко поднятого горизонта, с синим сумраком, зримо опускавшимся над грудами дикого камня, над крышами потемневших домов и остатками изуродованных деревьев, жалких и страшных на изрытой земле.
— Будет гроза, — произнесла Валентина голосом, полным затаенной радости.
— Может и не быть, — так же беспричинно радостно ответил Андрей. — Вы чувствуете движение воздуха, как он плывет волнами, очень холодных, свежий, но где-то идет разрядка…
— На Раздольном гремит вовсю. Пробило кабель, — сообщила Анна, поджидавшая их на развилине дорожки. Она издали приметила их, дружно шагавших вдвоем, а потом остановившихся и громко смеявшихся над чем-то. Она давно не видела Андрея таким веселым и поздоровалась с Валентиной холодновато. — Пробило кабель, — повторила она, точно хотела подчеркнуть, что ей некогда шататься по прииску. — Один высоковольтный мотор вышел из строя. Пустили резервный, но что там творится сейчас, неизвестно: телефонная линия выключена.
«Он тоже выключился», — заметила про себя Валентина, взглянув на сразу отвердевшее лицо Андрея.
— Я, кажется, помешала вам, — сказала Анна мужу, когда они вдвоем подходили к своему дому. — Вам было очень весело!
Она сказала это почти спокойно, и Андрей ответил:
— Да, мы посмеялись немножко.
— О чем вы говорили?
— Обо всем.
Губы Анны задрожали:
— Разве можно говорить обо всем с такой пустой и самовлюбленной особой?
— Нет, она вовсе не пустая, — возразил Андрей, как будто не замечая едва сдерживаемого волнения жены.
— Ты находишь? — вырвалось у Анны. — Тебе, конечно, виднее, — добавила она торопливо, пугаясь своей гневной ненависти.
Анна нерешительно перебирала платья — которое надеть: свое любимое, коричневое, или любимое Андрея, синее? Она колебалась недолго и сняла с вешалки синее, из тяжелого файдешина. Сидя перед зеркалом, поправила крылышки кружевной вставки, надушила виски и руки и сама залюбовалась собой, хотя смутная тревога все время покалывала ее, зажигая на щеках неровный румянец.
Такой и застал ее Андрей: с чуть приподнятой бровью, с вытянутой круглой шеей, смуглевшей над тонким узором кружев. С минуту он глядел на жену, не замеченный ею, потом вошел в комнату и спросил ласково:
— Кокетничаешь?
— Немножко.
— Для кого принарядилась?
Она с упреком взглянула на него: еще он спрашивает!
Андрей, тронутый, наклонился, чтобы поцеловать ее, но она слегка отстранилась.
— Ты любишь меня, Андрюша?
— Очень!
— Ты так спокойно говоришь это! — сказала она и пытливо посмотрела на него. — У тебя такие далекие, равнодушные глаза.
— Я думаю о своей рудной разведке, просто извелся за последнее время. Я не жалуюсь, — добавил он, чутко уловив промелькнувшее по лицу жены выражение грустной отчужденности. — Но ты пойми: ведь мне одному приходится тащить эту глыбу, а вам она или безразлична, или… досадна!
— Только не безразлична!
— Но и не интересна. Я точно в темном лесу… Иду к своей цели, срываюсь, падаю — и все один. — Говоря это, Андрей невольно вспомнил слова Валентины о том, как она ночью шла по тайге к больной женщине.
— Ты знаешь, как я переживаю за тебя, — возразила Анна, смело встречая и выдерживая его взгляд.
— Моя работа и я — одно и то же.
— Я чувствую так же, — сказала Анна. — Тот, кто любит свою работу, не боится никаких трудностей. И надо иметь мужество признать провалы в ней.
— Я не могу признать черным то, что мне кажется белым, кто бы ни старался внушить мне обратное, — запальчиво сказал Андрей.
Оба долго молчали.
— Ну, что же… Пойдем мы в клуб или нет? — сухо спросил он.
— Конечно, пойдем, — ответила Анна, почти бессознательно подчиняясь его желанию загладить новое столкновение. Но слишком горько было у нее на душе, и она сказала: — Обо мне ты уже не думаешь? То, что я переживаю, тебя не волнует? Ты всегда был спокоен по отношению ко мне.
— Не понимаю, что значит «спокоен», — возразил Андрей с легким оттенком досады. — Разве тебе хочется, чтобы я ревновал, когда ты уезжаешь в тайгу с Уваровым или со своими инженерами? Я думал, ты дорожишь моим уважением и доверием…
— Да, да, ты прав, — прошептала Анна, понимая, что обидела его. — Не думай обо мне плохо.
— Ой, какая ты нарядная! — восхищенно сказала Маринка, вбежав в комнату, умытая, в ночной рубашечке. Она обошла вокруг матери, потрогала кружево на ее груди. — Какая ты нарядная! — повторяла она. — Какая у тебя гуля!
Анна посадила девочку в кроватку, поправила ей подушку, укутала одеялом; вдруг не захотелось уходить из дому, но Андрей уже вышел и ожидал на террасе.
— Похоже на то, что опять дождь будет, — сказал он. — Я захватил твой плащ.
— Спасибо, дорогой, — ответила она, особенно тронутая в этот раз его заботливостью.
В вестибюле клуба уже никого не было, но тусклая пелена табачного дыма еще голубела в нем, постепенно редея и рассеиваясь.
— Опоздали, — сказала Анна, прислушиваясь к тому, что происходило в зрительном зале.
Стоило постучать, и им открыли бы, но Анна не спешила войти, взглянула на Андрея, и он опустил руку. Медленно они прошли в дальний угол фойе.
Подосенов поглядел на жену и выжидательно улыбнулся.
— Помнишь, как мы с тобой в первый раз были в театре? — спросила она. — Ты пригласил меня в буфет, а потом у нас не хватило пятидесяти копеек. Помнишь? Ты бегал, разыскивал наших студентов, а я сидела за столиком и умирала от стыда: мне тогда казалось, что все знают, почему я сижу так долго.
— Зато теперь ты можешь выбрасывать по пятьдесят тысяч на сумасбродные затеи своего мужа, — с язвительной колкостью сказал Андрей.
— Зачем подковырка? У меня совсем другое на сердце, — проговорила Анна стеснительно. — Знаешь… Я очень хочу… Подари мне что-нибудь.
— Чего же тебе хотелось бы?
— Коробку конфет, духи…
— Обязательно подарю, — пообещал Андрей, немножко озадаченный ее внезапной прихотью.
Книжный киоск привлек случайно его внимание пестротой выставленных обложек.
— Знаешь, что я подарю тебе?
— Что? — спросила Анна, по-девичьи оживляясь.
— Я куплю тебе сейчас записную книжку. Здесь были очень приличные.
— Хорошо, — промолвила она с тем же оживлением, но уже принужденным.
Приезжие поэты не понравились ей: она столько читала и слышала похожего.
Но, несмотря на это и даже именно поэтому, Анна заставила себя выслушать все, что говорилось со сцены, и хлопала в ладоши так же долго, как все сидевшие вокруг нее.
«Возможно, стихи были лучше, чем показались мне», — подумала она, не доверяя своему рассеянному вниманию.
Она встала с места и, сразу оттесненная от Андрея, нерешительно остановилась в людской толчее, образовавшейся двумя течениями: одни устремились в буфет, другие — поближе к сцене, где стояло новое пианино.
— Пока соберутся музыканты, я сыграю, — услышала Анна голос Валентины и, обернувшись, увидела, как села та перед инструментом, и приподняв край платья, протянула узкие ножки, нащупывая ими педали.
Один из поэтов, высокий, костлявый и нервный, торопливо листал перед нею ноты, тихо переговаривался с ней. Его очень большие руки подчеркивали нескладность всей его фигуры, и Валентина рядом с ним казалась еще стройнее.
— Я сыграю «Каприз» Рубинштейна, — сказала она после некоторого колебания и, оглянувшись через плечо, поискала взглядом кого-то в толпе.
«Почему „Каприз“?» — подумала Анна, незнакомая с этим произведением композитора, почти испуганно замечая, что Валентина еще более похорошела за последнее время, глаза ее искрились, пышно, царственно лежали над открытыми висками и лбом крупные завитки волос, подобранные заколками с боков и блестящей волной спадавшие сзади на полуоткрытые плечи.
Пальцы Валентины коснулись клавишей. У нее были маленькие руки, ей трудно было играть, но мелодия все разрасталась и разрасталась и вдруг все рассыпалось под мощным ударом перезвоном хрустальных колокольчиков.
«Она выбрала то, что выражает ее настроение!» — думала Анна, мучаясь от своего бессилия перед обаянием этой женщины.
Андрей стоял неподалеку в толпе. Вещь, исполняемая Валентиной, захватила его. Именно такой музыки он хотел и ждал. Он был взволнован.
Поведя взглядом, Анна увидела его и поразилась: он точно хотел, но не мог понять, что с ним происходило, да так и забылся мучительно-напряженный, ей показалось, что он не слушал музыку, а неотрывно, не моргая, — как прошлый раз Ветлугин, — смотрел на Валентину, всю ее обнимал одним взглядом и ничего, кроме этих быстрых, сильных и гибких рук, кроме этих сияющих, залитых светом волос, не существовало для него, — так показалось Анне, и она закрыла глаза, потрясенная страхом и страданием.
«Я уйду, не могу, не в силах находиться здесь дольше».
Она отвернулась и медленно, никого не различая, пошла сквозь молчаливо расступавшуюся перед ней толпу.
Мрак охватил ее за дверями, Анна постояла на ступеньках и почти бессознательно ступила на песок, где тихо шептал невидимый дождь. Он обрызгал ее лицо, смочил плечи, но она не почувствовала ничего, так горело и ныло у нее в груди. Мокрая ветка зацепилась за платье, женщина рванулась и почти побежала по дорожке, спотыкаясь, слабо вскрикивая и заслоняясь руками, точно боялась в этом смутном мраке удариться о гудевшие вблизи провода.
Она быстро прошла мимо удивленной Клавдии, открывшей ей дверь, сердито отмахнулась от ее предложения выпить чего-нибудь согревающего. Заболеть? Меньше всего она думала о болезнях.
Маринка спала. Взглянув на дочь, Анна сняла намокшие туфли, стянула платье и с горькой усмешкой посмотрела на «красивую гулю». Сырое белье противно холодило тело, и Анна сбрасывала его, обрывая от нетерпения петли и пуговицы. Надев ночную рубашку, она ковриком, чтобы не обращаться к любопытной Клавдии, подтерла пол и, постепенно успокаиваясь, стала заплетать косу.
«Зря ушла домой, — сказал в ее душе ясный, холодный голос. — Ведь хорошо было… приисковый клуб — и такая музыка, и чуткое внимание рабочих, шахтеров, а она, вместо того чтобы радоваться, сорвалась и убежала, как девчонка…»
Анна попробовала даже улыбнуться, но улыбки не вышло. Она легла на спину, выпростала поверх одеяла руки, посмотрела на них. Они были смугловаты, сильны, крупны. Анна вспомнила огромные руки приезжего поэта, неуклюжие рядом с прекрасными руками Валентины.
«И я сама помогаю ей во всем! — подумала она с новым взрывом отчаяния. — Зачем нужно было спешить с перевозкой пианино?»
Анна вспомнила, как Андрей однажды пристрастился к танцам, и как ей было приятно тогда, что он, интересный, хорошо танцующий мужчина, не делал различия между красивыми и дурнушками, а перебирал их будто по необходимости.
Она взглянула на платье, небрежно брошенное ею на спинку стула… Любимое платье мужа.
Ей стало стыдно. Она поднялась с кровати, устроила платье на вешалке, расправила его и унесла за шкаф, чтобы не увидел Андрей, потом она взяла книгу, снова легла, но читать не смогла.
Она ждала и, когда муж пришел, с замиранием прислушивалась к его твердым шагам.
— Почему ты ушла? — спросил он, входя в комнату.
— Меня вызвали на рудник, — сказала Анна с героическим спокойствием, но глаза ее умоляли его не верить этой лжи.
— Я так и подумал, что тебя вызвали куда-нибудь, — беспечно сказал Подосенов. — Но ты не взяла плащ…
— Мне дали дождевик. Дождь шел…
— Да, дождь… Он все еще идет. — Андрей отдернул занавеску, открыл окно. Ему не хотелось ложиться в постель. С минуту он стоял, опираясь ладонями в края рамы, смотрел в прохладный мрак, где неумолчно, радостно плескались дождевые струи. — Вот в такую ночь хорошо спать на свежем сене, на сеновале, — сказал он, не оборачиваясь. — Я очень люблю спать, когда дождь стучит по крыше. — Голос его звучал негромко, но возбужденно и бодро; похоже, Андрей улыбался…
Анна наблюдала за ним подавленная, со странным, холодным любопытством. Все в ней опало вдруг. Она понимала, что Андрею должно быть весело сейчас потому, что еще не о чем было сожалеть, не в чем раскаиваться. Но, понимая, она не могла ни примириться со своим неизбежно надвигавшимся несчастьем, ни предупредить его.
— Танцевали? — тихо спросила она.
— Да, там еще танцуют. Я тоже два раза покружил… С Валентиной Ивановной.
Пытаясь справиться с нервным удушьем, перехватившим ей горло, Анна промолвила:
— Она играла хорошо.
— Да, она играла чудесно. — И, точно оправдываясь, Андрей добавил: — Мы шли домой с Уваровым. Он очень доволен вечером.
На участке деляны чувствовалась особенная праздничность, хотя все работали. Общее внимание привлекал только что сгруженный с тракторной площадки мотор водоотлива.
— Ловкий моторчик! Аккуратный, — приговаривал старик Савушкин, любовно оглаживая и осматривая его. — Сколько на нем загогулинок, и все к месту, все надобное. Исхитрился человек придумать такое! Вот она, наука! Какое замещение рукам! Попробуй-ка откачать ее, воду-то, из ямы… из шахты тем паче! А мотор день и ночь справляется со своим делом. Ни хвори ему, ни устали!
— Будет тебе там разглагольствовать! Поторапливайся! — ревниво и весело кричали Савушкину старатели, плотничавшие на возведении эстакады.
Савушкин хватался за топор и лез на эстакаду, пока его не отвлекали привезенная вагонетка, сизые усы рельсов, торчавшие за трактором или массивные закругления насоса, черного и грузного.
— Обзаводимся хозяйством! — гордо закричал Савушкин Анне и Уварову, увидя их на участке. — Механизируемся! Технически!
Анна понимающе улыбнулась, интересуясь всем не меньше старика.
— Славно-то как! — говорила она Уварову. — Теплынь стоит, чудо! Даже не верится, что находишься на севере. Солнышка-то сколько! Я сегодня полдня провела на руднике… Пока там ходила, забыла, что лето и зелень, а вышла на свет и ахнула: до чего тут изумительно красиво! Под землей только то и отрадно, что есть живые люди.
— А золото? — напомнил Уваров не без хитрости.
— Золото? Но ведь еще и уголь есть и руды, да мертвое все это, — серьезно сказала Анна. — Я иногда думаю, в любой работе найдется какая-нибудь романтика, возьми ты металлургов-литейщиков, моряков, железнодорожников, а у шахтера красота труда заключена в самом себе. Подземелье — каменный мешок, без света, без солнышка. Кругом твердая порода, немая, сплошная, тяжкая… Надо особенную, смелую душу иметь для такой работы. Вот бурильщики… Ведь они первые подвергаются риску, а они лучше всех отнеслись к введению десятины.
— Так и зовут десятиной?
— С легкой руки Ветлугина привилось. Она действительно будет громадна! И, понимаешь, относятся не со слепым доверием, а сами рассчитывают, соревнуются за право начать бурение, — снова увлекаясь, продолжала Анна. — Первую камеру подготовим для работы к концу августа. Ты знаешь, Илья, она мне даже сниться стала. Честное слово! Уже определилось, что она будет в триста девяносто квадратных метров. Это только представить надо! В ней мы оставим метровый целик: пусть Ветлугин убедится на опыте…
— Он еще сомневается?
— Нет, он теперь искренне заинтересован десятиной. Может быть, он даже доволен, что десятина оставила в тени его проект: ему не пришлось признавать свою неудачу открыто. Но, надо сказать, он легко примирился с этой неудачей. При всей его работоспособности он не страдает особым самолюбием.
Анна помолчала, глядя, как старатели по указаниям механика устанавливали мотор водоотлива над широкой ямой открытого забоя. Механик, молодой, худощавый, темноволосый, работал наравне со всеми: разбираться в чинах было некогда.
— Отличный работник, — сказала о нем Анна. — Я рада, что его жена согласилась сюда приехать.
— Он прямо сто сот стоит, — согласился Уваров.
— А твои мальчишки… пишут?
— Обижаются, что третий год не еду к ним. Грозятся бросить писать.
— Сюда взять не собираешься?
— Августа не отдаст. Она совсем завладела ими.
Дружная работа стариков старателей, сразу точно помолодевших в своем воодушевлении, казалась со стороны легкой. Они весело стучали топорами и молотками, звенели лопатами, подготавливая забой, тащили, будто муравьи, рельсы, доски, гидравлические трубы. Впервые старики столкнулись с механизмами. Они готовились облегчить свой тяжкий, первобытно-простой труд, и руки их, покрытые черствой коркой мозолей, почерневшие и потрескавшиеся, как сама земля, особенно бережно принимали и поддерживали переносимое оборудование.
— Они, должно быть, дружно живут, — добавила Анна, продолжая думать о механике и его жене. — Он расцвел за последнее время, и работа у него так и спорится.
— У хорошего человека всегда спорится, — негромко сказал Уваров.
— Нет, не всегда! Если на душе неспокойно, то это очень сказывается.
Уваров вопросительно посмотрел на нее.
Лицо Анны выразило печальную растерянность.
— Ты не понял меня. Я вообще… Хотя нет, не вообще. Поведение Андрея меня тревожит и в нашей личной жизни, — созналась она, снова обращая на своего друга открытый, но смущенный взгляд. — Ты пойми, Илья, как это мучительно: догадываюсь, хочу узнать, верно ли, и боюсь узнать. Я не спокойна, а мне хочется, чтобы… чтобы Андрей не заметил этого, не подумал бы, что я мелочная… ревную его. — Анна положила руку на горячую от солнца гидравлическую трубу, подведенную к эстакаде, потрогала язвочку ржавчины, желтевшую на железе. — Ревность разъедает чувство вот так. Нет, я не хочу! — сказала она с таким волнением, что у Ильи Уварова сжалось сердце, а широкие брови совсем наползли на переносье, придавая ему угрюмый, даже суровый вид.
То, о чем неожиданно заговорила с ним Анна, не было для него внезапностью, и тем не менее ему было нелегко слушать ее признание.
— Я верю в постоянную силу любви, осмысленную духовной близостью, — продолжала Анна торопливо и нервно. — Если эта уверенность обманет меня… Неужели я буду неправа? Не может быть! Значит, и не было настоящей любви, настоящей близости… Значит, просто сжились двое, не поняв до конца друг друга!.. Но ты знаешь, — она тяжело перевела дыхание, — нет, ты даже не представляешь, Илья, как мне будет больно, если я ошибусь.
Уваров не успел как-либо откликнуться на ее печаль: так же неожиданно, как начала, Анна умолкла и направилась в сторону, но ее сдержанное волнение расстроило его сильнее всяких жалоб.
«Ты не хочешь быть мелочной, — с горечью размышлял он, провожая взглядом уходившую Анну. — Ты допускаешь ее… — Он не сомневался, что речь шла о Саенко. — Ты допускаешь эту красавицу к себе в дом, разрешаешь ей играть с твоим ребенком и потихоньку испытывать прочность вашей семьи… Эх, Аннушка, я бы на твоем месте…»
Он не закончил мысли, не зная, что же он сам предпринял бы в данном случае.
Уваров повернулся и медленно зашагал в другую сторону. Он шел, твердо ступая по каменистой дорожке, но если кто-нибудь остановил бы его и спросил, куда он идет, то он не сразу нашелся бы, что ответить. Его остановила вода, над которой вдруг оборвалась дорожка. Мостков не было. Уваров огляделся и увидел, что зашел далеко.
Гибкие кусты молодого лозняка шелестели над мутной водой речонки; сквозь их листву, негустую, бледно-зеленую, виднелась просторная долина, огороженная горами. Вдали, среди островерхих серых валов песка и камня, тяжело ворочалась, лязгала, скрипела в своем котловане землечерпалка-драга. Поднятая с глубины и промытая ею золотоносная земля зубчатым следом тянулась по долине. Людей не было видно, и казалось, что гигантская машина-судно сама выполняла свою работу. Ее пронзительные стоны еще более одушевляли ее: как будто она искала что-то и жаловалась на трудную необходимость этих поисков наплаву.
Секретарь парткома рассеянно огляделся по сторонам и сел на прибрежную травку.
В камнях, вынутых из заброшенной старателями ямы, тоненько посвистывала мышь-каменушка. Нервно пошевеливая острым усатым рыльцем, она уже хотела выбежать из дремучих для нее зарослей петушьего проса, но увидела человека и попятилась. Вместе с нею подался в траву выводок рыжих веселых мышат.
Уваров не интересовался тем, что происходило за его спиной: мышь ли это пела или птица — не все ли равно! Он думал о горячей исповеди Анны, и самые противоречивые чувства теснились в его сердце. Она была для него товарищем по работе, он сдружился с нею, врос в ее радости и печали, воспринимая теперь ее тревогу, как собственную. Ему вспомнилась первая встреча с Маринкой два года назад, когда они познакомились. Андрей сидел тогда у стола, держал ее на коленях и рисовал для нее на большом картоне голову лошади. Получилось хорошо, но Маринка спросила:
— А где еще глазик?
И не отступилась до тех пор, пока отец не испортил рисунок, нарисовав на профиле лошади второй глаз. А нынче она этого уже не потребует, потому что стала понимать больше, чем ей следовало. Недавно она даже заявила ему, Илье Уварову:
— Ты совсем не изячный. Толстый какой!
Илья посмотрел на свои большие руки, смирно лежавшие на коленях, и несколько раз сжал и разжал кулаки.
«Да, не изячный, но добрый кряж! У Леньки моего такие же ручищи будут». И Уваров ярко представил свой первый приезд к сестре под Рязань; дом, окруженный яблонями, и кучу детей, барахтавшихся в саду на траве.
«Теперь там добавилась Наташка, — с доброй завистью думал он. — Бабушка какая-то приехала. Совсем хорошее житье пошло!»
«И какого еще рожна надо Подосенову? — с неприязнью переметнулся он мыслями к Андрею. — Обладает таким счастьем и потянулся на сторону! Нет, быть этого не может, — внезапно заключил он. — Анна просто ошибается».
Голоса приближавшихся людей вывели его из раздумья. Он поднял голову и посмотрел в ту сторону. По берегу медленно шли Валентина и Ветлугин. Тайон нехотя тащился за ними. Уварову стало неудобно, что его увидят сидящим на берегу, вроде тоскующей Аленушки. Он хотел подняться, но мысленно махнул рукой и остался на месте, внешне спокойный, даже вялый.
— Вас тоже выманила хорошая погода? — крикнул Ветлугин, останавливаясь. — Правда, вечер особенный!
— Пойдемте с нами! — предложила Валентина с ласковой улыбкой. — Виктор Павлович нашел неподалеку очень интересные отложения известняков. Там сохранились остатки древних растений и разных малявок.
— Как это вас заинтересовало? Ведь вы не любите ничего, что наводит на воспоминания о прошлом, — спросил Уваров, досадуя оттого, что помимо воли почувствовал себя подкупленным ее приветливостью. Он хотел быть суровым к ней за… Анну.
«И что за охота у нее кружить всем головы? Теперь она с Ветлугиным!» — заметил он про себя.
— Я говорила в более узком смысле, — возразила Валентина и нахмурилась, сразу став старше. — Иногда я говорю даже совсем не то, что чувствую. Интересно проверять свои мысли в споре. Это точно свежий ветер.
— Вернее, сквозняк в голове, — пробормотал Уваров, поднимаясь.
— Вы находите меня легкомысленной? — без обиды спросила Саенко. — Что дало вам повод так думать обо мне?.
— Ваши же собственные слова, — сказал Уваров и пошел рядом с ней, несколько озадаченный ее простотой. — Попусту спорить — воду в ступе толочь. Это может быть и от молодого задора, и от пристрастия к красивой фразе.
— Для пустословия я слишком нетерпелива… Правда, правда! — вскричала Валентина, заметив усмешку на лице Уварова. — Вы уже готовы обвинить меня в легкомыслии и еще бог знает в чем, а я просто далека от условностей. Во всяком случае, искренна.
— Да ведь вы сейчас заявили, что можете говорить не то, что чувствуете, — упрямо сказал Уваров, не глядя на нее, чтобы не поддаваться обаянию ее женственной прелести. — Замуж вам надо выйти! — сказал он неожиданно и нахмурился, опять недовольный собой. — Тогда постепенно у вас все войдет в норму.
— Не хочу я в норму! И вы не можете желать мне того, чего избегаете сами, — не без колкости сказала Валентина, не заметив при этом подавленного вздоха Ветлугина. — До сих пор мне не особенно верилось в возможность семейного счастья, — промолвила она после небольшого молчания.
— А теперь? — Ветлугин, едва заметным движением прижал к себе ее локоть.
— Теперь я старше стала, — уклончиво ответила Валентина. — Трудно устраивать жизнь заново, когда тебе уже не восемнадцать лет, когда на жизнь смотришь трезво и требования к человеку совсем иные… Чему вы так язвительно усмехаетесь? — вспылила она, взглянув на Ветлугина, который и не думал усмехаться.
— Мне кажется, чувства всегда одинаковы и даже с годами становятся безрассуднее, — сказал Виктор. — Безрассуднее именно потому, что во всем остальном смотришь на жизнь трезво.
Валентина рассмеялась.
— Товарищ Уваров может обвинить вас в противоречии с большим успехом, чем меня. Впрочем, вы можете ответить ему словами Уитмена: «Разве я недостаточно велик, чтобы вместить в себе противоречия?» А я соглашаюсь с вами при условии существенной поправки: безрассуднее потому, что любишь сознательно… Во всяком случае, можешь определить, какое значение это имеет в твоей жизни.
— Ничего похожего на известь, которой у нас белят стены! — сказала Валентина, глядя на розовато-серые скалы. — И какие формы причудливые: зубцы, башни, языки изогнутые.
— Это доломит, — пояснил Ветлугин, поднимая обломок.
— Известняк, богатый солью магния, — добавил Уваров хмуро. — Чтобы сделать из него известь для побелки, его надо обжечь. Действительно, вид здесь фантастический.
— Небольшая копия доломитовых Альп в Южном Тироле, — самодовольно похвалился Ветлугин. — А это мергель, тоже известняк. — Он потрогал отшлифованный изгиб камня и взглянул на Валентину.
Она стояла на скале, вся в белом, с золотой гривой развевавшихся волос. На нее, ярко освещенную солнцем, глазам больно было смотреть.
— В Америке и Швейцарии плитами мергеля мостят улицы, — громче, чем следовало, продолжал Ветлугин.
— А у нас? — спросила Валентина, рассматривая впаянные в стене известнякового утеса ракушки: какие-то зубчатые крючки, палочки.
— У нас из него делают цемент, — ответил Уваров, легко подтягиваясь на руках между двумя глыбами и усаживаясь повыше. — Когда здесь будут строить каменные города, вон тот мраморовидный доломит пойдет на облицовку зданий. Представляете, какие ступени получатся из такого розового известняка?
— Подумать только, что все это остатки микроскопических амеб! — искренне восхищаясь, воскликнул Ветлугин. — Но корненожка, вырастившая целые горы, была не простейшей голой амебой, а имела раковину и даже скелет — пылинку углекислого кальция! Какие мощные залежи такой пыли отложились на дне морей! Во время последнего горообразования эта плоть древнего мира, окаменевшая в морских глубинах, была поднята к самому небу. Из нее построены вершины Альп и нашего Крыма, и Эвереста в Гималаях. Эверест поднял ее на высоту почти девяти километров на границе Тибета и Индии, где теперь сплошной материк! Все это молодые горы… самые молодые: им около пятидесяти миллионов лет.
— А Кавказ?
— Кавказ тоже молод, и Памир, и Кордильеры в Америке. Урал старше их примерно на триста миллионов лет, он и представляет собою уже невысокие каменные развалины…
— Это звучит как пересказ из энциклопедии, — неожиданно насмешливо сказала Валентина. — Вы не заглянули в нее, часом, перед прогулкой? Нет, я шучу, не сердитесь, пожалуйста. Сколько же лет роду человеческому?
— Около миллиона.
— Опять «около»! Все миллионы да миллионы. А мне двадцать девять лет! Если сравнить, то получится корненожка!
— Учтите, что человек начал тонкую обработку камня всего семь тысяч лет назад, — сказал Уваров. Он сидел на облюбованной им светлой скале-башне и, вслушиваясь в разговор, смотрел сверху в гористые дали. — Семь тысяч лет назад в жизни человека, просуществовавшего на земле миллион лет, прикрепление к палке отшлифованного каменного топора было настоящим событием, — продолжал он. — А вы через семь тысяч лет плюс двадцать девять располагаете лучами рентгена и радия! Если вы корненожка, то корненожка гигантская.
— А Ветлугин радуется находке известняков. Тоже событие!.. Может, мы вымостим ими улицы приискового поселка!.. Нет, если быть корненожкой, то такой, которая обладает хоть пылинкой настоящего вещества, — заговорила Валентина, снова мгновенно меняясь: выражение уныния исчезло с ее лица. — Я не хочу быть голой амебой, которая только питается и множится. Скажите, — обратилась она к Ветлугину, стоявшему в печальной растерянности, — на что еще годятся ваши скалы?
— Доломит обогащен солью магния…
— Мы уже слышали это.
— Магний — металл, который намного легче алюминия. При горении он дает ослепительный свет, вы видели его у фотографов. Если будет война, мы увидим этот свет в ракетах…
— Пусть лучше не будет войны. Может быть, тут есть писчий мел?
— Нет, мел, или мягкий известняк, — отложение других корненожек. Вот мраморы произошли из настоящих, прочных известняков…
— Значит, Венера Милосская…
— Создана греческим скульптором и корненожкой.
— Любопытно!..
— Паросский мрамор славился прозрачностью излома и особым желтовато-розовым оттенком телесного цвета. Может быть, это качество придавало такое дыхание жизни созданиям античных художников, — снова оживленно заговорил Ветлугин. — Мрамор тоже плоть существ древнего мира. Недаром он применяется в виде пыли как удобрение в сельском хозяйстве.
— Любопытно! — повторила Валентина, подставляя течению ветра лицо, вдруг разгоревшееся жарким румянцем. — Но какое отношение ваша находка имеет к нам, приисковым жителям? К золоту?
— Это очень узкий, деляческий подход, — запротестовал Ветлугин. — Я не объявлял, что сделал важное открытие. Просто ехал мимо и обратил внимание…
— Отчего же Андрей Никитич не обратил внимание?..
— Как геолог, он еще скорее бы заинтересовался.
— Но он не стал бы с таким увлечением толковать о них. Вы думаете, он не видел эти скалы? Наверное, видел и спокойно прошел мимо, потому, что он целеустремленный человек, а не разбрасывается, как вы, тоже горный инженер.
В голосе Валентины прозвучала такая досада, что Уваров подумал: «Она не даст мужу почить на лаврах! Но что у нее: только ли упрек женщины, лично заинтересованной в успехах избранника?»
Через несколько дней Уваров, Анна и Ветлугин отправились на деляну стариков старателей, где был назначен пуск гидровашгерда. Все трое были в приподнятом настроении: крупные механизированные работы устанавливались на старательском участке впервые. Нужно было провести их как можно лучше, чтобы заинтересовать старателей района и оправдать доверие самих стариков, ожидавших себе тысячу благ от этой установки.
— Интересное дело, — басил Уваров, — теперь я хорошо представляю, что значит, когда почва уходит из-под ног. Бурильщики наших камер на руднике похожи на людей, идущих против движения конвейера. Правда! Шахтеры — все-таки отчаянный народ. Силенкой и характером они напоминают мне моряков. В молодости я служил на Тихоокеанском флоте… Как же! С Урала многих туда отправляют.
На деляне стариков-старателей Ветлугин и Анна пошли к насосной будке, а Уваров свернул к яме открытого забоя, в которую скатывалась по канату с высокой эстакады новенькая вагонетка. Человек семь забойщиков, покуривая, ожидали в яме. Старик Савушкин в празднично-новой рубахе при широком ремне похаживал у эстакады, по-хозяйски посматривая кругом. Все было начеку.
— Ишь, как ты подтянулся, — настоящий красноармеец! — сказал Уваров старателю, шутливо ухватив его под ремень. — Здорово, товарищи! Что-то вы плохо поправляетесь на молочке?
— Мы его уже не пьем, — сказал Савушкин. — Это питье нам не по вкусу пришлось.
Уваров прищурился:
— Почему?
— Да так уж… — неопределенно ответил Савушкин. — Оно тоже не совсем полезно, это самое молоко. С непривычки особенно. Бруцеллез еще какой-то в нем имеется…
— Ну?
— Ну вот, я и говорю: не полезно!
— Полезней спирта ничего нет, — ввернул свое слово старик завальщик, стоявший наверху эстакады, сложив на животе костлявые тяжелые руки и с хитрой, по-ребячьи озорной усмешкой смотревший на Уварова. — Молоко, оно иной раз скисается, а спирт сроду нет!
Раздался взрыв такого смеха, что Уваров не выдержал и тоже рассмеялся.
— Над чем вы потешаетесь? — спросила подошедшая Анна.
— Чудят наши старики! Корову-то они, похоже, продали.
— Продали, — деловито уже, с самым серьезным видом подтвердил Савушкин. — Не ко двору пришлась: то у ней молоко не спущается, то мышки ее давят. Скотина нежная, за ней уход да уход нужен. Где нам!
— Жалко, — сказала Анна. — Сами себя обижаете.
Полная вагонетка поднялась наверх, с шумом посыпалась земля, проваливаясь сквозь люк на промывальный прибор — вашгерд.
Старатели второй смены заинтересованно столпились вокруг. Савушкин, побледнев от волнения, встал на свое место мониторщика. Под самый потолок навеса ударил столб воды из монитора, распался радужно сияющим облаком и снова сквозь эту расцвеченную утренним солнцем водяную пыль забил одной струей, кипенно-белой и ровной. Лица старателей так и осветились радостью, но, когда мощная струя ударила в комья породы, разламывая и перевертывая их, когда полетели вниз выбиваемые ею увесистые камни, все старики сразу заволновались.
— Легче, ты, легче! — закричали они Савушкину. — Придерживать надо малость.
— Попробуй придержи! — огрызнулся тот.
— Тебя приспособили, ты и соответствуй.
— Разве этак можно?
— Силища такая! Поставить вместо пожарной кишки — она и дом разнесет.
— Где же тут золотинке удержаться, когда такие каменюги выбрасывает?
— Все идет как следует, товарищи, — попробовал успокоить их Ветлугин, но они не слушали, даже не замечали его, а продолжали напирать на Савушкина-мониторщика, крича в один голос:
— Хватит!
— Заткни ты ее!
Савушкин растерялся. Струя взвилась вверх и оборвалась, обдав присутствующих холодными брызгами.
Прислушиваясь к тому, как журчала среди внезапной тишины вода, стекавшая по промывальным шлюзам, Анна оглядела старателей, громко сказала:
— В чем дело, товарищи? Вот Виктор Павлович, опытный инженер, ручается, что все идет нормально. Я тоже это подтверждаю.
— А мы этак не можем…
— Пустое дело!
— Конечно, может, кое-что будет оставаться…
— Нет, уж лучше по-старому, на бутаре. Хоть меньше песков промоешь, зато все золото соберешь.
Савушкин сразу злобно взъерошился и, расталкивая всех, протиснулся к Анне.
— Издевка получается, товарищ директор! — закричал он сердито. — Мы, можно сказать, со всей душой на это дело пошли: ни себя, ни трудов не жалели и на такое напоролись! Вам, конечно, ничего: вы ученые, за свои выдумки жалованьице получаете, а мы тут силу напрасно кладем. Не согласны! Оставьте нам насосик и вагонетку, раз уж труды наши вложены, а дудку снимите. И будем мы по-стариковски мыть, потихонечку.
— Нельзя сейчас мыть потихонечку, товарищ Савушкин! Нам золото нужно. По-старому вы давали всей бригадой кубометров десять в сутки, а здесь будете промывать до ста пятидесяти. В пятнадцать раз больше.
— Нам это не больно интересно! Будем землю ворочать, надрываться из-за кубометров, а золото зря уйдет.
— Да кто вам сказал, что оно уйдет? — Анна посмотрела на упрямо поджатые губы Савушкина, с минуту подумала, потом обернулась к Ветлугину. — Сходите в управление, возьмите в кассе… возьмите четыреста граммов золота. Сейчас мы проверим.
Через полчаса Ветлугин вернулся в сопровождении работника охраны. В напряженной тишине он распечатал тугой мешочек, вытряхнул содержимое на совок, пересчитал самородки и на виду у всех швырнул золото на груду мокрых камней и грязи.
Золото упало в грязь, и одновременно у старателей вырвался такой дружный вздох сожаления, что Анна рассмеялась.
— Ну вот, мы ищем, а они швыряются! — сказал Савушкин, сокрушаясь.
— На ветер не напасешься! — откликнулся другой из толпы, и еще кто-то крикнул совсем невразумительное, и вся толпа взорвалась ревом.
«Что, если и вправду уйдет? — невольно смущенная порывом толпы, подумала Анна. — Бывают нелепые случаи… — Она посмотрела на Ветлугина, ставшего на место мониторщика Савушкина. — Бросил тоже под самый удар! — И еще она подумала, бледнея, когда снова забила струя воды: — Не бросаю ли я так же под удар и свою любовь?»
Когда пробная промывка кончилась, промывальщик сгреб в лоток черные и тяжелые железистые шлихи, осевшие сквозь решетки на дно деревянных колод-шлюзов. Теперь нужно было «довести» — отделить снятое золото. Старатели, оживленно тесня друг друга, столпились около. Так же волнуясь, подошла Анна.
Промывальщик ловко, легко и бережно крутил в воде широкий лоток, потряхивая его, споласкивал через край. Золотой песок и самородки желтели уже сквозь смываемые шлихи на дне лотка. Это были те самые самородки, которые бросил Ветлугин, но песку заметно прибавилось.
— Пожалуйте сюда, Анна Сергеевна, отсюда виднее, — предупредительно обратился Савушкин к директору, расталкивая острыми локтями своих, тоже сразу отмякших товарищей. — Сбили они меня с толку. Этакий рев подняли! Известно, народ неученый!.. — И Савушкин так улыбался, синенькие глазки его так ласково лучились, как будто совсем не он орал на Анну какой-нибудь час назад.
— Какая страшная вещь — сомнение! — сказала Анна Ветлугину, идя с ним по соседнему участку, где другая бригада старателей укладывала трубы для гидравлических работ.
— Да, когда люди сомневаются в чем-либо, они не хотят работать, — сказал Ветлугин, — зато какой подъем вызывает у них ревность к чужим успехам в труде…
В личной жизни наоборот, сомнение заставляет нас стремиться к совершенству, а ревность… О, ревность только озлобляет и унижает человека! — Ветлугин помолчал, присматриваясь к старателям, тащившим трубы и нехотя, через пень колоду, строившим эстакаду. Вот они будут завтра завидовать тем, кто сегодня уже осваивает промывку на гидровашгерде, и эта зависть сразу подхлестнет их на большие дела. Да, да! А представьте себе, что будет вон с тем дядей, если его милая потянется к другому. В лучшем случае он опустится донельзя, в худшем — зашибет их обоих. Ну, что бы вы сделали, если бы приревновали серьезно? — неожиданно спросил Ветлугин, заглядывая в лицо Анны.
— Зарезала бы, — мрачно пошутила она. — А вы?
— Я зарезал бы себя!
— Отчего же себя?
— Оттого, что мне не дано права…
— Зарезать?
— Нет… любить.
— Любить для того, чтобы зарезать! — промолвила Анна в печальном раздумье. — Почему же не остается благодарности за испытанное счастье? Неужели надо мстить за то, что была возможность изведать его? Нет! Это просто потому, что мы еще не научились жить, — с горестным увлечением сказала она. — Ревность — такое огромное чувство, она не может унижать человека. Она, как и любовь… нет еще сильнее!., должна толкать его на хорошее, чтобы он мог стать лучше, умнее, красивее, чем тот, на кого его меняют.
— Простите, Анна Сергеевна, но ведь это риторика! Любовь слепа, ее ничем не удивишь: ни умом, ни хорошими делами, поэтому так зла ревность.
— Вы опять за свое старое?
— Да, я как Лютер: «Стою на том и не могу иначе».
— Бог с вами!..
— Аминь, — заключил Ветлугин грустно и остановился возле двух трубных обогатителей, только что сгруженных возле будки землесоса. — Вот они, любезные! Теперь старатели начнут греметь.
— Я думаю, мы вылезем из прорыва, если пустим в ход все, что у нас имеется… до наших сердец включительно, — ответила Анна с острой усмешкой.
— Уваров мне сказал, что вы не включили в список сотрудников, представляемых на премию, никого из моих рабочих с рудной разведки? — с этими словами Андрей раздраженно подвинул к себе стул, но не сел, а, опираясь обеими руками на его спинку, посмотрел на директора.
То, что лучшие его рабочие были обойдены, возмутило Андрея. Он не волновался бы, если бы речь шла о нем самом. Поощрение собственному беспокойному труду он находил в сознании его нужности, в том, что именно ему, главному геологу управления Подосенову, досталась такая почетная задача. А рабочие, в том числе и Чулков, хотя тоже не нуждались в особом поощрении, будучи всей душой преданы делу, заслуживали, по мнению Андрея, того, чтобы просто порадовать их чем-нибудь.
«Будет свинством не отметить их ударную работу, — думал он, вспоминая веселого Моряка и Дементия Мирского, которого разведчики именовали Митей, и остальных работавших на Долгой горе. — Они живут в тяжелых условиях, но не жалуются, ничего не требуют и не падают духом при неудачах, потому что верят в успех».
Анна вполне понимала и разделяла чувства Андрея-организатора.
— Но ты пойми, Андрюша: мы их не включили потому, что это совершенно невозможно, — мягко сказала она. — Поощрения, премии — общественное дело…
— Конечно, общественное, а не семейное! — желчно расшифровал Андрей недосказанное ею. — Так, что ли?
Она, не теряя самообладания, встретила и выдержала его недобрый взгляд. Ее молчание подтвердило его догадку.
— Вы считаете рудную разведку фиктивной единицей потому, что она существует отныне на ваши личные деньги! Это вы имеете в виду? — говорил он, бледнея и продолжая с силою сжимать спинку стула.
— Нет, я ничего подобного не имею в виду, — возразила Анна внешне спокойная и именно своим спокойствием особенно раздражавшая Андрея.
Ей все равно… Ей безразлично то, что касается меня и моей работы, — думал он. — Отчего такое равнодушие? До сих пор совместная работа и трудности, связанные с нею, укрепляли нашу дружбу, были радостью и гордостью, а теперь… не то! Не любит она меня больше — вот в чем дело! — неожиданно для себя заключил он свои мысли. — Да и любила ли раньше-то?
Андрей представить не мог, как трудно было Анне сохранять спокойствие, как больно воспринимала она каждое его злое движение. Деньги! Раз решившись отдать их, она сама не напомнила бы о них ни единым словом. Можно ли в их отношения вносить дрязги из-за денежных расчетов?
— Я совсем не то имею в виду, — сдержанно ответила она, перекладывая бумаги на своем столе: ей надо было занять каким-нибудь делом руки, которые начали выдавать ее волнение. — Ты сам знаешь, что в тресте считают Долгую гору безнадежным объектом, но пока смотрят сквозь пальцы на продолжение твоей разведки. Мы молчим, молчат и они. И вдруг мы представим к премии рабочих этой самой разведки! Нам, конечно, скажут: позвольте, а где результаты! Что вы имеете по приросту запаса?
— А Утинка, а золото на амбарчике? — начал перечислять Андрей, с неприязнью глядя на неторопливые движения рук Анны. Впервые он почувствовал острую неприязнь к ней самой: ее голосу, к лицу, с этим не идущим к ней, старящим ее выражением неестественной холодности. — Ведь разведка производится там рабочими с Долгой горы!
— Тем более нет основания показывать их как разведчиков руды.
— А Чулкова? Хотя бы… его!
Лицо Анны выразило мучительное нетерпение.
— Человек всего себя отдает делу, — продолжал Андрей запальчиво. — Ни выходных, ни сверхурочных, от отпуска даже отказался.
— Но результаты? — повторила Анна и протянула руку: жест, показавшийся Андрею особенно фальшивым.
Презрительно-злая усмешка искривила его лицо.
— Мы представляем на премии лучших работников тех отделов и производственных единиц, которые выполнили свою программу. Ты должен знать это! — закончила Анна твердо, хотя и побледнела, заметив ясно выраженное отношение к ней на лице мужа.
— По объему горно-разведочных работ мы перевыполнили наличными кадрами все, что намечалось по планам. А результат… Он ведь не от рабочих зависит. Однако без их усилий результата не может быть.
— Его и нет!
— Но он будет! Наш труд — поиски, а не добыча готовой руды!
— Мне кажется, настаивать не в твоих интересах, — устало промолвила директор.
— Мы выедем завтра утром, а инструмент и трубы для буров отправим вьюками сегодня, — сказал Андрей, поглядывая то на карту, прижатую рукой Ветлугина, то на него самого. — Чулкова я беру с собой, хотя он необходим на Долгой горе и на россыпи по Звездному: вдвоем мы быстрее и лучше определим места новых разведок. Он вернется недели на две раньше меня, но если тут что-нибудь потребуется… на Рудной… я вас очень прошу о содействии.
— Само собой разумеется, — уверил Ветлугин сухо. Сейчас все в Андрее раздражало его, особенно беспокойство о пустой, убыточной работе.
— Конечно, я прослежу, — добавил он, нисколько не смягченный мыслью о предстоящем Андрею нелегком и хлопотливом пути.
Да, он сделает так, чтобы работа на Долгой горе велась, как и при Андрее. Пусть сама действительность докажет им, что они ошибаются.
Легко сказать — ошибаются! Теперь от успеха разведки зависела жизнь предприятия. Ветлугину представилось мертвое молчание над занесенными снегом отвалами и ямами, вмерзшие в лед колья разломанных плотин, звериные следы у редких бараков, слепо глядящих черными провалами дверей и окон на тайгу, снова наступающую на них с окрестных гор. Зарастут порубки густым лесом, затянутся высокой травой, только поближе к воде, под кустами гибкой вербы, останутся навсегда, как глубокие шрамы, следы земляных работ. Вот судьба всякой россыпи после короткой вспышки лихорадочного оживления. Рудное золото не то: оно на долгие годы.
Ветлугин питал неприязнь к геологу за его увлечение Долгой горой, но еще больше из чувства ревности. Но, осуждая Андрея за первое, Ветлугин все-таки понимал его, а за Валентину не мог простить, хотя и сознавал, что Подосенов здесь неповинен.
«Странно сказала Анна Сергеевна, будто ревность должна толкать людей на хорошие дела!» — вспомнил Виктор.
Он смотрел на карту района, в который собирался ехать Андрей, пестревшую отметками о работе геологической поисковой партии. Топограф, составивший ее, был артистом своего дела. Ветлугин представил, как он лазил по глухим чащобам, по кручам сопок, как смотрел в золотой глазок нивелира и как тетерева, озлобленно дравшиеся на светлых опушках, нехотя взлетали перед ним со своих токов.
«Неужели у нас должно быть всегда так же, как у этих петухов?» — подумал Ветлугин с горькой усмешкою. Неожиданно ему припомнилась горячая откровенность Валентины, с которой та отчитала его на известковых скалах за отсутствие… целеустремленности!
Пальцы его слегка дрожали, он прикрыл их ладонью другой руки, напряженной и сильной; прямо взглянул в лицо Подосенова.
— Вы можете ехать спокойно. Я сделаю все, что нужно.
От Ветлугина Андрей прошел в кабинет директора, где сидела целая компания матерых таежников. Увлеченная жарким разговором, Анна только мельком взглянула на мужа, который постоял и сел, прислушиваясь, о чем шла речь Анна предлагала старателям возобновить заброшенную рудную штольню, заваленную оползнем года четыре назад. Старатели рядились об условиях кредита, напирая на то, что штольня-де была оставлена из-за слабого содержания золота, а потом уже обрушена и взять ее теперь для разработки — все равно что разведывать заново.
Андрей слушал, не сводя глаз с лица жены, то внимательного, то улыбающегося, с ее крупных рук, листавших подшитые в папке бумаги. Он хорошо знал ее деловую манеру и, видя тактичность и напористость, с которыми она уговаривала целую артель видавших виды мужчин, испытывал смешанное чувство гордости за нее и обиды за то, что она в трудный для него час побоялась поддержать его.
Разговор с нею о предстоящей поездке укрепил в нем чувство отчуждения и обиды.
С этим Андрей вышел из кабинета и неожиданно в коридоре столкнулся с Валентиной.
Они поздоровались молча и, не найдя, что сказать, в замешательстве остановились.
— Я уезжаю, — неловко сообщил геолог, прерывая молчание. — Завтра с базы уходит пароход, и я уезжаю в тайгу.
Саенко, будто не расслышав, ласково улыбнулась.
— Уезжаю на целый месяц, — повторил он.
— Даже так? — сразу опечаленная, сказала Валентина. — На целый месяц!
Чувство смутной тревоги не покидало Андрея до вечера. Он сам не мог понять, радостно ли было ему, грустно ли: так быстро менялось в нем все, то вспыхивая, то тускнея, как облачный ветреный день. Сидя у себя в конторе, он с серьезным видом слушал то, что говорил ему агент по техническому снабжению, и вдруг улыбнулся. Агент, маленький, кругленький, со странно оттопыренными ушами, принял улыбку на свой счет и недоумевающе умолк.
— Продолжайте! — кивнул ему Андрей, и агент снова стал обстоятельно перечислять то, что выдавалось со склада для разведочной партии.
Подосенов, не перебивая, слушал, но думал о том, как непохож этот мягонький человечек на старателей, разведчиков и шахтеров и о том, как скучно жить такому слабому и некрасивому, неведомо какими путями попавшему в тайгу.
Оборудование для новых разведок отправили на речную базу только вечером. Понаблюдав за рабочими и конюхами, которые завьючивали лошадей у склада, Андрей неторопливо пошел домой.
— Ты уезжаешь? — спросила Маринка. Она обняла его колени, печально моргая, посмотрела на него снизу. — Мама не дает мне укладывать… твои вещи. Я хотела помогать, да просыпала бритвенные порошки. Такие мыльные порошки… И она сказала: «Ты все мешаешься, ты все путаешь». Почему ты молчишь, папа? Попроси ее хорошенечко. Я так люблю помогать…
— Мы вместе займемся сборами в дорогу, — сказал Андрей растроганно.
Он взял дочь на руки, посмотрел в ее серые глаза, опушенные темными ресницами. Это были его глаза, но еще по-детски округленные и очень яркие.
— Мы будем вместе, — бормотал Андрей, идя с нею по комнатам. — Где она, эта наша сердитая мама? Почему она мешает нам просыпать мыльные порошки?
Анна стояла на коленях перед открытым чемоданом, из которого перекладывала в другой, поменьше, отутюженное белоснежное белье.
— Вон там… — Маринка показала на край ковра. — Там я зацепилась и уронила мыльную перечницу. Я хотела скорее!
— Нет, ты зацепилась потому, что никогда не смотришь под ноги, — сердито возразила Анна.
— Ты собираешь меня, точно на курорт, — сказал Андрей, неприятно задетый раздражением жены, понимая, что раздражена она потому, что ей опять приходится заниматься домашними мелочами. — Зачем такое белье? Положи лучше трикотажное. — И, болезненно нахмурясь, подумал: «Ох, скорее бы уехать, что ли!»
— Сейчас жарко! — ответила Анна. — Ты сам будешь доволен. Трикотажного я тоже положила две пары.
— Сколько же всего?
— Пять пар.
— Так много! Я ведь еду только на месяц.
— На целый месяц! — вырвалось у Анны, и лицо ее выразило нежность и грусть.
Андрей присел рядом.
— Лучше бы ты распорядилась насчет ужина, а мы с Маринкой здесь живо все устроим.
— Правда, мы устроим, — обрадовалась девочка.
— Уж вы устроите! — с сомнением сказала Анна.
Но они действительно собрали и уложили все очень быстро. После этого Андрей принялся набивать патроны для охотничьего ружья — очень интересное занятие, в котором можно принять самое деятельное участие.
— Пыш-ш… — шептала Маринка, вынимая гибкими пальчиками очередную «штучку». — Он тоже вылетает из ружья?
— Вылетает, — рассеянно повторил Андрей. — О чем ты, Марина?
— Пыж… Вот он, лохматенький. — И, не дожидаясь ответа, спросила еще: — А когда гремит, тогда сам патрон вылетает?
— Да.
— Или, может, одни дробины? — допытывалась она, уже не доверяя рассеянным ответам отца. — Может, одни дробины без патрона?
— Да, — кивнул Андрей, быстро крутя машинку.
— Какой ты, папа! — девочка отодвинулась обиженная. Она еще понаблюдала, как ловко завертывала машинка внутрь мягкие края патронов, и вдруг насторожилась: — Кто-то пришел, я посмотрю…
Подосенов зарядил последние гильзы и начал складывать их в специально приспособленный ящичек.
— Восемь… двенадцать… — считал он тяжелые пары, — двадцать три.
— Там Валентина пришла… Ивановна! — сообщила Маринка, влетая в комнату.
Саенко сидела возле Анны, торопливо починявшей прорванный рюкзак.
— Вы никогда не бездельничаете, каждую минуту заняты, — говорила она почти с завистью.
Рука Анны нетерпеливо дернула и порвала снова заузлившуюся нитку.
— Всегда так, если торопишься! — с досадой прошептала она. — Какие-то узлы противные! — Она искоса взглянула на Валентину и, ожесточаясь, промолвила: — Эти мелочные занятия страшно связывают женщин: столько времени тратишь, и мозги засоряются чепухой! Иногда я просто задыхаюсь, — продолжала она, опять бросив на Саенко недобрый взгляд. — Хочется стряхнуть все и идти, дыша полной грудью. — С минуту Анна шила молча, прислушиваясь к тихо звучавшим голосам мужа и дочери; лицо ее постепенно прояснилось. — Нужна большая любовь, чтобы охотно заниматься мелочами быта, — добавила она и покраснела, вспомнив, что точно такие же слова сказала вчера Андрею, когда ей пришлось отложить свои дела, чтобы помочь ему отыскать запонки.
После долгих поисков она нашла их в игрушках Маринки, сунула коробочку мужу и, кипя досадой, ушла к себе. Сейчас ей ясно представилось его неподвижное лицо и отчужденный взгляд.
«Он обиделся на мою резкость, — сказала она себе, сожалея, что так получилось. Потом она была занята до поздней ночи, а утром просто забыла о маленьком домашнем конфликте. — Да и Андрей, наверное, забыл, — подумала она, представив объем своей и его работы и незначительность этого „конфликта“. — Не объясняться же из-за каждого слова».
— Если хотите, поедемте под выходной день с нами… со мной и Маринкой… в дом отдыха, — сказала она Валентине. — Тогда вы увидите, каким лодырем я могу быть.
— А вот я и папа! — объявила Маринка. — Мы набивали в патроны, а потом умывались.
— Ты не даешь отцу отдохнуть!
— Он не отдыхал! Когда он отдыхает, я хожу на самых цыпочках…
Андрею стало опять неловко оттого, что он не знал, здороваться ли ему еще раз с Валентиной. После заметного колебания он подошел к ней.
«Она теперь даже кокетничать не может, — заметила про себя Анна, собирая в кучу приготовленные вещи. — Она смотрит на него испуганно и преданно, словно девочка. Господи, неужели опять она будет сидеть весь вечер!»
Но Валентина не засиделась на этот раз и даже не осталась ужинать: ей слишком трудно было владеть собою.
— Я вашей собачке косточки приготовила, — умильно сказала ей Клавдия, когда она собиралась уходить.
Саенко взяла у нее из рук тяжелую мисочку, потом обернулась к Андрею, и снова, как утром в конторе, молча посмотрела на него.
Клавдия на кухне вытирала о фартук чистые, сухие ладони. Умильное выражение на ее лице сменилось озлоблением: она, старая девушка, сгорала от неосознанной зависти к Валентине.
— Бессовестная! — прошипела она и по-ребячьи показала острый язык. — Вот тебе! Вот… — И энергично потрясла сухонькими кулаками-кукишками.
Маринка и Тайон сидели рядом. Тайон позевывал. Ему, видимо, совсем не нравилась затея с поездкой в лодке; куда лучше было лежать в тени возле кухни, в обществе Рекса и Дамки. Собаки эти, жившие при доме отдыха, отличались миролюбием, и Тайон сразу заважничал, оттесняя от общей миски рослого, но глуповатого Рекса. Несмотря на его нахальство, они очень дружно облаивали втроем ночью лесные шорохи.
— Посмотри, Тайончик, какие маленькие человечки лежат на берегу. Сколько лодок! Там Юркин папа. Он, знаешь, работает под землей. Теперь он отдохнул и стал совсем черный, прямо как из хаты дедушки Тома.
— Марина, сиди смирно!
— Я совсем смирно. Мы разговариваем. Ты видела, как Юркин папа поднял меня сегодня одной рукой? Он очень сильный!
— Для того чтобы поднять тебя, много силы не требуется!
— Нет, требуется. Он сказал: «Ух, какая ты крепенькая!» — И Маринка самодовольно улыбнулась. — Там еще один есть… Ох, как он прыгает!
— Не подскакивай на скамейке, ты свалишься в воду.
— Не свалюсь! Ты видела его, когда играли в волейбол? Он умеет гасить мяч. Помнишь — все закричали? Это он чуть-чуть не оборвал сетку — совсем навесился на нее. У него все время глаз подмигивает оттого, что испугался медведя.
— А ты уже успела спросить?
Валентина сидела на корме, молча рулила, глядя на Анну, которая босиком, в просто сшитом полотняном платье, с волосами, заплетенными в косу, гребла, напрягая при каждом ударе веслами красиво округленные мускулы рук.
«Какая она юная сейчас! — думала Валентина, прислушиваясь к сипению воды, рассекаемой лодкой. — Сейчас я чуточку повернула влево — и мы поехали к протоку, теперь вправо… и мы подвигаемся к острову. Что, если налетим на эту скалу? Лодка опрокинется, и все мы утонем». — Валентина представила себе горе Андрея, но взглянула на гордую голову Анны, на ее сильные руки и точно наяву увидела, как эти руки сразу выхватили бы ребенка из холодной текучей глубины, как яростно боролись бы они за его жизнь!
«А если бы случайно спаслись только я и Маринка, — подумала Валентина и испугалась. — Вот так, наверное, убивают и грабят! Да, да… Сначала просто мерещится „это“, а потом…»
— Правьте к острову! — сказала Анна, поднимая весла и осматриваясь. — Вон к тому мысику. Вам нравится там?
— Очень! — ответила Саенко и покраснела.
На белом песке пустынного берега громоздились кучи сухого, чисто вымытого плавника. За песком, за редкими корявыми ивами, обросшими в половодье блекло-зелеными космами тины, прохладно кустился лес. Женщины высадили своих пассажиров, вытащили лодку на горячий песок.
Анна натаскала груду плавника для костра, а когда огонь погнал густые завитки дыма, принялась подбрасывать в него сухие сучья, пока он, к восторгу Маринки, носившейся по берегу наперегонки с Тайоном, не загудел одним огромным, рвущимся вверх пламенем.
— Теперь мы не сможем повесить чайник! — сказала Валентина, успевшая искупаться и принести воды.
— Мы потом вскипятим чай… — ответила Анна, не отрывая взгляда от рыжей гривы огня, развеваемой ветром. — Смотрите, как он торопится жить, но чем больше в нем жадности, тем быстрее все кончится.
— Это оттого, что сухие дрова, — отразила возможный намек Валентина, тоже огненная в своем оранжевом купальном костюме. — Дайте ему сырое полено, и он начнет ворчать и глодать нехотя, точно сытая собака.
— Да, дрова сухие, — низкий голос Анны прозвучал глухо.
Они воткнули в песок четыре палки, натянули на них простыню. Река дышала прохладой, а на песке было жарко.
Женщины лежали на нем и тихо разговаривали, радуясь ветерку, который набегал из прибрежных кустов, щедро заплетенных диким хмелем и повиликой, и вместе с дымом костра отгонял комаров.
— Вы обещали лодырничать: ведь сегодня выходной, — говорила Валентина, купая руки в сыпучем песке; теплые струйки его скатывались по ее плечам, она ловила их ладонью, снова сыпала на плечи и шею. — Вы хотели отдыхать, а захватили книгу. Разве это отдых? Я вот готова хоть целый день лежать, ни о чем не думая.
— Ни о чем не думая?
— Да, ни о чем! — подтвердила Валентина с притворным спокойствием. — Разве вы не устали от деловых звонков, приказов, заседаний? Разве вам не хочется иногда вздремнуть среди тысячи рассуждений?
— Нет! — Анна нервно засмеялась. — Если эти рассуждения интересны, я слушаю с увлечением, если скучны и неумны, начинаю сердиться. И в том и в другом случае спать не хочется.
— А дома? — пытливо поглядывая на нее, спросила Валентина. — Когда вы приходите домой, чтобы отдохнуть, но вместо того задыхаетесь от всяких мелочей… Помните, вы так сказали? Но еще раньше вы говорили совсем иное…
— Задыхаюсь? Да, бывает, но не потому, что хочу отдохнуть, а мне не дают… Напротив, я отдыхаю именно среди этих мелочей. Сейчас другое: огромное напряжение в работе, и потому все постороннее раздражает меня. Но так стыдно и тяжело, когда вдруг начинаешь ворчать, словно старая бабка, этим оскорбляешь самое дорогое сердцу. Мне всегда кажется, что я слишком мало внимания уделяю своей дочке. — Анна поглядела на Маринку, которая, вырыв в песке порядочную яму, пыталась уложить в нее Тайона, и грустно усмехнувшись, продолжала: — Нехорошо иметь одного ребенка: его или забывают или балуют, но он все равно одинок и потому постоянно мешает взрослым. Если бы наша первая девочка была жива, Маринке жилось бы веселее.
— Отчего она умерла?
— От скарлатины. Мы оба учились, когда она родилась. Я приносила ее из яслей и бежала в магазин. Андрей в это время возился с нею и готовился к экзаменам. Или он шел в очередь, а я, дрожа над каждой копейкой, хозяйничала, также занимаясь на ходу. Было трудно.
— И ребенок умер?
— Не во время нашей учебы! Вот что обидно… Она умерла, когда мы уже начали работать и у нас были средства к жизни.
— А если бы она умерла тогда, когда вы еще учились, вы тоже чувствовали бы себя виноватой?
— В чем? Разве я как женщина, как мать не сделала все, что от меня зависело? — Анна села, обхватив руками колени, и, глядя на сизых голенастых куличков, деловито бегавших у воды, заговорила в раздумье: — У меня есть знакомые. Мы учились вместе… Когда они были на втором курсе, у них родился ребенок. Тогда эта студентка бросила институт, чтобы дать возможность своему мужу «создать себе положение». Я помню, многие студенты восхищались ее «сознательным» поступком. И муж действительно легко закончил институт, теперь в аспирантуре.
— А она? — спросила Валентина с живостью.
— Она мать уже троих детей. Но вместо того, чтобы радоваться этому и гордиться положением мужа, при всяком случае напоминает ему о том, чем она пожертвовала для него. Ей кажется, что он это забывает, что он не ценит и не уважает ее.
— Ужасно, — пылко сказала Валентина. — Ужасно! — повторила она со злостью и тоже села, упираясь ладонями в песок. — О! Я отлично помню по жизни своей матери, что значит целиком зависеть от мужа, да еще имея на руках ребенка от первого брака! Когда тебя могут попрекнуть каждым куском, каждой тряпкой! Вечно подделываться к чужому настроению, привычкам, прихотям… Довольно! — закричала Валентина, с веселой яростью вскакивая на выброшенный половодьем пень и топая по нему своими узенькими пятками.
— Верно! — смеясь, подхватила Анна. — Нельзя приносить в жертву примусу наши человеческие интересы.
— Ой, посмотрите! — вскричала Валентина.
Тайон, сбежав от хлопотливой Марины, мокрый после купанья, валялся на песке с косынкой Анны в зубах.
— Он совсем одурел на приволье! — сказала Анна с досадой. — Что он сделал с нашими платьями! — Она вскочила и побежала к собаке, за ней Валентина, потом Маринка с лопаткой в руке.
Тайон, очень довольный поднявшейся суматохой, пустился наутек и бегал до тех пор, пока не выронил косынку, и тогда ее, измусоленную, подхватила Марина.
— Ой да я! — сказала она, радуясь и просовывая пальчики в дырки, оставшиеся на шелке от собачьих зубов.
Маринка первая разглядела на берегу, возле причала, знакомую фигуру в полушубке и меховой шапке.
— Дедушка встречать пришел.
— Верно, это Ковба, — сказала Анна, щурясь от дыма головешек, положенных в жестянку для защиты от комаров.
Лодка пошла быстрее, и Валентина с грустью оглянулась на остров, уже слившийся с синей полосой дальнего берега. Золотая рябь струилась по реке, уносившей этот солнечный блеск к болотистым низинам тундры, к Ледовитому океану. Еще день прошел…
«Я должна переломить себя и выйти замуж за Виктора. Неужели никогда не смогу полюбить его?»
Она попробовала вообразить себя женой Ветлугина, и ей захотелось плакать, потому что никого не нужно ей было, кроме Андрея. Его голос, смех, каждую черточку лица она любила. Валентина даже зажмурилась, представив, как она подходит к нему и его руки встречают и обнимают ее. Неужели этого никогда не будет? Никогда… Валентина посмотрела на Маринку. Та, морщась от лучей низкого солнца, забавно изогнув полуоткрытые губы, пристально смотрела на приближавшегося вместе с берегом деда. Сходство ее с отцом ущемило и тронуло Саенко.
«Ой, да какая я несчастная! — судорожно вздохнула Валентина, вспоминая снова заразительный смех Андрея. — Нет, надо переломить себя! Надо забыть… Вот пока его нет, совсем не думать о нем, и, может быть, все пройдет. Должно пройти. Забыть! Забыть!» — твердила она, охваченная озлоблением на самое себя, на Андрея, на Ветлугина, который так хотел, но не мог заинтересовать ее.
Анна первая выскочила на берег, потянула лодку, которая звучно шаркнула о камни; мутная вода, переливаясь в корму через поперечные порожки днища, опрокинула и залила зашипевшие головешки. Валентина поднялась, строгая, притихшая.
— Давно ждете? — обратилась Анна к Ковбе, сразу переключаясь на деловой тон.
Он молча полез в карман, достал что-то завернутое в тряпицу, отстегнул большую английскую булавку, начал не спеша развертывать. Женщины, Маринка и даже Тайон нетерпеливо следили за его трудными движениями. Размотав тряпку-платок, он вынул ровно свернутую бумажку, подал ее врачу и только тогда сказал:
— Дохторов мобилизуют.
— Куда?
— В тайгу. Прививки делать. По телефону передали со стана. Срочно, мол, требуется выехать. Постановление получено из области.
— На чем же я поеду? — беспомощно от растерянности спросила Валентина, передавая телефонограмму Анне. — Тут пишут: в таборы кочевых эвенков… Где-то на Омолое.
— На оленях придется, — сказала директор.
Конюх Ковба с сомнением покачал головой:
— Трудно на них без привычки-то! Седелка так ходуном и ходит, так и сбивается на сторону.
— Вы ездили?
— Как не ездил? Приходилось.
— Ну и что?
— Ничего… Слетал раз до ста. — Ковба посмотрел на озабоченное лицо Валентины, улыбнулся. — Это я шутю — сто не сто, а разов пять падал.
— Если вы столько падали, так я вовсе на олене не удержусь, — промолвила Валентина опечаленным голосом, но вспомнила поездку с Андреем и сказала: — Может быть, обойдется по-хорошему: я быстро везде осваиваюсь…
— Конечно, освоитесь, — успокоила Анна. — Мы дадим опытного проводника, и он будет вас оберегать. Есть у нас один такой… Кирик.
— Кириков-то? — спросил Ковба. — Он бедовый: с ним нигде не пропадешь! У нас с ним дружба. Трубочку зимой у меня выпросил, взамен рукавички беличьи давал. Я не взял, так он мне после двух глухарей приволок. Вот он какой!
— С ним и поедете, — сказала Анна, улыбаясь Ковбе и своему воспоминанию о Кирике.
«Обрадовалась, что я уеду, — подумала Валентина, обиженная ее улыбкой. — Хотя Подосенова сейчас нет… и когда я вернусь, еще не будет… Как долго я теперь не увижу его!»
Молча пошла она позади всех.
По откосу берега густо цвела ромашка. Сухие сосновые иглы нежно потрескивали под ногами, растущий поселок походил на огромный парк, и было так грустно и хорошо идти краем этого парка над цветущей каймой берега.
В сыроватых еще комнатах дома отдыха, с некрашеными полами, с букетами полевых цветов в консервных банках особенно гулко раздавались голоса отдыхающих. Веселые люди бежали с полотенцами к умывальникам, повешенным среди деревьев, к реке, сверкавшей внизу. На широкой террасе накрывали к ужину длинные, под светлыми клеенками столы.
Грустное настроение не помешало Валентине съесть большой кусок хорошо зажаренной рыбы и стакан смородинового киселя. Она даже попросила вторую булочку к чаю.
— Если не спится, то ничего не поделаешь, а заставить себя жевать всегда можно, — сказала она при этом. — Когда я волнуюсь или болею, я нарочно больше ем, чтобы не высохнуть и не подурнеть.
С той же грустью она укладывала вещи и усаживалась в тележку-таратайку, даже вид красавицы просеки, прорвавшей черным ущельем дремучий ельник, не разогнал уныния.
Артели рабочих вывозили тачками жирную желтую глину, другие наваливали на будущее шоссе кучи сырого песку, от шуршанья которого под колесами таратайки вспоминались гладь реки и влажная прохлада тополевых зарослей.
— Кирпичи бы делать! — сказал Ковба, сидевший на сене рядом с Валентиной. — Или бы горшки… латки всякие.
Лицо старика привлекло вдруг ее внимание: оно было обросшим на диво, шерсть росла у него даже из ушей, из носа, щетина бровей лезла на глаза, и когда он шевелил ресницами, то навесы бровей тоже шевелились. Из этой дремучей поросли наивно светились совсем молодые маленькие бледно-голубые глаза.
«На кого он похож?» — мучительно старалась вспомнить Валентина.
Колеса стучали по бревенчатому настилу гати, далеко убегавшей по болоту. Розоватый туман уже курился по обеим сторонам ее, тонкими облачками расползался над камышом, над кочками, заросшими осокой. Между кочками блестела вода — синяя вдали, в просветах тумана, черная вблизи, у бревен.
— Да это «Пан» Врубеля! — вспомнила наконец Валентина и вздохнула, обрадованная.
Притихшая Маринка тепло шевельнулась на ее коленях, а Ковба спросил:
— Чего говоришь?
— Я говорю… Вам не жарко летом вот так… в полушубке?
— В самый раз. Много ли ее, жары-то, здесь?
Валентина слушала его с радостным любопытством, и фантастический синий пейзаж вставал перед нею. Клочки раскиданных озер, стремительные на ветру листья берез и он, белокурый Пан… Такие же голубые глаза и руки — узловатые корни, и огнистый рог месяца над мощным скатом плеча. Валентина огляделась и с волнением увидела на юго-западе тонкий надрез луны, почти незаметный на бледной желтизне неба. Это было точно неожиданный подарок. Теперь даже запах лошадиного пота и запах дегтя от Пана-Ковбы показались ей с детства знакомыми и приятными.
«Я буду кочевать в тайге. Одна, с каким-то Кириком! Но ничего, надо быть смелой и все преодолевать, — раздумывала Валентина, прижимая к себе обеими руками тяжелую, сонно-вялую Маринку и прислушиваясь к фырканью Хунхуза, на котором ехала Анна. — Вот ездит Анна, а чем я хуже ее? Подумаешь, премудрость — езда на олене! Если и упадешь, так невысоко… Зато увижу много интересного. Многое сделать смогу как врач. Привыкну!» — окончательно успокоила себя Валентина, но вдруг смутилась: широкополая шляпа и крутые плечи всадника выплыли из сумерек.
— Да это Ветлугин! — сказала она не то с облегчением, не то разочарованно.
— Я позвонил и поехал встречать вас, — заговорил весело Ветлугин, соскочив с лошади. — Я уже соскучился, — сообщил он, не стесняясь Анны, поздоровался и пошел рядом, придерживаясь за край тележки.
— Видите, какой я… — говорил он нежно и насмешливо. — Даже ночью в тайге разыскиваю вас, чтобы надоедать своим присутствием. — Виктор помолчал, но Валентина тоже промолчала, и он со вздохом добавил: — Вы сами тоже любите поговорить. Я почувствовал, как вы обрадовались появлению попутчика, хотя по человеческой слабости попытался истолковать это иначе.
— А вы знаете, ведь я уезжаю в тайгу, и надолго, — сообщила она так, точно огорчена была предстоящей разлукой с ним.
— Да, я знаю, — ответил он сразу упавшим голосом.
Через день Валентина и Ковба опять тряслись по неготовому шоссе, но тут шоссе было совсем иным, чем в речной низине: солнце палило на каменистых плоскогорьях, и въедливая пыль вихрилась над кучами сухого щебня.
«На каждом шагу свой климат», — думала женщина с ощущением тяжелой боли в висках от жестокой тряски и пыльной жары, от снова пробудившегося чувства неуверенности и страха.
Условия, в которых предстояло работать, смущали ее. Должна быть чистота. Как-то объясняться надо с эвенками. Могут быть осложнения после прививки. Ведь жизнь там, в тайге, совсем первобытная.
Даже Ковба, не слыша возни и мурлыканья Валентины, обеспокоился, взглянул на нее. Она сидела со своим чемоданом, ухватясь за край повозки, щурилась на облака пыли, ползущие по дороге.
— Чего примолкла? — спросил он доброжелательно.
Валентина подняла голову. Лицо ее, потное, пыльное и все равно красивое, было скорбно.
— Думаю о себе… как жить лучше.
— Да… жизнь! Она, брат, жизнь, — неопределенно согласился Ковба. Пошевелив ресницами и бровями, он поискал, что сказать, не нашел и сердито подхлестнул сытого мерина. — Вот скоро того… на настоящей тележке будем ездить, — утешающе добавил он.
Его слова рассмешили Валентину. Она снова с любопытством посмотрела на кудлатую щеку Ковбы, на кольчики волос, вылезавшие из-под его шапки.
«Нашел чем обрадовать!» — подумала она и сказала:
— Скоро на машине будем ездить. Придут с последним пароходом грузовики и одна легковая — для Анны Сергеевны.
Ковба пересел поудобнее, укутал сеном край ящика с медикаментами.
— Ничего хорошего не придумали! — наконец промолвил он сердито. — Когда лошадь есть при жилье, оно жилым пахнет. А от машины гарь одна. Вот тракторы я уважаю, потому — облегчение для лошади. Очень даже большое. Но чтобы, значит, ее сменять на машину — это уж зря. Тогда и человека вовсе не видать, а лошадь его украшает, человека-то.
«Трактор он уважает! — усмехнулась про себя Валентина. — Вот сразу в нем заметно было что-то немудреное, но крепкое. Лошадник какой! Это его и вправду украшает».
Все еще ласково усмехаясь, она сняла шляпу, спрятала ее, повязав ситцевым платком голову и лицо до самых глаз. Так показалось на первых порах прохладнее. Затем Валентина подумала, что даже интересно — пожить под открытым небом, как живут настоящие таежники, как Андрей, и ей захотелось скорее увидеть Кирика.
А Кирику уже надоело ожидать. Он был доволен предстоящей поездкой и очень гордился тем, что именно ему поручили сопровождать доктора. Для этого его сняли с покоса. Но ему все равно оплатят за каждый трудовой день. Так объяснил председатель артели старик Патрикеев, на диво эвенкам научившийся разговаривать по шнурку с людьми, которые находились на десятки верст в стороне от поселка. Теперь уже неудобно было бы ругаться с таким человеком. Теперь Кирик выслушал его с уважением, с неменьшим уважением посматривая на разговорную коробку, стоявшую на столе в избе председателя. Было очень приятно и немножко боязно, что о нем разговаривали так необычайно.
Когда он поедет по кочевьям, то всем будет рассказывать об этом.
Кирик сидел у своей избы и от нечего делать готовил палочки для растопки. Они так и оперялись светлыми застругами под его легким ножом. Кирик был упрям и на редкость трудолюбив. Это хорошо знал Патрикеев, который сказал ему:
— Ты очень дельный человек, но ты и вредный, ты упрям, словно олень на льду. Свою вредность ты забудь у себя дома. Не серди доктора и береги его, точно свой глаз.
Предупреждение председателя показалось эвенку обидным, но он стерпел и только сказал:
— Я буду беречь его, как порох.
И вот Кирик уже раз десять ходил посмотреть на пасущихся в загоне оленей, починил упряжь, сумы; со всеми поговорил, а теперь, не зная, куда себя девать, готовил жене Катерине растопку. Конечно, Катерина могла сама ее сделать, но такие уж беспокойные руки были у Кирика. Жена его работала вроде старика Ковбы, только вместо коней у нее были коровы: черно-белые, длиннохвостые, с гладкими кривыми рогами.
— Ко-ро-ва, — протяжно выговорил Кирик. — Корова с молоком! — Об этом тоже стоит рассказать в тайге.
Он отложил растопку, поднялся и снова отправился посмотреть, не едет ли доктор.
Отойдя немного от своей избы, охотник услыхал погромыхивание, будто камни вдали подпрыгивали и снова падали на дорогу, постоял, послушал, склонив голову, и неторопливо пошел навстречу.
Смуглые ребятишки в меховой одежде, а то и вовсе голые или в русских длинных платьях, гомозились, словно птицы в кустах, между редко поставленными избами. Кирик, посматривая на них, вспомнил, что рассказывала ему Катерина о бане, выстроенной без него в поселке, о избе, в которую собирали на весь день самых маленьких детей. Эвенк видел уже баню и детский сад на прииске у русских, но здесь такое казалось странным, и очень хотелось поговорить об этом со знающим посторонним человеком.
Увидев лошадь с повозкой, Кирик сразу пожалел об оставленном дома ременном алыке: можно бы прикинуться ищущим оленя, не то доктор подумает, что он суетлив, как женщина.
Бородатое лицо Ковбы выглянуло из-за круглого бока лошади, и обрадованный эвенк решительно зашагал вперед.
— Ишь ты! Тпру! — произнес Ковба и, остановив лошадь, обернулся к Валентине: — Кирик это.
А тот хотя еще и не дошел до повозки, уже протягивал руку здороваться, причем лицо его было непроницаемо спокойно.
— Доктор где? — спросил он, неумело подержав в узкой ладони тяжелую лапу Ковбы и бегло взглянув на Валентину.
— Вот он самый и есть.
Кирик удивился, но вспомнил Анну и тотчас успокоился.
— Садись, — предложил ему конюх и пересел вперед, освобождая край повозки.
— Баню построили, — сразу приступил к новостям Кирик, побалтывая длинными ногами. — Камни горячие. В камнях пар. Вода горячая. Котел большой-большой! Целый олень сварить можно. Два оленя сварить можно.
Эвенк посмотрел на доктора; она откинула платок с лица и оказалась совсем молодая, румяная, темнобровая, но слушала очень внимательно! Это еще подбодрило Кирика, и он, подпрыгивая от толчков на ухабах, крепко держась за края повозки сухими руками, продолжал оживленно:
— Баба моя Катерина два ребятишки привела… сынка моя парнишки. Посадила на лавка в одежка, сам наверху полезла. Наверху жарко, внизу жарко. Парнишки кричат. Другая баба давай моя жина ругать. Стал учить мыть. Вода холодная, горячая. Больно легко получается. Катерина мылась. Легко, говорит. Похоже, помолодела, похоже, потеряла чего, говорит.
Ковба удивленно пошевелил бровями:
— Как, небось, не потерять! Отроду ведь не мылась.
— Не мылась, — весело подхватил Кирик. — Я обратно приеду, тоже мыться буду. — И он обратился уже прямо к доктору: — Ребятишка в одну избу собирают. Смешно получается: целая стая маленькие.
— Вместе им веселее, — сказала Валентина и улыбнулась детской болтовне охотника.
— Правда, веселее, — подтвердил Кирик. — Все маленькие и все вместе. Будто рябчики!
У избы председателя Патрикеева он слез с таратайки и обошел вокруг лошади. Его очень заинтересовала упряжь с махорчиками и железными бляшками. Он даже отошел в сторону, чтобы полюбоваться. В это время ветер сбросил с таратайки смятую газету, с шумом положил ее у передних копыт лошади. Лошадь тревожно переступила, навалилась на оглоблю, отчего бугристо и косо выступили мускулы на ее груди, и одним глазом, скособочив голову, пугливо, но не без любопытства посмотрела себе под ноги.
В своем нелепом испуге она удивительно напомнила эвенку дикую утку, что, охорашиваясь, перебирает у воды скользкие перышки и вдруг замирает, следя, как всплывает и лопается перед ней загадочный серебряный пузырь; за ним неудержимо бегут из темной глуби другие, помельче, а утка стоит, выпятив грудь, забыв подобрать отставленное крыло, стоит и смотрит, как расходятся перед ней по воде тонкие круги от дыхания озерного дна…
— Испугалась, будто утка!.. — весело сказал Кирик, кивая на лошадь, когда та, успокоенно вздохнув, выпрямилась в оглоблях. — Совсем утка.
— Сам ты утка! — ответил Ковба, обижаясь за лошадь. — Ишь ведь чего придумал! Птица порх — и нет ее. А тут такая сила!
— Завтра поедем, товарищ Кирик, — сказала Валентина, выглянув в окно. — Сегодня я отдохну немножко.
— Ладно, поедем завтра, — согласился Кирик, несколько огорченный. Ему хотелось выехать немедля, но он не осмелился возразить, помня слова Патрикеева и свое обещание беречь доктора. — Пожалуй, отдохни немножко. — И он не торопясь, важничая перед набежавшими женщинами и ребятишками, полез в таратайку, чтобы еще раз прокатиться по поселку.
Бело-розовые колокольчики вьюнка светлели на кустах шиповника; гибкие побеги его нежно обвивали колючие ветки, блистающие влажной свежестью цветы перемешивались с жесткими зелеными ягодами. А шиповник так широко раскинул ветви, так встопорщился весь, точно шагал по лесной поляне, гордясь своей легкой прекрасной ношей.
— Это любовь! — промолвила Валентина, проезжая мимо шиповника. Она протянула руку — сорвать один колокольчик, но за ним потянулся целый побег, и весь куст задрожал. — Прости, — сказала женщина шиповнику. — У тебя осталось еще так много!
Она прицепила цветок к шляпе и запела, складывая сразу слова на неожиданно найденную мелодию. Но песни здесь складывались странные:
Ельник старый, сухой, косматый,
Не тяни ко мне темные лапы!
Пропусти меня, я люблю молодого,
А у тебя такая седая борода!..
Валентина пела, а Кирик, ехавший с ружьем на передовом олене, за которым шли привязанные гуськом еще три оленя, с удовольствием прислушивался к ее голосу: он звучал для него как голос невиданной птицы.
Теперь она успокоилась; Кирик действительно знал тайгу. До отдельных примет — вроде изгиба безыменной речонки или груды скал, они добирались со всей точностью его расписания. Валентина видела в горном ручье выдру, плывшую с рыбой в зубах, видела медведя, спокойно разбиравшего гнилой пень в каких-нибудь сорока шагах от палатки. Руки ее ныли от комариных укусов, от перьев птиц, которых она ощипывала почти на каждой остановке, сама превращаясь в такие минуты в голодного зверька. Осваиваясь с тайгой, иногда скучая, всегда уставая, она забывала бояться и пела обо всем, что попадалось ей на глаза: о клочьях белого мха, свисавших с деревьев, о юных пушистых елочках, о матово-сизых ягодах голубики. В этом пении была особенная прелесть. Иногда порыв ветра прижимал к ее открытому рту сетку накомарника. Валентина смеялась, отбрасывала ее на поля шляпы.
«Хорошая баба, доктор-то!» — думал Кирик, сидя точно пришитый на своем плоском седле.
В начале пути он очень опасался, как бы не пришлось вернуться обратно: доктор Валентина раза четыре падала с оленя, чуть не сломала руку, и Кирик совсем растерялся, увидев ее плачущей. А сейчас она едет, как ездят все женщины его племени, едет и поет так, что у Кирика щекочет в горле и ему самому хочется петь. Заезжая с нею в таежные поселки, он рассказывал там, какие штуки умеет она выделывать голосом, и, увлекаясь, тоненько взвизгивал, к великому удовольствию своих веселых слушателей.
Его всюду встречали радостно, и каждому встречному он сообщал новости:
— Доктора везу. Оспу надо делать. — Заметив испуганное недоумение, торопливо объяснял: — Руку поцарапает маленько и помажет. Вовсе не больно. Сила тогда входит в человека большая, и красная старуха убегает от него.
После этого Кирик с гордостью показывал вьюк, в котором хранилась добрая молодая оспа.
Но все-таки было удивительно и непонятно: как сумели огромную спасительную силу поместить в крохотные склянки? Почему она не разрывала такую хрупкую оболочку? В глубине души Кирик подозревал, что дело не так-то просто, как объяснял ему председатель артели. Сначала он был твердо уверен, что доктор шаманка, но его уверенность поколебалась, когда Валентина упала с оленя и ушиблась, словно маленькая девочка.
«Может, не шаманка, а может, и шаманка», — говорил себе Кирик и, окончательно сбитый с толку, слово в слово повторял объяснения Патрикеева, почти ничего от себя не прибавляя.
В доказательство он сбрасывал рукав летней дошки и показывал случайному слушателю свою руку с оспенными знаками. Тот, если у него не было прививки, озадаченно цокал языком, разглядывая таинственные шрамы, или также закатывал рукав, и оба смеялись, сравнивая свои метки.
Валентина пробовала протестовать против таких остановок, но потом смирилась: проехать без «капсе»[18] было невозможно, это было бы самым грубым нарушением таежного этикета. К тому же проезжий — будь он из племени эвенков или якут с притоков Омолоя — передаст новость дальше. Капсе с поразительной быстротой распространяет по тайге все, что достойно внимания.
Кирик остановил оленей, всмотрелся в зеленый навес ветвей и начал торопливо поворачивать обратно.
— Что там? — спросила Валентина, тоже всматриваясь, но ничего не замечая.
— Круг дать надо, — мрачно кинул охотник, колотя пятками по бокам своего оленя; вьюк зацепился за ствол дерева, захрупали, посыпались сухие ветви и содранные коринки.
— Зачем круг?
— Красная старуха тут ходила.
— Постой. Я хочу посмотреть, — сказала Валентина. — Чего ты боишься? У тебя прививка есть. Нечего тебе бояться…
— Есть-то есть… Нечего бояться, да не больно нечего…
Кирик еще ворчал, но строгий вид и голос Валентины, а также боязливо-любопытное желание испытать силу прививки подействовали, и он остановил оленей, уже повернутых в другую сторону.
— Иди! Посмотри! — сказал он сердито и полез в карман за табаком.
Валентина спрыгнула с седла и стала пробираться вперед среди густых и мягких пихтовых елочек. Над молодой порослью траурно чернели столетние кедры, угрюмо теснились могучие ели, поднимая свечи побегов, пахучих и светлых; стену черной хвои прорезали скорбно-синеватые лиственницы, покрытые красной завязью шишек, как брызгами свернувшейся крови. Пахло прелью, сыростью, глухой, дикой, недосягаемой солнцу и ветру.
У Валентины сжалось сердце, и она оглянулась на Кирика. Он сидел на седле, согнув в коленях высоко подобранные ноги, почти касаясь носками узких торбасов[19] железного ботала на шее оленя. Олень, приподняв голову так же, как эвенк, тревожно, но кротко смотрел на Валентину, тонувшую в мрачной зелени леса.
Вся фигура Кирика выражала безмолвный вопрос:
«Может, не пойдешь?»
«Нет, пойду», — ответил взгляд Валентины, но она так и встрепенулась, когда охотник, ерзнувший в седле, нечаянно пнул по боталу.
Дребезжащий звон железа прозвучал здесь зловеще.
Разводя руками ветви густого подлеска, Валентина прошла еще и остановилась…
Скрытые в зелени, висели на деревьях коконы-саваны. От прогнивших оленьих шкур, в которые были зашиты когда-то трупы умерших мужчин (женщин эвенки хоронили на земле), уже не веяло смрадом: легко держались подвешенные на ремнях обветренные кости. Невдалеке виднелись остатки брошенных чумов, обтянутых такими же сгнившими оленьими шкурами. Валентина с тяжелым чувством обошла выморочное становище. Копылья рассохшихся нарт черными клыками торчали повсюду. Валентина переступила через груду тряпок, проросших травой, смахнула паутину у входа и, наклонясь, вошла в чум. Вот кто-то прилег в углу на постели, да так и не встал: тонкий скелет, облипший остатком одежды, слабо белел в полумраке. А вот и другой — свернулся на земляном полу у очага. Когда это было? Знал ли кто-нибудь о трагедии, разыгравшейся здесь на маленьком жилом островке?
Валентина еще раз прошла между чумами. Смерть скалилась на нее отовсюду. Здоровые покинули больных родичей и сами, наверное, погибли неподалеку и даже дикое зверье почему-то не нарушило покоя мертвых…
«Так вымирали раньше от оспы целые города, целые области, — подумала Валентина. — Только в России умирало ежегодно до полумиллиона человек. Что мы знаем об этой проклятой болезни? Мы до сих пор не знаем средства ее лечения!» — Валентина вспомнила, что Андрей тоже переболел оспой, и нежное, почти материнское чувство к нему шевельнулось в ее душе.
Дикая глушь. И какая страшная даль! Где-то на краю земли… Горы с голо-каменистыми вершинами и гранитные осыпи в серо-зеленых лишайниках. Долины мрачные, черно лесистые, и суровое молчание заросших осокой болот. Разве не здесь до сих пор открывают горные хребты длиною в сотни километров? Сколько сил должен иметь народ, который оживит эти мертвые, пустынные пространства!
Мысль об опасностях поездки, о важности своей миссии вызвала у Валентины чувство гордости, хотя сознание того, что она довольна своим положением, удивило. Вид вымершего поселка ужасал ее, но среди этого потрясающего молчания, где слышался стук собственного сердца, она с особенной силой ощутила значение своего бытия. Да, она проявила не меньшую настойчивость, чем Андрей и Анна, для того чтобы стать полноценным человеком.
«Их двое, они поддерживали друг друга, а меня даже ободрить некому было».
— Это я! Да, это я! — сказала она вслух. — Мое призвание привело меня сюда. Мы с Кириком двигаемся на олешках, точно казаки-первооткрыватели, как Хабаров, как Дежнев, плывший на кочах. Разве тайга не похожа на море? И если мы затеряемся здесь, кто сможет отыскать нас?
— Посмотрела? — спросил Кирик, нетерпеливо ожидавший ее, не слезая с седла.
Он не хотел шагу ступить по здешней страшной земле, слишком хорошо помня смерть братьев и матери и многих других сородичей. Страх пережитого снова встал перед Кириком.
— Чего смотрела? — кричал он гневно.
— Никого там нет, Кирик!
— Всех кончал — молодой и старый… — Кирик хотел было выругаться, но побоялся, чтобы не накликать плохого. — Разный хворь-то есть. Не каждый раз хворают вместе. Старуха красная пришла, всех положила… Пошто так? — спросил он, когда они уехали далеко от опасного места.
— Потому что оспа передается на огромные расстояния, и зараза ее на вещах сохраняется годами. — Валентина задумалась: картина страшного опустошения еще стояла перед нею. — Это очень старая болезнь, Кирик, и пришла она к нам с юга, из жарких стран… из Китая, из Африки…
— Я знаю, что старая. У нас ее старухой зовут. Красная старуха.
— Она и черная бывает. Когда простая оспа, то все тело покрывается таким горохом белым… А при черной оспе горох черно-красный: кровь в гнойничках.
— Я знаю… Видел. Краснеет, чернеет… Старая. И не подохнет, однако!
— Нет, Кирик, теперь она уже издыхает! — сказала Валентина, снова повеселев.
Ветлугин облокотился на стол, уставился в стенку невидящим взглядом. Выпуклые глаза его, обведенные густыми синяками, смотрели тускло, точно подернутые дымкой.
— Привязался, как пес! — прошептал он с грустной издевкой над собой. — То погладят тебя от полноты сердечной, то бьют по носу. Андрей! Да, Андрей… Вот жестокая игра чувств! Я мечтаю о ней, дико радуюсь и глупею от одного ласкового слова, а тот проходит, не замечая ее обожания. Истинная трагедия!
Ветлугин хотел обмакнуть перо в плоскую чернильницу, но в ней тонула, отчаянно барахтаясь, муха.
— Фу, дрянь какая! — сказал Ветлугин и снова задумался.
«Подло все-таки устроен человек! — решил он наконец. — Целым миром управлять может, а со своими чувствами не справится. Барахтается… будто муха…»
Но мухи в чернильнице уже не было. Она сидела на «отношении», которое Ветлугин собирался подписать, старательно вытирала голову лапками. Жирная черта, проведенная мушиным брюшком, чернела на бумаге, по обе стороны ее красовался тончайший узор мелкого накрапа — следы лап и крыльев.
— Ты удивительное существо, способное вывести из себя кого угодно, — сказал Ветлугин, сбрасывая муху концом пера и еще более размазывая чернила, — что сказала бы Анна Сергеевна, увидя на деловом письме эту мазню! Отвратительно! В самом деле: я превращаюсь в этакого жалкого нытика!
Ветлугин взял испорченное отношение и пошел было в машинное бюро, но на пороге столкнулся с директором.
— Я вернусь сию минуту, — сказал он, здороваясь с нею.
«Вот женщина, не расположенная к меланхолии, — размышлял он, идя по коридору. — Мне бы так! Ей, наверное, и в голову не приходит, что ее Андрюша может ей изменить. С другой женщиной он, возможно, и не изменил бы, но Валентина… Она и его приручила. О, злая, злая, рыжая ведьма!»
— Я к вам по очень серьезному делу, — сказала Анна, придвигаясь к столу вместе с креслом. — Только что получен запрос из треста о разведке Долгой горы. Просят дать наше окончательное заключение. — Анна чуть помедлила, рассеянно перебирая по столу пальцами. — Неудобно, если это придется сделать без Подосенова. Но требуют ответа срочно. Андрей сам писал туда… Теперь нужно решить. Мои соображения вам известны. Как там сейчас, на Долгой?
Ветлугин пожал плечами, сделал неопределенное движение рукой.
— В том-то все и дело — пусто!
— Значит?..
Ветлугин вспомнил разведчиков и старателей, работавших на свой риск на канавах Долгой горы.
«Не фанатики же они, в самом деле! Что их привязало там? „Целеустремленность“, — вспомнил он словечко Валентины. — Но какие надежды поддерживают эту целеустремленность»?
Разведка россыпи по ключу под горой давала хорошие данные: золото шероховатое, яркое; попадается с кварцем — золото явно местного происхождения. Выхода пород на Долгой тоже обещали многое, хотя жилы и выклинивались.
— Ну, что вы думаете? — поторопила Анна.
— Я думаю… Нужно еще раз съездить туда, посмотреть, — сказал Ветлугин.
Лицо Анны заметно просветлело: проклятая гора, затянувшая Андрея, доставляла ей немало тревог, да и Ветлугину тоже. Однако он не был ни мстительным, ни мелочным, и директор управления особенно оценила это сейчас.
«Но как он изменился, — подумала она. — Такой был веселый, говорун, а сейчас поблек. И постарел, пожалуй».
— Поедемте туда… завтра, — предложил Ветлугин после небольшого молчания, нервно играя незажженной папиросой; белоснежный рукав нижней рубашки выглянул из-под манжеты его ковбойки.
— Лучше подождем представителя треста, — сказала Анна, краем глаза успев заметить ловко пригнанную заплаточку на ковбойке Виктора. «Следит за собой, будто опрятная вдовушка», — подумала она доброжелательно, но, недовольная тем, что отвлеклась посторонней мыслью, добавила: — Он приезжает на днях. Правда, по другому вопросу… ознакомиться с введением новой системы на руднике, но он работал и по разведкам. А я договорюсь с правлением треста подождать с заключением до возвращения Подосенова.
Анна пошла к двери, но вернулась и сказала серьезно:
— Мне хочется, чтобы у вас все было хорошо. — Она вспыхнула до корней волос под быстрым взглядом Ветлугина и добавила: — Так радостно видеть счастливых людей.
Главный инженер ехал, небрежно кинув поводья. Глаза его рассеянно блуждали по сторонам: по этой дороге проезжали весной Валентина с Андреем.
«Как она обрадовалась тогда поездке с ним! Даже скрыть не сумела, — вспомнил горестно Ветлугин. — И меня приласкала: „Мы будем друзьями“. Вечное утешение для влюбленных неудачников! Благодарю покорно!»
Ветлугин сердился, но в то же время представлял, с какой радостью отправился бы он к Валентине при первой возможности.
«Да, Виктор Павлович, — говорил он себе, почти не глядя на дорогу, предоставляя лошади везти себя, как ей вздумается. — Вы, конечно, сразу полетели бы сломя голову, но возможности отлучиться с работы не предвидится! Ну-ка, я завтра махну в тайгу, а у меня восемь тысяч рабочих, сборка драг, введение новой системы на руднике… Размахнулась Анна Сергеевна, ничего себе! Почти на четыреста квадратных метров. В одну отработанную камеру колокольню Ивана Великого упрятать можно! И поеду я, отыщу свою хорошую где-нибудь в якутском таборе. А она сурова, занята: или палатку ставит, или с больным возится».
Виктор сердито тряхнул головой, как будто хотел отогнать невеселые мысли, и вдруг в стороне от дорожки увидел что-то синее. Кругом возвышался сосновый лес, развалы камней чернели между могучими стволами деревьев. Густо разросся шиповник, рябина клонилась, отяжеленная гроздьями еще желтоватых ягод. Было дико, глухо, но странное пятно привлекло внимание Ветлугина. Он свернул с дорожки и, отстав от спутников, поехал прямо через кустарник…
На земле, покрытой сухими сосновыми иглами и вылущенными шишками, лежала шелковая косынка. Синяя косынка с мраморным белым узором. Ветлугин поднял ее и с минуту с отчаянно бьющимся сердцем всматривался в знакомый узор. Он помнил каждую складочку на платьях Валентины. Это была ее косынка. Она будто хотела напомнить Ветлугину о его любви. Он поднес косынку к губам, но остановился. Как она попала сюда? Разве Андрей и Валентина ехали не по дороге? Зачем они сворачивали сюда? Может быть, они сидели здесь и… «Боже ты мой!» — Ветлугин взглянул еще и не узнал знакомого узора: все расплылось.
У новой канавы, особенно глубокой, сидел Моряк, упросивший-таки Чулкова перед отъездом перевести его с амбарчика обратно на Долгую гору, где «куда как людно и весело». Одна нога его была обута в сапог, широконосый, рыжий, стоптанный, другую ногу он неторопливо и ловко обертывал куском парусины.
— Сапог-то потерял, что ли? — хмуро спросил его Ветлугин.
Моряк — весь точно сбитый, линялая рубаха, сопревшая от пота, так и расползалась на его плечах и широкой груди, — поднял голову, узнав Ветлугина, улыбнулся.
— Работаем, — заговорил он, продолжая свое занятие. — Сапог-то? Нет, не потерял. Ногу я убил. Ломом. Лом уронил, ну и зашибся. Распухла нога-то, не идет в сапог.
— Значит, лечиться надо, а не работать! — посоветовал Ветлугин.
— Где же тут лечиться? — просто сказал Моряк. — К вам на прииск идти далеко. В бараке одному сидеть тошно: я человек компанейский.
— Прикроем здесь работы, тогда подлечишься, — желчно сказал главный инженер.
Моряк спрятал концы веревки, завязанной им над лодыжкой, всунул забинтованную ногу в короткий опорок и только после того глянул исподлобья на главного.
— Ловко придумано! — в голосе его прозвучало осуждение и даже угроза. — Как же вы прикроете дело без Андрея-то Никитича? Вишь, какие прыткие! Конечно, вам все равно: будут работать на Долгой горе или не будут. А мы тут, можно сказать, душой прикипели.
— Да ведь нет ничего!
Моряк молча встал, порылся в кармане, достал бумажку, вытряхнул из нее на ладонь блестящие желтые крошки и поднес ладонь, бугристую от мозолей, к самому лицу начальника:
— Это как называется, товарищ инженер?
— Золото! — Сразу забыв обо всем, что волновало его, Ветлугин начал рассматривать светлые крупинки; золото было такое же, какое встречалось в россыпи внизу, на Звездном. — Где ты его взял?
— Здесь, в этой канаве. В кварце попало. Только оно в цельных кусках было, в руде, а я их растолок.
Виктор покачал головой.
— Зря! Ну, кто теперь поверит, что оно отсюда?!
Углы толстых губ Моряка растерянно опустились.
— Я без умысла. Столько радости у нас было! Мы ведь сейчас сами большие, сами маленькие!
— Еще попадается?
— Нет покуда. Мы сегодня со всей охотой метра два прошли, хотя скала сплошная. Но нету.
— Вот здесь опять обнаружена и сразу выклинилась жилка с золотом, вкрапленным в кварце, — сказал Ветлугин Анне, подходившей вместе с представителем треста.
Все стали рассматривать найденное золото.
— Оно похоже на то, что нам показывали внизу, на левом увале россыпи, — заметил представитель треста, перекатывая пальцем желтые крупинки на пухлой ладони.
— Похоже потому, что наш чалдон растолок образцы руды, — сказал Ветлугин.
Представитель треста обернулся к Моряку, который то краснел, то бледнел от волнения.
— Работаете на разведке, наверное, не первый год, а позволяете себе такие поступки? Я убежден, что коренное месторождение здесь уже нарушено. И не на Долгой было оно основным, а в гольцах верховья. Ведь золото-то обнаруживается по течению всего ключа. Чем же вы меня разубедите теперь? Безобразие! Разве вы не знаете, что каждое вещественное доказательство должно быть сохранено для документации! Оно неприкосновенно, как мертвое тело до приезда следователя.
«Ну и дурак! — подумал Ветлугин, сразу обрушив все свое внутреннее раздражение на трестовского инженера за его тупость и нападки на рабочего, который с подбитой ногой притащился на крутой водораздел и целый день работал „со всей охотой“. — С какой стати ездят такие умники и при чем тут мертвое тело? Ему только бы лишнюю командировку отметить, а для нас это вопрос жизни».
Тун-тун-тун… Железо кричало звонко, страстно, и этот отрывистый зов далеко разносился по дикой долине. Андрей сидя съехал с крутизны по плотному моховищу и несколько минут сидел неподвижно, упираясь ногами в дерн, на котором в сухих кочках поднимался корявый ольховник. Зубчатый лист колебался перед самым лицом Андрея. Геолог потянулся к нему, сорвал его губами: он был шершав и прохладен. За лесом все так же звонко долбил бур Кийстона, завезенный сюда с разведочной базы еще зимой. Слушая далекий звон железа, Подосенов зажмурился: казалось, звенела земля, теплая под августовским солнцем.
Тоненький звук выделился еще в этом звоне, в лесном слитном шорохе. Андрей открыл глаза. Прямо перед ним бегала по валежине крохотная пичуга, боязливо вертела головкой в широком воротничке сердито, но жалко встопорщенных перьев. Он смотрел на нее и не шевелился, любуясь. Осмелев, она перебежала через его вытянутую ногу, и тогда совсем близко, под сухими былками прошлогодней травы, он увидел ее гнездышко. Уже оперившиеся птенцы смирно лежали в нем, сбившись в серую кучку, блестя черными бисеринками глаз.
— Вот оно дело-то какое! — сказал Андрей, улыбаясь, встал, подкинул выше тяжелый рюкзак и с ружьем в руках пошел сквозь ольховник на звон бура. Шелковые сита паутины висели между ветвями, неподвижно сидели на них хозяева-пауки, выставив круглые скорлупки спин. Геолог то и дело смахивал с лица липкое их плетение. Он шел, грузно топча траву, усталый после целого дня ходьбы. Ручные буры, привезенные со Светлого, были установлены на новом ключе, продовольствие заброшено, и Андрей пробирался на разведку, где находился Чулков. По уговору, тот должен был закончить свою работу, чтобы после встречи немедля двинуться прямо тайгой на Звездный; разведка Долгой горы страшно беспокоила их обоих.
Андрей шел и думал о предстоящем отдыхе у разведчиков.
«Сейчас не то, что зимой в палатке, когда волосы примерзают к подушке», — подумал он, споткнулся о невидимый в траве камень и снова улыбнулся, безотчетно радуясь ощущению своей крепкой молодости, которая делала его счастливым хозяином тайги.
Сотни глаз смотрели на двуногое чудовище из-под каждого камня, из-под каждого листа. Множество существ невидимо поедали друг друга, жертвовали собой, охорашивались, трудились и все вместе создавали жизнь. Андрей шел, с удовольствием вдыхая запахи таежных трав и смолистых лиственниц, и бережно нес в себе это счастье жизни.
Деловые заботы и волнения оставили его. Ни о чем не хотелось думать: Анна, с которой он расстался почти охотно, стремясь восстановить прежнюю ясность своих отношений с ней, и Валентина, даже Маринка — все отошли от него.
Непуганые тетерева и вальдшнепы взлетали у самых его ног, а он, впервые не обжигаемый страстью охотника, кричал им вслед:
…Зеленый снизу,
голубой и синий сверху,
мир встает огромной птицей,
свищет, щелкает, звенит…
Ему казалось, что прелесть охоты пропала от обилия этого летающего мяса, от легкости убить. Но он просто не мог убить в этот день, когда все в нем распустилось и разнежилось, как молодой лист, вывернувшийся из почки.
Когда Андрей вышел из чащи на светлый косогор, предзакатное солнце показалось ему тусклым: где-то горела тайга. Он остановился, потянул носом запах далекой гари. Так вот пахло в детстве, когда по сопкам гуляли огни весенних палов, цвел лиловато-розовый багульник и лягушки скрипели хором на оттаявших болотах.
Барак разведчиков стоял на каменистом мысу возле устья ключа, впадавшего в речку, одинокий, низкий, но такой надежно-уютный со своим срубом из толстенных тополевых бревен, с блекло-зеленым дерном крыши и окошками, глубокими, точно бойницы. Костер, разложенный у воды, еще дымился; неподалеку в ямке-садке, выложенной камнями, играло с десяток хайрюзов, тут же валялись чайник и котелок, облепленный рыбьей чешуей.
Бросив на угли сухого хворосту, Андрей повесил чайник над огнем на обгорелую жердь и, волоча за лямку рюкзак, пошел в барак. Там было пусто, темновато, прохладно, пахло баней: у порога в два ряда висели веники. Чулков отсутствовал, но вещи его — пустая котомка и телогрейка — лежали особняком в углу на широких нарах.
Андрей положил рюкзак и ружье, постелил на краю нар плащ и прилег отдохнуть, пока вскипит чайник. Миска с голубикой стояла недалеко от него на столе. Геолог потянулся было к ней, да так и заснул с вытянутой рукой; стрелка ручного компаса, освобожденная неловким его движением, долго не могла успокоиться.
Он спал и уже во сне взял эту миску. Но он держал ее не один… Синие глаза Валентины смотрели на него, шевелились яркие губы, но слов не было слышно.
— Что? — спросил Андрей, наклоняясь и чувствуя, как неровно, стесняя дыхание, забилось сердце, точно к иконе, приложился к беззвучно шевелившимся ее губам.
От этого неощутимого поцелуя, от щемящей боли в груди он проснулся и, ничего не понимая, сел на нарах.
Было темно. Кругом сонно дышали люди. В открытой двери слабо серебрился вверху край звездного неба, а на порожке дрожал красноватый отсвет костра. Посидев с минуту, Андрей снова лег и вдруг понял, что ему жаль утраченного сна и хочется еще увидеть Валентину со взглядом, открывающим нежную горечь ее затаенного чувства.
Он не пытался разобраться в своем отношении к ней, да и не смог бы сделать это сейчас, когда все в нем словно сдвинулось с места. Он лежал неподвижно, улыбался, бережно перебирал встречи с Валентиной, ее слова, жесты, взгляды. Она была прекрасна, она понимала и любила его. Андрей сам не знал, почему у него возникла такая уверенность, но радость его росла.
Он встал, неслышно ступая по земляному полу, вышел из барака. В прохладе августовской ночи плескался в камнях невидимый ключ, бурлила вода на речном пороге, ветер шелестел травой и листьями, потрескивал костер, казалось, даже звезды шуршали ворсинками фосфорического мерцающего света.
Звенящий удар пронесся над долиной. Андрей вздрогнул. И снова раздался удар, железный, кованый: на Кийстоне возобновили работу. Разведчик взглянул на черную фигуру, колдовавшую у костра над таким же черным котелком, и медленно пошел к буру по едва заметной тропинке.
Буровой станок, высокий и легкий по контуру, четко вырисовывался в белом облачке дыма, чумазый кочегар возился у топки. Искры огненной метелью кружились над ним. Андрей поговорил с мастером, посмотрел, как промывальщик делал промывку вынутой из скважины породы. Проба оказалась хорошая, и это еще больше подняло настроение Андрея: не зря потеряно время, не стыдно возвращаться домой. Он постоял у станка и пошел обратно.
Увидев черную глыбу барака над слабо освещенной линией берега, Андрей вспомнил, что с утра ничего не ел, и ускорил шаги. Вместе с дымом костра он вдохнул запах ухи и почти сбежал вниз.
На камнях у огня сидел Чулков. Они расстались недели две назад, и оба обрадовались встрече.
— Завтра подамся к дому, — сказал Чулков, помешивая в котелке ложкой. — Покуда вы доберетесь обратно до здешней разведочной базы, я уж на Звездном буду. Прямиком-то отсюда километров девяносто, не больше.
— Пожалуй, не больше.
Вдвоем они долго трудились над ухой, пили чай, мыли посуду. Потом закурили.
— Значит, вы домой! — задумчиво произнес Андрей.
Он сидел, охватив руками колени, щурился от дыма папироски; взгляд его, устремленный на огонь, был неподвижно-сосредоточен.
— Да, домой, — сказал Чулков и усмехнулся неожиданно горестно. — Ходишь вот так по тайге день-деньской… Велика она, матушка! А ты перед ней ровно семечко на ветру. Плохо, когда его нет, дома-то!
Горечь, прозвучавшая в голосе старого разведчика, заставила Андрея очнуться от своих дум. Он пристально взглянул на Чулкова и почувствовал неловкость оттого, что не знал личной жизни преданного ему человека.
— Неужели вы совсем один на свете?
Что-то, видимо, разбередило Чулкова, и ему хотелось поговорить.
— Один как перст. И всю жизнь в тайге, — сообщил он нерешительно, но тотчас начал рассказывать: — Отец мой русский был, а женился на якутке. Крестьянствовал в наслеге[20]. Семья у нас народилась большая, заимку освоили добрую, а после захудали: то ячмень вымерзал, то скот падал. Пошел я тогда батраком в соседний наслег. Долго там работал. И жил там якут… Прохором его звали. Большеголовый, кривоногий, но сильный удался и ловкий как бес. Напоролся весной на медведицу с медвежатами, подмяла она его, так он ее ножом заколол. Вот какой был отчаянный! — Чулков помолчал, будто продолжая рассказ про себя: лицо его все больше оживлялось. — Уехал он раз на Лену, Прошка-то. Пушнину повез, хотел новое ружье купить. Долго проездил. Снег уже сходил, когда он заявился: со старым ружьишком, без пушнины, и что бы вы думали — привез он себе жену. Феклой ее звали. Славненькая, тоненькая, лет шестнадцати. Не очень скуластая, только глаза якутские, узкие. Так и жжет, бывало, ими. Увидел я ее — и приглянулась она мне. Смеялась она всегда тихонько так да зазывно. Посмеивалась, а близко не подпускала. Я ей говаривал: «Ты меня, Фекла, не дразни», — а сам от нее оторваться не мог.
— Полюбил, значит?
— Стало быть, полюбил. Прошло этак года два. Фекла вовсе похорошела, а Прошка заплюгавел. Тосковать стал: детей ему хотелось иметь. Пошли у них нелады. И вдруг начала она ко мне припадать. После-то я понял: ребенка ей надо было, — ради этого и приходила, — а тогда обрадовался. Говорю ей: давай сбежим на Лену, Прошка, мол разлюбил тебя, другую теперь возьмет. А она в слезы, и то ластится ко мне, то шипит, будто дикая кошка. Страдание, да и только! Стала она и с лица увядать. Да еще какую привычку взяла: как метель, она шасть из юрты, встанет на самом ветру и не то поет, не то причитает, и в ту пору не подступиться к ней… Так в одну метель и сгинула без следа. Дня через три уже пошли якуты за оленями, а она стоит себе свечечкой на сугробе. Ремень-то зацепила за сук да и захлестнулась, а потом уж снегом ее замело… Тоска меня тогда взяла: все мне Фекла из-за каждого дерева мерещилась. Сны одолевали один страшней другого. Проснусь — будто кличет кто: «Петра! Петра!» И слышно — в темноте бляшки на одежде позвякивают. А Прошка-то, оказывается, тем же самым мучился. Удивительное дело! Вот нагрянул он ко мне и говорит: «Давай, уезжай куда-нибудь. Фекла, говорит, приходит ко мне по ночам, плачет, на тебя жалуется». Что тут будешь делать? Собрал я свои манатки и уехал. На прииски, к русским. Разведчиком стал. Жизнь уже прожил, а тоска не изжита. Значит, душа не стареется.
Чулков лег грудью на камни, подперев руками голову, уставился в темноту. Костер догорал, и от его неровного света глаза таежника то вспыхивали красноватым блеском, то снова гасли.
— Что такое эта самая любовь? — произнес он ровным голосом, обращаясь не к Андрею, а к кому-то невидимому за костром. — Говорят, сон сильней всего, а она и сон, и самую жизнь отнимает. Не любила бы Прошку Феклуша, разве пошла бы она на такое?
— Тяжелая история, — сказал Андрей; ему жаль было Чулкова, жаль Феклу, но даже этот грустный рассказ не омрачил его настроения, а лишь оттенил чистоту и прелесть чувства, владевшего им. — Конечно, тяжело в тайге одному, — добавил он с оттенком невольного превосходства.
— Куда же денешься? — сказал Чулков покорно. — Жить тяжело, а переживать надо.
На высоком помосте, у груды сваленной рыбы сидела женщина в сатиновом платье-рубахе. Внизу, на песчаной косе, темнели чумы, в одном из которых особенно громко в ясной свежести лесного летнего утра плакал ребенок. Он плакал, не жалея своей маленькой грудки, изредка умолкал, чтобы отдохнуть, и мать, нанизывая рыбу на бечевку, с удовольствием прислушивалась к его сильному голосу: ребенок не камень, чтобы лежать молча. Тоненькие косицы мотались по острым скулам эвенки, по ее узким под просторной рубахой плечам. Выпрямившись во весь свой малый рост, миловидная, легкая, она посмотрела вдаль, заслонясь от солнца щитком ладони, и радостно засмеялась: к поселку рыбаков приближалось по тропе полдесятка чужих оленей.
Грязные ручонки детей, смугло лоснящиеся руки женщин… Серая кожа стариков… Преодолевая собственную тревогу и боязнь первых дней, Валентина преодолевала и косность лесных жителей.
— Мыться! Кирик, скажи, чтобы все приходили ко мне чисто вымытые. Пусть без мыла, пусть в холодной воде, но вымыться надо и надеть что почище, и чтобы не расчесывали царапины, которые я сделаю.
Валентина принимала празднично одетых людей возле чума. Столом служила перевернутая нарта, накрытая свернутой палаткой. Валентина вытирала перед прививкой кожу пациентов спиртом, а Кирик неодобрительно морщился:
— Можно горячий вода, сварить, как в баня. Зачем спирта мыться? Выпить лучше.
Мужчины и даже девушки вполне разделяли мнение Кирика, принюхивались, вздыхали, удивлялись расточительности доктора. Будь Валентина купцом, геологом, просто путешественником — посуда со спиртом давно бы исчезла, но ее звание доктора было покоряюще обаятельным в своей новизне и загадочности.
Старого охотника, известного храбростью от Учура до верховий далекого Оймякона, уговаривали долго.
— Стыдно тебе, дедка Михайла! — укоряли его эвенки.
— А если умру? — упрямился он. — Я две больших оспы видел. Не трогала меня красная старуха, а когда я ее на молодую променяю, она осердиться может.
Потом он пошел на хитрости:
— Когда все будут привитые, все будут здоровы?
— Будут здоровы, — сердито подтвердил Кирик, уже охрипший от разговоров.
— Значит, мне и заболеть не от кого будет.
Рыболовы заахали от такого мудрого рассуждения.
Кирик тоже не сразу нашелся, что возразить, но вспомнил слова Валентины, полез в карман, вынул из гаманка пачку денег, прежде чем отделить трехрублевку, старательно поплевал на пальцы.
— Больной оспой поплюет на руку в Оймяконе или в Крест-Хольджое… А потом эти деньги, которые он трогал, привезут сюда. Так ходят болезни, — сказал он гордому собой старику. — Почему они так ходят, я не понял, но если оспа летает по ветру, то в моем кармане ей совсем хорошо.
Михайла помолчал, подумал и начал стаскивать рубаху с жилистого сильного тела.
Вечером Валентина долго сидела на стволе упавшего дерева над речным порогом. Вода неслась перед ней ревущим потоком, кипела пенистыми буграми, налетая на камни, прыгала, как лосось, изгибая в облаках брызг черно-зеленую спину. А немного ниже по руслу, косо относя к отлогому берегу белоснежные шматки пены, она текла сплошной, глянцевитой, лоснящейся массой, отдыхая после стремительного бега.
Было грустно следить за быстрым движением дикой реки, смотреть на деревья противоположного берега, черные, точно обугленные на фоне багрово-красного вечернего неба.
«Мрачно и величественно, как в стихах Верхарна», — подумала Валентина, встала и вдруг увидела, что по глубокому броду верхом на оленях перебирались эвенки.
Олени без седоков отбились в сторону и плыли следом, закинув за спину рога, и казалось, не от зари, а от этих рогатых голов струилась по реке кровавая полоса.
Снова вспыхнул сухой хворост на кострах. Рыбачки выбегали из чумов, на ходу оправляя платья и косы. Явился и Кирик, сел на песке у огня, расчесал пальцами жесткие вихры, запалил трубочку — ту, что выменял на глухарей у старика Ковбы. Веселая болтовня началась у костра.
Приезжие женщины с наивным любопытством осматривали Валентину. Они трогали ее сапожки, щупали мягкие волосы, оттенявшие светлым блеском смуглый загар лица и шеи. Их темные руки легко прикасались к ее розовым ладоням, к мужскому костюму и гребенкам. Она только улыбалась, позволяя вертеть себя, как им вздумается, забавляясь простодушием своих лесных сестер, еще более живых и непосредственных, чем она сама. С ними приехали дети… Валентина присела у вьюков, сложенных на песке, развязала мягкие ремни, вынула из корытца-плетенки крепенькую девочку. Девочка была по уши мокрая, но толстощекое, накусанное комарами личико ее широко улыбалось. Сжав кулачонки, она потянулась всем уставшим тельцем, смешно отставив задок, чумазая, пропахшая острым зверушечьим запахом и все равно прелестная своей детской нежной пухлостью и теплотой.
— Надо мыть, — сказала Валентина матери, сразу угадывая ее по мягкому, тревожному блеску глаз.
— Надо мыть, — повторила эвенка и, смеясь, оглянулась на большой костер. — Кирик! Надо мыть?
Кирик переспросил, тоже засмеялся, начал оживленно говорить по-эвенкийски. По тому, как жадно слушали все и как дружно захохотали, Валентина поняла, что он рассказывал про баню артели.
Она сама принесла теплой воды в котелке, щурясь от дыма, начала мыть девочку, придерживая ее под грудку, сильно намыливая ее опущенные плечики и круглую спину. Ребенок удивленно молчал, только покряхтывал, но под конец операции закатился громким плачем.
— Мыло в глаза попало, — пояснила Валентина матери, окатила девочку остатком воды и завернула в свое полотенце. — Вот теперь мы совсем славные.
— Хороший девка-то? — спросил подошедший Кирик и пощелкал пальцами. — Э-эй, какой хороший!
Девчонка опять улыбалась, и всем было очень весело.
— Говорят: охотники наша рода кочевали туда. — Кирик кивнул на приезжих и махнул рукой на водораздел Омолоя и Сантара, черневший над лесом на тускло-красном, уже остывающем небе.
— Жаль, — спокойно ответила Валентина.
«Замечательно то, что Кирик рассказывает эвенкам о делах и всех событиях, которые происходят у нас на приисках», — подумала она, впервые так радостно ощущая свою связь с тем, что происходило там.
Она сидела, покачивая на руках ребенка, смотрела на скуластое, с длинным приплюснутым носом лицо Кирика и примиренно думала об Анне.
— Уехала родня! — говорил охотник, все больше огорчаясь. — Верста за сорок уехала, а может, за шестьдесят.
— Может, и за шестьдесят, — рассеянно повторила Валентина, погруженная в раздумье.
— Повидаться бы надо, — продолжал эвенк. — Больно уж надо.
«Почему у них начались нелады из-за мелочей? — думала Валентина, не слушая Кирика. — Неужели Андрей стал мелочный? И разве я не могу без него жить? Просто он показался мне лучше всех, кого я встречала до сих пор. Но теперь, кажется, я уже забываю о нем».
— Надо бы повидаться-то. Может, заедем?
— Куда заедем? — встрепенулась Валентина.
— К родне заедем. Давно не видел.
— А где она?
— Да верста сорок, а может, шестьдесят. Чаю попьем.
Валентина смотрела на проводника с изумлением. Лицо его было упрямо-неподвижно.
— Чаю попьем? — Она не знала, смеяться ей или сердиться.
— Может, полечишь кого, — настойчиво продолжал свое эвенк. — Давно ездим. День-два лишни — не беда.
— Нет, мы поедем завтра не в гости, а вниз по Омолою, к якутам, — твердо сказала Валентина.
— Потом поедем вниз. Сколько лет не видал…
— Кирик!..
— Я знаю: Кирик! Я везде идет… Целый месяц идет. День-два лишни — не беда.
Консервная банка валялась на земле, выжженной костром. Разбросанные головешки не были покрыты пеплом, ярко чернели и холодные угли: сразу видно, что костер не потух, а залит водой.
«Банку забыли — значит, очень торопились».
Кирик пнул ее в сердцах, и она, звякнув, отлетела в кусты. Он обошел еще раз кругом.
Нежно лоснились примятые ветки пихты, настланные на земле, пахли смолой тонкие жерди — остов чума. Видно, совсем мало жили здесь эвенки. Кирик тихонько посвистел, искоса взглянул на доктора.
Валентина сидела прямо на земле, охватив руками колени, сердито-насмешливо смотрела на Кирика. Туча мошкары колыхалась в горячем воздухе над оленями, привязанными к дереву. Даже в чаще, под тенью елок, было жарко. Кружилась голова от запаха хвои, еловых шишек, разнеженной, теплой земли, разогретых натеков янтарной смолы на коре лиственниц.
— Зачем уехали? Куда уехали? — бормотал Кирик, разглядывая помятую траву и олений помет.
— Напился чаю? — съязвила Валентина. — Эх ты, вредный ты, вредный! Меня мучаешь, оленей мучаешь! Я все расскажу вашему председателю.
— Зачем мучаешь? — укоризненно сказал Кирик. — Один-два дня — не беда.
— Не беда? Как это не беда? Теперь обратно еще два дня…
— Зачем обратно? Дальше поедем.
— Дальше? — вскричала Валентина, поднимаясь.
Она сорвала с себя сетку и шляпу, обмахиваясь ими, с разгоряченным лицом пошла к Кирику.
— Теперь уже близко, — заискивающе, смущенно, но по-прежнему упрямо сказал он, отступая назад. — Погода-то жаркий, костер-то совсем сырой.
Валентина до боли в пальцах сжала кулак. Ей хотелось поколотить этого упрямого Кирика.
— Я не поеду, — сказала она ломким голосом, гневно наступая на него.
— Тогда подожди здесь, — решительно предложил он, отступая еще на шаг и на всякий случай заслоняясь выдвинутым локтем.
Валентина заметила его движение, отбросила шляпу и со слезами в голосе крикнула:
— Подождать? Ты теперь будешь гоняться за ними по тайге, а я буду ожидать? — Слезы все-таки покатились из ее глаз. — Как же я останусь одна? Неужели тебе не стыдно?
— Я не говорю — останься, а говорю — вместе поедем, — с жалостью, но без раскаяния сказал эвенк. — Ты сама говоришь: не поеду.
Он чувствовал себя правым. Валентина даже растерялась перед его непоколебимым упорством.
— Куда же они уехали? — спросила она после тягостного молчания.
— То-то беда: никакой метка нет, — заговорил Кирик, сразу оживляясь.
— Услышали, что ты к ним в гости собрался, вот и уехали куда глаза глядят. Метку не оставили! Очень-то нужен ты им! — Еще сердясь, Валентина подумала, что охотники, наверное, испугались, услышав о прививке оспы, и нарочно откочевали подальше. — Куда же теперь ехать без метки? — спросила она.
Кирик совсем повеселел.
— Найду! Оленей-то у них много.
Тут он сразу вспомнил, что доктора надо беречь, начал умело, быстро разжигать новый костер, сбегал за водой, даже подобрал мимоходом шляпу Валентины.
Она сидела на коряге, устало опустив на колени поцарапанные, грязные руки, и сердито наблюдала за хлопотами своего проводника. Он примащивал плоский камень для столика, подсовывая под него нарубленные км поленья; все его согнутая спина была покрыта серой кишащей массой: комары так и набрасывались на все живое.
«Ему это, конечно, интересно. Он чувствует себя тут дома. Старый, вредный черт!» — с ожесточением думала Валентина.
Пусть он хоть треснет, она больше не станет помогать ему в домашней работе. Пусть он сам теребит своих куропаток и рябчиков. Пусть сам варит и жарит!
Комары садились на лоб Валентины, мошки лезли ей в глаза и уши, но она «назло Кирику» позволяла им есть себя, не утруждаясь взять шляпу. Даже когда дым костра повалил на нее, она зажмурилась, но не пошевелилась.
Неподвижность доктора напугала Кирика.
— Ты, что… захворал? — спросил он, бросая развязывать тюк с провизией. — Хворь, что ли, пришла? — переспросил он тревожно.
Губы Валентины страдальчески изогнулись, она хотела еще сидеть и молчать, но вспомнила, что олени стоят рядом неразвьюченные, кругом тайга, а Кирик — дикий человек… Что ему стоит вскочить на своих таких же диких оленей и умчаться, оставив ее одну? Он, кажется, очень хорошо понял, как ходят болезни.
— Дым глаза ест, — сказала она, порывисто вставая.
После короткого отдыха Кирик потрогал острие пальмы — тяжелый нож, насаженный на длинную рукоятку якутским кустарем, еще не успел притупиться — и сел на передового оленя.
К вечеру они доехали до остановки эвенков, но по всему было видно, что охотники снялись отсюда еще с большей поспешностью и повернули на север от Сантара. Теперь и Валентину захватил азарт погони, и она наутро ничего не сказала Кирику, только спросила уже в пути:
— Верно ли едем?
— Верно, однако. Теперь-то знаю, куда едут. Скоро река будет. Я тут шел молодой.
— Так ведь это давным-давно было…
— Давно. Еще один жил. А теперь меньшой сын жену взял.
Утром небо показалось Валентине серым, а солнце, тусклое в мглистые от жары и сухого тумана августовские дни, совсем утонуло в белом мареве. Кирик заметно забеспокоился: то и дело вздыхал, цокал языком, стал озираться по сторонам и спешить, местами пуская оленей рысью. Валентина молча, покорно ехала за ним.
Потом по тайге потянул ветер, он дул слабо, едва раскачивая в редколесье прозрачные колосья высокого вейника, но был не по-таежному зноен. И вскоре неожиданно принес с собой горьковатый запах гари.
Кирик ничего не сказал Валентине, останавливаясь на ночлег, но не отпустил оленей в тайгу, а привязал их на длинном ременном алыке. Когда Валентина уже спала, он вылез из своего шалашика, взглянул на небо. В мутной мгле не горели звезды, угасла и Полярная, которая своим неподвижным светом указывает путь таежным следопытам.
— Дым, однако! — тревожно шептал Кирик.
Он раза два взбирался на дерево, но видел только седую мглу сухого, едучего тумана.
— Однако, это дым, — бормотал он тоскливо. — Ехать надо скорее. Спать нельзя.
На рассвете по тайге потянулись стаи белок, с треском и шорохом летевших с дерева на дерево. Они осыпали Валентину и Кирика коринками, высохшей хвоей, шишками, их рыжие распластанные тела, как огненные лапы, проносились над головами путников.
У подошвы каменистой сопки Кирик оставил Валентину с оленями, а сам побежал наверх, быстро мелькая меж серых стволов лиственниц. Валентина смотрела ему вслед, чувствуя, как тошноватый холодок страха сжимал ее горло. Теперь она не злилась на Кирика; в нем была единственная возможность спасения.
Беловатый дым окутывал на северо-востоке все видимое сверху пространство. Местами он был темнее, иногда багровые гибкие языки пламени прорывали его и снова исчезали, и тогда дым сгущался в огромные черно-сизые клубы. Казалось, небо сбросило туда все облака: такого пожара эвенк еще ни разу не видел. У него сразу пересохло во рту и ничего не получилось, когда он хотел поцокать языком. Сородичи его, наверное, успели перейти на берега больших озер, на ту сторону реки, к которой стремился Кирик, но путь к ним теперь был отрезан.
Огонь буйствовал еще далеко, но он быстро двигался широким полукругом, и стаи белок, мчавшихся на запад, резко повернули к югу.
Все время приходилось пробираться по нетронутому, иногда тонкому и частому, словно тростник, лесу. Кирик ехал впереди, яростно, неустанно рубил широким ножом-пальмой, расчищая путь. Грязный пот струился по его лицу, но он не вытирался, не снимал шапки. Серый дым наполнил лес, и сквозь него безучастно, как слепой красный глаз, смотрело солнце. Перед огнем отступало все живое: летели, бестолково кружась, птицы, скакали, точно безумные, зайцы, пробежал-промчался медведь, подкидывая черными голыми пятками, и долго слышно было, с каким треском ломился он сквозь сухие ветки ельника.
Порой Валентине все представлялось дурным сном, но так больно били по телу ветки деревьев и кустарника и страх так сжимал сердце, что, будь это во сне, она давно бы проснулась.
Наконец они выбрались к неширокому протоку. Перед ними раскинулся остров, покрытый ельником и тополями. Кирик посмотрел на подтянутые бока оленей и, кивнув на остров, сказал Валентине:
— Плыть, однако, надо.
Река горела серебристым блеском, но вдоль острова, обросшего по берегу кустами ив, двигалась темная, покачивая, словно зеленые облака, отражения листьев. По всей реке, как поплавки, мелькали головки белок.
— Поплывем, — сказала Валентина, ободренная речной прохладой.
Остров был уже занят. Всюду на кустах и деревьях ожесточенно отряхивались мокрые белки. Усталые после переправы, с облипшей шерсткой, они казались безобразно тощими со своими большими ушами и прилизанными хвостами. Напуганные зверьки не собирались уходить отсюда, а все новые и новые стаи рябили воду реки. Некоторые самки пытались спасти бельчат, но выносили из воды жалкие трупики. Уходить с острова было некуда: по ту сторону речки тоже клубился дым. Удрученный Кирик с минуту грустно смотрел на него, потом плюнул, смешно и грубо выругался.
— Все кончали! Мох пропал, зверь пропал, птица пропала. — Кирик остервенело погрозил кулаком тому, кто выпустил огонь на волю, затем оглянулся на доктора и крикнул: — Паром делать надо.
На береговой косе громоздился прибитый половодьем сухой лес. Кирик принялся вырубать топором бревна. Валентина срезала ножом-пальмой тальниковые прутья. Мокрые волосы прилипали к ее лицу и шее. Босиком, без шляпы, в подвернутых до колен брюках, она походила на мальчика. Сейчас она одна легко перетаскивала такие бревна, какие в обычное время ей было бы и не поднять.
Едва они увязали два первых бревна, как загорелись ельники на острове, и скоро на берегу закопошилась масса мелкого зверья. Горностаи, белки, бурундуки, мыши крутились прямо под ногами людей, ища спасения, лезли на бревна плота. Потом неожиданно сверху по реке донесся крик человека:
— Э-эй!
Кирик поднял голову, но не бросил работу, закричал в ответ:
— Э-эй!
Крик повторился, все приближаясь. Показался человек в легкой оморочке: это был охотник Михайла, тот самый, который так боялся прививки оспы.
— Говори! — быстро сказал он Кирику, выскочив на берег, но не присел, не набил трубочку, а схватил бревно и потащил его в воду.
— Ты говори, — откликнулся Кирик, не бросая работы.
И Михайла, увязывая гибкими прутьями бревна, рассказал о том, сколько выгорело оленьих кормов там, где сходятся верховья Омолоя, Сантара и этой реки — Большого Сактылаха, о том, что пожар, возникший от костров конного транспорта, сначала шел двумя огненными полосами, на расстоянии трех дней пути, а потом ветер подхватил его, слил в одно сплошное пламя и погнал в сторону заката. Лучшие оленьи ездоки, посланные поселковым Советом по следам доктора, наверное, остались по ту сторону пала или отсиживаются на озерах.
Плот рос быстро, но огонь наступал еще быстрее. Странно заколыхались вдруг ближние кусты. Среди густого сплетения ветвей показалась лобастая голова медведя. Он жалобно урчал, крохотные глазки его пугливо посверкивали. Ему было страшно, но люди все-таки показались лучше огня. Зверь поколебался еще и вышел из кустов. Олени не обратили на него внимания, а продолжали стоять, понуро опустив головы, с налитыми кровью глазами. Скоро этот клочок острова превратился в тесный зверинец. Смерть неслась сюда, высоко развевая красной гривой, и заяц, готовый лопнуть от страха перед ней, сидел сгорбленный на хвосте притихшей лисы.
Но они забеспокоились и заметались, когда нагруженный плот медленно отошел от берега. Отталкиваясь длинным шестом, Валентина увидела тысячи глаз, понятливо устремленных на плывущие бревна. Стоило людям замешкаться, и у них не хватило бы места для пассажиров.
— Сгорят они все, — сказала Валентина, подавленная этими по-человечески осмысленными взглядами.
— Не все сгорят… которые потонут, — сказал Кирик, уже успокоенный. — Сохатый-то не дурак: выплывет на мелкое. В воде стоять будет. Медведь тоже.
Плот быстро плыл по реке, затянутой дымом. С берегов дышало нестерпимым жаром; ветви деревьев, трава, сухие сучья чернели, дымились и вдруг с треском светло вспыхивали, посылая в небо грязные лохмотья сажи, облака дыма и разорванные полосы огня. Горящая тайга гудела; огонь шел, сокрушая ее в диком порыве, швырял по ветру горящие лапы, осыпал реку метелью вьющихся и гаснущих искр.
Кирик черпал котлом воду, поливал ею вьюки, себя, оленей. Все были мокрые, а к ночи хлынул проливной дождь.
Дождь лил, и вода в реке хлюпала, булькала, покрытая звонкими пузырями и светлыми, опрокинутыми на шляпки дождевыми гвоздиками. Сумерки снова разливались над крутыми темно-лесистыми берегами, меж которых плыл плот. Олени серой, почти неподвижной грудой лежали посреди плота. Трое людей караулили с шестами каждый крутой поворот, каждый выступ, в который могли уткнуться несшие их бревна. Так плыли они уже второй день, садились на мели, бродили в ледяной воде, сталкивая плот с камней.
Чем больше трудностей они переносили, тем крепче и спокойнее чувствовала себя Валентина. Казалось, на свете перестали существовать кашли и насморки, хотя ноги все время были мокрые и струйки дождевой воды то и дело проползали под прилипающее к спине сырое белье. Теперь Валентина гордилась собой и, преодолевая усталость, работала наравне с охотниками. Она даже усвоила себе их походку, легкую, почти неслышную, их манеру всматриваться и вслушиваться.
— Хорошо едем? — спрашивал Кирик, совсем привыкший к ней.
— Хорошо, да не больно, — отвечала она его же фразой.
Валентина стояла с шестом в руках, с нетерпением ожидая удобного места для высадки. Погреться бы у костра горячим чаем, съесть кусок поджаренного на вертеле мяса. Валентина с усмешкой подумала, как расстроился бы Ветлугин, увидев ее в этой обстановке. Сейчас она была бы рада встретить его. Об Андрее ей далее не думалось, он стеснил бы ее: такой некрасивой казалась она себе в грязном мокром костюме, с распухшими, обветренными руками.
За поворотом на берегу горел большой костер, болталась на шесте серая тряпка.
— Эй! — крикнул Кирик.
В косой сетке дождя выросла высокая фигура охотника.
— Кто плывет? — спросил он по-эвенкийски, сбегая вниз.
— Доктор плывет. Чум-то есть?
— Шалаш есть. Чай есть. Мясо есть… — скоро заговорил охотник и изо всей силы ухватился за брошенный ремень, захлестывая его за корень вывороченного дерева.
Устроенный им навес из оленьих шкур едва вместил приезжих, и сам охотник сел под дождем, накинув на плечи и голову кожаный лоскут. В боковом свете костра лицо его с косо поставленными крыльями жестких бровей казалось бронзовым.
— Скажи ему, чтобы он лез сюда, мы потеснимся, — сказала Валентина Кирику. — Почему он не хочет? Уважение гостям? Вот глупости.
Кирик перевел. Охотник подсел ближе, стал говорить.
От оленных всадников с Омолоя он узнал о докторе, по следам которого пошел страшный пожар. Эвенки решили, что если доктор не погибнет в огне, то ему не миновать «сплава» по реке Сактылаху, и вот он, охотник, ждет здесь. У него умирает жена от какой-то непонятной болезни.
— Далеко? — спросила Валентина.
— День на олене… Семья большая: восемь детей.
Кирик переводил. Он так устал, что ему даже не хотелось рассказывать ни о приисках, ни о своей артели. Он только и спросил, к какому роду принадлежит охотник и не встречался ли он с его сородичами.
Валентина долго сидела молча. Вьюк с аптечкой был в сохранности, и что такое день езды на олене?!
«День-два лишни — не беда», — вспомнила она слова Кирика и усмехнулась печально.
Охотник не уговаривал, не суетился, а сидел неподвижно, с внешним спокойствием ожидая ответа. Эвенки дипломатично молчали: пусть доктор решает сама.
Утром Михайла отправился обратно в верховья, а Валентина с Кириком и охотником поехали в тайгу. Дождь все шел, и, слушая, как он долбил по шкуре, накинутой шерстью вниз на плечи и голову, Валентина смотрела на голубоватые ветви лиственниц, осыпанные светлыми каплями, на черные от сырости сучья ольхового подсада. Земля в низине не принимала больше воды, и набухшие бурые прошлогодние листья не могли уже прикрывать мелких луж, а тонули, запрокидываясь вверх распрямленными краями.
Теперь Валентине казалось, что в тайге было удивительно хорошо, когда стояла жара и так славно пахло древесной смолой и вялыми травами. А сейчас вещи во вьюках отсырели, и во всем лесу не найдешь сухого местечка для ночлега.
Два чума стояли у озера, на устье мелководной речонки, льющейся среди огромных валунов. Серая лайка, очень похожая на Тайона, но зверовато-настороженная к приезжим, без заискивания встретила хозяина. Толпа черноголовых ребятишек с тревожно-веселым любопытством уставилась на Валентину.
Но все уже привычное: и лайка, и ребятишки в своей меховой и ровдужной[21] одежде, и синие космы дыма, спадавшие с острых макушек чумов, — не поражало ее воображения.
В чуме под меховым одеялом металась в жару еще молодая женщина…
— Сколько дней хворает? — спросила Валентина, отшатнувшись от крика больной, которую едва успела затронуть.
— Четыре… пять дней.
Чуткая рука врача снова осторожно легла на твердый, как доска, живот, горячий и мокрый от пота.
«Или внематочная беременность, или прободной аппендицит, — решила Валентина, осматривая больную. — Да, аппендицит. Верная смерть: трогать нельзя, везти нельзя. Пять дней с прободением — это уже общее заражение крови. Ни один хирург ей теперь не поможет».
— Она умрет, — перевел Кирик предсказание Валентины, и охотник, хозяин юрты, сразу стал сутулым.
Горе охотника окончательно расстроило Валентину. Как она хотела, чтобы наперекор всему его жена, хрупкая и длиннокосая, снова наполнила чум материнской суетней.
— Она, наверное, умрет, — повторила Валентина с состраданием, точно хотела тоном голоса искупить жестокость своих слов. — Но я буду лечить ее, — добавила она, проникаясь смутной надеждой: не ошиблась ли в диагнозе? Может быть, здесь просто ушиб?
— Нет, — снова отвечал охотник на вопросы Кирика, — жена не падала на живот, она не поднимала ничего тяжелого, никто не ушибал ее.
«А может быть! — упрямо думала Валентина, глядя на восковое лицо, увлажненное испариной. — Мужчины многого не замечают».
Надо было как-то действовать, чтобы отвести душу себе и другим и облегчить хоть чем-нибудь страдания больной. Убого выглядело при скудном свете камелька лесное жилье, даже обмыть больную нельзя; зачем причинять ей излишние страдания — через день, много два она все равно умрет.
«А может быть!»
Открыв аптечку, Валентина достала нужные лекарства. Холод на голову и живот! Льда нет? Только к утру успеют сходить за льдом? Хорошо, пусть идут. Есть холодная вода. Давайте пока воду. Нельзя вымыть больную… так хотя бы прикрыть ее лучше, сменив взмокшее меховое одеяло.
Валентина разорвала и сметала на простыню собственное чистое, но измятое во вьюках белье, сама приготовила крепкий бульон.
«А может быть!..»
Было совсем поздно, когда она, тепло укутав больную, дрожавшую от озноба, добралась до постели, приготовленной для нее, закрылась зимней дохой хозяина и уснула тяжелым сном. Она не слышала, как забегали из другого чума дети, как выпроваживал их отец. Кирик сбежал к ним в большой чум и долго сидел там у огня, поднимая брови, потряхивая головой в мучительном раздумье, пока не свалился, тоже побежденный сном.
Среди ночи Валентина вдруг проснулась и приподнялась, глядя в полутьму широко открытыми глазами. Ей приснились какие-то бабы, нагие, безобразные, наглые, и она между ними, босая, в одной рубашке. Андрей, очень пьяный, жалкий, маленький, сморщенный, целовал ее всю и плакал. Сама она тоже была дряблая, сморщенная, и стыд сжигал ее, потрясающий стыд…
Сидя на постели, трогая свое теплое, нежно-округленное тело, Валентина не могла отделаться от ощущения этого стыда и ужаса. Потом она прислушалась к плеску дождя, еще усилившегося, сладко зевнула, собираясь снова прикорнуть в нагретом ею местечке, но, не закончив зевка, взглянула на постель больной и сразу вскочила.
Женщина лежала неподвижно, одеяло не шевелилось на ее груди, лицо в переменчивом свете костра было темное, как земля. Валентина, почти не дыша, присела около нее на корточки, потрогала ее тихонько. Она была жива, но пульс ее, частый, западающий, едва бился.
— Не умирай! — попросила Валентина и нежно погладила жесткие волосы женщины. — Не умирай! — страстно повторила она, опускаясь на колени возле ее изголовья. — Ты еще так долго сможешь жить! Почему я не приехала к тебе несколько дней назад? Все было бы хорошо. Не умирай, не надо умирать! — как заклятие твердила Валентина, бережно пряча под одеяло горячую, потную руку эвенки. — Господи! — прошептала она, тоскуя в страшной затерянности здесь, перед лицом смерти. — Такая ночь и глушь кругом… Так мало людей на этой дикой земле… А смерть отнимает мать у детей.
Слезы навернулись на глаза молодого врача. Вся гордость ее пропала, и она чувствовала себя слабой и бесконечно несчастной.
К утру больная снова заметалась, начала бредить. Хозяин чума и Кирик поставили на столик, похожий на низко опиленный табурет, чайную посуду, вареную оленину, лепешки, ягоды. Валентина не смогла есть: она заставила себя взять кусок, разжевала его, но гнетущая тоска клещами сдавливала ей горло.
— Как баба-то? Не померла? — спросил Кирик.
— Нет… жива пока.
— Помрет еще. — Кирик помолчал в раздумье, поднимая и сводя к переносью брови. — Разный хворь-то бывает. Не все, однако, лечить можно!
— Все можно лечить, пока не поздно, — сердито ответила Валентина. — Эта больная умрет потому, что некому было помочь ей вовремя. А женщин у вас мало, старятся рано. Матерей особенно беречь надо. — Валентина взглянула на удивленного Кирика, добавила с раздражением: — Ничего не понимает.
— Я все понимает, — обиженно возразил эвенк. — Ты правду говоришь: баб у нас мало. У якутов баб мало… Да разве можно уберечь! Микола-матушка! Помирает все равно — мужик или баба. — Кирик помолчал, разрывая зубами белое сухожилие — ленок. Как теперь поедем? Обратно нельзя: оленей кончим. Мох-то сгорел. Плыть будем, что ли? Ниже, вот он говорит, камень много. Тогда олень поедем. Там база есть. На главный берег придем, там лодка с окошками, дым большой.
— Пароход?
— Угу, — произнес Кирик, не в силах сказать другое потому, что рот у него был забит едой.
— Далеко мы заехали! — печально удивилась Валентина.
— Еще дальше заедем, — пробормотал охотник, но, заметив испуг на лице Валентины, пояснил: — Речка-то вниз пойдет. Больно круто поворачивает.
Лес кончился. Впереди светлела широкая порубка по косогору, уютный угол, образованный течением реки и впадавшего в нее ручья. За неровно опиленными пнями стоял на берегу чудесный дом. Настоящий бревенчатый дом, рубленный в лапу. Из трубы медлительно, неохотно расставаясь с крышей, шел сизый дымок. Тут же, на берегу, на устье ручья, стоял склад-амбар, а поодаль — баня. Дверь амбара была широко открыта, в темноте смутно виднелись нагроможденные до потолка ящики и мешки с мукой. Двое в брезентовых плащах хлопотали у порога, чем-то звякали, громко переговаривались. Они не сразу услышали чавкающие шаги оленей: косой дождь частил над просекой, над мокрыми крышами построек, наполняя окрестность звучным шорохом.
— База это, — сказал Кирик Валентине с самым равнодушным видом, точно они на каждом шагу встречали такие базы.
Валентина промолчала: вид настоящего жилья растрогал ее, захотелось поскорее взбежать по ступеням крыльца, распахнуть деревянную на железных петлях дверь…
— Вот башмаки так башмаки! — по-русски произнес в амбаре мужской голос. — Под этаким башмаком любой валун треснет.
Саенко с тем же чувством оживленного интереса повернула голову.
— У себя в мастерской изготовили, — негромко ответил другой таежник.
От этого негромкого голоса у Валентины до онемения похолодели кисти рук: она сразу угадала:
Андрей! Он стоял тоже спиной к двери, неестественно широкий в своем дождевике.
Она спрыгнула с седла и пошла к распахнутому зеву амбара неровной от усталости и волнения походкой.
Андрей обернулся на звуки шагов, возникшие в шорохе дождевых капель.
— Вы! Как это вы?!. — Он не улыбнулся ей, не поздоровался, не сделал далее шага навстречу.
«Вот он какой… странный…» — думала Валентина, подходя к нему. Губы ее, полуоткрытые от удушья, мелко дрожали.
Второй разведчик тоже перестал рыться в груде железа, сваленного на полу, и стоял, удивленно глядя на неожиданную гостью.
«Уж лучше бы не встречаться!» — подумала она и от досады на самое себя спросила почти спокойно:
— Здесь ваша база?
— Да, здесь наша база, — подтвердил Андрей и неопределенно развел руками, в которых держал два косозубчатых кольца.
— Что это у вас? — продолжала Валентина с тем только, чтобы не молчать.
— Где? Ах, это!.. Башмаки для буров, — пояснил геолог. — Вы видели когда-нибудь работу буровой разведки?
— Нет, не видела, — сказала Валентина звенящим голосом. — Я не видела работу разведки… Мы очень промокли. Где бы нам тут переодеться и согреться?
— Пойдемте! — спохватился Андрей; положил свои башмаки и пошел с Валентиной к дому, куда Кирик уже втаскивал снятые с оленей вьюки.
«Какой я совершенный идиот! — упрекал себя Андрей, глядя на стоптанные, порыжевшие от сырости сапожки врача, на жалко обвисшие поля ее фетровой шляпы. — Какой я невыразимый идиот!»
В просторном еще новом бараке он сдернул с постели на нарах одеяло, торопливо завесил им угол для Валентины; один край не доставал до торчащего в стене гвоздя, и Андрей притянул его, накинув на суконное ухо петлю из чьего-то галстука. Он послал одного рабочего топить баню, другого в склад за продуктами, а сам, стараясь не смотреть на отгороженный: им угол, принялся усердно шуровать в печке.
— Погода совсем разладилась, — сказал он Валентине, когда она вышла, переодетая во все сухое, в его рубашке с подсученными рукавами. — Я очень сожалею, что вы попали к нам в дрянную погоду.
— Вот как! — перебила Валентина, понимая, что он вообще не рад ее приезду. — Разве я выгляжу очень плохо? Хотя… — она ожесточенно пощипала подвернутый рукав рубашки, — хотя, конечно, после приключений, какие нам довелось вынести, нельзя выглядеть иначе.
Идя в баню по грязной тропинке в чьем-то большом дождевике, пиная коленками шумящие его полы, Валентина с досадой перебирала подробности встречи, такой сказочно прекрасной и такой нелепой.
«Что же это? Ведь я больше месяца не видела его. И вот встретились, а радости нет. Значит, чувства нет?» — Она рванула к себе дверь низенькой баньки, топившейся по-черному.
Там было темновато, знойно, сухо, дымок еще ел глаза.
— Вроде угарно! — сказала женщина, раздеваясь на лавочке у двери, и поглядывая на угли, тлевшие в печке-каменке.
Снизу, из-под полка, пахло прелым березовым листом, на деревянном корытце ожидал положенный заботливой рукой новый веник.
— Ну что же, попробуем, — сказала Валентина и облила веник ковшом горячей воды.
Сморщенные, уже засохшие листья сразу окрепли, расправились.
«Вот угорю здесь, — подумала Валентина, почти желая этого, и одновременно наслаждаясь теплом, охватившим все ее иззябшее тело. — Они не скоро пришли бы за мной… Он, наверное, не побеспокоится!»
«Вы видели работу разведки?» — зло передразнила она, вздрагивая от озноба, покрывшего ее кожу пупырышками, плеснула из ковша на раскаленную каменку, окатилась водой сама и полезла на полок, захватив веник.
Она неумело, но сильно хлесталась мягкими, жарко шелестевшими листьями, и волны горячего пара колыхались над нею. Дышать было трудно, но тело ее, светлевшее, словно перламутр, в этой черной норе, становилось таким гибким и легким, точно она выбивала из него всю усталость, всю зябкость и… злость.
— Самый настоящий массаж! — Бросила веник, спустилась вниз, где стояло корыто.
Свою мочалку-губку она оставила в тайге, разделив в подарок ребятишкам, а теперь взяла рогожную, которую приготовила перед баней сама, и так неожиданно приятно оказалось мыться этой жестковатой вехотью, обильно ронявшей мыльную пену! В крохотное оконце виднелся кусок реки — текущая веда, покрытая дождевой рябью, — да еще у самого стекла покачивалась узкая травка. Всего травин пять…
Угореть уже не хотелось. Когда она вернется из бани, там приготовят чай; обязательно с консервированным молоком. Она давно не пила чаю с молоком.
Потом ей пришла мысль, что, пока она моется, Андрей вдруг соберется и уедет к своим разведчикам, не простившись с нею. У него это получится очень просто. Валентина заторопилась одеваться и снова занервничала, то роняя вещи на залитый пол, то хватаясь руками за покрытую копотью стену.
Когда она вошла в барак, Андрей сидел за столом с каким-то новым русским. Они весело разговаривали и ели разогретые на сковороде консервы.
«Он совершенно безразличен ко мне, — снова затосковала Валентина. — Мне бы кусок не пошел в горло, если бы я ожидала его, а он спокойно ест и вообще ведет себя так, как будто ничего не произошло. — Его оживление раздражало ее не меньше, чем недавняя серьезность. — Да, он не побежит на свидание, не пообедав!»
— Почему вы сели за стол без меня, гостеприимный хозяин! — укорила она с натянутой шутливостью.
— Для вас особый обед готовится, — сказал Андрей. — Если бы вы приехали до ненастья, когда была богатая охота… А сегодня только вот… — И он кивнул на железную печь, где дожаривался крепко подрумяненный рябчик. — Конечно, вас дичью не удивишь после вашего путешествия по тайге. Но там вы ели ее изжаренную прямо на огне, а у нас по-настоящему, на сковородке. А еще макароны, и даже варенье есть к чаю. — Разговаривая, Андрей обошел вокруг печки и остановился около Валентины. — Через три дня на речной базе будет пароход, — добавил он несколько неожиданно.
— Будет пароход, — повторила Валентина, тревожно глядя на него. — Значит, мне надо сразу ехать!
«Неужели я ни одной минутки не побуду с тобой наедине?» — спросила она его глазами.
Чисто вымытые кисти ее опущенных рук нервно шевельнулись.
— Мы вместе отправимся на оленях рано утром, — сказал Андрей и смутился, — мне тоже пора домой, — добавил он, точно оправдываясь.
Гулко стреляли в печке горящие поленья. Треск огня напоминал пожар, бушевавший в тайге, но влажный шорох дождя за стеной гасил это воспоминание: трудно вообразить горящей мокрую до корней тайгу. А как хорошо было сидеть на скамейке в настоящем доме, где ниоткуда не протекало и не дуло, где все самое настоящее, даже пол под ногами.
Андрей у стола, под висячей керосиновой лампой, писал что-то в толстой тетради. Когда Валентина посматривала на него через плечо, то видела его опущенное лицо с выражением озабоченной старательности. Но она ощущала его присутствие и не глядя, как ощущала с закрытыми глазами движение тепла и света.
Вот он встал и пошел к ней. Она угадала его приближение не по шагам — в бараке ходили еще и другие, уже готовясь ко сну, — а угадала по радостной тревоге, колыхнувшей ее сердце, не выдержала и снова оглянулась.
— Отогреваетесь? — спросил Андрей, садясь рядом с нею.
Валентина не ответила. Казалось, ничего не могло быть лучше скамейки, на которой они сидели. Большего и не нужно, только бы сидеть вот так. Она совсем не испытывала усталости, обычной после дороги, даже тепло дома не разморило ее.
— Расскажите о себе, — попросил Андрей. — Ваш проводник говорил, что вам пришлось спасаться от пожара. В тайге это страшное дело!
Валентина легко вздохнула и принялась рассказывать…
Затем они долго сидели молча.
— Я могу молчать с вами сколько угодно. Мне и это радостно, — призналась она.
Андрей ничего не сказал, открыл дверку печи и, опустясь на одно колено, подтащил клюкой головешки. Лицо его, освещенное красноватым светом, было задумчиво и даже печально.
Люди в бараке уже спали, привернутая лампа горела тускло: весь свет шел от печки, от смолистых поленьев, сунутых Андреем в ее раскаленный зев. Андрей посмотрел еще, как огонь охватывал дрова дружным пламенем, медленно поднялся и, счищая липкую серу с ладоней, снова присел на скамейку.
— Я смотрела на вас и думала, что это никогда-никогда больше не повторится, но запомнится на всю жизнь, — грустно заговорила Валентина. — Все лес да лес. Глушь такая… северная. Дикие камни! И вдруг дом… бревенчатый домик. И этот свет от печки, и вы… человек, подбрасывающий в печку поленья…
— Что же тут такого!.. — начал было Андрей, но взглянул на Валентину и увидел ее совсем близко. Снова, как тогда, во сне, когда он поцеловал ее, сердце его сжалось до боли. Он оглянулся на тонувшие в темноте углы барака и вдруг устыдился за излишнюю предупредительность своих разведчиков, грубоватых, простодушных парней.
— Вот чудаки какие, — сказал он. — Зачем на ночь лампу привертывать — получается совсем неэкономно. Наоборот: когда лампа заправлена, как надо, в ней газ горит, а в привернутой один керосин сгорает, оттого и копоти больше…
Снова торопко шли олени, снова сыпались отрясаемые ими с кустов частые капли, но каким веселым казался теперь этот добавочный дождь!
Кирик, ехавший впереди, свернул с дороги и начал спешиваться: облачные сумерки уже оседали на землю… Он положил между корнями дерева мелкого хворосту, вынул из вьюка сухие растопки, и скоро синий дымок пополз, извиваясь вокруг двух низеньких палаток. Андрей расстелил в палатке Валентины охапку веток, хотел выйти, но взглянул на свою спутницу и улыбнулся: она сидела у входа, положив руки на дорожный вьюк, но ничего не вынимала, а только смотрела на него, Андрея.
— Что же вы сидите, точно в гости приехали!
— Я и приехала в гости. Я у вас в гостях, Андрей Никитич!
Он взял вьюк, отложил его в сторону и сел рядом с ней.
— Я очень рад встрече с вами. В тайге это особенно чувствуется. Ведь если бы знать, что вы там, среди огня, — с ума сойти можно!
Валентина вспомнила бескрайние, безлюдные пространства, ночи, проведенные у постели умирающей эвенки, свою тоску и растерянность… Дыхание у нее неожиданно остановилось. Она попыталась сдержаться, заслонилась рукой, отвернулась, будто покашлять хотела, но рыдания душили ее.
— Валентина Ивановна, — сказал Андрей порывисто, — разве вы плакали, когда ночью шли по тайге?
— Конечно, плакала. Но тогда, когда я шла к роженице, это было от усталости, от физической слабости, а тут возле умершей. Тут было совсем, совсем другое. Вы и представить себе не можете, какая бывает тоска… Я опоздала и ничего не смогла сделать, но и уехать от нее, умирающей, тоже не могла. — Слезы Валентины сразу высохли, глаза расширились и потемнели. — Вы понимаете: целая куча детей… маленьких, а мать умирает, а кругом юрты, лес… на всю жизнь. Сплошной лес! Я врач, училась тому, как лечить, и вот смотрю на человека и вижу: я бессильна перед этим… и вообще бессильна. Почти трое суток она… умирала. Пульс, как ниточка, и уже ни температуры, и… ничего. Человек сдал — умирает, и сам знает, чувствует, что умирает, и до последней минуты в сознании. Я ночами подходила к ней с такой глупой надеждой: вдруг ей легче станет! А она поведет стеклянным взглядом и только вздохнет: все понимала. А тут еще эти маленькие лезут к ней, и она им наговаривает по-своему, а я не мешаю, потому что… все равно!.. — Голос Валентины задрожал, и она закрыла лицо руками.
— Не надо так, — попросил Андрей, бережно проведя ладонью по ее опущенной голове. — Вы измучились, вот и нервы…
— Да, нервы… — Знаю, дети не пропадут. Я напишу в область, когда приеду. Дело не в том, — добавила она, вытирая лицо подвернувшейся марлевой косынкой.
— А в чем? — ласково спросил Андрей.
— В том, что вдруг видишь свое бессилие, сознаешь, что все твои познания ничего не дают.
— Это настроение минуты, — сказал Подосенов, задетый за живое воспоминанием о собственных неудачах. — Это у всех бывает, когда… не везет в деле.
— Значит, пройдет?
— Пройдет, — нежно глядя на нее, но не сознавая этого, ответил Андрей.
Валентина долго лежала, вслушиваясь в шелест ветра, — дождь, шуршавший с вечера по туго натянутой брезентовой крыше, видимо, перестал, — и думала об Андрее. Ей казалось, что она лежала так и не спала всю ночь, а если спала, то и во сне думала о нем и ощущала его присутствие. Ведь он совсем близко: вторая палаточка в двух-трех шагах.
На приглашение Валентины переночевать в ее палатке Андрей сначала не ответил, а потом покраснел так, что покраснела и она, и сказал:
— Нет, я вместе с Кириком… Вы теперь привыкли не бояться в своем перекидном доме.
Да, она уже привыкла, просыпаясь по ночам, слышать над собою могучий шум леса или тонкий звон комаров в глубоком безмолвии. Большой дом — тайга! Темные руки ночи медленно двигают звезды по синему небу. Какой-то зверь-житель проходит вблизи, шевельнет сучок осторожной лапой — и сухо крякнет сучок. Кашлянет в ответ в своем шалашике Кирик, всегда чутко настороженный, далеко ответит звон ботала на олене. Кирик пятьдесят лет прожил, не выходя из тайги. Привыкла к ней и Валентина: месяц прошел.
Выйдя наутро из палатки, она увидела Андрея, хлопотавшего у костра. Он только что отставил в сторону чайник и, прислонясь подбородком к тонкой сушине, которую еще держал в руке, задумчиво следил за банкой консервов, поставленной им на угли. Он будто ждал появления Валентины: обернулся к ней, улыбнулся. Но улыбка проскользнула, не оживив лица. Валентина сразу подметила, что за одну ночь его лицо осунулось, и, как это ни странно, — обрадовалась такой перемене.
— Вы уже встали! — сказала она, подходя и перебирая руками полотенце.
— Я и не ложился: до полуночи просидел в палатке, а когда перестал дождь, сидел у костра.
— Ну почему вы не разбудили меня, — пылко упрекнула Валентина. — Я тоже люблю полуночничать. Вам было неудобно, наверное, в маленькой палатке?
— Нет, удобно. — Андрей сломал о колено сушину и бросил в костер. — Мысли всякие одолевали… Такой разброд! Мне иногда тоже тяжко бывает.
— Аа-а! — протянула Валентина, неожиданно гибким движением опустилась на корточки, жмурясь от жара, прихватила краем полотенца и оттащила в сторону закипевшие консервы.
Умываясь у ручья, она думала: «Иногда тяжко» — это он о работе. Но только ли работа его волнует? Что значит «разброд»? Ей не хотелось вспоминать об Анне: она не могла сочувствовать этой женщине, захваченная влечением к ее мужу, а относиться плохо было просто невозможно.
«Вот это и есть разброд! — заключила Валентина. — Работа не ладится — „тяжко“. Если бы меня вздумали лишить звания врача, я бы погибла с горя: ведь столько лучших лет и сил затрачено!»
От береговых отвесных утесов дорога через горный хребет повернула в сторону, петляя то по гущине ольховника, то по скалам, заросшим сверху толстыми моховищами, потом потянулись чахлые лиственницы.
Погода стояла пасмурная, прохладная, комары исчезли, и подниматься пешком было легко.
— Смотрите, как низко плывут тучи, — весело говорила Валентина Андрею, — они идут, как сытые коровы с пастбища. А сколько здесь голубики! Чем выше местность, тем ниже ее кусточки, вот тут прямо стелются по земле, но ягоды все крупнее.
Оба остановились на крутом повороте у обрыва. Облака тумана клубились под их ногами, в просветах его неровной полоской светлела речонка, ближе, прорывая белую пелену, чернели острые верхушки лиственниц.
— Еще один шаг — и смерть, — задумчиво сказал Андрей.
— Далее мысль о ней меня всегда возмущает! — ответила Валентина, но тоже задумалась. — Я очень люблю жизнь и… себя… Вот я одна — большая Валентина, много работаю, обо всем беспокоюсь. Если бы я была только такой, то стала бы доктором наук, профессором. Но есть еще другая я — маленькая. Эта любит наряды, веселье, тащит меня из поликлиники, мешает заниматься за письменным столом.
— Каким же образом мешает?
— Всячески…
— А-а! Вон кедровка летит, хотите, убью ее? — Андрей вскинул ружье и шутя опустил его стволами на плечо Валентины. — Вот так…
— Стреляйте, я не боюсь!
— Да я-то боюсь. Интересно, какая вы сейчас: большая или… маленькая?
Она ответила, искренне затрудняясь:
— Сама не знаю. Может быть, я просто наболтала на себя. Наверное, у всех так!
С разговорами оба забыли о Кирике, потом спохватились и пустились нагонять его. С вершины перевала они увидели, как он, уже далеко внизу, сводил оленей не по прямой, а зигзагами. Местами и Кирик и олени съезжали почти сидя.
— Куда он затащил нас? — удивился Андрей. — Есть более отлогая тропа.
— Он человек с фантазиями, — переводя дыхание, весело сказала Валентина. — А раз вы его не направили по верному пути — сами виноваты! — И она начала спускаться первой, не выбирая дороги.
— Осторожнее! — крикнул Подосенов, нагоняя ее. — Мох мокрый и скользкий. Можно скатиться со скалы.
На каменистой круче он протянул руку Валентине. Она легко оперлась и в следующий момент уже стояла с ним рядом. Он перебрался ниже и опять потянулся к ней.
Пушистая прядь волос задела его по разгоревшейся щеке.
— Вы научились ухаживать? — сказала Валентина, пытаясь улыбнуться.
— Это не ухаживание! — взволнованно ответил Андрей, не выпуская ее из рук.
— Что же тогда? — Голос ее дрогнул, но она пошутила: — Не забывайте об осторожности, а то мы оба свалимся с обрыва.
Он посмотрел в блестевшие перед ним глаза Валентины (невозможно было оторваться от их сияющей синевы) и еще крепче прижал ее к груди.
— Я полюбил тебя знаешь когда? — спросил Андрей.
Она сидела на белых перилах, держась одной рукой за железную стойку, другая рука ее лежала на его плече.
— Знаю, — прошептала Валентина. — Когда я пела! Я никогда так не пела, как в тот раз. И ты посмотрел потом на меня… — Лицо ее засветилось от счастья. — Ты нехорошо думал обо мне до этого?
— Нет, только хорошо, хотя иногда ты казалась мне странной, а то, что люблю тебя, понял в тайге, на разведке, где был один перед лесным пожаром…
— Мне хочется поцеловать тебя, — сказала Валентина капризно и спрыгнула с перил.
Она стояла, весело смеясь, а Андрей восторженно любовался ею, поправляя жакетик на ее плечах.
Солнце пробило наконец серебряную толщу облаков над серой рекой и, бледное, но теплое, тянулось лучами в ослепительно-белый провал, все разрыхляя и раздвигая его рваные края.
— Завтра будет чудесный день, — промолвила Валентина, следя за движением солнечных лучей.
— Чудеснее, чем сегодня, он не будет, — ответил Андрей.
— Есть же на свете счастливые люди! — сказал кто-то позади них.
Они действительно чувствовали себя счастливыми, позабыв обо всем на свете, и присутствие на палубе других людей совсем не стесняло их. А на них смотрели внимательно…
Проходя узким коридорчиком, пропитанным особенными пароходными запахами — временного жилья, машинного масла и краски, — они встретились с моложаво-седым усатым поваром, и Валентина вспомнила, что именно на этом пароходе ехала она из Якутска на Светлый.
— Ну, как Тайон? — спросил повар, поздоровавшись.
— Здоров. Еще красивее стал, но совсем не сидит дома, а все где-то шляется.
— Та-ак… — протянул повар с заметным сожалением и посмотрел на Андрея; видимо, ему хотелось спросить еще о чем-то, однако он не решился.
— Это он подарил мне собаку, — шепнула Валентина.
Войдя в каюту, она закрыла дверь и сказала: — Ты знаешь, я столько, столько раз мечтала подойти к тебе вот так и чтобы твои руки встретили меня.
Андрей взглянул в ее доверчиво обращенное к нему лицо, побледневшее от страстного волнения, и вдруг представил Анну с таким же, так свойственным ей выражением открытой душевности, и ему показалось, что пол каюты качнулся под его ногами.
«Да как же это я?!» — подумал он, весь холодея.
Кирик в это время беспокойно бродил по палубе. Ему было и интересно и страшно немножко в этой плывущей избе, наполненной острыми запахами. Он не понимал, отчего она так скоро двигалась вверх по течению. Никто ее не тянул, не подталкивал, не видно было ни весел, ни парусов, только внизу, с обоих боков вертелись два колеса, взбивая белые горы воды. Какая сила заставляла их так шуметь и хлопать по воде?
Эвенк трогал ладонями вздрагивающие переборки, прислушивался, как мелко сотрясался под его ногами пол. Только по этой напряженной дрожи он догадывался о том, каких усилий стоило пароходу быстрое движение по реке. Длинные волны с загнутыми белыми краями выбегали на песчаные берега, облизывали их и нехотя скатывались обратно или с шумом расшибались о береговые утесы. Кирик смотрел на них целыми часами.
Потом он шел к своим оленям, привязанным на корме, где находилась еще за тесной перегородкой телка, молодая, комолая, с красными пятнами на спине. Красные эти пятна особенно смущали Кирика. Почему же у его Катерины все коровы черно-белые? И он, поплевав на пальцы, попробовал даже потереть блестящую шерсть смирного животного.
Олени стояли грустные: их также волновала непривычная обстановка. Трава и куча лиственных веток лежали перед ними нетронутые. Кирик погладил кроткие морды оленей и стал наводить чистоту на полу, как наказал ему здешний начальник.
— Эй, дагор! — окликнули его с верхней палубы. Эвенк бросил тряпку, подсмыкнул съехавшие в пылу уборки ровдужные штаны, помаргивая, посмотрел наверх. Там оказался человек в слепяще-белой рубахе с засученными рукавами, с белым бабьим фартуком на животе, в белой же кругленькой шапочке. Даже усы у него тоже были белыми. Кирик посмотрел, щурясь, на этого необыкновенного человека, и ему снова стало весело.
— Здравствуй! — крикнул он дружелюбно. — Ты кто, доктор, что ли?
— Лучше доктора, — отозвался новый знакомец. — Обедать хочешь? Айда ко мне на кухню. Знаешь, внизу, у машинного отделения.
— Айда! Ладно.
Он убрал на место метлу и тряпку, вымыл под умывальником руки, вытирая их о штаны, не без робости вошел в душное, жаркое, помещение. Направо был ход, налево ход. Кирик подумал и пошел направо, откуда все время раздавался глухой шум.
Едва он сделал несколько шагов, как перед ним открылся светлый провал. Эвенк замер, прислонясь к стенке. Оттуда снизу тянуло запахом разогретого машинного масла. Железо урчало, лязгало, блестело, ворочалось в глубокой пароходной утробе. Кирик не вошел бы туда один ни за что на свете. Он уже попятился, но откуда-то сбоку снова появился человек в белом.
— Ну, чего ты стал? — спросил он ворчливо-укоризненно. — Экой ты, братец мой, нерасторопный! Боишься, что ли? — Он подошел вплотную к оробевшему таежнику, облокотился на железную загородку, весело подмигнул, разглаживая белые усы: — Нравится работка?
— Прямо голова болит.
— Голова болит оттого, что не обедал, — спокойно определил повар. — Мне наши девахи сказали, что ты с утра крутишься по пароходу, а в буфет не идешь. Денег нет, что ли?
— Как нет денег? Есть деньги! — Осторожно идя за поваром, охотник пощупал в кармане гаманок. — В тайгу ездил. В тайге зачем деньги? Все целы.
— На прииски едешь?
— Угу. Домой едем. Доктора возил.
Повар обернулся так неожиданно, что Кирик при всей своей ловкости наскочил на него.
— Какого доктора?.. Женщину?
— Женщину. Валентину.
— Ишь ты! — совсем как конюх Ковба, произнес белый старик.
Кирик сразу почувствовал в этом его уважение и сразу начал хвастаться доктором и собой.
В жаркой кухне повар усадил своего гостя у окна и начал потчевать.
Кирик ел и подробно рассказывал о поездке внимательно слушавшему старику. Он был смущен немного отказом повара взять с него деньги и чувствовал себя обязанным, не зная, чем отблагодарить за угощение.
— А кто… этот с ней… муж ее, что ли? — застенчиво спросил повар.
— Андрей-то? Нет, не ее муж. Анкин это. Баба у него есть — Анка. Больно хорошая баба, начальник она на приисках.
— Жалко, — пробормотал повар. — А я думал, замуж вышла.
— Нет. Чужой играет, — простодушно сказал охотник.
— Жалко. Нехорошо это.
— Пошто нехорошо? Ничего-о! Молодой, здоровый, играть маленько надо.
— По-твоему, может, и ничего, а по-моему, плохо. Кабы была какая-нибудь завалящая, так пес с ней, а за эту обидно. Одни неприятности и ей и Анке. Узнает — думаешь, легко той будет? Через это до смертоубийства доходят.
После обеда повар повел полюбившегося ему эвенка в машинное отделение, потом в красный уголок, все показывал и объяснял с видом владетельного хозяина. Кирик, очень польщенный таким вниманием, шел за ним, точно привязанный, ко всему присматривался с жадным любопытством.
Расставшись с поваром, Кирик опять вернулся к своим оленям, принес им воды, перевернул вялый сверху корм и задумался, навалясь на перила борта. Он думал о Валентине, об Андрее, о том, что плохо играть с чужим.
— Одни неприятности, — медленно, недоуменно выговорил он.
Легкое прикосновение к плечу вывело его из раздумья. Это была Валентина. Она долго смотрела сверху на него, такого странного в кожано-меховой одежде, со своими дикими олешками на палубе парохода. Он показался ей здесь затерянным. Она оставила Андрея, сбегала в пароходный киоск и торопливо спустилась вниз.
— Ты не бойся, Кирик, — сказала она, ласково сияя синими глазами, — зрачки ее даже при дневном свете казались огромными в тени блестящих ресниц. — Не бойся, я не стану жаловаться. Понимаешь? Я никому не скажу, что ты не слушался меня. Хочешь, я подарю тебе портсигар и зажигалку? А это — папиросы. Возьми, пожалуйста…
Кирику очень хотелось иметь зажигалку. Он взял ее, подумал, взял и портсигар, а заодно и папиросы. Потом он взглянул на оживленное, румяное лицо Валентины, на ее припухшие ярко-красные губы и неловко от стеснения и гордости улыбнулся.
— Я никого не боится. — И, еще помолчав, он добавил: — Анка-то — друг. Она меня знает. Кирик подарка зря не берет. Жалко маленько Анка-то. Больно друг хороший.
Едва Анна сняла пальто, как в спальне раздались страшный шум, звон разбитого стекла и резкий плач Маринки. Анна замерла с поднятыми к вешалке руками, затем, тяжело дыша, с побледневшим лицом, пробежала по коридору, отстранила у порога Клавдию и вошла в комнату, боязливо ища взглядом…
Маринка, исходя слезами, стояла у разоренного туалетного стола. Наступая на деревянную оправу трельяжа, на хрустящие осколки стекла, Анна подскочила к дочери, схватила ее и стала осматривать, с трудом удерживаясь от рыданий. Все — и ручки и ножки — было цело, крови нигде не видно. И тогда, не то вымещая свой испуг, не то просто от избытка чувств, Анна больно шлепнула ребенка.
— Дрянь такая! — крикнула она дрожащим голосом и, не в силах успокоиться, шлепнула еще раз. — Я с тобой разговаривать не буду.
— Нет, будешь…
— Я тебя не люблю…
— Нет, любишь! — страстно протестовала, захлебываясь плачем, испуганная и оскорбленная девочка, обнимая плечи матери, прижимаясь мокрым лицом к ее шее. — Я ведь… Я…
— Ты! Ты всегда что-нибудь устраиваешь, — сказала Анна, уже стыдясь за свою скорую расправу, но стараясь не показать этого. — Будет слезы лить! Ты меня совсем размочишь, — сурово добавила она, оглядывая теперь и комнату.
Опрокинулись и разбились флаконы, намокла съехавшая скатерть, коврик на полу, вытряхнутая из коробки пудра, и раскрытая толстая книга… Тут только Анна услышала тонкий, но сильный запах своих любимых духов.
Как ни странно, а шлепки подействовали на Маринку успокоительно, теперь она плакала совсем по-иному, тоном ниже, почти наслаждаясь обилием своих слез.
Анна села на кровать, вытерла платком ее глаза и щеки.
— Довольно!
— Ведь только что она на кухне играла, — подметая осколки, сказала Клавдия, не без тайного удовольствия наблюдавшая сцену расправы. — Только-только я ей в тазик воды налила, голышку она своего купала… И что за ребенок такой непоседливый! Все она что-то крутит, все что-то ворочает.
— Да не ворочала я, — пробормотала Маринка, хлюпая носом. — Просто я… просто… — Но слезы и всхлипывания помешали ей говорить.
— Я хотела надушить Катюше головку, — сказала она Анне, уже умытая, с припухшим лицом, когда они сели на диване в столовой, совсем примиренные. — Я знаю, нельзя трогать твои духи. Я хотела взять средние — твои и папины. Бутылочка стояла с той стороны. Я полезла с кровати и столкнула зеркало. Оно и разбило все на свете.
— Ах ты, дурочка! — грустно промолвила Анна. — А я думала, что ты у меня уже большая. Вот была бы у тебя маленькая сестренка… разве можно было оставить ее с тобой?
— Мы отнесли бы ее в ясли, — ревниво сказала Марина, но тут же заулыбалась. — Нет, я сама играла бы с ней. Я бы одевала ее… купала.
— Надушила бы ей головку… — добавила Анна.
— Нет, она же не кукла. Она маленькая, — возразила Маринка так, как будто уже имела эту сестренку. — Ты думаешь, я ничего не умею? Хочешь, косы тебе сделаю? Ну, пожалуйста. Я тихонько, не буду дергать.
Она проворно повытаскивала шпильки из прически Анны, бережно распустила по ее спине тяжелые волосы.
— Я люблю заплетать твои косы, — болтала она, серьезно посматривая в лицо матери, прикладывал к ее щекам блестящие черные пряди.
— Ты наступаешь мне на волосы, Марина, — говорила Анна, морщась и снова с удовольствием отдаваясь милым прикосновениям детских рук.
— Я парикмахер. Правда, я парикмахер, мама, — щебетала Маринка, топчась вокруг нее по дивану крепкими ножками.
За ужином она села рядом, суетливо ухаживала за матерью и даже, забыв о недавнем конфликте, сказала:
— Ты будто моя подружка.
«Вот я буду тебя почаще шлепать, тогда ты научишься дружить со мной», — с ласковой насмешкой подумала Анна и вдруг резким движением отодвинула тарелку с горячей котлетой.
— Нет ли у нас чего-нибудь другого? — обратилась она к Клавдии, — дайте мне овощи… Или, может быть, рыба осталась?
— Почему ты не хочешь? — обеспокоилась Маринка. — Это же такая хорошая котлета. Хочешь, я покормлю тебя? Будто ты маленькая.
Не ожидая согласия, она поднесла кусочек к губам Анны и, удивленная, широко открыла глаза, когда та махнула рукой и, быстро выскочив из-за стола, убежала из комнаты.
— Вот какая котлета!.. — нерешительно проговорила Маринка и тревожно посмотрела на улыбавшуюся Клавдию.
Анна сама умыла дочь, надела на нее свежую рубашечку и, примостившись возле ее кровати на маленькой табуретке, почитала ей. Анна любила хорошие детские книги и даже завидовала немножко дочери, имевшей свою литературу и своих писателей. Из книг, попадавших в руки Анны в детстве, она запомнила и до сих пор перечитывала с волнением только «Каштанку» да «Зимовье на Студеной».
— Мистер Твистер, бывший министр… — бормотала Анна, поставив на этажерке осколок зеркала и снова причесываясь по-своему.
Она приблизила лицо к самому зеркалу, потрогала еще совсем гладкую кожу: глаза ее лучились мягким светом, движения были тоже мягки, неторопливы.
Посмотрев на часики с простой браслеткой, она прошла в кабинет, где на письменном столе поблескивали рожки телефона. Несколько голосов недружно, вразнобой заговорили у ее уха.
— Ефим Ильич! Как вы сегодня спали, Ефим Ильич? — надрываясь, весело кричала женщина.
Но Ефим Ильич затерялся в разноголосице, и она снова кричала:
— Что вам снилось сегодня, Ефим Ильич?
Анна добродушно усмехнулась: «Вот ненормальная!»
Ветлугин сообщил ей, что фельдсвязь уходит в четыре утра и что он сам занесет сейчас на квартиру бумаги для подписи.
— Я приду в контору попозднее.
— Да я уже на ходу, — сказал Ветлугин, — мне по пути.
Анна встала и прошла в кабинет Андрея. Сердце ее вдруг сжалось: казалось, он только что вышел и вот-вот вернется. Он сам обычно убирал на своем столе, никому не позволяя трогать его бумаги. Женщина сразу представила, как хлопотали здесь родные руки. О чем он думал, когда отдыхал? Он уехал очень печальный. Анна снова с горечью вспомнила свои деловые столкновения с ним, свою раздражительность в домашней обстановке. Как могла она раздражаться, если он, Андрей был с нею? Вспомнилось все, стало стыдно и тяжело.
— Как я могла обижать его? — прошептала она.
Над столом в легкой рамке висел портрет красивой девушки, в лыжной блузе, с приподнятым в открытой улыбке юным лицом.
— Это я такая была, — сказала Анна.
Сколько доброты и внимания ко всему находила она тогда в своей душе!
Анна взяла один из блокнотов, наугад открыла его. Страницы заполнены цифрами, деловыми соображениями геолога-таежника. Совсем неожиданно среди этих записей она прочла:
«Если Долгая гора будет ошибкой, то и вся моя работа о тождественности наших геологических образований с колымскими будет необоснованным вымыслом. Я сам тогда буду резким оппонентом своей диссертации. Я сомневаюсь сейчас, и это сомнение — слабость одинокого человека. Как страшно быть одиноким!»
— Ах, Андрей, твоя ошибка — в твоем выдуманном одиночестве, — грустно сказала Анна, пораженная этими словами.
Теперь, когда пришли известия о лесных пожарах, она особенно затосковала и забеспокоилась об Андрее, сегодня просто извелась от тоски по нем. Где он сейчас?
Молодая женщина прижала блокнот к щеке и вспомнила о записной книжке, подаренной ей мужем после ее просьбы в клубе. Она вернулась в свой кабинет, нетерпеливо открыла ящик стола.
В самом дальнем углу должен был лежать подарок Андрея. Анна нащупала тисненый кожаный переплет, достала книжку и задумалась. Горькие складочки снова улеглись в углах ее рта. Все-таки эта книжка была дорогою для нее вещью, и ей можно доверить самое заветное.
Достав из нагрудного карманчика вечное перо, Анна старательно, четко написала на первой страничке:
«Нам два месяца… Мы уже предъявляем кое-какие требования. Отказываемся от мяса. Бедную маму тошнит».
Задумчиво улыбаясь, перечитала написанное и записала ниже:
«Двадцать четвертого августа закончены подготовительные работы на сто восемьдесят пятом горизонте. В ночь на двадцать пятое в камеру номер девятнадцать вышла первая смена бурильщиков».
Ветлугин зашел очень усталый. Лицо у него было помятое.
— Закончили на электростанции монтаж третьего агрегата. При пуске произошла небольшая авария, — сообщил он Анне. — Нет, теперь уже все в порядке.
Он сел, сдержанно зевнул и, щуря сразу заслезившиеся глаза, прислушался к мелодии, приглушенно звучавшей в радиоприемнике: передавали оперу Римского-Корсакова.
— Ваша Снегурочка спит уже?
— Спит. Мы с ней подрались сегодня: зеркало она разбила и сама чуть-чуть не изуродовалась, — ответила Анна, просматривая принесенные бумаги.
— Разбить зеркало — плохая примета, — сказал Ветлугин, привычно подумав о Валентине.
— В приметы не верю.
— Во что же вы верите?
— Иногда верю предчувствию. Оно как-то оправдывается нашим подсознанием.
— А помните, вы пожелали мне счастья… — стесняясь и сразу обретая свой девичий румянец, спросил Ветлугин. — Что это — предчувствие?
Анна оторвалась от чтения докладной записки, подняла голову.
— Пока только предчувствие. Я так счастлива сейчас, — продолжала она с особенным выражением, милым и гордым, — что, мне кажется, этого счастья хватило бы на всех.
У крыльца веранды, сплошь увитой буйно разросшейся фасолью, листья которой, прополосканные последними дождями, уже начинали желтеть, были положены в грязь длинные доски. Маринка пробежала по ним и остановилась, оглядываясь.
— Вот, — сказала она, показывая на узкую, изогнутую полоску, ярко белевшую на голубом после ненастья небе.
— Что же тут такого? Обыкновенное облачко.
— Да нет… Ты посмотри.
Девочка потащила мать за угол дома, и тогда та увидела далеко над горами самолет. Он шел на юго-восток, а длинная белая полоса, суживаясь вдали, тянулась за ним, как хвост кометы.
— Впервые вижу… или внимания никогда не обращала.
— Он на полюс полетел? — спросила Маринка, довольная произведенным впечатлением. — Мы теперь знаем, какой бывает полюс. Это такое большое поле, на котором ничего не растет. Вечно ледяное.
— Нет, наверное, местный, с Лены. Может быть, он полетел туда, где были лесные пожары, — сказала Анна, вспомнив радиограмму, полученную от Андрея и снова ревниво представила его встречу в тайге с Валентиной — теперь они едут вместе…
«Ну и хорошо, — говорила себе Анна, хмуро глядя на исчезающий самолет. — Главное, все благополучно обошлось. Только бы забылось то неприятное, что было у нас с Андреем в последнее время. Вот я скажу ему…»
При мысли о том, что она собиралась сообщить мужу, лицо женщины прояснело. В этот раз ей особенно хотелось поскорее встретиться с ним.
— Ну, пойдем, — сказала она дочери, легко повернулась на каблуках и увидела подходившего Ветлугина.
Они шли втроем по нагорью над новым шоссе, хорошо укатанным, но грязным после дождей. Наверху было суше, но и здесь решеточки от новых калош Ветлугина так и отпечатывались на чисто вымытой дорожке. Маринка сосредоточенно шагала по ним, затирала их своими тупыми, уже сношенными калошками, весело приговаривала:
— Вафля. Нет вафли.
После дождливых дней солнце крепко согрело землю, парило даже после полудня, и Анна с удовольствием шагала по сырой дорожке, обрамленной кустами мягкой травы, ощущая движение теплого, влажного воздуха.
— Будто во Владивостоке, — говорил Ветлугин. — Вы бывали там, Анна Сергеевна?
— Приходилось.
— Помните, как там славно в июле, когда начинают расходиться туманы и солнце греет землю… Ах, как я люблю Владивосток!
При этом восклицании Анна невольно усмехнулась, но искоса взглянула на очень похудевшее лицо Ветлугина и улыбнулась уже сочувственно-ласково, увидев в нем отражение собственных переживаний.
— Да, очень люблю, — продолжал он со своей откровенной, немножко наивной манерой высказываться, не замечая улыбки Анны. — Не осенью, когда он золотой, а в розовые и туманные июльские дни. Я раньше любил уезжать с рыбаками под парусом… Море не такое, как в Крыму, где оно хвастливое, синее до черноты. Нет, оно у нас зеленоватое, сказочное. И вот лежишь на корме и смотришь, как туманятся, курятся сопки… А до чего зелены наши сопки!.. Какая там вообще яркая зелень!
— Хвастливая.
— Нет, вы бросьте ехидничать. Тут совсем другое. Зелень — это песня земли, в ней хвастовства не может быть. И море у нас зеленоватое потому, что в нем жизнь кипит. Чего только в нем нет! Меня один раз чуть не задавил осьминог, — неожиданно закончил Ветлугин.
— Правда?
— Правда, — сказал он, все еще мечтательно улыбаясь. — Прямо у берега схватил в камнях… На Русском острове. Спасибо, рыболовы отбили.
— Страшно было?
— Наверно, страшно: закричал ведь… Потом я видеть не мог спокойно, когда этих тварей-осьминогов везли на базар. Ноги переплетаются в узлы, все в присосках, их режут на такие «симпатичные» куски… студенистые, прозрачные. Вообще массу всякой дряни раньше вывозили.
— А чем вы занимались во Владивостоке?
— Жил. Учился. Потом на каникулы приезжал к родителям. Славный наш домик стоял на сопке в центре города, козы у нас водились. Мамаша меня очень упитывала. Недавно писала: не узнать теперь Владивостока. Раньше он грязноватый был, экзотика так и выпирала на каждом шагу, а теперь город что надо.
— Странно все-таки, как мы сюда собрались! — сказала Анна задумчиво. — Вы — с Дальнего Востока, Уваров — с Урала, Валентина Ивановна… москвичка, мы с Андреем иркутяне. Даже Клавдия — и та из Владимира.
— Знаю, я там тоже бывал.
— Там-то зачем?
— Просто посмотреть. Я, когда получаю отпуск, много езжу, пешком хожу: хочу своими глазами увидеть, каким царством владею. Был в Средней Азии, бывал и на Кольском полуострове. Вот где райское житье для геолога! Да… Вы начали говорить, что вам странно?.. Я сбил вас.
— Я подумала о том, что мы собрались сюда издалека, с разных сторон. Несколько лет назад даже и не слыхали ничего друг о друге, а теперь все болеем одним. — Анна чуть покраснела, пошла тише, легко ступая своими невысокими на каблуке сапожками. — Вот Валентина Ивановна… Она ведь никогда не бывала в тайге, а сегодня приезжали эвенки с верховьев Уряха и так радовались, узнав о ней хорошие новости.
— Что они говорили о ней?
— Очень хвалили. Этот Кирик такой смешной: хвастался там каждым пустяком. Но они оба очень авторитетны стали. На Уряхе, после их приезда, эвенки организовали еще одну охотничью артель, рыбаки на Омолое баню построили… Она молодец, Валентина Ивановна, отличный врач и смелая, — сказала Анна с гордостью за Саенко, когда мимолетное чувство неприязни было подавлено и радость ожидания целиком овладела ею. — Вы помните, как она пела? Так может петь только влюбленная женщина, — неожиданно для себя убежденно заявила Анна. — Счастливая, влюбленная женщина.
— Да, — сказал Ветлугин радостно.
Разве мог он понять по-иному прозрачный намек благожелательно настроенной Анны?
— Едут! Честное слово, едут! — воскликнул Ветлугин.
Анна тоже взглянула вдаль, лицо ее запылало, и она ускорила шаги, задыхаясь от внезапного бурного сердцебиения.
— Марина, не беги!.. Марина, разобьешься! — кричала она дочери, а сама едва сдерживалась, чтобы тоже не побежать навстречу.
Она не заметила выражения Валентины; лишь мельком взглянула на нее, как всегда, красивую, она сразу устремилась к Андрею и видела только его, когда он, торопливо спрыгнув с тележки, схватил подбежавшую Маринку, подбросил и крепко расцеловал.
— Ты приехал! Приехал, — твердила Маринка и гладила темные от загара щеки отца, прижималась к его рту кругленьким лицом.
— А ты выросла за это время, — говорил Андрей, тоже обрадованный встречей с ребенком. Болтовня Маринки помогла ему овладеть собой, но он все еще не решался взглянуть на жену и не здоровался с нею.
— Почему невнимание такое? — шутливо спросила Анна, однако в голосе ее прозвучала плохо скрытая обида. — Нехорошо, Андрей Никитич, меня-то ведь тоже нужно поцеловать.
Он пересадил сиявшую Маринку на другую руку, странно ощущая широкие, крепкие плечи жены, обнял и поцеловал ее, глянув при этом в сторону.
— Ты очень похудел, дорогой! — с тревогой сказала она и провела ладонью по его впалой щеке.
— Я там все пешком, — ответил геолог и слегка отстранился. — Грязный я, — пробормотал он, извиняясь за свое движение. — Знаешь, как в дороге…
— Да, в дороге, — машинально повторила Анна и покраснела, оглядываясь на Валентину и Ветлугина.
Почти до самого дома она молчала, но Андрей словно не замечал этого. Он нес Маринку на плече, и оба были очень довольны. Валентина громко разговаривала с Ветлугиным, и они тоже казались довольными.
«Что произошло? — кричал тоскливый голос в душе Анны. — Вот он приехал, идет рядом со мной, но он совсем не тот, каким был до поездки. Да ты хоть взгляни на меня! — обращалась она мысленно к нему. — Неужели не видишь, как мне тяжело?..»
Но она и сама не видела, как тяжело было ему.
Заслоняясь поднятой рукой, в которой он держал ручонку дочери, Андрей громко рассказывал о каких-то пустяках, прикрывая этим свою душевную боль и растерянность.
Она лежала в постели рядом со спавшим мужем, сгорая от стыда и ревности. Да, он разлюбил ее. Да, он не находил в себе силы скрывать это. Все его отношение к ней, каждое слово, каждое движение говорили о том, что у него теперь есть другая, что он не может отдавать себя никому, кроме одной, самой любимой, самой желанной.
«Может быть, я сделала ошибку, позволив ему так завладеть моими чувствами? — с наивной печалью думала Анна, следя полузакрытыми глазами за прокравшимся в комнату зеленоватым лунным лучом. — Что же мне делать? Неужели убить себя, чтобы избавиться от этого чувства? Но разве я могу пойти на самоубийство? А как теперь жить? Ведь я не полюблю снова! Такое в жизни не повторяется, и я навсегда несчастна. Приехал любимый человек, вот он рядом со мной. Я слышу каждый его вздох, но уже не смею спросить, о чем он вздыхает: боюсь спрашивать. Спит ли он или притворяется, что спит? Мне страшно повернуться в собственной постели. Страшно проговориться о том, о чем я хотела сообщить ему с такой радостью… Он подумает, что я хочу привязать его этим и может возненавидеть не только меня, но и моего будущего ребенка».
Анна широко открыла блестящие в полутьме глаза, безнадежно тоскливо посмотрела на окно — до утра было еще далеко. Длинна сентябрьская ночь! Как в больнице… Нет, и в больнице ночи не тянулись так мучительно долго. Ожидание молодой матери скрашивалось во время бессонницы представлением о тугом, теплом пакетике, о милой тяжести на руке родной головенки. И еще письма. Письма, написанные в перерыве между лекциями, в очереди за продуктами. И когда родилась вторая — Маринка, было то же: любовь, внимание, трогательная забота, гордость отцовства. Ведь он гордился и радовался, потому что любил ее — мать своих детей. И ночи и дни были одинаково прекрасны.
А сейчас все по-иному. И сколько тяжких минут нужно отсчитать Анне, пока передвинется с кровати на шкафчик зеленое пятно лунного света! Андрей спит… Теперь он действительно спит, и Анна боязливо поднимается на локте, засматривает в его лицо. Он дышит сильно. Он шевелит губой, как сонный ребенок.
«Почему ты уходишь от нас, разве можно зачеркнуть наше прошлое, — обращается к нему она беззвучно. — Спи, тебе сейчас тепло, спокойно, ты ни о чем не думаешь и счастлив».
Женщина тихо выбралась из постели, ступая по ковру, по прохладному полу, подошла к окну… Светлая сеть тонких облаков, роняя мелкие звезды, тянулась по небу, и плыла за нею пухлая луна, морщась от бегущих по ней теней, заливая все таинственным светом.
— Ах ты, тоска зеленая! — прошептала Анна.
Анна хотела встать с кресла, но не смогла, странная слабость охватила ее.
Целый день она находилась в гнетущем напряжении. Работа шла обычным порядком. Та же обстановка, те же люди окружали ее, но Андрей был не тот, и все потеряло для нее живой интерес. Сейчас выпала свободная минута, Анна сидела одна, и скорбь смогла овладеть ею безраздельно. Подперев рукою сразу постаревшее лицо, она смотрела остановившимся взглядом и думала… Какой жалкой казалась она себе! Но ее глубокое дыхание, выражение взгляда, большое, налитое здоровьем, заметно пополневшее тело говорили об ином, цепко жизнерадостном, уже независимо от ее сознания проникавшем все ее существо. Только кому нужна была теперь радость ее будущего материнства?
Снова представила она то, что произошло вчера между нею и Андреем. Она вошла в спальню свежая, сияющая, с переброшенной по-девичьи на грудь тяжелой косой. Лицо Андрея и руки его, выпростанные поверх одеяла, резко выделялись на белизне постели. Анна наклонилась к нему, улыбаясь, но он продолжал притворяться, будто спит, и она, все еще с улыбкой, поцеловала родные, крепко сомкнутые губы. Тогда он вздрогнул, полуоткрыл глаза и сказал неумело притворным голосом: «А я лег и сразу уснул. Я так устал».
— «Я грязный. Я устал», — гневно прошептала Анна, припоминая все. — И два раза за вечер он сказал: «Ох, какой длинный день!» Разве таким он возвращался раньше?
Анна судорожно вздохнула, потом задумалась.
— Схожу с ума, но ведь ничего особенного не случилось. Не мудрено задремать после такой поездки. Может быть, я зря все придумываю, расстраиваю себя и… ребенка, — с нежностью к неизвестному, но уже любимому существу сказала она себе. — Кому нужны разные психологические штучки?.. Как могла я умолчать о ребенке?.. Андрей был бы так рад! Он, наверное, был бы рад…
В это время дверь тихонько приоткрылась, и в нее боком пролез Кирик в оборванной дошке и меховой шапке.
— Здравствуй, — сказал он, подойдя к столу и протянул директору узкую руку.
— Здравствуй, друг, как ездил? Как твои олешки?
— Хорошо ездил. Олени все здоровый. Маленько-маленько совсем пропал. Больно большой огонь-то был. — Эвенк потоптался, неуверенно сел на краешек стула, вытянув длинные ноги. — Валентина-то ругал меня? — спросил он.
— Нет, она тебя хвалит.
— Хвалит. — Кирик помолчал, крепко сжав губы. — Я охотник, я не боится.
— Чего не боишься?
— Ничего не боишься… Попал в огонь и вышел из огонь. Я везде дорога сделаю, везде найду.
— Знаю, — грустно сказала Анна. — Ты молодец, Кирик.
— Молодец, Валентина тоже знает. Она меня здорово ругал. Плакал. «Ты подожди, говорю, я один поеду…» — «Нет, говорит, вместе поедем». — Кирик помедлил, потом сказал убежденно: — Ты, Анка, тоже молодец. Мужик твой молодец: тайга жить знает. Валентина веселый стал, когда на база-то пришел. «Кирик, говорит, не бойся». Зажигалка мне подарил, папиросница подарил. А я охотник, я не боится. — Эвенк опять умолк.
Анна тоже молчала, растерянно слушая его простодушную болтовню.
— Ты мне больно друг. Молчать не надо, я не боится… Валентина твой мужик играл маленько: спал все равно своя баба.
Анна вздрогнула так, что и Кирик вздрогнул, но поправил свою большую шапку и договорил как мог ласковее:
— Кирик никому не скажет, не подумай. Раз плохо — молчать, однако, надо. Тебе говорю: ты друг. Мужик-то твой, беда-то твоя! Валентина — тоже друг. — И охотник с недоумением развел руками, не находя, по-видимому, большой беды в том, что случилось. — Все молодцы… всех жалко. А я ничего не боится. Друг ты есть, нельзя молчать, спаси бог.
Он осторожно взял папироску из коробки, стоявшей на столе, нажал колесико дареной зажигалки. Анна сидела неподвижно, вся выпрямясь.
— Кури, — предложил Кирик и пододвинул к ней коробку.
Она молча взяла, закурила, потом закашлялась, опустив голову в ладони.
— Я никого не боится. Попал в огонь и вышел из огонь, — повторил Кирик, глядя на ровный пробор, слабо белевший в ее черных волосах. — Дружба есть, жалко есть.
Он ушел, так и не поняв, сумел ли растолковать Анне, что взял подарки за свое молодечество при встрече с огнем, а не за то, что привел Валентину к ее мужу.
Когда она осталась одна в серых сумерках, ей хотелось кричать от боли, но разве можно было кричать? Она должна скрывать все, да и кому рассказать о таком несчастье?
Изредка в огромном здании конторы отчетливо раздавались чьи-то шаги, изредка гулким выстрелом хлопала дверь. И опять тихо, только приглушенно ныл где-то телеграфный столб, и от его нудного звона у Анны заломило в висках.
Придерживаясь за кресло, она поднялась, зажгла настольную лампу. Идти сейчас домой не было сил. Увидеть Андрея… Нет, невозможно! Надо или лгать, или сказать ему все сразу.
Резко зазвенел телефон. Анна отшатнулась от стола, потом протянула руку и боязливо подняла трубку.
— Я слушаю, — сказала она глубоким, грудным, напряженно прозвучавшим голосом.
— У меня к тебе дело, товарищ Лаврентьева.
— Заходи, Илья! Да! Да! Заходи сюда.
Она положила трубку и задумалась, не снимая руки с аппарата: боялась, что позвонит Андрей, но — странное дело! — хотела этого.
Она совсем не заметила, сколько времени прошло между звонком и приходом Уварова, и даже забыла, что ждала его, но сразу почувствовала себя еще более несчастной: ей захотелось плакать, как ребенку, когда есть кому пожалеть.
— Куришь? — удивленно спросил он, взглянув на потухшую папиросу, и укоризненно покачал головой.
Анна стояла по другую сторону стола, заложив руки за спину, в бледном лице ее было что-то жалко-трогательное.
— Эх, Анна Сергеевна! — сказал Уваров с горечью, пораженный ее состоянием.
Он уже видел ее днем и сразу почувствовал, как она удручена. Догадываться о причине ему не приходилось, но он верил в силу ее характера.
Сев на свое место, она почти спокойно посмотрела на него, но он отвернулся: от такого спокойствия у него мороз пробежал по коже. Некоторое время они сидели молча. За окнами в темноте раздался одинокий собачий лай.
— Соба-ака, — еле слышно пробормотал Уваров.
— Да-а, — также еле слышно с коротким вздохом шепнула Анна. — Лает…
Уваров гортанно кашлянул, будто в горле у него запершило, поморщился почти страдальчески.
— Ты это брось, — сказал он сердито.
— Что бросить, Илья?
Он кивнул на папиросу, но Анна поняла, что подразумевается не куренье, а то, чем оно вызвано.
— Ни к чему впадать в отчаяние или, хуже того, в полное уныние. Ты смотри на себя твердо. Ты не одна в семье. И в какой семье! Будь у меня две шкуры, я бы первый за тебя их обе спустил. Честное слово!
Женщина улыбнулась криво:
— А зачем мне твоя шкура?
— Пошутил. Плохая шутка. Прости! Не привык я выражать нежные чувства. Но по-дружески говорю: жизни своей для тебя не пожалел бы.
— Я и своей собственной сейчас не рада. Никогда раньше такого не было… Ты ведь знаешь меня…
«Не нравится мне это, — думал Уваров, слушая ее ровный голос и громко отрывисто покашливая, что было у него признаком особой расстроенности. Он закипал медленно, но зато потом долго не мог успокоиться. — Если не ладно у них там, в семье, ну хоть бы поплакала, что ли. Побранилась бы!»
— О каком деле ты говорил? — неожиданно спросила Анна.
— О деле? Да… О чем это я хотел поговорить? — Уваров крепко потер переносицу. — Ей богу, не помню, а было что-то.
Она засмеялась.
Уваров, опешив, взглянул на нее: может быть, у нее другое случилось?.. Но она уже перестала смеяться, встала, положив руки в карманы жакета, прошлась по комнате. Еле слышно поскрипывали ее туфли, еле слышно было ее неровное, как при подъеме на кручу, дыхание.
Непривычно сутулясь, Анна остановилась возле Уварова.
— Ты помнишь, я говорила о красоте и верности чувства при духовной близости? А Ветлугин все твердил о первостепенном значении физиологии, и это страшно возмущало меня. Я спорила с ним, я верила, но… верила зря… — Анна сцепила руки и так сжала их, что они хрустнули. — Зря, — повторила она глухо. — Физиология, эта слепая сила, разрушила нашу семью.
— Ну разве можно так истязать себя?.. — заговорил Уваров, совершенно подавленный глубиной и искренностью ее горя.
— Можно! Ведь если он пошел к той — значит у меня-то все рухнуло! Я знаю его… Десять лет прожили — царапинки не было, а тут… такая рана! Значит, умерла любовь, которая нас связывала… Значит, жизнь вместе кончена!
— Не спеши с выводами, — сказал Уваров, поверив несомненности высказанного ею, но еще пытаясь смягчить удар. — Может быть, здесь случайное, просто ошибка. Наверно, он сам сожалеет об этом.
— Нет, не случайное! Он знает, что он для меня единственное, неповторимое чувство. Этим шутить… играть нельзя. И если он отошел, то серьезно и… уже не может скрыть… Что же мне-то остается?!
— Ребенок у тебя. И жизнь впереди богатейшая! — Уваров чуть помолчал, одолевая волнение, глухо сказал. — Я тебе говорил о Катерине своей… Это, товарищ дорогой, тоже любовь была!..
— Ах, Илья, то совсем другое! — воскликнула Анна, не сознавая эгоистичности своих слов. — У тебя горе случилось!
— Горе? — повторил Уваров, губы его вдруг задрожали. — Да… того, что у вас с Андреем, у меня не произошло, но и надежды никакой не осталось. А я лучше бы любую боль перенес, только бы ей жизнь сохранить. Чтобы хоть изредка голос ее слышать. Я, бывало, в первые-то дни, обниму детей и плачу над ними… Сам тогда сделался как ребенок, — договорил он и закашлялся отрывисто, сухо, будто залаял.
Он собирался еще что-то сказать, но в кабинет, не постучав, рывком открыв дверь, вошел Андрей.
— Ты что? — сразу овладевая собой, спросила Анна.
— Там фельдсвязь пришла с Раздольного. Первое золото со старательской гидравлики. Я бы хотел посмотреть.
— Да… Конечно. Разведчику всегда интересно посмотреть… на открытое им золото. Пойдем, Илья.
Анна первая вошла в кассу управления. Молодцеватый фельдъегерь с особенной готовностью уступил ей дорогу, будто знал о ее несчастье, так же молчаливо-сочувственно глянул другой, а кругленький, седой и румяный кассир даже замедлил со съемкой пломб с привезенных кружек и тоже соболезнующе посмотрел поверх очков на своего директора.
«Теперь начнет лезть в голову всякая чертовщина, — подумала Анна с горечью. — Чепуха, они еще ничего не знают. А если узнают, разве от этого изменится что-нибудь? Пусть узнают, пусть себе судачат, мне теперь все равно. Ах, боже мой, как бы я хотела, чтобы было все равно!»
Тяжко погромыхивая, сыпался металл на железный лист. Плоско осела плотная груда. Тускло-желтая крупа. Неровно округленные самородки. Золото!
— Оно кажется теплым, — тихо сказала Анна и погладила расплющенный самородок.
Рука ее задержалась на нем и порывисто сжала его нервным движением.
— Вы у нас, товарищ Лаврентьева, миллионерша, — торопливо заговорил Уваров и неловко улыбнулся: впервые он обратился к ней на «вы». Он не узнавал ее и опасался, как бы она не запустила сейчас в Андрея этим самородком.
— Куда вы девались? И ты и папа! Я все жду, а вас нет и нет! — закричала Маринка, вбегая в столовую.
Она сильно обхватила мать ручонками, прижималась к ней, тормошила, целовала ее платье.
— Ты с ума сошла, Маринка! — сдавленным голосом произнесла Анна и поневоле опустилась на стул. — Тебе спать давно пора.
— Нет, я буду ждать папу. Ты бы позвонила ему…
— Папе некогда, Марина. — Анна взглянула на окно: за кружевом занавесок чернела ночь. — Папа… занят.
— Я подожду, — упрямо сказала девочка.
Желание ребенка видеть отца, разговор о нем сейчас, когда он, наверное, ушел к другой женщине, надрывали сердце матери. И удивительное сходство маленькой девочки с большим, мужественным человеком — сходство, которым Анна всегда гордилась, — вдруг тоже мучительно обожгло ее.
— Иди-ка лучше спать, Маринка!
Она отстранила дочь, встала, хотела выйти из комнаты, но пошатнулась и, как слепая, хватаясь руками, свалилась на пол.
— Мама! Что ты, мама? — вскрикнула перепуганная Маринка, кидаясь к ней.
— Ничего, ничего, — прошептала Анна с лицом, искривленным душевной болью. — Просто… ноги онемели.
Бледная, с синими пятнами под глазами, вышла она утром из своей рабочей комнаты, где провела всю ночь.
— Тебе нездоровится? — спросил Андрей за завтраком с оттенком неловкой затаенной виноватости. — Ты очень плохо выглядишь… Тебе нужно отдохнуть.
— Да, мне нездоровится, — тихо сказала Анна.
«Конечно, я выгляжу скверно, но как жестоко с его стороны говорить мне теперь, что я подурнела!» — с негодованием подумала она.
Она вспомнила карточку молодой, красивой женщины, обнаруженную ею случайно в его книге. Он сказал тогда, что эта карточка забыта в книге кем-то из студентов. Анна поверила. Почему она всегда верила ему? Может быть, последнее событие в их жизни далеко не новость для него?.. Что, если он обманывал ее и раньше?..
Она наливала чай ему и Маринке, переставляла на столе хлеб, сахар, масло и все припоминала да припоминала, и многое в прошлом начало казаться ей подозрительным.
Оставшись одна, Анна торопливо прошла в кабинет Андрея. Почему она до сих пор не посмотрела его записи в дневнике, не проверила ящики стола: может быть, там хранятся любовные письма, может быть, портрет Валентины?
Дрожа от волнения, с лихорадочными пятнами на щеках, она принялась рыться в бумагах мужа, в его адресных книжках и блокнотах.
Конверты деловых писем обжигали ей пальцы, исписанные листы шуршали на весь дом, затискиваемые нетерпеливыми руками в тесные отделения портфеля и в папки. Каждый уголок, каждая книга могли служить приютом того, что она стремилась вырвать, как постыдную тайну Андрея. У нее закружилась голова: для того, чтобы перевернуть каждый лоскуток бумаги, нужно затратить целый день, и она вдруг горячо пожалела о своей прежней беспечности. Ведь мужа не было дома целый месяц, а она не проверила даже то, что он записывал в это лето.
Вот еще связка бумаг, — что в ней такое? От нетерпения Анна разорвала шнурок, листки блокнотов, газетные вырезки рассыпались по ее коленям, скатились на пол.
«Нет, опять не то!» — подумала она с отчаянием, точно какая-нибудь любовная записка могла успокоить ее, хотела нагнуться, чтобы собрать рассыпанное, но в это время услышала шаги мужа, да так и застыла у стола.
— Что ты ищешь? — удивленный беспорядком в комнате, спросил Андрей, но сразу все понял и так густо покраснел, будто сам совершил что-то невыносимо постыдное. Он даже забыл, зачем забежал домой, и, круто повернувшись, пошел вон из комнаты.
— Вот до чего ты довел меня! — крикнула Анна, но он даже не оглянулся.
Она никак не могла взять в толк, что говорила ей появившаяся в дверях Клавдия. Но Клавдия явилась снова, и только тогда Анна сообразила, что ее требуют к телефону. Она и у телефона переспрашивала несколько раз, пока Ветлугин не разъяснил ей почти с раздражением, что на гидравлике разорвало обогатитель, а на руднике второй час простой из-за поломки компрессора.
— Хорошо, — безучастно ответила Анна, положила трубку, и, подперев лицо кулаками, сказала: — Заплакать бы мне! Почему я не умею плакать?
Что там у них поломалось?! Разве это можно сравнить с тем, что сломалось у нее? Компрессор остановился… Тысячу раз его можно починить и пустить снова. А вот как наладить ее отношения с Андреем? Где найдется такой кудесник? Уж не та ли ревность, о которой она говорила Ветлугину, что должна не унижать человека, а, как и любовь, толкать его на большие дела? На большое же дело толкнула она ее! И почему это ей, такой несчастной, ревнивой, слабой до ничтожества женщине, сообщают о каком-то разорванном обогатителе? При чем тут она?
Гидравлика… Золото, брошенное под струю монитора, выдержало испытание, а любовь — нет.
Ох, если бы она могла заплакать! Вдруг вспомнилась сказка о прекрасном мальчике, который никогда не плакал и не видел слез. Счастливый, он полюбил; вся его жизнь была золотым сном. Но однажды он увидел свою подружку на руках другого, и по лицу его потекли слезы. Ему показалось, что это свет уходит из его глаз…
Свет уходил и из глаз Анны, но слез не было: и она просто задыхалась под навалившейся на нее незримой тяжестью. Так задыхаются буры рудника, когда прекращена подача сжатого воздуха. Как злится, наверное, бурильщик Никанор Чернов, первым перешедший вчера на бурение сразу четырьмя молотками!
Он приехал весной вместе с Валентиной Саенко. Анна вспомнила солнечный берег, толпу, оживление, радостные лица, свою первую встречу с Валентиной. Как сразу угадала она беду! Сердцем — не умом — угадала. Ведь никогда раньше не ревновала она Андрея. И как все ждали этот пароход!..
На том же пароходе приехал человек с неистовой жаждой труда — Никанор Чернов. Он ходит сейчас по камере, по ее просторной десятине, и его жесткие, рабочие, жадные руки сжимаются в кулаки от досады и нетерпения…
Через полчаса она уже сидела у себя в конторе. Надо было идти на рудник и на гидравлику, где лопнул обогатитель, но женщина медлила, понимая, что откровенный разговоре мужем теперь неизбежен, и все в ней ныло от ожидания. Но он не шел и не звонил, и Анна с трудом заставила себя осознать, что в разгар рабочего дня некогда заниматься разговорами о своих сердечных делах.
Стараясь сосредоточиться, она нервно перебирала деловые бумаги, потом резко оттолкнулась от стола и с минуту сидела неподвижная, строгая, прямая, но внутренне развинченная донельзя. «Так-то вот! А кто работать будет?»
— Надо на рудник, здесь сидеть сейчас невозможно, — сказала Анна вслух и подошла к окну.
Первое, что она увидела, была бочка под водостоком. За время летней жары деревянные обручи, свитые из колотого пополам молодого вяза, покоробились, разошлись и свалились, разошлись и клепки, позеленевшие и темные от последних дождей, и вся бочка, скрепленная только в уторах, как будто скалилась, нахально усмехаясь. Анна взглянула еще раз и вспомнила, как весной в такой же бочке, но полной до краев, блестело солнце и как радостно было тогда смотреть на этот солнечный блеск.
«Безобразие! — машинально отметила она. — Неужели завхоз не видит? Говорим везде о противопожарных мерах, а бочки рассохлись, и никто не замечает! Все разваливается!»
Анна посмотрела в сторону конюшен и вдруг увидела Андрея.
Он шел туда в осеннем плаще с тощим рюкзаком, перекинутым через плечо. Вцепившись в раму окна, Анна смотрела ему вслед. Она вспомнила, что он собирался на Звездный, потому и вернулся утром домой… Снова представила его неожиданное возвращение, и ее кинуло в жар и холод. Он уезжал, даже не позвонив ей: обыск письменного стола, по-видимому, совсем оттолкнул его от нее.
Андрей действительно уезжал на Звездный. Поздно вечером его вызвал к телефону Чулков и сказал, что на канавах рудной разведки встречена очень интересная жила кварца. В голосе Чулкова геолог угадал радостную тревогу и сразу заволновался. Нужно было ехать. Но как уехать, не предупредив Валентину?
За короткое время после возвращения Андрей извелся от беспокойства. То ему хотелось быть с Валентиной, и он рвался к ней, то его мучила жалость к Маринке, стыд перед Анной и гнетущее раскаяние в том, что уже произошло. Во всяком случае, думал он о Валентине непрестанно, и чем больше думал, тем больше беспокоился.
Сегодня мысль о том, что он не увидит Валентину несколько дней, привела его в отчаяние, и, придя утром на работу, он сразу позвонил в больницу.
— Попросите врача Саенко, — сказал он чужим, охрипшим голосом.
— Кто спрашивает?
— Ну… значит, нужно… Вам-то что?
— Как что? Ведь это я, Саенко.
— Ох, — вырвалось у Андрея. — Валентина… Ивановна. Я уезжаю сейчас на Звездный. Дня на три. Вы ничего не будете посылать туда? Чулков говорил… Да. Аптечка?.. Тогда вы приготовьте, а я заеду, — говорил Андрей, уже весь сияя.
Он забежал сначала домой, нужно было переодеться, взять кое-что. И вдруг у себя в кабинете он увидел Анну. Ее жалкое лицо, разбросанные и перевернутые в ящиках стола бумаги, рассыпанные письма — все ошеломило Андрея.
Но сознание собственной, еще большей вины удержало его от столкновения с женой. Он взял плащ, рюкзак и, не переодеваясь, поспешил в больницу.
В приемной сидела у стола женщина в белом халате и звучно скрипела пером. Андрей сразу почувствовал неловкость от присутствия лишнего человека, но увидел одну Валентину, поднявшуюся ему навстречу. Увидел и просто обомлел: так отчужденно посмотрела она на него. Он не представлял, сколько она выстрадала после приезда, потому что сам тосковал о ней, не зная ее ревности.
Что-то он говорил, о чем-то невыносимо холодно говорила она. Затем в его руках оказался длинный картонный ящичек. Зашел главврач и, пожав руку Андрею, расспрашивал о поездке, а потом уже все время в комнате толпились люди.
«Что же это такое? — горестно думал Андрей уже в дороге. — Может быть, она не любит меня? Чужая… совсем чужая».
Только вид Долгой горы, медленно выраставшей на горизонте, вывел Подосенова из тяжкого раздумья. Лесистая долина ключа Звездного стала светлее от порубок и как будто шире, и от этого вытянутый массив Долгой горы казался еще внушительнее. Кое-где темнели бараки, срубленные из неотесанных бревен. Андрей не был здесь больше месяца, и все теперь представлялось ему по-иному. Он подстегнул лошадь и поехал крупной рысью.
Вернувшись из поездки, Чулков решил «окопаться» по-настоящему. Его подтолкнули на это долгое ненастье, размывшее земляную насыпь старой крыши, и тоска о доме, вдруг одолевшая его там, в тайге. Разведчики перекрыли свой барак, врубили новые косяки для окон, подбили мох в пазах, настелили пол и даже вкопали возле барака длинный стол, чтобы обедать и пить чай на вольном воздухе. Но последняя затея не привилась: мешали то комары, то дождь, да и стряпка наотрез отказалась таскаться с посудой на улицу.
— Конечно, ей и так дела хватает, — говорил Чулков, хлопоча у железной печки с чайником. — Вот ушла полоскать белье… Нагрузилась — смотреть страшно.
Он поставил на стол стаканы, ловко открыл консервы, напахал целую гору хлеба и, налив чаю себе и гостю, долго цедил из банки загустевшее молоко.
— Я на Светлом никому не сказал о вашем сообщении, — говорил Андрей, поразивший его своим угрюмым видом. — Зачем опять преждевременно будоражить всех? Надо найти что-нибудь более определенное, настоящее.
— Найдем! — сказал Чулков весело. — Теперь мы на верном следу. Начинает уже проклевываться кое-где. Спасибо Виктору Павловичу: поддержал он нашу линию, когда комиссия составляла заключение, а теперь мы сами с усами. Сплошная жила пошла! Самостоятельная!
Андрей встрепенулся.
— Надо посмотреть.
— И посмотрим! Вот только чайку напьемся. Теперь оно в наших руках, никуда не уйдет. А насчет того, чтобы пока помалкивать, это вы верно. Подождем, чтобы заранее шуму не наделать, а потом враз и объявимся. — Чулков вытер ладонью усы, полез на полку и достал брезентовый мешочек. — Вот образцы. Да вы кушайте, кушайте.
Но видно было, что ему самому не терпелось. Он сел за стол, однако мешок из рук выпустил не сразу, а только выпустил — он уже оказался у Андрея, и они оба, отодвинув в сторону хлеб и посуду, с увлечением начали рассматривать образцы руд, взятые из разведочной канавы.
— Это вы наклеивали? — спрашивал Андрей, с жадным и радостным интересом читая надписи на обломках камней.
— Я. Как же. Чтобы все было в аккурате, чтобы не напутать чего. Теперь-то я в своем деле твердо себя чувствую, а вспомню, каким пришел на разведку, прямо смех. — Успех в работе после стольких неудач окрылил Чулкова, и его глубоко посаженные глазки так и искрились. — Пришел зимой на шурфовую разведку. Меня спросили: «Умеешь проморозку вести?» Я думаю: чего уж проще в такой мороз. «Умею», — говорю. Ну, мне, как «опытному», дали в подмогу одного старика и отправили на дальний ключ. Смотритель показал, где шурфы зарезать, и уехал. День проходит, другой. Старик говорит: «Давай приступим». А как приступать? Место болотистое. Талики. Вода. Тут старик и оказал свою былую прыть: начал мной командовать.
Чулков ласково усмехнулся, вспоминая о себе таком. Ему приятно было сознавать свое теперешнее превосходство, и он продолжал прямо с удовольствием:
— Зарезали мы шурфы, как полагается. Дали им промерзнуть хорошенько. После стали класть пожоги и вынимать четверти. Я перед тем, как пожог класть, попробую тупиком, насколько промерзло. Только вода цыкнет, забью дырку деревянной пробкой. Всем тонкостям меня старик обучил, а приду спускаться — в шурфе вода. Стал я тогда мозговать. Нельзя ли, думаю, запалить пожоги во всех ямах зараз и вынимать не сразу положенные двадцать сантиметров, а понемногу? Парень я здоровый: сумею из каждого шурфа по ложке выгрести, а назавтра опять… Вот и получатся четверти. Ведь это какую опытность надо иметь, чтобы угадать чик в чик оттаять эти самые двадцать сантиметров! Заготовил я ворох растопки. Старик мой как раз заболел, лежит под шубой вверх бородой. «Спи, говорю, завтра узнаешь, кто такой Петр Чулков». Поближе к утру запалил я свои пожоги. Ямы-то были уже метра по два; пока все облазил, вспотел. А главное, волнуюсь, потому как первый опыт. — Чулков взглянул на Андрея, занятого образцами, рассмеялся тихонько и продолжал: — Вот до чего заразился своей идеей! Ну, устал… Зато дым над долиной так и валит клубами. Полюбовался я и пошел отдыхать. Только успел глаза завести, вскочил, ровно бешеный.
Старик даже испугался. «В уме ли ты?» — говорит. «Был», — говорю. Да на улицу гляжу — над ямами ни дымочка. Подбегаю к крайней — вода, а на воде головешки плавают. И в другой то же, и в третьей.
— Неужели все шурфы затопил? — со смехом спросил тоже развеселившийся Андрей.
— Все как есть. Сейчас-то, конечно, смешно, а тогда меня слеза прошибла.
Они вышли из барака и начали взбираться на крутой склон. Погожий золотой осенний день стоял над горами. Разведчики на россыпи по ключу тоже работали: Андрей и Чулков ясно слышали грубые голоса и глухие удары бабой, доносившиеся снизу, но все их помыслы были сосредоточены на рудной. Оба думали о жизни, которая закипит скоро в этой долине.
— Мирский с Мышкиным на амбарчике все перелопатили бы, да ладно, что бур им вовремя забросили, теперь будут действовать по правилам, — говорил Моряк, проворно прихрамывая подле Андрея, когда они вечером возвращались в барак. — Я Мите говорил: надсадишься, мол, бешеное дитя. Земляная работа — она тяжелый воз: не гони, как раз к сроку поспеет. Главное, не сбить охотку, пока до золота не дорвались…
— Теперь, похоже, дорвались, — отозвался Андрей, уловив только последние слова.
— Точно! Видели бы вы, что тут у нас творилось вчера!
Чулков предостерегающе кашлянул.
— Что же? — спросил Андрей.
— Всех уложило. Такая качка была, боже мой! А всего-то по литровке на брата не вышло, — болтал Моряк, невзирая на знаки Чулкова.
— А Чулков? — Андрей метнул смеющийся взгляд на своего смотрителя.
— Он, как бывалый капитан, устоял на посту, но и его побрасывало. Это уж как водится.
— Экий ты, право, будто баба худая! — сказал Чулков с досадой. — Вправду говорят: с кем поведешься, от того и наберешься.
— Блошка у нас водится, — не унимался Моряк, — голодная скачет и от сытой покою нет. Нынче Мирский опять посулил мне в морду, а я сроду битый не бывал и не дирался, хотя драки уважаю. Стравить кого, подразнить — это мое дело. Они излупят друг дружку, а я в стороне.
— Почему же Мирский рассердился, — поинтересовался Андрей, с чувством симпатии вспоминая молодого разведчика.
— До сих пор барышней своей бредит, а другим слова про нее сказать не дает.
— Какое слово! — вступился Чулков, недовольный болтовней Моряка.
— Что за барышня? — спросил Андрей и смутился, сообразив, о ком шла речь.
Теперь такие разговорчики о Валентине были ему особенно неприятны и, поглядев на толстую шею и круглую голову Моряка, он подумал, что тот и вправду напрашивается на подзатыльник.
— Надежная жила вскрыта, — заговорил он, сбивая все на деловой тон.
— Можно твердо рассчитывать, что дополнительную разведку проведем с толком, — воодушевился Чулков, — сразу несколько шурфов заложить…
— Потом «крелиусом» на глубину-то будем бурить? — уже серьезно осведомился Моряк.
— Нет, штольню от подошвы заложим. — Андрею ярко представилась его мечта об этой штольне ночью, у костра возле нагорного озера.
Теперь мечта превращалась в действительность. Дорого обошлось это превращение! Но все трудности после достижения цели сразу потеряли свою остроту и делались даже приятными воспоминаниями. Зная Чулкова, Андрей не зря поверил его взволнованности: жила была нащупана настоящая.
— Теперь и деньжонок нам подбросят, — сказал Чулков. — Марку свою оправдали.
— А вдруг она опять выклинится? — высунулся с предположением Моряк.
— Типун тебе на язык. И что это тебя всегда так и тянет, так и тянет чем-нибудь этаким ковырнуть! — Чулков окинул сердитым взглядом Моряка и покачал головой. — Хоть бы шаромыжник какой был, а то ведь работяга — золотые руки. И вот, скажи на милость, трепло какое!
— Скажи на милость — трепло какое уродилось! — срифмовал Моряк, искренне наслаждаясь и досадой смотрителя, и его похвалой.
— Вот, извольте любоваться! — сказал Чулков, негодуя. — Никакого соображения у человека. А ведь бывший флотский! Хоть и не военного флота, хоть и давно служил, а все-таки с дисциплиной должен бы дружить. Так нет, совсем извратился.
— Он неплохой, — задумчиво возразил Андрей, глядя вслед разведчику, который пошел поторопить мамку с ужином. — У него что на уме, то и на языке.
— Одно слово — с придурью, — заключил Чулков, уже остывая. — Мы точно, выпили вчера… Как говорится, последняя копейка вверх орлом! Но случай-то какой! Тут и святой бы напился!
«А вдруг она и вправду выклинится?» — подумал Андрей, сидя за столом после скромного ужина у разведчиков. От одной этой мысли ему стало душно и в сердце возникло ощущение какой-то тошноты.
— Вот мы ее шурфом вскроем, и сразу все, как на ладони, видно станет, — заговорил с ним Чулков, подсаживаясь поближе.
Он был совершенно поглощен теперь этой идеей, и глубокие складки морщин над его переносьем выражали почти свирепую озабоченность.
— Парочку бы или троечку шурфов удачных, а потом по всему простиранию, а потом снизу, прямо с ключа, штоленку заложить. Ведь условия-то для этого прямо лучше не придумаешь: расположение-то в горном массиве где угодно подсечь позволит.
«Ишь, как распелся!» — подумал Андрей, уже наученный горьким опытом.
— Если и в этот раз ошибемся, трудно подняться будет, — высказал он вслух навязчивую мысль, подкинутую ему Моряком.
— Что вы, Андрей Никитич! Право слово! До каких пор она нас водить будет? Хоть она и жила, а тоже надо совесть иметь!
— Егорыч еще не выписался? — спросил Подосенов чуть погодя, оглядывая помещение барака, в сумраке которого как пчелы гудели рабочие.
— Выписался, да у него после желтухи с почками неладно сделалось. Недаром пословица — простоит изба и сто лет, ежели ремонту нет.
— Не слыхал я такой. — Счастливо улыбаясь, Андрей представил поездку в тайгу, дни, проведенные с Валентиной. — Вы вроде Моряка сочинительством занялись.
— Да ведь правда! — немножко застеснялся Чулков. — Изнашивается человек с годами, а все держится, покуда на ногах. А свалился раз — и пошло-посыпало. На курорт направили Егорыча. На самый на Кавказ. Анна Сергеевна путевку отхлопотали.
Андрей ничего не сказал, но открытое лицо его выразило унылость.
— Мне думается, Анне-то Сергеевне надо бы сразу сообщить! — добавил старый таежник, не зная, как истолковать выражение Андрея. — То-то порадуется! Ведь весь будущий производственный вопрос на ниточке держится.
— Нет, лучше подождем. Вы и рабочих предупредите, чтобы помолчали пока.
Андрей встал, беспокойно прошелся по бараку. Чулков исподлобья наблюдал за ним: он ожидал большего проявления радости. Вялая задумчивость главного геолога оскорбляла лучшие чувства разведчика.
Кирик не успел еще подробно рассказать жителям своего поселка о поездке, о том, как он заезжал на выморочное стойбище и как спускался с белым стариком в горячую утробу парохода.
Пока он отсутствовал, начали строить магазин, теплые подвалы для овощей, отправили человек тридцать парней и девушек на шахты обучаться горному делу, а якут Гаврила вспахал трактором новое поле за речкой.
Жена Кирика за это время научилась хорошо доить и совсем привыкла к своим коровкам, но однажды, когда она выходила из коровника, ее любимица Ветка, мотнув головой, нечаянно подцепила ее рогом за кожаный, в светлых бляшках пояс.
Как всполошились эвенки, увидев бегущую гигантскими шагами Катерину рядом со скачущей коровой. В напряженно поднятой руке доярка держала ведро с молоком. Она испугалась, но молока не пролила. Кирик, выслушав рассказ о том, как односельчане, держа в руках жерди, сразу образовали круг и остановили ошалевшее животное, похвалил жену за храбрость и уважение к артельной продукции;
— Каждому дадут больше денег, если в артели будет больше прибыли, — важно сказал он, припоминая свой разговор с Анной.
На этом и застал его председатель артели Патрикеев, который сообщил, что в Буягинском наслеге, на Алдане, открываются курсы медицинских сестер и кооперативные и что со Светлого привезли бумагу об отправке на учебу молодых эвенков. В бумаге есть приписка насчет Кирика, если он пожелает, то для него по возрасту сделают исключение.
Охотник не сразу понял, что такое «исключение по возрасту», а разобравшись, очень возгордился. После этого он уже никак не мог не пожелать.
С целой оравой молодежи он в тот же день выехал на Светлый.
— На какие ты хочешь: на кооперативные или медицинские? — хмуро спросил Уваров, к которому Кирик явился посоветоваться.
— Медицинские — это фершалом, что ли? — с робкой надеждой спросил старик: ему очень польстила мысль сделаться чем-нибудь вроде доктора.
— Больно скоро хочешь ты стать фельдшером, — сказал Уваров, — это же шестимесячные курсы. Медицинской сестрой будешь, хирургической. Помогать при операциях будешь.
Эвенку очень хотелось бы помогать при операциях, хотя он и боялся их, но…
— Как же я сестрой буду? Баба я, что ли?
Этот наивный вопрос смутил и рассердил Уварова, сбитого с толку:
— Ну, братом будешь. Экий ты!.. Не все ли равно, как называться! Главное, чтобы дело знать.
— Тогда уж лучше, однако, на кооперативные.
Уваров написал ему заявление и позвонил по телефону в поселковый Совет.
Из поселкового Совета эвенк зашел в магазин. Вид продавцов, хлопотавших за прилавками, привел его прямо в умиление. Он сразу представил, как сам будет заправлять разными такими делами. Теперь надо было составить письмо для жены и передать обязательно — поклон односельчанам, чтобы ждали пополнения своих ученых кадров в торговле. Теперь иначе было нельзя, и охотник решил пойти к дружку Ковбе, но, выйдя из магазина, увидел Валентину Саенко.
— Здравствуй, — промолвил он с искренне радостной улыбкой.
— Кирик… Здравствуй, Кирик! — обрадовалась и Валентина: эта встреча вызвала у нее столько волнующих воспоминаний.
— Ты что, хвораешь? — спросил он, шагая рядом: при всем оживлении она не выглядела такой свежей и румяной, какой он запомнил ее с первой встречи.
Саенко вздохнула:
— Немножко болею…
Она сразу потащила его к себе, узнав, что ему нужно написать письмо, и они вдвоем долго обсуждали, как лучше его составить.
— Пиши: едет, мол. Ученый, мол, будет. Заведующий магазином будет, — говорил Кирик, покусывая мундштук холодной трубочки: курить в такой нарядной комнате он стеснялся. — Хорошо, когда ученый, — продолжал он мечтательно. — Кругом уважение. Неученый мужик хуже ученой бабы. Я тебя уважаю. Я Анке-то сказал, что ты да мужик ее играл маленько… спал, мол, вместе.
— Ты с ума сошел, Кирик! — сдавленным голосом произнесла Валентина, бледнея.
— Нет, с ума не сошел. Надо сказать: друг она. Спать — это ничего. Обманывать нельзя — спаси бог.
— Что же… она сказала?
— Ничего не сказала. Она меня знает. Давай пиши еще: приедет, мол, домой, патефон купит. Вот как у тебя. Кружков с песнями купит…
Запечатанное письмо эвенк отнес в контору и сдал секретарю, как научила его Саенко, потом вышел на крыльцо и сел на ступеньке.
«Хорошая баба Валентина, — сказал он себе. — Хороший доктор».
Охотник вспомнил поездку с ней по тайге и вдруг забеспокоился. Сначала научился бы на сестру… или брата, потом на фельдшера. Как бы он, фельдшер Кирик Кириков, ездил по тайге! Знал бы все болезни. Лечил. Оспу делал, и все бы уважали его.
Сообразив, что допустил большую оплошность, он встал и пошел в партком.
Уваров выслушал тревожно сбивчивую речь эвенка и подумал, что, пожалуй, верно, лучше окончить ему медицинские курсы. В магазин и так все придут, а вот лечение, гигиена… Тут очень важно, чтобы свой человек был который язык знает.
Уваров написал новое заявление и снова долго говорил по телефону с поселковым Советом. Получив исправленные документы, Кирик вспомнил о письме, отосланном жене. Будут ждать продавца, а приедет вроде как фельдшер. Нет, так нельзя: обман получится. И Кирик помчался в контору. Он получил обратно письмо, положил его в карман и, выйдя на улицу, задумался: надо было написать другое.
Конюх сидел в своей комнатке, провонявшей крепким запахом дегтя и кожи, пил чай с постным сахаром и сухариками.
— Здорово, старик! — еще с порога закричал сияющий Кирик. — Я завтра, однако, поеду учиться.
Ковба отложил ложку, которой ел размокшие сухари, вытащил из-под стола запасной табурет.
— Давай садись, — предложил он и потянулся за второй кружкой.
Тогда охотник тоже начал хлопотать: положил дорожный вьюк на постели, развязал ремни и, ухватив за примятые листья, вытащил из сумы какую-то тяжелую овощь.
— Редька. — Ковба радостно осклабился, очень тронутый гостинцем. — Вот спасибо! Давно я редечки не едал. Сейчас мы ее нарежем да с маслом… — Он засучил рукав, вооружился ножом и спросил: — С огорода, поди-ка, спер?
— Пошто спер? Спаси бог! Сторож дал.
— Да ведь это турнепса, — определил Ковба с огорчением, сидя за столом и медлительно пожевывая. — То-то я и гляжу: красивая она больно.
Узнав, что Кирик отказался от кооперативных курсов, старик крепко пожалел.
— Это бы тебе верный кусок хлеба. Эх ты, голо-ва-а! Фершалом сделаться трудно: ведь они есть которые почище докторов, а тебя еще грамоте учить да учить! Валентина-то твоя лет пятнадцать, поди, училась, покуда до дела дошла.
Вообще Ковба был не против медицины, но желание эвенка подражать Валентине Ивановне вызвало в нем досаду.
— Никакого сознания в ней нет, — проворчал он, вспоминая то, что рассказывали ему Клавдия и сам Кирик. — Никакой жалости, а еще образованная!
С этими словами Ковба добыл с полки листок бумаги, конверт и чернила в бутылочке с деревянной пробкой. При своей внешней заскорузлости он был человеком с понятием, давно уже умудрился ликвидировать неграмотность и — хотя писать ему было некуда и некому — обзавелся всем письменным припасом.
Письмо он писал мучительно долго, и даже Кирик, с почтением наблюдавший за движениями его тяжелой руки (она возилась по листу бумаги, как медведь на песке), терял терпение и не раз пытался разнообразить дело посторонними разговорами.
Получив наконец письмо, заклеенное хлебным мякишем, эвенк отнес его к поселковому Совету — контора уже не работала — и опустил в почтовый ящик. Потом он отошел и снова затосковал, забеспокоился.
Уваров лег спать, но еще читал в постели газету, когда в дверь постучали. Он встал и впустил очень расстроенного Кирика.
— Что это у тебя вид такой унылый, товарищ медик? Будто ты уже помог кому-нибудь отправиться на тот свет, — грубовато пошутил таежник.
— Не могу я по-медицински, — жалобно заговорил таежник. — Меня грамоте учить да учить…
Уваров сел на кровать, почесал в раздумье волосатую под расстегнутой рубахой грудь.
— Ничего, научишься. Парень ты толковый.
— Какой я парень? Никакой я парень! Пятьдесят лет, однако. Голова-то худой уж!
— Хм! — Уваров похрустел газетой, разглядывая присмиревшего Кирика.
Лицо эвенка выражало тревогу.
— Не расстраивайся, — сказал Уваров, понимая растерянность охотника. — Видишь ли, у тебя, попросту сказать, глаза разбежались.
— Тогда пускай пойду я в кооператив.
— Смотри, тебе виднее. Давай бумаги. Я утром пораньше все выправлю.
Обрадованный Кирик полез по карманам.
— Ты уж не серчай, друг, — приговаривал он, виновато посматривая на Уварова.
На улице совсем темно. Незадачливый курсант пошел было к конному двору, возле которого жил Ковба, но снова вспомнил о письме: «Поеду на кооперативные, а написал — на медицинские».
У него заломило в висках, и он остановился посреди улицы. Одна нога хотела идти к старику, другая — за письмом. Кирик постоял в нерешительности и круто свернул к поселковому Совету. Темные изнутри стекла отсвечивали от ближнего фонаря, и охотник ясно увидел в них свою одинокую тень. Щель, в которую он недавно запустил письмо, оказалась совсем узкая, и расстроенный Кирик сел на завалину, не зная, что делать:
«Снять ящик?.. Пожалуй, нельзя. Ждать до утра — долго».
Ему захотелось домой, в артель. Он вдруг почувствовал себя совсем никудышным.
В домике Уварова уже темно. Эвенк долго в нерешительности ходил кругом, но все-таки подошел к двери, поцарапался легонько, потом сильнее. За дверью послышались грузные, твердые шаги. Крючок звякнул, дверь распахнулась. Уваров, странно большой, в белом, стоял у порога.
— Что? — спросил он. — Чего тебе не спится? Или опять передумал?
— Передумал, — тихонько сказал Кирик. — Однако я лучше домой поеду.
— Ну, беда-а! — Уваров полусердито рассмеялся. — Заходи в горницу. Аа-я-яй! — шумно зевнул он, включая настольную лампу.
С минуту он смотрел на эвенка теплым, сонным взглядом, потом вытащил из-под постели запасной тюфяк, постелил его на жестком диванчике, кинул в изголовье полушубок.
— Давай ложись и спи. Понял? Никаких больше разговоров сегодня на эту тему! Ты и меня совсем закружил…
— Тогда я пойду, однако…
— Не-ет! Никуда ты, однако, не пойдешь. Я тебе не мальчик всю ночь бегать открывать да закрывать. Я ведь тоже за день-то натопаюсь…
Уваров подождал, пока Кирик стянул торбаса и неловко улегся на диванчике, но, когда лег сам, сказал ясным, мягким и добрым голосом:
— Я тебя, браток, понимаю… Вопрос в жизни серьезный. В таких случаях человек обязательно сомневается. Все мы немножко чудаки: есть что-нибудь одно — берешь и доволен, дай на выбор — и не сообразишь, за что ухватиться.
Уваров замолчал, и Кирик, тотчас услышав его ровное дыхание, понял, что самый главный на прииске партийный товарищ уснул, и сам успокоился от близости этого сильного человека. Но и утишив свое волнение, он еще долго не мог отделаться от всяких трудных мыслей. Его беспокоило даже то, отчего ему так ловко лежать на высокой скамейке. Он вспомнил гладкие руки Валентины, уснувшие, как дикие голуби, на плече Андрея Подосенова, кудри их, темные, светлые, перепутанные сном и любовью, и вспышку страшного гнева, вызванную рассказом об этом, на лице Анны. Еще Кирик вспомнил редьку-турнепсу, подаренную им Ковбе, и большой хлеб, положенный в его вьюк стариком. Хлеб был круглый, теплый, румяный, как солнце.
— На дорожку, — сказал старик Ковба.
Эвенк взял булку, прислонил к своему лицу, вдыхая теперь уже привычный запах хлеба, потом поднял ее обеими руками и, любуясь ею, промолвил по-эвенкийски:
— Какое счастье, что есть на земле хлеб!
— Иначе я не мог…
Валентина молчала, опустив голову, нервно теребила снятую с руки замшевую перчатку. Она и Андрей сидели в уютной прибрежной котловине, обросшей по краю кустами жимолости и шиповника.
— Неужели ты не понимаешь, как мне тяжело!
Валентина еще ниже опустила голову, пряча лицо, но Андрей увидел, привлеченный движениями ее рук, перчатку, которую она теребила, и то, что вспыхивало светлым блеском и тут же расплывалось пятнами на желтой замше: Саенко плакала.
Он был с нею, пошел на унизительные уловки, чтобы устроить это свидание…
— Разве тебя не радует то, что мы вместе сейчас?
Она медлила с ответом, и Андрей вдруг услышал надвигающийся шквал птичьего перелета.
Прямо на них тянула стая гусей. Их было не меньше пятисот, и мощный плеск крыльев прошумел, словно буря, когда они взмывали разом ввысь, заметив сидевших людей. Быстро удаляясь на фоне тускневшего неба, стая извивалась огромной змеей, то выравниваясь, то колыхаясь клубами. Неумолчно звучал в ядреной свежести осеннего воздуха зовущий переклик голосов.
Андрей слушал, откинув голову, ноздри его раздувались.
Он вспомнил широкие розово-черные озерные разливы, желтизну высоких болотных трав и то, как однажды, в такой же вот тускло-багровый прохладный вечер, он нашел у своего охотничьего шалашика Анну. Она оставила все и прискакала к озерам. Чувство испуганной виноватости овладело им, когда он увидел ее измученную, а она, сразу просияв, сказала: «Живой! Пороть тебя некому! Шестой день пропадаешь».
— Ты заботишься лишь о себе, — сказала неожиданно Валентина, поднимая заплаканное лицо со злым, еще не знакомым Андрею выражением. — Ты думаешь только о том, что тебе тяжело. А мне легко?
— Я все время думал о тебе, — горячо сказал Андрей, сразу полностью обращенный к ней. — Я так тосковал…
— Конечно, ты приехал домой, к своему семейному очагу, — быстро продолжала Саенко, теперь уже спеша высказать то, что наболело у нее за последние дни, и пропустив мимо ушей его уверения. — Я не имею никакого права упрекать тебя, но и спокойной оставаться не могу, когда ты — там, с нею!.. Это просто невыносимо. Я ненавидеть ее начинаю.
Валентина взглянула в опечаленное лицо Андрея, и злость исчезла. Ей стало стыдно и больно.
— Прости меня, — сказала она, порывисто обнимая его, — прости, я ничего не буду требовать. Но не забывай, что есть одна такая, для которой ты — все на свете!
— Как можно забыть? Я тоже извелся. Ведь я тебя целую неделю не видел.
«Что же тебе мешало прийти?» — хотела сказать Валентина, но удержалась и только прошептала:
— Да, целую неделю!
Теперь ей хотелось загладить то, что прорвалось поневоле, и в то же время она ощущала горький осадок оттого, что, вспылив, лишь потеряла в его мнении: не избалованная жизнью, она все-таки не умела и не могла побороть собственную строптивость.
— Я больше не стану упрекать тебя, — сказала она, снимая с куста легко отпадавшие, вялые листики и осыпая ими Андрея, лежавшего возле нее на сухо шелестевшей траве. — Я постараюсь успокоиться и не ревновать.
— Неужели ты думаешь, что я буду делить свое сердце между двумя? — спросил он, облокачиваясь и положив на ладонь лицо. — Но ты пойми, насколько я связан. Я хорошо сознаю, какую ответственность несу перед тобой, но и Анну пощадить надо…
— Как хорошо было бы, если бы мы встретились лет десять назад! — задумчиво произнесла Валентина.
Андрей промолчал.
Десять лет назад он уже любил Анну. Хотел ли он вычеркнуть ее из своей жизни в те годы? А пять лет назад? А в прошлом году?..
«Объявляться» Чулков приехал неожиданно, даже Андрей, подготовленный к этому, растерялся, когда в кабинет ввалился его старый приятель. Сам Чулков, хотя и старался напустить на себя небрежное спокойствие видавшего виды разведчика, не мог скрыть торжества, и скуластое лицо его так и расплывалось в улыбке.
— Привез первую добычу, глядите, Андрей Никитич! — сказал он и, подмигивая, усмехаясь, покашливая, засуетился самозабвенно над привезенными мешочками и пакетиками.
— Показывай свои трофеи. Чем вы хотите похвастать? — говорил Андрей, тоже взбудораженный.
Вместе с Чулковым он начал высвобождать из оберток образцы красноватого, ржаво-дымчатого и совсем белого кварца. Куски кварца были с тонким золотым накрапом, блестками золота в изломах и сплошь спаянные золотом, будто облицованные им. Вокруг стола уже собрались сотрудники разведочного отдела, смотрели молча, только глаза и щеки у всех разгорелись, точно озарял людей чистый блеск найденного ими металла. Они ведь тоже искали его: топографы, геологи поисковых партий, геологи-разведчики, чертежники, машинистка с бантами в белых девичьих косах. Находка, выложенная на стол, притягательная, словно магнит, принадлежала им, она сразу подняла их над остальными работниками приискового управления.
Все молчали, а у крыльца конторы, у магазина и шахтовых копров уже обсуждался вопрос о том, какую рудную фабрику будут строить на Долгой горе.
— Теперь загремим! — сказал Ковба Хунхузу, засыпая ему по такому радостному случаю добавочную порцию овса. — Ешь на здоровье. Теперь, брат, начнут нам подбрасывать и денег и продуктов, а прежде всего народ к нам повалит. Это уж как водится. Он, народ-то, не станет разбираться, какое тут золото: рассыпное или рудное. Ему только бы золото!
Анна и Ветлугин узнали об открытии позднее всех: им сообщили по телефону.
— Да, очень богатое, — сдержанно ответил Анне голос главного геолога — ее мужа.
— Поздравляю! — тихо сказала она. — Я тоже рада.
— Спасибо, — почти официально отозвался Андрей.
Потом в кабинет директора влетел сияющий Ветлугин. Теперь и он гордился: разве не настоял он на том, чтобы дать положительное заключение на весь сезон летних работ?
Одна Анна осталась в стороне от общего торжества: ведь она больше всех протестовала против Долгой горы. Правда, никто не напоминал ей об этом, но она-то помнила и хотя не раскаивалась, но гордиться ей было нечем. Однако она вздохнула свободнее, страшная тяжесть свалилась с ее плеч: тупик, в котором находилось предприятие, был взорван, — только это и радовало.
— Пойдемте к разведчикам, поздравим их с открытием и поглядим на золото, — сказала она Ветлугину.
— Проходите, проходите, Анна Сергеевна! — бросившись им навстречу, вскричал Чулков, чувствовавший себя в это время в кабинете начальника совсем по-хозяйски.
Он бесцеремонно раздвинул людей, толпившихся возле образцов руды, и, идя боком впереди Анны и Ветлугина, с таким видом подвел их к столу, что не удивиться тому, что он хотел показать, было невозможно. Но директор и главный инженер удивились не из вежливости. Их, как и всех остальных, заворожило золото, блестевшее из каждого излома руды. Это было, поистине сказочное богатство, и они могли теперь от чистого сердца преподнести его стране.
Красные до черноты лежали на солнцепеке кисти зрелой брусники. От этих темных маленьких гроздьев лбище горы казалось кудрявым.
Анна смотрела на ягоды, раздавленные сапогами тех, кто шел впереди, осторожно ступала по скользким листочкам, негромко говорила Чулкову:
— Сколько добра зря пропадает! Перебросьте-ка сюда на недельку человек сорок с лесозаготовок! Дайте им норму… ведра два-три.
— Три много, Анна Сергеевна.
— На такой-то ягоде! Вооружите их совками — больше дадут. Ссыпать можно в ящики. Зимой вывезем с обратным порожняком. Я, когда была девчонкой, любила ягоды собирать. Меня Кабарожкой звали на зимовьях. Знаете, коза такая есть — кабарга… Легко я по горам ходила.
Чулков стал рассказывать о своем, но Анна уже не слушала его. Она увидела себя девочкой-подростком. Платок всегда съезжал почему-то с ее гладко причесанной головы. Андрей любил дергать ее за косу. Ох, и натрепала она его однажды за такую грубую шутку! А потом они помирились… Он жил тогда у них только летом, пока в приисковом поселке не открылась своя средняя школа. Каждую весну, вытянувшийся за время ученья, он вваливался к ним в барак с котомкой. В котомке были потрепанные учебники — подарок Анне, которая одолевала их в течение года до следующей встречи, — пара белья, застиранного неловкими юношескими руками, да старое одеяло. Появление друга всякий раз казалось влюбленной девочке неожиданно прекрасным.
Еще вспомнилось далекое осеннее утро. Деревья тонули в слоистой пелене тумана. Расплывчато рыжел над ними огнистый куст солнца, а настоящие кусты, у самой тропинки, мокрые от оседавшей мги, пламенели ярко, свежо, холодно. Мать Анны первая сняла с плеч берестяный короб, обтянутый оленьей шкурой. Они отдыхали: мать, Андрей и Анна, усевшись на пожухлой траве, ели вареную картошку с огурцами и черным хлебом…
Брусника была такая крупная, горы такие синие. Деревянные пальцы совков покраснели от ягодного сока. Вольный ветер шел по горам на юго-запад, к Байкалу, разгонял туман, склонял посохшую траву в распадках, играл платком на плечах Анны. Она и Андрей взбежали вместе с ветром на высокие скалы.
Далеко впереди шумел Байкал, голубо-седой, мощный, дышавший пьяным разгулом.
Девушка никогда не видела столько воды… Двое юных посмотрели на шумевшее море, друг на друга и… поцеловались. Впервые он погладил ее тяжелую косу.
Сейчас он шел совсем близко, но в его прямой спине и уверенной походке чувствовалось совершенное равнодушие: он и в радости отчуждался от нее.
Анна повернулась к Чулкову, снова заговорила, стараясь отогнать тяжкие мысли:
— Мы ссыпали бруснику в кадки на зимовьях. Это в Баргузинской тайге. Кадки ведер на сорок. Зимой на санях вывозили их домой, в поселок. Бывало, выбежишь в кладовку, стукнешь по краю бочки — ягода несмятая так и покатится, зашумит. Я любила принести ее к чаю и облить мерзлую медом… Вы любите с медом?
— Люблю, — сказал разведчик. — У нас на Лене тоже этак: осенью целыми артелями ездили по бруснику, с бочками, с ящиками.
Чулков сразу заметил нелады между Анной и Андреем и сам намеренно говорил много, чтобы «не бередить болячку».
Около одной из канав Чулков остановился, заложив пальцы рук за узенький ремешок, лукаво подмигнул главному геологу.
«Вот мы какие, знай, мол, наших!» — говорило все его выражение.
Андрей понимающе кивнул и первым сошел в канаву. Сухо-каменистая, просторная, с устьями шурфов, темневшими на ее дне, тянулась она по горе. Именно здесь, в этой простой, свободно открытой канаве, находилось то, что объединило всех пришедших одинаковым волнением. По грубо сделанной лесенке они спустились в шурф. Оруденелая, точно ржавая кварцевая жила, прорвавшая когда-то древние граниты, была теперь вскрыта на глубину. В кварце светло блестело густо вкрапленное золото, местами он пророс золотом, как жиром, прямо залился им. Рука человека разрушила породы, и в только что вскрытой руде золото желтело особенно ярко, блестящее, холодное, шероховатое, с крючковатыми краями изломов. Такого богатства ни Ветлугин, ни Анна, ни сами разведчики никогда не видели.
— Вроде этого было на Королонских приисках по Витиму… — заговорил Чулков, первым нарушая сосредоточенное молчание.
Притихший после всех радостных волнений, он почти с благоговением смотрел на хитрую жилу, которая так долго ускользала от него и его товарищей.
— Я тогда работал у старых промышленников, — продолжал он свои воспоминания. — Только там кварц уже разрушился, рассыпался в песок, и золото можно было просто выбирать. Самородки, как тараканы в щелях, сидели в скале. Старатели, когда хищничали, крючком их выгребали. Без всякого шума уносили шапками. Богатое золото было, слов нет, а до этого и тому далеко!
— Эх, что бы найти этакую жилу пораньше! — бормотал Ветлугин, рассматривая кусок руды.
Даже радость по поводу открытия не приглушила в нем неприязни и зависти к Андрею.
— Что бы вам денег-то давать нам побольше? — в тон ему, но улыбаясь, укорил тот.
Как счастлив был бы он теперь, если бы над ним не тяготело предстоящее объяснение с Анной.
— В пору ведь было с подписным листом идти! — продолжал он насмешливо. — А теперь небось постараетесь как можно скорее выжить нас отсюда.
— Безусловно, — Ветлугина сразу обозлило нескрываемое торжество соперника. — Я рад душевно за свои денежки: не зря мы их вколачивали в Долгую гору.
— Может, на большую фабрику развернемся, — мечтал вслух Уваров, блестя карими, добрыми сейчас глазами: он был горячо благодарен Андрею за его оправданное деловое упорство. — Как ты думаешь, Анна Сергеевна?
— Теперь о чем угодно можно думать — золото есть.
— Есть, бессомненно, — подтвердил прямо-таки разнеженный Чулков. — Будем гнать да гнать и в глубину и по простиранию. Прослеживать будем. Жила что надо. Ровная, как апельсин!
— Вот уж придумал, — сказала Анна. — Апельсин круглый…
— Пес его знает, какой он есть. Слышал я, говорят такое.
Чулков лукавил: он отлично знал, что такое апельсин, но любил прикинуться закоренелым таежником, а кроме того, ему хотелось развеселить Анну. Оживленная богатым открытием, она снова стала молодой, как это было и на самом деле, а теперь еще смеялась — значит, все отлично: жила, золото, работа и отношения между ними — добрыми людьми.
— Лет через десяток вырастут здесь и апельсины, а яблоки наверняка, — полушутя сказала ему Анна, когда они вышли из канавы. — Взять распадок на южном склоне, застеклить его сверху вроде ангара…
— Дорого обойдется, — с сочувственной улыбкой возразил Ветлугин.
— А что нам дорого? Люди наши дороже стоят. Золото есть, отчего же садам не быть?
— При здешних снегах никакое застекление не выдержит, а без теплиц ничего не выйдет, — серьезно сказал Уваров, с сожалением взглянув на суровые хребты вокруг.
Ему тоже хотелось совершить что-нибудь особенно хорошее, радостное и значительное для всех.
— У меня есть один… без теплицы зимой ягодками пользуется, — сказал Чулков и, свернув с дорожки, приподнял корину, упавшую с сухостойного дерева. — Вчера я заприметил, как он хлопочет…
На земле лежала кучками отборная крупная брусника, отдельно — сланиковые орехи и лесные колоски.
— Бурундук? — спросила Анна.
— Он самый. Утром это вытаскал из норы. Немножко проветрит, просушит и обратно стаскает. Мудрый зверь! Много ли зараз за щеку возьмет, а глядите, натаскал сколько!
— Я его ограблю немножко… для Маринки.
— Берите, берите! — обрадованно заговорил Чулков. — Орехов у него на всю зиму. Я уж второй раз его высматриваю. А дочке интересно будет. Бурундук, мол, поклон послал с орехами.
Малоприметная дорожка, выбитая конскими копытами среди мхов и камней, вилась то по глухому лесу, то между скал, нагроможденных на открытых склонах. Далеко впереди ехал Андрей, потом Ветлугин, только Анна и Уваров ехали вместе, и всех их, двигавшихся гуськом, стало видно, когда они поднялись на голые просторы нагорья.
«В пору было с подписным листом идти», — припомнила Анна невеселую шутку мужа, отыскав взглядом черную точку, маячившую на краю каменистой пустыни. Очертаний знакомой фигуры она не различила. Неужели это Андрей один там, впереди?
Хунхуз споткнулся, громко звякнув подковой. Анна сразу натянула поводья. Она держалась в седле непринужденно, как и три месяца назад, казалось, не было оснований тревожиться за нее в пути, но Уваров мгновенно спрыгнул со своего коня и, забегая вперед, крикнул:
— Стой, товарищ Лаврентьева! Расковался твой разбойник.
Он подошел к Хунхузу, сильной рукой взял его ногу, поднял ее и снял подкову, заломившуюся в сторону на последнем гвозде.
— Может, возьмешь на счастье? — пошутил он.
— Давай! Знаешь, я ведь и вправду теперь суеверной сделалась… Не очень, а так, чуть-чуть. Во всяком случае, бабьи заклинания, привораживания ожили в памяти. Слова-то какие подбирались! У меня бабушка слыла мастерицей зубы заговаривать, кровь останавливала, — продолжала Анна, выждав, пока Уваров сел на свою лошадь и двинулся рядом. — Помню, мне лет десять было, принесли к нам из тайги охотника-медвежатника. Такой статный детина, добрый молодец, как в песнях поют… А медведь поломал его страшно и кудри вместе с кожей спустил ему на лицо. Крови под носилками — целая лужа… А бабка вышла в сенки, глянула да и говорит: «Мое дело — кровь останавливать, а коли она вытекла, я над ней не властна». Он, охотник-то, тут же в сенках и умер.
— Ну? — спросил Уваров, с тревогой поглядывая на Анну.
— Испугалась я, конечно. Ночью у меня озноб сделался, сон пропал. Этот охотник у нас бывал иногда и все посмеивался: «Подрастешь, Анна, замуж возьму». И дома и на улице дразнили меня невестой… И вот лежу я на печке с бабкой — на лавке одна спать побоялась, — плачу, дрожу. Жалко мне было охотника. Бабка меня с уголька вспрыснула, потом начала слова какие-то чудные наговаривать. Стало мне смешно, засмеялась я сквозь слезы, а бабка говорит: «Вот теперь и его душеньке полегче. Не может душа терпеть, когда над нею детские слезы ночью проливаются. Слепнет она, душенька, и дорогу к райскому саду теряет». Интересная была у меня бабка, и так она верила в свои сказки, что, слушая, не хочешь, да поверишь. Лечила она еще от бессонницы, от тоски любовной своими особенными словами…
— И действовало? — спросил, ласково улыбаясь, Уваров.
— Пациенты оставались довольны, благодарили…
— А почему ты о бабке вспомнила?
— Подкова чем-то растревожила. Хотя нет, не подкова. Не раз я свою бабку вспоминала в последнее время. Думала: не зря они, наши бабушки, выдумывали всякую всячину… Когда душа горит… хочется ее полечить словом каким-нибудь, за сердце хватающим. Они и верили. Им-то нельзя было иначе: больше у них ничего не оставалось. А у нас… — Анна круто осадила коня и, приподняв на дыбы, повернула обратно. — Смотри, Илья!
Перед ними, как дно большой реки, высохшей в незапамятные времена, лежала на глубине заросшая лесами долина ключа Звездного. Горы, окружавшие долину, — отлогие, если смотреть на них снизу, — теперь выросли и теснили ее, смыкаясь вдали неровными хребтинами, будто допотопные чудовища, окаменевшие среди вечного молчания. Ни жилья, ни дорог. Только на груде камней, на вершине гольца сиротливо торчала тренога, крепко-накрепко поставленная геологами, чтобы медведи, приходящие сюда, не разламывали и не опрокидывали эту вышку.
— «Здесь будет город заложен!» — с шутливой торжественностью провозгласил Уваров, отыскивая глазами знакомый рельеф Долгой горы. — Правда твоя, Анна Сергеевна: то была присказка, а сказка только теперь начинается. Проведем сюда шоссе, явятся люди… тысячи людей с машинами, цветами, ребятишками. Недаром давеча толковали мы про сады. Будут здесь сады! Не райские, конечно, но такие, где живому человеку отдохнуть можно.
— Фабрику поставим! — в тон Уварову откликнулась Анна. — Миллионное строительство развернется. Ты смотри, какое здесь сочетание природных условий: и лесу строевого непочатый край, и площадь по долине раздольная, и воды вдосталь… А на россыпи шахтовые работы…
Ей уже виделось, как поднимались из дремучих чащоб шахтовые копры, крыши домов вырастали среди островков бывшего леса, и выше всего вставали над долиной светлые корпуса фабрики. А там ляжет широкая лента шоссе. Мощная сеть электрических проводов опояшет горы…
«Все благодаря Андрею!» — неожиданно подумала Анна, но тут же у нее опять возникла жестокая мысль: уходит он от меня. Ушел уже. Сердце могло бы перевернуться, когда стало видно, как он ехал далеко впереди… один. Пока один! И это сейчас, во время такого радостного события!
— Всех переупрямил! — будто угадал ее мысли Уваров. — Смотрю я на эту дикую сторонку и думаю — какая жизнь здесь закипит! Россыпь отработаем в три-четыре года, потом драги по ней пройдут, и все, а рудник с таким золотом — целый переворот в тайге! Может быть, центр приисковый сюда переведем. Новый жилой район возникнет, и еще одно белое пятно на карте исчезнет.
Илья посмотрел на Анну и, заметив выражение беспокойства на ее лице, но не совсем угадав его, сказал:
— Я не стану скрывать, что уговаривал Андрея повременить с рудной разведкой, и то не забуду, что в последнее время разуверился в ней. Говорить теперь другое — значит примазываться к чужой славе и умалять доблесть наших разведчиков, которые, как солдаты, стояли насмерть. Но мы не злоупотребляли своим положением, мы боялись погнаться за журавлем в небе. А у Андрея в этой погоне был весь смысл работы, и он, убежденный в своей правоте, пошел напролом и оказался прав.
— Честь и хвала ему, — сказала она и отвернулась.
Со дня на день Анна откладывала объяснение с мужем, хотя видела неизбежность разрыва и ненавидела себя за слабохарактерность и надежду на какой-то лучший выход из мучительного положения.
«Надо объясниться! — решительно говорила она себе. — Да, да, надо объясниться. Так дальше нельзя. Это невозможно! Я превращусь в сварливую бабу, закисну, состарюсь, начну хандрить…»
Она возвращалась с шахты, где устанавливали ленточный транспортер. Погода стояла бешеная: солнце, жара и ветер, поднимавший вихри пыли.
Ветер забегал навстречу, кружил мусор и желтые листики, опавшие с кустарников, перебирал и колебал, словно струны, провода на столбах. Провода сдержанно гудели, и от их унылого гудения делалось совсем тоскливо.
Анна вспомнила, как в прошлом году, в это же время, они с Андреем ходили к разведчикам за ближний перевал и отдыхали под елочкой, а бледное небо смотрело на них сквозь нависшие шалашом еловые лапы и голые голубые ветви осинника. Теперь от такого воспоминания хотелось плакать.
Ветер отгибал полу легкого пальто, открывал край шерстяной юбки. Женщина шла, жмурилась от пыли и все думала о себе и о муже. Вчера он нагрубил Клавдии, и та целый день ходила с красными от слез глазами.
«Ему тяжело теперь с нами, со мной, — думала Анна, — тяжело, но он молчит. Он хочет, чтобы я сама…»
Нервное озлобление охватило ее, и, все более озлобляясь, она вспомнила, что теперь часто, придя домой с работы, он беспокойно ходит по комнатам, не снимая кепи. Или так же, в кепи, присядет у себя на диване.
Он совсем забросил работу над диссертацией, мало ест, тревожно вздыхает.
«О чем ему вздыхать? Работа дала блестящие результаты, в сердечных делах счастлив. Значит, только я мешаю… Мое присутствие давит его! Хорошо, я все возьму на себя, — решила Анна с горестной гордостью. — Я отпущу его. Видно, и вправду клетка оказалась тесной».
Было совсем поздно, когда, осмотрев на конном дворе лошадей, пригнанных из Якутска, она не спеша возвращалась домой. Слишком тягостно стало ей притворяться спокойной перед Маринкой и перед теми, кто заходил к ним.
Вдруг словно кто толкнул ее в грудь, и она остановилась замерев: из переулочка вышли Андрей и Валентина. Они шли под руку, тесно прижавшись друг к другу. Имя Кирика, произнесенное Валентиной, дошло до сознания Анны и слова его: «Обманывать — спаси бог».
У них хватило стыда говорить об этом! Они смеют вышучивать!..
Ей хотелось догнать их, ударить, наговорить злых, горячих слов, но она продолжала стоять с полуоткрытым от удушья ртом.
«Я увижу, как они будут целоваться. — Эта мысль сорвала ее с места. — Тогда я скажу им… Я все им выскажу!..»
Но чтобы увидеть, надо идти тихо, надо прислушиваться, а кровь звенела в ушах Анны, и туман застилал глаза. Она не умела подсматривать и, отвернувшись, точно стыдясь взглянуть, обогнала их. «Какая я несчастная! Какая несчастная!» — повторяла она, вся дрожа.
Тем же быстрым шагом, не разбирая дороги, Анна прошла мимо домов засыпающего поселка, мимо шахтовых отвалов, где чернели везде провалы ям и канав, и, казалось, ни один камень не ворохнулся под ее ногой. Она опомнилась далеко в лесу.
Глухо шептал в чаще затаившийся ночной ветер. Сквозь высокие стволы деревьев, прямые и черные, зябко дрожали звезды: по-осеннему темное небо прижималось к самой земле. Женщина тоже легла на землю, припала лицом к траве.
Плакать бы, рыдая во весь голос! Кричать… кричать так, чтобы остановилось сердце!
Кричать и плакать! Любой зов заглохнет здесь, как крик птицы, схваченной зверем. Но она только простонала:
— Да за что же? За что мне такое? — И, ощутив живую теплоту своей подвернувшейся руки, с ожесточением впилась в нее зубами.
Боль привела ее в себя…
Потом Анна услышала таинственный звон. Он вошел в ее сознание, пленительно-нежный, успокаивающий, как тихая музыка. Она приподнялась, придерживая рукой развившуюся тяжелую косу, прислушалась. Земля баюкала ее: где-то пробиралась, журчала вода.
Женщине захотелось пить. Она поднялась и побрела, прислушиваясь к голосу ручья, то замиравшему, то возникавшему вновь в темноте ночи.
Не сразу определился впереди знакомый контур высокой горы — дракона, сторожившего Светлый, — горы, так хорошо видной с террасы дома Анны. Медленно надвигалась она в ночи непроглядно черной громадой, только серебрилась в густой синеве неба линия крутого обрыва, на который щедро и бесконечно лился поток Млечного Пути. И уже нельзя было понять, в небе ли, на земле ли звенело все зовом бегущего потока.
Пройдя еще немного, будущая мать опустилась на колени: в узкой щели между камнями зашевелилась черная струя воды. Анна потянулась к ней руками, зачерпнула полные пригоршни — и как будто не воду, а звездный блеск, обжигающий холодом, подняла она на ладонях.
Дома встретил Андрей, очень встревоженный, и она сразу поняла, что они с Валентиной даже не заметили ее, когда шли вместе.
— Где ты была? Я звонил всюду…
— Ты… беспокоился?
Он ответил с хмурой уклончивостью:
— Маринке что-то нездоровится. Я пришел, малышка еще не спала.
— А где ты был? — спросила Анна, не глядя на него.
— Я был у себя… в кабинете, — сказал он сухо, взял с этажерки две книги, словарь и направился к двери.
Анна как вошла — в черном берете, в пальто с прилипшими иголочками хвои, — так и стояла у стола, не раздеваясь, не вынимая рук из карманов. Сейчас Андрей выйдет из комнаты, засядет у себя и будет до рассвета перелистывать страницы, скрипеть пером или сидеть неподвижно, изредка прерывая тишину неровными вздохами, а завтра она опять не сможет начать разговор… Снова молчать, терзаться, может быть, подсматривать. Нет! Сейчас же!
— Андрей!
Он быстро обернулся.
— Мне нужно поговорить с тобой.
Он посмотрел на нее, на свои книги и подошел, неловко улыбаясь:
— Что ты хочешь сказать?
От его жалкой улыбки гнев Анны сразу остыл.
— Я не могу больше так жить, — прошептала она с кроткой растерянностью. — Я не хочу…
Андрей стоял перед ней, напряженно выпрямись, ожидая тяжелого объяснения, смотрел в сторону и машинально тасовал в руках книги.
— Погоди, не шурши! — сказала она нетерпеливо и, забывшись, положила ладонь на его горячую руку.
Одна из книг выскользнула, с шумом упала на пол. Оба вздрогнули.
— Чего ты от меня хочешь?
— Я хочу, чтобы ты сказал мне все прямо. Все как есть, — потребовала Анна, стараясь унять бившую ее дрожь.
— Мне кажется, я ничего не скрываю.
— Неправда! — вскричала она, сразу охваченная гневом. — Ты унижаешь нас обоих своей трусостью! Если ты любишь больше Саенко, иди к ней! Я не держу тебя… — Анна тяжело оперлась рукой о край стола, боясь упасть и вызвать жалость к себе. — Я опять чуть не стала подсматривать сегодня… — сказала она подавленно. — Это мерзко… Ты вовсе не был на работе. Ты ходил к Саенко.
— Да, я ходил к ней.
С минуту Анна молчала, потрясенная. Даже после сообщения Кирика в ней жила затаенная надежда, что тот ошибся и все обойдется по-хорошему. Даже увидев Валентину и Андрея вместе, она еще не совсем поверила в свое несчастье. Теперь последняя надежда рухнула, и Анна сказала почти спокойно:
— Нам надо разойтись.
— Видимо, иного выхода нет, — согласился Андрей, но побледнел. — Придется расстаться.
— Немедленно.
— Когда захочешь.
— Когда захочешь! — вспылила Анна. — Не я, а ты к этому стремишься!
Андрей наклонился, поднял книгу.
— Значит, мне надо уходить из дома?
— Пожалуйста…
«Неужели это конец?» — с ужасом подумал он и спросил:
— Но как же с Маринкой? Разве нельзя условно жить вместе ради нее?..
— К чему?! — возразила Анна холодно. — Мы ведь не обыватели, заключившие брачную сделку по расчету. Зачем нам условности? Жить без любви, без уважения друг к другу!.. Ради чего? Существовать в роли снисходительной жены я не смогу. Терпеть или… ссориться… Только калечить детей… Маринку! — поспешно поправилась она, огромным усилием подавляя желание сказать ему о своей беременности. — Полюбил другую… дал волю чувству… Жестоко… Очень жестоко… Но лучше уж так… по-честному.
Андрей хотел еще что-то сказать, не смог и вышел из комнаты неровным шагом.
Теперь уже никакой надежды не было. Теперь полагалось побороть в себе чувства к недостойному человеку и рьяно взяться за работу. В старину подобного рецепта от сердечной болезни не существовало. Условия жизни того не позволяли, и ни одна бабка в своей ворожбе не возвысилась бы до такой фантазии. Тогда пошли бы в ход все приворотные зелья, чтобы вернуть ветреника в лоно семьи и сокрушить соперницу. Именно в этой борьбе с злодейкой судьбой, а не на общественном поприще восстанавливалось бы попранное достоинство женщины. Можно и теперь бороться с судьбой и вернуть любимого без всякой ворожбы: подать на него жалобу в партбюро, мобилизовав мнение коллектива…
Горькая ирония помогла Анне немного прийти в себя, снять пальто, умыться, но, когда она вошла в свою рабочую комнату и села к письменному столу, силы покинули ее.
«Что я ему сделала! — вырвался у нее душевный крик. — Почему он так безжалостно расправляется со мной? А надо выдержать… — Глаза Анны выразили тоску загнанного, смертельно измученного животного. — Стерпеть надо эту боль и устоять. Смог же пережить свое горе Уваров! Неужели я слабее? Но как глухо, тошно, будто навалили на меня мешки с золой… тяжко, и задыхаюсь! Ничего, Андрей Никитич, я еще встану и стряхну с себя эту пыль».
Женщина болезненно усмехнулась, опустила на руки отяжелевшую голову. Сколько уже бессонных ночей! Сухие глаза не смыкаются, в них точно песок, а по утрам надо идти в контору, на шахты или в рудник и, сцепив зубы, заставлять себя заниматься делами.
«Все дрожит у меня внутри! Такая пустота в груди, боль страшная! Гейне говорил, что при зубной боли в сердце помогает „свинцовая пломба“… „Свинцовая пломба“ помогла бы и мне, несомненно. Но как это было бы дико! Мать, беременная женщина — стреляет в себя… Нехорошо. Ах, нехорошо!»
Анна переменила положение рук, но взгляд ее под тенью ресниц остался неподвижным. Ей точно в бреду представилось, как она на днях ходила в баню. Безотрадное настроение ее было развеяно там видом молодой матери, которая мылась с ребенком напротив нее. Хорошенький мальчик с пухлой, вздернутой кверху губкой, спокойно сидел в тазу и поливал на себя из зеленого стаканчика. Приятно ему это было очень, но все удовольствие его выражалось только в улыбчивом блеске глаз, а губкой он шевелил задумчиво, как бы прислушиваясь к своим ощущениям. И еще там была чудная толстушка-девчонка, которая так же сидела в тазу, и, пока ее мать полоскала и ворошила обеими руками свои намыленные космы, ничего не видя, девчонка наклонялась и пила воду из таза. Каждый раз, проделав это, она радостно всплескивала ладошками, брыкала в воде ногами и, довольная собой, с торжеством осматривалась. Глядя на этих детей, Анна думала о своем будущем ребенке, и ей становилось легче, а сейчас сна подумала, что у тех детей есть отцы, что они не брошенные..
И заметалась по комнате.
«Это какие-то жестокие приступы, точно родовые схватки. Но так родиться может только ненависть… Я бы не хотела зла. Я хочу только хоть на минутку успокоиться. Вот как он истолковал мою помощь денежную… Видно, правду говорил Ветлугин: когда возникает физическое влечение, оно украшает свой предмет, а охладев, стараются развенчать, рассеяв все иллюзии. Это чтобы оправдаться, чтобы не стыдно было за себя. Тогда как ни повернись — плох. А я не хочу, не хочу, чтобы меня опошлили ради собственного оправдания».
Она взяла портфель… порывисто открыла его, вытащила бумаги… Но где почерпнуть живого внимания и сообразительности ей, полумертвой от горя? Перебирая деловые бумаги, она думала только о случившемся несчастье, о Маринке… Ах, Маринка!
Анна прошла в спальню. Тяжело ей стало заходить в эту комнату! После того, как Андрей застал ее у своего письменного стола, он не спал здесь, но Анна не могла забыть, как радостно засыпала она на руке Андрея и как счастлива бывала, когда он, просыпаясь рядом с ней, с сонной блаженной улыбкой обнимал ее. Какой любовностью были проникнуты все их отношения! И часто даже во сне Анне было жаль переложить на подушку голову с его руки. И вот совершилось то, чего с ужасом ожидала она все эти дни: не было исхода и никакой надежды на примирение.
— Никакой! — прошептала Анна, подходя к кроватке дочери.
Маринка спала неспокойно. Что-то снилось ей: она морщилась, вертела головенкой. Мать прижалась губами к ее виску. Такие пушистые волосики! Детеныш был еще совсем крошечный, и горло у него почему-то завязано белым платком.
«Болеет, — подумала Анна, жадно всматриваясь в любимые черты ребенка. — А мы со своими делами забросили ее!»
Горестный стон чуть не вырвался у нее. Боясь разбудить Маринку, она выбежала из спальни, метнулась в столовую и тут, уже не в силах владеть собой, опустилась у дивана, уткнув лицо в ладони, сотрясаясь всем телом от подавленных, бесслезных рыданий.
Эти рыдания вызвали такую усталость, что Анна уснула тут же, привалившись к дивану плечом и головой; одна рука ее была неловко подвернута, другая бессильно отброшена в сторону. В такой позе пьяного человека, с закинутым, болезненно нахмуренным лицом она проспала, сидя на полу, часа два.
Пробуждение было мучительно: в ушах гудело, болел затылок, вся кожа головы. Женщина пересела на диван, распустила волосы, морщась от боли, расчесала их.
Часики показывали шесть утра. Осторожно ступая, Анна прошла на кухню, где позевывала проснувшаяся Клавдия.
— Что с Маринкой? — спросила Анна, включив свет и прикрывая дверь в коридор. — Вызовите сегодня врача, пусть он посмотрит ее. Я вернусь домой к завтраку. Нет, нет, можете сейчас не вставать, — поспешно добавила она, глядя на худые, жилистые ноги Клавдии, на длинные шнурки ее полосатой юбки, которые та начала было завязывать над своими плоскими бедрами. — Я не буду завтракать.
У вешалки Анна переоделась, натянув суконные брюки и сапожки, надела теплую куртку, шапочку-папаху и вышла из дому. Холодный воздух освежил ее открытый лоб и щеки, и она вспомнила, что забыла умыться. По спине сразу потекла зябкая дрожь: на ступеньках крыльца и досках, вдавленных, втоптанных в высохшую грязь, на траве по косогору лежал сплошной иней первого крепкого утренника. Анна глубоко вдохнула морозный воздух и поморщилась от боли в груди.
— Эка, до чего довздыхалась! — укоризненно сказала она себе и пошла по дорожке.
Внизу замешкалась, не решив еще, с чего начать свой рабочий день: пройти ли в механическую мастерскую, где срочно склепывали по новому проекту трубный обогатитель для гидравлики, или проехать на лесозаготовки?
В голове у нее мутилось, ноги подкашивались. Хотелось залечь в темном углу и лежать, никуда не показываясь, никого не видя.
Впервые Анна почувствовала жестокость своих обязанностей: у нее разрывалась душа от огромного горя, а надо было думать о том, чем заняты окружавшие ее люди.
Никто из них не догадывался о том, как ей тяжело. Наоборот, все осаждали директора своими деловыми и личными просьбами, растаскивая на тысячи кусков каждый день ее жизни. Нет, она никого не хотела видеть сейчас, но и домой возвращаться было невозможно. В лес! Да, конечно. И она круто свернула к конному двору.
Пока конюх, поставленный временно вместо Ковбы, выводил из стойла, поил и оседлывал Хунхуза, Анна стояла, прислонясь к новой, еще сухой колоде, смотрела на чисто выметенный, рыжий от навоза двор, на ярко-белые от инея былинки просыпанного вечером сена; слушала фырканье и звучное жевание коней и постукивание их подков по деревянным настилам, вдыхала крепкий запах конюшни, и чувство тоскливого отчуждения от всего этого — почти неестественного в своей спокойной простоте — овладевало ею. Поеживаясь от нервного озноба, она приняла поводья из рук конюха и, почти не ощущая тяжести своего тела, села в седло.
Синие сумерки переходили в рассвет, наливались румянцем. Истончалась, бледнела ущербная луна. Как она мучила своим светом Анну в эти бессонные ночи! Но луна уже постарела. Какие-то пятна двигались по ней, разрыхляли ее, — казалось, сквозь нее проглядывало небо.
— Так тебе и надо! — прошептала женщина и остановила лошадь над перевалом.
Солнце уже улыбалось земле, земля улыбалась солнцу блеском каждой песчинки, каждой иголочки изморози. Только Анна смотрела на все неподвижно-застывшим взглядом.
— Так тебе и надо! — громко сказал кто-то.
Она вздрогнула. Неужели она сама произнесла эти слова?
Оставив лошадь у барака, Анна пошла по делянкам. Тонкое серебро инея оплывало с верхних ветвей леса, блестели на солнце мокрые сучья, и редкие листья, падавшие и копившиеся на них огнистые капли; искрились, выхватываемые вдруг солнечными лучами верхушки уже оголенного лиственного подлеска, точно покрытые белым кружевом; выпрямлялась согретая, мокрая до корней желтая трава на круто-склоне, и, как слезы, стекала влага по смуглой коре сломленной придорожной сосны. Лес вздыхал и, прекрасный в мощной своей скорби, томился ожиданием белого, подобного смерти покоя зимы.
Здесь все было огромно: и деревья, и очищенные от коры бревна, светлые, точно восковые, и сами лесорубы, — громкоголосые мужики.
Вместе с десятником Анна поднялась на крутой водораздел, и десятник-бурят, работавший раньше на вишерских лесозаготовках, показал, в каком месте и как можно сделать ледяную дорожку для лесоспуска.
— На Вишере она здорово помогла нам, — оживленно говорил он, сверкая узкими глазами. — Это очень дешево. Это очень выгодно.
Они вернулись на делянку, когда лесорубы, вдосталь намахавшись топорами и пилами, отдыхали у костра перед своим шалашом. В располосованной сучьями ватной одежде, обросшие щетиной, они полулежали на земле, как лесные разбойники. Отточенные топоры их хищно поблескивали в стороне, всаженные полукружьем в широкий пень.
Лесники пили черный, как деготь, чай с брусникой. Куски пшеничного хлеба были свалены грудой на чьей-то поношенной телогрейке.
— Чай пить с нами, Анна Сергеевна! Душу попарить! — ласково предложил Ковба, временно посланный на лесозаготовки вместе с другими рабочими, но как будто здесь, в лесу, и родившийся.
Чай пах дымом. Мелкие соринки плавали в нем. Анна ела хлеб, порушенный неотмываемо черными мужскими руками, черпала деревянной ложкой ягоду из общей миски.
Лесорубы, смеясь, рассказывали ей, что Ковба совсем истосковался по конюшне, что он пробовал кого-то из них зануздать спросонья вместо Хунхуза и каждую ночь кричит:
— Тпру ты, холера, урюк соленый!
Старик смеялся вместе со всеми, щеря в косматой бороде желтые зубы, сплошные и крупные.
Потом он встал, ушел куда-то и возвратился очень скоро с охапкой сена. Его встретили шутками, что все, мол, сыты, но он обратился к Анне, которую им так и не удалось рассмешить:
— Земля-то холодная. Сядь на сенцо, а мы песню сыграем.
Конюх положил сено на землю, помедлил, стряхивая с рукава прилипшие сухие травинки.
— Оно, правда, скучаю я тут, — сказал он тихо, и Анна подумала, что он хочет поскорее обратно на прииск, и это сено, и песня, которую он собирался сыграть, и угощение — все просто-напросто является его заискиванием перед ней.
— Ничего, работать везде нужно, — произнесла она намеренно сухо.
— Знамо, нужно, — по-прежнему тихо сказал Ковба, — только по Хунхузу я скучаю. Привык. А так и в лесу тоже свой интерес есть. Вот недавно, к примеру, случай был… Видел я, как один охотник пальнул в ястреба. И что ему взбрело? Птица красивая. Помехи здесь от нее никому нету. А он стрелил. Я неподалеку ягоду брал… Гляжу, падает. Камнем. Пал и лежит — куча пера смятого. А охотничек-то из-за куста снизу посматривает — брать не идет: неохота, знать, в гору лезть. И вот видим — ожил ястребок: голову поднял, крыло подтягивает да как глянул на нас через плечо, зорко да злобно так: «Эх, вы! Сволочи, мол». И двинулся прочь. Только шагнул раза три и свалился. Дышит тяжко. Взъерошился. Кровь на нем. Однако вздохнул и опять зашагал. Глядим, крылья разводит… Лететь надо, а мочи нет. Упал, и так ему больно да тошно на ту боль: глаза будто угли. Про нас думать забыл. Потом рванулся еще раз и побежал, потом крылами ударил и опять взлетел. Перья с него падают, кружатся, а он все выше и выше и пошел отмахивать. Эка птица сильная да гордая! Прямо до слез она меня тронула. Вот ведь оно, дело-то, какое бывает, Анна Сергеевна. — Ковба взглянул на понуренную Анну и добавил еще внушительнее: — Птица, а гляди, чего… Не сдается, да и все тебе!
Из шалаша тем временем принесли гармошку, на которой весной играл Уваров. Без всякого ломанья Ковба присел на чурбак у костра. Молодой гармонист, по прозвищу Расейский, черный, как цыган, пристроился тут же. Сам Ковба давно не перебирал ладов, жалуясь на свои уже нечуткие пальцы.
С минуту он сидел молча, поглядывая на всех, потом сказал что-то Расейскому. Сиповатым, но задушевным и мягким голосом вывел он слова песни:
Среди долины ровныя
на гладкой высоте… —
разом подхватили остальные.
Растет, цветет высокий дуб
в могучей красоте.
и снова тосковал Ковба:
Высокий дуб, развесистый,
один у всех в глазах, —
и мощно, слаженно поднимали песню полтора десятка мужских голосов:
Один, один, бедняжечка,
как рекрут на часах.
«Ах ты, леший косматый! — любовно думала Анна, с трудом удерживаясь от слез. — Когда ты успел разгадать, что у меня?!»
Но глаза ее отсырели, и словно сквозь дымку видела она, как пел старик, глядя в огонь, охватив колено заскорузлыми руками:
Взойдет ли красно солнышко,
кого под тень принять?
И дружно откликался, жаловался хор:
Ударит непогодушка,
кто станет защищать?
Нет, все-таки потекли и сразу хлынули слезы, и женщина уже не стеснялась их. По тому, как еще сердечнее зазвучали голоса лесных людей, как теснее сдвинулись они вокруг, она поняла, что все тут знали о ее горе и так же, как Ковба, жалели ее. Она подумала о своей нужности этим людям и о том, как много должна сделать для них, — и заплакала навзрыд, точно таяла в ее груди ледяная, душившая ее глыба. А песня набирала силу, и все хорошели, разгораясь, лица певцов.
— Мы сказали себе: «Надо выполнить». И подготовительные работы на руднике были выполнены в кратчайший срок. Это сделали золотые руки и золотые сердца наших рабочих — крепильщиков, забойщиков, проходчиков передовых…
Андрей сидел в большом зале клуба, на производственном совещании, и слушал выступление Анны. Она стояла на сцене, прекрасная в своем воодушевлении, и ее слова задевали лучшие чувства собравшихся людей.
— С каких это пор сердца бывших старателей стали принимать любовное участие в работе, которая не манит золотым фартом? С каких пор забойщик из старых хищников начал заглядывать к табелисту, выспрашивая о нормах выработки забойщика-комсомольца?.. Да с тех самых пор, как они почувствовали себя ответственными за свой участок перед всей страной. Тогда в них проснулась гордость за себя и стремление к творчеству. Эта могучая сила поставила на один уровень инженера Ветлугина и забойщика Никанора Чернова, нашего главного механика и слесаря товарища Ивашкина…
Андрей всмотрелся в далекое от него лицо Анны, потом оглядел соседей по скамьям. В зале, набитом битком, была тишина: всех волновала речь женщины-директора, которая вкладывала в нее горячее собственное убеждение. Старатели, шахтеры, бурильщики с рудника, мастера смен и инженеры слушали ее, точно песню о своем мастерстве. Взлеты и падения отмечались в фактах и цифрах, задевавших за живое, когда зал то притаивался, блестя сотнями глаз, то дружно вздыхал.
«А Никанор Чернов, пожалуй, и выше Ветлугина», — подумал Андрей.
— Рабочий Никанор Чернов не останавливается на своих успехах, — продолжала Анна, словно отвечая Андрею. — Он настоящий новатор и идет все дальше. Он перестраивает в забое свое звено, по-новому ставит работу с буром-перфоратором и дает двести сорок процентов нормы, потом переходит на два станка, на три и, наконец, на четыре. Норма выработки у него доходит теперь до тысячи процентов, заработок его выше, чем у инженеров, мы создаем ему наилучшие бытовые условия. Кажется, рабочий сделал и получил все, что мог, но на днях внес опять техническое предложение по устройству перфоратора, и наши специалисты должны были признать и принять его. Так растет в труде человек!..
— Растет, ядрена-зелена! — одобрительно отозвался, сам того не замечая, сосед Андрея — организатор крупнейшей старательской артели.
Сидел этот старатель, кинув неловкие в праздности жилистые руки на наколенники болотных сапог, кивал Анне бритым подбородком, притопывал каблуком, и победно осматривался по сторонам. «Вот, мол, какие мы!» Артель его шла первой из передовых по всем показателям. Как же было не ликовать его растревоженной душе!
— Еще мы сильны тем, что нет у нас стремления залезть в свою нору и отделиться от товарищей по работе. У нас личное благополучие зависит от общественного процветания, а это порождает коллективизм — свойство народа, который строит для себя будущее. Поэтому наряду со своим трудовым вкладом и заботой о народной собственности рождается внимание к человеку-товарищу. Чтобы не только жил он да выполнял норму, но не остался одиноким и в личной беде. А уж если он попал в нее, то сделать все, чтобы у него поскорее стала душа на место. Это делает наш рабочий коллектив несокрушимым.
Тут в голосе Анны прозвучало что-то такое, что взорвало весь зал бурей аплодисментов и заставило Андрея не раз прокашляться: встал поперек его горла непослушный комок.
Многие, аплодируя, поднялись со скамей. Со всех сторон обращались к Анне оживленные взгляды.
Она еще стояла за трибуной, тоже взволнованная, и укладывала в папку листы бумаги, испещренные цифрами, на которые изредка поглядывала во время выступления. Легкая испарина проступила на ее лице: после пережитого нервного подъема она едва держалась на ногах. Огромным усилием воли заставила она себя собраться с мыслями — выступая, как всегда, не по бумажке, — не только передала людям то, что хотела, но зажгла их и теперь вместе со страшной усталостью ощущала грустное облегчение: сердечная боль, угнетавшая ее непрерывно в эти дни, отступила.
«Оживать начинаю, — подумала она, вспомнив рассказ о ястребе. — Может, и упал потом, может, погиб, а все-таки справился — полетел».
В это время листок бумаги, свернутый угольником, прошел через зал из рук в руки и лег на трибуну. Анна, уже с папкой под мышкой, рассеянно взяла его и, на ходу развертывая, направилась за кулисы…
«Да, здорово получается, — подумал Андрей, припоминая сказанное ею. — Впервые за последнее полугодие перевыполнена месячная программа, и, конечно, они наверстают теперь упущенное. Как сразу сказалась отработка рудника широкими камерами!»
Общее приподнятое настроение передалось ему. Но почему Анна уклонилась от вопроса о разведке? Конечно, это не годовой отчет, но она могла сказать и о разведчиках. Пришла было мысль, что ей просто тяжело упоминать о нем, но он отмахнулся от этого. Ему казалось, что Анна целиком погружена в дела производства и заинтересована ими больше, чем своими собственными. Разве можно было вообразить, слушая ее выступление, что лишь несколько дней назад она сказала самому близкому человеку: «Нам надо расстаться»?
«Неужели ей так легко расстаться со мной? Не плакала! — Андрей задумался и все лучшее, что он пережил с нею, предстало перед ним. — Разве она не сожалеет об этом?»
Он поднялся и начал шарить по карманам, ему захотелось курить. Все уже вышли, торопясь использовать перерыв, и Андрей, поколебавшись, направился не в переполненное фойе, а за сцену.
— Полно, Анна Сергеевна, не надо так расстраиваться. Зачем убивать себя? — услышал он совсем рядом, за кулисами, голос Ветлугина и невольно притаился.
Сквозь разодранную декорацию он увидел Виктора и Анну, которая сидела на скамейке, закрыв глаза, откинувшись головой на картонную стену; руки ее, лежавшие на коленях, выражали полную беспомощность.
— Стоит ли обращать внимание на глупую, злую записку? — продолжал Ветлугин, садясь рядом на скамью. — Валентина Ивановна не авантюристка, не темная личность. Всем это известно.
— Вам особенно, — тихо вставила Анна, и выражение слабой, тонкой и ласковой иронии оживило ее черты. — Меня не то поразило, что написал какой-то дуралей, — и не со зла написал, а по доброму расположению, — поразило то, что все уже знают о нашем разрыве. Значит, это действительно совершилось. Мне сочувствуют…
Анна выпрямилась, провела рукой по влажным волосам, и Андрей увидел, что блузка на ней тоже мокрая.
— Вы уж постарались, чуть не целый ушат на меня вылили, — виновато усмехнулась Анна. — Я рада, что никто не видел, когда мне стало дурно. Это от переутомления… Я совсем не отдыхаю. И то, свое, личное, сказалось, разумеется.
— Да, нам обоим грустно. Но что же делать? Я много передумал в последнее время и понял: надо отойти! — Ветлугин облокотился на колени, сжал большими руками черноволосую голову, Андрею даже показалось, что он заплакал. — Вам еще тяжелее, у вас дочка, — сказал он. — Я не говорю о материальном положении, в этом вы сильнее любого мужчины, но ребенок… будет скучать об отце.
— Нет, для меня лучше то, что есть ребенок, — сказала Анна просто.
Подойдя к будке землесоса, Анна взглянула на молоденькую мотористку, особенно румяную в лиловом байковом платке. Из-под платка забавно выглядывала короткая коса. Маленькими, по-детски пухлыми руками девушка — дочь одного из старателей — регулировала работу мотора.
Сколько женщин пришло на горные работы за последнее время! И толстощеких крепышек, и таких, румянец которых давно растаял, сбежав по морщинам. Что думает она, эта девочка? Наверное, радуется своей власти над умным чудовищем, запустившим железный хобот в кипящую грязь. Оно втягивает эту грязь, пыхтя и хлюпая, по тысяче кубометров в сутки, но все новая сбегает к нему от высоких обрывов забоя, обрушиваемых жемчужно-белыми струями двух мощных мониторов. Будка землесоса дрожит над водой, сотрясаемая его работой, но девушка уже привыкла к шуму, чудовище покорно и послушно ей, и грязные ее рукавички спокойно лежат у его чугунных лап на чисто вымытом полу. Сегодня она мотористка, завтра будет техником, потом — инженером. Она счастливее Кирика, уехавшего все-таки на медицинские курсы: раза в три моложе его.
Анна отходит от будки и по узкой дорожке, покрытой грязью, пробирается к руднику.
Она идет и думает о том, как было бы хорошо поставить вместо тракторов насосы на всех гидравликах управления. Один насос заменит двенадцать тракторов-газогенераторов. Одна девушка выполнит работу за четырех трактористов, и нет постоянных поломок и простоев. «Это очень выгодно, здорово нам помогло…»
Кто так говорил? Анна вспомнила десятника-бурята, старика Ковбу, песню в лесу и свои слезы, вызванные ею и неожиданно найденным сочувствием. Она шла и пытливо смотрела на всех, кто попадался ей на пути. Она старалась проникнуть в их мысли, чтобы лучше понять, чем живут не похожие друг на друга люди.
Мальчишка проскакал по отвалам, размахивая рогаткой. Ему хочется запустить камнем в сидящую на проводе ярко-рыжую сойку, но в камне светло блеснула слюда, и он замешкал, рассматривая камень. Он кладет ее в карман и обшаривает отвал со страстью будущего геолога.
Старатель-завальщик с гидровашгерда торопится домой — только что сменился. Застарелый ревматизм и усталось гонят на отдых, но он увидел свежую газетку под мышкой встреченного инвалида-сторожа. Как же не расспросить о новостях? Сторож не спешит: его работа начинается ночью. Оба останавливаются, закуривают, и начинается разговор.
Прошел рослый красавец военный в простой, но опрятной шинели. Это фельдъегерь, который провозит по тайге золото и срочную почту. В мороз и в метель. У него бархатные брови, свежее лицо его горит молодым румянцем. Он избалован взглядами девушек и даже на Анну смотрит победительно-нежно. Но вот мальчик лет пяти идет за матерью, прижимая к груди буханку хлеба обеими ручонками. Он не может перебраться через грязную рытвину, лицо его плаксиво морщится, а руки матери заняты грудным ребенком и корзиной. И фельдъегерь направляется к нему, пачкая грязью свои сверкающие сапоги.
— А ну, держи крепче буханку, — говорит он деловито.
Директор уже далеко, но слышит и понимает все, что творится за ее спиной.
Это такие разные люди, но в каждом из них она узнавала себя. Разве не она перенесла через грязь мальчика с булкой? Ладони ее еще ощущают теплоту и тяжесть его маленького тела. Она тоже остановила бы незнакомого человека со свежей газетой, расспросила о новостях.
Вместе с группой шахтеров Анна привычно вошла в железную клеть, но неожиданное ощущение тошноты возникло у нее сразу при стремительном падении вниз.
Можно ли добровольно ухнуть в пропасть… вот так, совсем… — спрашивала она себя, ощущая нараставший звон в ушах и прижимая руки к груди, чтобы утишить, унять поднимавшуюся тошноту. — Ну разве тебе хочется, чтобы лопнул канат и клеть пошла еще быстрее?
По узкой щели ходка Анна проползла вверх в камеру, освещая путь шахтерской лампой, и поднялась, осматриваясь. Вот она перед ней, ее десятина.
Только что была произведена отпалка, электрические лампы не горели, и углы громадного подземелья тонули во мраке. Багровый в серой пыли свет ручного фонаря, оставленного пальщиком, не разгонял сумрака даже в центре, где угловато изломанные серые глыбы, опускаясь постепенно на всей площади камеры, образовали воронку — адский котел. Хаос камня, мрачные тени, багровый в густой пыли свет невидимого фонаря — все говорило о вечности этого камня, о мгновенном сгорании маленькой человеческой жизни, и сердце сжималось тоской под низко нависшим суровым каменным потолком.
Анна только тогда вернулась к действительности, когда увидела темные фигуры горняков, возникшие из мрака, где скрывался другой ходок.
Люди внесли с собой свет и оживление. Перерыв кончился. Начались обследования забоев, очистка отпаленной породы. Все сразу приняло другой вид: был просто горный цех, откуда начиналось движение золота, какие сильные, смелые люди работали здесь!
Оглушаемая треском перфораторов, Анна подошла к бурильщику Никанору Чернову, который опять дал вчера тысячу процентов нормы, выбеленному, как мельник, пылью, рвущейся из-под его буров, громко заговорила с ним. И в нем она тоже искала и находила свои черты.
Надтреснутая глыба висела над самой головой бурильщика. Анна взяла обушок, постучала по кровле. Звук получился глухой, надежный. Она не хотела обидеть недоверием сменного смотрителя, не собиралась обрушить эту глыбу на себя и на Никанора Чернова, зорко следившего за своими четырьмя станками-телескопами — просто она привыкла проверять даже то, в чем была уверена.
— Не бунит! — весело крикнул Анне Никанор Чернов, покосив глазом на трещину в потолке.
— Нет, не бунит!
— Не обрушится!
— Нет, не обрушится!
Гул перфораторов заглушал их громкие голоса.
Анна представила могучее медленное движение каменной массы под своими ногами, гул моторов, грохот бегунов на фабрике, плавный шелест и шорох транспортных лент, звон воды, идущей по трубам гидравлик. Разве все это не звучало, как героическая трудовая симфония? И разве она, Анна, не владеет радостью такого труда? Здесь, в мрачном подземелье, рождалась песня, зазвучав с новой силой в душе женщины.
Но теперь эта песня-воспоминание взволновала ее по-иному: она почувствовала себя снова гордой, богатой тяготением к жизни и людям.
После доклада Анны на совещании и подслушанного нечаянно ее разговора с Ветлугиным Андрей несколько дней ходил точно угорелый. Смутные сожаления давили его, и он был то груб и рассеян с людьми, то как будто стыдился смотреть на них.
— А я так люблю тебя, что мне никого не стыдно, — вызывающе сказала ему Валентина при очередном свидании. — И незачем прятаться. Все равно везде знают. Сколько людей приехало вместе с нами! Отчего ты не стыдился там, на пароходе? — И снова ревность к Анне прорывалась в ней, — слишком непосредственна она была, чтобы скрывать свои чувства.
— Тебе нравится находиться под каблуком своего директора? Тем хуже для тебя! Но ее это тоже характеризует не с лучшей стороны, если ты в самом деле не живешь с нею сейчас, как муж.
— Анна имеет больше прав сердиться… — начал было Андрей, но умолк, вспомнив, что, имея эти права, она отпускает его.
— Если ты признаешь ее права, то зачем же ходишь на свидания с другой женщиной? — спросила, задетая за живое, Валентина скорее надменно, чем зло.
Она совсем забыла, что до сближения с Андреем ничего не искала, кроме его взаимности. Теперь он нужен был ей безраздельно. Задерживаясь в больнице после работы, она занималась для виду чтением книг в комнате отдыха — ждала условного звонка, но так волновалась, сгорая в ожидании, что больные, врачи и сестры старались не смотреть на нее, а если кто взглядывал, то не вдруг отводил глаза: такое чувство освещало ее лицо. Иногда после долгого ожидания это прекрасное лицо бледнело, страдание сказывалось в нем, невольно вызывая сочувствие.
— Ты пойми, как унизительно для меня жить так! Ведь это только говорится, что с милым рай и в шалаше! — страстно упрекала она Андрея, сидя возле него под навесом из еловых ветвей. — То дождь, то — дела — некогда, то семья тебя задерживает, а я одна да одна. Вот сегодня выходной. Я все утро ждала твоего звонка в больнице, потом няня Максимовна мне говорит, грубо так: «Идите уж домой — не майтесь. Ежели позвонит, я приду скажу». — Голос Валентины задрожал — эта женщина осуждает нас, а даже ей жалко стало!
— Не торопи меня…
Валентина вдруг залилась светлым смехом, как в лучшие минуты своей жизни.
— Хорошо, не буду, пусть тебя зима поторопит. Не встречаться же нам в двухметровом снегу!
Анна проснулась рано утром и увидела еще полусонная, как деловито перелезала Марина через сетку кроватки на табурет. В полутьме она казалась очень худенькой в своей длинной рубашке, с растрепанными белыми вихрами.
Подойдя к постели матери, девочка постояла в нерешительности, потом осторожно подняла край одеяла и смешно, как котенок, полезла под него. Сначала пригрела бочок, затем повернулась и обвила ручонкой шею Анны. Женщина молчала, только губы ее вздрагивали в улыбке.
— А меня никто не любит, — как будто ни к кому не обращаясь, тихонько сказала Маринка.
Анна опять промолчала.
— И кушать мне не дают, — пропела девочка уже громче, отодвигаясь на подушке и засматривая в лицо матери: — Мы вчера не ужинали, наверно.
— Вы уже кушать захотели? — смеясь, спросила Анна.
— Я не помню, когда мы ужинали…
— Понятно. Ты правда похудела и что-то горячая… Почему ты такая горячая? Наверно, опять босиком бегала? Что сказал доктор?
— Он сказал, чтобы я показала ему язык. Я показала. Раз он сам попросил, это можно.
— Ах ты, дипломат! — усмехнулась Анна укоризненно и сразу вспомнила разговор с Ветлугиным в клубе и то, что Маринка перестала мучить ее разговорами об отце.
Она как будто поняла, что произошел разлад, и даже стесняется шалить, когда они изредка собираются дома вместе. Подумав об этом, Анна впервые почувствовала тягостное недоумение от того, что Андрей медлил с уходом. В самом деле, отчего он медлит, когда вопрос уже решен?
В конторе директора ожидала обычная деловая горячка: разговоры по телефону, срочные бумаги, посетители, — все сразу обрушилось на нее и овладело ею, и она расцвела, разговаривая, распоряжаясь, всех подгоняя. Это она задавала общий тон работе, зная силу и слабость каждого отдельного участка, и сегодня этот тон поднялся на небывалую высоту.
«Да, я удержалась, — сказала она себе, когда выдалась свободная минутка. — Вот моя рука на телефоне, какая хорошая, сильная рука! Вот радиограммы об отпуске дополнительных средств, о представлении смет и проектов на Долгую гору. Как много денег получим мы теперь — и как быстро! Прежде всего нужно распорядиться об отправке полутора тысяч рабочих на Звездный. Умница я, если мне дано решить и этот вопрос, и участь этих людей! За ними потянутся семьи. Целый городок опять строить надо. Счастливая ты, Анна Лаврентьева! И дети у тебя будут такие же. Милые мои ребятишки! — И она рассмеялась. — Вот как нахваливает себя солидный директор!»
Она подняла смеющиеся глаза на вновь вошедших людей, и даже то, что среди них был Андрей Подосенов, не омрачило ее настроения: теперь и он должен чувствовать себя счастливым! Эти люди внесли в кабинет еще большее оживление, особенно когда новый управляющий нового Звездного прииска сразу поставил вопрос об организации яслей.
— Позвольте, — весело запротестовала Анна. — В первую очередь надо отправить рабочих, а семьи потом. Мы не можем обеспечить все сразу!
— И тем не менее придется… Горняк пошел особенный, товарищ директор. Раньше в первую очередь отправляли на новые прииски спирт, а теперь… — Уваров замялся и, смеясь, закончил. — А теперь и спирт, и детские соски.
— Много женщин?
— Все механизмы будут обслуживаться женщинами.
— Чудесно! — Анна легко вздохнула. — Начнем на новом месте, с благословения Уварова, сразу по-настоящему, с яслями и ребятишками. — Она повернулась к Андрею и, спокойно взглянув в его растерянно вспыхнувшие глаза, сказала с улыбкой: — Вы с Чулковым теперь герои дня. Придется с вас по литровке магарыча. Вот сообщение из главка о денежных премиях, а это об отпуске средств на дополнительную разведку и на подготовительные работы. В конце ноября мы уже начнем разработку россыпи на Звездном, а с нового года примемся за Долгую гору. Развернем рудничное строительство, тогда с нас магарыч! — И, довольная тем, что совладала со своими чувствами, Анна повела взглядом по планам и картам, разложенным перед нею.
«Да, мои разведчики сейчас герои дня, — думал Андрей, выходя вслед за Уваровым из кабинета Анны. — Но она-то как держится!.. Ведь не может того быть, чтобы совсем успокоилась. А вот улыбается, шутит».
— Теперь мы выберемся из тупика, — весело заговорил Уваров, оборачиваясь на улице к Андрею. — И впредь доводить разведки до такой крайности не позволим.
— Посмотрим, товарищ секретарь парткома.
— Можете не сомневаться, товарищ разведчик!
Научены горьким опытом. В тресте этот горький опыт тоже будет учтен. — Уваров покосился на Андрея, подравниваясь к нему на ходу, и спросил с доброй насмешкой: — Ты что невеселый такой? Ведь ты теперь еще и герой романа!..
— Нашел чем шутить!
Секретарь парткома нахмурился:
— Это ты шутишь-то, а не я.
— Я не шучу, — заволновался Андрей. — К женщинам я всегда, с самой юности, относился серьезно. Бить меня сейчас еще — просто жестоко.
— Мы не бьем, — сказал Илья, настораживаясь. — Хотя за Анну Лаврентьеву следовало бы.
— Поставьте вопрос на бюро! — огрызнулся Подосенов.
— Следовало бы, — сказал Уваров сдержанно, но заметно изменился в лице. — Семья — дело общественное. Разумеется, любить мы не запрещаем. Не можем ведь мы вынести постановление: люби жену свою. А без любви ты ей не нужен: не такой она человек.
— Да, она не такая! — с невольной гордостью вырвалось у Андрея.
Илья зорко посмотрел на него.
— Небось плохим ее не вспомнишь! Эх ты, дурной! А еще говоришь: «На бюро»! Сам ты себя на всю жизнь наказал.
Андрей промолчал, но углы его губ жалобно опустились.
«Ишь ты, какой тонкокорый стал: где ни затронь — болит. Понятно: Анна-то теперь ох как высоко над тобой!»
С этой радующей его мыслью об Анне Илья направился в партком.
— Дяденька Уваров, иди к нам печеные картошки исть! — кричали ему мальчишки, пристроившиеся у костра, дымившегося над серыми отвалами промытой породы. — У нас тут складчина по три штуки!
«Картошки будто яблоки считают. А на будущий год уродится у нас этого добра вволю. Как-то мы сами будем к тому времени», — подумал секретарь парткома.
Сначала ему представлялось, что Андрей переедет к Саенко или она к нему, а Анна выпросит перевод в другое место. Но теперь такая комбинация с отъездом директора управления была уже невозможна.
Андрей посторонился, пропуская двух девчонок, которые несли большое ведро воды, расплескивая ее на свои босые красные ноги и со смехом подбирая подолы платьев. Он в задумчивости, а они, занятые своей ношей и озорством, едва не столкнулись.
«Должно быть, сестренки», — подумал он, останавливаясь и глядя, как они подходили к сенцам маленького барачка по чисто разметенной перед ним дорожке.
Еще одна девочка, постарше, вывернулась из сеней, повязанная под мышки бумажным платком, и принялась возиться у окна: подтыкала мох, заклеивала стекло. У соседнего барака набрасывали землю на завалину, воткнутая лопата торчала в ожидании хозяйских рук.
День был холодный, не пасмурный, но по-осеннему тусклый, с бледным солнцем, низко прикорнувшим над горами. Зима напоминала о скором прибытии, и люди утепляли свои гнезда. Да, зима всех заставляла торопиться!..
«Хорошо быть маленьким, беззаботным, когда над тобой не тяготеет большее, чем шлепок родной руки, когда все так цельно и ясно!»
С этой мыслью, позавидовав детишкам, Подосенов присел на лавочке у плетня крошечного огорода. За изгородью на вырытой картофельной гряде похаживал, хрюкая, поросенок, забуривался в рыхлую землю так, что падал на коленки, и тогда виден был только его задок да бойко вертевшийся хвостик. Подошла рыжая собачонка, похожая на лису, вежливо обнюхала сапог Андрея и посмотрела на него улыбчиво. Даже у паршивой собачонки было хорошее настроение!
Кажется, дошел! — сказал себе Андрей. — Да, дошел! А ведь я счастлив должен быть! «Герой романа», — вспомнил он слова Уварова.
В это время поросенок, громко хрюкнув, бросил вырытую им яму, галопом, лихо и весело, дал круг по огороду, подбежал к плетню и обнюхался с любопытной собачьей мордочкой. Потом оба, взвизгнув, бросились со всех ног в разные стороны.
Андрей представил, как рассмеялась бы Валентина. Хорошо было бы открыто посидеть с ней вдвоем здесь, на лавочке.
«Кто же тебе мешает?» — спросил он себя, и снова тоска охватила его.
Посмотрев на юных хозяек, все еще по-птичьи хлопотавших у маленького гнездышка, он вспомнил свой летний сон и то, как проснулся, потрясенный стыдом и страхом. Даже во сне нельзя было оскорбить Анну, а как он ударил ее наяву? И Маринку так же жестоко ударил!
Утром Марину опять не приняли в детский сад, градусник очень нагрелся, и сама заведующая, покачав головой, тихо сказала:
— Бедная ты, бедная девочка!
Девочка совсем не считала себя бедной, но домой пришлось вернуться. Целое утро она смирно просидела на кухне, наблюдала за суетней Клавдии. Здесь было очень тепло! Рядом на ящике лежала муфта. Если протолкнуть в нее руку, то можно нащупать несколько конфет в бумажках и кучу орехов. Это норка бурундука, которым была сейчас сама заболевшая Маринка. Она все еще играла орехами, привезенными Анной, и искренне верила, что это подарок от бурундуков. Она сама столько раз видела, как эти зверьки вместе с горностаями воровали со стола на террасе печенье и сахар.
Клавдия сидела напротив Маринки и кургузым, обломанным ножом чистила грибы. Грибы, рыжеголовые, плотные, сине-зеленые по срезу, лежали на столе, на коленях Клавдии, в корзине, стоявшей на полу у ее ног. Будто на войне, когда грибы подрались с каким-то царем Горохом. И еще эта Клавдия кромсает их ножом! А они развалились по всей кухне… И кто знает, может быть, встанут опять на свои крепкие ножки и пойдут на гору, в лес… Должно быть, от ожидания у Марины кружилась голова, а по спине бегали холодные мурашки.
— Пойдем в комнату, я тебя в постельку уложу, — сказала Клавдия, зорко посматривая на девочку.
И вот Маринка одна в большой комнате. Можно закрыться с головой. Так теплее, но под одеялом темно и скучно. Лучше всего сделать окошечко и смотреть на открытую дверь. Вот слышно: затопал кто-то. Уж не идут ли сюда большеголовые грибы со своими страшными синяками?.. Маринка быстро поднялась и села. Нет, это дедушка Ковба привез воду. Громко фыркнула водовозка. Чем-то загремели на кухне, и дед Ковба сказал совсем близко:
— Я теперь в лесу вроде завхоза: за всеми покупками меня посылают. А я мимо конюшен никак не пройду. Заходил опять в гости к Хунхузу. А заместитель-то мой попросил воды вам привезти. Известно: одному за троих отвечать трудно, при лошадях особенно. Ну, и не справляется, хоть молодой. А мы в лесу робим подходяво. — И еще он сказал после слов Клавдии, тихих и непонятных: — Жалко Анну Сергеевну.
Клавдия, уже рассерженная, отвечала, на этот раз ясно, тоненьким злым голосом:
— Чего их жалеть, когда они сами себя не жалеют? «Уходи, говорит, немедленно!» А нет того чтобы в права свои взойти! Какие княгини не стеснялись руку к мужниной щеке приложить! Соперницы-то трепетали, в дом не лезли. А теперь все с гордостью: фырк да фырк!
— Самостоятельная женщина, уважительная, — опять, сожалея, сказал Ковба.
— Она бы лучше о своем положении подумала, — возразила Клавдия. — Один ребенок только-только от рук отошел, а тут другой родится. Кому она будет нужна с двумя-то!..
«Это у мамы родится», — догадалась Марина и, вздрогнув от удивления, а заодно и от озноба, потянула одеяло к подбородку.
— Вот как бросит он их, Андрей-то Никитич… Совсем ведь оплела его врачиха… Уйдет он к своей Валентине Ивановне, а тут ребенок спросит: кто, мол, отец-то мой? Грех, да и только! И старшенькая все висла на нем, на отце-то! Избалованная, везде с носом лезет!..
«Я со своим носом…»
Марина сразу устала сидеть, сделала ямку в подушке, легла, повозилась и притихла, свернувшись в комочек. Муфта с подарками лежала в изголовье, одеяло сбилось на одну сторону, пижама завернулась, и на открывшейся спине зябко, жалко встопорщились светлые щетинки… Зато голова была укрыта тепло, и девочка не слыхала, как дед Ковба промолвил укоризненно:
— Пустое, Клавдия Кузминична, зря ты так говоришь!
Даже теперь, когда разведка Долгой горы дала богатейшее золото, Андрей не мог забыть жестокой обиды, которую нанесла ему летом Анна, не мог спокойно вспоминать об этом, говоря про себя: «Неверие в твое дело вне дома унижает, а дома — уничтожает.
Я тоже удивился ее смелому проекту, пробовал образумить, однако ведь не препятствовал, не вмешивался так грубо, как она, и не высказывал таких оскорбительных сомнений».
И все-таки его что-то удерживало: то ли привязанность к дочери, то ли не совсем погасшее чувство к жене и жалость к ним обеим.
«Валентина права: нам ни к чему прятаться от людей. Надо идти в открытую, иначе с ума сойдешь, — думал он иногда, но, когда собирался выполнить свое намерение, все в нем холодело, и он отступал, вместо того чтобы сделать последний шаг. — Да как же это я!»
Странный шорох возле дома остановил Андрея. Но шуршала густо сплетенная завеса высохшей за лето фасоли, колеблемая порывом ветра. Свет из окна, падавший на веранду, желтил мертвые листья, и неровная, сквозная тень их трепетала на дорожке.
Андрей открыл дверь, взглянул мимоходом на вешалку: Анна еще не приходила. Он сбросил пальто и, не снимая кепи — привычка, созданная отчуждением к дому, — пошел прямо к себе.
В квартире было тихо, только Клавдия возилась на кухне: плескалась водой, что-то переставляла.
Проходя мимо спальни, Андрей в щель между косяком и портьерой увидел Маринку. Она в измятой фланелевой пижаме, босиком сидела на своей кровати и тихонько играла — такая забытая в большом доме.
«Как же это она… одна?» — Андрей хотел войти в комнату, но Марина взобралась вдруг на спинку кровати, с ловкостью мальчишки прыгнула и перекувыркнулась на постели. «Вот еще новости! — подумал встревоженный и восхищенный отец. — Так недолго и голову сломать!»
Но смелая шалость Маринки вызвала у него желание поиграть с нею, как в прежние дни. Он опустился на четвереньки, стал подкрадываться из-за двери к дочери…
В это время она снова прыгнула, перевернулась, вскочила на ноги и увидела… И Андрей увидел ее кругленькое, страшно побледневшее лицо, серые глаза, огромные, гневно-испуганные. Он поднялся, выпрямился, шагнул, и она повалилась ничком, молча закрывая руками голову.
— Маринка, это я, Маринка… — растерянно звал он, подбегая к кровати. — Это я, Мариночка. — Ему показалось, что у нее от испуга разорвалось сердце.
Она уже отвыкла от шуток. Она не узнала его, вползавшего в комнату на четвереньках, в кепи…
«Проклятая кепка!» Андрей сорвал ее и швырнул на пол. Руки его дрожали. Он потрогал Маринку, погладил ее плечики, и она забилась в беспомощном, не по-детски горестном плаче, припадая лицом к постели.
Андрей вытащил дочь из кроватки, сел с ней прямо на пол. С трудом оттаскивая от ее лица судорожно прижатые, мокрые от слез ладошки, он целовал ее, сам готовый разрыдаться.
— Ты разлюбила меня, Маринка! — сказал он с отчаянным укором.
Но она зарыдала после этого так, что ему снова стало страшно: она вся дрожала почти в истерическом припадке, маленькая, жестоко оскорбленная женщина.
— Ты сам… Ты сам разлюбил нас… с мамой! — крикнула она, задыхаясь от рыданий. — Ты уйдешь к Валентине Ивановне, а у нас родится, у нас родится еще одна девочка! Кого же она будет называть папой?
— Марина, — Андрей нечаянно сдавил ее. — Что ты говоришь, Марина? Откуда ты знаешь?
— Я знаю… Клавдия дедушке Ковбе… ябедничала. Я все слышала, — бросала Маринка сквозь слезы, только теперь по-настоящему пугаясь отца. — Пусти меня, мне больно! — вскричала она, оборвав плач и делая гневную попытку высвободиться. — Я сама буду играть с сестренкой! Я сама буду беречь ее! Но мне жалко, — слезы снова ручьями полились по щекам Маринки, — мне жалко, что у нее совсем не будет папы. Она ведь спросит…
Теперь девочка уже не вырывалась, а плакала, вся распустившись, потная от слабости и усталости. Андрей молча прижимал ее к себе, гладил ее босые ножки. Ему сразу стали понятны и обморок Анны в клубе, и многое, многое другое… Он совсем забыл о назначенном свидании с Валентиной, а когда вспомнил, то оно показалось ему немыслимым: разве мог он сейчас оставить дочь снова одну?
Птица вдруг ударилась о стекло. Потом другая.
— Кто это, папа?! — крикнула Маринка.
— Какая трусиха ты стала! — Глаза Андрея смотрели с напряженным, суровым вниманием. — Это птицы улетают на юг. Они летят сейчас днем и ночью. Их так много… Свет из окна ослепил их, и они налетели на стекла.
— Они разбились? — всхлипывая, осипшим голосом спросила Маринка.
— Не знаю.
— Иди посмотри.
Андрей послушно пошел и тотчас вернулся.
— Там никого нет, а высоко-высоко летят журавли.
Когда Маринка уснула, еще всхлипывая и вздыхая во сне, он отошел от ее кроватки и стал ходить по комнатам.
Он передумал все и, хорошо зная характер Анны, понял, что она умолчала о своей беременности из гордости: не хотела связывать, понуждать его, раз уже не было между ними любви и дружбы… Но разве она разлюбила его? Андрей бесконечно вспоминал ее слова, сказанные в клубе Ветлугину, все выражение ее лица при этом — выражение счастливой матери: «Для меня лучше то, что есть ребенок». Конечно, не об одной Маринке думала она тогда. Значит, она еще любит его, какая женщина может так гордо носить ребенка от нелюбимого, покинувшего ее человека?
«Она простит меня! — неожиданно радостно подумал Андрей. Должна простить. Я сделаю все, чтобы она забыла… чтобы она была счастлива».
До сих пор он жалел ее, а теперь преклонялся перед нею и вместе с тем ощущал острое сострадание.
Он ходил из угла в угол по своему кабинету, заглядывал к спавшей Маринке, выбегал на крыльцо, прислушиваясь к шагам прохожих, ждал Анну. Но она не приходила, и Андрей снова шагал по комнатам, курил, думал и, промучившись почти до утра, не дождался — уснул на диване усталый, но впервые почти успокоенный.
Когда он проснулся, то не нашел жены дома: работа в эти дни заменила ей все, и она отказывала себе в отдыхе. Мысль о том, что придется отложить разговор до вечера, испугала Андрея, и он сразу кинулся в контору. У Анны теснился народ. Поговорить было невозможно, но, сознавая это, Андрей, все-таки вошел к ней.
Накануне он почти уверил себя в том, что она не оттолкнет его. Однако уверенность покинула его, едва он переступил порог ее кабинета. Он боялся взглянуть на нее, но взглянул и поразился: кого же он жалел, кому сострадал! Перед ним сидела женщина с таким светлым и строгим лицом, с таким ярким блеском в глазах, что он растерялся. Движения ее были полны женственно-сдержанной простоты и в то же время энергией. Все, с кем она разговаривала, казалось, хорошели и молодели, как бы облученные этой ее душевной энергией. Минут пять Андрей наблюдал и вышел, как прибитый, прежде чем она успела обратиться к нему, с трудом соображая, куда ему идти и что делать. Жалеть Анну было уже невозможно, но и… радоваться тому, что она не нуждалась в его жалости, он не мог. Предоставленная ему нравственная свобода испугала и принизила его. Он посидел у себя в кабинете и снова вернулся к Анне. У нее были уже другие люди, но и на них она действовала так же неотразимо.
Старый брюзга — инженер с рудника — докладывает о бурении десятины. Анна внимательно глядит на него, делает быстрое движение рукой, повторяя цифру процента, она улыбается одобрительно, и старый инженер весь выпрямляется, расцветает. Они прощаются, словно два заговорщика, и Андрею завидно, что это не с ним так говорила она.
Молодой голенастый практикант из горного техникума подходит к ее столу. Анна посылает его на трудный участок и говорит:
— Работа там предстоит тяжелая, не осрамитесь.
В радостном смущении парень неловко отвечает:
— Как-нибудь, потихоньку…
Все смеются, улыбается и Анна, взгляд ее становится матерински мягким, лучистым, и опять Андрею завидно, что этот взгляд не для него.
— Нет, уж лучше не потихоньку, а так, как мы с вами уговорились, по-настоящему! — говорит она, превращая неловкость в шутку.
Он застал ее наконец одну поздно вечером. Анна сидела за столом, освещенным настольной лампой, торопливо записывала что-то в блокнот. За день энергия ее уже израсходовалась, но и усталая она была прекрасна.
— Сейчас, — кинула она Андрею.
Он взял стул, но не сел, а, опираясь на его спинку, пытливо всмотрелся в строгие черты Анны.
— Ну что скажешь, товарищ Подосенов?
Андрей молчал, прислушиваясь к тому, как тяжело дышала она, рассматривал пятнышки — примету будущего материнства, которые снова оттенили ее припухшие губы. Он увидел, как похудело ее лицо при цветущей полноте тела.
— Анна… Значит, это правда, Анна? — спросил он робко. — Почему ты мне не сказала о себе?
Ресницы женщины опустились. Конечно, он честный человек и сознание долга привело его теперь к ней. Но разве сна могла принять его, пришедшего только по велению отцовского долга? Жестокая борьба чувств прошла по ее лицу легкой судорогой, но она сделала над собой усилие и ничего не выдала взглядом Андрею: ни упрека, ни злобы не заметил он в ее глазах.
— Почему я не сказала? А что бы это могло изменить в наших отношениях? — так же тихо, но твердо спросила Анна. — Чтобы ты остался, а потом вечно сожалел о потерянной любви? Это была бы такая напрасная жертва!
Она метнулась от него, подобно магнитной стрелке при внезапном приближении железа, а подойти ближе, чтобы совсем притянуть ее к себе, у Андрея не хватило решимости: нестерпимый стыд овладел им.
— Как ты можешь так… так спокойно говорить об этом?
Анна закусила губу: слова его возмутили ее. Она вскинула голову, вызывающе, гордо улыбнулась ему в лицо.
— Видишь ли… Мне кажется, волнение может повредить нашему… моему будущему ребенку.
Стаи гусей и уток двинулись с севера: летели круглосуточно, оглашая зовущими криками небо над пустевшей тайгой, над черными горами и белесыми озерами. Выходя поздно вечером на крыльцо конторы или стоя на шахтовом копре, Анна по-особенному вслушивалась в шум птичьих перелетов. Сколько грустных дум улетело с этими птичьими стаями, а грусти не поубавилось, только мягче стала она.
— Летите, милые, до свиданья! — говорила Анна, поднимая лицо к ночному небу, затянутому осенним туманом.
Иногда свист крыльев раздавался совсем рядом, и тогда в молочной мути мелькали бесформенные тени, резал уши громкий, гортанный, скрипучий крик — неслись тяжелые гагары и нырки-поганки, тянули на привал, на ближний разлив воды.
— До весны! — говорила им вслед Анна. — До свиданья, милые поганки, вы улетаете парами и возвращаетесь вместе. Как трудно вам лететь с вашими короткими крыльями в плотных пуховых шубках! Может быть, эта трудность делает вас неразлучными…
Холодная мгла оседала на землю. Анна, зябко поеживаясь, шла рядом с Ветлугиным. Они возвращались с рудника, куда их вызывали посмотреть, как стронулся и начал спускаться вместе со всей отбитой породой метровый целик, оставленный для опыта в камере, отрабатываемой по проекту Анны. Ветлугин пришел немного позднее, и настроение его не улучшилось при виде стены-целика, оторванной от кровли нажимом опускающейся породы. Это каменная переборка в метр толщины выжималась из камеры беспощадно.
«Что-то похожее происходит и со мною, — подумал Ветлугин с горечью. — Как устоять против такой страшной силы?»
Анна ничего не сказала ему там, но, выйдя из рудника под туманное небо, звеневшее криками пролетающих птиц, спросила:
— Убедились?
— Спасибо, — ответил он, подавленный. — Мне остается одно: уйти со сцены, так же, как этот целик, совсем уйти.
— Вы с ума сошли! — с горячностью воскликнула Анна. — Что за малодушие? Разве так просто сдаются сильные, ценные люди?
— Я совсем не такой сильный, как это кажется. Да и самый сильный, если на него падает удар за ударом, сломится наконец. И не ценный я! Скажите, в чем моя сила, моя ценность? Помните, было совещание и вы в своем докладе говорили о творчестве… Я слушал и казнился, а потом, когда пришел домой, сказал себе: ты жалкий ремесленник, а не инженер. Что ты создал за свою жизнь? Работал? Работать просто у нас теперь не проблема — все работают. Жалкий ремесленник и неудачник в личной жизни… Поймите, мне нечем жить дальше!
— Я решительно не согласна с вашими выводами! — сказала Анна, встревоженная не словами, а тоном Ветлугина. — Разве весь рудник в целом не ваше детище? А шахты, а механизмы, с таким трудом добытые и завезенные? И вся эта жизнь, создаваемая на дикой земле! Напрасно вы прибедняетесь, хотя хорошие ремесленники тоже в цене! — пошутила она, улыбаясь.
— Нет, Анна Сергеевна, я потерпел полное поражение в жизни. Поймите, тут не просто упадничество.
— Выходит, я совсем не понимаю, что означает это слово! Вы просто-напросто устали и захандрили. Вы помните, когда началось «это»… У меня тоже все рушилось: семья, работа… И я никому не говорила до сих пор, но Андрей теперь знает, значит, и каждый может знать. Я беременна, Виктор Павлович. Мне и сейчас нелегко, а в тот момент, когда нанесли удар, у меня отнимались и руки и ноги. Временами я приходила в такое отчаяние, что могла бы лишить себя жизни. Но подумайте, как это было бы до дикости безобразно! Нет, вы лучше представьте, сколько нам еще нужно жить! — Анна подняла лицо к небу и прислушалась. — Опять нырки-поганки летят. Слышите крик особенный… Вы знаете, они, эти смешные и милые птицы, самые верные супруги. Я прошлый раз даже позавидовала им. А что хорошего в верности по бессмысленному инстинкту? И думается мне, что со всеми своими терзаниями я счастливейшее существо на земле.
— Успокоились?
— Нет, конечно, нет!
— Что же тогда вас радует?
— Богатство самой жизни.
Вернувшись домой, Ветлугин долго ходил по своим чистеньким комнатам, думая о словах Анны.
«Хороший ремесленник»! Это не мастер-новатор, что с задорной искоркой в смекалистых глазах мудрит у станка, создавая что-то для пользы и красоты человеческого общежития. Тот мастер сродни художнику и знает все муки и радости творчества. Нет такой отрасли труда, которая не выдвинула бы сейчас в общем подъеме новаторов, чьи имена гремят по стране. Все движется в промышленности, и второй год невиданные урожаи приносит земля от Черного моря до берегов Тихого океана.
А хороший ремесленник!? Это тот, про кого говорят «золотые руки»: на что ни посмотрит — все сделает. Не придумает сам пороху, но уж если выдаст что-нибудь, то без сучка без задоринки, играет, светится вещь, и всякий огладит ее, взяв в руки.
«А я?» — с пристрастием пытал себя Ветлугин.
Он представил себе подземные работы рудника, где был с Анной, драги и агрегаты электростанций, о которых она только что говорила, и флотационную фабрику, и даже древний мотор на подвесной дороге, который он с такой веселой яростью отремонтировал и пустил весной. Ладно шло дело и его рук!
«Теперь Долгую гору принимаем у разведчиков. — Ветлугин вспомнил двух иностранных инженеров, приезжавших на днях с работниками треста. — Как они смотрели! Ка-ак смотрели! — Ветлугин неожиданно улыбнулся. — Их хозяева за концессию здесь голову друг дружке оторвали бы!»
В спальне Ветлугина на полу широко распласталась бурая с белесыми подпалинами шкура медведя, — подарок Валентины. Шкуру эту, отлично выделанную, привез из тайги старатель, муж Марфы, у которой Валентина принимала ребенка. Ветлугин вспомнил обиду таежника, когда Валентина отказалась принять его дар, а потом с общего согласия шкуру передали ему, Ветлугину. В его большой квартире ей нашлось место.
Это была вещь, к которой прикасались руки Валентины. Как она гладила и теребила густой мех, весело вспоминая медведя, из-за которого слетела с лошади.
Ветлугин постелил на шкуру простыню, потом убрал ее, чтобы не мешала ощущать близость Валентины, и взял с кровати только плед да подушку. Но прежде чем устроиться на полу, принес охапку дров и затопил голландку: в комнатах было по-осеннему сыро.
Он долго лежал, закинув за голову руки, глядя на пламя, игравшее, точно маленький костер, в открытой печи, потом встал и, вынув из ящика письменного стола объемистый конверт, сунул его в огонь. Это было написанное им под настроение завещание обществу.
Недалеко от шахтового копра, на разъезженной тракторами-тягачами дороге, Анна встретила влюбленных: девушку-бадейщицу и молодого забойщика.
Придя задолго до начала смены, они мерили расстояние между навалом крепежного леса у копра и шахтовой конторкой. Он, знатный забойщик, шел, захватив в свою ладонь и утянув в карман куртки озябшую руку девушки. Потом он взял и вторую ее руку и так, точно танцевать собрался, медленно вышагивал по ухабам. Девушка шла с запрокинутым к нему лицом, он наклонялся к ней, и можно было только подивиться, как они не спотыкались, точно их поддерживал быстро густевший сумрак.
Они поцеловались на ходу, не замечая приближавшейся Анны, и она разминулась с ними, прямо посмотрев в их счастливые лица. Эта молодая радость напомнила женщине о ее собственном несчастье. Воспоминание о другой паре, может быть, так же бродившей в потемках, обожгло, как соль, брошенная на свежую рану.
Анна ускорила шаги, но прежде чем войти в длинный, утепленный к зиме сарай над промывальным прибором — кулибиной, оглянулась.
«Прекрасное чувство — влюбленность!» — И снова со всей силой поднялась в ней горечь обиды и утраты…
— Не надо! — вырвалось у нее, и возникший вдруг перед нею смотритель отступил в недоумении.
Она уже несколько минут стояла в тепляке над промывальным прибором шахты, в забывчивости уставясь на мутную воду, бурливо текущую по деревянным решеткам.
— Нет, надо, конечно! Можете приступать! — спохватываясь, сказала она смотрителю, вспомнив о назначенной съемке золота.
Кулибина… Ее ящичные желоба тянутся от шахтового копра отлогими ступенями на десятки метров. Здесь промываются пески с россыпным золотом. День и ночь заваливается на кулибину размельченная естественным разрушением порода, поднятая из забоев шахты, беспрерывно льются на нее потоки воды. Краснощекие девушки в ярких косынках стоят с гребками в руках по обеим сторонам промывальных колод, переворачивают и отбрасывают валуны, разбивают вязкие комья.
— Посмотрите-ка, Анна Сергеевна! — с улыбкой торжества заговорил смотритель и поднес на отяжеленной ладони гладко обтертый крупноноздрястый самородок. — Сейчас девчата нашей смены сняли с решетки вместе с валунами. Сразу заметили. Отмылся — вон какой чистый да желтый! Засветился, будто месяц ясный!
— Килограмма три будет? — Директор взяла самородок, взвесила на руке.
— Не меньше…
Тем временем прекратилась подача воды, работницы подняли со дна желобов решетки, ворсистые коврики, и начался сполоск. Бережно смывались с плотно сбитых досок на лотки черный тяжелый песок — спутник — железняковый шлих и золото, золото, золото…
Анна стояла у железного бака-зумпфа, где делалась доводка — шлих отмывался от металла. Рекордная съемка была сделана, что-то нужное доказывалось этим, а что именно — она забыла и смотрела, как иностранка на шаманский обряд, не понимая, зачем так суетились, шумели и радовались окружавшие ее люди.
«И мне бы вот так! — додумалась она наконец. — Отмыть бы, отделить все лишнее, зря отяжеляющее душу».
Раза два поднимала Валентина руку постучать в дверь, но отступала в нерешительности, тщетно пытаясь найти предлог для посещения. Вдруг Андрей не один? Что она скажет ему при других, что подумают, увидев ее у него в такое позднее время?
И все-таки она постучала (разве она не имела на это права?) и, не ожидая ответа (пусть там будет кто угодно), открыла дверь.
Андрей был один, сидел вполоборота к двери и писал. Перед ним лежало столько бумаг…
— А-а? — только и произнес он и улыбнулся невесело.
Валентина молча смотрела на него. Побеждая бунт оскорбленного самолюбия, с новой силой поднималось в ней чувство любви к нему, и лицо ее, пытливо обращенное к нему, просветлело. Идя сюда, она уверяла себя, что идет только для того, чтобы объясниться и гордо заявить Андрею: «Все между нами кончено!», но теперь это казалось ей невозможным.
Андрей отложил «вечное перо», смущаясь и жалея, протянул Саенко руку. Он всегда протягивал ей руку вверх ладонью — открыто.
Саенко сразу почувствовала принужденность в его обращении, но ей и самой было неловко: между ними — стол, заваленный бумагами, а за стеклами окон мерещились в темноте любопытные взгляды.
— Почему ты не пришел тогда? Я ждала до двенадцати часов ночи. Я так боялась одна в лесу, — заговорила Валентина быстро. — Ты бы мог позвонить уже столько раз, — закончила она, срываясь на шепот.
— Работаю. — Андрей неловко усмехнулся, понимая, что это не оправдание. — Столько работы, что голова кругом идет.
Не мог он рассказать Валентине о сцене с Маринкой, после которой не пришел на свиданье, о беременности жены, которую та скрыла от него самого, как не мог признаться и в том, что потухла в его душе живая радость чувства. Он был жалок в своем неумении хитрить, но эту растерянность Валентина поняла как унизительное, жестокое пренебрежение. Оно сразу убило в ней гордость и веру в себя. Она даже не смогла рассердиться.
— Работа, да, работа… — произнесла Саенко едва слышно, вытянула из сумочки тонкий платок, вытерла им увлажнившиеся глаза и молча вышла из кабинета.
Уборщица мыла в коридоре пол. За распахнутыми дверями канцелярий таращились пустые стулья. Пахло мокрым деревом и пылью. Веник из прутьев валялся под порогом; выходя, Валентина споткнулась о него. Дверь за нею стукнула глухо: точно оборвалось что-то.
На ступеньках крыльца Саенко неожиданно столкнулась с Анной. С минуту они смотрели друг на друга и разошлись молча.
Эта встреча встряхнула Валентину: мысли ее прояснились.
«Он, наверно, давно хотел развязаться со мной, — подумала она с острой жалостью к себе. — Ну, разве это любовь? Ну, где же тут любовь? — Саенко криво усмехнулась. — Может быть, завтра он опять удостоит меня своим посещением. Неужели я все прощу?»
Тихо шла она по темной улице. Спешить теперь было некуда, но когда она увидела окна своей комнаты, то заторопилась, взбежала по ступенькам, на ходу разыскивая в сумке ключ; только вошла, только прикрыла дверь, как бросилась на диван и разрыдалась так горестно и торопливо, точно боялась, что ей помешают выплакаться. Тайон подошел к ней, недоуменно ткнулся мордой в колено. Ему хотелось выйти, и он повизгивал, поглядывая то на хозяйку, то на дверь.
— Пошел от меня! — крикнула Валентина. — Тебе только бы бегать! Ты ничего не понимаешь, жирная, ленивая тварь!
Если бы к ней пришел Андрей, чтобы утешить ее, она так же оттолкнула бы его. Подумав о нем, Валентина заплакала еще пуще: несмотря на всю жестокость горя, она ждала и хотела прихода Андрея, и сознавать это теперь было особенно тяжело.
Наплакавшись вдоволь, женщина откинула с потного лба перепутанные пряди волос, выпустила собаку и в мрачной задумчивости начала ходить по комнате.
«Столько страданий было в моей жизни, а я до сих пор не поумнела! — корила она себя. — И он все знает о моей трудной жизни, сочувствовал, а сам добивает меня! Многие живут легко: сходятся, расходятся, и никаких терзаний! Почему же у меня все ложится на душу новым камнем? Счастлив тот, кто постоянен в любви, и как хотела бы я быть постоянной!»
«Что случилось с ним? — гадала Валентина, перебирая одно и то же на все лады. — Отчего он не придет и не скажет мне прямо?.. Боится, хитрит? Как это на него непохоже! А у меня от неопределенности такая лихорадка: не могу справиться с собой: и ненавижу, и оправдываю, и люблю!»
Она несколько раз звонила Андрею по телефону после своего последнего посещения. Один раз дозвонилась, но он до того сухо разговаривал, что она не выдержала и положила трубку: наверное, был не один. Она ждала звонка, нарочно задерживалась после работы в больнице, а он точно совсем забыл о ней.
Валентина сидела в светлой комнате, сметывала клинья парашюта, прижимая материю коленом к краю стола. Рядом на столе ловкие женские руки собирали цветок из лепестков коричневой бумаги.
«Роза, — рассеянно подумала Саенко. — Отчего же такая? Нет, не роза», — решила она через минуту, снова взглянув на работу соседки.
Ей показалось, что женщина просто забылась, прибавляя все новые и новые лепестки на проволочный стебелек, она уже хотела вмешаться, но вспомнила, что будет лес, медведь, зайцы и, значит, розы не понадобятся. Нужно вот это: еловые шишки, парашюты, пилотки и еще до режущей боли в груди нужно увидеть Андрея.
«Может быть, он заболел?» — думала Валентина и тонкими пальцами без наперстка, то и дело накалываясь, с ожесточением гоняла иглу сквозь яркую ткань.
Парашют голубого цвета с желтой каймой… Один большой и много мелких, разных цветов, которые спустятся все разом. Саенко пошарила под пестрыми лоскутьями, разыскивая ножницы…
Ох, если бы она могла среди веселого ералаша на столе найти маленькую записочку! Но некому ее подсунуть, а главное — некому написать: ведь если бы Андрей заболел, то в больнице было бы известно, значит, он просто избегает встречи. Вчера в его домашнем кабинете долго-долго горел свет, и Валентине хотелось позвонить ему, но она побоялась, что ответит Анна.
— Какие они счастливые! — произнес радостный голос по ту сторону стола, где женщины что-то клеили, звякая ножницами и шурша бумагой. — Вся страна сейчас знает и любит их!
Саенко тоже интересовалась судьбой якутских летчиц, которые доставили продукты и медикаменты группе моряков Северного пути, но, возвращаясь, сами потерпели аварию. Их вместе с самолетом отыскали в тайге охотники из племени юкагиров. Это было такое волнующее событие!
Валентина участвовала в подготовке большого детского утренника, где будет целое авиапредставление, она помогала готовить костюмы, но эта веселая суматоха, всегда увлекавшая ее раньше, шла сейчас сама собой, помимо ее сознания.
«Неужели все действительно кончено между нами?» — Саенко подавленно вздохнула и вдруг увидела Маринку, которая стояла у стола и с любопытством всматривалась в то, что мастерили женщины.
Положив свое шитье, Валентина ловко пробралась между стульями, заваленными накрахмаленной марлей, раскрашенными картонами, пестрыми детскими костюмами, цветной бумагой, и остановилась перед девочкой.
— Здравствуй! — сказала она, волнуясь, и обеими теплыми ладонями приподняла личико Маринки.
Снизу поглядели веселые, ясные глаза, но тотчас же лицо Марины густо покраснело, и она потупилась, перебирая свои маленькие пальцы.
— Здравствуй, — повторила Валентина и, наклонясь, нежно поцеловала ее. — Разве ты уже забыла меня? — спросила она тихонько, опускаясь на корточки и лаская ее взглядом. — Нет? Не забыла? Почему же ты дичишься меня? Ты пришла посмотреть, как мы работаем?
— Не-ет, — еле слышно протянула Маринка и еще пуще покраснела. — Я просто так.
Смущение ребенка передалось женщине, она почувствовала себя неловко, нехорошо.
Новые, из светлых дранок, корзины стояли тесно одна к другой на шкафах вдоль стены. В корзинах свежее печенье для утренника. На сдвинутых табуретках, на чьих-то подушках, покрытых чистыми полотенцами, лежали горячие, зарумяненные, пышные бисквиты, и толстая красивая повариха детского сада хлопотала над ними, отставляя белые с ямочками локти. И вдруг эти круглые бисквиты начали дрожать и двоиться в глазах у Валентины, и все задрожало, поплыло: полотенца, голые локти поварихи, светлые дранки корзин… Женщина еще раз взглянула на опущенную головку Маринки и отошла, с трудом переводя дыхание.
«Это Анна настроила ее против меня! И он… Неужели ему хотелось только встряхнуться со мною? Не слишком ли дорого приходится платить за такую прихоть? — Валентина взяла свою работу и так близко поднесла ее к лицу, точно хотела закрыться ею. — Он пожалеет об этом», — сказала она себе, машинальным движением разыскивая и вынимая иголку.
Сразу после утренника в детском саду Валентина встретилась с Ветлугиным возле конторы. В последнее время они даже не здоровались, но он явился к ней по первому зову. Она не думала о том, что опять обнадеживала его своей радостно сияющей улыбкой, ей нужно было только, чтобы все видели, как ей весело с ним, нужно было, чтобы об этом узнал Андрей. Анна, наверно, передаст ему… Пусть и ему станет больно.
— Куда мы пойдем? — спросил Ветлугин, боясь верить ее оживленному взгляду.
— Куда хотите, только не домой. Пойдемте к реке, в лес, на гору. Мне хочется побродить. Смотрите, какой день: совсем как парашют, который мы сегодня спустили: голубой-голубой, а эти горы — желтая кайма… Правда, сейчас теплее, чем утром? Утром я проспала немножко, в сад бежала бегом, и мне не было жарко…
Валентина расстегнула пуговицы осеннего пальто и ласково заглянула снизу в лицо Ветлугина. Он ответил ей очень серьезным взглядом. На мгновенье она смутилась, но тут же на лице ее появилась заносчиво-пренебрежительная гримаска. Ему все равно не будет больнее, чем сделали ей. Пусть ее слезы отольются хотя бы на нем. Мужчины боятся попадать в смешное положение, но сами никогда не избегают случая поставить женщину в трагическое.
«Подумаешь, какие щекотливые создания! Чуть что, и они начинают бесноваться и корчиться от каждого слова. Им можно ревновать, нам — нельзя! Нам и любить воспрещается. Ненавижу!» — судорожно вздохнула Саенко, а глаза ее и улыбка заблестели еще ярче.
Так Валентина и Ветлугин прошли по прииску, миновали сумрачные вышки — копры шахт — и пошли прямо по траве, высушенной утренними заморозками. Теперь, когда их никто не мог видеть, лицо ветреницы тоже стало серьезным. Она совсем перестала смотреть на своего спутника. С ним просто удобно было идти, опираясь на его сильную руку, глядя на носки своих закрытых туфель, приминавших сухо шелестевшую траву. Идти и думать о личном, совсем от него утаенном.
— Я давно хотел передать вам, — неожиданно сказал Ветлугин, краснея и смущаясь, как девочка. — Это… ваша косынка.
— Моя косынка? — переспросила Валентина, удивленно. — Ах, да, я потеряла ее, когда мы ездили на Звездный. — Она схватила косынку и, рассматривая ее, сказала: — Сколько же времени она пролежала там, в лесу?.. — Глаза Валентины затуманились: до чего же хорошо было тогда!
Она опустила голову и долго шла молча.
— Как странно, как страшно все меняется! — сказала она вслух, сама того не замечая.
— Посмотрите, Валентина Ивановна! — неожиданно перебил ее мысли Ветлугин.
Валентина огляделась, но ничего не увидела. Они стояли на берегу речонки, блестевшей внизу, в глубоко пробитом ею каменном ложе. По берегу, как и везде, покачивалась высохшая трава, рыжел мох и краснели прутья кустарника. Валентина села, спустила ноги с обрыва, посмотрела на омут, зазывно темневший под крутой излучиной берега, потрогала косынку в кармане. Где она потеряла ее: на дороге или там, где они с Андреем пили воду? Неважно. Главное — в самой возможности этой поездки, в счастливой жизнерадостности, которая переполняла тогда ее.
— Вы знаете, — тихо заговорила Валентина, — однажды я видела в таком вот омуте большую рыбу. Было странно, когда она проплывала внизу, — вода казалась прозрачной и легкой. Дайте мне что-нибудь, я брошу туда.
— У меня нет ничего. — Ветлугин ощупал карманы и невесело пошутил: — Я мог бы спрыгнуть сам, чтобы доставить вам развлечение.
— Нет, не надо. — Валентина ничуть не сомневалась в серьезности его слов: он на самом деле мог спрыгнуть! — И отодвинулась от края. — Что вы мне показывали?
Ветлугин протянул руку над береговой поляной.
— Да в чем дело? — переспросила она с недоумением.
— Посмотрите, что делается с травой.
Валентина совсем отвернулась от реки, напряженно-внимательным взглядом окинула берег. Легкий ветер колебал перед ней целый лес сухих травяных кустов, блекло-желтых, серебристых, коричнево-бурых. Солнце холодно, ярко освещало их до самых корней. Женщина смотрела, не понимая, уже раздосадованная, пока новая красота не открылась ее рассеянному сознанию: сухие травы покачивали головками, венчиками, прозрачными зонтиками, метелками, колосьями, и каждый венчик, каждая метелка поднимали над землей полные пригоршни созревших семян. Мудрой и прекрасной казалась каждая травинка, щедро рассевавшая их на ветру. Вся поляна, осыпанная с краю серой крупой отцветшего курослепа, справляла праздник осеннего плодородия. С легкой улыбкой на полуоткрытых губах Саенко взглянула на Ветлугина.
«Я поняла, — сказала ему ее улыбка. — Но, — продолжали чуть сдвинутые брови, — меня это совсем не трогает».
— Пожалуйста… — Валентина встала, отряхнулась, — поднимемся на гору.
И она первая, сначала тихо, потом все быстрее пошла через колеблемые в осеннем цветении травы, через молодой лиственничный лес, пустой и светлый на желтой от осыпавшейся хвои земле.
— Вы испортите туфли! — крикнул Ветлугин, догоняя ее у каменной россыпи.
— Подумаешь, важность какая!
— Хотите: я на руках унесу вас наверх?
— Вы всюду готовы жертвовать собой, — насмешливо упрекнула Валентина.
— Думаете, трудно?
— Конечно, трудно. А главное — совсем не нужно. Вот если я упаду и сломаю ногу, тогда я сама попрошусь к вам на ручки.
Они поднимались по каменистому склону, поросшему редкими кустами кедрового стланца. Справа открывалась перед ними долина прииска, слева, из-за волнистого косогора, росли навстречу вершины других неведомых хребтов.
— Выше! Еще выше! — звала Валентина, задыхаясь от быстрого подъема.
Неожиданно за горой с левой стороны раздалось два выстрела, и несколько диких коз выскочило из-за каменного развала. Серо-желтые, белесоватые, как осенние травы, они замерли на миг, обратив к людям узкие на высоких шеях мордочки… Блестели пугливо их черные яркие глаза, вздрагивали большие уши. Прыжок… полет… Тонкие ноги, как стальные пружины, еле коснулись земли — и снова прыжок. Только замигали сзади белые пуховки.
— Бежим! Посмотрим! — крикнула Валентина и ринулась туда, где прогремели выстрелы.
Ветлугин бежал чуть в стороне, боясь налететь на нее.
В зарослях багульника, в узкой, еще зеленой лощине, стоял Андрей. В нескольких шагах от него билась подстреленная коза. Она вся дрожала еще, порывалась встать, выгибала шею, взрывала землю тонкими, точеными ножками. Кровь хлестала из ее раны, пятнала густую светлую шерсть, дымилась на примятой траве.
Немного не добежав, Валентина споткнулась и остановилась, подхваченная Ветлугиным. Андрей обернулся, взглянул на них. Суровое лицо его еще более посуровело. Он молча кивнул им, осторожно шагнул и наступил сапогом на запрокинутую шею козы. Тихий, почти человеческий стон замер в холодном воздухе, напоенном терпким запахом осени.
Валентина подошла к умирающему животному. Взгляд его широко открытых глаз поразил ее осмысленным страданием.
— Как вам не стыдно?! — Валентина с гневом, даже с отвращением посмотрела на Андрея. — Как вам не жаль!
— Не подходите близко, — нахмурясь, сказал Андрей. — Она еще может ударить и сломать вам ноги. Я выслеживал их с самого рассвета, — добавил он, обращаясь к Ветлугину.
— И вам не жаль? — повторил тот слова Валентины, страдая от жалости к ней самой.
— Жаль, жаль! — угрюмо буркнул Андрей. — Если бы была «жаль», тогда и охоты бы не было!..
— Пойдемте, я не хочу смотреть на это! — крикнула Валентина Ветлугину, истолковывая по-своему ответ Андрея, резко отвернулась и, не оглядываясь, пошла прочь.
Треугольник света мотался над застывшей грязью улицы, падая из-под невидимого в мелкой пороше абажура.
«Какая тоска! — подумала Валентина. — Не хватает только собачьего воя!»
На углу переулка она столкнулась с Клавдией, хотела было пройти мимо, но хитрая старуха сама остановила ее.
— Вы совсем нас забыли, — ехидно запела она, пытливо вглядываясь в лицо врача своими глазками проныры. — Что-то и не бываете и не заходите…
— Некогда. Работаю, — машинально ответила Валентина, и все в ней дрогнуло больно и горячо. «Работа! Работа!» Ведь это Андрей сказал ей такие слова и так же, наверное, солгал.
— А у нас все по-старому… — продолжала наговаривать Клавдия с невинным видом. — Только Анна Сергеевна полнеть начали… Как же, поди-ка, уж на четвертом месяце! Прибавится семейство. — Старая дева выжидательно помолчала и сразу отметила, довольная, что Саенко стояла «камушком». — Андрею-то Никитичу сына бы надо. Уж так любит он с детишками возиться, так-то любит. Вы уж к нам заходите, у нас вам всегда рады, — зачастила, запуская шпильки, Клавдия, видя, что Валентина собирается идти дальше.
Листья на деревьях в парке, не успевшие облететь, стеклянно звенели: они покрылись льдом, и все было покрыто льдом, и грузно провисли между столбами оттянутые необычайной тяжестью, обледеневшие провода, мутно отсвечивавшие от уличных фонарей. Какие-то мерзлые кисточки задевали по лицу и плечам Валентины. Косо летевшая изморозь хлестала ей в глаза. Саенко бесцельно брела по заколдованной ледяной роще, и ей казалось, что тускло-белые, как скелеты, скрипевшие сучьями деревья приплясывали от холода. Садовые скамейки тоже обледенели.
«Работа! Работа! — Валентина ударила кулаком по скамейке. — Разве он не мог сказать мне, что он просто пожалел беременную жену? Почему он не жалел ее раньше?»
Она медленно вышла из парка, тяжело ступая по хрустевшей дорожке, и опять пошла бродить по улицам, подталкиваемая пронизывающим ветром.
Окна, мутные во мгле непогоды, обрисовывали контуры домов, заполненных теплом и светом. Над домами текла растворенная во тьме бескрайняя громада холодного воздуха. Если бы сжатое тепло со взрывчатой силой раздвинуло стены, если бы свет, лишенный стремительности, тоже вырвался, тогда они сразу взлетели бы и смешались с тем, что кружилось и неслось над землей в могучем, стихийном движении. Так Валентина представляла свою жизнь… Жизнь, как свет, рвалась улететь, но, сгорая, она разрушала свою хрупкую оболочку, и во сто крат скорее разрушала она ее в таком вот напряженном до предела горении.
Валентина потеряла перчатки, одежда ее вся поседела от мокрого снега. Спрятав руки в карманы, непривычно сутулясь, она тихо шла домой… И вдруг встретила Ветлугина.
Он был в кожаном пальто. Пальто блестело и скрипело на нем, — оно и не могло быть иным в такую ледяную ночь.
— Вы… Вы ко мне заходили?
— Нет, я не заходил. Я люблю даже просто проходить мимо вашего дома. Пройти близко-близко, может быть, по вашим недавним следам…
— Идемте ко мне… Я боюсь сейчас быть одна.
— Что с вами? — обеспокоился Ветлугин, вглядываясь в ее лицо.
— Ничего. Все работа, работа… Голова кругом идет… — Взбегая по ступенькам, Валентина добавила: — Вся жизнь кругом идет…
— Мы будем пить чай… с коньяком! — заявила она, входя в комнату. — Меня знобило вчера, и я купила бутылку коньяку. Нет, мы выпьем его с лимоном. У меня есть лимоны. Да, я забыла, что это вы принесли их мне! Вы знаете, где печенье, конфеты? Поставьте стол к дивану. Чайник сейчас… — Валентина говорила негромко, быстро, весело, пока Ветлугин снимал с нее пальто. Лицо ее лихорадочно горело.
— Вам лучше бы в постель, а я разожгу примус и напою вас чаем.
— Нет, нет! Я здорова, — сказала Валентина, прикалывая гребенкой намокшую прядь волос. — Я совсем здорова.
В черной юбке и светлой блузке, с озябшими, красными руками, она походила на девушку.
Разжигая примус на кухне, обожгла пальцы и долго дула на них, глядя на рыжий венчик огня, дрожавший над горелкой. Вспомнился костер, разведенный Анной на острове, их разговоры там, Пан-Ковба, золотой ободок, блестевший из-под темного круга новорожденной луны. Как давно это было! Как чисто и радостно все это было!
От коньяка перехватило дыхание. Валентина взяла ломтик лимона, посыпанный сахаром. Ей сразу стало тепло.
— Я хочу напиться сегодня, — с мрачной веселостью заявила она.
— Не надо. У вас будет болеть голова, а завтра рабочий день.
— Работа? Ой, как у меня кольнуло в сердце! Нет, ничего, это нервное. Давайте выпьем, и, пожалуйста, бросьте свои мамины охи. Мне от них скучно делается, честное слово! «Будет болеть голова»! Ну, что за пустяки, когда душа расстается с телом!
Она выпила одну за другой две рюмки и, блестя глазами, посмотрела в лицо Ветлугина. Он был очень бледен.
— Вы мой друг. Вы не станете думать обо мне дурно. Но у меня такое настроение… Такое настроение! — Валентина сжала руки, хрустнув пальцами, и, не находя слов, повторила: — Такое настроение сегодня… И я, право, не пьянею. Нисколько! Это же чудесный коньяк!.. Смотрите, он светится, как золото!
От широкой спины голландки тянуло теплом, и хорошо, что рядом сидел надежный друг. Может быть, именно в нем счастье? Может быть, ему, сильному и покорному, надо было сказать сердечное слово. Она устала от своего одиночества, но зачем-то доверилась другому, который так жестоко поступил с нею!
Недавно он протянул ей руку, как всегда, вверх ладонью…
Однако он сделал это не сразу, и какое странное выражение было на его лице! Так глядят на нищего, не имея за душой ничего, что бы подать ему… Ну да! Что он мог дать, если все свое богатство отдал Анне?
Валентина потянулась за бутылкой, но вдруг увидела Тайона, который подобрался к кастрюльке с молоком, стоявшей под окном на полу, столкнул крышку и лакал лениво, громко.
— Ты с ума сошел! — вскричала Саенко. — Вот еще новости! — Она оттащила собаку в сторону, ударила ее подвернувшейся под руку мягкой туфлей. Тайон заворчал. — Ах ты, негодяй! Еще и злится!
Валентина ударила его сильнее; тогда он, извиняясь, лег, подполз к ее ногам и замер, заискивающе помахивая хвостом. Она посмотрела на его виноватую морду, и туфля выпала из ее рук.
Ветлугин улыбался, глядя на забавную сцену, а Валентина стояла, вся красная, кусая губы: точно такое виноватое выражение было прошлый раз у Андрея! «Как собака!.. Как побитая собака!» Гневные слезы выступили на ее глазах.
Значит, не было у него никакой любви! Как он сказал в лесу: «Если бы было „жаль“, то и охоты бы не было». Значит, ему не жаль меня… одна охота!
Женщина резко встряхнула головой и засмеялась, но так, что, не видя ее лица, можно было подумать о подавленном рыдании, и снова вернулась к столу.
Она подняла свою рюмку, вгляделась в нее на свету.
— Давайте выпьем за нашу встречу, — сказала она. Скорбь смягчила ее звонкий голос, и он зазвучал подкупающе сердечно: — Вы слышите, как гудит за окном пурга? А когда мы встретились, стояла весна… Какая солнечная была нынче весна! Мы сидели в столовой у окна… Я спросила вас: «Кто вы?» И вы ответили: «Человек». — Валентина положила руку на плечо Ветлугина. — Слышите, как воет на чердаке ветер? Он шумит на крыше, будто хочет своротить ее с дома!.. Тогда все разлетится… и свет и тепло… В такую страшную ночь немыслимо быть одинокой!
Валентина проснулась от испуга: кто-то держал ее за руку. Да что же это? Она лежала раздетая, закрытая простыней и одеялом… и не одна… Повернула голову, готовая вскрикнуть от испуга, и не вскрикнула: возле ее узкой кровати, склонясь к ней на подушку, прикорнул Виктор Ветлугин.
Серый рассвет вползал в комнату, но в полутьме Валентина сразу заметила, какое счастливое лицо у спавшего Ветлугина.
От ее резкого движения он открыл глаза и остановил на ней взгляд.
— Жизнь моя! — прошептал он тихо. — Радость моя!
Он был счастлив… Он был счастлив!!!
Валентина спрятала лицо в ладонях.
— Боже мой, что я наделала!
Отчаяние, прозвеневшее в ее голосе, хлестнуло Ветлугина. На сердце у него захолонуло. Желая что-то сказать, успокоить ее, он придвинулся, но она обеими руками оттолкнула его.
— Я вас ненавижу! Как смели вы… воспользоваться моей… слабостью!
Она не смотрела на Ветлугина и не видела, как он побелел, как затряслись и растянулись у него губы, уродуя лицо гримасой нестерпимой боли, только почувствовала вдруг содрогание его большого тела, забившегося у кровати в припадке тяжелого мужского плача.
— Я вас не тронул… Я не мог вас тронуть такую… больную!.. — почти выкрикивал он сквозь глухие рыдания. — Если бы это случилось, я сам возненавидел бы себя на всю жизнь!..
Какая пурга крутилась над землей, развевая седыми космами! Крыши враз побелели, когда опала бешено хлеставшая поземка. Стало тихо и холодно.
Да, тихо стало. А снег все падает — сплошная завеса из движущихся в воздухе пушистых хлопьев.
Рыжая собачонка, похожая на лису, дрожала на ступеньке крыльца. Валентина открыла дверь и позвала ее. У собачонки улыбчивый взгляд подхалима, но она молча проскальзывает мимо женщины в теплоту дома и садится у кучи сырых дров. В коридоре топится печь. Собачонка греется и дрожит. Она могла бы кое-что рассказать Валентине о грусти Андрея, но она только улыбается и встряхивает свою шубку, пахнущую мокрой псиной.
Валентина входит в комнату и думает:
«Все хотят любви, а она как призрак, вечно зовущий. Проходишь, словно в тумане, и остается лишь чувство щемящей тоски. Было что-то прекрасное — и рассеялось».
Она сняла пальто, вспомнив собачонку, отряхнула его под порогом и, укутавшись шалью, принялась ходить из угла в угол. Ей нездоровилось; должно быть, простудилась, когда ночью бродила по прииску. Она подошла к окну, приложилась лбом к холодному стеклу, ее знобило, но голова горела.
«Вот бы когда умереть! — подумала она, и впервые ей не стало жалко себя при этой мысли. — Ну, что я такое? Жила с одним, потом с другим — и не как-нибудь, а в семью влезла… Теперь вот еще Ветлугин! Ох, что он подумал обо мне, когда я оставила его у себя?.. Нет, он все понял. Он единственный, кто любит и уважает меня…»
Валентина отошла от окна, потирая ладонью нахолодавший лоб. Вид у нее был глубоко сосредоточенный.
«До чего жалко мне его теперь!.. Он, наверное, гордился собой, а я его точно по лицу ударила! Ушел, и ни одного упрека. А плечи у него все еще вздрагивали. Он плакал. Как страшно он заплакал тогда. И Анну мне только сейчас стало жаль. Что она пережила по моей милости?! Как она сказала: „Я и не думала, что замужем так хорошо“. У нее настоящая любовь была, а я, вместо того чтобы порадоваться ее счастью, позавидовала ей…»
«Вон ветер опять поднялся — все закружилось. И снег совсем черный летит, или у меня в глазах темно… Каждый скажет теперь обо мне: дрянь такая! А разве я дрянь? — Саенко с трудом прошла по комнате — будто груз пудовый тащился за ее ногами, и прилегла на диване. — Я чувствовала себя сильной и гордой, пока оберегала себя. После своей неудачной семейной жизни решила, что если мне понравится кто-нибудь еще, то я сбегу от него на край света… Вот и сбежала! Но нельзя же всю жизнь — до самой старости, до смерти — прожить в одиночестве! Как я была слепа!.. Почему я обижала Ветлугина? Почему оттолкнула его любовь? Оттолкнула возможность ничем не омраченного счастья!»
Валентина закрыла глаза и долго лежала не шевелясь в каком-то оцепенении.
«Ко ведь еще не все потеряно. Никто не избегает меня, не презирает, а товарищи по работе и жалеют. Даже наш милый брюзга Климентий Яковлевич сунул мне пакет яблок сегодня и прорычал, что надо лучше питаться, а то я уже не похожа ни на врача, ни на женщину, а черт знает на что! Да, он так и сказал: „Похожа черт знает на что“. — Валентина опять притихла, и глаза ее сделались огромными. — Может быть, он ухаживает за мной теперь, как за распутной… Сегодня яблоки… Завтра отрез на юбку! Но она представила его миловидную жену и троих детишек, и ей стало стыдно до боли. — Вот его бы еще оскорбить!.. Он, наверное, затопал бы ногами, закричал, во всяком случае, не заплакал бы… Что же не идет Ветлугин? Какими словами попросить теперь у него прощения?»
К ночи Валентина совсем разболелась и начала метаться то в жару, то в забытьи. И вдруг ей показалось, что около нее в темноте стоит Андрей. Она замерла: страх нового унижения охватил ее.
— Уходите, — тихо сказала она. — Теперь все кончено.
И столько печальной решимости было в ее голосе, что тот молча отвернулся и, сгорбясь, пошел к выходу. Он отворил дверь, свет из коридора упал на его плечо, и Валентина узнала кожаное пальто Ветлугина.
— Виктор! — крикнула она, поднимаясь.
Он остановился, включил свет и подошел к ней, похожей на тоненькое деревцо, дрожавшее под осенним ветром. Шаль, протянувшаяся за нею по полу, походила на ее тень.
— Какими словами просить мне у вас… — заговорила она, поднимая к нему восковое лицо с пятнами горячечного румянца.
— Вы совсем больны! — Ветлугин со страхом вгляделся в ее черты, искаженные страданием. — Пожалуйста, не надо никаких слов!
Почти двое суток бушевала метель, будто зима утвердилась по-настоящему. Андрей хорошо запомнил эту метель. В те дни он поверил, что зима уже пришла, как поверил тому, что его полноценная жизнь навсегда надорвана.
В тот метельный вечер, когда Валентина узнала о беременности Анны, Андрей решил окончательно переговорить с ней. Он всегда был очень прям, даже резок в отношениях с людьми и сразу предпочитал идти навстречу неизвестности. Как же мог он в течение стольких дней малодушно избегать объяснения с женщиной, с которой не на счастье связал свою судьбу? Что его удерживало? Анна отказалась от, него. Он был волен располагать собой, а медлил, и, уже решив наконец, что с Валентиной будет несчастен, но еще не выяснив толком почему, прятался от нее, подавленный стыдом и раскаянием.
Теперь, когда Анна отошла от него, Андрей все чаще думал о прошлом: оно было прекрасно. А с чем бы он пришел к Валентине?..
«Вот когда настоящий-то разброд! — мучительно думал он, прислушиваясь к разбойному свисту ветра, кидавшего в стекла пригоршни мерзлого снега. — Надо пойти к Валентине и все рассказать, что я мучаюсь, что детей не смогу забыть, и ничего, кроме терзаний, не внесу в ее жизнь. А то она ждет и думает разное, а тут еще ветер, как с цепи сорвался! Пусть она осудит… Да нет, она не осудит меня за увлечение, оно было серьезно — я сам все поставил на карту. А малодушие мое — обида страшная».
Андрей торопливо оделся и, впервые не таясь, поспешил на квартиру Валентины. Ему казалось, что таиться теперь было не для чего: он шел не к любовнице, а к обиженному им человеку. Но дверь ее комнаты была закрыта. Он вышел в мутную метельную мглу и направился к больнице.
— Давно бы так надо — в открытую, — строго сказала ему дерзкая на язык сиделка Максимовна. — К той или к другой, чем обеих-то мучить.
— Я не с тем пришел.
— А не с тем, так и говорить не о чем, и искать ее, зря тревожить не побегу, — сердито сказала она и, удаляясь, проворчала: — Ох, уж эти мужики! И везде-то наша сестра за них страдает!
Андрей замедлял шаги, проходя мимо освещенных окон, смотрел, нет ли где Валентины? Может быть, в тот момент, когда она, изнемогая от горя, стояла у обледеневшей скамьи, он прошел улицей мимо тополей парка, второй раз заглянул в ее дом, потрогал дверь, постучал и почти выбежал с тяжелым чувством невольного убийцы.
Ветер точно потешался над ним: толкал его то в спину, то в грудь, рвал с него одежду, с шипеньем расползался перед ним сизой поземкой. Но вдруг в стороне распахнулась дверь, золотой сноп света рассыпался по черно-белой улице, и мужской голос, молодой, звучный, радостный, сказал громко:
— Ну и погодка! Разгулялась — красота!
Девичий смех послышался, и двое юных, может быть, те, которые недавно растревожили Анну, пробежали мимо Андрея.
Вернувшись домой, он, как был, в мокром пальто, лег у себя на диване, зарылся лицом в подушки.
Ночью Анна проснулась от странной тревоги. Она села на постели. Ветер шумел за стеной. Она напрягла слух и услышала подавленно-глухие рыдания в соседней комнате. Рука ее судорожно захватила и сжала оборку ночной рубашки. Жалость матери к несчастному сыну пробудилась в ней. Встать! Подойти! Сказать ласковое слово! Но она сидела, не шевелясь: гнев оскорбленной женщины был сильнее жалости.
Через несколько дней снег растаял, и снова наступило настоящее лето. Удивляя всех старожилов, оно стояло еще не одну неделю, такое жаркое, что шоссе поседело от пыли, а по обочинам его и по взгорью из-под бурой травяной ветоши проглянула зелень. И, точно устав от этой безвременной жары, торопливо стали осыпаться последние листья с ив и тополей.
— Эксцентрическая погода! — сказала Клавдия, греясь под солнышком на завалине дома; она была в темном шерстяном платье и черном шарфике. — Климат здесь совсем ненормальный.
Несмотря на это решительное утверждение, лицо старой девы выражало явное удовольствие. Она была чем-то очень довольна и в то же время обеспокоена. Время обеда давно прошло, а она все не двигалась с места и только изредка вытягивала узкую на длинной шее головку и присматривалась, прислушивалась.
Она слышала, как Андрей входил в столовую, как выходил обратно, шумно двинув стулом.
«Ничего, подождешь! А распорядиться сам не посмеешь», — подумала она, притаиваясь, но тут же оживленно вскочила, увидев идущую к дому Анну.
Очень редко теперь Анна и Андрей садились за стол вместе, а Клавдии сегодня это было просто необходимо. Подавая второе, волнуясь до хрипоты в голосе, она сообщила:
— Виктор Павлович и Валентина Ивановна сегодня с законным браком! Сама видела, своими глазами, как они ходили в поселковый Совет.
Подосенов опустил вилку, закашлялся. Анна покраснела, но оба не произнесли ни слова и не посмотрели друг на друга.
«Так она решила вытравить из сердца Андрея, — думала Анна о Валентине, возвращаясь на работу. — Да, нашла себе другого и всю любовь растоптала. Неужели это легче сделать, чем перестрадать одной?»
В первую минуту Андрей ощутил от слов Клавдии почти физическую боль и в то же время… невольное облегчение. Потом все слилось в чувство грусти. Оскорбленная им Валентина сделала новый шаг в жизни, совсем отделивший ее от Андрея; она точно спряталась за широкой спиной Ветлугина. Думая о ней, Андрей сразу представлял выпуклые карие глаза главного инженера, его мощные плечи, руки его, которыми он обнимал ее.
Встретясь с ним, Андрей не смог набраться решимости, чтобы поздравить его, а сразу холодно заговорил о деле, Ветлугин, наоборот, был добр, уступчив, а когда кто-то, может быть по примеру Клавдии, громко спросил его о здоровье жены, он юношески покраснел от удовольствия.
Он был счастлив.
«Ну и пусть живут, радуются. Хорошо, что они счастливы. Он красивый, здоровый!.. — Чувство неприязни к молодожену шевельнулось в душе Андрея, и он нахмурился от досады на себя. — Определенно красивый, — отметил он, исподлобья посматривая на Виктора, — такие нравятся женщинам… Но разве это любовь была у нее, если она так скоро ушла к другому? Если назло мне, то это все равно никуда не годится».
Андрей стряхнул снег с рукавицы, натянул поводья. Перед ним лежала болотистая марь, запушенная молодым снегом. Под белыми кочками еще чернела сморщенная тонким ледком вода. Было тепло, и снег валил такими клочьями, что за его живой завесой едва виднелись черный лесок по ту сторону болота и приземистые горы за ним. В этих горах ожидал Андрея Чулков: нужно было осмотреть участки для новой разведки. Они закончили свою работу на Звездном, и теперь там хозяйничали Ветлугин и Анна.
Геолог вспомнил приезд Чулкова с образцами найденной руды, красавицу канаву на Долгой горе и то гордое и радостное оживление, которое было у разведчиков в первые дни открытия. Теперь все понемногу улеглось. Андрей чувствовал себя уверенно, но радости уже не испытывал.
«Отгрохают они там заводище!» — подумал он о Ветлугине и Анне и осмотрелся по сторонам.
Он проезжал здесь два раза прошлым летом, но снег, щедро лепивший свои хлопья на что ни попало, совершенно изменил вид окрестности. Подосенов хорошо помнил только то, что ехать надо прямо на черневший впереди островок, а там начиналась возвышенность, тоже болотистая, но поросшая редким лесом.
— Тропа где-то здесь, — пробормотал Андрей и тронул с места Хунхуза.
Следы конских ног, налитые черной грязью, остались ненадолго на опушке, где торчали хилые березки, облепленные мягкими комьями снега. Анна сама предложила мужу взять для этой дальней поездки ее лошадь вместо его захромавшего Коршуна.
Андрей-то не совсем доверял чутью горячего Хунхуза, хотя и отдавал должное его смелости.
Торопливо выдирая ноги из чавкающей грязи, талой под снегом, Хунхуз уверенно пробирался по болоту, раздирал широкой грудью спутанные кусты, шагая по крупному могильнику. Но он упрямо направлялся на пропотевшее от подземных ключей озерко, где ржавая вода окрасила желтизной падающий в нее снег, и нервы Андрея не выдержали… Он совсем не помнил, чтобы на пути стояла такая широкая мочажина, — правда, они были раскиданы по всей равнине, но меньше, незаметней. Конечно, левее, там, где кочки торчали чаще, должна пролегать тропа, по которой он ездил летом.
Пустив в дело плеть, Андрей с трудом заставил толстокожего Хунхуза свернуть с облюбованного им направления.
Хунхуз, неохотно подчинившись, пошел так же смело, но острые уши его, поставленные торчком над стриженой гривкой, стали прядать настороженнее, и в оскаленной, с трепещущими ноздрями морде появилось волчье выражение. Широко расставляя ноги, он переступал по кочкам, которые оседали под двойной тяжестью лошади и человека и, сбросив пухлые шапки снега, снова выпрямлялись, косматые от жесткой рыжей осоки.
Подосенов проехал еще и оглянулся: дальний лес теперь едва виднелся в снегопаде, но черная полоса, обозначавшая путь лошади, еще темнела отчетливо.
«Хорошо, что я свернул сюда», — подумал Андрей, но вдруг странно осел книзу вместе с седлом.
Скошенный назад выпуклый глаз Хунхуза смотрел на него.
«Ну, что теперь будет?» — просто спрашивал взгляд остановившейся лошади.
Она не поднялась на дыбы, не опрокинулась, заваливая под собой всадника, а с безрассудной храбростью влезла в болото с последнего зыбкого островка всеми четырьмя ногами. Не зря же ее направили сюда. Пока можно было, она шла…
«А дальше как?» — спрашивал взгляд Хунхуза, ставший непривычно кротким.
— Ну, милый, ну! — ободряюще сказал Андрей и подобрал ноги выше к седлу.
«Милый» натужно вздохнул и, поверив еще раз, рванулся вперед всем напряженно собранным телом, рванулся и действительно пошел, разваливая грудью черную грязь. Крутые мускулы его шеи сразу налились мелкой дрожью.
— Шагай смелей! Немножко осталось, — просил Андрей, приподнимаясь в седле, точно это могло облегчить движения Хунхуза.
Снег продолжал падать, и все так же близким и далеким казался желанный ольховый лесок.
«Может быть, я не туда правлю?» — подумал Андрей, тоскливо осматриваясь и замечая, что правее выделился второй такой же колок.
Хунхуз шел, выбиваясь из последних сил. Он сам не хотел тратить время на отдых: лес манил его, обещая твердую землю под копытом.
«Нет, не туда!» — холодея, решил Подосенов, видя, как с каждым шагом глубже заходит лошадь, хрипя от натуги, и потянул правый повод. Но Хунхуз только устало повел ушами.
«Что же ты сразу не пустил меня туда?» — как будто сказал он.
И, точно вправду осознав эту мысль, поняв неуверенность седока и безнадежность своей попытки выбраться, лошадь остановилась. Силы сразу покинули ее.
Теперь болото держало ее прочно. Андрей встал в седле и, не выпуская поводьев, прыгнул на ближнюю высокую под снегом кочку. Он попробовал тянуть за повод, но едва удержался сам на зыбкой дерновой подушке, наросшей на плавучем торфяном пласту, и лошадь не тронулась с места, оседая все ниже, кося на человека тоскующим взглядом. Утратив опору, она еще искала ее ногами, и от судорожных этих движений трясина вздрагивала и сипела, жадно расступаясь под тяжестью животного.
Жалуясь, лошадь заржала тихим, бархатным голосом. Андрей огляделся, но ждать помощи было не от кого… Не оборачиваясь на вытянутую, с приложенными ушами, тонконоздрую морду лошади, он двинулся прочь, опираясь на ружье, как на дубинку, скользя и проваливаясь. Тогда, испугавшись, что его покидают, Хунхуз заржал пронзительно-звонко.
Андрей полз по кочкам, хватался, выдираясь из топи, за жесткую осоку, изрезавшую в кровь его ладони, и все время отчаянное ржанье покинутой лошади, не переставая, билось в его ушах. Но уже не жалость, а ужас вызывал в нем этот напрасный зов: он сам, как дикий зверь, боролся за свою жизнь, пока, обессиленный, не уткнулся лицом в обхваченную руками травяную подушку.
— Ох, мама! — сказал он и затих.
Он лежал, запорошенный снегом, и милые образы теснились в его стынущем, словно обнаженном мозгу. Он видел Анну, которая тоже шла по болоту, но шла стремительно; приблизилась к нему, подняла его и понесла, будто ребенка, а вокруг волновалась уже голубая зыбь гигантского озера. Солнце просвечивало воду до твердого дна; длинные волосы женщины колыхались в ней, точно черные водоросли. Анна легко несла Андрея на вытянутых руках, и волны омывали его нагое тело… Но вот волна поднялась, подхватила его на гребень — и кинула обратно в болото. Он лежит на снегу, и волосы его смешиваются не с жесткой осокой, а со светлыми кудрями Валентины. Он целует их, эти кудри, целует ее глаза. Но не любовь смотрит из них, а смертельный ужас. Какие они черные, глубокие, огромные! Это глаза Анны!.. Анна стонет там, в зыбунах.
Андрей приподнял голову и снова уронил. Но Анна стонала, звала его. Собрав все силы, он стряхнул с себя оцепенение, понял, где находится, вспомнил, что Анна жива, и страстное желание выбраться отсюда снова овладело им. Руки закоченели, и ему с трудом удалось стронуться с места, двигая ими, словно ластами… И вот он выбрался, выполз, как выползает из болота лось. Поднявшись на ноги, геолог обернулся. Глаза его искали место, где была лошадь. Но снег запушил и его собственный след…
На Чулкова Андрей набрел по запаху дыма. Таежник уже перекочевал и отсиживался в шалаше на берегу реки. Он ожидал Подосенова дня на два позже и, числясь в очередном отпуску, охотился на тетеревов, успев подбить штук двадцать черных косачей, краснобровых и белохвостых, и с дюжину скромнорябеньких тетерок, а потом снег испортил ему охотничье настроение.
— Косачи сидят на березках, а у меня в глазах сплошное мелькание, — сердито ворчал он, развешивая и растягивая у костра выполосканную им в реке одежду Андрея. — Нагрянет братва — надолго ли этой дичины хватит! Эк его прорвало: сыплет да сыплет! В метель по тайге ходить немыслимо: она так тебе изобразит местность, своего жилья не признаешь!.. Жалко Хунхуза!.. Теперь старик Ковба изведется с горя.
Андрей все еще не мог прийти в себя, зябнул и жался к огню. Чулков говорил, явно пренебрегая собеседником: в голосе его звучало не столько сожаление о лошади, сколько осуждение Андрея. Потом, взглянув на него, худого, измученного, облаченного в одежду с чужого плеча, Чулков смягчился и добавил:
— Спасибо, хоть сами-то выбрались. Бог с ней, с лошадью.
Он снял с огня чайник, поставил на ящике в шалаше нарезанное в миске вареное мясо, хлеб, каменно-жесткую «московскую» колбасу, выпил за компанию стопку разведенного спирта, не закусил, а просто утерся рукой и, выбрав парочку косачей, грузно сел у входа — начал теребить атласно-черные перья.
«Хорошие люди, а канитель какая у них идет! — грустно думал Чулков. — Зачем было в трясину лезть, когда тропа существует? Мысли-то не тем заняты! Мог бы и вовсе не выбраться!»
Гладкая головка мертвой птицы моталась по земле, подмигивая Андрею прижмуренным глазком, а сам Чулков, осыпанный птичьим пером, походил на большого хищного зверя. Он ощипывал свою добычу молча, хмуро, и эта хмурь, как тень, ложилась на лицо Андрея: казалось, рвалась последняя дружба, скупая на внешние проявления, но надежная.
Андрею вспомнилась ночь на Долгой горе, тоскливое чувство отчуждения от работы, от окружающей обстановки. Легче ли было ему теперь? Теперь он просто боялся приближения ночи.
Чулков хотел выйти из шалаша, но оленья шкура, прикрывавшая вход, была придавлена чем-то снаружи, потом она мягко подалась, и целая куча снегу обрушилась на голову и плечи таежника.
— Ух! — вскрикнул он, ощутив холод за воротником, и, что-то бормоча себе под нос, принялся отбрасывать снег.
Андрей, разбуженный восклицанием Чулкова, сонно смотрел, как возился в сугробе его приятель. Над тайгой вовсю гуляла метелица. Но, только увидев косо летевшую поземку, Подосенов услышал тонкий посвист ветра, а затем и мощное гудение леса, раскачиваемого бурей, и проснулся окончательно. Вся неприглядность его положения представилась ему: одно хуже другого, и в завершение драмы гибель замечательной лошади. Ржанье гибнущего Хунхуза как будто еще звенело в ушах Андрея.
«Душегуб ты проклятый», — сказал он себе со злостью, сбросил одеяло и сел. Чулков, загораживая вход своей крупной фигурой, втаскивал в шалаш железную печку.
— Сейчас огонька добудем, чайку сварим, тогда дури сколько влезет, — рассуждал он вслух. — Все закидала. Прорвало ее не вовремя! — пожаловался он Андрею на метель с тем же вчерашним брюзгливо-недовольным выражением. — Печку еле раскопал!
Он быстро установил трубу, растопил печурку, поставил на нее котелок со снегом и присел возле, на куче нарубленных дров, протягивая к теплу растопыренные пальцы, озябшие и красные.
— Теперь нам дня два здесь отсиживаться, покуда ветер не переменится, — продолжал он, не поворачивая головы, с обычной манерой словоохотливого человека, привыкшего рассуждать наедине с собой. — Вот ужо стихнет, тогда пойдем на ключ, где разведка будет. К этому времени, глядишь, и ребята наши подъедут. Жалею я: не наказал конюхам, чтобы они обратным ходом книжечек побольше захватили из библиотеки. Теперь мое дело таковское — своя жизнь конченная, так хоть на чужую поинтересоваться. Книжку такую почитать, про любовь, про молодых да хороших.
«Что он меня ковыряет?» — подумал Андрей с досадой.
А Чулков снял с печки котелок и, высунувшись из шалаша, начал тут же, у входа, добавлять в него снегу.
— Молодой, еще не слежался, как пух, — приговаривал он. — Вот мороз двинет, тогда другое дело. Тогда снег, как сахар, станет, зернистый да тяжелый, раз черпанешь — и сразу полкотла натает.
Разведчик снова сел на свое место, и Подосенов увидел, что лицо у него сегодня особенно грустное, даже унылое.
— Не люблю метель. Форменный ералаш она устраивает, никому не нужный, — сказал Чулков, искоса взглянув на своего начальника.
— Вы всю жизнь в лесу, — ответил нехотя, чтобы только поддержать разговор. — Вам это родное… привычное.
— Родное, конечно, — пробормотал Чулков и продолжал оживленнее: — Вот живет, к примеру, муж с женой, любит ее… уважает, а она горячая, нервная… Чуть не по ней — и пошла рвать: бранится, истерики всякие… Так разве мужу приятно? Терпит, да и все. Но привычка к этому делу плохая. Не люблю сварливых баб и когда метель не люблю. Когда этак вьюжит, самому выть хочется.
Он умолк, а воображению Андрея представилась Фекла, тоненькая, хрупкая, несчастная женщина, бегущая по лесу с ременной веревкой в руках. И еще тоньше кажется она в мглистых облаках бурана, под раскидистым суком дерева. Ветер покачивает ее, треплет тугие косы, роняет, обегая ее, пригоршни снега. И растет сугроб, тянется белым языком к носочкам маленьких меховых унтиков, и снежинки не тают на лбу Феклы, на жестких ресницах, над тусклой чернью раскосых глаз…
— Всегда я любовался на вас с Анной Сергеевной, — промолвил вдруг Чулков, и Подосенов весь вздрогнул: так резанули его эти жестокие теперь слова. — Вот, думал, какое счастье людям выпало, и дитенок у них… Только бы жить да радоваться, а все наперекосяк, извините, пошло. — Чулков задумался и неожиданно смело сказал: — И как вам не грех было этакую женщину обидеть, Андрей Никитич!
Андрей открыл рот, но ответить не мог: задыхался, глядя на Чулкова большими глазами.
— Ну, чего вы встопорщились? Обидели, факт. И я, при всем моем уважении к вам, не могу о том промолчать.
— Лежачего бьете!
— Нет, я этого сроду не делал. Хотя кого другого за Анну Сергеевну побил бы. Ведь в самую трудную минуту она нам деньжонок подбросила… А вы? Да за такое сочувствие!..
— Сочувствие! — перебил геолог, загораясь страстным негодованием. — Кинуть в окно кусок нищему. Как это называется по-вашему?
— Не кусок, а пятьдесят тысяч, да не государственных, а своих. Вот так — выложила из кармана и сказала: возьмите, товарищи, дорогие, — не унимался Чулков. — Не шумите, все равно тут, кроме меня, никто не услышит: лес да снег кругом.
— Да разве я один виноват в том, что случилось?! — кричал Андрей. Все напряжение последних месяцев прорвалось у него бешеной вспышкой: так больно задел его Чулков. — А она святая, выходит! Не верю в твои поиски! Грош цена твоему труду. Ага, ты еще кипятишься! Ты еще ходишь, привязываешься ко всем, как сумасшедший, как нищий. Ну, на тебе, и отвяжись! Сочувствие! Эти деньги — подачка — самое страшное оскорбление в моей жизни. А надо было стерпеть, принять их надо было, потому что иного выхода не предвиделось. Я в работу на Долгой горе всю душу вложил… — Голос Подосенова прервался на выкрике.
Охваченному гневом тесно в шалаше. Стукнувшись раза два о жерди наката, он опомнился, но, присев на вьюк, так и застыл с опущенными руками.
Чулков смутился: слишком близко и понятно было ему чувство, оскорбленное в его начальнике.
— Да разве она так относилась? Не верю я что-то!.. Не из таких она, Анна-то Сергеевна!
Андрей не ответил, потом, глядя на выход из шалаша, где безобразничала метель, заговорил в тяжелой задумчивости:
— В труде все мое значение человеческое, лучшее, что я вырастил в себе, и плевать на него никому не позволю.
Таежник слушал. Он сам мыслил и чувствовал так же. Если бы его сняли с разведки, не доверяя ему это дело, и заставили выполнять что-нибудь другое, ведь и в нем поднялся бы гневный протест! Неужели Анна Сергеевна так оскорбила Андрея? Не напрасно ли он, Чулков, взбудоражил его? Не лучше ли было промолчать, как молчал он в последнее время, уже зная обо всем? Но вспомнилась энергия, доброта Анны, и Чулкову снова захотелось обрушиться на Подосенова.
«Зря ты, Андрей Никитич, себе и другим голову морочишь. Думаешь, мы сами рассуждать не умеем!» — хотел он сказать, но почувствовал, что геолог все-таки прав: нельзя было не обидеться, когда его не признавали. Прав и в том, что защитил свое дело и довел его на Долгой горе до победы, и, однако, подумав, Чулков заговорил снова:
— Был у нас случай на разведке… Один разведчик порубил себе руку топором. Парень здоровенный. Сами мы — доктора и знахари. Да надоумил его кто-то, что может получиться заражение крови. Он и ударился на приисковый стан. Покуда добирался тайгой, не день, не два прошли. Явился в больницу без ума и еще с порога орет: «Доктор, заражение крови у меня!»
Доктор, конечно, нашу повязочку прочь, посмотрел. Какое ж, говорит, заражение? Рана-то заживает. Слов нет, говорит, глубокая была, да затянулась, — разведчик искоса посмотрел на Андрея. — Вот и вы как тот парень перед доктором, а рана-то уж затянулась. — И уже сурово Чулков кинул: — Не любите вы ее, Анну Сергеевну, вот и подводите балансы, кто кому нанес обиды. Была бы настоящая любовь, она разве так рассуждала бы?!
Это был новый удар, нанесенный Чулковым. Как будто он кружил вокруг Андрея и выбирал, куда вернее ударить. Так кружит с ломом у ледяного бугра, наплывшего над подземным источником, зимовщик-таежник. Раз ударил — железо, сухо крякнув, с треском проламывает пустой, вымерзший пузырем лед. Еще раз ударил в другом месте — взлетают голубые осколки над глыбой, до звона скованной морозом. Еще разок — и вдруг брызжет прозрачная струя воды и заливает лед живым серебром, — так раскрылось все и в груди Андрея. То, о чем он теперь боялся подумать, было произнесено полным голосом, и точно лопнула кора, сковывавшая его чувство. Ясноглазая, с тяжелой косой, перекинутой через плечо, Анна как наяву встала, и он по-прежнему, даже еще сильнее потянулся к ней. Он встал и начал торопливо одеваться.
— Куда это вы, Андрей Никитич? — спросил встревоженный Чулков.
— Домой.
— Домой? Этакую-то даль, да пешком… В такую-то непогоду? Что это вам втемяшилось? Угодите в прорву, к сивке на поминки! Слышите, что на воле-то делается?
— Все равно домой, — сказал Андрей, захлестываясь шарфом.
Лицо Чулкова просияло.
— Давно бы так! — обнадеживающе промолвил он, молодо блеснув глазами. — Только обождем до утра. Вместе пойдем. Провожу вас через болота, одного и за порог не выпущу!
За окном над поселком, над вершинами гор бледно голубел вечер. Высоко вставали, курились желтоватые дымки из труб. Казалось, весь поселок со своими белыми после снегопада крышами медленно поднимался к небу. Ворон, толстый и черный, прогуливался по крыше соседнего дома. Он спускался по самому краю крутого ската, вязнул в снегу, вынося вперед ногу, выпячивал грудь и живот. Голову он держал прямо, опустив на грудь тяжелый клюв. Плотно прижатые его крылья походили на руки, заложенные за спину, а вся птица напоминала очень старого, очень солидного зубного врача.
— Он гуляет, — сказала Анна вслух, и ей самой захотелось побродить по свежей пороше.
Она надела кожаное с меховым воротником пальто, каракулевую шапочку-кубанку и вышла из кабинета. В коридоре она замедлила: впереди шли к выходу Саенко и Ветлугин. Он бережно-любовно поддерживал ее под локоть и, слегка нагнувшись к ней, приглушенным, взволнованно-радостным голосом говорил что-то. Валентина смеялась. Ее смех удивил Анну. Она сама отвыкла смеяться за последнее время, и ей показалось странным, как может быть весело Валентине. Она остановилась, разглядывая плакат на стене, подождала, пока они выйдут. На плакате старатель в шапке-ушанке, туго подпоясанный кушаком, и его румяная подруга улыбались одинаковыми улыбками среди штабелей ситцев и обуви.
Анна прошла по коридору, открыла дверь… Валентина и Ветлугин стояли на крыльце, держась за руки. Валентина быстро оглянулась и опустила лицо в пушистый мех воротника. Воротник был чернобуро-серебристый, тот самый, который когда-то так понравился Маринке и Клавдии. Однако Саенко сразу овладела собой и прямо взглянула на Анну.
«Я все забыла! Забудьте и вы», — сказала она этим взглядом, печальным, но ясным и ласковым.
Анна покраснела от неловкости.
— Поздравьте нас! — просительно сказал Ветлугин. — Вы до сих пор нас не поздравили…
«Вы сами знаете почему», — чуть было не отрезала Анна, но вовремя спохватилась. Хотела сказать: «Все некогда», — но вместо того кивнула на снежные сугробы:
— Снег-то какой славный…
— Славный, да не очень: драги-то у нас теперь начнут обмерзать.
— Да, драги… Это верно. — И директор пристально посмотрела на него.
Виктор просто расцвел за последнее время. Он знал все об отношениях Валентины к Андрею, и это не мешало ему быть счастливым. Анна вспомнила, как он хлопотал над пуском второй драги, как однажды, усталый, заснул у котлована на бревнах. Он был хороший человек, и, чтобы сделать ему приятное, Анна пересилила себя, улыбнулась Валентине.
— Я рада за вас. Желаю вам всякого благополучия, — сказала она.
«И в человецех благоволение» — грустно, издеваясь над собою, подумала она, сходя с крылечка.
Снег поскрипывал под ее ногами, где-то повизгивала пила, и так тоскливо было идти неизвестно куда по недавно промятой дорожке. Женщина шла, чувствуя себя старой и усталой, всматривалась в следы. Не разгадать уже, не счесть, сколько ног ступало по молодому, еще утром нетронуто чистому снегу.
«Так вот и в жизни, — горько рассуждала Анна, представляя полоску четких птичьих следов там, на крыше. — Прошел Андрей по моей жизни, и каждый следок видать, а пройдет другой, и пятый, и десятый — и тогда уже ничего не поймешь. Тогда, наверно, и горя такого нет: ушел один — другой будет, и снова весело. Вот Андрей… Изменил, а даже скрыть не сумел. Все-таки хороший он. Как ему тяжело сейчас! Все отдал, той… семью разрушил для нее и остался ни с чем».
То, что Валентина так неожиданно ушла к Ветлугину, вызывало у Анны болезненное чувство, близкое к ревности за мужа. Как можно сменить его на кого бы то ни было?! Это еще раз оскорбляло ее прежнее чувство: взяли у нее самое дорогое и… затоптали. Каприз или месть — все равно больно, оскорбительно, тяжело.
За прииском дорожка свернула к лесу, на перевал, за которым работали лесозаготовщики. Это они, громкоголосые мужики, проторили здесь дорожку по целине. Анна вспомнила, как уехала от них в прошлый раз. Может быть, именно с того дня началось ее выздоровление. Ей снова вспомнилась песня, спетая для нее Ковбой и его товарищами.
«Простая песня, простые слова, а вот поди ж ты!..» — подумала Анна и повернула обратно к прииску.
На белой улице, у избушек и палисадников, где каждая тычина поднимала пухлый кулачок снега, возилась детвора. Стайками шли светлоглазые подростки, помахивая тяжело набитыми портфеликами — занятия в десятилетке проводились в две смены, — и звонкий девичий смех разливался по переулочкам. Над крышами домов белели верхушки елок, но главное, конечно, было не в елках, а в этих вот портфеликах и палисадниках. Кончилась тайга одиноких хищников: в тайге сажали цветы, и детский смех звенел повсюду. Все было просто и удивительно хорошо, даже то, как тяжело рюхали и чесались в хлевушках у бараков молодые приисковые свиньи.
Возле парткома Анну окликнул Уваров, одетый в меховую дошку, унты и беличью шапку с длинными ушами.
— Ты что-то толстеешь, — с ласковой укоризной сказала Лаврентьева и задержалась взглядом на его мягких, в белую полоску, меховых сапогах. — Унты у тебя прямо замечательные.
— Ездил нынче в район, там и купил. А толстею… от сердца, Аннушка, — сказал Уваров и пошел рядом с ней. — С сердцем у меня что-то неладно.
— Влюбился, что ли?
Уваров помолчал, крепко задумавшись.
— А что, Анна, если бы нашелся человек… Ну, другой человек… который любил бы тебя, оберегал. Могла бы ты… привыкнуть к нему?
— Я не хочу привыкать, Илья, — сразу погрустнев, ответила она от самого сердца идущим голосом. — А полюбить мне трудно. И разлюбить трудно…
— Значит, все простила?
Она невесело засмеялась.
— Бог простит.
— Увиливаешь, — спросил он жестко, даже грубо.
— Как тебе не стыдно, Илья?
— Не сердись, — сказал Уваров. Лицо его болезненно сморщилось. — Я люблю тебя, как самого лучшего друга. И хочется сохранить тебя в памяти такой — самой лучшей.
— Сохранить в памяти? Разве ты уезжать собрался?
— Хочу на курорт проситься. Есть такой для сердечников у нас на Урале, на озере Кисегач. Озеро, Аннушка, будто слезинка, чистое. Скалы, белый песок, сосновые леса. Приеду обратно, и ты меня не узнаешь… К мальчишкам своим съезжу! Обязательно! Давно уже я их не видел. Может, гусли из дому привезу. Еще дед мой на них играл. Был он из нагайбаков — татар, высланных на Урал при Иване Грозном. Гусляр он был. Ни одна свадьба без него не обходилась. Это его и сгубило: пьяный в проруби утонул, а гусли на льду оставил. Вот поеду и захвачу их. Старые уже, лет им не меньше сотни, а звон — как серебро.
— Хорошо, Илья, — сказала Анна с дружеской лаской в глазах и голосе. — Поезжай на Урал и привези гусли.
Торжественно провожали Никанора Чернова. Он уезжал для обмена опытом с горняками верховий Амура.
— Начинаем и мы отправлять наших питомцев в свет! — сказал Уваров Анне после митинга.
— Завоевали добрую славу, — ответила она, вспоминая остальных своих подземных богатырей.
Бригада разрозненных ею старателей-углубщиков рассеялась по разным приискам, и каждый из них собрал вокруг себя «могучую ватажку» из молодежи. Молва о рекордах этих шахтеров, которые первыми уходят под землю, прокладывая путь остальным, дошла и до Колымы и до Алдана. А чего стоят забойщики комсомольской шахты? А чем хуже слесари механического цеха и машинисты агрегатов на электростанции?
— Растем! — закончила она вслух свои мысли. — Какие сильные люди подобрались, Илья!
— Сибиряки вообще народ сильный, — с гордостью поддержал Уваров. — Хотя у нас в стране весь народ такой…
Они вышли последними и стояли на возвышенной площадке у клуба, перекрещенной по снегу укатанными до блеска лыжнями. День был выходной, и приисковые лыжники собирались за клубом для первого пробега по ближним горам. Веселые, уже увозившиеся в снегу, они с шорохом проскальзывали мимо, упруго развернувшись на повороте, исчезали за углом здания.
— Я раньше тоже любила на лыжах… — задумчиво заговорила Анна. — А теперь все некогда. — Она посмотрела на Уварова и спросила: — Когда ты на курорт собираешься?
— Успеется, — сказал он нехотя. — Может быть, дело и не в курорте. Вчера утром встал в пять часов и, пока еще темно было, припомнил старину — дал по шоссе километров двадцать туда и обратно. Только снег пылью летел. Какое же тут сердце! Мне при моей комплекции не в парткоме бы сидеть, а в забое работать!
— Да, сибиряки — они народ сильный! — повторила его слова Анна, и оба рассмеялись.
— Андрей в Заболотье уехал? — спросил Уваров чуть погодя.
— Уехал. Они с Чулковым хотели после установки новых разведочных работ подняться еще на гольцы. Там в старое время проходила американская экспедиция.
— Не терпится ему до весны, — сказал Уваров.
Проходя мимо поселкового Совета, Анна взглянула на единственное окно крошечной пристройки. За светлым на солнце стеклом двигались со спицами и носком на них немолодые, с жилочками и морщинками женские руки. Вся остальная фигура вязальщицы была не видна. Носок красный, с синими полосками. Должно быть, пожилая сторожиха-уборщица довязывала между делом обнову внуку. Как он весной замелькает по улице красными, словно гусиные лапки, ногами!
А из этой двери вышла недавно Валентина Ветлугина…
«Даже фамилию сменила!» — подумала Анна о своей бывшей сопернице. Будет она еще долго жить на свете, может быть, и в ее руках зашевелятся когда-нибудь спицы с обновкой для внука, но как человек, товарищ, она для Анны умерла.
«Все перегорело!» — подумала Анна, осторожно спускаясь с пригорка.
Спицы в женских руках еще продолжали занимать ее воображение. Теплые носки с нарядными полосочками на детские ножки. Сколько любви чувствуется в этом! И все в мире товарища Анны движется трудом и любовью.
Она идет и не насмотрится на людей, живущих вместе с нею в поселке, думает и о своем будущем ребенке. Узнает ли он ласку отцовских рук? Брови женщины сдвигаются опять, морщинки уже отметили привычность этого движения.
«Что за лихорадка такая?» — изумляется женщина, предчувствуя очередной приступ душевной боли.
Ей представляется дальняя тайга. Над гущей заснеженных лесов прорываются серые на белесом небе голые горы. И Андрей, жмурясь от ветра, карабкается по холодным скалам, чтобы взглянуть на следы и знаки старой поисковой партии. Да, ему не терпится до весны! Беспокойство разведчика толкает его вперед. Ему всюду надо влезть со своим любопытным носом. Анна вспоминает дерзкий профиль Андрея, его чистоту, честность и страстность во всем и улыбается печальной улыбкой. Ей вдруг стало понятно одиночество мужа в то время, когда на пути его встала Валентина. Наверное, та сумела пригреть одержимого разведчика сочувствием постороннего делу человека. Ей это было нетрудно.
Приступ проходит, потрясая душу Анны, но рождается не ненависть, а глубокая грусть и сожаление о прошлом. И снова ей думается, что со всеми ее страданиями она счастливейшая женщина на земле.
На взгорье, возле своего дома, Анна остановилась и посмотрела на игравших внизу детей.
Маринка в белом башлыке поверх капора, толстая в плюшевой шубке катала на салазках карапуза лет трех. Она бежала по дорожке рысью, притопывая, как заправская лошадь, пока ее седок не свалился в снег. Почувствовав легкость, девочка обернулась. Тепло укутанный мальчик лежал молча, широко растопырив руки, подтянутые большим платком. Маринка подняла санки и так, неся их обеими руками, вернулась обратно.
— Ну ты, жирный-пассажирный, — сказала она, подставив к нему санки.
Она помогла мальчику подняться, заботливо обмела его рукавичкой, усадила на санки, взялась было за веревочку, но сразу передумала и положила своего «жирного-пассажирного» врастяжку вниз животом. Теперь его можно везти быстро: лежит надежно — не упадет.
Анна вошла в дом. Ей хотелось поскорее сесть за письменный стол, раскрыть свои тетради, смахнуть пыль с книг, пересмотреть Маринкино белье, маленькие ее платья… В душе робко шевельнулась прежняя радость жизни, бледная еще, как росток в наклюнувшемся зерне. Ей казалось, что она вернулась после долгого, тяжелого путешествия.
— Да, я счастлива, — сказала она вслух, и тонкие морщинки, навсегда положенные скорбью в уголках ее рта и между бровями, отметились еще резче, придав ее лицу выражение важного раздумья. — Я счастлива уже потому, что сумела выстоять в беде, неожиданно обрушившейся на меня. Я живу и чувствую, что не опустилась, не обеднела душой, а стала богаче.
В таком приподнятом настроении она оставалась весь вечер, играла с Маринкой, укладывала ее спать. Потом мысли ее сосредоточились снова на Андрее… Как он там, в тайге? Ей, Анне, тяжело, но, по крайней мере, не в чем раскаиваться…
«Что испытывает в эту самую минуту Андрей, совершенно одинокий? А если он уже ничего не испытывает?»
При мысли о возможной гибели мужа — всяко бывает! — женщина похолодела.
Она уже не могла сидеть у стола, встала, прошлась по комнатам. Дом показался ей огромным, пустым, неуютным. В темном кабинете Подосенова тускло белели просветы окон. Анна присела на диван. Даже этот угол — последний в доме, где задержался на время дорогой жилец, — утратил его тепло.
За окнами горели звездные россыпи: желтые, тепло-лучистые внизу, холодно-голубые вверху, над неясными очертаниями гор. Анна посмотрела на холодные звезды и закрыла глаза. На душе у нее был сумбур — болезнь осложнялась.
Перед рассветом на кухне постучали в окно. Отворилась и снова прикрылась дверь. Анна ничего не слыхала: измученная ночным раздумьем, она спала на не разобранной постели, сняв только сапожки, укрытая теплым пледом. Андрей подошел, осторожно ступая, с трудом переводя дыхание, жадно и робко всмотрелся в ее лицо. Она спала тихо, подняв кверху нос и подбородок. Эта манера, которую так любил и над которой всегда подтрунивал Андрей, придавала спавшей милое, доверчивое выражение. Слабо освещенное настольной лампой лицо ее было таким же, как в дни юности.
— Анна, — позвал он тихонько, чтобы не испугать жену.
Еще сонная, она взглянула, ничего не понимая. Разве могла она испугаться, если он стоял перед ней — живой, невредимый? Но что ему вдруг понадобилось? Анна приподнялась на локте и вдруг в самом деле испугалась: ни грязной одежды, ни ввалившихся щек Андрея она не заметила, одни глаза его светились, полные страдания и любви, и она замерла, не смея поверить.
Тогда кудлатая голова его поникла, бледное лицо мелькнуло и зарылось в подушки, на которые опиралась ее рука. Анна услышала глухие рыдания. Что-то больно перевернулось в ее сердце, и она тоже заплакала.
1941–1945