— Жизнь женщины — это вечно пылающее пламя любви, — говорят одни.
— Жизнь женщины — в самоотречении, — твердят другие.
— Жизнь женщины — в материнстве, — восклицают третьи.
— Жизнь женщины — игра, — шутят некоторые.
— Добродетель женщины — ее слепая вера, — хором соглашаются все.
Женщины веруют слепо; они любят, жертвуют собой, растят детей, развлекаются… следовательно, делают все, чего от них требует общество, и все же на них посматривают как-то косо и время от времени бросают им не то упрек, не то предостережение:
— Неладно вы живете!
И наиболее вдумчивые, разумные или наиболее несчастные женщины, вглядываясь в свою жизнь и в то, что их окружает, твердят:
— Да, неладно мы живем!
Если неладно, значит надо искать выход. Одни видят его в одном, другие — в другом, но все эти рецепты не помогают излечить недуг.
Недавно один писатель, который пользуется заслуженным уважением в нашей стране (Захариасевич), в своем романе «Альбина» пытался доказать, будто женщины страдают физически и нравственно только оттого, что не умеют сильно любить (конечно, мужчину!).
О, небо! Какая вопиющая несправедливость!
Пусть слетит к нам на помощь розовый божок Эрос и подтвердит, что вся наша жизнь — фимиам, который мы непрестанно курим в его честь!
Едва выйдя из детского возраста, мы уже слышим, что наш удел — любить одного из этих «царей природы»; в юности мы мечтаем об этом повелителе и вечерами, когда на небе светит луна или сверкают звезды, и по утрам, когда белоснежные лилии раскрывают навстречу солнцу благоухающие чашечки. Мечтаем и вздыхаем, вздыхаем о том мгновении, когда нам можно будет, как лилиям к солнцу, устремиться навстречу тому, кто встает в нашем воображении, словно Адонис в утреннем тумане или в потоках лунного света… Затем… что же затем? Адонис спускается с облаков, находит себе телесное воплощение, мы меняемся с ним кольцами и выходим за него замуж… Это тоже доказательство любви, и, хотя вышеупомянутый писатель в своих прекрасных романах утверждает, что это всегда и неизменно делается по расчету, мы не можем с ним полностью согласиться. Брак по расчету — обычное явление лишь в определенных кругах и при определенных обстоятельствах. Как правило же, брак — следствие любви. Какой любви? Это уже другой вопрос, сложный, об этом пришлось бы много говорить. Достаточно того, что, когда девушка в подвенечном платье, стыдливо закрыв лицо белоснежной фатой, идет к алтарю, прекрасный Эрос летит впереди, держа над ее головой свой факел, горящий розовым пламенем.
Затем… Что же затем? Мы снова любим… Если и не того царя природы, который девочке-подростку являлся в мечтах, а юной деве надел на палец обручальное кольцо, — так иного; а когда не любим никого, то жаждем любви… сохнем, чахнем; частенько эта неудовлетворенная жажда любви делает нас злыми ведьмами…
И что же происходит? Одни порхают в жизни, осененные крыльями бога любви, они честны, добродетельны и счастливы; другие — и таких больше, гораздо больше — ступают по земле окровавленными ногами, борясь за кусок хлеба, за свой душевный мир, за честь свою; их удел — горькие слезы, безумные страдания, они тяжко грешат, падают в пропасть позора, умирают с голоду…
Итак, рецепт «любите!» не во всех случаях помогает.
Видно, в лекарство следует добавить еще кое-что, тогда оно скорее поможет. Чего же в нем недостает?
На это, быть может, ответит страница из жизни одной женщины…
Граничная улица — одна из оживленных улиц Варшавы. Несколько лет тому назад, в прекрасный осенний день по этой улице шло и ехало множество людей. Все были поглощены своими делами, спешили, никто не смотрел по сторонам и не обращал ни малейшего внимания на то, что происходило в глубине одного двора на этой улице.
Это был чистый, широкий двор, окруженный с четырех сторон высокими каменными строениями. Дом, стоявший в глубине двора, был меньше остальных, но большие окна, широкая лестница и красивое крыльцо наводили на мысль, что квартиры в нем удобные и нарядно отделаны.
На крыльце стояла молодая, очень бледная женщина в трауре. Бледненькая девочка лет четырех, тоже в трауре, цеплялась за бессильно повисшие руки женщины, словно говорившие о великой печали и усталости.
По чистой, широкой лестнице с верхнего этажа то и дело сходили грузчики в грубой одежде и запыленной обуви. Они выносили всякую мебель и вещи, все, что можно найти в квартире, если и не слишком большой и роскошной, то по крайней мере красиво и комфортабельно обставленной. Были тут кровати красного дерева, диваны и кресла, обитые красным штофом, дорогие шкафы и комоды, какие-то мраморные постаменты, большие зеркала, цветы в кадках — два высоких олеандра и датура, на ветвях которой висело несколько еще не совсем отцветших белых венчиков.
Грузчики проходили мимо женщины на крыльце и, вынося вещи во двор, ставили их на землю или грузили на две телеги, стоявшие недалеко от ворот, а некоторые выносили на улицу. Женщина стояла неподвижно и провожала взглядом каждую вещь. Видно было, что все эти предметы, с которыми она расставалась, дороги ей не только как материальная ценность: она прощалась с ними, как прощаются с чем-то, неразрывно связанным с безвозвратно ушедшим прошлым, как прощаются с немыми свидетелями утраченного счастья. Черноглазая девчурка дернула мать за платье.
— Мама! — шепнула она. — Смотри! Папин стол!
Грузчики снесли с лестницы и поставили на телегу большой письменный стол, крытый зеленым сукном, с красивой резной решеточкой вокруг. Женщина в трауре окинула его долгим пристальным взглядом.
— Мама, — продолжала девочка тихо, — видишь большое чернильное пятно на сукне? Я помню, как это было… Папа сидел за столом и держал меня на коленях. А ты, мама, пришла и захотела меня отнять. Папа смеялся и не отдавал. Я стала шалить и разлила чернила… Отец не сердился… Отец был добрый. Он никогда не сердился ни на меня, ни на тебя.
Ребенок шептал эти слова, пряча личико в складках траурного платья матери и всем своим маленьким телом прижимаясь к ее коленям. Видно, и этим детским сердечком уже овладели воспоминания, сжимая его безотчетной болью. Из сухих глаз женщины выкатились две тяжелые слезы; картина прошлого, вызванная в ее памяти словами дочери, затерявшаяся среди миллионов других подобных ей будничных картин, казалась теперь несчастной женщине горькой и сладостной, как воспоминание об утерянном рае. А, быть может, она подумала, что за беззаботную радость той минуты она сегодня расплачивается потерей чуть не последнего куска хлеба, оставшегося у нее и ребенка, а завтра — заплатит за нее голодом: ведь пятно от чернил, разлитых когда-то под смех ребенка и поцелуй родителей, уменьшит на несколько десятков злотых стоимость письменного стола.
Вслед за столом на дворе появилось красивое фортепиано, но женщина в трауре, посмотрела на него уже равнодушнее. Она, видимо, не была настоящей музыкантшей, и этот инструмент вызывал у нее меньше всего сожалений и воспоминаний. Зато кроватка красного дерева с вязаным пестрым одеяльцем, вынесенная из дома и поставленная на телегу, привлекла взгляд матери и вызвала слезы на глазах ребенка.
— Мама, моя кроватка! — крикнула девочка. — Они забирают мою кроватку! И одеяльце, что ты мне сама связала! Я не хочу, чтобы они их увезли! Мама, отними у них мою кроватку и одеяльце!
Вместо ответа женщина только прижала к себе голову плачущего ребенка; ее глаза, черные, прекрасные, но несколько ввалившиеся, были уже снова сухи, а бледный, нежно очерченный рот крепко сжат.
Изящная детская кроватка была последней вещью, вынесенной из квартиры. Ворота открылись настежь, нагруженные вещами телеги выехали на улицу, за ними вышли грузчики с остальными вещами, а любопытные, наблюдавшие из окон соседних домов, покинули свои посты.
С лестницы сошла девушка в пальто и шляпке и остановилась перед женщиной в трауре.
— Пани, — сказала она, — я все сделала… расплатилась, с кем следовало… Вот что осталось…
Говоря это, она подала женщине в трауре несколько кредиток.
Та медленно повернулась к ней лицом.
— Спасибо, Зося, — сказала она тихо, — ты всегда была добрая девушка.
— Это вы были всегда добры ко мне! — воскликнула девушка. — Я служила у вас четыре года, и мне нигде не было и не будет так хорошо, как у вас.
Она отерла мокрые глаза рукой, на которой видны были следы иголки, и утюга. Женщина схватила эту огрубевшую руку и крепко сжала ее своими белыми маленькими ручками.
— А теперь прощай, Зося! Будь здорова!
— Я вас отвезу на новую квартиру! — сказала девушка. — Сейчас позову извозчика. ……
Через четверть часа обе женщины с девочкой вышли из пролетки у дома на Пивной улице.
Этот узкий, высокий, четырехэтажный дом имел вид дряхлый и довольно мрачный. Маленькая Яня широко открытыми глазами смотрела на его стены и окна.
— Мама, мы здесь будем жить?
— Здесь, детка, — тихо ответила мать и обратилась к стоявшему у ворот дворнику.
— Дайте, пожалуйста, ключ от квартиры, которую я наняла два дня тому назад.
— А! Это, должно быть, мансарда! — отозвался дворник и добавил: — Идите наверх, сейчас открою.
Пройдя квадратный дворик, с двух сторон огороженный глухой кирпичной стеной, а с двух — ветхими дровяными сараями, они стали подниматься по узкой, темной и грязной лестнице. Зося взяла девочку на руки и пошла вперед, а мать медленно следовала за ней.
Комната, которую им отпер дворник, была довольно просторная, но низкая и темная. Одно небольшое оконце, выходившее на крышу, освещало ее плохо, а скошенный потолок, казалось, давил на стены, пахнувшие сырой известкой, — они, видимо, недавно были побелены.
В углу, у грубо сложенной из кирпича печи, была и небольшая плита, а напротив, у стены, стояли шкафчик, койка, кушетка, обитая рваным ситцем, стол, покрашенный черной краской, и несколько стульев с соломенными сиденьями, местами продавленными и продранными.
Женщина в трауре остановилась на мгновение у порога, медленно обвела глазами это жилище и, шагнув вперед, села на кушетку.
Девочка подошла к матери и, неподвижная, бледная, осматривала комнату взглядом, в котором читался испуг и удивление.
Зося между тем отпустила извозчика, внесшего наверх два небольших чемодана, и занялась разборкой вещей.
Вещей было немного, и она быстро управилась с этим делом. Не снимая пальто и шляпки, она уложила в один из чемоданов несколько детских платьиц и немного белья, а второй, пустой, поставила в углу. Потом застлала кровать шерстяным одеялом, положила на нее две подушки, завесила окошко белой занавеской, поставила в шкаф несколько тарелок и кастрюль, глиняный кувшин для воды, такой же таз, медный подсвечник и маленький самоварчик. Сделав все это, она достала из-за печки вязанку дров и развела под плитой веселый огонь.
— Ну вот, — сказала она, наконец, вставая и повернув разрумяненное огнем лицо к неподвижно сидевшей женщине, — я затопила, сейчас тут станет и теплее и светлее. Дрова за печкой, пани. Недели на две вам хватит. Платье и белье в чемодане, а посуда кухонная и столовая — в шкафу. Подсвечник со свечой я тоже поставила в шкаф.
Добрая девушка старалась говорить все это веселым тоном, но улыбка сбежала с ее губ, на глаза навертывались слезы.
— А теперь, — промолвила она тише, сжав руки, — теперь, моя дорогая пани, мне надо идти!
Женщина в трауре подняла голову.
— Да, тебе пора, пора, Зося. — Она взглянула в окно: — Уже начинает смеркаться… тебе страшно будет идти по городу вечером.
— Нет, не в том дело, дорогая пани! — воскликнула девушка. — Для вас я бы в самую темную ночь пошла на край света… Но… мои новые хозяева уезжают из Варшавы завтра рано утром и велели мне прийти до темноты. Мне надо поторопиться, потому что я им нужна еще сегодня…
При последних словах Зося наклонилась и, взяв белую руку своей пани, хотела поднести ее к губам. Но женщина быстро встала и обняла ее. Обе расплакались. Девочка заплакала тоже и ухватилась за пальто служанки.
— Не уходи, Зося! — кричала Яня. — Не уходи! Здесь так страшно и так скучно!
Зося поцеловала свою бывшую хозяйку в плечо и в руку, прижала к груди плачущую девочку.
— Мне нужно, нужно идти! — повторяла она, рыдая. — У меня мать и маленькие сестры, я должна работать, чтобы их прокормить.
Женщина в трауре подняла бледное лицо и выпрямила тонкий стан.
— И я тоже, Зося, буду работать, — сказала она голосом более уверенным, чем говорила до сих пор. — Ведь у меня есть ребенок, которого я должна кормить…
— Благослови вас бог, моя добрая, дорогая пани! — воскликнула молодая служанка, поцеловала еще раз руки женщины и заплаканное личико ребенка и, не оглядываясь, выбежала из комнаты.
После ухода Зоей наступила полная тишина, которую нарушало лишь потрескивание горящих дров да отдаленный, неясный уличный шум, глухо доносившийся в мансарду. Женщина в трауре все сидела на кушетке, а ее дочурка поплакала, потом, прижавшись к матери, утомленная, заснула. Мать, подпирая голову одной рукой, другой обняла уснувшего у нее на коленях ребенка и устремила неподвижный взгляд на мигающее пламя. С уходом преданной и верной служанки она лишилась последнего человеческого существа, бывшего свидетелем ее прошлого, последней опоры, ибо все, в чем она прежде находила поддержку и защиту, исчезло из ее жизни. Теперь она совсем одинока, брошена на произвол судьбы и может рассчитывать лишь на собственные силы. С ней осталось это маленькое, слабое существо, которое у нее одной может искать утешения, только от нее ждать ласки, существо, которое она должна своим трудом прокормить. В дом, некогда обставленный для нее заботливым и любящим мужем и теперь покинутый ею, вошли теперь новые жильцы, а добрый и любимый человек, до сих пор окружавший ее нежным вниманием и заботами, уже несколько дней лежит в могиле…
Все миновало… любовь, благополучие, покой, ясные дни счастья, и единственным следом исчезнувшего, как сон, прошлого были для несчастной женщины горестные воспоминания да этот бледный и хрупкий ребенок, который, проснувшись в эту минуту, обхватил ее шею ручонками и, прильнув губками к ее щеке, прошептал:
— Мама, дай мне поесть!
В этой просьбе пока еще не заключалось ничего такого, что могло бы вызвать тревогу или печаль в сердце матери. Вдова опустила руку в карман и достала кошелек, в котором лежало несколько кредиток — все богатство ее и дочки.
Набросив на плечи платок и наказав девочке спокойно дожидаться ее, она вышла из комнаты.
На лестнице она встретила дворника, несшего вязанку дров в одну из квартир второго этажа.
— Послушайте, голубчик, — попросила вдова вежливо и несмело, — не можете ли вы принести из какой-нибудь, соседней лавки молока и булок для моего ребенка?
Дворник выслушал ее, не останавливаясь, отвернулся и ответил с плохо скрытой досадой:
— Как же, есть у меня время ходить за молоком да за булками!.. Я здесь не для того, чтобы носить жильцам продукты.
С этими словами он исчез за поворотом лестницы. Вдова пошла дальше.
«Не хочет оказать мне услугу, — подумала она. — Видно, догадался, что я бедна. А тем, кто ему может хорошо заплатить, он несет тяжелую вязанку дров».
Она вышла во двор и огляделась вокруг.
— Что это вы так озираетесь? — раздался рядом с ней женский голос, хриплый и неприятный.
Вдова заметила женщину, стоявшую у низенькой двери около ворот. Лица ее она в сумерках не могла разглядеть, но по короткой юбке, большому полотняному чепцу и теплому платку, небрежно наброшенному на плечи, а также по ее голосу и тону в ней легко было узнать простолюдинку. Вдова догадалась, что это жена дворника.
— Скажите, дорогая, — обратилась она к ней, — не найдется ли тут кого-нибудь, кто мог бы сходить за молоком и булками?
Женщина задумалась на минуту.
— А с какого вы этажа? — спросила она. — Я что-то вас не знаю.
— Я только сегодня поселилась здесь… в мансарде.
— А, в мансарде! Так что ж вы просите, чтоб вам приносили? Сами-то разве не можете в лавку сходить?
— Я заплатила бы за это, — прошептала вдова, но жена дворника не расслышала или сделала вид, что не слышит, закуталась поплотнее в платок и скрылась за низенькой дверью.
Вдова постояла минутку, вздыхая, бессильно опустив руки. Она не знала, видимо, что делать и к кому обратиться; но через минуту она, подняв голову, пошла к воротам и открыла калитку на улицу.
Было еще не поздно, но уже темно. Немногочисленные фонари слабо освещали узкую улицу, по которой сновало множество людей. Во многих местах тротуар был почти сплошь погружен в темноту. Холодный осенний ветер ворвался в открытую калитку, ударил в лицо вдове, рвал концы ее черного платка. Грохот извозчичьих пролеток и смешанный шум голосов оглушили ее, темнота испугала. Она отступила к воротам и остановилась на мгновение, опустив голову, потом вдруг выпрямилась и двинулась вперед. Быть может, она вспомнила о голодной дочке, ожидавшей еды, или почувствовала, что ей необходимо проявить волю и мужество, что теперь придется проявлять их ежедневно, ежечасно. Накинув платок на голову, она вышла за калитку и, не зная, где искать лавку, прошла довольно большое расстояние, внимательно разглядывая витрины, миновала несколько табачных лавок, какие-то кафе, мануфактурный магазин и повернула обратно. У нее не хватило смелости идти дальше или обратиться к кому-либо с вопросом. Она пошла в другую сторону и через четверть часа уже возвращалась с булками, завернутыми в белый платочек. Молока она не купила, не найдя его в той лавке, где брала булки. Она не хотела, не могла искать дольше и шла домой торопливо, почти бежала, беспокоясь за ребенка. Она была уже недалеко от ворот, когда услышала за спиной мужской голос, напевавший: «Не спеши, постой немножко, ах, зачем так мчаться, крошка?» Она пыталась убедить себя, что это не к ней относится, прибавила шагу и уже коснулась рукой калитки, как пение вдруг оборвалось и она услышала:
— Куда это вы так спешите? Куда? Такой прекрасный вечер! Погуляли бы со мной немного!
Запыхавшись, дрожа от испуга и обиды, молодая вдова вбежала во двор и захлопнула за собой калитку. Через несколько минут Яня, увидев входящую в комнату мать, бросилась ей навстречу и крепко прижалась к ней.
— Как долго ты не шла, мама! — воскликнула она, но вдруг замолкла и внимательно всмотрелась в лицо матери. — Мама, ты опять плачешь! Ты теперь опять такая… такая, как тогда, когда папу выносили в гробу из нашего дома…
Молодая женщина действительно дрожала всем телом, слезы дождем текли по ее пылающим щекам. То, что она пережила, выйдя на четверть часа из дому, — борьба с собственной робостью, быстрая ходьба на холодном ветру, по скользкой улице, в густой толпе, а главное — оскорбление, хотя и нанесенное незнакомым человеком, но испытанное впервые в жизни, все это потрясло ее до глубины души. Но она, видимо, решила отныне взять себя в руки и поэтому быстро успокоилась, вытерла слезы, поцеловала девочку и, раздувая огонь под плитой, сказала:
— Я принесла тебе булок, Яня, а сейчас поставлю самовар и будем пить чай.
Она взяла из шкафа глиняный кувшин и, наказав дочке быть осторожной с огнем, снова спустилась во двор, к колодцу. Вернулась она быстро; усталая, с трудом переводя дыхание, согнувшись под тяжестью кувшина, наполненного водой, однако, не отдохнув ни минуты, принялась ставить самовар. Делать это ей приходилось, должно быть, впервые в жизни: работа не спорилась. Все же через час чай был уже выпит, Яня — раздета и уложена. Ее ровное дыхание показывало, что она спит спокойно. С бледного личика исчезли следы слез.
А молодая мать не спала. Подперев голову рукой, она в своем траурном платье, с распущенными черными косами неподвижно сидела у догоравшего огня и думала. Сперва мучительная душевная боль высекла на ее белом лбу глубокие морщины, глаза наполнились слезами и тяжкие вздохи поднимали грудь. Но скоро она тряхнула головой, словно желая отогнать нахлынувшие воспоминания и тоску, встала и, выпрямившись, тихо промолвила:
— Новая жизнь!
Да, эта молодая, красивая женщина с белыми руками и тонким станом сегодня вступила в новую жизнь. Этому дню суждено было стать для нее началом неизвестного будущего.
Каково же было ее прошлое?
Марта Свицкая еще немного лет прожила на свете, и ее прошлое было небогато событиями.
Марта родилась в шляхетской усадьбе, не слишком роскошной и богатой, но красивой и уютной.
В имении ее отца, расположенном всего лишь в нескольких милях от Варшавы, было десятка два влук[1] плодородной земли, были и усеянные цветами обширные луга, прекрасная березовая роща, доставлявшая топливо зимой, а летом служившая местом приятных прогулок. Большой плодовый сад окружал красивый домик с шестью окнами по фасаду, выходившими на круглый двор, покрытый ровно подстриженной травой. Зеленые жалюзи и крыльцо с четырьмя колоннами, обвитыми красными цветочками фасоли и большими лиловыми венчиками повилики, придавали домику еще более веселый вид.
Над колыбелью Марты пели соловьи, старые липы задумчиво качали головами, цвели розы и разливались золотые волны зреющей пшеницы. Склонялось над ней и прекрасное лицо матери, покрывавшей горячими поцелуями черноволосую головку ребенка.
Мать у Марты была красивая и добрая, отец — человек образованный и тоже добрый. Их единственное дитя росло в довольстве, окруженное всеобщей любовью.
Первым горем, ворвавшимся в безоблачное до тех пор существование красивой, веселой, жизнерадостной девушки, была смерть матери. Марте было тогда шестнадцать лет. В первое время она предавалась отчаянию, долго тосковала, но юность была целительным бальзамом для первой раны ее сердца; румянец снова заиграл на лице, она повеселела, вернулись надежды и мечты.
Однако вскоре обрушились на нее новые беды. Отцу Марты, отчасти по его собственной неосмотрительности, но главным образом из-за происшедших в стране перемен, угрожала потеря имения. Здоровье пошатнулось. Он предчувствовал разорение и близкую смерть. Впрочем, будущее Марты в то время казалось уже обеспеченным. Девушка любила и была любима.
Ян Свицкий, молодой чиновник, занимавший довольно видную должность в одном из государственных учреждений Варшавы, полюбил прекрасную черноокую панну и вызвал в ней ответное чувство уважения и любви. Свадьба Марты опередила лишь на несколько недель смерть ее отца. Разорившийся шляхтич, когда-то мечтавший, быть может, о более блистательной судьбе для своей единственной дочери, с радостью выдал ее за человека, хотя и небогатого, но трудолюбивого, и, думая, что брак этот будет для Марты достаточной защитой от одиночества и нужды, он умер спокойно.
Так Марту второй раз в жизни постигло большое горе. Однако на этот раз ее боль умерялась не только молодостью, но и любовью к мужу, а вскоре к ребенку. Родительское имение было навсегда для нее потеряно, оно перешло в чужие руки. Но любящий и любимый муж устроил ей в шумном городе уютное, теплое и удобное гнездышко, в котором вскоре зазвенел серебристый голосок ребенка.
Счастливо и быстро прошли для молодой женщины пять лет семейных радостей и обязанностей.
Ян Свицкий работал добросовестно и умело и получал за свой труд столько, что мог окружить любимую женщину всем, к чему она привыкла с колыбели, мог сделать для нее радостной каждую минуту, обеспечить ей мирное благополучие на все дни ее жизни.
Все ли? Нет! Только на ближайшее будущее. Ян Свицкий был недостаточно предусмотрителен, чтобы заботиться о более далеком будущем и хоть в чем-нибудь отказывать себе в настоящем.
Молодой, здоровый и трудолюбивый, он рассчитывал на свою молодость, силы, работоспособность, воображая, что они неисчерпаемы. Между тем они истощились слишком быстро. Мужа Марты неожиданно сразила тяжелая болезнь, от которой его не спасли ни врачи, ни заботы приходившей в отчаяние жены. Он умер. С его смертью кончилось не только семейное счастье Марты — она лишилась также всяких средств к существованию.
Таким образом, брак не навсегда спас молодую женщину от мук одиночества и нужды. Старая, как мир, истина «ничто не вечно на земле» оправдалась в той степени, в какой она верна: ибо истина эта верна не вполне. Да, то, что приходит к человеку извне, не вечно и изменяется под влиянием тысяч всяких обстоятельств, перемен в общественных отношениях и законах и — что самое ужасное — иногда под влиянием слепого случая, которого нельзя ни предвидеть, ни устранять. Судьба человека была бы поистине достойна сожаления, если бы все, чем он силен и богат, зависело от одних лишь окружающих стихий, изменчивых, как волны, покорные власти ветров. Да, на земле нет ничего постоянного, кроме того, что заключено в сердце и в голове человека — знания, которое указывает путь и ведет вас вперед, и любви к труду, который скрашивает одиночество и гонит прочь нужду, опыта, который учит, и возвышенных чувств, охраняющих от всего дурного. Все же и здесь постоянство до некоторой степени относительно, так как его сокрушает мрачная и неодолимая сила болезни и смерти. Но до тех пор, пока неуклонно и закономерно идет тот процесс движения мысли и человеческих чувств, который называется жизнью, человек остается самим собою, сам себе помогает, опираясь на то, что успел приобрести в прошлом, что служит ему оружием в борьбе с трудностями жизни, с изменчивостью судьбы, с жестокостью случая.
Марте изменило, покинув ее, все то, что, приходя извне, защищало ее и оберегало от всяких невзгод. В судьбе ее не было ничего исключительного, причиной ее несчастья был не какой-либо необычайный случай или катастрофа, редкая в истории человечества. До этого времени роль разрушителей спокойствия и счастья в ее жизни играли разорение и смерть. А что может быть обычнее разорения, особенно в нашем современном обществе, и что закономернее и неотвратимее смерти?
Марта столкнулась лицом к лицу с тем, с чем сталкиваются миллионы людей. Кому из нас не приходилось в жизни много раз встречаться с людьми, плачущими на реках вавилонских, омывающих развалины утраченного благополучия? Кто сосчитает, сколько раз в жизни приходилось ему видеть вдовьи одежды, бледные лица, померкшие от слез глаза сирот?
Итак, все то, что до сих пор сопутствовало молодой женщине в ее жизни, исчезло, изменило ей. Правда, она не изменила себе. Однако что могла она сделать, чем помочь себе? Что она сумела накопить в прошлом? Достаточно ли у нее воли и опыта, чтобы они могли служить ей оружием в борьбе с социальной несправедливостью, с нуждой, случайностями, одиночеством? Это было тайной ее будущего, вопросом жизни и смерти для нее — и не только для нее, но и для ее ребенка.
У молодой матери не было никаких или почти никаких средств. Несколько сот злотых, вырученных от продажи мебели, вернее, то, что осталось от них после уплаты мелких долгов и расходов на похороны мужа, немного белья, два платья — вот и все. Особенно дорогих украшений у нее никогда не было, а те, что были, пришлось продать во время болезни мужа, чтобы оплатить бесполезные советы врачей и столь же бесполезные лекарства. Даже убогая обстановка ее нового жилища не была ее собственностью, она принадлежала домовладельцу, и за пользование этой рухлядью, так же как и за мансарду, Марта должна была платить первого числа каждого месяца.
Таково было ее настоящее, печальное, неприглядное, но вполне уже определившееся. Неопределенным оставалось пока будущее. Его надо было завоевать, или, вернее, создать.
Обладала ли нужными для этого силами молодая красивая женщина со стройным станом, белыми руками и шелковистыми волосами цвета воронова крыла? Взяла ли она от прошлого нечто такое, из чего можно было бы создать будущее? Вот о чем она думала, сидя на низенькой табуретке у догоравшего огня. Взгляд ее, полный невыразимой любви, был устремлен на личико ребенка, спокойно спавшего на белых подушках.
— Для нее, — сказала она вслух, — для нее, для себя я буду работать! Чтобы был у нас кусок хлеба, кров, чтобы мы могли спокойно жить.
Она подошла к окну. Ночь была темная, Марта не видела ничего: ни крыш, громоздившихся под ее мансардой, ни темных, закоптелых труб, торчавших над этими крышами, ни уличных фонарей, тусклый свет которых не доходил до ее оконца. Она не видела даже неба, потому что оно было покрыто тучами и на нем не светила ни одна звезда. Но шум большого города, не прекращавшийся даже ночью, шум и оглушительный, хотя и умеряемый расстоянием, достигал и сюда. Час был не очень поздний: по широким нарядным улицам и тесным и мрачным переулкам еще ходили люди — одни в погоне за развлечениями, другие искали наживы, спешили туда, куда влекла их любознательность, страсть или надежда на добычу.
Марта опустила голову на скрещенные руки и закрыла глаза. Она вслушивалась в тысячи голосов, слитые в один мощный голос, хотя и невнятный, монотонный, но полный лихорадочных взрывов, неожиданных пауз, глухих выкриков и таинственных шумов. Большой город представал перед ее мысленным взором в виде огромного улья, где живет, движется, шумит множество человеческих существ. У каждого из них есть свое место для работы и отдыха, есть цель, к которой оно стремится, есть средства, с помощью которых оно прокладывает себе путь в толчее. Какое будет у нее, бедной, одинокой женщины, место для работы и отдыха? Где та цель, к которой она будет стремиться? Как ей проложить себе дорогу, ей, нищей и всеми покинутой? И как отнесутся к ней люди, которые шумят там внизу, люди, чье дыхание жаркими волнами, казалось, доходило до нее? Будут они к ней справедливы или жестоки, встретит ли она сочувствие или только жалость? Расступятся ли перед ней сплоченные ряды людей, которые гонятся за счастьем и благополучием, или сомкнутся еще плотнее, чтобы вновь прибывшая не оттеснила, не обогнала кого-либо из них в этой изнурительной погоне? Какие законы и обычаи общества будут для нее благоприятны, а какие — враждебны, и каких окажется больше — первых или вторых? А главное, главное — сумеет ли она преодолеть все враждебное, использовать все благоприятное? Сумеет ли каждое мгновение, каждое биение сердца, каждую мысль, промелькнувшую в голове, собрать в одну разумную, упорную, неисчерпаемую силу, которая одна лишь сможет отогнать нужду, защитить от унижений ее человеческое достоинство, уберечь от напрасных страданий, отчаяния и — голодной смерти?
На этих вопросах были сосредоточены все помыслы Марты. Воспоминания, приятные и вместе с тем мучительные, воспоминания женщины, которая некогда прелестной, веселой девушкой бродила по цветущим лугам родительской усадьбы, потом, с любимым мужем, проводила счастливые дни без забот и печалей, а теперь сидит во вдовьей одежде у оконца мансарды, закрыв бледное лицо руками, воспоминания, весь день реявшие перед ней сонмом заманчивых видений лишь для того, чтобы терзать и мучить, теперь рассеялись, спугнутые грозной, еще неясной, но уже ощутимой действительностью. Это настоящее поглощало сейчас все ее мысли, но, видимо, не страшило ее. Была ли источником этого мужества материнская любовь, наполнявшая ее сердце? Или Марта отличалась той гордостью, которая презирает трусость? Или… она не знала жизни и самой себя? Как бы то ни было, она не испытывала праха. Когда она отняла руки от лица, на нем видны были следы слез, на нем было выражение горя и тоски, но страха и сомнений не было.
На следующее утро после переезда в мансарду Марта уже в десять часов вышла из дому.
Видимо, она очень торопилась; словно какая-то неотступная мысль, беспокойная надежда гнали ее вперед. Она шла быстро, пока не очутилась на Длугой улице. Теперь она пошла тише, слабый румянец появился на ее бледном лице, дыхание стало учащенным, как бывает, когда приближается долгожданная и вместе страшная минута, требующая напряжения всех сил, ума и воли, — минута, которой ждешь с надеждой, робостью, быть может, даже с чувством невольного стыда, порождаемого укладом всей прошлой жизни и новизной положения.
У ворот одного из самых красивых домов Марта остановилась, чтобы взглянуть на номер. Должно быть, это и был тот, который она искала: глубоко вздохнув, она начала медленно подниматься по широкой светлой лестнице.
Поднявшись на несколько ступенек, Марта заметила двух сходивших вниз женщин. Одна из них была одета тщательно, даже нарядно; манеры у нее были уверенные, выражение лица спокойное и самодовольное. Другая, помоложе, совсем юная, в темном шерстяном платье и довольно поношенной шали, в шляпке, видавшей уже не одну осень, шла, бессильно опустив руки и не поднимая глаз. Покрасневшие веки, бледность и хрупкая фигура придавали этой молоденькой и хорошенькой девушке грустный и усталый вид. По откровенному разговору, который вели между собой эти женщины, нетрудно было догадаться, что они хорошо знакомы.
— Боже мой, боже, — говорила младшая тихо и жалобно, — что мне, несчастной, теперь делать? Последняя надежда меня обманула. Когда я скажу матери, что и сегодня не получила урока, она расхворается еще сильнее… А нам, можно сказать, уже и есть нечего…
— Ну, ну, — отозвалась старшая тоном, в котором наряду с сочувствием чувствовалось и сознание собственного превосходства. — Не принимай этого так близко к сердцу! Вот позаймешься музыкой…
— Ах, если бы я умела играть так хорошо, как вы! — воскликнула младшая. — Но где уж мне…
— Таланта у тебя нет, милочка! — сказала старшая. — Что поделаешь? Таланта нет!
Беседуя так, женщины прошли мимо Марты. Они были настолько поглощены — одна своей радостью, другая — печалью, — что не обратили ни малейшего внимания на женщину в трауре. Но та вдруг остановилась и посмотрела им вслед. Это, должно быть, были учительницы, и шли они оттуда, куда она направлялась. Одна уходила сияющая, другая — со слезами на глазах. Через какие-нибудь полчаса и она, Марта, будет возвращаться оттуда. С радостью или со слезами? Сердце Марты сильно билось, когда она дернула звонок у двери, на которой сверкала медная табличка с надписью:
«Контора Людвики Жминской по найму учителей и учительниц».
Дверь открылась. Из тесной передней Марта вошла в большую комнату с двумя окнами, выходившими на шумную улицу.
Комната была хорошо обставлена, особенно бросалось в глаза новенькое, очень красивое и дорогое фортепиано.
В конторе находились три женщины, одна из них поднялась навстречу Марте. Это была особа средних лет, несколько чопорная, с волосами неопределенного цвета, гладко зачесанными под изящным белым чепчиком. В ее лице с правильными чертами, так же как в скромном сером платье с серыми же пуговицами на груди, не было ничего приметного. От этой женщины так и веяло официальностью. Быть может, в другом месте и при других обстоятельствах она умела непринужденно улыбаться, смотреть нежно, ласковым движением протягивать руку для пожатия, но здесь, в этой гостиной, где она принимала людей, ищущих у нее совета и помощи, и выступала как официальная посредница между ними и обществом, она была такой, кой ей полагалось быть: любезной, но сдержанной и осторожной. Эта комната, похожая на гостиную, на самом деле была лишь местом сделок, таких же, как всякие торговые сделки: хозяйка давала советы и указания тем, кто к ней за этим обращался, и получала за это соответственную плату. Это было нечто вроде чистилища, через которое проходили человеческие души, попадая оттуда в рай, если они получали работу, или в ад вынужденной безработицы.
Марта остановилась на минуту в дверях и оглядела шедшую ей навстречу женщину. Взгляд ее стал необычайно пытливым и острым, словно она пыталась сквозь внешнюю оболочку проникнуть в мысли того существа, от которого зависела ее судьба. Впервые в жизни Марта обращалась к кому-либо по делу; и дело это было важнейшим в жизни бедных людей — поиски заработка.
— Вы, сударыня, в справочную контору? — спросила хозяйка.
— Да, — ответила вошедшая и добавила: — Меня зовут Марта Свицкая.
— Присядьте, пожалуйста, и подождите минутку, пока я кончу разговор с дамами, которые пришли раньше.
Марта села в указанное ей кресло и теперь только обратила внимание на двух женщин, тоже находившихся в комнате.
Они сильно отличались друг от друга возрастом, одеждой и наружностью. Одна была девушка лет двадцати, очень красивая, с улыбкой на розовых губах, с голубыми глазами, смотревшими на мир ясно, почти весело. На ней было яркое шелковое платье, светлые волосы украшала маленькая шляпка. Очевидно, Людвика Жминская именно с ней разговаривала до прихода Марты, так как теперь, поздоровавшись, сразу обратилась к ней. Они говорили по-английски, и с первых же слов молодой девушки в ней можно было угадать коренную англичанку. Марта не знала этого языка и не понимала, о чем идет речь, но видела, что непринужденная улыбка не сходила с губ прекрасной англичанки, а ее осанка, манеры и выражение лица говорили о смелости человека, привыкшего к успеху, уверенного в себе и в своем будущем.
После короткой беседы хозяйка взяла листок бумаги и стала быстро писать.
Марта, следившая за этой сценой с напряженным вниманием, естественным в ее положении, видела, что Людвика Жминская, писавшая письмо по-французски, указала в нем сумму 600 рублей, а на конверте написала известную всей стране фамилию человека, носившего графский титул, и название одной из лучших улиц Варшавы. Кончив, она с любезной улыбкой вручила письмо англичанке, которая встала, поклонилась и вышла из комнаты легкими шагами, с высоко поднятой головой и радостной улыбкой.
«Шестьсот рублей в год, — думала Марта, — какое же это богатство, боже мой! Какое счастье столько зарабатывать! Если бы мне обещали хоть половину, я была бы спокойна за Яню и за себя!»
Думая так, молодая женщина с интересом и невольным сожалением смотрела на другую даму, с которой хозяйка вступила в разговор после ухода англичанки.
Это была женщина лет шестидесяти, маленькая, худенькая, с увядшим лицом, покрытым множеством морщин, с почти белыми волосами, зачесанными гладко на пробор, в старомодной черной, помятой шляпке. Черное же шерстяное платье и допотопная шелковая накидка свободно висели на тощем теле старушки; ее руки, прозрачные, белые и маленькие, нервно теребили лежавший у нее на коленях носовой платочек. То же нервное беспокойство отражалось и в ее некогда голубых, выцветших и потускневших глазах, которые то поднимались на хозяйку, то скрывались за покрасневшими веками или перебегали с предмета на предмет, выдавая этим тревогу и болезненные усилия измученной души, ищущей какой-нибудь точки опоры и успокоения.
— Вы когда-нибудь преподавали? — спросила по-французски Людвика Жминская, обращаясь к старушке.
Бедная женщина заерзала на стуле, не отводя глаз от противоположной стены, судорожным движением сжала скомканный платок и сказала тихо:
— Non, madame, c'est le premiere fois que je… je…[2]
Она остановилась, очевидно с трудом подбирая слова малознакомого языка, которые ускользали из ее ослабевшей памяти.
— J'avais… — начала она опять через минуту, — j'avais la fortune… mon fils avait le malheur de la perdre[3].
Хозяйка сидела на диване, слушая ее с холодным равнодушием. Ошибки старушки в французском языке, ее неправильное произношение не вызывали у хозяйки усмешки, так же как изможденный вид и волнение бедняжки не вызывали в ней, должно быть, сочувствия.
— Это печально, — сказала она. — И у вас только один сын?
— Его уже нет! — воскликнула по-польски старая женщина, но, вспомнив вдруг, что ей необходимо доказать свое уменье говорить на иностранном языке, добавила: — Il est mourru par désespoir![4]
В выцветших глазах старушки не появилось ни слезинки, когда она произносила последние слова, но бледные, узкие губы, окруженные сетью морщинок, задрожали и тяжелый вздох всколыхнул впалую грудь под старомодной мантильей.
— Вы играете? — спросила хозяйка по-польски, видимо, считая, что короткий разговор со старушкой дает уже достаточное представление о ее знании французского языка.
— Я играла когда-то, но… уж очень давно. Вряд ли я теперь сумею…
— Так вы, быть может, знаете немецкий язык?..
Вместо ответа старушка отрицательно покачала головой.
— Но чему же вы, сударыня, можете обучать?
Этот вопрос был произнесен вежливым, но таким холодным тоном, что мог сойти за явный отказ. Однако старая женщина не поняла или сделала вид, что не понимает. Знание французского языка было, видимо, тем, на что она больше всего рассчитывала, благодаря чему надеялась получить кусок хлеба, избежать нужды в последние дни своей безрадостной жизни. Чувствуя, что почва ускользает у нее из-под ног, что хозяйка конторы не намерена дать ей никакой рекомендации, она ухватилась за этот, по ее мнению, последний якорь спасения и, все сильнее комкая платочек дрожащими пальцами, быстро заговорила:
— La geographie, la histoire, les commencements de l'arithmetique…[5]
Старая женщина вдруг замолчала, неподвижным взглядом уставившись на противоположную стену, так как Людвика Жминская поднялась.
— Весьма сожалею, — медленно произнесла хозяйка, — но у меня нет сейчас ничего подходящего для вас…
Она стояла, сложив руки на строгом лифе серого платья, явно ожидая ухода посетительницы. Но старушка сидела как прикованная к месту; ее беспокойные руки словно замерли, а бледные губы раскрылись и нервно вздрагивали…
— Ничего нет! — повторила она шепотом. — Ничего! — И словно движимая какой-то посторонней силой, медленно встала и выпрямилась.
Однако она все еще не уходила. Только сейчас ее веки набухли и бесцветные глаза подернулись влагой. Опершись трясущейся рукой на спинку стула, она пробормотала:
— Может, в другой раз… Может, когда-нибудь позже… найдется какое-нибудь место…
— Нет, сударыня, ничего не могу обещать, — все так же вежливо и сухо возразила хозяйка.
Несколько секунд в комнате длилось молчание. Вдруг по сморщенным щекам старой женщины ручьем потекли слезы. Однако она не издала ни единого звука, не произнесла ни слова, поклонилась хозяйке и быстро вышла. Быть может, она стыдилась своих слез и хотела их скрыть или спешила с новой надеждой в другое место, где ее ожидало новое разочарование.
Марта осталась вдвоем с женщиной, от которой зависело исполнение ее самых дорогих надежд, самых горячих желаний. Она не робела, но испытывала чувство глубокой грусти.
Сцены, прошедшие перед ее глазами, произвели на нее особенно сильное впечатление потому, что они были для нее чем-то совершенно новым. Она не привыкла видеть людей, ищущих заработка, гоняющихся за куском хлеба, не догадывалась, не предчувствовала, что эта погоня таит в себе столько волнений, мук, разочарований. Прежде труд представлялся Марте чем-то таким, за чем стоит лишь протянуть руку, чтобы взять его. И вдруг, в самом начале этого нового пути, она увидела страшную изнанку жизни. Однако она не содрогнулась и мысленно уверяла себя, что ее, женщину молодую и здоровую, получившую в доме родителей хорошее воспитание, жену человека образованного, зарабатывавшего на жизнь умственным трудом, не может постигнуть судьба, постигшая бедную девушку, с которой она столкнулась на лестнице, и эту только что ушедшую, во сто крат более несчастную старушку.
Людвика Жминская начала с того вопроса, с которого она привыкла начинать разговор с приходившими к ней кандидатками на место учительницы.
— Вы уже занимались преподаванием?
— Нет. Я вдова чиновника. Мой муж умер несколько дней назад. И я хочу стать учительницей.
— Вот как! А у вас есть свидетельство об окончании высшего учебного заведения?
— Нет, пани, я воспитывалась дома.
Разговор велся на французском языке. Марта говорила на нем правильно и бегло. Да и ее произношение, хотя и не безупречное, не резало слух.
— Какие же предметы вы можете и желаете преподавать?
Марта ответила не сразу. Странное дело, она пришла сюда, чтобы получить место учительницы, но толком не знала, чему она хочет и может обучать. До сих пор она считала, что тех знаний, которыми она обладала, вполне достаточно для девушки из дворянской семьи, для жены чиновника. Однако раздумывать было некогда. Марте пришли на ум те предметы, которыми она в детстве больше всего занималась, которые составляли основу женского образования в ее среде.
— Я могла бы давать уроки музыки и французского языка, — сказала она.
— По-французски вы говорите достаточно бегло и произношение у вас неплохое. Хотя это еще не все, что требуется от преподавательницы, но я надеюсь, что вы знакомы и с грамматикой и с орфографией, а может быть, немного и с французской литературой… Ну, а что касается музыки… простите… мне необходимо выяснить степень вашего музыкального образования, раньше чем дать вам рекомендацию.
От смущения на бледных щеках Марты выступил румянец. Она и музыке училась дома, никаких экзаменов никогда не сдавала, ей даже не приходилось играть в присутствии посторонних, так как спустя несколько месяцев после свадьбы она забросила игру и открывала купленное мужем фортепиано очень редко, да и то тогда, когда ее слышали только четыре стены ее нарядной гостиной да маленькая Яня, подпрыгивавшая под музыку на коленях у няньки. Конечно, требование хозяйки справочной конторы не заключало в себе ничего оскорбительного. Это было весьма простое и распространенное в деловом мире правило: прежде чем определить цену и качество товара, надо его сначала осмотреть и решить, на что он годится. Марта понимала это. Она встала с кресла и, сняв перчатки, подошла к фортепиано. На миг она остановилась, опустив глаза на клавиатуру. Припоминая музыкальный репертуар своей юности, Марта не знала, какую же ей выбрать пьесу из тех, за исполнение которых ее некогда хвалили учительницы и родители. Даже и сев за фортепиано, она все еще предавалась воспоминаниям, как вдруг дверь с шумом распахнулась и с порога раздался резкий, пронзительный женский голос:
— Eh bien! madame! La comtesse arrive-t-elle a Varsovie?[6]
С этими словами в комнату вошла или, вернее, вбежала живая миловидная смуглянка среднего роста, в необычайного покроя плаще с красным капюшоном, яркость которого подчеркивала черноту ее волос и смуглость кожи. Черные блестящие глаза женщины быстро обежали комнату и остановились на сидевшей у фортепиано Марте.
— Ah, vous avez du mond'e, madame! — воскликнула она. — Continuez, continuez, je puis attendre![7]
Она села в кресло, откинув голову на его спинку, вытянув изящные ножки в красивых ботинках, и устремила на Марту любопытный пронизывающий взгляд.
Молодая вдова покраснела еще больше; появление новой свидетельницы ее испытания отнюдь не уменьшило ощущаемой ею неловкости. Но Людвика Жминская посмотрела на нее с таким выражением, которое говорило: «Мы ждем!»
Марта начала играть «La priere d'une Vierge»[8]. В ту пору, когда она училась музыке, среди молодых девушек была в моде эта меланхолическая, чувствительная пьеса, звуки которой сплетались в одно целое с льющимся в окна лунным светом и девичьими вздохами. Но «гостиная» пани Жминской была освещена трезвым дневным светом, не располагавшим к чувствительности, а вздохи женщины, исполнявшей «Молитву девы», были не из тех, которые взлетают в «заоблачные выси» или устремляются на «зеленый луг большой», где «мчится скакун вороной»; эти вздохи, которые она пыталась подавить, все поднимали ее грудь, в которой ширился, рос простой, земной, обыденный и вместе с тем трагичный, грозный, настойчивый, душераздирающий вопль: «Хлеба! Работы!»
Узкие брови Людвики Жминской чуть-чуть сдвинулись, и это придало ее лицу еще более холодное и суровое выражение. По смуглому же лицу француженки, развалившейся в кресле, то и дело пробегала лукавая усмешка. Марта и сама чувствовала, что играет плохо. Ее теперь уже не волновали эти нежные звуки, некогда казавшиеся ей ангельской музыкой; пальцы утратили прежнюю гибкость, путали клавиши. Она сбивалась с пассажах, слишком сильно нажимала педаль, пропускала целые такты, останавливалась.
— Mais c'est une petite horreur qu' elle joue lá![9] — воскликнула француженка вполголоса, но все же настолько внятно, что Марта ее услышала.
— Chut! Mademoiselle Delphine![10] — шепнула хозяйка.
Марта взяла последний аккорд и тут же, не отрывая от клавишей рук, стала играть ноктюрн Зентарского. Она сознавала, что ее игра произвела самое невыгодное впечатление на женщину, в чьих руках находилась ее судьба; она понимала, что теряет и этот шанс получить заработок, — что каждый фальшивый звук, выходящий из-под ее пальцев, обрывает одну из немногих нитей, на которых держится судьба ее и ее ребенка.
«Я должна играть лучше!» — сказала она себе мысленно, заиграв печальный ноктюрн. Однако она играла его не лучше прежнего, а, пожалуй, и хуже; пьеса была труднее, и в руках, отвыкших от игры, она чувствовала боль и напряжение.
— Elle touche faux, madame! he! he! comme elle touche faux![11] — снова воскликнула француженка, стреляя смеющимися глазами и положив красивые ножки на рядом стоявшее кресло.
— Chut, je vous en prie, mademoiselle Delphine![12] — повторила хозяйка, с легким неудовольствием пожав плечами.
Марта встала. Легкий румянец на ее щеках теперь запылал уже багровыми пятнами, глаза сверкали от волнения. Свершилось! Из ее рук ускользнуло одно из средств прокормить себя, на которое она рассчитывала. Она уже знала теперь, что не сможет получить уроки музыки; не опуская глаз, она уверенным шагом подошла к столу, у которого сидели обе женщины.
— У меня никогда не было способностей к музыке, — сказала она тихим, но не робким и не дрожащим голосом, — я училась девять лет, но то, к чему у человека нет призвания, забывается. К тому же за пять лет замужества я не играла ни разу.
Она сказала это с легкой улыбкой. Направленный на нее взгляд француженки был ей неприятен, она опасалась увидеть в нем жалость или насмешку. Но француженка не поняла слов Марты, произнесенных по-польски, и зевнула широко и громко.
— Eh bien! madame![13] — обратилась она к хозяйке. — Займитесь мной; мне нужно вам сказать только два слова. Когда приезжает графиня?
— Через несколько дней.
— Вы писали ей о моих условиях?
— Да, и графиня согласна.
— Значит, я могу рассчитывать на четыреста рублей?
— Вполне.
— И мне можно будет взять с собой маленькую племянницу?
— Да.
— И у меня будет отдельная комната, отдельная горничная, лошади для прогулок и два месяца каникул?
— Графиня согласилась на все ваши условия.
— Хорошо, — сказала француженка, вставая, — через несколько дней я снова зайду, чтобы справиться, приехала ли графиня. Но если она на этой неделе не приедет или не пришлет за мной, я отказываюсь от договора. Я не хочу дольше ждать и не нуждаюсь в этом. Я могу найти десяток таких мест. До свиданья!
Кивнув головой хозяйке и Марте, она вышла. У порога надвинула на голову свой красный капюшон и, открывая дверь, запела, фальшивя, французскую песенку. Марта впервые в жизни ощутила нечто вроде зависти. Слушая разговор француженки-гувернантки с хозяйкой конторы, она думала:
«Четыреста рублей и право жить в доме вместе с маленькой племянницей, отдельная комната, горничная, лошади, два месяца каникул! Боже мой, сколько льгот! Какая счастливица! А между тем она не кажется ни образованной, ни особенно привлекательной. Если бы мне обещали четыреста рублей в год и разрешили иметь Яню при себе…»
— Пани! — промолвила она вслух. — Я очень хотела бы получить какое-нибудь постоянное место.
Жминская задумалась на мгновение.
— Не скажу, чтобы это было невозможно, однако и не так это легко. К тому же я сомневаюсь, чтобы это было для вас выгодно. Откровенность с теми, кто обращается ко мне за работой, — мой долг. Поэтому должна вам сказать: при вашем среднем знании французского языка и не парижском произношении, при почти ничтожном музыкальном образовании вы можете учить лишь начинающих.
— Это значит?.. — с бьющимся сердцем спросила Марта.
— Это значит, что вы можете получать шестьсот, восемьсот, самое большее — тысячу злотых[14] в год..
Марта не раздумывала ни одной минуты.
— Я согласилась бы на эту плату, если бы меня приняли вместе с моей маленькой дочкой.
Глаза Людвики Жминской, только что подававшие надежду, стали холодными.
— А! — произнесла она. — Так вы не одиноки, у вас ребенок…
— Четырехлетняя девочка, тихая, она бы никому не доставила никакого беспокойства…
— Верю, — сказала Жминская, — однако вы не можете питать никакой надежды на получение места, имея при себе ребенка.
Марта посмотрела на нее с удивлением.
— Пани! Ведь вот эту даму, только что ушедшую отсюда, приняли вместе с племянницей… И на таких выгодных условиях! Разве она такая образованная?
— Нет, — ответила Жминская, — образование у нее не бог весть какое. Но она иностранка.
На губах суровой хозяйки конторы впервые промелькнула улыбка, а ее холодные глаза взглянули на Марту с выражением, говорившим: «Как! Ты даже этого не знаешь? Откуда же ты явилась?»
Марта явилась из отцовского поместья, в котором цвели розы и пели соловьи, из красивой квартиры на Граничной улице, из уютного, теплого гнездышка, и это заслоняло от нее окружающий мир; сперва наивная и неопытная девушка, потом веселая и неопытная молодая женщина, она жила в том кругу, где у женщины глаза стыдливо опущены, и, следовательно, она ничего не видит, где она ни о чем не спрашивает и, следовательно, ничего не знает… Она, вероятно, и не слыхивала или слышала лишь мельком поговорку: «Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку»[15]. Глаза Людвики Жминской, умные, холодные, с иронией устремленные на нее, казалось, говорили: «Та женщина в красном капюшоне, дерзкая, крикливая, задирающая ноги на стул, — Юпитер, а ты — бедное существо, рожденное на той же земле, на которой родятся матери всех наших детей, рабочая скотинка — и только».
— Если бы вы могли расстаться с вашей дочуркой и устроить ее куда-нибудь, то, возможно, нашли бы себе место на тысячу злотых в год.
— Никогда! — воскликнула Марта. — Ни за что я не расстанусь со своим ребенком, не отдам его в чужие руки. Мой ребенок — это все, что осталось у меня на свете.
Этот возглас вырвался у нее невольно, и она сразу поняла всю его неуместность и бесполезность. Сделав над собой усилие, Марта заговорила спокойно:
— Если я не могу надеяться на получение постоянного места, то, быть может, вы найдете для меня частные уроки…
— Уроки французского языка? — вставила хозяйка.
— Да, пани, а также и других предметов, например географии, истории, польской литературы… Я когда-то училась всему этому, а потом читала, хотя и немного, но все же читала. Я буду готовиться к урокам, пополнять свои знания…
— Это ни к чему, это вам нисколько не поможет, — прервала ее Жминская.
— Но почему?
— Потому что ни я, ни хозяйки других контор не могли бы вам обещать уроки по всем этим предметам…
Марта глядела на говорившую широко открытыми глазами, а та продолжала:
— Этим занимаются почти исключительно мужчины.
— Мужчины? — изумилась Марта. — А почему только одни мужчины?
Жминская опять посмотрела на нее так, как будто спрашивала: «Откуда же ты явилась?»
А вслух она сказала:
— Да, вероятно, потому, что мужчины — это мужчины.
Марта явилась из страны блаженного неведения, поэтому она призадумалась над словами хозяйки. Впервые в жизни смутно вставали перед ней социальные противоречия и проблемы; они бессознательно волновали и мучили ее, но она еще не могла разобраться в них.
— Пани, — сказала она после некоторого раздумья, — я, кажется, поняла, почему мужчинам отдается предпочтение, когда дело касается преподавания; они получают более полное, более серьезное образование, чем женщины… Однако это играет роль лишь тогда, когда от учителя требуются основательные знания, которые могут удовлетворить умственные запросы учеников. Но я на это и не претендую. Я хотела бы учить малышей…
— Для этого тоже всегда приглашают мужчин… — перебила ее Жминская.
— Они, верно, учат мальчиков?
— И девочек тоже.
Марта задумалась.
— Так что же остается женщинам-учительницам? — сказала она спустя минуту.
— Обучение языкам и изящным искусствам.
В глазах Марты сверкнула надежда. Эти слова Жминской напомнили ей, что у нее есть еще одна возможность, о которой она до сих пор не подумала.
— Искусствам? — сказала она торопливо. — Наверное, не только музыке?.. Я училась рисованию… мои рисунки даже когда-то хвалили.
Жминская задумалась, и это вселило надежду в душу Марты.
— Конечно, уменье рисовать может вам пригодиться, но рисовать детей учат гораздо реже, чем музыке…
— Почему?
— Вероятно, потому, что рисунок молчит, а музыка слышна всем… Во всяком случае, — добавила Жминская, — принесите мне свои рисунки. Если окажется, что вы обладаете незаурядными способностями, я смогу подыскать вам один или два урока…
— Способности у меня не такие уж большие, да и подготовка тоже недостаточная. Но давать уроки начинающим я смогу.
— В таком случае я не могу вам ничего обещать, — ответила Жминская спокойно, скрестив на груди руки.
Марта в тоске судорожно сплела пальцы.
— Но почему же, скажите? — шепотом спросила она.
— Потому что уроки рисования дают мужчины, — ответила хозяйка.
Марта склонила голову на грудь и минуты две просидела молча, погруженная в глубокое раздумье.
— Простите меня, — проговорила она, поднимая голову; на лице ее видно было мучительное беспокойство, — простите меня, что я отнимаю у вас столько времени. Я женщина неопытная, возможно, что я прежде слишком мало обращала внимания на взаимоотношения людей и на дела, не касавшиеся меня лично. Я не могу понять того, что вы мне говорите. Мой разум, которого я, думается, не лишена, не может согласиться с теми ограничениями для женщины, о которых вы говорите, так как я не вижу для них оснований. Получить работу, как можно больше работы — это для меня вопрос жизни, мне нужно вырастить и воспитать моего ребенка… У меня мысли путаются… мне бы хотелось правильно судить о вещах, понять… Но… я не могу… не понимаю…
Пока Марта говорила, хозяйка конторы смотрела на нее сначала равнодушно, потом внимательно, сосредоточенно, и, наконец, ее холодный взгляд потеплел. Она опустила глаза и некоторое время молчала. На лбу ее появилась морщина, грустная улыбка мелькала на губах. Оболочка официальности, в которую она облеклась, словно стала прозрачной: сквозь нее сейчас видна была душа этой женщины, вспоминавшей не одну страничку из собственной жизни, не одну сцену из жизни других женщин. Наконец она медленно подняла голову и встретилась с устремленным на нее взглядом глубоких, блестящих и беспокойных глаз Марты.
— Не вы первая, — заговорила Жминская уже менее сухим тоном, — не вы первая говорите со мной подобным образом. Вот уже восемь лет, с тех пер как я открыла эту контору, сюда постоянно приходят женщины различного возраста, разного общественного положения и разных способностей. Беседуя со мной, они твердят: «Мы не понимаем!» А вот я понимаю то, чего не понимают они, так как я много видела и много сама испытала. Однако я не берусь объяснять неопытным людям то, что им кажется темным и непонятным. Пусть им откроют глаза неустанная борьба, неизбежные разочарования, факты, ясные, как день, и мрачные, как ночь.
Какая-то горькая ирония прозвучала в словах этой немолодой женщины с суровыми чертами лица. Взгляд ее все еще не отрывался от побледневшего лица Марты. В этом взгляде была доля сочувствия, с каким взрослый человек, хорошо знакомый с темными сторонами жизни, смотрит на наивное дитя, у которого впереди еще вся жизнь. Марта молчала. Она сказала правду: мысли путались у нее в голове, она не могла охватить всего того, что вдруг встало перед ней. Одно лишь она хорошо понимала теперь: работа — это вовсе не такая вещь, за которой человеку, а в особенности женщине, достаточно лишь руку протянуть. И еще одно она видела отчетливо: белое личико и большие черные глаза Яни, взгляд которых ранил ей сердце, как неустанное настойчивое напоминание о великом, неизбежном горе…
— Напрасно вы мучаете себя этими мыслями, — продолжала Людвика Жминская, — они вам ничего не подскажут. Ведь вы не жили до сих пор в реальном мире, у вас был свой, сначала девичий, а потом семейный мирок, все остальное вас не касалось. Вы не знаете жизни, хотя вам уже, верно, больше двадцати лет, так же как не умеете играть, хотя девять лет учились музыке. Факты, которые обступят вас со всех сторон и будут управлять вашей жизнью, познакомят вас с окружающим миром, с людьми и обществом. А я хочу, могу и обязана сказать вам лишь следующее: в нашем обществе обеспечить себе существование и оградить себя от больших страданий и нужды может лишь та женщина, которая в совершенстве владеет какой-либо специальностью или обладает подлинным талантом и энергией. Начальные сведения и средние способности не дают ничего или, в лучшем случае, — черствый кусок хлеба, размоченный разве только в слезах и приправленный унижениями. Тут ничего не поделаешь, женщина должна достичь совершенства в какой-либо области, и лишь когда она создаст себе имя, тогда ей успех обеспечен. А той, что стоит одной, двумя ступеньками ниже по своим знаниям и таланту, — дороги не дадут и все будет против нее.
Марта жадно вслушивалась, и чем больше слушала, тем было очевиднее, что и ей приходят в голову те же мысли, те же слова готовы сорваться и с ее уст.
— Скажите, — спросила она, — мужчины тоже должны быть такими учеными и талантливыми, чтобы обеспечить себе жизнь без тяжких страданий и нужды?
Жминская тихонько засмеялась:
— Неужели писцы, переписывающие в учреждениях бумаги, продавцы в лавках, учителя, преподающие в начальных школах географию, историю, рисование, такие уж великие ученые?
— В таком случае, — воскликнула Марта с несвойственной ей живостью, — в таком случае я снова спрашиваю: почему, почему одним всюду дорога, а другим нигде не дают ходу? Почему мой брат, если б он у меня был, мог бы давать уроки рисования при таких же, как у меня, способностях и знаниях, а я не могу? Почему он мог бы переписывать в учреждениях бумаги, а я не могу? Почему ему разрешалось бы применять в жизни все свои знания, а мне разрешается лишь обучать музыке, к которой у меня нет способностей, и иностранным языкам, которыми я не так уж хорошо владею?
Губы Марты дрожали, глаза, щеки горели, когда она произносила эти слова. Марта не была важной дамой, которая, сидя на бархатном диване, глубокомысленно рассуждает о равноправии женщин. Она не была теоретиком, взвешивающим и измеряющим в четырех стенах своего кабинета мозг мужчины и мозг женщины с целью найти сходство и различие между ними. Вопросы, срывавшиеся с ее уст, терзали ее материнское сердце, жгли мозг; она, как щитом, хотела заслониться ими от голодной смерти!
Жминская слегка пожала плечами и медленно произнесла:
— Вот вы все твердите «почему?». Отвечу вам только одно: скорее всего потому, что мужчина — глава семьи, отец.
Марта впилась взглядом в говорившую. Блеск ее глаз, вызванный напором мыслей и чувств, скрыла набежавшая слеза. Невольным движением она заломила руки.
— Пани, а я мать!
Людвика Жминская поднялась. В передней раздался звонок, возвестивший приход новой посетительницы. И хозяйка поспешила закончить разговор с молодой вдовой.
— Я сделаю все возможное, чтобы найти для вас подходящую работу; не надейтесь однако, что это будет скоро. Уроки найти трудно, предложение превышает опрос. Конечно, учительницы, в совершенстве владеющие каким-нибудь языком, очень нужны, они получают хорошую работу, но таких мало, гораздо меньше, чем спрос на них. Что же касается начального обучения, то этим хочет заняться столько женщин! Конкуренция снижает оплату, и очень немногие находят работу. Но, повторяю, я сделаю все, что в моих силах, чтобы найти для вас уроки. Ведь это не только в ваших, но и в моих интересах. Зайдите через несколько дней, через неделю, — быть может, что-нибудь найдется.
Хозяйка опять стала холодно-официальной и неприступной, так как в комнате появилась новая посетительница.
Марта ушла. Медленно спускаясь с лестницы, она не плакала, как та девушка, которая час тому назад проходила здесь. Она глубоко задумалась. Лишь выйдя на улицу, она подняла глаза и ускорила шаг. В этот день ей еще многое предстояло сделать.
Рядом с домом, в котором она поселилась, находилась столовая. Марта зашла туда и попросила присылать ей обеды на дом. Так как это было близко, то за небольшое вознаграждение ей обещали присылать обеды с мальчиком. Плату за обеды — десять злотых в неделю — с нее взяли вперед. Марте казалось, что это очень дорого — у нее оставалось всего около двухсот злотых.
Открывая кошелек, содержавший все ее богатство, она почувствовала какое-то неопределенное, но весьма мучительное беспокойство. Оно еще усилилось, когда она зашла к управляющему домом и отдала двадцать пять злотых — месячную плату за комнату и мебель. Еще до этого она купила в мелочной лавочке немного сахару и чаю, булок, лампу и керосину. На все это ушла четверть ее состояния.
Яня, запертая все утро в комнатке, вскрикнула от радости, услыхав, что в замке поворачивается ключ. Она бросилась к матери на шею и стала горячо целовать ее.
Ребенок поддается лишь впечатлениям минуты. Будущее для него не существует, прошедшее быстро стирается в памяти. Вчерашний день для него уже далекое прошлое, а то, что было несколько дней назад, исчезает и расплывается в тумане. Яня была весела.
Слабый луч солнца, проникавший в мансарду через маленькое оконце, радовал ее, печь, закопченная внутри, возбуждала любопытство. Она знакомилась с новой мебелью, смеялась над двумя стульями, у которых одна ножка была короче трех остальных, — они напоминали ей хромых старичков, которых она видела на улице. Сидя одна все утро, она накопила в своей головенке некоторый запас мыслей и спешила высказать их матери, торопливо и громко щебеча.
Впервые веселость дочки произвела на Марту тягостное впечатление. Вчера, когда Яня еще ясно помнила лицо отца, когда, огорченная уходом из квартиры, в которой они жили, и исчезновением красивых вещей, к которым она привыкла, девочка со слезами отказывалась от еды и смотрела в лицо матери взглядом, полным мольбы и неосознанного страха, Марта отдала бы все на свете, чтобы вызвать улыбку на детских губках и румянец здоровья на побледневших щечках Яни. А сегодня звонкий смех ребенка пробуждал в ней смутную и тягостную тревогу. Что же изменилось для Марты? Она была одинока, как и вчера, бедна, как и вчера, но между вчерашним и сегодняшним днем встало утро испытаний, заставившее ее, очутившуюся в незнакомом мире, проверить себя. Вчера у Марты была уверенность, что не пройдет и суток, как она найдет заработок и начнет строить свою новую жизнь. Сутки истекли, а будущее оставалось невыясненным. Ей велели ждать, не определив даже срока, ждать чего-то, что во всяком случае будет весьма жалким.
«До чего же я была неопытна, думая, что мне не придется ожидать! До чего я была неразумна, когда надеялась на себя».
Так думала Марта, стоя вечером у окна, за которым нависло черное осеннее небо и шумел большой город.
«Что за столпотворение! Люди всех сословий, всех возрастов, всех наций толпятся там. Проложу ли я себе дорогу в этой толпе и как я ее стану прокладывать, когда я так плохо вооружена для борьбы? А если мне вовсе не дадут вступить на этот путь, если пройдет неделя, другая, месяц, а у меня не будет работы?..»
При этой мысли холодная дрожь пробежала по телу Марты. Она быстро повернулась и посмотрела на спящую Яню таким взглядом, точно вдруг испугалась за нее, точно вдруг заметила нависшую над ней грозную опасность.
В серый, ненастный ноябрьский день Марта торопливо шла с Длугой улицы на Пивную, из справочной конторы домой.
Тучи проливали потоки слез, но лицо молодой женщины сияло. Люди защищались от дождя зонтами, от холода — пальто, а она, не защищенная ничем, столь же равнодушная к немилостям природы, сколь была бы, вероятно, в эту минуту равнодушна к ее ласкам, легко бежала по грязным тротуарам.
Никогда еще с тех пор, как она поселилась в мансарде, Марта не взбегала с такой легкостью на четвертый этаж по узкой, грязной и темной лестнице; она улыбалась, доставая из кармана тяжелый заржавленный ключ, с улыбкой переступила, вернее, перепрыгнула через порог, опустилась на колени, раскрыла объятия и молча крепко прижала к груди черноглазую дочурку, с радостным криком бросившуюся ей навстречу. Марта поцеловала девочку в лоб.
— Благодари бога, благодари бога, Яня! — шепнула она. Ей хотелось сказать еще что-то, но она не могла: две слезы скатились на ее улыбающиеся губы.
— Отчего ты смеешься, мама? Отчего плачешь? — защебетала девочка, нежно касаясь маленькими ручками разгоряченных щек матери.
Марта не ответила; она вскочила и заглянула в черную глубь печки. Только сейчас она почувствовала, что одежда ее промокла, а в комнате холодно.
— Сегодня мы можем развести огонь, — сказала она, доставая из-за печки последнюю вязанку дров.
Яня даже запрыгала от радости.
— Огонь! Огонь! — воскликнула она. — Я люблю огонь, мама! Ты так давно не топила печку!
Когда желтые языки пламени, поднимаясь вверх, ярким светом осветили черную глубь печки и залили комнату волной приятного тепла, Марта села у огня и посадила дочь к себе на колени.
— Яня, — сказала она, наклоняясь к бледному личику, — ты еще маленькая, но ты должна понять то, что я тебе сейчас скажу.
Твоя мама была очень, очень бедна и очень несчастна. Она истратила все свои деньги, и через несколько дней ей уже не на что было бы купить ни обеда для тебя и себя, ни дров, чтобы топить печку. Сегодня твоей маме дали работу, за которую ей заплатят… Потому-то я, придя домой, и сказала тебе, чтобы ты благодарила бога, поэтому я развела этот яркий огонь — пусть нам будет сегодня тепло и весело…
Марта действительно получила работу. После целого месяца ожиданий, после долгих и бесплодных хождений в контору молодая женщина узнала от Людвики Жминской, что для нее нашелся заработок — урок французского языка. Этот заработок — пятьдесят копеек в день — казался Марте сущим кладом. Теперь она сможет, оставаясь в той же комнате и соблюдая во всем такую же или еще большую экономию, кое-как прожить со своим ребенком. Сможет прокормиться! Эти два слова так много значили для женщины, которая за день до этой радостной вести разузнавала уже, где можно продать что-либо из одежды.
К тому же первая удача открывала перед ней виды на лучшее будущее.
— Если, — сказала ей Жминская, — в доме, куда я вас направляю, вы заслужите себе репутацию добросовестной и знающей учительницы, то, может быть, вас пригласят и в другие дома. Тогда у вас будет не только право выбора, но и возможность потребовать более выгодные условия.
Так сказала Людвика Жминская, кончая свой разговор с молодой вдовой. И в голову Марты глубоко запали слова: «добросовестной и знающей».
Первое не вызывало в ней ни малейших опасений или сомнений, о втором, она, сама не зная почему, ее хотела думать, она старалась о нем забыть, как о чем-то, что может омрачить долгожданную минуту душевного покоя.
Точно в назначенный час Марта вошла в квартиру на Свентоерской улице. В красивой, со вкусом и даже роскошно обставленной гостиной ее приняла еще молодая, очень хорошенькая, нарядно одетая дама, типичная варшавянка, с приятными манерами, лицом, выражавшим живой ум, с речью быстрой, оживленной и изысканной. Это была жена одного из известнейших варшавских литераторов, пани Мария Рудзинская. Следом за ней в гостиную весело вбежала двенадцатилетняя девочка со смышлеными блестящими глазами, в коротеньком нарядном платьице, сшитом по последней моде. Она волокла за собой длинный красный шнур, с помощью которого, должно быть, только что проделывала гимнастические упражнения в удобной и просторной квартире своих родителей.
— Я, вероятно, имею удовольствие видеть пани Марту Свицкую? — сказала дама, протягивая Марте руку и указывая ей на кресло у дивана. — Пани Жминская мне вчера много о вас говорила, и я от души рада познакомиться с вами. Вот моя дочь, ваша будущая ученица. Ядвися! Эта пани любезно согласилась давать тебе уроки французского языка. Смотри же, старайся ничем ее не огорчать и учись так же хорошо, как ты училась у мадемуазель Дюпон!
Девочка, тонкая и гибкая, с умным личиком и непринужденными манерами, грациозно и без тени смущения поклонилась своей будущей учительнице.
В эту минуту в передней раздался звонок. Однако в гостиную никто не вошел, только через несколько секунд портьера, почти скрывавшая дверь в соседнюю комнату, зашевелилась, и из-за тяжелых складок красной материи сверкнула пара черных, как уголь, глаз. Можно было разглядеть и густые, черные, коротко остриженные волосы над смуглым лбом, и уголок черной острой бородки. Но все это было едва заметно, а разговаривавшие в гостиной и вовсе не могли ничего видеть, так как сидели вполоборота к двери. Хозяйка дома продолжала беседу с Мартой.
— Прежняя учительница моей дочери, мадемуазель Дюпон, преподавала очень хорошо, и Ядзя делала большие успехи. Но мой муж считает — он и меня в этом убедил, — что не очень-то хорошо с нашей стороны давать работу иностранке, когда столько полек, достойнейших женщин, ищут работы и с трудом ее находят. Ко всем учителям, обучающим нашу дочь, мы с мужем обращаемся всегда с одной просьбой: мы хотим, чтобы девочка приобрела основательные, широкие знания, чтобы она со временем в совершенстве владела языком, которому ее обучают.
Марта молча поклонилась и встала.
— Если вы желаете начать уроки сегодня, — сказала хозяйка, тоже вставая и указывая на дверь, скрытую портьерой (за складками которой в ту же минуту исчезли черные глаза, усики и бородка), — так заниматься вы можете в кабинете.
Кабинет был обставлен скромнее, чем гостиная, но тоже со вкусом и комфортом; у одной стены стоял большой стол, покрытый зеленым сукном, на нем лежали книги, тетради и письменные принадлежности. Здесь Ядзя чувствовала себя хозяйкой и, подняв красивые глаза на будущую учительницу, с серьезным видом придвинула ей удобное кресло и разложила на столе несколько книг и толстых тетрадей.
Но Марта села не сразу. Ее лицо, осунувшееся и побледневшее за этот месяц ожидания, приняло в эту минуту выражение глубокого раздумья, веки опустились, а руки, которыми она ухватилась за край стола, слегка дрожали. Она стояла так несколько минут. Могло показаться, что она взвешивает слова, сказанные матерью ее ученицы, или сама задает себе какой-то вопрос, ища на него ответа в уме или совести. Подняв глаза, она встретила устремленный на нее взгляд хозяйки. Взгляд этот мгновенно охватил с головы до ног стройную, тонкую, изящную фигуру новой учительницы, отметил широкую белую тесьму, которой в знак траура было обшито ее черное платье, и с выражением сочувствия и некоторого любопытства остановился на бледном, задумчивом лице Марты.
— Вы носите траур, — тихо и мягко промолвила Мария Рудзинская, — по матери или по отцу?..
— По мужу, — ответила Марта, и ее веки снова медленно опустились.
— Так вы вдова! — воскликнула Мария, и в голосе ее прозвучали та грусть и тревога, которые испытывает счастливая женщина, услышав, что другая утратила это счастье, и подумав, что и ее собственное невечно. — А, может быть, у вас и дети есть?
При этих словах глаза Марты просветлели.
— Да, у меня есть дочь! — ответила она и, как будто это слово настойчиво напомнило ей о чем-то, села в придвинутое ей кресло и еще дрожащими руками стала открывать одну за другой лежавшие перед ней книги.
Судя по этим книгам, Ядзя училась уже давно и знала много. О том, что у нее была высокообразованная учительница, свидетельствовали замечания в тетрадях, написанные прекрасным французским языком, — видно было, что писавшая легко справлялась со всеми его трудностями и хорошо разбиралась во всех его оттенках. Марта провела рукой по глазам, словно хотела протереть их или пыталась отогнать какую-то назойливую мысль. Потом она закрыла тетради и книги и задала ученице несколько вопросов. Мария Рудзинская отошла к окну и, взяв рукоделье, приготовилась уже сесть с ним у маленького столика, как вдруг портьера раздвинулась, из-за нее послышался звучный мужской голос:
— Кузина! Выйдите, пожалуйста, на минутку!
Мария тихо прошла по комнате, еще раз дружелюбно глянув на новую учительницу, и тихонько закрыла за собой дверь в гостиную.
Посреди гостиной стоял молодой человек лет двадцати шести, худощавый и хорошо сложенный, одетый с иголочки, со смуглым узким лицом, волосами цвета воронова крыла и черными, как уголь, глазами. Внешность у него была приятная, и, на первый взгляд, даже незаурядная. В нем прежде всего поражала удивительная жизнерадостность, беззаботная, веселая, бьющая ключом. На более внимательный взгляд эта жизнерадостность казалась даже чрезмерной. Глаза так и горели, на полузакрытых усиками губах всегда играла улыбка, то умильная, то полная игривости, то шаловливая. Подвижное лицо выражало ум и лукавство. Сразу видно было, что это был человек веселый и беспечный, а о том, что он ведет легкомысленный образ жизни, свидетельствовал нездоровый цвет лица, никак не гармонировавший с его молодостью, с блеском глаз и беззаботной, почти детской улыбкой.
В тот момент, когда Мария Рудзинская входила в гостиную, молодой человек стоял в очень странной позе: лицом к закрытым дверям кабинета, несколько откинувшись назад, подняв вверх руки и устремив глаза в потолок. Этой театральной позе соответствовало и театральное до комизма выражение восторга на лице.
— Олесь, — строго сказала Мария, — это что еще за дурачества?
— Богиня! — вполголоса произнес молодой человек, не меняя позы и выражения лица. — Богиня! — повторил он и, вздыхая, как герой комедии, опустил голову и руки.
Мария не могла не улыбнуться, но, пожав плечами и садясь со своим рукодельем на диван, сказала с легким укором:
— Олесь, ты забыл со мной поздороваться!
Молодой человек тотчас подбежал к ней и несколько раз поцеловал у нее руку.
— Прости, Марыня, прости! — воскликнул он все же патетическим тоном. — Я в таком восторге, что забыл все на свете!
Он сел рядом с молодой женщиной и, прижав руку к сердцу, снова поднял взор к потолку. Мария смотрела на него, как смотрят на расшалившегося ребенка.
— Что это, опять новая фантазия? — заговорила она, пытаясь сохранить серьезный тон, но с трудом удерживая улыбку. — Должно быть, ты по дороге ко мне встретил какую-нибудь новую богиню, и это она привела тебя в такой восторг? Боюсь, что ты теперь будешь безумствовать целый день!
— Ах, Марыня, как ты жестока ко мне! — с новым вздохом произнес молодой человек. — Ведь эту красавицу я увидел в твоем доме!..
Говоря так, он с преувеличенной торжественностью указал на дверь кабинета. Марию это и рассмешило и удивило.
— Ты говоришь о новой учительнице Ядзи? — спросила она.
— Да, кузина, — принимая вдруг серьезный вид, ответил молодой человек, — я провозглашаю ее королевой всех моих богинь…
— Ах ты, ветреник, да где же ты ее видел?
— Придя к тебе, я узнал, что ты занята разговором с новой учительницей. Я не хотел вам мешать и, пройдя через кухню, заглянул в комнату из-за портьеры… Шутки в сторону — до чего же она хороша! Какие глаза! Что за волосы! Какой царственный рост!
— Олесь! — недовольно перебила Мария. — Это, по всему видно, очень несчастная женщина: она в трауре по мужу…
— Молодая вдовушка! — снова закатывая глаза, воскликнул он. — Ты, кузина, быть может, не знаешь, что нет на земле никого приятнее молодых вдовушек… Конечно, если они красивы… Лицо бледное, в глазах меланхолия… Я обожаю в женщинах бледные лица и сентиментальные взгляды…
— Какой ты вздор городишь! — Мария пожала плечами. — Если бы ты не был моим двоюродным братом и если бы я не знала, что, несмотря на все свое легкомыслие, ты в сущности добрый малый, я могла бы тебя возненавидеть за это странное неуважение к женщинам…
— Неуважение! — воскликнул молодой человек. — Да я ведь обожаю женщин, кузина! Это богини моего сердца!
— Богини, которых ты насчитываешь дюжинами.
— Чем больше у человека предметов любви, тем, значит, он любвеобильнее… Благодаря частым упражнениям, мое сердце приобретает ту силу, тот огонь, который…
— Хватит, Олесь! — теперь уже с нескрываемым неудовольствием перебила хозяйка. — Ты хорошо знаешь, как меня огорчает такое направление твоих мыслей и чувств…
— Кузина! Кузиночка! Бога ради, прекрати это! — воскликнул молодой человек, отодвигаясь вместе со стулом и молитвенно складывая руки. — Прелестному женскому ротику не пристало читать проповеди!..
— Если бы я действительно была хорошей сестрой, я читала бы тебе их с утра до вечера…
— И ничего путного из этого не вышло бы, сестричка! Проповедь должна быть короткой; это — выжимка из правил нравственных, философских, эстетических. Лучше расскажи мне, что ты знаешь об этой черноокой нимфе, которая, право, достойна лучшей участи, чем возня с твоей Ядзей.
— Скажи-ка лучше, — с живостью перебила его Мария, — почему ты в эту пору дня находишься здесь?
— Где же мне быть, кузина, как не у твоих ног?
— В конторе, — коротко отрезала пани Рудзинская.
Молодой человек вздохнул, сложил руки и опустил голову.
— В конторе! — прошептал он. — О Марыня! Как ты жестока! Разве я селедка? Ну, скажи, неужели я в самом деле похож на селедку?
Задавая эти вопросы, молодой человек поднял голову и смотрел на кузину широко раскрытыми глазами с таким комическим выражением обиды, огорчения и изумления, что Мария не могла удержаться от громкого смеха.
Но ее минутная веселость тотчас сменилась серьезностью.
— Ты, Олесь, не селедка, — сказала она, пристально разглядывая лежавшее у нее на коленях рукоделье — вероятно из боязни снова расхохотаться, — ты не селедка, ты…
— Я не селедка! — воскликнул молодой человек, вздыхая с облегчением, словно после пережитого испуга. — Слава богу, я не селедка! А раз я не селедка, дело ясно: я не могу целый день торчать в конторе, как сельдь в бочке…
— Но ты взрослый человек и должен, наконец, серьезно подумать о жизни и ее требованиях. Ну, можно ли вечно бездельничать да волочиться за богинями! Мне тебя искренно жаль, ведь у тебя доброе сердце и ты не лишен способностей. Еще несколько лет подобной жизни — и ты станешь одним из тех бесполезных людей без дела, без будущности, которых уже и так слишком много в нашей среде…
Она умолкла и, видимо, искренно огорченная, склонилась над своей работой. Молодой человек выпрямился и торжественно произнес:
— Аминь! Проповедь длинная и не лишенная некоторой морали; сердце мое, омывшись ею, подобно губке, напитанной слезами, падает к твоим ногам, дорогая кузина!
— Олесь, — сказала Мария, вставая, — ты сегодня еще больше дурачишься, чем обычно… Я не могу говорить с тобой! Ступай в контору, а я пойду на кухню!
— Сестричка! Марыня! На кухню! Fi donc! C'est mauvais genre![16] Жена литератора на кухне! Муж ее, быть может, пишет о том, что женщина должна быть поэтичной, а она отправляется на кухню!
Сказав это, он поднялся и, простирая руки, смотрел вслед уходившей.
— Сестра! — воскликнул он. — Мария! Ах, не покидай меня!
Мария не оглянулась и была уже у двери в переднюю. Тогда молодой человек подбежал к ней и схватил ее за руку.
— Ты рассердилась, Марыня? Ты в самом деле на меня рассердилась? Ну, как тебе не стыдно! Разве я хотел тебя обидеть? Разве ты не знаешь, что я люблю тебя, как родную сестру? Марыня! Ну, погляди на меня! Разве я виноват, что молод! Я исправлюсь, увидишь, дай только немного состариться!
Говоря все это, он целовал руки молодой женщины, а на лице его так быстро сменялись одно за другим выражения раскаяния, легкомыслия, грусти, нежности, угодливости, что, глядя на него, можно было либо рассмеяться, либо уйти, пожав плечами, а сердиться на этого взрослого ребенка не было никакой возможности. Поэтому Мария Рудзинская, не поддававшаяся сначала его нежностям и извинениям, в конце концов не выдержала и рассмеялась.
— Я бы многое отдала, чтобы ты мог стать другим, Олесь…
— Я бы сам многое дал, чтобы стать другим, Марыня! Но… Натуру свою не переделаешь! Как волка ни корми, он все в лес глядит…
При последних словах он жалобно сморщился, как ребенок, который робко просит чего-нибудь, и ткнул пальцем в дверь кабинета.
— Ты опять?.. — сказала Мария, берясь за дверную ручку.
— Не скажу больше ни слова о черноокой богине, которую ты, как я вижу, словно ангел-хранитель, осеняешь своими крылами! — воскликнул Олесь, снова схватив руку Марии. — Но ведь ты познакомишь меня с ней, сестричка? Не правда ли, познакомишь?
— И не подумаю! — возразила Мария.
— Дорогая! Милая! Единственная! Познакомь меня с ней, когда она войдет сюда! Скажи — это мой брат, образец совершенства, славный малый…
— И притом величайший ветреник!
Сказав это, Мария вышла из гостиной. Олесь постоял минуту у дверей, словно колеблясь, остаться ли ему, или идти вслед за сестрой, потом повернулся на каблуках, подошел к зеркалу, поправил галстук и прическу, стал напевать какую-то песенку. Через минуту он, подойдя на цыпочках к двери кабинета, отодвинул портьеру и приложил ухо к скважине.
За дверью слышен был голос маленькой Ядзи:
— L'imparfait du subjonctif! Я забыла, как надо писать в третьем лице. Скажите, пожалуйста, от какого времени образуется l'imparfait du subjonctif?[17]
Ответ последовал не сразу. Послышался шелест перелистываемых страниц. Учительница, видимо, искала в книге ответ, который ей нужно было дать ученице.
— Du passé defini de l'indicatif[18], — оказала Марта минуту спустя…
Олесь выпрямился, возвел глаза кверху и тихо повторил:
— De l'indicatif! Что за ангельский голосок!
В кабинете снова наступила тишина. Ученица, должно быть, писала. Вскоре она опять спросила:
— Bateau![19] Я не знаю, паши, как пишется bateau, что на конце?
Учительница молчала.
— Эге! — прошептал Олесь. — Видно, нелегко приходится моей богине! Не знает, должно быть, что ответить на вопрос этой маленькой плутовки… Или замечталась…
Он отошел от двери, остановился у окна, но, посмотрев на людную, шумную улицу, вдруг воскликнул:
— Что я вижу! Панна Мальвина так рано вышла из дому! Бегу, мчусь, лечу!
С этими словами он действительно бросился к двери и, с размаху открыв ее, столкнулся лицом к лицу с Марией, возвращавшейся в гостиную.
— Боже мой! — воскликнула она, отступая в переднюю. — Куда ты мчишься? В контору?
— Я увидел в окно панну Мальвину, — поспешно надевая пальто, ответил молодой человек. — Она шла по направлению к площади Красинских — должно быть, за покупками. Мне необходимо пойти с нею…
— Уж не опасаешься ли ты, что панна Мальвина истратит слишком много денег, если ты не будешь опекать ее?
— Деньги — чепуха! Но она может потерять по дороге кусочек своего сердца. До свидания, Марыня… Передай от меня привет черноокой богине…
Последние его слова донеслись уже с лестницы.
Час спустя Марта вернулась в свою мансарду. Когда она утром уходила из дому, лицо ее было оживлено, шаг легок. Прощаясь с маленькой дочерью, она горячо целовала ее и весело объясняла девочке, как ей играть с куклой и двумя колченогими стульями, служившими кукле кроватью и колыбелькой. Возвращалась же она медленно, опустив глаза, в мрачной задумчивости. На радостные возгласы и ласки дочки она едва ответила беглым безмолвным поцелуем. Яня взглянула на мать своими большими умными глазами.
— Мама, — сказала она, обхватив маленькой ручкой шею матери, — тебе не дали работы? Ты уже не смеешься, не целуешь меня, ты опять такая, какой была тогда… тогда, когда тебе не давали работу.
Мать и ребенка, несмотря на разницу в возрасте, так сблизило горе и одиночество, что Яня по выражению лица матери и по тому, как та целовала ее, сразу угадала печаль и тревогу Марты. Но на свой вопрос девочка не дождалась ответа. Мать, опершись головой на руку, так погрузилась в свои думы, что даже не слышала ее. Однако она скоро очнулась и встала.
— Нет, — тихо промолвила она, — так быть не может! Я научусь, я должна научиться, должна все знать! Мне нужны книги, — добавила она и, подумав, открыла маленький саквояж, извлекла оттуда какую-то вещь, завернула ее в платок и вышла. Она вернулась, держа в руках три книжки. Это была французская грамматика, хрестоматия и школьный учебник по истории французской литературы.
Вечером в мансарде горела маленькая лампа и Марта сидела над раскрытой книгой. Подперев голову руками, она глотала страницу за страницей. Сложные грамматические правила, тысячи вопросов труднейшей орфографии переплетались у нее в мозгу, как мотки спутанной пряжи. Она блуждала в каком-то лабиринте совершенно неизвестных ей или все равно что неизвестных, ибо давно забытых сведений. Она напрягала свой мозг и всю силу памяти, чтобы в течение одного вечера, одной ночи понять, запомнить, овладеть теми знаниями, усвоение которых требует нескольких лет медленного, кропотливого, систематического труда. Бедная женщина думала, что усиленное, лихорадочное напряжение может возместить годы умственного застоя, что единый миг настоящего перевесит все прошлое, что горячее желание может невозможное сделать возможным. Она заблуждалась. И долго это продолжаться не могло. Лихорадочные усилия утомляли тело и мозг и, таким образом, еще больше мешали ей делать какие-либо успехи: назойливые тревоги каждого дня просачивались неясной еще, но уже мучительной горечью в сердце женщины. Всеми покинутая, она начинала понимать, что обманулась в себе самой, что у нее нет сейчас возможности учиться, ибо для того, чтобы учение принесло плоды, ей необходимо душевное спокойствие, как птице для полета необходим воздух. Самое страстное желание, самые горячие стремления, самые большие усилия воли не могли привести к тому, чтобы непросвещенный ум сразу проникнул в тайны науки, чтобы неразвитые мозг и память стали гибки, как струны, чтобы они молниеносно все воспринимали, чтобы они, как расплавленный воск, впитывали в себя все то, чем их начиняли.
Долго обольщаться Марта не могла. Но, всеми силами заглушая в себе сомнения, она упорствовала, твердя: «Научись!» Так потерпевший кораблекрушение борется с морскими волнами, из последних сил цепляясь обеими руками за единственную доску, и в надежде на эту жалкую опору думает: «Я удержусь на поверхности!»
Теперь, как и прежде, в долгие осенние ночи гудели, подобно бушующему ветру, и нескончаемой гаммой вздымались и опадали таинственные голоса большого города, но Марта уже не слушала их, она боялась слушать, ибо они наполняли ее тем неопределенным ужасом, который охватывает человека, беспомощно погружающегося в могучую и неизведанную бездонную стихию.
Далеко за полночь она ходила по комнате, освещенной тусклым светом лампочки, с лихорадочным румянцем на щеках, с распущенными по плечам черными косами, нервно сжав руки, и шепотом твердила иностранные слова из раскрытой на столе книги, которая, казалось, ощетинилась, как иглами, бесконечными рядами каких-то окончаний, знаков, цифр, обозначающих правила, скобок, обозначающих исключения. Эта книга была известным учебником Шапсаля и Ноэля, посвящающим в тайны французского языка.
И Марта от сумерек до полуночи, от полуночи до рассвета усердно твердила те скучные склонения и спряжения, над которыми ежедневно зевают на всем земном шаре тысячи детей.
Однако Марту не одолевала зевота. Сухие и монотонные слова, наполняющие скукой классы, в ее устах звучали трагически. Она сражалась с ними и с собой, со своим неискушенным умом, неразвитой памятью, с разбегающимися мыслями, она старалась побороть нетерпение, вызывавшее у нее нервную дрожь. Она боролась со всем, что окружало ее, и прежде всего с тем, что было в ней самой. Но эта упорная борьба не помогала или помогала очень мало.
Она подвигалась вперед медленно, очень медленно. То, что с таким упорным трудом ей удавалось усвоить накануне, на другой день улетучивалось у нее из головы. Учение отнимало много сил и времени, а пользы от него было мало. Марта целыми часами неподвижно сидела над книгой. По временам вставала, стремительно бегала по комнате, пила холодную воду, смачивала ею лоб и глаза — и снова садилась за работу. А проснувшись на другой день, говорила себе: «Я еще ничего не знаю!» — «Времени! Хоть немного времени! — нередко мысленно восклицала молодая женщина, подсчитывая, сколько строк можно выучить за день или страниц за неделю. — Если бы у меня было два года, год, хоть несколько месяцев!»
Но время, столь щедрое для нее некогда, в годы праздности и покоя, подгоняло ее теперь угрозой голода, холода, стыда и нужды. Ей хотелось бы иметь в своем распоряжении хотя бы один год, но завтрашний день уже не принадлежал ей. Она уже завтра должна была знать все, что можно усвоить за год, за несколько лет; она обязана, она вынуждена была знать, — иначе от нее ускользнет единственный заработок. Момент, когда она вступала в битву за существование свое и ребенка, не был подходящим для учения — и все же она училась…
Истекал уже месяц с того дня, как молодая вдова впервые вошла в нарядную квартиру на Свентоерской улице. Хозяйка этой квартиры всегда встречала Марту любезно, разговаривала с ней вежливо, даже дружески, но к ее любезному тону все чаще примешивался оттенок скрытого сострадания, озабоченности, порой даже натянутости, и чувствовалось, что у Рудзинской застревали в горле какие-то слова, которые ей трудно сказать вслух. Маленькая Ядзя была с учительницей вежлива, как хорошо воспитанный ребенок. Но в ее быстрых, живых глазах появлялась порой лукавая искорка, на губах мелькала насмешливая улыбка, которая выдавала скрытое удовлетворение, а порою и удивление ученицы, угадавшей печальную тайну своей учительницы и говорившей себе мысленно: «А ведь я знаю больше, чем она!»
Наступил день, когда Марте предстояло получить от матери своей ученицы плату за месяц занятий. Рудзинская сидела в гостиной с вышиваньем, которое она, однако, рассеянно уронила на колени. Всегда безмятежное лицо этой счастливой женщины сегодня было хмуро, в красивых глазах, устремленных на скрытую портьерой дверь кабинета, читалось огорчение.
— Нельзя ли узнать, что привело сегодня мою дорогую сестру в столь мрачное настроение? — послышался мужской голос у окна.
Мария повернулась к говорившему.
— Я в самом деле очень расстроена, Олесь, и, пожалуйста, не надоедай мне своими шутками.
— Ого! — воскликнул молодой человек, опустив газету, заслонявшую его лицо. — Какой трагический тон! Что случилось? Статья, написанная талантливым пером моего зятя, не принята в печать? Или у Ядзи заболел кончик носика? Или яблочный пирог не пропекся?
Молодой человек задавал эти вопросы с обычной своей комической высокопарностью. Но вдруг умолк, — подошел к сестре, сел рядом с ней и с минуту смотрел ей в лицо внимательнее, чем можно было ожидать от такого непоседливого и рассеянного субъекта.
— Нет, — продолжал он, — не статья, и не кончик Ядзиного носика, и не яблочный пирог. Тебя, Марыня, я вижу, расстроило действительно что-то серьезное. Что случилось?
Последние слова были произнесены с неподдельной нежностью в голосе. При этом Олесь взял руку сестры, прижал ее к губам и сказал, глядя ей в глаза:
— Ну, что же так тебя огорчает? Скажи…
Сейчас этот беспечный весельчак производил впечатление доброго малого, искренно привязанного к сестре. И Мария посмотрела на него дружелюбно.
— Я знаю, что у тебя доброе сердце, Олесь, что тебя вправду трогает моя печаль. И я охотно рассказала бы тебе, в чем дело, но боюсь, что ты опять начнешь надо мной потешаться.
Олесь выпрямился и приложил руку к груди.
— Говори смело, сестра! — сказал он. — Я буду слушать тебя серьезнее ксендза в исповедальне и с нежностью брата, которому ты всегда была ангелом-хранителем и добрым духовником… Я тебя выслушаю и готов сделать для тебя все… Если тебе хочется иметь поющее дерево или говорящую птицу, я отправлюсь за ними на край света. Если у Ядзюни ножка или головка болит, я созову немедленно всех врачей Варшавы! Если тебя кто-нибудь обидел, я вызову обидчика на дуэль или… отколочу его палкой. А что я все это исполню, клянусь тебе прекрасными глазами всех моих богинь… и памятью о нашем детстве, Мария, и запыленными стенами моей конторы, и моим сердцем, в котором течет та же кровь, что у тебя.
Что у Олеся была натура изменчивая, как хамелеон, заметно было по всему. В лице его пустое легкомыслие быстро сменялось искренним чувством, готовностью к самоотречению, так что Мария не знала, сердиться ей или смеяться, и хотелось пожать руку этому вертопраху, который напоминал ей о вместе проведенных детских годах и о том, что в их жилах течет одна кровь.
— В сущности это не так уж важно, — сказала она после минутного колебания. — Ничего такого, что могло бы повлиять на мою судьбу или судьбу моих близких. Но мне очень жаль эту бедняжку, которая сейчас находится там, за дверью…
— А! Так это касается черноокой богини? Ну, слава богу, у меня отлегло от сердца. А то я, право, думал, что какое-нибудь несчастье…
— Это несчастье, но не наше, а ее…
— Неужели? Ну, тогда и мне немного жаль эту интересную вдовушку. Но что же с ней? Покойный супруг ей приснился, что ли?
— Брось шутки, Олесь! Эта женщина, видно, еще несчастнее, чем я думала… Она очень нуждается, но, кажется, ничего не умеет делать…
Олесь широко раскрыл глаза:
— Ничего не умеет! И в этом все несчастье? Ха! ха! ха! Beau malheur ma foi![20] Такая молодая и красивая…
Вдруг он замолчал, потому что красная портьера раздвинулась и в гостиную вошла Марта. Она ступила шаг и остановилась, держась рукой за спинку кресла. В эту минуту она была очень хороша. Тяжелые переживания — быть может, последний момент долгой внутренней борьбы — окрасили ее бледные щеки ярким румянцем; она, видимо, только что в припадке отчаяния схватилась руками за голову, и две вьющиеся прядки черных волос упали на бледный лоб, резко отделявшийся от залитого краской лица. Она стояла с поникшей головой и опущенными глазами, но во всем ее облике чувствовалось не колебание, не страдание, а лишь твердое, бесповоротное решение.
Одного взгляда на эту женщину было достаточно, чтобы понять, что она отважилась на нечто, имеющее для нее огромное значение, на какой-то шаг, который она не могла совершить без большого усилия над собой, без огромного напряжения воли. Наконец она подняла голову и подошла к Марии.
— Вы кончили уже? — спросила, вставая, пани Мария, пытаясь непринужденно улыбнуться.
— Да, пани, — тихо, но твердо ответила Марта. — Сегодняшний урок окончен, и я пришла сказать вам, что он последний. Я не могу больше заниматься с вашей дочкой.
На лице Марии Рудзинской можно было прочесть удивление, грусть и замешательство. Последнее было всего сильнее. Этот добровольный отказ помешал доброй женщине сказать то, что она уже давно собиралась сказать.
— Вы не будете больше давать уроки Ядзе? — переспросила Мария, запинаясь. — Но почему?
— Потому, — медленно и тихо ответила Марта, — что я не гожусь в учительницы.
Говоря это, она опустила глаза; мучительное чувство стыда выражалось на ее вспыхнувшем лице.
— Я переоценила свои способности, — продолжала она. — Оставшись без всяких средств, я знала, что должна работать… Я слышала, что большинство нуждающихся женщин дает уроки, чтобы заработать кусок хлеба… Я надеялась этим трудом прожить… Мне сказали, что я могу преподавать только французский язык, и я считала свои знания достаточными, так как говорю по-французски бегло и правильно. Но теперь я убедилась, что хорошо говорить — это еще не значит по-настоящему знать язык. Я никогда не изучала его основательно, а то немногое, что знала в детстве, забыла… Это были отрывочные, поверхностные знания, и не удивительно, что они не удержались в моей памяти. Та иностранка, что обучала прежде вашу дочь, была прекрасной учительницей. У панны Ядвиги гораздо больше знаний, чем у меня…
Марта остановилась на минуту, словно собираясь с силами.
— Конечно, — продолжала она, — я очень нуждаюсь в заработке, но я не хочу поступать против совести… Ведь, когда вы договаривались со мной, вы сказали, что прежде всего требуете от учителей, чтобы они помогли вашей дочери основательно изучить предмет… А я ей этого дать не могу… Вы так хорошо отнеслись ко мне, что я была бы не только недобросовестной, но и неблагодарной, если бы…
Мария не дала ей договорить. Она взяла несчастную женщину за руки и, крепко сжимая их, сказала:
— Дорогая моя! Я не могу, конечно, возражать против того, что вы сами о себе говорите. Но, поверьте, мне очень, очень грустно расставаться с вами. И я хочу быть вам хоть чем-нибудь полезной… У меня знакомства, связи…
— Пани, — сказала Марта, поднимая глаза, — единственное мое желание — это найти работу…
— Но в какой области вы хотели бы и могли работать? — поспешно спросила Рудзинская.
Марта долго молчала.
— Не знаю, — дрожащим от стыда голосом ответила она наконец, — не знаю, что я умею делать и вообще умею ли хорошо делать что-нибудь?
— Не хотите ли давать уроки музыки? Одна моя родственница как раз ищет учительницу музыки для дочери.
Марта отрицательно покачала головой.
— Нет, — сказала она, — в музыке я еще гораздо менее сильна, чем во французском языке.
Мария задумалась. Она не выпускала руки Марты из своих, словно боялась, что та уйдет от нее, не получив совета и помощи.
— Может быть, вы могли бы преподавать естественные науки? Мой муж воспитывает мальчика, которому трудно дается ученье… Ему нужен репетитор, чтобы помогать ему готовить уроки.
— Нет, пани, — перебила Марта, — естественных наук я почти совсем не знаю.
После минутного колебания она прибавила:
— Я немного умею рисовать. Если вы знаете кого-нибудь, кто ищет учительницу рисования…
Мария, подумав с минуту, отрицательно покачала головой.
— Это труднее всего. Мало кто учится рисовать, к тому же рисование преподают обычно мужчины… Так уж принято.
— В таком случае, — сказала Марта, пожимая руку Марии, — мне остается только проститься с вами и поблагодарить за вашу доброту и любезность.
Мария протянула руку, чтобы взять со стола изящный конверт, в котором было несколько кредиток, но в эту минуту кто-то дернул ее за рукав. Это был веселый Олесь, все время скромно стоявший в сторонке с выражением лица отнюдь не веселым. Он с восторгом и искренним состраданием смотрел в упор на молодую вдову, вовсе не замечавшую его присутствия. Быть может, войдя в гостиную, она и видела Олеся, но какое ей было дело до того, что еще один человек станет свидетелем ее унижения, если самым страшным и постоянным свидетелем его была она сама? Какое было дело Марте, что кто-то смотрит на нее в тот момент, когда она сама с ужасом устремляла взор в свое будущее, поняв, как мало она приспособлена к жизни. Поэтому Марта не обращала внимания на молодого человека, а Мария и вовсе забыла о нем и, когда он слегка потянул ее за рукав, обернулась с удивлением. Она еще больше удивилась, увидев лицо Олеся. Его всегда веселые глаза были полны грусти, в складке губ, с которых сбежала беспечная улыбка, было выражение кротости и даже серьезности.
— Марыня! — сказал он вполголоса. — Ведь твой муж работает в редакции иллюстрированного журнала. Может быть, там нужен человек, умеющий рисовать…
Мария захлопала в ладоши.
— Верно! — воскликнула она. — Я спрошу у мужа!
— Но это нужно сделать сейчас же! — настаивал Олесь со свойственной ему живостью. — Сегодня заседание в редакции…
— Да, и он сейчас там…
— А на заседании легче всего узнать…
— Так я ему сейчас напишу…
— Нет, зачем писать, это долго! Я схожу и вызову Адама с заседания…
— Иди, иди, Олесь…
— Бегу, мчусь! — воскликнул молодой человек, схватил шляпу и, забыв попрощаться, выбежал в переднюю. Там он накинул пальто и, крикнув еще раз: — Бегу, мчусь, лечу! — действительно помчался вниз по лестнице, так же как месяц тому назад, когда ему хотелось догнать молодую красавицу, которую он увидел в окно. Мария не ошиблась: у ее двоюродного брата было доброе сердце. Она с довольным видом проводила его глазами до порога и снова обернулась к Марте.
Молодая вдова стояла неподвижно, краска еще сильнее залила ее лицо. Она не могла не видеть, что вызывает жалость не только в этой женщине, только что пожимавшей ей руки, но и в молодом человеке, почти незнакомом, которого она видала мельком всего лишь раза два. Впервые в жизни она внушала людям сострадание. Избежать этого было невозможно, и все же мысль о том, что ее жалеют, подавляла Марту. Она была недовольна собой, своим разговором с Марией, вызвавшим эту жалость к ней… Марта говорила себе, что она должна быть сильнее, больше владеть собой. У нее было такое ощущение, будто в эту минуту она потеряла чувство собственного достоинства, будто она протягивает руку за подаянием. Когда сестра и брат оживленно заговорили о ней, когда молодой человек выбежал из комнаты, чтобы идти куда-то, к чужим людям, которых она никогда не видела, и просить за нее, Марте сильно захотелось уйти, уйти немедленно, заплатить за сочувствие словами благодарности, но милостыню не принять и сказать:
— Надеюсь, что я сама найду выход.
Желание это было так властно, что у Марты перехватило горло, кровь бросилась ей в голову. Но она все же не поддалась ему, не ушла, а стояла неподвижно, с поникшей головой и судорожно сжатыми руками. В глубине души она мрачно твердила себе:
«У меня нет надежды на то, что я выкарабкаюсь сама. Я в себя не верю!»
В ней рождалось сознание своего бессилия, и оно вызывало стыд, неопределенный, но мучительный. «Если бы я была одна!.. — думала она. — Если бы у меня не было ребенка!»
— Скажите, пожалуйста, — обратилась к ней Мария, — как известить вас о результате попыток, которые я и муж мой предпримем, чтобы найти для вас работу? Быть может, вы оставите свой адрес?
Марта подумала.
— Если разрешите, я сама приду за ответом.
Сначала она хотела дать свой адрес, но у нее мелькнула мысль, что эта молодая и счастливая женщина легко может о ней забыть. Ей было неприятно, что ее жалеют, но еще больше пугала ее мысль, что мелькнувшая надежда на заработок снова исчезнет и оставит ее в ужасной неуверенности.
«Заработок! Какая проза, какое будничное, низменное дело!» — воскликнет, быть может, читатель. Если бы речь шла о пылкой любви, сердечной тоске, возвышенных мечтах, то, быть может, чувства и мысли молодой женщины вызывали бы больше сочувствия. Но Марта сознавала, что здоровье и жизнь единственного существа в мире, которое она любила, — ее ребенка — зависит от ее заработка, что спасение от тоски, наполняющей пустые углы ее бедного жилища, — в работе, а не в возвышенных мыслях и мечтах. Возможно, что она ошибалась; ее будущее должно было показать, права она или нет.
Обменявшись еще несколькими словами с хозяйкой, Марта Свицкая попрощалась. Мария снова взяла в руки конверт с лиловой каймой.
— Пани, — сказала она смущенно, — вот то, что вам следует за уроки.
Марта не протянула руки.
— Мне ничего не следует, — сказала она, — ведь я вашу дочь ничему не научила.
Пани Рудзинская хотела настаивать, но Марта схватила ее руку, крепко пожала и торопливо вышла из комнаты. Почему она ушла так поспешно? Быть может, хотела убежать от соблазна? Она чувствовала, что деньги, которые ей предлагали, не заслужены ею, хотя она прилагала к этому все усилия. Она чувствовала, что, приняв деньги, поступила бы нечестно, поэтому и не взяла их. Но когда она, придя домой в сумерках, в комнате, освещенной только тусклым светом уходящего дня (лампу она не зажигала из экономии), открыла кошелек и подсчитала его содержимое — несколько монет, оставшихся от продажи одного из ее двух платьев; когда она подумала, что, кроме этих денег, которых хватит на несколько дней, у нее ничего нет; когда маленькая Яня, прижимаясь к ней, пожаловалась на холод и просила затопить печку, а она вынуждена была отказать, так как дров оставалось очень мало, а о том, чтобы купить новые, она теперь и мечтать не могла; когда ночной мрак еще обострил ее тоску и превратил беспокойство в сильную тревогу, — в ее воображении встал изящный конверт, украшенный лиловой каймой, с тремя пятирублевыми бумажками внутри. Марта вскочила и зажгла лампу. Вместе с мраком исчезло и видение, но оставило в ее душе смутный ужас.
— Неужели, — воскликнула она, — я жалею теперь о том, что поступила честно?
Эта мысль вызвала новый прилив сил.
«Нет, — успокаивала она себя, — напрасно я так волнуюсь. Ведь обещали же мне новую работу?.. Я когда-то неплохо рисовала. У меня даже находили большие способности… Эту работу, если мне ее только дадут, я, вероятно, смогу делать хорошо. Господи! Как я буду стараться, чтобы заработок опять не выскользнул у меня из рук! Правда, мне дадут его только из жалости, но что ж из этого? Это не может унизить меня. Право, во мне еще слишком много гордости! Я слышала не раз, что люди и в бедности могут сохранить гордость, но это, должно быть, только в теории; я теперь вижу, что это не так!»
Она снова подумала об этом, когда на следующее утро сошла вниз и робко постучала в квартиру управляющего домом.
Управляющий принял ее в теплой, хорошо обставленной комнате.
— Через два дня, — сказала Марта, — срок уплаты за комнату и за пользование мебелью.
— Совершенно верно, пани, — полуутвердительно-полувопросительно отозвался управляющий.
— Но я пришла предупредить вас, что пока не смогу уплатить…
Лицо управляющего приняло явно недовольное выражение. Впрочем, он не был черствым человеком. Лицо у него было честное и доброе, со следами пережитых лишений и забот. Он пристально посмотрел на молодую женщину и после минутного раздумья ответил:
— Очень жаль… но что ж поделаешь! Комната у вас небольшая, и я думаю, домовладелец не выселит вас, если вы один раз не внесете денег в срок. Однако, если это повторится…
— Мне обещали работу, — с живостью перебила Марта, — и я надеюсь, что она меня обеспечит…
Управляющий молча поклонился, а Марта, покраснев и опустив глаза, вышла на улицу. Скоро она вернулась домой, неся в узелке разные покупки. Она не могла уже больше брать обеды в столовой и упрекала себя даже за то, что брала их до сих пор, так как потратила денег больше, чем следовало. О себе она не беспокоилась. Под тяжестью забот, погруженная в свои мысли, Марта мало думала о еде. Она считала, что стакана молока и булки в день ей вполне достаточно для поддержания сил. Но маленькая Яня, дрожавшая от холода в плохо отапливаемой комнате, нуждалась в горячей пище — хотя бы один раз в день.
Поэтому Марта на последние деньги купила немного масла, крупы и кастрюльку.
«Вместо того чтобы топить печку утром, — решила она, — я буду топить ее в полдень и заодно варить каждый день что-нибудь горячее для Яни».
Она не могла также примириться с мыслью, что ее ребенок не будет есть мяса. И так уже девочка бледная, слабая, истощенная лишениями, которых она раньше не знала. Но свежее мясо стоит очень дорого, и чтобы его сварить, нужно много дров. Поэтому Марта купила фунт ветчины. Делая эти покупки, она вспомнила про дешевые столовые. Она слыхала о них прежде, когда была женой чиновника, получавшего приличный оклад, и сама щедрой рукой жертвовала на благотворительные дела. Но и дешевая столовая сейчас могла оказаться для нее слишком дорогой, да и, кроме того, ей было противно обращаться за помощью в благотворительные учреждения.
«Это для стариков, — думала она, — для больных, калек, сирот, для людей совершенно беспомощных или опустившихся. А я молода, здорова, — и немало есть работы, за которую я еще не пробовала браться и которую, быть может, сумею выполнять. Если мне не повезло вначале, так это еще не значит, что я должна искать благотворительной помощи».
«Никогда!» — сказала она себе и, снова открыв кошелек, пересчитала оставшуюся мелочь. В нем было всего около трех злотых.
«Хватит на неделю на молоко и булки для меня и для Яни, — подумала она, — а за это время добрые люди подыщут мне работу…»
Знакомые Марты со Свентоерской улицы были люди очень добрые, они искренно хотели помочь бедной женщине, внушавшей им сострадание и уважение. Им это было нетрудно, так как муж Марии Рудзинской занимал видный пост в редакции одного из популярнейших варшавских иллюстрированных журналов и мог предоставить работу многим нуждающимся.
Муж Рудзинской был давнишним и весьма уважаемым сотрудником этого журнала. Его слово имело здесь большой вес, его ходатайство не могло быть оставлено без внимания.
К тому же Адам Рудзинский был писатель, интересовавшийся почти исключительно социальными проблемами, а в том числе и положением трудящихся женщин в обществе. Марту он видел несколько раз, когда она приходила на уроки. Привлекательная внешность молодой женщины, ее траур, достоинство, с которым она держалась, и благородный поступок, о котором с восхищением рассказала ему жена, усилили его желание помочь ей.
Результат был благоприятный и не заставил себя долго ждать. Еще одна пара рук не была лишней в журнале, которому требовались работники, но сперва нужно было выяснить степень пригодности новой сотрудницы, чтобы решить, можно ее принять или нет.
Благодаря стараниям Адама Рудзинского дело подвигалось быстро, но Марте ожидание показалось очень долгим. С того дня, когда она добровольно отказалась от урока, прошла неделя; ее скудный запас денег почти совсем истощился, а вынужденное безделье ужасно ее угнетало, тревожило и лишало сна. И вот однажды утром, выйдя из дому, Марта пошла на Длугую улицу и постучала в дверь справочной конторы. Людвика Жминская приняла ее еще холоднее и официалынее, чем прежде.
— Я слышала, что вы уже не даете уроков у Рудзинских, — сказала она. — Жаль, это очень плохо как для вас, так и для меня: от мнения таких людей зависит репутация моей конторы.
Марта вспыхнула — она поняла упрек, скрытый в словах Жминской. Однако она стремительно подняла голову и сказала с искренним огорчением:
— Простите, что я не оправдала ваших надежд.
— Если бы это касалось лично меня, — перебила ее Жминская, — это не имело бы никакого значения, но если люди не будут питать ко мне доверия, это принесет большой ущерб моему делу.
— Вы ошиблись во мне, — продолжала Марта, — потому что и я ошиблась в самой себе. Панна Рудзинская для меня слишком знающая ученица. Я думаю, если бы мне пришлось обучать начинающих, я лучше справилась бы со своей задачей. Поэтому я еще раз обращаюсь к вам с просьбой: не можете ли вы найти мне уроки с начинающими?
Но Людвика Жминская не смягчилась.
— Спрос на учителей для начинающих гораздо меньше, а таких учителей гораздо больше, — сказала она, помолчав, с иронией в голосе. — Конкуренция огромная, поэтому оплата очень низкая. Сорок грошей, самое большее — два злотых за час…
— Я согласна на любые условия, — ответила Марта.
— Конечно, приходится соглашаться, когда нет другого выхода. Однако я вам ничего не обещаю. Посмотрю, постараюсь… Во всяком случае сейчас у меня ничего нет, и вам придется долго ждать.
Марта внимательно смотрела на хозяйку конторы. Ее глаза, грустные, задумчивые, но спокойные, искали, ныть может, на лице пожилой женщины доброжелательности и сочувствия, какие она заметила, когда была здесь в первый раз. Но Жминская оставалась теперь непреклонной, холодной и официальной. Марта вспомнила ее слова, сказанные два месяца тому назад:
«Женщина только тогда может проложить себе дорогу трудом, завоевать независимость и положение в обществе, когда у нее есть выдающиеся способности или обширные знания в какой-либо области».
У Марты ничего этого не было, и хозяйка конторы, уже разочаровавшись в ней, считала ее, вероятно, назойливой клиенткой, которая скорее может компрометировать, чем принести пользу ее конторе. И от нее, к которой ежедневно приходили с такими просьбами десятки людей так же нуждающихся и с такими же недостаточными знаниями, нечего было ожидать сочувствия.
Марта поняла, что ее карьера учительницы окончена, и, куда бы она теперь ни обратилась, всюду сначала проверят товар — ее знания — и, убедившись в его низкосортности, откажут ей сразу, или она попадет в разряд тех, кто вынужден долго дожидаться самого жалкого заработка. Она согласилась бы на любые условия, но долго ждать не могла.
«Как я была наивна, до какой степени не знала людей и себя самое, когда, поселившись в этой жалкой комнатушке, думала, что достаточно мне заявить о своем желании трудиться, и я получу работу. Вот теперь хожу с одной улицы на другую, от одного дома к другому и ищу… И все же, если бы я умела хорошо что-нибудь делать…»
Мария Рудзинская весело встретила Марту, горячо пожала ей руку и, не дожидаясь вопросов, сказала:
— В журнале, где работает мой муж, как раз ищут иллюстратора. Вот эскиз, сделанный известным художником. Вам поручено его скопировать. Оплата целиком будет зависеть от качества вашей работы; и от того же зависит, получите ли вы и другие заказы.
Бледный луч декабрьского солнца, проникая между стенами домов, озарял чердачное оконце и скользил по столу, за которым сидела Марта, сосредоточенно вглядываясь в лежавший перед ней рисунок. На нем было изображено несколько ветвистых деревьев и пышных кустов, в тени их сидела красивая женщина, а из-за ветвей выглядывали детские головки. На заднем плане с большим искусством изображен был деревенский домик с террасой, обвитой плющом. Позади него вилась дорога, очертания которой терялись в тумане. Это была несложная композиция, сценка из деревенской жизни, но, написанная умелой и вдохновенной рукой талантливого художника, она представляла собой прекрасное произведение искусства, и сельский домик, четырьмя окнами смотревший на зрителя, и стройная женщина, блаженно отдыхавшая под тенью дерева в позе, полной небрежной грации, и задорные личики детей, выглядывавшие из-за куста роз, и уходившая вдаль дорога — все здесь ласкало взгляд, воспламеняло воображение, побуждало мысль к сравнениям и догадкам. Превосходная техника исполнения сочеталась с поэтичностью замысла. Вдохновение и высокое мастерство равно помогали художнику, когда он легкой и уверенной рукой набрасывал эту картину, полную глубокого чувства, прелести и спокойной гармонии.
Однако не техническое совершенство сразу привлекло внимание Марты; рисунок, прежде всего, пробудил в ней воспоминания прошлого и поразил трагическим контрастом с ее настоящим.
При виде этого сельского домика, тенистых деревьев и кустов и лица молодой матери, следившей за движениями двух детских фигурок, на Марту нахлынули воспоминания, наполняя ее чувством горького блаженства.
И она жила когда-то в таком тихом, цветущем уголке, бродила по пышному ковру травы, срывая розы с кустов, и с охапкой благоухающих цветов бежала затем к такой же террасе, обвитой плющом, зеленая завеса которого готова была принять под свою прохладную освежающую сень маленькую любимицу всей семьи.
И за ее быстрыми, легкими движениями некогда следил заботливый взгляд матери, и вслед ей раздавался тревожный материнский голос, предупреждавший, чтобы она не убегала далеко от дома, на дорогу, где столько камней и рытвин, препятствий и опасностей, на рогу, которая вьется и пропадает среди холмов в бескрайней дали. Напрасные предупреждения, напрасная тревога материнского сердца!
Настало время, и девочка, выросшая в уютном деревенском доме, вышла на эту дорогу, каменистую и крутую, пошла в неизвестную даль, полную преград и опасностей, и вот — очутилась здесь, на самом верху высокого городского здания, в голых, холодных стенах мансарды… Марта оторвалась от рисунка, оглядела комнату и остановила взгляд на бледном личике закутанном в ее шерстяной платок и все же дрожавшей от холода Яни, которая, как слабый птенчик, прижималась головкой к ее коленям. В ушах женщины словно звучало еще так хорошо знакомое с детства пение птички, той самой птички, которая на рисунке, расправив крылышки, порхала над розовым кустом. С этими воскресшими в ее памяти звуками сливалось тяжелое дыхание озябшего ребенка. Воображение рисовало Марте прекрасное лицо ее матери, доброе лицо отца. Затем перед ней встали темные глаза юноши, они смотрели на нее с глубоким чувством и как бы твердили «люблю!», и он говорил ей: «Будь моей женой!» Все эти родные лица, которые были ей дороже жизни, лица тех, кого навсегда поглотил мрак могилы, эти места, где проходило ее безоблачное детство и юность, все погасшие огни, развеянные мечты, отравленные радости — все то, что поддерживало ее когда-то, вновь ожило, приобрело прежние краски, слилось в одну картину и предстало перед молодой женщиной в этих серых, холодных стенах пустой комнаты, как в раме ужасающего безобразия и наготы.
Марта не смотрела уже на рисунок, ее взгляд был неподвижно устремлен в пространство, глаза влажны, она дышала тяжело и часто, но подавляла подступавшие к горлу рыдания, боролась с ними, боролась со своим сердцем, силясь утишить его учащенное биение, пыталась справиться с собой, гоня от себя рой воспоминаний и грез.
Какой-то тайный внутренний голос говорил ей, что с каждой пролитой слезой, с каждым вырвавшимся из груди рыданием, с каждой секундой, проведенной в этих страшных муках, когда душа оплакивает похороненные надежды и любовь, уходит частица ее сил и воли, частица энергии, терпения и выдержки. А этих сил, этой воли, этой выдержки ей нужно было так много! Полдень ее жизни оказался для нее настолько же суровым и требовательным, насколько нежным и ласковым было утро.
Яня подняла к матери бледное личико.
— Мама! — сказала она жалобно, — как тут сегодня холодно! Затопи печку!
Вместо ответа Марта наклонилась, обняла девочку, крепко прижала ее к груди и, прильнув губами к ее лбу, с минуту молчала…
Вдруг она поднялась, плотнее закутала Яню в шерстяной шарф, посадила ее на маленькую скамеечку, опустилась перед ней на колени, с улыбкой поцеловала ее в бледные губки и почти спокойным голосом сказала:
— Если ты будешь сидеть тихонько и играть со своей куклой, я завтра или послезавтра кончу работу, куплю дров и зажгу для тебя красивый, жаркий огонь в печке. Хорошо, Яня? Хорошо, доченька моя милая?
Говоря это, она согревала в руках озябшие руки девочки. Яня в ответ улыбнулась и поцелуями закрыла глаза матери. Она занялась своей куклой и деревянными игрушками и перестала смотреть в закопченную, пустую, дышащую холодом глубь печки. В комнате снова настала полная тишина. Марта сидела за столом и всматривалась в работу талантливого художника.
Побежденные усилием воли, отогнанные воспоминания и сожаления о прошлом укрылись где-то на самом дне души и не тревожили ее более. Теперь лицо Марты выражало спокойную сосредоточенность, в глазах светилось воодушевление, с которым она принималась за эту новую пробу своих сил. Теперь уже не замысел художника, не вложенные им в картину чувства поглощали, все внимание Марты, а техника рисунка, те средства и приемы, то мастерство, которое помогает создавать прекрасное произведение, воплощать свой замысел в каждый мельчайший штрих, использовать каждую частицу поверхности, каждую игру света и тени. Марта не рисовала никогда с натуры, но копировала небольшие пейзажи, натюрморты, портреты. Поэтому совершенство лежавшего перед ней рисунка восхитило ее, но не обескуражило.
«Мне, конечно, далеко до автора этого прекрасного рисунка, — думала она, — но скопировать чужую работу я, пожалуй, сумею — должна суметь!»
С этими мыслями она открыла длинную коробку с принадлежностями для рисования. Рудзинская своим чутким сердцем поняла, что бедная женщина окажется в затруднительном положении, и дала ей этот ящичек вместе с оригиналом рисунка.
Карандаш Марты легко двигался по бумаге; она чувствовала, что ее мысль сливается воедино с мыслью художника, а глаз быстро улавливает самые сложные изгибы линий, тончайшие оттенки и переливы света и тени. Сердце ее билось все сильнее и радостнее, ей дышалось все легче, румянец выступил на бледных щеках, глаза сияли. Утешитель отчаявшихся, друг одиноких, опекун измученных жизненными бурями — труд пришел в убогое жилище и принес с собою душевный покой. Солнечные лучи, ласкавшие утром голые стены, исчезли за высокими крышами домов, большой город внизу шумел таинственно и неустанно, — Марта не видела ничего и ничего не слышала.
Иногда она поднимала глаза от работы, чтобы поглядеть на тихо игравшего в уголку ребенка, перекидывалась с Яней несколькими словами и снова погружалась в работу. Иногда она хмурила брови, и на ее лице появлялось озабоченное выражение. Это было тогда, когда она наталкивалась на какие-либо трудности в работе; незнание приемов было для нее большой помехой. Но она боролась с этими трудностями и думала, что удачно преодолевает их. Когда Марта вглядывалась в свою работу, на губах ее появлялась улыбка, которая исчезала, как только она начинала сравнивать свою копию с оригиналом. Видимо, в уме ее возникали сомнения, тревога, но она их подавляла, — слишком они угнетали, слишком были мучительны. Она работала, напрягая все силы ума и воли, с увлечением человека, влюбленного в свой труд, работала, вкладывая в него все способности, всю душу, и перестала рисовать только тогда, когда в комнату пробрались первые вечерние тени. Тогда она подозвала Яню, посадила ее к себе на колени. С улыбкой глядела она на личико дочурки. И теперь улыбка была иная, не вымученная, нет. Она расцвела сама собой, без усилий, на лице молодой матери, потому что работа успокоила наболевшее сердце, согрела его надеждой.
Марта рассказывала дочке одну из тех сказок, полных чудес, радужных красок и пения птиц, которые так занимают ребенка и захватывают его воображение.
Но пока она плела для бедного, истосковавшегося по такому празднику ребенка длинные нити фантастических сказок, мозг ее сверлила одна мысль, повторявшаяся, как лейтмотив ее жизни: «Если бы я сумела… если сумею…»
«Хорошо ли у меня сделано? Годна ли я на что-нибудь?» — думала Марта через несколько дней, входя в квартиру Рудзинских.
На вопросы, волновавшие молодую женщину, она в этот день не получила решительного ответа. Но ей предстояло скоро услышать его: на следующий день должно было состояться заседание редакции, на котором компетентные люди дадут заключение о способностях Марты и качестве выполненной ею работы.
— Приходите послезавтра утром, — сказала пани Рудзинская. — Мой муж на завтрашнем заседании все узнает и даст вам определенный ответ.
Марта пришла в назначенное время. В уютной гостиной хозяйка встретила ее с обычной любезностью и указала на кресло у стола, на котором лежала работа Марты. За столом сидел мужчина средних лет с лицом умным, благородным и добрым. Это был Адам Рудзинский; он встал, здороваясь с Мартой, почтительно пожал ей руку и, когда она села, уселся тоже, опустив глаза, и заговорил не сразу.
Мария сидела поодаль, опечаленная, подперев щеку рукой, и тоже молчала. Несколько секунд в гостиной царила тягостная тишина. Каждому из присутствовавших тяжело было начать разговор. Адам Рудзинский первый нарушил молчание.
— Мне очень жаль… — сказал он, — но мне поручено передать вам неблагоприятный ответ, и я не в силах ничего изменить.
Он смотрел на Марту с искренним сочувствием и сделал паузу, желая, быть может, дать молодой женщине время собраться с силами и стойко перенести удар. Марта слегка побледнела и отвела глаза. Но с губ ее не сорвалось ни одного возгласа, ни одного вздоха.
Адам Рудзинский по выражению ее лица понял, что она умеет владеть собой и быть мужественной, поэтому он продолжал:
— Я не художник и не могу быть судьей в этом деле. Я сказал лишь то, что мне поручено вам передать. Я это сделал со всей откровенностью для того, чтобы оградить вас от новых разочарований в будущем, а также и потому, что нет для человека ничего вреднее, чем переоценка своих сил и возможностей. Работа, выполненная вами, говорит о том, что вы учились рисовать и что у вас несомненно есть способности, но… учились вы слишком мало и способности эти у вас недостаточно развиты. Вы не знакомы с требованиями, которые предъявляет искусство. Всякое искусство слагается из двух вещей: природного таланта человека, который посвятил себя ему, и мастерства, которое достигается трудом, учением. Талант рождает вдохновение, но вдохновением руководит мастерство. Опыт, не оживляемый талантом, не может создать подлинного произведения искусства, и работа художника будет работой ремесленника, а талант, хотя бы самый большой, без опыта и знаний — эта первобытная, слепая сила, неразвитая и стихийная, способная в лучшем случае создавать произведения несовершенные, хаотические, неполноценные. У вас есть способности — и способности, несомненно, значительные, раз они заметны в вашей работе, несмотря на все ее технические недостатки. Но…
— Адам! — раздался голос Марии Рудзинской. Она встала и, подойдя к столу, смотрела на мужа с мольбой во взгляде, а на Марту сочувственно и тревожно. Марта угадала опасения доброй женщины. Она подняла голову и сказала твердо:
— Пани, я хочу услышать всю правду. Мой небольшой опыт убедил меня, что ваш муж вполне прав: нет ничего пагубнее для человека в моральном и материальном отношении, как незнание собственных сил и возможностей, с которыми он вступает в жизнь.
Мария вернулась на свое место. Марта перевела взгляд на Рудзинского, и тот продолжал:
— Существуют разные степени мастерства, и люди овладевают им для разных целей. Даже небольшого мастерства достаточно для того, чтобы доставлять человеку радость, украшать и разнообразить жизнь его и окружающих. Такое дилетантство имеет известный успех в салонах и гостиных и, сопутствуя богатой или обеспеченной жизни, вносит в нее некоторую прелесть, поэзию, яркость впечатлений и праздничность. Однако дилетантство, хотя оно и не совсем лишено полезных и облагораживающих сторон, хотя оно и занимает довольно значительное место в духовной жизни людей, может служить лишь придатком, украшением, изящным узором на канве жизни, делающим эту жизнь более красочной и разнообразной. Но строить все на дилетантстве, оставаться дилетантом всю свою жизнь — нельзя, не годится! Это нельзя потому, что несовершенство и результаты дает несовершенные; не годится, так как тот, кто приносит миру так мало пользы, не имеет права требовать от мира так много — обеспеченного существования и душевного покоя. На высотах же, часто недоступных даже пониманию дилетанта, царит искусство, могучая, совершенная сила, создаваемая развитым до предела, верно направленным талантом и глубокими, обширными знаниями. Дилетантство всего лишь — игрушка, а опорой в жизни, материальной и духовной, может стать только подлинное искусство. В искусстве, так же как в науке и ремесле, достигает наибольшего тот, кто в свое творчество вкладывает наибольший капитал — время, труд, знания, опыт. Здесь, как и везде, существует конкуренция, спрос и предложение противостоят друг другу. Здесь, как и везде, степень благосостояния художника прямо пропорциональна качеству его произведений. Как в любой другой области труда, человек, посвятивший себя искусству, может добиться хороших, порой даже отличных условий жизни, но лишь в том случае, если у него есть не только природный талант, но и образование, если он не дилетант, а настоящий художник…
Сказав это, Адам Рудзинский встал и, почтительно поклонившись Марте, прибавил:
— Простите меня, что я говорил так долго, но я не мог ограничиться несколькими фразами. Я боялся, чтобы вы не подумали, будто вам отказывают в заработке из-за каприза или какого-то предубеждения, что в данном случае было бы просто преступно. Ваша работа не удовлетворяет требованиям редакции. Копия недостаточно искусна и точна, не отражает как следует идею и характер оригинала. Так, например, несмотря на то, что лицо молодой матери вы рисовали с явным чувством и увлечением, ее черты получились расплывчатыми по сравнению с той выразительностью, какую придал ему талантливый и опытный художник. Вы не сумели передать выражение ее глаз, следящих за любимыми детьми, наклон головы, вытянутой вперед, как будто ее обладательница хочет крикнуть что-то — ласково и предостерегающе. Дерево, так пышно раскинувшее свои ветви, на вашем рисунке выглядит чахлым и жалким. Дорога за домом, которую художник лишь слегка окутал таинственной дымкой, на вашем рисунке почти не видна под резкими штрихами карандаша и кажется просто черной полосой. Вы поняли замысел художника, прониклись им и полюбили его. Это очевидно. Однако не менее очевидно и то, что у вас в каждой детали, в каждом штрихе карандаша видна борьба с трудностями техники, которых вы не преодолели, так как у вас нет достаточных знаний и опыта… Такова правда, которую я вынужден был вам сказать, к моему великому сожалению. Я сочувствую вам, потому что вы не получили нужной вам работы. И, кроме того, сожалею, что вы не развили свой талант. А талант у вас есть несомненно; жаль, что вы не учились серьезнее, теперь у вас уже нет возможности учиться…
Марта поднялась и тихо сказала:
— Да, учиться я теперь уже не могу… У меня нет для этого времени, — прибавила она, потом умолкла и стояла, опустив глаза.
Адам Рудзинский смотрел на нее внимательно, даже с некоторым удивлением. Быть может, он ожидал слез, стонов, обморока или истерики, а вместо этого услышал лишь несколько слов сожаления, что у нее нет времени учиться.
Эта хрупкая женщина, такая красивая и стройная, должно быть, обладала большой силой воли, если сумела без слез, без единого вздоха выслушать суровый приговор, убивший ее последнюю надежду, если она сумела вновь принять на свои плечи неизмеримую тяжесть неуверенности в завтрашнем дне, которая обрушилась на нее после небольшой передышки. Молодой женщине было в эту минуту, конечно, очень тяжело, но она не заплакала, не вздохнула даже.
Видно, не настало еще для нее время стонать и плакать, не стыдясь человеческих глаз, — ее человеческое достоинство еще не было сломлено, силы не исчерпаны. Ведь она только начала свой крестный путь, пройдя лишь два его этапа. Дважды только она сгорала от внутреннего стыда, содрогалась до глубины души от сознания своей непригодности.
У нее было еще достаточно энергии и гордости, чтобы силой воли сдержать взрыв чувств; она еще недостаточно знала самое себя, чтобы перестать надеяться…
Адам Рудзинский отнесся с уважением к безмолвной скорби бедной женщины; этот чужой ей человек, видевший ее всего несколько раз, почувствовал, что ему следует уйти. С глубоким почтением поклонившись Марте, он вышел из гостиной. И в ту же минуту его жена, сжимая руки Марты, торопливо сказала:
— Не теряйте надежды, дорогая! Я не могу примириться с тем, что вы и на этот раз уйдете из моего дома, не найдя утешения и удовлетворения своих справедливых требований. Я не знаю вашего прошлого, но мне кажется, что нужда застала вас врасплох. Вы не были подготовлены к жизни труженицы, которая должна кормить себя и своих близких…
Марта посмотрела на пани Рудзинскую.
— Да, — с живостью перебила она ее. — Да, да, вы правы.
Она снова опустила глаза и с минуту молчала. Заметно было, что ее поразила высказанная так определенно мысль, до сих пор лишь неясно маячившая перед ней.
— Да, — решительно повторила она через минуту. — Нужда и необходимость работать застигли меня врасплох. Я оказалась безоружной, в борьбе с нуждой и неподготовленной к работе… Все мое прошлое было блаженством, я знала только любовь и развлечения… Оно не научило меня ничему, и я беззащитна против бурь и одиночества…
— Ужасная судьба! — промолвила после минутного молчания Мария Рудзинская. — Ах, если бы все отцы и матери могли предвидеть ее, предугадать, понять ее ужас!!
Она провела рукой по глазам, но быстро справилась со своим волнением и обратилась к Марте.
— Поговорим о вас, — сказала она. — Хотя обе профессии, которые вы хотели избрать, оказались для вас неподходящими, не теряйте надежды и мужества. Ведь преподавание и искусство не исчерпывают весь круг человеческой деятельности, даже той, которая открыта женщине. Остаются еще производство, торговля, ремесла. Пока вы разговаривали с моим мужем, мне пришла в голову удачная мысль… Я хорошо знакома с хозяйкой одного из лучших мануфактурных магазинов… Я училась вместе с ней несколько лет в пансионе, и с тех пор у нас сохранилась если не дружба, то во всяком случае хорошие отношения. Магазин у нее большой и известный, там требуется целая армия комиссионеров, продавцов, конторщиков. К тому же всего неделю назад Эвелина, встретившись со мной в театре, рассказывала, что от нее недавно ушел один из самых опытных продавцов и она в затруднении. Согласились бы вы стоять в магазине за прилавком, обслуживать покупателей, отмеривать материю, украшать витрины? Такая работа иногда хорошо оплачивается, а чтобы ее выполнять, нужны лишь честность, умение держать себя и хороший вкус. Хотите, поедемте вместе к Эвелине? Я вас познакомлю и, если понадобится, замолвлю за вас словечко, уговорю ее.
Через четверть часа после этого разговора пролетка, в которой сидели обе женщины, остановилась у одного из лучших магазинов на Сенаторской улице. Перед большими зеркальными дверями стояли две кареты с прекрасными лошадьми и кучерами в ливрее.
Пани Рудзинская и Марта вошли в магазин. На звук колокольчика из-за длинного прилавка, разделявшего магазин на две части, выбежал молодой человек и с грациозным поклоном осведомился, что им угодно.
— Я бы хотела видеть пани Эвелину Д., — сказала Мария Рудзинская. — Она дома?
— Наверное не знаю, — ответил молодой человек с новым поклоном. — Но сейчас узнаю и вам скажу.
Он подбежал к стене и приложил губы к отверстию переговорной трубы, по которой снизу передавали все, что надо, на верхние этажи.
— Она ушла, но сейчас вернется, — ответили сверху.
Молодой человек снова подбежал к ожидавшим у дверей дамам.
— Присядьте, пожалуйста, — сказал он, указывая на стоявший в углу бархатный диванчик. — Или, — он протянул руку по направлению к лестнице, покрытой ковром, — вы, быть может, подниметесь наверх?..
— Мы подождем здесь, — ответила Мария Рудзинская, и они сели на диван.
— Можно было бы подняться наверх и дождаться возвращения Эвелины в ее квартире, — сказала вполголоса Мария своей спутнице. — Но, пожалуй, вам не мешает до разговора с хозяйкой присмотреться к работе продавцов, увидеть, в чем она состоит.
В глубине магазина царило большое оживление. Там восемь человек говорили громко, с азартом, свертывая и развертывая ткани, сверкавшие и переливавшиеся всеми цветами радуги. По одну сторону длинного прилавка, совсем почти скрытого разбросанными на нем и нагроможденными друг на друга кусками дорогих тканей, стояли четыре дамы в атласе и соболях, — видимо, они приехали в ожидавших перед магазином каретах. По другую сторону — четверо молодых мужчин. Описать их позы немыслимо, так как они поминутно меняли их: стояли, ходили, прыгали, изгибались на все стороны, лезли на стены, отвешивали поклоны самых различных оттенков, жестикулировали, пуская в ход не только руки, но и грудь, голову, губы, брови, даже волосы… А волосы, обычно играющие весьма второстепенную роль во внешности человека, у этих продавцов заслуживали особого внимания.
Напомаженные, надушенные, лоснящиеся, благоухающие, искусно завитые кольцами или в живописном беспорядке падающие на лоб, они были вершиной парикмахерского искусства и в высшей степени подчеркивали изысканную наружность молодых продавцов. Может быть, изысканность эта вовсе не была врожденной; заметно было, что природа наделила их изрядной физической силой, крепкими мускулами, вполне позволяющими заниматься трудом более тяжелым и менее приятным, чем развертывание шелковых тканей, придерживание двумя пальцами тонких, как паутина, кружев и манипуляции полированным, легким, изящным аршином. Плечи у них были широкие, руки большие, с толстыми пальцами. Зрелые черты и пышная растительность на лицах свидетельствовали, что это не юнцы, что им уже за тридцать.
Но как элегантно, с каким шиком были сшиты черные сюртуки, облегавшие их широкие плечи, как красиво раскрывали свои крылышки цветные галстуки-бабочки, как изящны были движения этих больших мускулистых рук, какие блестящие кольца украшали эти толстые пальцы! Ничто, кроме снега, не могло соперничать с белизной манишек и пышных жабо и ничто в мире — никакая струна, или пружина, или гуттаперчевый мяч, — не могли перещеголять их легкостью движений, эластичностью прыжков, — и так же быстро бегали их глаза, работали языки.
— Цвет «Мексика» с белыми рамаже![21] — говорил один из этих молодых людей, развертывая перед глазами покупательниц кусок материи.
— А может быть, вы предпочитаете «Мексику» гладкую? — вмешался второй.
— Или gros grains, vert de mer?[22] Это последний крик моды…
— Вот кружева Kluny для обшивки воланов, — раздавался звучный мужской голос с другого конца прилавка.
— Есть валансьен, алансон, брюссельские, имитация, блонды, «иллюзия»…
— Фай цвета «биомарк»! Может быть, этот слишком светлый, слишком voyant?[23] Вот другой, с черным узором.
— Бордо — couleur sur couleur![24] Вам угодно что-нибудь полегче?
— Мозамбик! Султан! Телесный цвет — очень идет к брюнеткам!
— Вы хотели бы что-нибудь в полоску? В продольную или поперечную?
— Вот материя в полоску! Белая с розовым, замечательно эффектно! Очень voyant!..
— А вот в серую полоску, очень элегантно!..
— Голубой узор на белом фоне — для молодых девушек!
— Вам кружево на пуф или на папильоны? Вот барбы с краями dentelés и unis[25]; какие вы предпочитаете?
— Вы выбрали «бисмарк» с рамаже? Прекрасно. Сколько аршин? Пятнадцать? Нет? Двадцать?
— Вам больше нравятся барбы с зубчиками? Да, у вас хороший вкус! Это на папильон?
— Значит, вам эту в пепельную полоску, а вам — с голубым узором на белом фоне? Сколько прикажете того и другого?
Эти обрывки разговоров четырех продавцов с покупательницами напоминали, если мне дозволено будет такое сравнение, птичий щебет, что в устах мужчин производило странное впечатление. Если бы не звук их голосов, хотя и подражавших нежными модуляциями мягкому шуршанию тканей и тихому шелесту кружев, по исходивших из глоток мужчин, которых природа наделила могучими легкими и прекрасными голосовыми связками, — невозможно было бы даже догадаться, что все это непонятное для непосвященного уха воркованье о всяких рамаже, полосках, узорчиках, фоне, барбах, воланах, папильонах действительно исходит из уст мужчин, что эту неслыханную эрудицию в области дамского туалета проявляют представители сильного пола, столпы серьезного мышления и серьезного труда.
— Пани Эвелина вернулась! — раздался в магазине бас из отверстия трубы.
Рудзинская быстро встала.
— Подождите здесь минутку, — сказала она Марте. — Сначала я поговорю с ней наедине, чтобы, в случае отказа, избавить вас от лишних волнений. Если же, как я надеюсь, все пойдет хорошо, я тотчас же вернусь за вами.
Марта с большим вниманием смотрела на то, что происходило у прилавка. По ее бледным губам время от времени скользила улыбка, когда прыжки продавцов отличались особенной легкостью, прически приходили в движение, взгляды становились особенно красноречивыми.
Рудзинская меж тем быстро прошла по пушистому ковру на лестнице и через два больших зала с зеркальными шкафами вошла в прекрасно обставленный будуар, где через минуту раздался шорох быстро скользящей по полу шелковой юбки.
— Ah! C'est vous, Marie![26] — воскликнул звонкий и приятный женский голос, и две белые ручки сжали обе руки Марии.
— Садись, дорогая моя, садись, пожалуйста! Вот это сюрприз! Я всегда так рада видеть тебя! Ты хорошо выглядишь! А как здоровье твоего почтенного супруга? Попрежнему много работает? Я читала его последнюю статью о… о… не помню уже о чем… но превосходно написано! А милая Ядзя хорошо ли учится? Господи! Где то время, когда и мы с тобой, Марыня, были девочками и учились у госпожи Девриен! Ты не представляешь себе, как мне приятно вспоминать о том времени!
Женщина лет за тридцать, стройная, нарядная, искусно причесанная, с правильными чертами уже слегка увядшего лица, с живыми черными глазами под широкими черными бровями, изливала этот поток слов быстро, без передышки, не выпуская рук Марии, присевшей рядом с ней на палисандровый диванчик, обитый дорогим штофом. Она, вероятно, говорила бы еще долго, но Мария перебила ее.
— Прости, дорогая Эвелина, — сказала она, — но мне необходимо без долгих вступлений поговорить с тобой о деле, которое меня сильно волнует!
— У тебя, Марыня, дело ко мне? Боже мой! Как я рада! Говори, говори скорее, чем я могу быть тебе полезной! Для тебя я готова пойти пешком на край света…
— О, такой большой жертвы от тебя не потребуется, милая Эвелина! — засмеялась Мария и уже серьезно продолжала: — Видишь ли, я познакомилась недавно с одной бедной женщиной, судьба которой меня очень заинтересовала.
— С бедной женщиной! — перебила хозяйка богатого магазина. — Ты хочешь, верно, чтобы я ей помогла? О, ты не ошиблась во мне, Марыня! Мой кошелек всегда открыт для несчастных!
Сказав это, она сунула руку в карман и, достав большой кошелек из слоновой кости, собиралась открыть его, но Мария ее остановила.
— Ей нужна не милостыня! Эта женщина не просит и вряд ли примет милостыню… Она ищет работу… Она просто жаждет работать…
— Работать! — слегка поднимая черные брови, повторила красивая пани Эвелина. — А что же ей мешает работать?
— Очень многое! Об этом слишком долго рассказывать, — серьезно ответила Мария и, взяв за руку свою школьную подругу, прибавила с нежной мольбой: — Я именно за тем к тебе и обращаюсь, Эвелина, чтобы ты дала ей работу.
— Я — ей… работу? Какую же, моя дорогая?
— Прими ее в продавщицы.
Брови хозяйки взлетели еще выше, на лице выразилось удивление и замешательство.
— Дорогая Мария, — начала она минуту спустя, запинаясь и с явным смущением, — это от меня не зависит… Делами занимается мой муж…
— Эвелина! — воскликнула Мария. — Зачем ты говоришь мне неправду? Юридически твой муж владелец магазина, но ведь ты занимаешься этим делом наравне с ним, и даже больше, чем он. Все прекрасно это знают, а мне лучше всех известно, что ты женщина деловая и очень энергично проводишь свои планы… Так почему же…
Эвелина не дала ей докончить:
— Да, да, — сказала она поспешно, — мне было неприятно отказать тебе, Марыня, и я придумала отговорку, свалила все на мужа… С моей стороны нехорошо было хитрить с тобой… Но твою просьбу выполнить невозможно, совершенно невозможно!
— Но почему? Почему? — выпытывала Мария с таким же жаром, с каким говорила Эвелина. Видимо, они обе отличались характером пылким и впечатлительным.
— Да потому, что в нашем магазине всегда продавцами служили только мужчины.
— Но почему же, почему женщины не могут этого делать? Разве для этого нужно знание греческого языка или нужна такая физическая сила, чтобы человек мог гнуть в руках железо?..
— Да нет же! — перебила хозяйка. — Боже мой, Мария, я, право, не знаю, что тебе ответить…
— Разве ты из тех людей, которые не отдают себе отчета в своих действиях?
— Нет, конечно, нет! Если бы это было так, я не могла бы помогать мужу руководить торговым предприятием… Видишь ли, мы принимаем только мужчин, потому что так принято.
— Ты снова хочешь от меня отделаться, Эвелина, но это тебе не удастся! Наша старая дружба дает мне право быть даже назойливой… Ты говоришь, что так принято… но каждый обычай должен иметь какое-то основание, он должен быть выгоден для тех, кто его придерживается.
Хозяйка вскочила с диванчика и несколько раз быстро прошлась по комнате. Длинный шлейф платья шелестел, скользя по паркету, лицо ее, со следами плохо стертой пудры, покрылось легкой краской смущения.
— Ты меня приперла к стене! — воскликнула она, остановившись перед Марией. — Мне неприятно говорить то, что я сейчас скажу, но твой вопрос нельзя оставить без ответа. И я отвечу тебе: наша публика не любит женщин-продавщиц, она предпочитает мужчин.
Мария слегка покраснела и пожала плечами.
— Ты ошибаешься, Эвелина!.. Или ты опять говоришь не то, что думаешь. Этого быть не может…
— А я тебя уверяю, что это так… Молодые, красивые и любезные приказчики производят хорошее впечатление, привлекают в магазин покупателей или, вернее, покупательниц…
Лицо Марии залилось краской стыда и возмущения. Последнее взяло верх.
— Но это же безобразие! — воскликнула она. — Если это действительно так, то я, право, не знаю, что и думать…
— И я не берусь объяснить… По правде говоря, я никогда и не задумывалась над этим… Какое мне дело!..
— Как это — какое тебе дело, Эвелина? — снова перебила Мария. — Разве ты не понимаешь, что, соблюдая этот, как ты выразилась, «обычай», ты потворствуешь чему-то дурному, — не знаю, чему именно, но безусловно… дурному…
Пани Эвелина стояла посреди комнаты и смотрела на Марию во все глаза.
В этих проницательных, даже умных глазах пробегали искорки сдерживаемого смеха.
— Как? — сказала она. — Ты считаешь, что во имя каких-то там теорий я должна идти на убытки, рисковать нашим предприятием, единственным источником существования нашей семьи? Хорошо вам, литераторам, рассуждать таким образом, сидя за книгой или с пером в руках! Мы, коммерсанты, должны быть практичными.
— Неужели коммерсанты только потому, что они коммерсанты, могут считать себя свободными от гражданского долга? — спросила Мария.
— Вовсе нет! — порывисто ответила Эвелина. — Ни мой муж, ни я не уклоняемся никогда от его выполнения. Мы всегда жертвуем, сколько можем…
— Я знаю, что вы жертвуете на благотворительные учреждения и принимаете участие во всяких филантропических затеях, но разве достаточно одной филантропии? Вы люди со средствами, в известном смысле влиятельные, вы должны проявлять инициативу в борьбе с предрассудками, в искоренении социальной несправедливости.
Эвелина принужденно засмеялась.
— Дорогая моя, — сказала она, — борьба, искоренение — это дело таких людей, как, например, твой муж, — ученых, писателей, публицистов… Мы — люди коммерческие… и должны считаться с публикой, с ее вкусами и требованиями… Она — наша госпожа, от нее зависит наше благополучие, будущее нашего предприятия…
— Вот как! — с силой возразила Мария. — Поэтому вы должны потворствовать ее нелепым капризам и весьма сомнительным вкусам… Чтобы тебе хоть немного досадить в отместку за все то, что ты тут наговорила, я должна тебе сказать, дорогая Эвелина, что твои продавцы, эти кривляки, болтающие, как попугаи, о рамаже и папильопах, — попросту смешны.
Эвелина расхохоталась.
— Это я знаю!
— И будь я на твоем месте, — продолжала Мария, — я посоветовала бы им вместо шелка и кружев взяться за плуг, топор, молот, лопату или что-нибудь в этом роде. Это было бы им гораздо более к лицу…
— Знаю, знаю! — все так же смеясь, соглашалась Эвелина.
— А вместо них, — заключила Мария, — я наняла бы женщин: у них слишком мало физических сил для того, чтобы пахать, строить и ковать…
Эвелина вдруг перестала смеяться и серьезно посмотрела на Марию.
— Дорогая Мария, — сказала она, — наши продавцы тоже нуждаются в заработке и нуждаются гораздо больше, чем женщины… Они ведь должны кормить свои семьи.
Теперь улыбнулась Мария.
— Эвелина, я — опять на правах школьной подруги — скажу тебе, что ты сейчас повторила просто механически то, что слышишь постоянно от окружающих и над чем ты, верно, никогда не задумывалась. Эти люди — отцы семейств? Но у женщины, за которую я прошу, тоже есть ребенок, которого она должна прокормить и воспитать. Если бы на меня, например, обрушилось несчастье и я потеряла бы честного и хорошего мужа, который не только дал мне счастье любви, но своим трудом содержал меня, неужели на мне, матери, не лежала бы забота о семье? Если бы вы оба, твой муж и ты, через несколько лет умерли, не оставив, как это часто случается, никаких средств, разве ваша старшая дочь не была бы обязана содержать, растить и воспитывать младших сестер и братьев?
Эвелина слушала, потупив глаза, — она, видимо, не находила ответа. Однако ей трудно было без достаточных оснований отказать в просьбе женщине, знакомство с которой было ей очень приятно и, быть может, даже льстило ей.
Изворотливый ум, сквозивший в выражении ее лица и глаз, подсказал ей минуту спустя новый ответ:
— Да и помимо всего прочего, дорогая, прилично ли молодой женщине (а твоя протеже, вероятно, молода?) проводить целые дни за одним прилавком с молодыми мужчинами? Разве это не привело бы к пагубным последствиям для нее, неприятностям для меня и не повлияло бы на добрую славу моего магазина?
— Ты опять твердишь пошлости, которые у нас слышишь на каждом шагу! Вы опасаетесь, как бы совместная работа с мужчинами не погубила добродетель и честь женщины, и не боитесь, что то же самое сделает нужда! Моя протеже, как ты ее называешь, месяца три тому назад овдовела, у нее ребенок, которого она любит, она убита горем, озабочена, всецело поглощена поисками заработка и, как я убедилась, это очень честная и порядочная женщина. Можно ли предположить, что женщина в таком положении, с такими чувствами, такими воспоминаниями, такой тревогой за завтрашний день, способна обратить малейшее внимание на твоих фатоватых приказчиков? Ручаюсь тебе, она очень далека от кокетства.
— Ах, Мария! За это ручаться нельзя!
— Пусть так, — серьезно глядя на свою школьную подругу, ответила Мария. — Но разве не допускать женщину к работе — верное средство против легкомыслия? Еще раз повторяю тебе, Эвелина: та, о которой я говорю, не легкомысленная и очень честная женщина. Но если, прося, работы, как милостыни, она уйдет от многих дверей так, как ей придется сейчас уйти от твоих, я не ручаюсь за нее в будущем.
— Опять ты приперла меня к стене! — воскликнула владелица магазина. — Ну, ладно, я верю, что женщина, за которую ты хлопочешь, воплощение добродетели, серьезности, честности… Но сможешь ли ты поручиться и за то, что она аккуратна, умеет хорошо считать, будет во-время приходить на работу и умело справляться с работой, которая не терпит малейшего упущения?
Теперь Мария, в свою очередь, медлила с ответом. Она вспомнила неудачные попытки Марты быть учительницей и копировщицей, вспомнила слова Марты: «Ничто не вооружило меня на борьбу с нуждой, ничто не научило работать».
Мария молчала. Эвелина, проницательная и живая, как огонь, сразу почуяла смущение и нерешительность подруги.
— Вот ты говорила только что, Мария, что продавцы товаров должны уметь только развертывать, свертывать и отмерять материю. Это так кажется на первый взгляд. На самом деле они должны обладать еще многими другими качествами, например привычкой к строгому порядку, потому что положенная не на свое место вещь, складка на материи, небрежно брошенные кружева уже ведут к беспорядку в магазине или даже к значительным убыткам. Нужно, чтобы продавцы умели считать не кое-как, а очень хорошо, потому что каждый час, чуть ли не каждую минуту поступают все новые суммы и просчет может запутать бухгалтерию. А прежде всего продавцы должны знать жизнь, людей, знать, как к кому подойти, как кому угодить, кому можно поверить на слово, кому надо отказать в кредите и так далее. Всех этих качеств продавщицы обычно лишены. Они неаккуратны, неспособны подсчитать что-либо без помощи таблицы умножения, которую то и дело вытаскивают из кармана. Они, как дети, только что переставшие держаться за материнскую юбку, едва осмеливаются поднять глаза на покупателя, не умеют с ним разговаривать, не способны раскусить его. Или же, если им дать волю, они становятся разбитными, взбалмошными, разыгрывают львиц, кокетничают, бестактно болтают, роняют свое достоинство и компрометируют предприятие, в котором работают. Хотя продавцы-мужчины и кажутся тебе смешными и неподходящими для этой работы, нам выгодно их держать. И каждый крупный магазин принимает на работу одних только мужчин, а те, кто пробовал заменить их женщинами, прогадывали на этом. Женщины, моя дорогая, пока еще не так воспитаны, чтобы справляться с трудными обязанностями, с деспотизмом цифр и требованиями самой разнообразной публики, которая у нас покупает.
Хозяйка магазина умолкла и с некоторым торжеством посмотрела на подругу. Она действительно могла торжествовать: Мария Рудзинская стояла, грустно опустив глаза, и молчала. Эвелина взяла ее за руку.
— Ну, скажи честно, дорогая: можешь ты быть уверена в том, что эта женщина привыкла к порядку, аккуратна, умеет хорошо считать, тактична, разбирается в людях? Можешь ли ты быть уверена в этом, так же как в том, что она честная?
— Нет, Эвелина, — с трудом произнесла Мария, — за это я ручаться не могу.
— А теперь скажи, — все решительнее наступала Эвелина, — вправе ли вы, любители умствовать, теоретики, требовать от нас, людей практических, чтобы мы из чистой филантропии, во имя, как ты говоришь, гражданского долга, принимали на службу людей непригодных и подвергали себя неприятностям, убыткам, быть может рисковали довести до краха наши предприятия? Скажи, вправе ли кто-нибудь требовать этого от нас?
— Конечно, нет, — тихо отозвалась Мария.
— Значит, — сказала Эвелина, — не обижайся на меня за то, что я отказала тебе в просьбе. То, что бедных женщин не берут на работу, конечно, очень печально, но виноваты в этом, с одной стороны, прихоти и тайные инстинкты богатых дам, жаждущих их удовлетворения, а с другой стороны — ограниченность, беспомощность и легкомыслие бедных женщин, нуждающихся в работе, но не умеющих ничего делать исправно. Когда первые станут умнее и благороднее, а вторые — лучше подготовятся к ответственной работе, тогда я откажу моим продавцам, а тебя попрошу подобрать мне на их место продавщиц из числа твоих подопечных…
Сказав это, Эвелина, со свойственной ей живостью, поцеловала Марию в обе щеки.
Ожидавшая в магазине женщина в трауре услышала шелест платья и шаги своей покровительницы, когда та была еще на верхней площадке лестницы. Слух Марты, видимо, был напряжен до предела, нетерпение — огромно. Она поднялась с дивана и впилась взглядом в лицо пани Рудзинской. По опущенным глазам и пылающим щекам Марии Марта угадала все.
— Пани, — тихо сказала она, подходя, — не утруждайте себя пересказом всех подробностей. Меня не приняли, да?
Мария утвердительно кивнула головой и молча пожала ей руку. Они вышли из магазина и остановились на широком тротуаре. Марта была очень бледна. Могло показаться, что ей холодно, потому что она дрожала в своей шубке. И, словно стыдясь чего-то, она не могла поднять глаз от плит тротуара.
— Пани! — начала Мария. — Видит бог, мне очень тяжело, что я не в силах помочь вам получить работу. Вам мешает не только недостаточная подготовка, но и заведенные в нашем обществе порядки и дурная слава, которая идет о работающих женщинах…
— Понимаю, — медленно промолвила Марта. — Меня не приняли здесь, как и везде, потому, что предпочитают мужчин, и потому, что я не внушаю доверия..
— Оставьте мне ваш адрес, — уклоняясь от ответа, сказала Мария. — Быть может, я найду что-нибудь подходящее для вас и смогу быть вам полезна.
Мария назвала улицу и номер дома, в котором жила, потом с выражением глубокой благодарности протянула руки доброй женщине.
Но, как только руки их встретились, Марта быстро отдернула назад свои и отступила. Рудзинская сунула ей тот же конверт с лиловой каймой, который две недели тому назад она не хотела принять.
После ухода Рудзинской Марта стояла с минуту неподвижно, ее прежняя бледность сменилась ярким румянцем.
— Милостыня! — прошептала она. — Милостыня! — И у нее вырвался глухой стон. Она бросилась бежать в ту сторону, куда пошла Мария. Толпа прохожих на тротуаре скрыла от нее ту, которую она пыталась догнать, и помешала следовать за ней. Только на углу Марта заметила мчавшуюся вперед пролетку, в которой сидела Мария.
— Пани! — позвала Марта.
Голос ее был слаб, едва слышен, его заглушил грохот и шум улицы…
Женщина, принявшая дар милосердия, направилась в сторону Свентоерской улицы — вероятно, с намерением вернуть конверт, который жег ей руки. Но шага ее, сначала быстрые и нервные, с каждой минутой становились все медленнее и неувереннее. Быть может, тяжкие переживания этого дня надломили ее физические силы? Или какая-то живая мысль поколебала решение, принятое за минуту перед тем? Зажав в руке изящный конверт, в котором шелестело несколько кредиток, Марта на углу Свентоерской улицы остановилась и с минуту стояла без движения, опершись о выступ стены, бледная, низко опустив голову. Вдруг она повернула в другую сторону и пошла домой.
Гордость и страх вели в душе Марты тяжелую, мучительную борьбу. И страх одержал победу над гордостью. Молодая и здоровая, ничем еще не измученная и не утратившая сил, всей душой жаждавшая работы, все же приняла подачку. Чувство собственного достоинства одержало бы, вероятно, верх, несмотря на грозившую ей нищету, если бы она была одна. Но под самой крышей высокого дома, в полупустой мансарде ее дочь дрожала от холода, грустными глазами смотрела в закопченное отверстие давно потухшей печки, и бледное личико, впавшие щеки, болезненная худоба маленького тельца говорили о недоедании.
В жизни Марты это был роковой день, хотя она, быть может, и не отдавала себе в этом отчета. То был день, когда она впервые приняла подачку, впервые вкусила того хлеба, который горек и для стариков и калек, а молодых и здоровых развращает, отравляет хуже всякого яда.
В этот вечер комнатка под крышей была согрета пылавшим в печке веселым огнем; на столе стояла полная тарелка бульона. Впервые за долгое время Яне было тепло, и она с аппетитом ела вкусно приготовленный подкрепляющий обед. Большие черные глаза девочки перебегали от горящего в печке огня на лежавший рядом с тарелкой кусок хлеба, намазанный тонким слоем масла. Яня не умолкала ни на минуту. А Марта неподвижно сидела перед огнем; ее профиль, вырисовывавшийся на красном фоне пламени, был строг и задумчив. Глаза сверкали сухим блеском, сдвинутые брови образовали на белом лбу глубокую складку.
Перед ней словно носился в воздухе образ женщины с мучительной тревогой в глазах, с краской стыда на щеках, со сжатыми в отчаянии руками. Это был ее собственный образ, вызванный воображением.
«Неужели это ты? — мысленно обращалась Марта к видению. — Неужели это та самая женщина, которая клятвенно обещала себе и своему ребенку, что будет работать, что настойчивостью и энергией проложит себе дорогу в жизни, завоюет место под солнцем? Что же ты сделала с тех пор, как приняла это героическое решение? Как выполнила обещание, в глубине души данное ушедшему из жизни отцу твоего ребенка?»
Видение затрепетало, как гибкая ветка от порыва ветра. Вместо ответа женщина заломила руки и дрожащими губами прошептала:
— Не сумела! Ничего я не умею!
«О беспомощное создание! — восклицала Марта мысленно. — Достойна ли ты называться человеком, если ты так глупа, что не знаешь себя самое, если твои руки так слабы, что не могут защитить от невзгод одну маленькую бедную детскую головку! За что же люди уважали тебя прежде? Можешь ли ты теперь уважать себя?»
Женщина, созданная воображением Марты, разжала руки и закрыла ими низко опущенное лицо.
Из глаз Марты горячими струйками полились слезы.
— Ты плачешь, мама? — воскликнула маленькая Яня и вскочила со стула.
Она подбежала к матери, с недоумением и жалостью заглянула ей в лицо, потом вдруг опустилась на пол, обняла колени Марты и стала целовать ей руки и ноги. Марта отняла ладони от лица и несколько секунд сидела, словно окаменелая. Нежные поцелуи детских губ жгли ее; горячая любовь этого маленького существа разрывала ей сердце и терзала совесть…
Она нагнулась, взяла девочку на руки, несколько раз поцеловала ее в лоб и щеки. Потом вскочила со стула, подбежала к окну и, став на колени, обратила взор к полоске темного, усеянного звездами неба.
— Господи! — воскликнула она почти громко. — Удели мне место на земле! Маленькое, скромное, на котором я могла бы поместиться с моим ребенком! Не допусти, чтобы я, обессиленная, изнемогающая, еще раз была вынуждена принять милостыню, не допусти, чтобы я потеряла душевный покой и уважение к самой себе! Дай мне силы выполнить мой материнский долг!
Мольба, с которой эта женщина обращалась к богу, была нелепа, она требовала слишком много — не так ли, читатель? Правда, она не требовала ни министерского портфеля, ни славы, которую разносит стоустая молва, ни свободы без удержу предаваться запретным наслаждениям. Но она хотела жить и сохранить жизнь единственному существу, которое любила на земле, она хотела избегнуть нищенской сумы и не сгорать от стыда за себя… До чего же она была тщеславна, завистлива, жадна и необузданно требовательна! Не правда ли?
Она и на этот раз поборола себя, подавила терзавшие ее стыд, боль, тревогу. Сделав спокойное лицо, она встала, посадила плачущую девочку к себе на колени и стала рассказывать ее любимую сказку. Видимо, у нее было много мужества, большая сила воли. Неужели же этой силе суждено было остаться без применения, служить ей только для борьбы с собой, спасовать перед предательской беспомощностью ума и слабостью рук, бессильно склониться перед окружающей действительностью?
Всю эту долгую зимнюю ночь Марта ни на минуту не сомкнула глаз. Она смотрела в мрак, наполнявший комнату, прислушивалась к спокойному дыханию спавшего рядом ребенка и думала о том, что ей завтра предстоит делать.
На следующий день женщина в трауре входила в небольшой, но шикарный магазин, в витринах которого висели пышные женские платья и, как рой разноцветных бабочек, сверкали всевозможными красками изящные шляпки и крохотные чепчики. В этом магазине Марта когда-то заказывала свои туалеты.
Когда раздался звонок, из комнаты за магазином вышла молодая еще женщина, стройная и миловидная. Увидев Марту, она поклонилась ей и приветливо улыбнулась. Она узнала прежнюю заказчицу и была рада ее приходу.
— Как давно вы у нас не были! — все с той же приветливой улыбкой сказала хозяйка магазина. Но вдруг, заметив траурное платье Марты, прибавила: — Боже мой! Я слышала о постигшем вас несчастье. Я ведь хорошо знала пана Свицкого.
Лицо молодой вдовы приняло страдальческое выражение. Имя любимого и навеки утраченного человека острием кинжала коснулось свежей раны ее сердца. Но она не могла долго прислушиваться к голосу своей скорби и воспоминаний.
— Пани! — сказала она, глядя на стоявшую перед ней женщину. — Прежде я приходила сюда покупать, а теперь я пришла, как просительница, — не покупать, а продавать свое время и труд.
Говоря это, она сдерживала дрожь голоса и пыталась улыбнуться бледными губами.
— Я от души готова помочь вам, но… я не совсем вас поняла.
— Не примете ли вы меня швеей в свою мастерскую?
Услышав эти слова, хозяйка, казалось, не удивилась не смутилась. Ее лицо попрежнему сохраняло выражение любезное и сочувственное. С минуту она стояла молча, в раздумье, потом указала рукой на дверь в соседнюю комнату и очень вежливо сказала:
— Пройдемте в мастерскую, там нам будет удобнее поговорить.
Мастерская, примыкавшая к магазину, представляла собой обширную комнату, где за столом у окна, заваленным множеством лент, кружев, перьев, цветов и кусков материи, сидели три молодые женщины и шили шляпы, чепчики, готовили всякую искусную отделку для платьев. В глубине мастерской стучали две швейные машинки, а среди комнаты стоял второй стол, на котором между выкройками и большими кусками сукна, полотна, батиста, кисеи лежали ножницы, мелки в свинцовой оправе, карандаши. Все женщины в мастерской были поглощены своей работой, только одна при появлении Марты подняла голову от машины, поглядела на вошедшую и, встретившись с ней глазами, ответила любезным поклоном на ее поклон.
Хозяйка указала Марте на стул рядом с одним из столов, потом обратилась к молодой мастерице, прикалывавшей в эту минуту пышное страусовое перо к бархатной шляпке.
— Панна Бронислава! — сказала она. — Вот эта дама желала бы работать у нас. Обстоятельства складываются удачно. Как раз вчера мы говорили с вами о том, что еще одна пара рук очень нам пригодится.
Мастерица, к которой обратилась хозяйка, видимо, считалась здесь старшей. Она встала и подошла к столу.
— Да, пани, — ответила она. — С уходом панны Леонтины одна машина у нас освободилась. Панна Клара и панна Кристина не справляются с работой. А я не могу уделить достаточно времени кройке, так как должна заниматься шляпами. Работа задерживается, и заказы не выполняются во-время.
— Да, это верно, — помолчав минуту, сказала хозяйка. — Я уже сама об этом подумывала. И раз пани Свицкая изъявила желание работать у нас, то почему мне не исполнить желание дамы, которая в свое время нас удостаивала заказами?
Наина Бронислава вежливо поклонилась.
— Безусловно, — сказала она, — если только пани умеет хорошо кроить?..
Эти слова были сказаны вопросительным тоном.
В эту минуту одна из машин остановилась; работавшая на ней мастерица подняла голову и стала внимательно прислушиваться к разговору.
Три женщины, стоявшие у большого стола, минуту-другую молчали. Хозяйка и ее помощница вопросительно смотрели на Марту, а Марта разглядывала лежавшие на столе выкройки. Они были сверху донизу, вдоль и поперек исчерчены черными линиями, прямыми, кривыми, они образовывали всевозможные геометрические фигуры, в которых неопытному глазу трудно было разобраться.
Марта медленно, с трудом подняла веки.
— Я не могу вас обманывать, это было бы нечестно с моей стороны и, пожалуй, ни к чему бы не привело. С кройкой я знакома, но очень мало, могу скроить воротничок и, пожалуй, простую рубашку… Но нарядное белье, не говоря уже о платьях и пальто, я кроить не умею…
Хозяйка магазина помолчала, а на губах панны Брониславы появилась ироническая улыбка.
— Удивительно! — сказала она, обращаясь к хозяйке. — Столько народу хочет заняться шитьем, но как трудно найти кого-нибудь, кто хорошо кроит! А это ведь основа всей работы.
Затем эта, видимо, опытная портниха обратилась к Марте:
— А как насчет шитья?
— Шью я неплохо, — ответила Марта.
— Конечно, на машине?
— Нет, на машине я никогда не шила.
Панна Бронислава с недовольным видом скрестила руки на груди и стояла молча. Хозяйка была теперь уже менее любезна, чем раньше.
— Право же, — сказала она, запинаясь и с некоторым смущением, — право, мне очень жаль… мне нужна мастерица, умеющая кроить… и шить тоже, но на машине… у нас шьют только на машинах.
И снова наступило молчание. Губы Марты дрожали, лицо то краснело, то бледнело.
— Пани, — она посмотрела на хозяйку мастерской. — А разве я не могу научиться?.. Я работала бы пока даром… чтобы получиться…
— Это невозможно! — почти резко перебила ее панна Бронислава.
— Это неудобно, — сказала и хозяйка, более вежливая, чем ее мастерица, и пояснила: — Мы шьем большей частью по заказам, из материалов, слишком дорогих для того, чтобы на них учиться. У нас всегда спешка, потому что из-за недостатка опытных мастериц мы задерживаем заказы… а это влечет за собой убытки и неприятности. Поэтому я могу принять только хорошо подготовленную работницу. Поверьте, мне очень жаль, что я не могу исполнить вашу просьбу.
Машина, умолкшая в начале разговора, снова застучала. У склоненной над ней женщины на глазах были слезы.
Выйдя из магазина, Марта пошла не домой, а в противоположную сторону. По выражению ее лица легко было догадаться, что она бредет без цели; ее спрятанные в рукава пальцы были судорожно сжаты.
У нее было бессознательное, но сильное желание стиснуть руками свой пылающий лоб. Назойливо стучала в голове одна мысль: «Ни на что не гожусь». Мысль эта разила, как тысяча молний, тысячью кинжалов пронизывала мозг, ударяла в виски, сжимала сердце. Несколько минут спустя Марта сказала себе: «Всегда и везде одно и то же».
Некоторое время она шла, ни о чем не думая, и только бессознательно, но упорно твердила про себя: «Не годна!»
Потом опять та же мысль и вопрос: «Что же преследует меня всегда и везде и гонит отовсюду?..» Марта потерла рукой лоб и ответила себе:
«Это я всегда и везде преследую сама себя и гоню себя отовсюду…»
Ей стоило больших усилий думать. Она вспомнила все пережитое в последнее время, начиная с того момента, когда она в конторе Жминской села за фортепиано и плохо сыграла скучную «Молитву девы», и кончая той минутой, когда, стоя в мастерской, она на предложенные ей вопросы вынуждена была ответить: «Нет, не умею!» «Всегда одно и то же! — повторяла она про себя. — Все умею понемножку, ничего — как следует… Все мои знания только для украшения или мелких удобств жизни, а настоящей пользы они принести не могут».
Эти мысли, как сетями, опутали мозг Марты и утомили ее. Уходя утром из дому, она была так озабочена, так поглощена новым планом, что даже забыла поесть. Глядя на Яню, которая пила молоко, она даже почувствовала отвращение к еде. Ее душевное состояние отражалось и на физическом. Ноги подкашивались, сердце билось часто и сильно, хотя она шла медленно. Теперь ее мучил новый вопрос, он вылился в одном слове: «Почему?» Но к этому слову присоединялись другие, сначала бессвязные, они постепенно складывались в определенную мысль. «Почему это так? — спрашивала себя молодая женщина. — Почему люди требуют от меня то, чего мне не дали? Почему мне не дали в юности того, чего требуют сегодня люди от меня?»
Неожиданно Марта вздрогнула, почувствовав, что кто-то коснулся ее плеча.
— Вы меня не узнаете? — спросил мягкий, даже робкий женский голос.
Марта обернулась и увидела ту женщину, которая, когда она вошла в мастерскую, подняла голову от машины и вежливо ей поклонилась, а потом перестала шить и внимательно прислушивалась к разговору, который решил участь Марты. Она была некрасива, невзрачна, но, как почти все варшавянки, изящна и прилично одета. Ее рябое лицо выражало ум и доброту.
— Вы меня, наверно, не узнали, — идя рядом с Мартой, говорила она. — Я — Клара, работаю в мастерской пани Н. почти пять лет. Я шила когда-то платья для нас и относила их вам на Граничную улицу.
Марта смотрела затуманенным взглядом на шедшую рядом с ней женщину.
— В самом деле, теперь я вас узнала, — с трудом проговорила она минуту спустя.
— Простите, что я посмела остановить вас на улице, — продолжала Клара, — но вы всегда обращались со мной так вежливо и ласково. У вас была такая милая маленькая дочка… А что, ваша девочка…
Она не решалась договорить, но Марта угадала невысказанный вопрос.
— Да, она жива, — ответила она.
Это было сказано почти машинально, быстро и невнятно, но в тоне Марты была какая-то новая горечь. Помолчав, Клара сказала словно в раздумье:
— Когда я услышала о смерти пана Свицкого, я сразу подумала: что же вы будете делать одна с ребенком? И очень обрадовалась, когда увидела вас в мастерской и подумала, что вы будете работать у нас. Это было бы очень хорошо, потому что пани Н. добрая женщина и платит не плохо… Панна Бронислава, правда, немного капризна и придирчива, но, когда нуждаешься, приходится кое с чем мириться, лишь бы иметь работу. Поэтому мне жаль, очень жаль, что пани Н. вам отказала… Я сразу вспомнила мою бедную Эмильку…
Последние слова швея сказала тише и словно про себя, но Марту они заинтересовали больше, чем все сказанное до них.
— А кто эта Эмилька, панна Клара? — спросила она.
— Это моя двоюродная сестра, она на несколько лет моложе меня. Наши матери родные сестры, но, как это часто бывает, судьба у них была разная. Мать Эмильки вышла замуж за чиновника, а моя — за ремесленника. Эмилька росла барышней, а я — простой девушкой. Притом она красивая, а меня обезобразила оспа, когда мне было лет двенадцать. Моя тетя, бывало, не раз говорила: «Дам Эмильке образование, потом выдам замуж за подходящего человека». Сначала она держала для Эмильки гувернантку, потом посылала в пансион. Моя мама очень горевала, что я рябая, а отца это не очень огорчало: «Ну и что ж такое? — говорил он. — Будет некрасивая, не выйдет замуж — велика беда! Сколько холостых мужчин на свете, а разве им от этого хуже живется?» Но мать отвечала: «Мужчина другое дело! Не дай бог, случись с нами что-нибудь, так Клара, если не выйдет замуж, помрет с голоду!» Но отец только смеялся, а иногда и сердился. «Эх вы, бабы, бабы! — говорил он. — По-вашему, если не выйдет замуж, так и с голоду умрет! Разве у девушки нет рук, что ли?» А надо вам сказать, что сам он был плотник и любил похвалиться своей силой. Он говаривал, бывало: «Руки — это все! Голову господь одному дает, другому не дает, а руки у каждого есть!» Мне было тринадцать лет, когда родители отдали меня в учение в швейную мастерскую; конечно, они платили за меня, и немало платили, но зато, слава богу, я научилась всему, что нужно…
— И долго вы учились? — спросила Марта, слушавшая простой рассказ швеи с возрастающим интересом.
— Больше трех лет! Да и потом еще не сразу стала получать жалованье, целый год работала даром у пани Н., чтобы получше научиться кроить, шить на машине. Теперь я уже и сама могла бы открыть мастерскую, если бы у меня было хоть немного денег… Но три года тому назад умер отец, нас осталось у матери трое — я и два младших брата. Один в учении у столяра, другой ходит в школу, и за обоих надо платить. Да и матери пора бы на покой, она уже старенькая…
— И вам приходится всех кормить своим трудом?
— Да, почти, потому что после отца у нас остался только маленький домик на Сольной улице, в котором мы живем… так что жилье нам ничего не стоит… Ну, да пани Н. платит мне хорошо. Того, что я получаю, хватает, чтобы сводить концы с концами. Проживем как-нибудь, и братьев выведу в люди!
— Господи! — воскликнула Марта. — Какая вы счастливая!
— Да, — согласилась Клара, — хотя, по правде говоря, не очень-то весело по целым дням сидеть за работой и только по воскресеньям и праздникам видеть свет божий. Но как подумаю, что этой работой я содержу мать и обеспечиваю будущее братьям, я считаю себя очень счастливой и жалею тех, у кого, как говаривал мой отец, «нет ни головы, ни рук». Как я горевала из-за Эмильки, сколько я слез пролила над ней…
— А она не замужем? — спросила Марта.
— Нет. Как-то так вышло, что хоть она и красивая, и образование получила, а замуж не вышла. Ее отец потерял место и с горя захворал; с тех пор он все лежит, бедняга, — не живет и не умирает. И мать у нее тоже часто прихварывает, да к тому же она такая раздражительная. Кроме Эмильки, у них еще младшая дочь и сын; как с ними быть, она не знает, потому что за учение надо платить, а в доме нужда, голод. Как только они обеднели, тетка стала гнать Эмильку искать работу, но Эмилька — балованная, она знала только балы и наряды, и ей не хотелось работать, да к тому же все это ее образование не дало ей ни рук, ни головы. Она хотела стать учительницей, но куда там! На фортепиано она бренчит, по-французски как будто неплохо говорит, но когда пришлось давать уроки, то ни в зуб!.. Никто ее не хотел брать… нашла как-то два урока по сорок грошей за час, но скоро их потеряла… Она ничего как следует не умеет делать… Куда она ни обращалась, всюду ей отказывали. А дома мать пилит ее за лень, больной отец в постели стонет, брат лодырничает — не дай бог, еще вором станет, сестра от скуки и досады ругается со всеми в доме, есть нечего и печку топить нечем… У Эмильки доброе сердце, и она страшно огорчалась, худела, мы думали, что у нее начинается чахотка… Наконец два месяца тому назад она нашла работу…
— Нашла все-таки! — воскликнула Марта и глубоко вздохнула, словно с ее груди свалилась какая-то тяжесть. Когда она слушала историю бедной незнакомой девушки, ей казалось, что кто-то рассказывает историю ее собственной жизни. Сходство этой печальной судьбы с ее собственной вызывало в ней горячее сочувствие и интерес.
Клара помолчала немного и после некоторого колебания неуверенно сказала:
— Когда им вышли из магазина, я побежала за вами… К счастью, как раз в это время у меня перерыв, я хожу домой на два часа — обедать и помочь матери убрать посуду, потом снова ухожу на пять часов в мастерскую… А догоняла я вас, чтобы сказать, что… если вы случайно в таком же положении, как два месяца тому назад была моя бедная Эмилька, так может… может быть, вы согласились бы работать там, где она сейчас работает…
Сомнение, звучавшее в ее голосе, говорило о том, что предложение не из блестящих. Но Марта, словно очнувшись от долгого сна, быстро схватила Клару за руку.
— Панна Клара! — воскликнула она. — Говорите же, говорите скорее, я согласна на все! Я в безвыходном положении!
Голос ее звучал глухо и дрожал, руки судорожно сжимали руку Клары.
— Ах, господи! — в свою очередь обрадовалась панна Клара. — Как хорошо, что мне пришла в голову эта мысль! Если вы так нуждаетесь… притом еще остались с ребенком… с этим ангелочком, с которым вы разрешали мне иногда поиграть, когда я приносила вам платья на Граничную улицу… Но только должна вам сказать, незавидная судьба у женщин, которые работают у пани Швейц…
— Кто же эта пани Швейц и где она живет? Чем занимается? — спрашивала Марта с лихорадочным любопытством и волнением.
— У пани Швейц на улице Фрета белошвейная мастерская. Но это не такая мастерская, как другие: работает в ней двадцать женщин, а нет ни одной швейной машины. Уже больше шести лет во всех швейных мастерских шьют только на машинах, а Швейц не купила ни одной; кройкой она занимается сама со своей дочерью и принимает только таких мастериц, которые не шьют на машине и очень нуждаются… поэтому платит она им… стыдно даже и обидно про такую плату говорить!..
— Все это не изменит моего решения, — с живостью перебила ее Марта. — Я так же, как и ваша двоюродная сестра, ничего не умею делать как следует и должна идти туда, где с работниц меньше требуют.
— И платят меньше, — печально докончила Клара. — Конечно, лучше хоть что-нибудь, чем ничего. Если хотите, я могу свести вас к пани Швейц.
— Дайте мне только ее точный адрес, я пойду одна. Ведь у вас мало свободного времени.
— Нет, я пойду с вами. Опоздаю немного к обеду, но это не беда, мама не будет волноваться: случается, что я задерживаюсь в магазине подольше, когда бывает срочная работа. Кроме того, я давно не видала Эмильку. Пойдемте вместе!
Марта стиснула руку Клары, безмолвно благодаря добрую женщину, и они отправились на улицу Фрета. Дорогой Клара сказала:
— Швейц уже немолода, и люди разное говорят о ее прошлом. Она открыла мастерскую лет двадцать тому назад, но ей не особенно везло, пока не было швейных машин. А с тех пор как начали шить на машинах, Швейц разбогатела. Это может показаться странным, но это так. Я слышала, как пани Н. в разговоре с панной Брониславой сказала, что Швейц эксплуатирует бедных, плохо обученных работниц, которых нужда заставляет работать за гроши. Я не знаю, что значит слово «эксплуатировать», но если она хотела этим сказать, что Швейц обижает бедных женщин, так я окажу, что тут вина не только ее, а еще чья-то…
Тут Клара умолкла и задумалась. Она, видимо, пыталась отдать себе отчет в какой-то мелькнувшей у нее мысли.
— Я не знаю, чья это вина, но скажите, пожалуйста, почему на свете есть женщины, которых можно безнаказанно обижать? Они еще сами ходят и просят, чтобы их обижали, только бы заработать на кусок черного хлеба!
Марта все ускоряла шаг; она шла так быстро, что Клара с трудом поспевала за ней. Скоро они очутились на улице Фрета.
— Это здесь, — сказала Клара, входя в низенькие ворота какого-то дома.
Они вошли во двор, узкий, длинный, темный, с четырех сторон окруженный высокими, старыми и сырыми стенами, над которыми виднелся только клочок пасмурного неба. Здесь, очевидно, всегда было мрачно и душно, потому что над высокими стенами дымило множество труб и дым так и клубился в тесном пространстве, густой серой пеленой застилая весь двор.
В самой глубине двора, против ворот, над дверью, к которой вело несколько ступенек, висела узкая и длинная табличка. На грязноголубом фоне красовалась надпись большими желтыми буквами:
Клара и Марта вошли в большие сени, в глубине которых сквозь густой мрак виднелась лестница на верхние этажи. Клара открыла одну из дверей, расположенных по обе стороны площадки. Тяжелая волна затхлого, сырого воздуха ударила в лицо женщинам. Они очутились в просторной комнате с тремя окнами во двор. Окна были до половины завешаны белыми кисейными занавесками, и глубина комнаты оставалась в почти полной темноте. Низкий бревенчатый потолок был покрыт слоем пыли, простой дощатый пол не покрашен, стены, некогда выбеленные, серы от грязи, и сырость проступала на них огромными темными пятнами.
На сером фоне этой мрачной комнаты четко выделялись фигуры женщин, сидевших группами у столов и окон или в одиночку у больших шкафов, за стеклами которых видны были кипы уже готового белья и раскроенного полотна. Посреди комнаты стоял большой черный стол, над которым склонились две женщины с ножницами и выкройками в руках.
Войдя, Клара кивнула головой мастерицам, поднявшим глаза, затем, обратившись к одной из стоявших у стола женщин, сказала:
— Здравствуйте, пани Швейц.
Та, к которой это относилось, повернула голову и любезно улыбнулась:
— А, это вы, панна Клара! Пришли проведать сестру? Панна Эмилия! Панна Эмилия!
На этот зов одна из женщин, одиноко сидевшая в темном углу, подняла голову. Она, видимо, была занята работой или погружена в свои мысли и вовсе не замечала того, что делалось вокруг.
Сейчас она подняла утомленные глаза, но, увидев Клару, не вскочила с места, не бросилась навстречу сестре. Нет, она поднялась не спеша и, положив на табурет работу, подошла к ней.
— А! Это ты, Клара! — сказала она, протянув руку, очень белую и худую, с пальцами, исколотыми иголкой.
Она очутилась теперь в полосе света, падавшего в окно, и Марта, окинув ее взглядом, узнала в ней ту самую девушку, которую она встретила на лестнице справочной конторы, когда впервые пришла туда. Эмилия была в том же платье, что и тогда, но уже заметно вылинявшем за эти три месяца и местами заштопанном. Она побледнела и осунулась. Ее одежда и весь внешний облик показывали, что жизнь слишком рано и слишком быстро начала здесь зловещий процесс разрушения.
Сестры поздоровались за руку, быстро и молча. Эмилия вернулась на место, Клара обратилась к хозяйке мастерской.
— Пани Швейц, — сказала она, — это пани Свицкая, она хотела бы у вас работать.
Швейц уже несколько секунд смотрела на Марту, но выражения глаз ее угадать было невозможно, так как они были скрыты очками. Голос же хозяйки звучал очень любезно, почти ласково. Она сказала:
— Я очень вам признательна, пани… пани Свицкая, за то, что вы вспомнили о моей скромной мастерской, но, к сожалению… у меня уже столько мастериц, что я, право, не знаю, смогу ли…
Марта хотела что-то сказать, но Клара, дернув ее за рукав, торопливо вмешалась.
— Милая пани! — сказала она решительным тоном человека независимого и даже сознающего свое превосходство. — Зачем бросать слова на ветер? То же самое вы говорили Эмильке, когда она впервые пришла сюда, и все-таки вы ее приняли… Ведь все дело в том, чтобы пани Свицкая согласилась на очень маленькую плату, не правда ли?
Швейц улыбнулась.
— Ну, и темперамент у вас, панна Клара, — сказала она все тем же сладеньким тоном. — Вы сравниваете жалованье мастериц пани Н. с тем, какое может платить наша бедная мастерская, и поэтому вам кажется, что мы платим слишком мало…
— О том, что мне кажется, уж позвольте, дорогая пани Швейц, знать мне самой, — перебила ее Клара. — Я хотела бы только поскорее услышать от вас, найдется ли для пани Свицкой работа. Если нет, мы пойдем в другое место…
Швейц сложила руки на груди и опустила голову.
— Любовь к ближнему, — сказала она с расстановкой и тихо, — любовь к ближнему не позволяет отказывать в работе человеку…
Клара сделала нетерпеливое движение.
— Ах, пани, любовь к ближнему тут ни при чем. Пани Свицкая предлагает вам свой труд, за который вы будете платить ей, вот и все. Это то же самое, как если бы человек пришел в лавку, взял товар и выложил за него деньги на стол. При чем же тут любовь к ближнему?
Швейц тихо вздохнула.
— Милая панна Клара, вы хорошо знаете, как я забочусь о здоровье моих мастериц и прежде всего об их нравственности.
При последних словах ее длинное морщинистое лицо приняло жесткое и суровое выражение. Клара улыбнулась.
— Все это меня не касается. Я хочу только узнать, наконец, примете вы пани Свицкую в мастерскую или нет?
— Как же мне быть? Как быть? Хотя у меня уже столько работниц, что, право, на всех работы не хватает…
— Ну, так на каких условиях? — смело наступала Клара.
— Условия? Условия такие, на каких работают у, меня все: сорок грошей в день, десять часов работы.
Клара отрицательно покачала головой.
— Пани Свицкая не станет работать за такую плату, — решительно заявила она и добавила, рассмеявшись: — Сорок грошей за десять часов работы, это значит четыре гроша в час. Вы, наверное, шутите!
Она повернулась к Марте и сказала:
— Пойдемте в другое место.
Клара уже направилась к двери, но Марта не пошла за ней, а все стояла как прикованная. Вдруг она подняла голову:
— Я принимаю ваши условия. Буду шить по десяти часов в день за сорок грошей.
Клара хотела возражать, но Марта перебила ее.
— Я так решила, — сказала она и добавила тише: — Ведь сами вы, панна Клара, час тому назад говорили, что лучше иметь хоть что-нибудь, чем ничего.
На этом порешили. На следующий день Марте предстояло начать работать в мастерской Швейц.
Итак, после долгих поисков, после напрасных хлопот и унижений, после бесполезных метаний и обивания порогов Марта нашла, наконец, работу, нашла возможность добывать пропитание для себя и ребенка. Но все же, когда она, усталая после скитаний по городу, вернулась в свою каморку, она не улыбалась, как в день своего возвращения из справочной конторы, не обняла бросившуюся ей навстречу дочку и не сказала, как тогда, со слезами и улыбкой:
— Благодари бога!
Бледная, погруженная в свои думы, с глубокой складкой на лбу и сжатыми губами, Марта села теперь у окошка, устремила застывший взгляд на крыши домов, слушая шум большого города — и ничего не слыша.
Ничтожность будущего заработка не пугала ее. Слишком недавно еще она узнала заботу о хлебе насущном, пыталась сводить концы с концами, как человек, который пытается заплатать ветошь, разлезающуюся у него в руках. Она еще не привыкла к грошовым расчетам бедняков, не знала того роя повседневных мелочей, которые камнем ложатся на плечи бедняка, и она не могла сразу сообразить, что обещанного заработка не хватит на жизнь.
Она не знала еще, сможет ли прожить вдвоем с дочкой на сорок грошей в день; но ведь эта ничтожная сумма была огромна по сравнению с тем, что у нее было вчера. И если Марта и была новичком — правда, уже узнавшим суровую действительность и вступившим в ряды тех, кто шагает в жизни под знаменем нужды, — она все же была достаточно умна и образованна, чтобы понять, на какой низкой ступени человеческого труда она очутилась, не имея ни малейшей надежды подняться выше.
Это была ступень, на которой застревали все беспомощные и неприспособленные, не желавшие умереть голодной смертью.
Это была ступень такая низкая, что на нее попадали только те, у кого не хватало сил удержаться на более высокой.
Это была ступень, где царствует постоянный мрак, тягостный, изнурительный труд без передышки, труд, который дает только черный хлеб и держит дух человека на железной привязи вечных и никогда не удовлетворяемых потребностей тела.
Это, наконец, была та ступень, где пауки плели густую паутину, в которой запутывались мухи, добровольно туда влетевшие, где господствовала несправедливость и угнетение людей, покорно клонивших голову в сознании своего бессилия.
Никогда, никогда, ни в дни благополучия, ни в те дни, когда оно сменилось одиночеством и нищетой, ни даже в то время, когда Марта, пробуя свои силы в различных областях труда, была вынуждена после первых же шагов отступать, она не думала, что силы ее столь ничтожны, знания столь ограниченны, что пребывание в этой низине будет ее жизненным уделом.
Марта пошла навстречу своей судьбе с лихорадочной поспешностью, с полной готовностью, а между тем эта судьба была для нее неожиданной, — да, несмотря на то, что все пережитое за последние дни могло бы ее к ней подготовить, это было для Марты неожиданностью.
Шумным, беспокойным и мрачным роем теснились новые, незнакомые мысли в голове молодой женщины, сидевшей в большой, темной, сырой мастерской на улице Фрета над куском полотна, который она аккуратно сшивала, поднимая и опуская руку в такт с двадцатью другими руками, подымавшимися и опускавшимися вокруг нее.
Придя сюда в первый раз на работу, Марта внимательнее, чем накануне, разглядывала своих товарок по труду и судьбе.
Она с удивлением заметила, что большинство из них были женщины, принадлежавшие прежде к другому кругу, на что указывали их нежные лица, гибкие фигуры и белые руки; видимо, утро их жизни было отнюдь не похоже на ее полдень и вечер. Впрочем, здесь были всякие женщины — различного возраста и внешности, с различными вкусами и склонностями.
Они сидели молча и неподвижно, только руки их были в постоянном движении. Они сидели так целыми часами, склонившись над шитьем, и с трудом разгибали спины, когда кончали работу. Уходили они медленно, волоча ноги, а в их потухших глазах с почти всегда опущенными воспаленными веками не загоралась ни единая искорка при виде солнца, золотившего оживленные улицы, не радовал их веселый говор и шум вокруг, когда они, безмолвные и безучастные, выходили на свет божий из своей мрачной мастерской.
Платья на них были рваные, забрызганы уличной грязью. Небрежно причесанные волосы, сколотые на затылке в бесформенный узел, свисали прядями на худую шею, и лишь иногда полотняный воротничок безукоризненной белизны, обручальное кольцо, сверкавшее на пальце и своим блеском, казалось, издевавшееся над жалкой внешностью его владелицы, напоминали о прежних привычках, чувствах, сердечных привязанностях, уплывших в недосягаемую даль на быстротечной волне невозвратного прошлого.
Это были существа, совершенно изнуренные пройденным ими путем, существа с опустошенными сердцами и умами, больные телом и слабые духом, влачившие свое мрачное, тяжкое, беспросветное существование, упорно укрывая израненную душу молчанием, этим последним оставленным им судьбой средством защиты.
Однако не эти женщины, смертельно усталые и душой и телом, являли собой наиболее печальное зрелище в мастерской Швейц. У окон, как птицы в неволе, которые между прутьев клетки ищут солнца, разместились работницы помоложе, меньше настрадавшиеся, а потому более жизнерадостные, с более упорными желаниями. Они пытались сдерживать веселость, которая все же не могла окончательно умереть в их сердцах. Лица их были худы и бледны, одежда убога, но на этих бледных лицах сверкали глаза, поминутно поднимавшиеся от работы, искавшие взгляда товарок, то игривые, то насмешливые и злобные, то устремленные куда-то вдаль, за сырые стены мрачной комнаты. Порой отливавшие желтизною лица освещались улыбкой, такой же шаловливой или насмешливой, грустной или мечтательной, как и выражение глаз. Попадались тут очаровательные головки, обвитые роскошными косами, в которых розовым или голубым пятном выделялась ленточка, бантик, тесемка; у некоторых на шее были яркие бусы, словно издевавшиеся над дырами и заплатами кофточки, которую они должны были скрасить. И все эти взгляды, улыбки, украшения производили еще более ужасное впечатление, чем молчаливое оцепенение и равнодушие других работниц… Эти девушки еще переживали острую борьбу чувств и желаний с подавляющими их условиями быта, мечты о роскоши — с крайней нищетой. Их старшие подруги уже покорились своей участи, а им каждый миг грозило падение, так как они еще не могли примириться с ней. Те несчастные уже приближались к концу своего земного странствия, эти — к началу порочной жизни. Перед теми раскрывалась могила, перед этими — пропасть.
Когда Швейц и ее дочь стояли у большого черного стола, в мастерской царила абсолютная тишина, нарушаемая только лязгом ножниц, двигавшихся в проворных руках.
Но тишина была кажущейся; кроме этого отчетливого лязга ножниц, слышались и другие звуки, менее явственные; они часто обрывались, сливаясь, однако, в неумолчный, вибрирующий шум, то переходивший время от времени в неожиданный взрыв, то снова затихавший. Шум этот происходил от движения двадцати рук, дыхания двадцати грудей, кашля, сухого и отрывистого или глубокого и свистящего, от еле слышного шепота и негромкого, быстро сдерживаемого хихиканья. Работницы, сидевшие в глубине мастерской, кашляли; те, что у окон, — перешептывались и хихикали. По временам Швейц поднимала голову и из-за очков окидывала комнату внимательным взглядом. От ее глаз, поблескивавших за толстыми стеклами, ничто не укрывалось, она следила за ходом работы. Иногда, положив ножницы на стол, она елейным голосом начинала длинную речь.
Она говорила, что в других мастерских работницы теряют здоровье за машинами, которые, как известно, выматывают силы и причиняют различные увечья, а вот она, Швейц, не желает отягощать свою совесть покушением на здоровье ближних и отказалась от барышей, которые могла бы извлечь, если бы завела в своей мастерской машины. Ибо совесть — это главное, все остальное — суета сует.
Швейц требовала от своих работниц только одного — строгого поведения. В этом отношении она была неумолима, потому что не хотела, чтобы мастерская ее стала очагом разврата, — она боялась потерять приличных и уважаемых заказчиц, что грозило нищетой ей, ее детям и внукам.
Мастерицы слушали ее разглагольствования в полном молчании. Конечно, среди них не было ни одной, которая верила бы Швейц. Все они отлично понимали, что их эксплуатируют, и все же слушали и покорно молчали. Они знали, что за стенами этой комнаты их ожидает либо могила, либо болото.
Порою Швейц и ее дочь выходили из мастерской во внутренние комнаты. Тогда до работниц доносились в открытую дверь звуки прекрасного фортепиано, на котором то играли бегло и умело, то учились играть. Виден был ряд комнат, обставленных роскошной мебелью; натертый до блеска пол, большие зеркала, красный штоф кресел раздражали утомленные глаза работниц. Одни грустно усмехались, другие бросали мрачные взгляды, а некоторые ехидно подмигивали. Горечь, желчная зависть просыпались в груди двадцати женщин. В три часа под потолком зажигались большие лампы, и женщины работали при искусственном свете до тех пор, пока стенные часы в квартире Швейц не пробьют девять.
Возвращаясь домой после первого дня работы, Марта едва держалась на ногах.
Она вовсе не была так сильно утомлена, и не случилось ничего особенного, что могло бы огорчить ее. Нет, она была напугана, ужас парализовал ее мозг и душу.
Привередливые читатели и, прежде всего, чувствительные и жаждущие сильных впечатлений читательницы, простите ли вы мне эту повесть, совершенно лишенную таинственной и сложной интриги и увлекательного изображения двух сердец, пронзенных огненными стрелами?
Всякое явление, служащее сюжетом повести, можно осветить по-разному. Историю бедной Марты, которая развертывается перед читателем, как одноцветная нить, можно было бы богато украсить множеством сложных и противоречивых чувств, поразительных контрастов, потрясающих событий. В нее можно было бы вплести ряд эпизодов, которые придали бы ей очарование, будили бы в читателе умиление или ужас. История эта могла бы быть вставлена, как эпизод, в более эффектный и захватывающий роман, рисующий приключения счастливых или страдающих, идиллических либо героических, обласканных судьбой или гонимых ею Нумы и Помпилия[27].
Простите! Встретив в жизни Марту, я стала оглядываться вокруг в надежде найти поблизости какого-нибудь Помпилия, но не нашла его. Тогда я вздумала было сократить, свести к одному эпизоду историю этой женщины, — но не могла, ибо поняла, что эта история заслуживает того, чтобы составить сюжет целой книги. Наконец я намеревалась вплести ее в другую, сложную интригу, в цепь других эпизодов, — но и этого не сделала, ибо мне казалось, что она только выиграет от того, что выйдет в свет без всяких добавлений.
Извините за простоту средств, к которым я прибегаю, чтобы показать одно из самых ужасных социальных явлений современности, и следуйте за мною дальше по пути, по которому идет несчастная женщина, достойная, быть может, участи более счастливой, чем та, на которую ее обрекло… что же? Название тому, что, как роковое проклятие, угнетает умы, связывает руки и сокрушает сердца множества людей, вы найдете в истории Марты.
Варшава веселилась, шумела, сияла. Было рождество. Только несколько дней назад погасли яркие огни, зажженные в зеленых ветвях рождественских елок, и в воздухе, казалось, еще дрожали переливы радостного детского смеха и шумные беседы счастливых семейств, собравшихся вокруг празднично убранных столов. Завтра в мир должен был явиться таинственный гость: Новый год. Квартиры и витрины магазинов были нарядно украшены. Улицы были покрыты глубоким снегом, который затвердел от мороза и сверкал миллионами искр под лучами солнца, сиявшего в ясном небе.
Вереницы саней мчались в различных направлениях, толпы прохожих заполняли тротуары. Сколько было голов в этой пестрой толпе, столько потоков тайных мыслей летело вдаль, незримо преследуя в огромном мире близкие и далекие, высокие и низменные пели. Любовь, жадность, поклонение и ненависть, тревога, надежды, различные интересы и страсти, желания и стремления кружились и переплетались в тысячеголовой толпе большого города, которая шла, ехала, бежала туда, куда гнали ее великие цели или ничтожные и будничные потребности. И в этом не доступном для человеческого слуха таинственном шуме тихо шелестела никому не ведомая, никем не угаданная нить мыслей в покорно склоненной голове никем не замечаемой женщины.
«Сорок грошей в день… это восемь злотых в неделю… Десять грошей ежедневно жене дворника за то, что присматривает за Яней, пока я в мастерской… Пятнадцать грошей — хлеб и молоко для ребенка… пятнадцать грошей обед… а на воскресенье уже ничего не остается…»
Так думала Марта, шедшая не спеша по тротуару Краковского предместья.
«Квартира за два месяца — сорок пять злотых… в лавочке я задолжала двадцать злотых… за проданную шубу получила сто злотых… шестьдесят вычесть из ста — сорок… Яне необходимы башмаки, да и мои уже сносились… потом нужно купить дров, ребенок постоянно зябнет».
Размышляя таким образом, Марта закатилась сухим, отрывистым, надсадным кашлем.
Прошел уже месяц с тех пор, как она начала работать в мастерской Швейц. За это время она очень изменилась. Прозрачную белизну ее лица теперь портили желтые тени, темные круги легли под запавшими глазами, и на красивом лбу залегла глубокая складка. Черное платье Марты было опрятно, но порыжело и износилось. На ней не было ни шляпы, ни шубы. Черный шерстяной платок покрывал голову, обрамляя бледный лоб и впалые щеки.
Плыла, шумела толпа по широкому тротуару красивой улицы, а с нею вместе летел в пространство поток человеческих мыслей, и в нем — тихая, унылая, неотвязная мысль бледной женщины, прокладывавшей себе путь в толпе.
«Десять грошей да пять — пятнадцать… да два… семнадцать… семнадцать из сорока… остается двадцать три…»
Какая это была ничтожная, мелкая, скучная мысль. Она ползала по земле в то время, как зимнее небо сияло чистой лазурью, она была скована холодом цифр в то время, как все человечество в канун Нового года одолевали желания, чувства, надежды…
Да, мысли Марты были прозаичны, это были грошовые расчеты бедняков.
А ведь было время, когда и она устремляла глаза в лазурную высь и с бьющимся сердцем, с улыбкой надежды встречала наступающий Новый год. Она вспомнила об этом сейчас.
Она подняла голову и осмотрелась. Во взгляде ее, только что озабоченном, теперь заискрились новые чувства, пробудившиеся в ней. Тоска, потом горечь и, наконец, страстное возмущение против той роковой необходимости, с которой она до сих пор еще никак не могла примириться. Запавшие глаза Марты вспыхнули жарким огнем. Что-то в ней завопило от острой боли, поднялось бурной волной. Взбунтовались непобежденные силы души. Она на миг остановилась, подняла голову и дрожащими губами прошептала:
— Нет, так не может продолжаться! Не будет так!
Она твердила себе, что это невозможно, не может быть, чтобы ей было суждено работать до конца дней в темной, сырой, душной мастерской Швейц, где ее окружают изможденные, безжизненные лица. И, кроме того, даже трудясь там с утра до ночи, она не может заработать столько, чтобы ночью спать спокойно, а в свободные минуты не заниматься грошовыми расчетами…
По своему происхождению и прошлому Марта принадлежала к кругу людей просвещенных — так по крайней мере думала она сама и так считали другие.
Почему же теперь, когда ее коснулась суровая рука судьбы, она очутилась на той низкой ступени социальной лестницы, где, казалось бы, должны стоять лишь несчастные, лишенные блага просвещения? Неужели ее образование неполноценно? Неужели оно только игрушка, созданная для развлечения спокойной души, обитающей в сытом и удовлетворенном теле, и рассыпалось в прах при первой попытке использовать его для сохранения духовных и физических сил? Неужели ее образование лишь иллюзия? Такое образование, какое дали Марте, будит потребности, но не дает ничего для их удовлетворения, обостряет тоску по высокому, но лишь для того, чтобы наполнить сердце горечью и смертельной тревогой…
Марта думала об этом, но не умела обобщать свои мысли и чувства, не отдавала себе полного отчета в том сложном явлении, которое управляло ее судьбой. Она цеплялась за воспоминания, утешалась сознанием, что принадлежит к числу людей образованных, перед которыми открыто так много дорог.
Неужели ей навсегда суждено оставаться на том пути, на который она вступила? Неужели во всем мире нет для нее иного места, кроме того, куда она ежедневно ходит с чувством стыда, мысль о котором заранее наполняет ее ужасом? Она молила бога, чтобы он дал ей местечко под солнцем, где два человека, связанные друг с другом самыми тесными и самыми священными узами и чувствами, могли бы существовать. Но то, что она нашла после долгих поисков и усилий, никак ее не удовлетворяло. Это была темная яма, в которой два существа медленно умирали в кандалах самых простых, насущных и никогда не удовлетворенных полностью потребностей.
Да, медленно умирали. Это вовсе не преувеличение, а страшная правда. Еще недавно Марта, обдумывая положение, в котором она очутилась, и ту ответственность, которая тяжким бременем лежала на ней, твердила себе для ободрения и успокоения: «Я молода и здорова». Теперь у нее оставалось только одно из этих двух преимуществ: она была молода, да, но уже не была здорова. Как невидимая пила, физические и духовные страдания терзали ее и подтачивали силы. У нее появился кашель, уже несколько недель она испытывала слабость, сон ее был беспокоен, она просыпалась с тяжелой головой и болью в груди.
Так, должно быть, начинали свой путь и другие работницы Швейц, худые, бледные, с чахоточным румянцем на щеках. Недавно одна из них ушла из мастерской на несколько часов раньше положенного времени и больше не вернулась. Когда Марта на следующий день спросила про нее, ей ответили приглушенным, зловещим шепотом:
— Умерла!
Умерла? А Марта знала, что этой женщине было всего двадцать шесть лет и где-то, в мансарде или подвале, двое маленьких детей ежедневно ожидали ее прихода.
— Что же будет с ее детьми? — с тревожным любопытством спросила молодая мать хорошенькой черноглазой Яни.
Ответ прозвучал резко:
— Девочку взяли в приют, мальчик пропал куда-то.
В приют? Значит, на средства благотворительности, к чужим людям, на неизвестное будущее… Пропал? Куда же? Быть может, глупенький ребенок убежал искать мать, которую недавно унесли из мансарды, и где-то тихо умер, прикрытый белым саваном метели, на занесенной снегом улице в морозную ночь. Или — о ужас! — пристал, быть может, к каким-нибудь беспризорным, к подонкам общества…
Марта не могла долго думать об этой печальной истории.
Быть может, и ее ждет такое будущее? Ее? О, это бы еще ничего! Ведь любимые ею люди уже ушли из жизни, она чувствовала себя смертельно усталой, глубоко несчастной и с радостью закрыла бы глаза, уснула вечным сном, чтобы, как обещает религия, соединиться с теми, по ком тосковало ее израненное сердце! Но будущее ее ребенка! Что ожидает девочку, если ее мать уйдет из жизни, если на ее щеках запылает кроваво-красный румянец, лицо станет мертвенно бледным, дыхание тяжелым, как у той бедной работницы, которая несколько дней назад, пошатываясь, ушла из мастерской Швейц, чтобы никогда больше туда не вернуться?..
Под влиянием этих мыслей Марта вдруг выпрямилась.
— Нет! — негромко, но с силой сказала она. — Этого не может быть! Не должно быть!
Ее поддерживало естественное желание выкарабкаться из нужды и сознание, что каждый человек имеет право на лучшее существование.
Она осмотрелась вокруг. В ее утомленном, озабоченном взгляде снова засветилась энергия и пытливость. Внимание ее привлекла большая витрина одной из самых известных в городе книжных лавок. При виде выставленных на витрине книг в цветных обложках на молодую женщину нахлынули воспоминания, к тоске примешалась надежда. Она вспомнила те счастливые дни, когда она под руку со своим молодым и образованным мужем приходила сюда. Она стосковалась по радостям, которые дают книги, радостям, которых она уже давно была лишена и которые на темном фоне ее теперешней жизни засияли невыразимым очарованием. В витрине она вдруг увидела фамилии нескольких женщин, напечатанные на обложках книг. Одна из них принадлежала женщине, с которой Марта была когда-то знакома. Никто и не подозревал в этой женщине таланта до тех пор, пока он неожиданно не проявился, но и тогда ей пришлось долго и упорно добиваться признания. А теперь ее имя занимало почетное место среди многих выдающихся имен известных в стране писателей. Эта женщина была бедна и одинока, а теперь она обрела место под солнцем, уважение людей и самоуважение.
— Кто знает? — дрожащими губами шепнула Марта, и на ее бледном лице, обрамленном складками черного шерстяного платка, вспыхнул румянец.
Она сделала несколько шагов и остановилась у входа. Сквозь застекленную дверь она увидела в глубине большого помещения владельца лавки. В дни своего благополучия она нередко видывала этого человека. Его честное, приветливое лицо было ей хорошо знакомо.
Над застекленной дверью задребезжал звонок. Марта вошла в лавку. Она на минуту остановилась у входа и с беспокойством огляделась вокруг. Она, наверно, опасалась, что застанет в лавке покупателей, в присутствии которых не сможет высказать то, с чем пришла.
Книгопродавец стоял один за конторкой и что-то записывал в большую книгу, лежавшую перед ним. Когда дверь открылась, он поднял голову и посмотрел на вошедшую выжидательно. Марта медленно подошла и остановилась перед ним, а он, видимо, ожидал, что она скажет.
Несколько секунд веки ее оставались опущенными и бледные губы дрожали. Затем, собравшись с духом, она устремила на книгопродавца взгляд, в котором сосредоточилась вся ее сила воли.
— Вы меня не узнаете? — сказала она тихо, но решительно.
Книгопродавец внимательно всматривался в нее.
— Как же, как же! Ведь я имею удовольствие видеть пани Свицкую? Я сразу вас узнал, но… не был уверен.
Говоря это, он быстрым взглядом окинул бедную одежду молодой женщины.
— Что прикажете? — спросил он затем вежливо с оттенком грусти в голосе.
Марта некоторое время молчала. Когда она заговорила, лицо ее было очень бледно, взгляд глубок и неподвижен.
— Я пришла к вам с просьбой, которая, вероятно, покажется вам странной…
Голос ее вдруг оборвался. Она подняла руки и провела ладонями по лбу. Книгопродавец поспешно вышел из-за конторки и, пододвинув молодой женщине сбитый бархатом табурет, вернулся на свое место.
Он, видимо, был огорчен, а еще больше смущен.
— Присядьте, пожалуйста, — сказал он, — я вас слушаю…
Но Марта не села. Она обеими руками оперлась на прилавок и снова взглянула в лицо стоявшему перед ней человеку, но уже несколько просветлевшим взглядом.
— Просьба, с которой я к вам пришла, в сущности необычная, странная, — начала она. — Но… я вспомнила, что вы были когда-то в дружеских отношениях с моим мужем…
Книгопродавец поклонился.
— Да, — перебил он ее, — пан Свицкий оставил по себе самую лучшую память у всех, кто близко знал его.
— Мне вспомнилось, — продолжала Марта, — что я несколько раз имела удовольствие принимать вас в нашем доме…
Книгопродавец снова любезно поклонился.
— Я знаю, что вы не только книгопродавец, но и издатель… И, кроме того…
Голос ее постепенно слабел, затихал и на минуту смолк совсем. Но вот она снова подняла голову, протянула руки к своему собеседнику, тяжело перевела дух.
— Дайте мне какую-нибудь работу… укажите путь… научите, что делать!..
Книгопродавец был несколько озадачен. Он смотрел на стоявшую перед ним женщину внимательным, почти испытующим взглядом. Однако прекрасное молодое лицо Марты не таило в себе никакой загадки. Горе, тревогу и горячую мольбу — вот что можно было прочитать на ней, Взгляд умных серых глаз книгопродавца, сперва испытующе и даже сурово смотревшего на нее, постепенно смягчался. В лавке воцарилось молчание. Книгопродавец прервал его.
— Значит, — сказал он, немного запинаясь, — пан Свицкий, умирая, не оставил никакого состояния?
— Никакого! — тихо сказала Марта.
— У вас был ребенок…
— Да, у меня есть дочурка…
— И до сих пор вы не могли найти себе никакой работы?
— Нет… Я шью в мастерской за сорок грошей в день…
— Сорок грошей в день! — ахнул книгопродавец. — На двоих! Да ведь это нищенское существование!
— Нищенское, — повторила Марта. — Но если бы я одна жила в такой безвыходной нужде, поверьте мне, сударь, я мужественно переносила бы страдания, жила без милостыни и умерла без жалобы! Но я не одна, я мать! Кроме любящего материнского сердца, у меня еще есть совесть, есть сознание своего долга, я в отчаяние прихожу, когда смотрю на исхудалое личико моего ребенка, когда думаю о его будущем. И как подумаю, что ничего еще не могла для него сделать, мне становится так стыдно, что хочется упасть на землю и зарыться в нее лицом. Ведь есть же на свете люди бедные, но способные прокормить себя и своих детей, — почему же я не могу быть такой? Да, я знаю, много на свете горя, но чувствовать себя бессильной справиться с ним, горячо браться за все и постоянно убеждаться в своей беспомощности, страдать самой и видеть, как страдает любимое существо и сегодня, и завтра, и послезавтра, и всегда, и говорить себе: «Я неспособна бороться» — ох, это такая мука! Ее знают только несчастные женщины!
Марта говорила быстро, с жаром. При последних словах голос ее стал тише, и слезы, которые она не в силах была удержать, полились из глаз. Она закрыла лицо платком и стояла неподвижно, борясь со слезами, которых не могла остановить, подавляя рыдания, рвавшиеся из груди. Впервые она плакала при постороннем, впервые изливала громко, вслух все, что давно накипело в сердце. Она не была уже ни так сильна, ни так горда, как в гостиной Рудзинских, когда без слез, со спокойным лицом, добровольно отказалась от работы, с которой не могла справиться. Книгопродавец, скрестив на груди руки, стоял неподвижно. Он растерялся при виде такого бурного взрыва чувств и был глубоко тронут.
— Боже мой, — сказал он вполголоса, — как превратна судьба человека! Мог ли я предположить, что мне доведется увидеть вас в таком тяжелом положении! Вы жили с мужем в таком достатке, были такой любящей и счастливой парой!
Марта отняла платок от лица.
— Да, — сказала она сдавленным голосом, — я была счастлива… Когда мой любимый муж умирал, я думала, что не переживу его… Пережила… Тоска и горе мучили меня нестерпимо, я надеялась найти облегчение для смертельно раненного сердца в том, что выполняю свой материнский долг. Но и это мне не задалось. Одинокая и несчастная, я искала работы, которая даст мне хоть немного душевного покоя, я боролась за жизнь и будущность моего ребенка. Все напрасно…
Взгляд книгопродавца, серьезный и задумчивый, ныл устремлен куда-то в пространство. У него тоже была семья. Быть может, слова Марты вызвали в его воображении образы дорогих ему женщин — юной сестры, маленькой дочки, любимой жены. Не ждет ли и их такая судьба, какая выпала на долю этой одинокой женщины, оставшейся без крова, с отчаянием и болью в сердце? Ведь сам он только что говорил о жестоких превратностях судьбы!
Он медленно перевел взгляд на лицо Марты и протянул ей руку.
— Успокойтесь, — сказал он мягко и серьезно. — Присядьте, отдохните немного. Не сочтите за нескромность, если я, желая быть вам полезным, спрошу вас о некоторых подробностях, которые мне нужно знать. Пробовали ли вы уже браться за какую-нибудь другую работу, кроме той, за которую вы получаете такие гроши? Какое занятие вы считаете для себя наиболее подходящим, к чему у вас есть способности? Зная это, я смогу что-нибудь придумать, найти…
Марта села. Слезы ее высохли, глаза приняли снова серьезное выражение, как всегда, когда она напрягала волю и ум. В сердце ее затеплилась надежда, она поняла, что существование ее зависит от предстоящего разговора, и сразу к ней вернулись смелость и внешнее спокойствие.
Разговор был недолог. Марта рассказала все искренно, толково и коротко, сообщая только факты. Новый прилив гордости не позволил ей коснуться личных переживаний. Книготорговец отлично ее понимал. Его быстрый взгляд скользил по ее лицу. Рассказ Марты открыл перед ним судьбу многих женщин.
Большая социальная проблема, вопиющая несправедливость общества занимали мысли этого честного, просвещенного человека, пока он со вниманием, интересом и сочувствием слушал историю бедной женщины, которая, несмотря на всю свою энергию и усилия, не могла найти для себя места на земле.
Марта поднялась и, пожимая руку хозяину, промолвила:
— Я рассказала вам все, не постыдилась признаться во всех своих неудачах, потому что, хотя силы изменили мне, намерения у меня были честные… Я делала, что могла и умела. Все несчастье в том, что я так мало знаю, так мало умею. Я ничему основательно не училась. Но есть, еще много областей, в которых я не пробовала свои силы. Может быть, еще найдется и для меня какое-нибудь дело в жизни. Могу ли я на что-нибудь надеяться? Скажите откровенно, без колебаний, я прошу вас об этом во имя того человека, которого уже нет в живых, во имя тех, кто вам дорог…
Книгопродавец горячо пожал протянутую ему руку и, подумав, сказал:
— Раз вы требуете откровенности, я вынужден оказать вам горькую правду. Мало надежды на то, что вы своим трудом добьетесь лучшей жизни. Вы говорите: есть еще много областей работы. Да, но возможности для мужчин и возможности для женщин — это совершенно несоизмеримые вещи. Свои возможности вы уже почти исчерпали.
Марта слушала его с опущенными глазами, а он смотрел на нее с глубоким сочувствием.
— Я сказал вам это для того, чтобы вы не обольщались радужными надеждами и потом не испытали нового, еще более жестокого разочарования. Но мне не хотелось бы, чтобы вы ушли отсюда с мыслью, что я не хочу протянуть вам руку помощи. В течение пяти лет вы были женой образованного человека, это имеет большое значение, я знаю, вы с ним проводили осенние и зимние вечера за чтением. Значит, у вас есть какой-то запас знаний. Кроме того, должен вам оказать, что ваша манера выражаться, ваши взгляды на жизнь свидетельствуют о развитом уме. Поэтому я считаю, что испытать свои силы еще на одном поприще вы и можете и должны…
Книгопродавец снял с полки небольшую книжку. Глаза Марты засияли.
— Это — новое произведение одного французского мыслителя, перевод его может быть полезен для нашей публики, да и я кое-что заработаю, издав его. Я думал поручить его другому, но теперь я счастлив, что могу оказать содействие жене дорогого, незабвенного пана Яна…
Говоря это, он уже заворачивал, в бумагу голубой томик.
— В этой книге идет речь об одной весьма модной социальной проблеме. Язык четкий, простой, перевести ее нетрудно. А чтобы у вас не было сомнений насчет вознаграждения, я вас предупреждаю, что смогу вам предложить гонорар в шестьсот злотых. Если занятие это окажется для вас подходящим, найдется потом еще кое-что для перевода. Наконец, кроме меня, есть и другие издатели, и если вы зарекомендуете себя, как хорошая переводчица, вас будут приглашать повсюду. Вы сказали, что немецким языком владеете слабо. Жаль. На переводы с этого языка спрос больше, и они лучше оплачиваются. Но если два-три перевода получатся у вас удачно, вы сможете получиться потом и немецкому языку. Днем будете переводить с французского, по ночам учиться. Так должны работать женщины. Шаг за шагом и self-help[28].
Марта дрожащими руками взяла книжку.
— Ах! — воскликнула она, сжимая обеими руками руку книгопродавца. — Да вознаградит вас бог, да будут счастливы те, кого вы любите.
Она не могла больше выговорить ни слова и через мгновение была уже на улице. Она шла теперь быстро. Растроганная, она думала о благородном поступке книгопродавца, о его отзывчивости. За этой мыслью пришла другая.
«Боже мой, — говорила про себя молодая женщина, — столько хороших людей я встречаю на своем пути, так почему же мне так трудно приходится?»
Книжка, которую она несла, жгла ей руки. Ей хотелось бежать стремглав в свою каморку, чтобы поскорее хотя бы перелистать эту книгу, которая принесет ей спасение. По дороге она все же зашла в обувной магазин и купила башмачки для Яни.
Когда Марта, наконец, дошла до ворот высокого дома на Пивной улице, она не пошла прямо к себе, а направилась в дворницкую, где оставляла Яню на весь день под присмотром дворничихи, получавшей за это плату.
Девочка за последнее время еще сильнее изменилась, чем мать, щеки ее ввалились и стали болезненно желтыми, порыжевшее и в нескольких местах разорванное траурное платьице болталось на исхудалом тельце, как на вешалке, черные глаза казались еще больше и утратили блеск и живость, а в выражении их была та немая, скорбная жалоба, какую можно увидеть в глазах детей, страдающих физически и нравственно.
Увидев мать, Яня не бросилась к ней на шею, не защебетала, как бывало прежде, не захлопала в ладоши. Опустив головку, пряча худые озябшие ручонки под платок, наброшенный на плечи, она вошла вместе с матерью в их комнату на чердаке и, съежившись, села прямо на полу у нетопленой печки. Марта положила книжку на стол и достала из-за печки несколько полен. Яня следила за ней глазами.
— Ты уже никуда не пойдешь сегодня, мама? — спросила она глухо, серьезным тоном взрослой, так не соответствовавшим хрупкой детской фигурке.
— Нет, детка, — ответила Марта. — Сегодня я уже никуда не пойду. Завтра большой праздник, и нам разрешили не работать после обеда.
Говоря это, Марта положила дрова в печь и, присев на корточки, хотела обнять дочку. Но едва она дотронулась до ее плеча, у Яни вырвался болезненный стон.
— Что с тобой? — вскрикнула Марта.
— У меня болит тут, мама! — без жалобы, но очень тихо ответила девочка.
— Болит! Отчего? Давно ли? — заботливо расспрашивала мать.
Яня молчала и сидела неподвижно, с опущенными глазами. Только бледные губки вздрагивали, как это бывает у детей, когда они силятся сдержать слезы. Упорное молчание девочки встревожило Марту еще больше. Она торопливо расстегнула висевшее мешком платье и спустила рукав с плеча. На обнажившемся плечике, худом и белом, темнел большой синяк. Марта судорожно сжала руки. Ужасная догадка мелькнула у нее в голове.
— Может быть, ты упала или ушиблась? — тихо спросила она, не отводя взгляда от темного пятна.
Яня еще некоторое время молчала, потом вдруг подняла глаза, полные слез. Она все еще силилась удержаться от плача, узкие плечи тряслись, губы дрожали, как листочки.
— Мама, — прошептала она, — я сидела сегодня там, у печки… мне было холодно… дворничиха хотела поставить горшок на плиту… задела за мое платье, пролила воду, рассердилась и ударила меня так сильно… сильно…
Последние слова она проговорила очень тихо, дрожа всем телом, прильнув к пруди матери. Марта не вскрикнула, не застонала, лицо ее словно окаменело, губы сжимались все сильнее, а глаза, неподвижно устремленные в пространство, загорелись мрачным блеском.
— Ах! — простонала она, наконец, сжимая пылающий лоб обеими руками. В этом коротком стоне прозвучали подавленный гнев и безграничная боль. Мать и ребенок, тесно прижавшиеся друг к другу, словно слились на минуту в одно целое. Лицо Марты с сухими, мрачными глазами склонялось над бледным, заплаканным детским личиком. Руки ее легли на голову дочери. Она отбросила с ее лба спутанные волосы, она отерла слезы на худеньких щеках, застегнула платье Яни, согревала в своих ладонях ее иззябшие крохотные ручки. Все это она делала молча. Несколько раз она открывала рот, словно желая что-то сказать, подняла Яню, усадила ее на кровать и достала из кармана завернутые в бумагу башмачки.
Теперь на губах ее играла улыбка — странная это была улыбка! В ней было что-то вымученное, но была и любовь и мужество матери, которая скрывает боль и улыбается, чтобы осушить слезы ребенка.
День кончился, городские часы пробили полночь, а в мансарде еще горела лампа; комната выглядела теперь еще более уныло, чем тогда, когда молодая вдова впервые переступила ее порог. В ней не было уже ни шкафа, ни комода, ни двух кожаных чемоданов; шкаф, комод и два новых стула Марта вернула управляющему, чтобы не платить за пользование ими, а остальное все продала во время сильных морозов, чтобы на вырученные деньги купить дров. В комнате остались только два колченогих стула, столик и кровать, на которой теперь, укутанная в черный материнский платок, спала Яня. Свет лампы падал на строго и красиво очерченное, обрамленное толстыми черными косами лицо сидевшей у стола женщины, выделяя его из полумрака. Марта еще не работала, хотя все, что нужно — книжка, перо, бумага, — лежало перед нею. Мечта, неодолимая, неотступная, владела ею. Марта не могла оторваться от неожиданно открывшихся перед ней блестящих перспектив. Хотя ее вера в успех не была уже так сильна, как тогда, когда она у этого самого столика сидела с карандашом в руке, но у нее не было сил прислушиваться к голосу сомнений. Он звучал где-то в глубине сознания, но она старалась не слушать его и все вспоминала врезавшиеся в память слова книгопродавца. Они рождали длинную цепь золотых грез женщины и матери. Делать приятную, хотя и трудную работу, возвышающую душу и отвечающую самым глубоким ее потребностям, — какое это наслаждение! Заработать за несколько недель шестьсот злотых — какое это богатство! Когда она станет так богата, она первым делом наймет честную, пожилую служанку, у которой есть свои дети, или хотя бы такую, которая любит детей и будет заботливо и умело ухаживать за Яней… Затем… (здесь Марта спросила себя, не слишком ли далеко она зашла в своих мечтах)… затем она переедет из этой голой, холодной, мрачной комнатушки, в которой так неуютно и которая так губительна для здоровья девочки, снимет где-нибудь на тихой и чистой улице две комнатки, теплые, сухие, солнечные… Если она станет хорошей переводчицей, будет везде иметь работу, и если такая огромная сумма, как шестьсот злотых, еще не раз будет ею заработана, она пригласит учителей иностранных языков и рисования, будет учиться, да, будет учиться день и ночь, без отдыха, с упорством и терпением… ибо так должна трудиться женщина — завоевывать себе место в жизни шаг за шагом, собственными силами… Потом… подрастет Яня. И как же бдительно мать будет следить за ней, угадывать ее природные способности, чтобы ни одну не оставить неразвитой, чтобы из каждой выкопать для этой будущей женщины оружие в борьбе за существование… Обучение Яни, ее воспитание, сила, счастье, ее обеспеченное будущее — вот для чего будет работать ее мать!.. Как спокойно будет тогда она, Марта, засыпать по вечерам, с какой радостью будет открывать глаза по утрам, приветствуя новый день труда и обязанностей, день, приносящий душевное удовлетворение! С какой гордостью будет она тогда встречаться с людьми, не унижая больше своего человеческого достоинства, с каким легким сердцем, полным умиления, она опустится на колени у могилы любимого человека, образ которого вечно жив в ее памяти, и скажет: «Я стала достойной тебя! Не поддалась злой доле — избегла голодной смерти и нищенского существования! Я сумела заботливо воспитать нашу дочку!» Потом…
Тут глаза Марты остановились на картинке, висевшей на стене. Это был ее рисунок, не принятый в свое время редакцией журнала. Она повесила его, чтобы украсить жалкую каморку, и теперь жадно всматривалась в него. Деревенский домик, раскидистое дерево, птичка, поющая на кусте сирени, прозрачный деревенский воздух и глубокая тишь полей… О боже! Если бы она могла зарабатывать столько, чтобы создать себе такой уголок, скромный, свежий, зеленый! К тому времени она уже состарится, ветерок, шепчась с листьями, будет охлаждать ее лоб, усталые глаза будут упиваться цветом свежей зелени, а птичка, певшая еще над ее колыбелью, пропоет ей в час смерти последнюю песнь земли.
Так мечтала бедная женщина. В эту ночь лампа в комнате на чердаке горела до самого рассвета. Марта читала книжку, которую ей поручено было перевести. Сначала она читала медленно, внимательно, затем с лихорадочным увлечением. Она поняла мысль автора, идея книги проникла в ее сознание со всей ясностью и отчетливостью. Мозг ее словно приобретал гибкость и легко охватывал все. Интуиция, этот редкий и высокий дар, превращающий человека в полубога, проснулась в ней и нашептывала новые, неведомые до этого мысли.
На дворе было уже совсем светло, когда Марта потушила лампу и взялась за перо. Она писала, время от времени отрываясь от бумаги и переводя глаза на кровать, где спала Яня. В бледном свете зимнего утра лицо Яни казалось еще более страдальческим. Когда первый луч солнца проник в комнату, девочка открыла глаза. Тогда мать поднялась со своего места, гала на колени у кровати и, обнимая полусонного ребенка, уронила на подушку усталую голову.
Внизу, на улице, уже началось движение. Грохотали кареты, звонили колокола в костелах, слышался говор и смех. Варшава встречала Новый год.
С того вечера, когда Варшава встретила Новый год, прошло шесть недель. В час дня Марта, как всегда, вышла из швейной мастерской и пошла в свою мансарду приготовить обед для себя и дочки. Она расцеловала Яню, ожидавшую ее в тесной дворницкой и немного оживившуюся при виде матери. Затем у себя наверху, поставив на огонь кастрюльку, Марта достала из ящика стола небольшую стопку бумаги. Это был уже законченный перевод французской книги. Она работала над ним около пяти недель и неделю переписывала. Теперь она, улыбаясь, просматривала листы, исписанные ее четким и красивым почерком.
За последнее время во внешности Марты произошла новая перемена, но уже иного рода. Она работала дни и ночи. Десять часов в сутки шила, девять ночных часов писала, час болтала с Яней, четыре часа спала, Такой образ жизни, конечно, не вполне отвечал требованиям гигиены, а между тем исчезла болезненная желтизна щек, морщины на лбу разгладились, в глазах появился прежний блеск. Она стала меньше кашлять, у нее был почти здоровый вид. Надежда оживила ее душу, поддерживала и физические силы. Благородное чувство гордости за себя словно выпрямило ее, вернуло ясность взгляду. После того как был приготовлен и съеден обед, состоявший из одного простого блюда и куска черного хлеба, Марта завернула свою рукопись в тонкую белую бумагу. Она делала это как-то особенно старательно, с удовольствием. На высокой городской башне пробило два. Марта отвела Яню к дворничихе и вышла. В три часа ей нужно было быть в мастерской, а она хотела сперва зайти в знакомую книжную лавку.
Хозяин ее стоял, как обычно, за конторкой, вписывая цифры в приходо-расходную книгу. При виде Марты он поднял голову и приветливо поклонился.
— Вы уже сделали свою работу, — сказал он, принимая у Марты рукопись. — Это хорошо, я жду ее с нетерпением. Книга должна быть издана теперь или никогда — это сейчас самый злободневный вопрос… Сегодня общество проявляет к нему интерес, а завтра этот интерес может смениться равнодушием. Я постараюсь как можно скорее посмотреть перевод. Если вы зайдете ко мне завтра в это время, я вам дам определенный ответ.
В тот день работа у Марты не спорилась. Она старалась как можно лучше выполнять то, что было ее обязанностью, но не могла. Руки у нее дрожали, порой туман застилал глаза, сердце билось так сильно, что трудно было дышать. Быть может, теперь, в эту минуту, издатель развернул рукопись, читает ее… Быть может, пробегает глазами пятую страницу… Ах, скорее бы он просмотрел ее — ведь там как раз самое трудное и непонятное место и, верно, оттого оно хуже переведено. Зато конец рукописи, последние страницы переведены отлично! Марта работала над ними с подлинным вдохновением, чувствуя, что мысль писателя отражается в ее словах, как прекрасный облик мудреца в чистом зеркале…
Часы в квартире Швейц пробили девять. Мастерицы разошлись, Марта вернулась домой. Около полуночи она вдруг подумала, что издатель, наверное, в эту минуту кончил читать ее перевод.
Как ей хотелось увидеть сейчас его лицо! Выражает оно удовлетворение или недовольство, сурово оно или обещает ей осуществление ее надежд? Дневной свет проник уже в комнату, когда Марта, всю ночь ни на минуту не сомкнувшая глаз, облокотись на подушку, взглянула на кусочек неба, видный в окно. В ее широко раскрытых глазах застыло выражение страстной мольбы, безмолвной горячей молитвы.
В восемь часов Марте нужно было, как всегда, идти мастерскую, но ноги у нее подкашивались, голова пылала и грудь так сильно болела, что она, сев на табурет и охватив голову руками, пробормотала:
— Не могу…
Вставая, расчесывая длинные шелковистые волосы, надевая свое поношенное траурное платье, приготовляя потом завтрак для Яни и даже разговаривая с ней, Марта была занята только одной мыслью: «Примет он мою работу или нет?» «Любит — не любит», — шептала когда-то прелестная Гретхен, обрывая белые лепестки ромашки. «Годна — не годна?»— думала бедная женщина, растапливая печку двумя поленьями, готовя скудный завтрак, подметая мрачную каморку и прижимая к груди свою бледненькую дочь.
Кто может сказать, какая из этих двух женщин таила в себе более тяжелую драму, кому из них судьба готовила более жестокую участь, какая была несчастнее и, меньше требуя от жизни, подвергалась большей опасности?
Около часу дня Марта опять шла по Краковскому предместью. Чем ближе к лавке, тем она все больше замедляла шаги. Уже подойдя к двери, она отошла в сторону, оперлась о балюстраду, окружавшую один из соседних роскошных особняков, и стояла так некоторое время, опустив голову.
Немного погодя она, наконец, переступила порог, за которым ее ожидали либо радость, либо отчаяние.
На этот раз, кроме владельца, в лавке находился пожилой человек в очках, лысый, с широким одутловатым лицом. Он сидел с книгой в руке в глубине лавки, за большим столом, на котором было разложено несколько десятков книг. Марта не обратила никакого внимания на этого постороннего, даже не заметила его. Вся сила ее чувств сосредоточилась во взгляде, уже с порога прикованном к лицу книгопродавца. Он сидел за конторкой и читал газету. Перед ним лежала знакомая Марте рукопись, и бедную женщину охватила дрожь… Почему рукопись здесь и свернута в трубку, будто ее собираются кому-то отдать? Быть может, он хочет отнести перевод в типографию и поэтому положил его перед собой? Впрочем, возможно, что он еще не прочитал рукопись, был занят… Во всяком случае не затем она лежит здесь, чтобы быть возвращенной той, которая потратила на нее столько ночей, полюбила ее, выпестовала, связала с нею все свои надежды… последние надежды! Нет, этого быть не может! Этого бог не допустит! Такие мысли молнией пробегали в голове Марты.
Она подошла к хозяину, который встал и, оглянувшись на пожилого мужчину, подал ей руку. Марта заметила эту заминку, но приписала ее присутствию постороннего. Тот, казалось, был целиком поглощен чтением. Марта глубоко вздохнула и тихо спросила:
— Вы прочли мою рукопись?
— Прочел, пани.
О господи, как странно звучит его голос! Что это значит? В тоне его слышалось как будто неудовольствие, смягченное жалостью.
— И каково же ваше мнение? — еще тише проговорила женщина, почти не дыша и всматриваясь широко открытыми глазами в лицо книгопродавца. О, если бы зрение обманывало ее! Ведь в выражении его лица сквозило то же смущение и сочувствие, какое она услышала в его голосе!
— Мнение, — начал он медленно, — мнение… неблагоприятное. Мне очень, очень больно, что я вынужден сказать вам это… но ведь я издатель, ответственный перед публикой, и предприниматель, вынужденный соблюдать свои интересы. В вашей работе много достоинств, но… она не годится для печати…
Марта пошевелила губами, но не издала ни звука. Книгопродавец после короткого молчания, во время которого он, видимо, подыскивал слова, продолжал:
— Правда, ваш перевод не лишен достоинств. Могу с уверенностью сказать, что у вас несомненно есть способности, о чем свидетельствует язык перевода — сочный, живой, страстный. Но… по вашей работе видно, что способности эти, простите за откровенность, очень мало развиты. Вам недостает знаний и знакомства с техникой писательского мастерства, Оба языка, с которыми вам пришлось здесь иметь дело, вы знаете недостаточно хорошо, не говоря уже о том, что не знаете научной терминологии. Да и литературный язык, содержащий множество оборотов, не употребляемых в обиходной речи, видимо, очень мало вам знаком. Отсюда частая замена одних слов другими, неточность выражений, неполадки, путаница. Словом, способности у вас есть, но учились вы слишком мало. Писательское мастерство, хотя бы и в области перевода, требует широкого образования, знаний как общего, так и специального характера…
В заключение книгопродавец добавил:
— Вот и вся правда, и я вам ее высказал с великим сожалением. Как ваш знакомый, я огорчен за вас, что вы не сможете работать в этой области; как человек, я сожалею, что вы не развивали своих способностей. У вас они несомненно есть, но вы мало учились…
Он взял со стола сверток и подал его Марте. Но она не протянула руки и даже не шевельнулась; она стояла прямо, неподвижно, как вкопанная, и только странная улыбка кривила побелевшие губы. Эта улыбка была в миллион раз страшнее слез, в ней было отчаяние человека, который уже издевается над самим собой и над всем в мире. Мнение книгопродавца о ее переводе было почти буквальным повторением того, что несколько месяцев тому назад сказал журналист Рудзинский о ее рисунке. Именно это сопоставление и вызвало судорожную улыбку на губах женщины.
— Всегда одно и то же! — пробормотала она. Потом, опустив голову, сказала громче: — Боже мой, боже, боже!
Это был хотя и подавленный, но душераздирающий вопль. Теперь она не только плакала при посторонних, ни даже не могла сдержать стонов. Куда девалась ее гордость, мужество, сдержанность? Эти свойства ее характера отчасти ослабила привычка к бесконечным унижениям, но все же у нее хватило еще мужества поднять голову, сдержать слезы и довольно спокойно посмотреть на книгопродавца. В этом взгляде была мольба. Увы! опять мольба, и, значит, унижение!
— Вы очень добры ко мне, — сказала она, — а если мне не помогла ваша доброта, это уж моя вина…
Она вдруг замолчала. Ее застывший взгляд словно обратился внутрь.
— Моя ли? — спросила она очень тихо.
Этот вопрос она, видимо, задавала себе самой; социальные условия, одной из жертв которых она была, все теснее сжимали ее в своих железных тисках и требовали, чтобы она взглянула им прямо в страшное лицо. Но она быстро стряхнула с себя невольную задумчивость и снова устремила посветлевший взгляд на стоявшего перед нею человека.
— А может быть, я теперь могла бы подучиться? Неужели нет на свете такого места, где я могла бы чему-нибудь научиться? Скажите мне, скажите!
Книгопродавец был и тронут и смущен.
— Я такого места не знаю, — ответил он, с огорчением разводя руками. — Ведь вы женщина.
В это время из смежного отделения магазина вышел один из продавцов и подошел к хозяину с каким-то длинным списком или счетом в руках.
Марта взяла свою рукопись и ушла. Рука, которую она, прощаясь, протянула хозяину, была холодна, как лед, лицо неподвижно, как мраморное, и лишь дрожащие губы все еще горько усмехались, словно повторяя:: «Всегда одно и то же!»
Как только дверь за Мартой закрылась, пожилой лысый мужчина бросил на стол книгу, которую он, казалось, внимательно читал до этой минуты, и разразился громким смехом.
— Чему вы смеетесь? — с удивлением спросил книгопродавец, подняв глаза от поданного ему счета.
— Как же тут не смеяться! — воскликнул мужчина, и глаза его за толстыми и мутными стеклами искрились неподдельным весельем. — Как же не смеяться! Захотелось дамочке стать писательницей! Вот еще, ха, ха, ха! Ну и проучили же вы ее! Право, у меня было желание вскочить и обнять вас за это!
Книгопродавец холодно смотрел на посетителя.
— Поверьте, — возразил он с оттенком неудовольствия, — мне было крайне неприятно, даже тяжело огорчить эту женщину…
— Как! Вы это серьезно говорите? — удивился человек, сидевший за целой кипой книг.
— Совершенно серьезно. Это вдова человека, которого я знал, любил и уважал…
— Бросьте! Готов поручиться, что это какая-то авантюристка! Порядочные женщины не шляются по городу в поисках того, чего не потеряли. Они сидят дома, занимаются хозяйством, воспитывают детей и молятся богу…
— Помилуйте, пан Антоний, у этой женщины нет никакого хозяйства, она очень нуждается…
— Ах, оставьте, пожалуйста, пан Лаурентий! Удивляюсь вашей доверчивости! Это не нужда, а честолюбие! Да, честолюбие! Ей хочется блеснуть, прославиться, занять высокое положение в обществе и получить возможность делать, что ей заблагорассудится, прикрывая свои грешки воображаемым величием и мнимым трудом!
Книгопродавец пожал плечами.
— Ведь вы литератор, пан Антоний, и вам следовало бы лучше разбираться в вопросах женского труда и воспитания женщин…
— Женский вопрос! — вдруг побагровев и сверкая глазами, закричал мужчина, подскочив на стуле. — Да знаете ли вы, что такое этот женский вопрос…
От возбуждения захлебнувшись словами, он умолк на минуту, чтобы перевести дыхание. Затем, уже спокойнее, добавил:
— Впрочем, зачем я буду излагать вам свое мнение на этот счет. Прочтите мои статьи!
— Я прочел их, прочел, но они меня ни в чем не убедили…
— Ну! Если мне вы не верите, — перебил его литератор, — так, может быть, не станете пренебрегать мнением авторитетов… больших авторитетов… Вот недавно доктор Бишоф… Вы, конечно, знаете, кто такой…
— Бишоф, конечно, ученый, — сказал книгопродавец, — но вы искажаете его слова и преувеличиваете их значение. Бишоф не может брать на себя роль судьи, приговаривающего тысячи несчастных женщин…
— Авантюристок! — опять перебил литератор. — Поверьте мне, это авантюристки, честолюбивые, тщеславные, безнравственные! На что нам, скажите на милость, ученые и, как некоторые выражаются, самостоятельные женщины? Красота, нежность, скромность, покорность и набожность — вот достоинства, которые мы требуем от порядочной женщины. Домашнее хозяйство — вот круг ее обязанностей, любовь к мужу — вот единственная полезная для нее добродетель! Прабабушки наши…
В это время в книжную лавку вошло несколько человек, и разговор о прабабушках был прерван. Но какие убедительные доводы почерпнул бы лысый литератор для подкрепления своей теории, как много нового мог бы он сказать и написать о честолюбии и зависти, ведущих женщину к нарушению границ, начертанных для нее природой и великими авторитетами, если бы он имел возможность в это мгновение проникнуть в мысли шедшей по улице Марты!
Выйдя из книжной лавки, она в первую минуту была словно оглушена и ко всему безучастна. Она ни о чем не думала и ничего не ощущала. Первую сознательную мысль, пришедшую ей в голову, можно было бы выразить словами: «Какие они счастливые!» Первым внятно заговорившим в ней чувством была зависть.
Марта шла по улице, на которой высится великолепный дворец Казимира. По просторному двору сновали юноши с оживленными лицами, в красивой форме студентов университета. Одни держали подмышкой толстые книги в простых переплетах или совсем без переплета, потрепанные от долгого употребления, другие заворачивали в бумагу какие-то металлические предметы — вероятно, приборы, которые они несли домой, чтобы производить научные опыты. Некоторое время во дворе слышен был говор, то громкий, то тихий. Молодые люди толковали между собой, оживленно жестикулируя; по временам то в одной, то в другой группе звучал молодой смех или громкие восклицания, в которых чувствовался юношеский задор и увлечение науками. Потом студенты стали расходиться. Они прощались друг с другом и, одни весело, другие задумавшись, третьи — продолжая беседовать, парами и поодиночке выходили на улицу, вливаясь в толпу прохожих, сновавших по широкому тротуару.
Марта шла очень медленно и все смотрела на это большое здание, которое казалось ей храмом и словно обладало таинственной притягательной силой. Веселые студенты с книгами подмышкой казались ей счастливцами, которым судьба дала привилегии, достойные разве полубогов. Бедная женщина глубоко вздохнула.
— Счастливые! Ох, какие счастливые! — шептала она, оглядываясь на великолепное здание, оставшееся позади. — Почему же я там не училась? Почему я сейчас не могу поступить туда?
«Но почему не могу? Почему не имею права? — пришла новая мысль. — Какая разница между мной и этими людьми? Почему они получают то, без чего так трудно жить, а я этого не получила и получить не могу?»
Впервые в жизни в сердце Марты вспыхнуло страстное возмущение, глухой гнев, едкая зависть. Но вместе с тем она испытывала чувство невыразимого, гнетущего бессилия. Ей казалось, что лучше всего было бы упасть лицом на плиты тротуара, под ноги прохожих. «Пусть меня растопчут! — думала она, — большего я не стою, я слабое, неприспособленное, никчемное существо!»
В это время сверток, который она держала, выскользнул из рук молодой женщины и упал к ее ногам. При падении он развернулся; нагнувшись, чтобы поднять его, Марта увидела между страницами рукописи две трехрублевые бумажки.
Это было подаяние сострадательного книгопродавца, который, не приняв ее перевод, хотел, однако, дать ей вещественное доказательство своего сочувствия. Марта выпрямилась, держа рукопись в одной руке, а шелестящие бумажки — в другой. Глаза ее сверкали острым блеском, она вся тряслась от сдерживаемого глухого смеха.
— Да, — промолвила она почти громко, — для них — учение и труд, для меня — милостыня.
Слова эти свистящим шепотом срывались с ее губ, почти таких же белых, как бумага, которую она держала в руках.
«Ну, хорошо, пусть так! Почему не дали мне того, чего от меня сейчас требуют? Почему требуют от меня того, чего мне не дали? Так пусть же дают мне теперь деньги… да, деньги… подачки… а я их буду брать… пусть дают!..»
Быстрым нервным движением она сунула кредитки в карман поношенного платья. Она шаталась. Только сейчас, когда душа ее снова была ввергнута в пучину, страданий, желудок потребовал пищи и напомнил ей, что она голодна, что десятки ночей провела над работой, которая ей ничего не дала. Она не могла идти дальше. Сквозь туман, застилавший ей глаза, она увидела перед собой ступени. Это была паперть Свентокшиского костела. Марта села на ступени, опустила голову на руки и закрыла глаза. Скоро ее застывшие черты смягчились, лед, сковавший ее душу, начал таять, из-под опущенных век по мраморно-белым щекам полились бурные слезы, тяжелыми каплями падая меж худых пальцев и скрываясь в складках траурного платья.
В это время по Краковскому предместью проходило двое людей: женщина и мужчина. Они шли быстрым и легким шагом и вели оживленный разговор. Женщина была молода, красива и нарядно одета, мужчина — так же молод, элегантно одет и очень красив..
— Говорите, что хотите, клянитесь, сколько угодно, а я все равно не поверю, что вы хоть раз в жизни были по-настоящему влюблены!
Молодая женщина смеялась, говоря это. За ее коралловыми губками виднелись два ряда белых и мелких зубов, карие глаза блестели и бросали вокруг быстрые взгляды. Мужчина вздохнул. Это была пародия на вздох, в нем было больше шутливости и веселья, чем даже в смехе женщины.
— Вы не верите мне, прелестная Юлия, но, бог свидетель, я в течение целого дня был не только по-настоящему, но безумно, без памяти влюблен! Представьте себе такую божественную красоту: высока, как тополь, глаза огромные, черные, кожа — чистый алебастр, косы, как вороново крыло, длинные и свои, уж поверьте мне, что не привязные, а свои, я в этом разбираюсь… Печальная, бледная, несчастная… богиня! и это еще не все. Она мне сразу понравилась, однако я сказал своему сердцу: «Молчи», так как знал, что моя сестра не на шутку полюбила эту женщину и решила беречь ее от меня, как от огня… Но, когда она пришла к моей сестре и своим прекрасным, нежным, соловьиным голоском сказала: «Я не могу учить вашу дочь…» Ведь я вам, панна Юлия, уже рассказывал эту историю… Так вот тогда я и влюбился в нее по-настоящему. И потом целый день ходил, как ошалелый, разыскивая по всем улицам мою богиню…
— И не нашли?
— Не нашел.
— Вы не знали, где она живет?
— Не знал. Сестра-то знала, но увы!.. Сколько я ни просил ее дать мне адрес прекрасной вдовы, она мне неизменно отвечала: «Почему ты не идешь в контору, Олесь?»
Женщина прыснула.
— Видно, сестра у вас очень строгая! — воскликнула она.
На этот раз мужчина не рассмеялся и не вздохнул.
— Не будем говорить о моей сестре, панна Юлия, — сказал он решительным тоном. — Послушайте-ка лучше продолжение драмы моей жизни. Ах, какая это была драма!.. Представьте себе, что, встретив в тот день на улице панну Мальвину, я только поклонился ей издали, а мимо ресторана Стемпкося прошел с опущенной головой! Я с печалью в сердце прочел на афише, что идет «Прекрасная Елена», но в театр не пошел. Словом, я впал в такое мрачное отчаяние, что, если бы добряк Болек не повел меня на следующий день в небезызвестную вам квартиру на Крулевской улице, где я увидел прекраснейшую из земных богинь…
— Ох, ох! — со смехом и кокетливым возмущением прервала его женщина. — Только без комплиментов, пожалуйста, без комплиментов!
— Я бы уже давно отыскал ту, которая скрылась с моих глаз…
— И которую вы больше не искали…
— Не искал…
— И забыли…
— Нет, не забыл. Ох, не забыл. Но сердечная рана понемногу затягивалась… Что делать, vivre c'est souffrir…[29]
Сказав это, молодой человек меланхолически закатил глаза и стал негромко насвистывать арию Калхаса из «Прекрасной Елены».
— Ах! — вскрикнул он вдруг, перестав свистеть и остановившись.
Женщина, шедшая рядом с ним, посмотрела на него с удивлением. Взгляд веселого Олеся был устремлен в одну точку, и — о, чудо! — неизменная улыбка сбежала с его лица. Мягкая линия его рта, так же как и все его черты, то и дело менялась, как это бывает у людей впечатлительных под влиянием внезапного волнения.
— Что там такое? — спросила красивая женщина недовольным тоном. — Нет, право, — добавила она кокетливо, — я на вас в обиде, пан Олесь! Я иду рядом, а вы смотрите куда-то в сторону.
— Это она! — шепнул Олесь. — Ну, до чего же хороша!
Молодая и стройная женщина, которую он называл Юлией, искала взглядом предмет, привлекший внимание ее спутника. Вдруг она наклонилась и, взмахнув собольей муфтой, в которой прятала руки, вскрикнула:
— Да ведь это Марта Свицкая!
Они стояли в нескольких шагах от ступеней костела, на которых сидела женщина в трауре, в накинутом на голову черном шерстяном платке.
Марта уже не плакала. Видимо, в потоках беззвучных слез она выплакала и часть тех горьких чувств, бурный наплыв которых обессилил ее и бросил в полуобмороке на эти ступени. Теперь лицо ее было бело, как мрамор, а сухие горящие глаза устремлены в голубое небо… Она сидела неподвижно. Ни разу не дрогнули ни веки поднятых вверх глаз, ни сжатый рот, ни озябшие руки, терявшиеся в складках платья. Издали ее можно было принять за статую, украшающую вход в великолепный храм, символическое изображение души, молящейся и вопрошающей бога.
Марта смотрела в небо, в глазах ее была жаркая мольба и вместе с тем какой-то страстный, почти настойчивый вопрос.
— Как она прекрасна! — тихо повторил веселый Олесь и, наклонившись к своей спутнице, добавил еще тише: — Если бы ее вместе с этой лестницей перенести в театр, на сцену… вот был бы эффект!
— Да, она в самом деле красавица, — так же шепотом ответила дама. — А ведь я ее хорошо знаю!.. Что с ней случилось?.. Почему она сидит здесь? И как одета! Нищенка она, что ли?
Обмениваясь такими словами, молодая пара все ближе подходила к женщине, привлекшей их внимание.
Марта не заметила, что за ней наблюдают. В то время как она, обессиленная, терзаемая бурей чувств, сидела здесь, быть может, многие смотрели на нее, проходя мимо, но она никого не замечала. Душа ее бродила где-то в той выси, куда был обращен ее взгляд. Там искала она ту силу, добрую и могучую, которая может победить преследовавший ее рок. Но вот над головой задумавшейся женщины раздались два голоса:
— Пани! — произнес мужчина, невольно понижая голос то ли от волнения, то ли от чувства глубокого уважения.
Марта не услышала этого голоса.
— Марта! Марта! — окликнул ее другой, женский голос.
Этот голос дошел до нее. Он был ей хорошо знаком. Марте показалось, что в эту минуту ее прошлое зовет ее. Медленно, с трудом оторвала она глаза от высокого неба и остановила их на лице женщины, которая стояла около нее. А та бросила на снег соболью муфту и протянула к Марте маленькие руки в сиреневых, блестящих перчатках.
— Каролина! — пробормотала Марта удивленно, а потом словно светлый луч пробежал по ее лицу и оживил застывшие черты.
— Карольця! — сказала она громче и, встав, схватила протянутые к ней руки.
— Карольця! — повторила она. — Боже мой, неужели это в самом деле ты?
— Ты ли это, Марта? — спрашивала в свою очередь женщина в атласе и соболях, с грустью глядя на бледное, исхудалое лицо, при виде нее засиявшее радостью.
Но грусть, видно, не привыкла долго гостить в глазах Каролины. Женщина в атласе засмеялась и, обратившись к своему спутнику, сказала:
— Вот видите, пан Александр, какие встречи бывают в жизни! Ведь мы с Мартой знаем друг друга с детства!
— Да, с детства! — повторила Марта, теперь только заметив Олеся и приветствуя его кивком головы.
— По ком ты носишь траур? — спросила панна Каролина, быстрым взглядом окидывая жалкую одежду Марты.
— По мужу.
— По мужу! Значит, ты овдовела! Жаль! Интересный был у тебя муж… Где же ты живешь? В деревне или здесь, в Варшаве?
— Здесь.
— Здесь? А почему ты не вернулась к себе в деревню?
— Через несколько месяцев после моей свадьбы отцовское имение было продано с торгов.
— С торгов! Вот как! У тебя, значит, не осталось никакого состояния? Ну, конечно, Ясь любил тебя безумно и, должно быть, тратил на тебя все, что зарабатывал. Что же ты теперь делаешь? Как живешь?
— Я швея.
— Тяжелая работа! — со смехом сказала женщина в атласе. — И я пробовала ею заняться, но у меня ничего не вышло.
— Ты, Каролина? Ты была швеей? — удивилась Марта.
Женщина в атласе снова засмеялась.
— Ну, я же говорю — пробовала, да не вышло! Что поделаешь? Такова воля провидения, и я на него не жалуюсь…
И она снова засмеялась. Этот часто раздававшийся смех, беспечный и кокетливый, казалось, вызывался скорее привычкой, чем искренним весельем. Марта окинула взглядом богатый наряд стоявшей перед ней женщины.
— Ты замужем? — спросила она.
Каролина снова рассмеялась.
— Нет! — воскликнула она. — Нет, нет! Замуж я не вышла, моя дорогая! То есть как тебе сказать?.. Нет, нет, замуж я не вышла…
На этот раз смех был какой-то неприятный, наигранный. Веселый Олесь, не спускавший глаз с Марты, при последнем ее вопросе взглянул на Каролину, погладил ус и усмехнулся.
— Однако что же это я? — воскликнула та. — Своей болтовней я задерживаю вас на холоде. Ведь можно взять извозчика и поехать ко мне. Поедем, Марта, да? Поговорим по душам и расскажем друг другу историю нашей жизни…
Она опять засмеялась и, бросая вокруг себя быстрые взгляды, добавила:
— Ах, эти истории жизни! Какие они бывают забавные! Расскажем их друг другу, не правда ли, Марта? Едем!
Марта колебалась.
— Не могу, — сказала она. — Дочка ждет меня.
— А, у тебя есть ребенок! Ну так что же? Подождет еще немножко.
— Не могу…
— Ну, тогда приходи ко мне через час… хорошо? Я живу на Крулевской улице.
Она назвала номер дома и сжала руку Марты.
— Приходи, приходи! — твердила она. — Я буду ждать… Вспомним былые времена.
Былые времена всегда полны очарования для тех, кому новое не принесло ничего, кроме слез и горя.
Марту приободрила и взволновала встреча с неожиданно найденной подругой юности.
— Хорошо, — сказала она, — через час я приду к тебе, Карольця…
Когда Марта оказала «приду», Олесю неудержимо захотелось высоко подпрыгнуть и закричать: «Ура!» Однако он не сделал ни того, ни другого, только отступил назад и щелкнул пальцами. Черные глаза его горели, как раскаленные угли, и были прикованы к бледному лицу Марты, которое сейчас осветила улыбка. Когда молодая женщина ушла, веселый Олесь обернулся к своей приятельнице:
— Клянусь жизнью, никогда я не видел такого милого, такого привлекательного создания! Как идет к ней даже этот омерзительный платок!.. Я одел бы ее в атлас, в бархат, в золото…
Пани Каролина подняла вдруг голову и посмотрела в разгоряченное лицо молодого человека.
— В самом деле? — спросила она, растягивая слова.
— Да, — ответил Олесь, многозначительно глядя ей в глаза.
Женщина в атласе засмеялась холодным, отрывистым смехом.
Зимний день близился к концу… В гостиной, окнами выходившей на Крулевскую улицу, в камине за железной решеткой искусной работы пылал уголь, распространяя вокруг приятную теплоту.
У камина стояла кушетка, обитая тёмнокрасным штофом, и низкое кресло-качалка, покрытое цветистым ковром, со скамеечкой для ног, на которой, была вышита шерстью длинноухая охотничья собака.
На кушетке полулежала стройная женщина в черном платье, обшитом внизу траурной белой каймой.
На качалке, вытянув маленькие ножки в изящных туфельках, покачивалась другая женщина — в модном платье из фиолетового атласа, богато отделанном бархатом и бахромой того же цвета, в белоснежном воротничке тончайшего полотна, заколотом большой, оправленной в золото камеей; светлые, слегка припудренные волосы были высоко зачесаны над лбом и длинными локонами спадали на плечи, шею, грудь. Белые ручки, полускрытые манжетами, лежали на атласном платье, и на пальце сверкало большим бриллиантом единственное, но очень дорогое кольцо.
Гостиная, в которой сидели обе женщины, была невелика, красиво убрана. Шелковые портьеры закрывали два больших окна и высокие двери; в большом зеркале отражались расставленные у стен низенькие, мягкие кресла, на камине стояли большие бронзовые часы, а на столах и столиках — хрустальные вазы с цветами, серебряные безделушки, резные бомбоньерки и канделябры. В раскрытую дверь видна была погруженная в полумрак смежная комната с пушистым ковром на полу, с круглым полированным столом посредине, над которым висела большая лампа с абажуром из розового стекла. Тепличные цветы наполняли маленькую квартирку нежным ароматом. Около камина, отгороженного зеленым экраном, стоял стол с фарфоровым сервизом и остатками ужина.
Женщины у камина молчали. Лица их, освещенные розовым отблеском углей, сильно отличались друг от друга.
Марта положила голову на диванную подушку, глаза ее были полузакрыты, руки бессильно лежали на черном платье. Впервые после многих месяцев она сегодня поела вкусно и досыта, впервые сидела в теплой комнате, среди красивых, со вкусом подобранных вещей. Теплота и нежный аромат цветов пьянили ее, как вино. Только теперь она почувствовала, как утомлена, сколько сил отняли у нее холод, голод, тоска, гол пения и борьба.
Полулежа на мягком диване, согретая теплом, ласкавшим ее иззябшее тело, она дышала медленно и глубоко. Глядя на нее, казалось, что в голове ее замерли, все мысли, что она отогнала все назойливые заботы и горести и, зачарованная тишиной, ароматом, прелестью этого рая, в котором она очутилась, отдыхала, прежде чем снова сойти в мрачные глубины ожидавшей ее действительности.
Каролина широко открытыми глазами внимательно и пытливо смотрела на подругу. На ее белых щеках играл свежий румянец, губы напоминали кораллы, а темные живые глаза молодо блестели. И все же Каролина выглядела не очень молодой. Все в ней было молодо и (по крайней мере на вид) безмятежно, кроме лба. На этом лбу опытный наблюдатель сумел бы прочесть длинную и неоконченную еще историю сердца, а может быть, и совести. По сравнению с лицом, молодым, свежим и красивым, лоб казался увядшим, почти старческим. Он был изрезан едва заметными, но частыми поперечными морщинками, и между темными бровями навсегда залегла глубокая складка. Несмотря на свежесть щек и губ, блеск глаз и богатый наряд Каролины, ее лоб мог вызвать у внимательного и вдумчивого физиономиста три чувства: недоверие, любопытство и сострадание.
Несколько минут длилось молчание. Марта первая прервала его. Она подняла голову с подушки и, глядя на подругу, сказала:
— Твой рассказ, Карольця, сильно удивил меня. Кто бы мог подумать, что пани Герминия поступит с тобой так жестоко! Ведь она воспитала тебя и, кажется, она тебе близкая родственница…
Каролина откинулась на спинку кресла и, нажав сильнее маленькой ножкой на вышитую собачку, стала раскачиваться быстрее. С легкой улыбкой на губах, устремив глаза в потолок, она заговорила:
— Близкой родственницей пани Герминия мне не была, но, несмотря на дальнее родство, мы носили одну фамилию. Этого было достаточно для гордой, богатой дамы, и она воспитала меня, сироту, в своем доме и держала меня на положении компаньонки. Она действительно оказала мне большое благодеяние, и, как бы потом ни сложилась мои жизнь, я могу гордиться тем, что воспитывалась вместе с любимыми собачками известной в большом свете пани Герминии!.. Воспитывали меня и собачек одинаково, и образ жизни их мало чем отличался от моего: и я и они спали на мягких подушках, бегали по навощенным паркетам, лакомились отборной едой, и единственная разница между нами была та, что они носили шелковые попонки и золотые ошейники, а я шелковые платья и золотые браслеты, что они остались жить в этом раю, а меня пани Герминия изгнала оттуда, как ангел мести и гордыни…
Тут женщина в фиолетовом платье снова засмеялась своим резким, отрывистым смехом. Этот смех так же не соответствовал ее наружности, как и морщины на увядшем лбу, и также вызывал к ней недоверие или сострадание. Марта, видимо, испытывала последнее.
— Бедная Каролина, — сказала она, — немало ты, должно быть, натерпелась, оказавшись одинокой, без всяких средств к существованию…
— Прибавь к этому, моя дорогая, — с несчастной любовью в сердце! — воскликнула Каролина, все еще глядя в потолок. — Да, — она выпрямилась и перевела взгляд на Марту, — я любила по-настоящему, безумно любила сына пани Герминии, того пана Эдварда (ты его, верно, помнишь), который пел так нежное «О ангел, слетевший на землю!» У него были бирюзовые глаза, и мне казалось, что они смотрят мне прямо и душу… Да, я очень его любила… я имела глупость влюбиться в него.
Все это она говорила шутливым тоном и при последних словах разразилась громким, раскатистым смехом.
— Да, — говорила она сквозь смех, — я была такая дурочка… любила!., о! до чего же я была глупа!..
— А он? — с грустью спросила Марта. — Он любил тебя тоже по-настоящему? Как же он поступил, когда его мать выгнала тебя из дому, обрекла на нищету, одиночество и скитания?..
— Он? — с преувеличенным пафосом отозвалась Каролина. — Он целый год смотрел на меня своими прекрасными бирюзовыми глазами так, словно хотел проникнуть в глубину моей души; пел за фортепиано романсы, от которых у меня таяло сердце, пожимал мне руку во время танцев, потом покрывал мои руки поцелуями и клялся небом и землей, что будет любить меня до гроба. Он посылал мне из одной комнаты в другую пламенные и красноречивые послания. А когда его мать случайно перехватила одно из этих писем и приказала мне идти куда глаза глядят, он поехал, на масленицу в Варшаву и, встретив меня там на улице, голодную, несчастную, чуть ли не в лохмотьях, покраснел, как пион, опустил глаза, прошел мимо, будто не узнав меня, а несколько дней спустя в костеле… перед алтарем поклялся в вечной любви и верности красивой наследнице большого состояния… Вот как он любил меня и как поступил со мной…
Каролина снова засмеялась, но на этот раз как-то очень уж коротко.
— Негодяй! — тихо сказала Марта.
Каролина пожала плечами.
— Ты преувеличиваешь, моя дорогая, — сказала она совершенно равнодушно. — Негодяй? Почему? Не потому ли, что он воспользовался тем правом, которое дано ему и всем ему подобным? Не потому ли, что для забавы он избрал себе бедную девушку, настолько глупую, что она поверила в его любовь? Нет, дорогая, пан Эдвард, конечно, не святой и не герой, но напрасно ты его называешь негодяем. Он делал только то, что вполне дозволено в свете; он пользовался своим правом быть таким, как все молодые, да часто и немолодые мужчины.
Она говорила это совершенно серьезно, без малейшей шутки или насмешки, тоном глубокого убеждения. Потом скрестила руки на груди и, не отрывая взгляда от потолка, стала тихонько напевать песенку из «Десяти дочерей на выданье». Марта посмотрела на нее с изумлением.
Скоро Каролина перестала напевать, переменила позу и, опершись локтями на колени, подперев ладонями щеки, наклонилась к подруге.
— В конце концов, когда судишь о людях, — сказала она все тем же рассудительным тоном, — надо учитывать их привычки, взгляды на жизнь. Если бы, например, цвета белый и черный обладали способностью мыслить и чувствовать, то первый, привыкнув к главенству, которое за ним признали люди, вполне мог бы вообразить, что черный цвет на то и создан, чтобы доставлять ему, белому, всевозможные удовольствия, забавы и развлечения. Главную роль в человеческих отношениях играет разница положений, а между мною и паном Эдвардом разница была огромная…
— Конечно, — с живостью перебила Марта, — он был богатый человек, а ты — бедная девушка, но разве богатство дает право издеваться над теми, кто его не имеет?
— Отчасти дает, — ответила Каролина. — Но не о богатстве и бедности я думала, говоря о разнице между людьми. Если бы я была не бедной женщиной, а бедным мужчиной, пан Эдвард, у которого много хороших черт, никогда не позволил бы себе оскорбить меня и причинить зло. Никакой богатый мужчина, если это благородный человек, не обидит и не оскорбит бедного мужчину; если бы он поступил так, это бросило бы на него тень и его бы строго осудили в обществе. Но я не мужчина, а женщина; а обида, нанесенная женщине, такая, какую мне нанес Эдвард, совсем не то, что обида, нанесенная мужчине. Ca ne tire pas á consequence[30]. Напротив, это создает мужчине лестную репутацию, называется успехом, мужской доблестью, делает молодого человека интересным. «Молодчина Эдвард!», «Ну, и сердцеед!», «Родился в сорочке», «Везет же ему в любви!», «Ему ничего не стоит вскружить голову девушке!» и так далее и так далее. Каждому человеку, дорогая моя, очень приятно, когда его хвалят, а осуждения он боится, как огня. Множество людей не делают подлостей только потому, что боятся осуждения, и делают добрые дела в надежде на похвалу. Пану Эдварду я нравилась, и не удивительно: мне тогда было восемнадцать лет, я была красива… И он, не сдерживая себя, поступал так, как ему было приятно, и в этом тоже не было ничего удивительного: он хорошо знал с детства, что это — его неотъемлемое право, и, если он им не воспользуется, его назовут в те разиней и простофилей, а если воспользуется, то стяжает лавры победителя женских сердец, «интересного» юноши. Он поступил так, как поступил бы на его месте всякий другой, поэтому я не имею к нему никаких претензий, даже наоборот — я благодарна ему… Он толкнул меня в жизнь, благодаря ему я научилась понимать ее законы.
Она протянула руку к столу, взяла с хрустального блюдца засахаренный лепесток розы и, покусывая его белыми зубами, опять сильно нажала маленькой ножкой на вышитую шерстью собачку. Качалка пришла в движение. Глаза Каролины, медленно переходившие с предмета на предмет, в этот миг сверкали, как бриллиант на ее пальце, искрились радужным блеском, как лед на солнце.
А глаза Марты, устремленные на лицо подруги детства и юности, были задумчивы и полны мучительного беспокойства.
— Он толкнул тебя в жизнь, говоришь ты, — медленно сказала она упавшим голосом. — Но разве это благодеяние? Жизнь для бедной женщины так страшна… Он раскрыл перед тобой ее законы? Не те ли законы, которые разверзают между женщинами и мужчинами бездонную пропасть, — а ведь женщина такой же человек! Это ужасные законы! Не бог их создал, их создали люди…
— Да нам-то какое дело? — воскликнула Каролина. — Бог ли их создал, или люди, — они существуют, эти законы, и они говорят мужчине: «Ты будешь учиться, работать, добывать и наслаждаться», а женщине: «Ты будешь игрушкой для развлечения мужчин!» Эти божеские или человеческие законы мы должны знать для того, чтобы не терзаться напрасно, не тратить молодость на попытки поймать неуловимые солнечные лучи; не надо хотеть того, что существует не для нас, иначе, в погоне за добродетелью, любовью, уважением людей и другими прекрасными вещами, умрешь с голоду…
— Да, — едва слышно проговорила Марта, — не умереть с голоду — вот высшее счастье, о котором может мечтать, на какое вправе рассчитывать бедная женщина!
— Ты так думаешь? — протяжно спросила Каролина и, указывая на окружающие предметы тем пальнем, на котором сверкал бриллиант, добавила: — Однако… смотри! Погляди вокруг!..
Марта не посмотрела. Она открыла рот, чтобы задать какой-то вопрос, но не задала. Обе женщины довольно долго молчали. Каролина, покачиваясь в кресле, грызла конфету за конфетой и смотрела в лицо Марте, а та сидела в глубокой задумчивости, опустив глаза и подперев голову рукой.
— А знаешь, Марта, — прервала молчание Каролина, — ведь ты настоящая красавица! Какой рост — ты по меньшей мере на полголовы выше меня! Нужда тебя еще не обезобразила; правда, сейчас розовый отблеск огня делает тебя красивее, потому что румянец на щеках очень хорошо сочетается с твоими черными волосами! А какова бы ты была, если бы вместо этого некрасивого, порыжевшего платья надела что-нибудь яркое, изящно сшитое, если бы вместо гладкого полотняного воротничка украсила шею кружевом, сделала прическу повыше и украсила ее алой розой или золотыми шпильками… Ты была бы просто очаровательна, дорогая, и стоило бы тебе появиться несколько раз в ложе бель-этажа на премьере модной комедии, чтобы вся молодежь Варшавы завопила в один голос: «Кто она? Где живет? Позволит ли она нам сложить к ее ногам дань восхищения?..»
— Каролина! Каролина! — прервала Марта, выпрямляясь и окидывая подругу полным изумления взглядом. — К чему ты говоришь все это? Ты забываешь о том положении, в котором я нахожусь, о моей вдовьей скорби и материнских заботах? К чему мне красота? К чему богатые наряды?
— К чему? К чему? Ого!
Эти восклицания перемежались смехом, таким же отрывистым, как они.
Наступило молчание, на этот раз более продолжительное.
— Марта! Сколько тебе лет?
— Недавно пошел двадцать пятый.
— А мне двадцать четвертый. Значит, я моложе тебя на год, — а насколько опытнее! Насколько я дальше пошла и большего достигла в жизни, чем ты, бедная жертва иллюзий и самообмана!
Они снова помолчали. Наконец Марта с выражением решимости подняла голову.;
— Да, Каролина, я сама вижу, что ты, должно быть, опытнее меня и большего добилась. Ты богата и не беспокоишься, вероятно, о завтрашнем дне; если бы у тебя, как у меня, был ребенок, тебе не пришлось бы оставлять его на попечении чужих людей и смотреть, как он у тебя на глазах слабеет, бледнеет, тает… Я знаю тебя с тех пор, как себя помню; наше детство и юность проходили рядом, и мы любили друг друга… И все же я до сих пор не решаюсь спросить тебя, откуда у тебя это богатство, каким путем удалось тебе вырваться из нужды, из нищеты, о которой ты упоминала в разговоре… Я не решалась спросить тебя об этом, потому что заметила, что тебе неприятны мои расспросы, но, прости меня, Каролина, это нехорошо с твоей стороны!.. Подруге детских игр, которой ты еще не так давно поверяла свои юные мечты, ты должна сказать, как тебе удалось победить рок, который на каждом шагу преследует бедную женщину, и угнетает ее… может быть, это и мне поможет найти дорогу в жизни, прольет какой-то свет…
— Да, прольет, прольет, несомненно прольет яркий свет, который озарит твой путь! — подхватила Каролина. Глаза ее снова стали похожи на льдинки, мерцающие радужным блеском, по губам скользила усмешка, но голос звучал спокойно и уверенно.
Марта продолжала:
— Когда я, совершенно одинокая, начала бороться за существование свое и ребенка, мне сказали, что женщина только тогда сможет выйти победительницей из этой борьбы, если она в совершенстве изучила какую-нибудь специальность или обладает подлинным талантом… А у тебя была какая-нибудь специальность, Каролина?
— Нет, Марта, никакой. Я умела только танцевать, забавлять гостей и красиво одеваться.
— Я никогда не слышала, чтобы у тебя был какой-нибудь талант…
— Никакого таланта у меня не было.
— Так, может быть, у тебя были богатые родственники, которые оставили тебе состояние?
— Богатые родственники у меня были, но они не дали мне ничего.
— Так значит… — начала Марта.
— Так значит, — перебила Каролина и неожиданно встала с качалки, которая со стуком ударилась о паркет. Каролина остановилась перед кушеткой, на которой сидела Марта.
— Я была красива, — сказала она, — и поняла, какой путь для меня единственно возможен…
— Ах! — тихо вскрикнула Марта и сделала такое движение, словно хотела вскочить. Но стоявшая перед ней женщина словно приковала ее к месту своим взглядом. Каролина стояла неподвижно, на ее светлых волосах играли розовые отблески пламени. Подняв брови, она в упор смотрела на Марту, и в глазах ее горел мрачный огонь.
— Ну? — начала она. — Ты испугалась, наивное создание, хочешь бежать?. Хорошо, иди! Ты имеешь полное право поднять с земли ком грязи и швырнуть мне в лицо. Кто может отнять у тебя сегодня это право? Сегодня ты еще его имеешь…
Марта прикрыла глаза ладонью.
— Ты закрываешь глаза, не хочешь на меня смотреть? Ты спрашиваешь себя, действительно ли это я, та невинная, наивная Карольця, которая бегала с тобой по цветущему лугу вашего имения и порхала в вальсе по блестящему паркету в доме пани Герминии? Карольця, которая страстно любила белые розы и запах ландышей, которой в лунном свете грезились бирюзовые глаза пана Эдварда? Да, это я, та самая… И, если мой вид тебе очень неприятен, можешь не смотреть на меня… Выслушай только…
Она села на кушетку рядом с Мартой.
— Выслушай меня, — повторила она. — Спрашивала ли ты себя и отдавала ли себе когда-нибудь ясный отчет в том, что такое женщина? Вероятно, нет. Так вот я тебе скажу. Не знаю, как там обстоит дело с божескими законами, о которых ты только что говорила… но по законам и обычаям нашего общества женщина — не человек, женщина — вещь. Не отворачивайся от меня! Это правда!.. Во всяком случае доля правды в этом есть. Посмотри на мужчин. Каждый из них сам себе хозяин, и к нему не нужно приписывать какую-нибудь цифру для того, чтобы он перестал быть нулем. А женщина — нуль, если с ней рядом не стоит мужчина. Женщине нужна блестящая оправа для того, чтобы она, как искусно отшлифованный алмаз в ювелирной лавке, привлекала возможно большее число покупателей. Если же она не найдет для себя покупателя или, найдя, потеряет его, то покроется ржавчиной вечной скорби, беспросветной нужды, снова станет нулем. Она похудеет от голода, будет дрожать от холода, ее одежда превратится в лохмотья, а все попытки вырваться из нужды окажутся напрасными. Вспомни всех старых дев, брошенных или овдовевших женщин, которых ты знала, посмотри на работниц в мастерской Швейц, посмотри на самое себя… какова ваша роль в жизни? На что вы можете надеяться? Какие у вас возможности выбраться из трясины и идти туда, куда стремятся люди? Вы, как растения, выращенные в теплицах, не в силах бороться с ветрами и бурями. И так должно быть во веки, раз пророки и мудрецы назвали женщину «прекраснейшим цветком природы». Да, женщина — цветок, женщина — нуль, женщина — вещь, лишенная всякой самостоятельности. Нет для нее ни счастья, ни хлеба без мужчины. Женщина должна обязательно прилепиться, как-нибудь уцепиться за мужчину, если она хочет жить. В противном случае она попадает в швейную мастерскую Швейц и медленно умирает. А что ей делать, если ее томит страстная жажда жизни? Догадайся! Ну что, догадалась? Отлично! Закрой глаза обеими руками, чтобы тебе даже краешка моего платья не было видно, но слушай дальше…
Я была молода, красива, привыкла к роскоши, к праздной жизни. Когда богатые родственники выгнали меня, все мое имущество составляли несколько платьев, золотой браслет, оставленный мне матерью, да то колечко с голубой эмалью, которое ты, Марта, мне подарила в день твоей свадьбы. Я продала браслет и кольцо, рассчитывая, что вырученных денег мне хватит на то время, пока я подыщу работу. Вообразив себя человеком, я сделала глупую ошибку, из-за которой несколько месяцев терпела адские муки. Мне, вероятно, пришлось бы страдать еще дольше, если бы, к счастью, я не встретила на улице пана Эдварда. Я еще любила его. Когда же он прошел мимо меня, не поздоровавшись, мне стало ясно, что я — вещь, которую можно взять и бросить, когда вздумается. Можно ли поступить с человеком так, как поступил со мной тот, о ком я думала постоянно, чье лицо вызывала в памяти в дни голода и страданий? С той минуты, как я потеряла веру в свое человеческое достоинство, кончились мои мучения. Ты слышала, может быть, о молодом пане Виталисе, у которого старая жена, богатое имение под Варшавой и прекрасный дом в самой Варшаве? Он часто заходил в лавчонку на Птасьей улице, где я помогала хозяйке продавать свечи и мыло, за что она разрешала мне спать на сеннике в углу детской и давала тарелку супа и стакан молока в день. Конечно, за мой труд следовало бы получать гораздо больше, но эта добрая женщина эксплуатировала работницу, которую подобрала на мостовой в лохмотьях, усталую, голодную. Через два дня после той встречи с паном Эдвардом, после двух ночей, о которых мне слишком тяжело рассказывать, я перестала продавать свечи и мыло… Я сказала пану Виталису: «Да!», покинула лавку и каморку, в которой орали и дрались пятеро грязных ребятишек. И поселилась здесь…
Марта словно окаменела. Из-под руки, которой она закрывала глаза, видно было ее лицо, бледное и словно застывшее. Она едва заметно вздрогнула, когда у самого ее уха раздался короткий, резкий смешок, напоминавший трещотку ночного сторожа.
— Не знаю, право, с чего это я вдруг перешла на такой трагический тон! — сказала Каролина. — Это твое траурное платье, Марта, омрачило мою гостиную. Я не люблю мрака, люблю яркий свет, люблю смотреть и театре комедии, чтобы можно было посмеяться, а дома грызу конфеты… Поверь мне, так лучше…
Она ближе придвинулась к вдове и взяла ее за руку.
— Слушай, Марта, — заговорила она, наклонясь почти к самому уху подруги, — я когда-то любила тебя, и теперь мне тебя очень жаль… Колечко твое кормило меня несколько недель, теперь моя очередь помочь тебе советом и делом… Будет рассуждать, перейдем от теории к практике. Рядом с моей квартирой сдаются три комнаты, почти такие же, как эти… Хочешь? Завтра будем соседками. Ты перевезешь сюда свою дочку, ей будет здесь тепло и удобно… Послезавтра ты снимешь это гадкое траурное платье…
Марта отняла руку от глаз.
— Каролина, — сказала она, вставая, — довольно! Ни слова более!..
— Как? Ты не хочешь? — воскликнула Каролина.
Марта с минуту молчала. Лицо ее выражало мучительную боль и пылало багровым румянцем, голос дрожал и обрывался, когда она заговорила:
— Еще совсем недавно, если бы кто-нибудь осмелился говорить со мной так, как ты, Каролина, я была бы смертельно оскорблена. И даже взбешена… А теперь я не испытываю ничего, кроме горя и стыда. Должно быть, я и вправду уже утратила человеческое достоинство, если, ни в чем не провинившись, не сделав ничего дурного, стремясь только к честному труду, я могла выслушать то, что выслушала… О! Как же низко я пала!.. И за что? За какую вину?
Она с минуту стояла, мрачно глядя в пространство. Потом несколько мягче промолвила:
— Я не буду презирать тебя, Каролина, не брошу в тебя, как ты говоришь, ком грязи. Боже мой! Ведь я же знаю, как горька жизнь бедной женщины… Я веду такую жизнь вот уже несколько месяцев… и сегодня я отведала самого горького, что есть в ней. Я не презираю тебя, но идти по твоим стопам не могу… нет, никогда… никогда…
Она снова умолкла и посветлевшим взглядом засмотрелась куда-то вдаль, где воображение рисовало ей картину прошлого.
Это было воспоминание не о былом веселье и счастье. Марта видела своего мужа — единственного человека, которого любила, — на смертном одре.
Лицо, тронутое рукой смерти, застывало, дыхание слабело, но взгляд, в котором тлели еще последние искорки жизни, не отрывался от ее лица и пальцы, сведенные предсмертной судорогой, сжимали ее руку. «Бедная моя Марта, как ты будешь жить без меня!» С этими словами он покинул ее навеки.
— Как я его любила! И как люблю еще теперь! — шепнула вдова; руки ее повисли вдоль платья, грудь подымалась от тяжелых вздохов. — Нет, Каролина! Ни за что, нет! — воскликнула она, повернув к подруге бледное лицо, отражавшее внутреннее волнение. — Я была счастливее тебя. Для человека, которого я любила, я не была вещью. Он женился на мне, любил, уважал. Даже умирая, он думал обо мне и о моем будущем. Я все еще люблю его, хотя его уже нет в живых, уважаю его имя, которое ношу. Любовь к нему и память о нем — для меня алтари, перед которыми всегда горит лампада, полная слез моего сердца и озаряющая мой печальный путь…
— Этот путь скоро приведет тебя в Елисейские поля, где ангелы соединят тебя с твоим покойным мужем! — сказала Каролина, сердито усмехаясь.
Марта стояла в нескольких шагах от нее и уже надевала на голову свой черный шерстяной платок.
— Прощай, бедная Каролина, прощай! — воскликнула она сдавленным голосом и выбежала в соседнюю комнату, где над круглым столом красного, дерева уже горела розовая лампа. Марта была уже у дверей, когда почувствовала прикосновение руки, удерживающей ее. Подле нее стояла Каролина. Взгляд ее был угрюм, на губах дрожал смех, на увядшем лбу резко обозначились мелкие морщинки.
— Послушай, Марта, — сказала она, — это, право, смешно! Ты такая экзальтированная, такая наивная! Ты просто большой ребенок. Все-таки мне тебя жаль, не знаю даже почему. В сущности какое мне дело до того, что с тобою будет? Для меня даже лучше, если ты не будешь моей соседкой: ты слишком хороша собой… Но… но колечко твое кормило меня несколько недель… и, какова бы я ни была, неблагодарной я оказаться не хочу.
Одной рукой она удерживала Марту за плечо, другой указала на окно.
— Подумай! — говорила она. — Там так холодно, и среди этой толпы ты так одинока. Толпа тебя затопчет, пустота поглотит… Вернись…
— Нет, пусти меня! — порывисто шепнула Марта. — Я тебя не осуждаю, но говорить с тобой не могу… Я пришла сюда в надежде найти дружбу и минуту отдыха, а испытала только новое страдание и величайший стыд… пусти меня!
— Еще одно ты должна выслушать… Тот молодой человек, который шел сегодня со мной, безумно влюблен в тебя… он отдаст все, что имеет…
— Пусти! — уже громко простонала Марта и с судорожной силой вырвалась из рук Каролины. Она бросилась к двери.
Она была уже на ярко освещенной лестнице, когда услышала позади шуршание атласа.
— Вернись! — кричал голос сверху. — Ты станешь нищенкой!
Женщина в трауре, не отвечая, бежала вниз по лестнице.
— Ты будешь воровать! — раздалось ей вдогонку.
Женщина не повернула головы и продолжала спускаться.
— Ты умрешь с голоду вместе с твоим ребенком!
При последних словах женщина остановилась, обернулась, подняла кверху смертельно побледневшее лицо и устремила мрачный взгляд на фигуру Каролины, залитую ярким светом газового рожка; фиолетовое платье Каролины отливало серебром, на крупной камее играли голубоватые отблески, золотые серьги качались среди густых локонов, которые развевал ветер, врываясь в открытую внизу дверь. Каролина стояла, наклонившись вперед, провожая Марту сверкающим взглядом своих холодных глаз. Одно мгновение Марта смотрела на нее сухим, горящим, испуганным и мрачным взглядом, потом стремительно отвернулась, бросилась бежать и через мгновение исчезла в полумраке улицы.
Через несколько минут в ту же дверь, за которой скрылась Марта, вбежал веселый Олесь. В несколько прыжков он поднялся по лестнице и очутился в квартире Каролины.
— Ну что? — спросил он, стоя в дверях гостиной со шляпой в руке. — Ушла? Кажется, я видел ее на той стороне улицы. Когда же она опять придет?
Он задавал эти вопросы торопливо, отрывисто; в черных, блестящих глазах светилось нетерпение безвольного и безрассудного человека, поддающегося первому впечатлению.
— Она не придет больше, — ответила Каролина, сидевшая у камина на том же месте, на котором за несколько минут перед тем сидела Марта. Руки ее были скрещены на груди, взгляд устремлен на тлеющие угли. Она не взглянула на вошедшего молодого человека, а на его нетерпеливые вопросы отвечала коротко, тоном более чем равнодушным, даже с неудовольствием.
— Не придет? — воскликнул Олесь, входя в комнату и бросая шляпу на кресло. — Как, не вернется? Ведь вы с ней подруги детства?
Каролина молчала. Молодой человек проявлял все большее нетерпение.
— Что же она сказала? — настаивал он.
— Сказала, — не спеша ответила женщина, не меняя ни позы, ни направления взгляда, — сказала, что до сих пор еще любит своего мужа…
Олесь широко раскрыл глаза.
— Мужа? — проговорил он, словно не веря своим ушам. — Умершего мужа?
Он откинул голову и громко захохотал.
— Мужа! — повторил он. — И что ей нужно от бедняги? Ведь его уже нет на свете! О, верное сердце!.. Безутешная вдова! Как это трогательно!
Он все еще смеялся, но в смехе его звучали теперь фальшивые нотки, что-то вроде досады и раздражения.
— Ей-богу! — начал он снова, широкими шагами ходя по гостиной. — Это необыкновенная женщина! любить мертвеца, который вот уже несколько месяцев в могиле? Какие высокие чувства! А что же это было бы, если бы она полюбила кого-нибудь живого! Ох, как бы я хотел быть этим счастливцем!
— Вполне возможно, что вы могли бы стать им, — заметила сидевшая у камина женщина, не повернув головы и не шевельнувшись. Олесь подбежал к ней. Яркий румянец окрасил его щеки.
— Правда? — воскликнул он. — Значит, она не совсем лишила меня надежды! О прекрасная, очаровательная, золотая, бриллиантовая пани Карольця, смилуйтесь надо мною! Я действительно безумно влюблен! Я мог бы быть этим счастливцем, если бы я… Подскажите же, умоляю, заклинаю вас!
Каролина впервые взглянула на него. В глубине ее глаз, в приподнятых бровях, в подвижных уголках губ таилось непередаваемое выражение насмешки.
— Если бы вы, — она говорила с расстановкой, — если бы вы добивались ее руки и хотели на ней жениться.
Эти слова произвели на Олеся ошеломляющее впечатление. Некоторое время он стоял неподвижно, словно остолбенев, с полуоткрытым ртом, во все глаза глядя на внимательно смотревшую на него женщину.
— Жениться! — повторил он сдавленным голосом. Губы его дрогнули, как будто он хотел засмеяться; но он не засмеялся, а только махнул рукой, пожал плечами и, бросив полусердито, полуравнодушно: «Вы шутите!», отошел от камина. Женщина следила за ним холодным и насмешливым взглядом. Выражение лукавства, иронии и презрения с быстротой молнии сменялись на ее лице. Веселый Олесь снова остановился перед ней.
— Вы жестоки, пани Каролина! — воскликнул он. — Вы говорите мне о женитьбе! Можно ли представить себе что-либо более нелепое? Связать свою жизнь с женщиной, которой я почти не знаю, с вдовой, которая все еще любит своего покойного мужа! Стать вдруг отцом чужого ребенка, надеть на себя ярмо, закрыть перед собой все пути, взять на себя такую ответственность, столько забот? Вот идеал, поистине достойный обывателя, мечтающего о вкусной домашней кухне и дюжине толстощеких ребятишек! Я полагаю, что вы сказали это не всерьез: я знаю, что вы любите шутить!! — это одна из ваших главных прелестей.
Каролина пожала плечами.
— Конечно, я пошутила, — ответила она и снова стала смотреть на раскаленные угли.
Веселый Олесь проявлял все большее возбуждение.
— В каком вы сегодня мрачном настроении! — сетовал он. — Неужели я ничего больше не узнаю?
— Вы мне смертельно надоели! — отрезала женщина.
— Где она живет? — настаивал молодой человек.
— Не знаю, я забыла спросить ее.
— Вот так история! Что же я теперь буду делать? Мне придется искать ее, но город — как лес, и пока я отыщу ее, я успею снова ее забыть…
Он сказал это сердито и с обидой в голосе. Он опасался, как бы непостоянство и множество ежедневных впечатлений не отвлекли его от той, которой он был теперь так страстно увлечен. Вдруг он щелкнул пальцами, издал радостный возглас и снова подбежал к камину.
— Эврика! Ведь она шьет? Где? В какой мастерской? Прекрасная, восхитительная, золотая моя пани Карольця, скажите!
Каролина встала и громко зевнула.
— Да там… на улице Фрета, в мастерской Швейц, — сказала она с выражением безмерной скуки. — А теперь уходите, мне надо одеваться, я еду в театр…
Олесь очень обрадовался.
— У Швейц! Знаю! Знаю! Я у нее бывал! У нее одна дочь — та, которая кроит, — страшилище, но другая, молоденькая, жена пивовара, и внучка, панна Элеонора, дочь ее покойного сына, право недурны. Так, значит, там находится моя богиня! О, завтра… завтра… бегу, мчусь, лечу!
Олесь схватил шляпу и остановился уже на пороге.
— До свидания! — воскликнул он, закрывая за собой дверь.
Но он еще раз вернулся с дороги.
— Пани Карольця, вы сказали, что собираетесь в театр, а что сегодня идет?
Женщина стояла у дверей спальни с зажженной спетой руке.
«Флик и Флок»! — ответила она.
«Флик и Флок»! — воскликнул вечный весельчак. — Я непременно пойду тоже, хочу увидеть Лауру в египетском танце! Только успею ли? Мне еще надо зайти к Больку! До свидания! до свидания! Бегу, мчусь, лечу!
Во всех больших городах, а в Варшаве в особенности, есть известное число мужчин различного возраста, пользующихся прочно установленной и громкой славой покорителей женских сердец и губителей женской чести.
Эти люди, с того возраста, когда мать-природа покроет их верхнюю губу первым пушком, и до тех пор (а иногда и дольше), когда она же украсит их головы белым инеем седины, наслаждаются женскими прелестями — платонически в тех случаях, когда иначе нельзя, и не платонически всюду, где это им удается. Они считают это чем-то вроде своей специальности и ежедневно практикуются в ней. Обычно такие мужчины очень приятны, жизнерадостны, остроумны, веселы, услужливы, их любит общество, их обожают в кругу приятелей. Они нередко обладают не только чувствительным, но и добрым сердцем; сознательно, умышленно, обдуманно они никому не хотят причинить зло, а если все-таки часто это делают, то снисходительный человек, способный их понять, не может, если он справедлив, сказать о них ничего, кроме евангельского:; «Господи, прости им, ибо не ведают, что творят!» Впрочем, и сами они и все их дела настолько ничтожны, что роль этих людей в общественной жизни крайне незначительна. Они — мелкие пешки на огромной шахматной доске человечества, они — мошкара, легко порхающая там, где другие с трудом прокладывают себе путь. Может быть, не стоило бы и говорить об этих веселых гурманах и даже с усмешкой припоминать вопль нашего знаменитого поэта о «ничтожных пушинках»[31], если бы эти «ничтожные пушинки», вечно суетящиеся в жизни пешки, эта якобы безобидная, вечно веселящаяся мошкара не представляла собой смертельной опасности для некоторой категории людей: бедных женщин. Речь здесь идет даже не о разбитых сердцах, ибо сердце как под шелковой, так и под шерстяной и ситцевой кофточкой так называемого прекрасного пола легко уязвимо и беззащитно, — его легко может ранить и быстро завоевать всякий, что нередко ведет к отчаянию, слезам и стонам; женщины рвут на себе волосы и скрежещут зубами в гостиных так же, как на чердаках. А вот репутацию женщин эти милые проказники губят не в гостиных, а на чердаках и в подвалах, в швейных и других мастерских. Иные из этих молодцов без особых усилий и даже без умысла одними лишь своим приближением к женщине губят ее доброе имя, так как их появления вполне достаточно, чтобы навести людей на подозрения. Таковы благодетельные плоды их прочно установившейся и громкой славы соблазнителей. Плоды, поистине благодетельные для них, ибо свет считает это доказательством мужской силы, богатой впечатлениями жизни, влияния этих людей на окружающих, считает это молодечеством. Но не так благодетельны таланты их для тех женщин, которых они удостаивают внимания…
Вот перл творения, покоритель сердец идет по улице большого города, размахивая тросточкой, как жезлом. На голове — элегантная шляпа, на руках — перчатки с двойным швом, блестящая золотая цепочка вьется на темном фоне пиджака, сшитого руками великого портного Шабу. Какой шик! Напевая вполголоса песенку из «Прекрасной Елены», он бросает вокруг быстрые взгляды. Часто прикладывает руку к шляпе, со всеми раскланивается, все кланяются ему, он всех знает, все знают его. Какое почетное положение в обществе! Вдруг он обрывает песенку, вытягивает шею и делает стойку, как лягавая, выследившая дичь, напрягает зрение, улыбается… На углу мелькнула хорошенькая мордочка, белое личико с черными глазами… Вперед! Вперед, в погоню! Внимание! Дичь уже близко! Надо ее поскорее догнать, не то ускользнет!
Он заходит сбоку, почтительно (какая ирония!) снимает шляпу, кланяется и, подражая интонациям актера, исполнявшего вчера роль Париса в оперетте, спрашивает:
— Разрешите вас проводить?
Разрешает? Тогда он идет с ней. Не разрешает? Все равно идет. Разве он не властелин мира? Дорогой он встречает знакомых (их у него столько, сколько капель воды в море) и лукаво подмигивает, указывая глазами на свою спутницу. Иногда сердце начинает сильнее биться у него в груди. Что это? Первая вспышка однодневной, мимолетной любви или, быть может, упоение своим успехом? Чаще всего — то и другое вместе. Всякий раз, как он видит красивое или хотя бы привлекательное женское личико, он клянется всем и прежде всего самому себе, что он безумно, смертельно влюблен. И сам искренно верит в это. Сердце его — вулкан, извергающийся по нескольку раз в день. При этом он отлично знает, что глаза людей с интересом следят за новым эпизодом великой эпопеи его жизни. Они до того привыкли считать его непобедимым, что уже с первой страницы романа угадывают победу на последней!
Подошел — следовательно, очаровал; взглянул — значит, победил. Ни он сам, ни другие не допускают, что может быть иначе. Слава ловкого малого растет; добрая слава бедной женщины гибнет. В лавровом венке, украшающем его голову, вырастает новый листок, а на ее печальном челе появляется пятно… Таков был и веселый Олесь, один из многих. Уже одно его приближение компрометировало женщину, разговор с ним обрекал ее на бесчестие.
У Швейц было три дочери и несколько молоденьких внучек, поэтому Олесь бывал у нее в доме, и даже, как она сама говорила, одна из ее дочерей, та самая, которая вместе с матерью занималась кройкой, по его милости осталась в девицах. Девушка эта, правда, была некрасива, но обладала стройной фигуркой и острым язычком, чем и привлекла когда-то внимание властелина мира. Так что не удивительно, что Швейц, увидев однажды утром, что одна из ее мастериц идет по двору в сопровождении непобедимого Олеся, поправила очки и прильнула лицом к стеклу. Бледные девушки в поношенных платьях, с полинявшими бантами в волосах, тоже поглядывали в окно, обмениваясь многозначительными взглядами и улыбками. Заметив это, дочь Швейц, стоявшая у круглого стола, встала на цыпочки и посмотрела в окно. Со своего места она могла видеть лишь усики и бородку Олеся, но этого было достаточно, чтобы на нее нахлынули воспоминания и она почувствовала волнение. Она еще больше вытянула шею и увидела черный платок на голове его спутницы.
— Мама! С кем это из наших работниц идет пан Александр?
Швейц отошла от окна.
— Со Свицкой, — проговорила она, подходя к столу. На лбу почтенной матроны собрались грозные тучи: фамилия Марты так и зашипела на ее губах.
Работницы помоложе украдкой переглядывались: выражение лица и голос хозяйки не сулили ничего хорошего.
Одна из них тихо сказала:;
— Будет нагоняй!
— А может, она даже ее уволит! — заметила другая еще тише.
— Ну вот! — шепнула третья совсем тихо. — Я думаю, теперь это Марту не испугает.
В это время в мастерскую вошла Марта. Выражение ее лица могло бы привлечь все взгляды, если бы они и без того не были устремлены на нее. Глаза, словно угасшие, обведены были темными кругами, на впалых щеках кроваво-красными пятнами горел румянец, между бровями пролегла глубокая складка. Входя, она подняла набухшие веки, и взгляд ее встретился с множеством устремленных на нее глаз. Она не выразила ни удивления, ни какого-либо иного чувства. Сняв платок с головы, она взяла полотно, приготовленное для нее на табурете, и молча принялась за дело. Руки ее дрожали, как в лихорадке, когда она развертывала полотно и вдевала нитку в иголку. Низко наклонив голову, с растрепавшимися косами, она углубилась в работу. Ее дрожащая, красная от холода рука быстро поднималась и опускалась, словно в такт с лихорадочно скачущей мыслью. Она дышала тяжело и часто, несколько раз открывала рот, чтобы глотнуть воздуха, которого ей, казалось, не хватало. За круглым столом две пары ножниц позвякивали как-то особенно резко.
Швейц бросала из-за очков косые взгляды на Марту. Уголки ее оттопыренных губ опустились книзу, что означало дурное расположение духа. Она перестала кроить и, не выпуская ножниц из морщинистых рук, своим тягучим голосом негромко проговорила:
— Пани Свицкая, вы вчера не были в мастерской.
Услышав свою фамилию, Марта подняла голову.
— Вы мне что-то сказали?
— Пани Свицкая, вы не были вчера в мастерской!
— Да, у меня были дела в городе, и я не могла прийти.
— Неаккуратное посещение мастерской приносит ущерб делу.
Марта низко склонила голову. Она шила и молчала.
Теперь за круглым столом лязгала и скрипела только одна пара ножниц, но все резче и резче: возмущение девицы, не вышедшей замуж по милости непобедимого Олеся, все возрастало.
Ее мать стояла, повернувшись лицом к мастерицам, ножницы были неподвижны в ее смуглой руке.
— Я вас вчера видела, пани Свицкая. Вы стояли у ступеней костела с двумя людьми.
Марта все еще не отвечала. Что она могла сказать?
— И я знаю мужчину и даму, с которыми вы, пани Свицкая, разговаривали вчера на улице. Эта женщина несколько лет тому назад работала в нашей мастерской. Однако недолго, очень недолго, потому что я сразу заметила, что поведение этой особы может подать дурной пример другим. Пани Свицкая, вы хорошо знаете эту женщину? Ее общество может быть очень опасно.
— Не для меня, — отозвалась, наконец, Марта.
Она не подняла головы от работы, но в ее дрожащем голосе прозвучало глухое, едва сдерживаемое возмущение.
— Ах! — Швейц протяжно вздохнула. — Нельзя быть такой самоуверенной! Гордость — мать всех пороков. Лучше избегать, гораздо лучше избегать таких опасных друзей… А пан Александр Лонцкий тоже ваш близкий знакомый, пани Свицкая?
Ножницы перестали звенеть. Некрасивая девица, привлекшая когда-то внимание покорителя мира, подняла голову.
— Мама, он, должно быть, ее близкий знакомый, если пани Свицкая с ним ежедневно гуляет.
Можно было подумать, что эти слова, как змеи, обвились вокруг Марты, вонзили свои жала в каждую клеточку ее тела, — так стремительно она выпрямилась, подняла голову и впилась широко раскрытыми глазами в лицо девицы Швейц.
— Что это значит? — сказала она глухим шепотом, обводя всех взглядом.
Мастерицы, даже те, которые обычно сидели неподвижно, ко всему равнодушные, теперь подняли головы и смотрели на нее. Их лица выражали различные чувства: жалость, любопытство, насмешку. Марта на минуту словно окаменела. Алые пятна на ее щеках стали расплываться и залили лоб и шею.
— Не надо сердиться, пани Свицкая, не надо сердиться! — начала Швейц. — Уже более двадцати лет и содержу мастерскую, в которой работает всегда двадцать девушек и больше, так что опыт у меня немалый. Притом я знаю свои обязанности по отношению к душам, которые провидение отдало под мою опеку; я не могу оставаться равнодушной, когда одна из них добровольно подвергает себя опасности. К тому же у меня есть дочери и молоденькие внучки. Что подумали бы и них люди, если бы в нашей мастерской, упаси боже, были испорченные девушки! Наконец, на наш двор выходят окна квартиры одной состоятельной и богобоязной дамы, покровительницы нашей и подлинной благодетельницы. Что бы подумала эта святая женщина, увидев под ее и моими окнами одну из моих работниц с молодым светским кавалером! А быть может, она уже и видела! Не знаю, что и ответить нашей покровительнице, если она меня спросит об этом. Ответить ей, что я уволила эту работницу? Но, может быть, это будет не по-христиански?
— Скажите ей, что работница, которая имела несчастье встретить во дворе этого молодого светского кавалера, ушла отсюда сама, добровольно.
Слова эти, сказанные громко и внятно, были слышны во всех углах комнаты. Марта встала с места и, высоко подняв голову, смотрела прямо в лицо Швейц. Ее губы дрожали.
— Я очень бедна, — продолжала Марта, — но я честная женщина, и вы не имели никакого права так говорить со мной. Не провидение отдало меня под вашу опеку и привело сюда, а моя беспомощность. Я пришла сюда, потому что для работы в другом месте у меня не хватало умения: вы это очень хорошо знаете, и вы использовали мое положение с большой выгодой для себя. Мой труд стоит в несколько раз больше того, что, вы мне платите… Но не об этом я хочу говорить. Я добровольно согласилась на ваши условия. Терпеть нужду я вынуждена, но выслушивать оскорбления… нет, этого я, несмотря ни на что, еще не могу! Прощайте!
Сказав это, Марта накинула платок на голову и направилась к двери. Работницы смотрели ей вслед, молодые — с симпатией и даже восхищением, пожилые — с жалостью и крайним изумлением.
Все, что пережила Марта со вчерашнего дня: разочарование, испытанное у книгопродавца, горькое чувство зависти, впервые овладевшее ею при виде Казимировского дворца и студентов, полных надежд на будущее, свидание на Крулевской улице, оскорбительное предложение, сделанное ей там, бессонная ночь, которую она провела в слезах, воспоминания о пережитом унижении и, кроме всего этого, встреча с человеком, который (она знала это) преследовал ее с оскорбительными для нее намерениями, — все это привело ее в состояние лихорадочного напряжения, которое не могло долго продолжаться и при малейшем толчке неминуемо должно было перейти в страшную бурю. Таким толчком были слова Швейц и ее дочери. Натянутая до предела струна лопнула в груди Марты — и не с жалобным стоном, а с воплем возмущения. Хорошо ли она сделала, что, поддавшись неудержимому взрыву женской гордости и человеческого достоинства, бросила к ногам оскорбившей ее женщины последний кусок хлеба? Она не думала об этом, когда бежала через длинный двор к воротам на улицу.
Но, подойдя к воротам, она отшатнулась, словно увидела какой-то омерзительный призрак, и на лице ее появилось выражение смертельной обиды. У ворот еще стоял Олесь, разговаривая вполголоса с каким-то молодым человеком. Марта бросилась в сторону. Она надеялась незаметно проскользнуть вдоль стены, но может ли быстрая серна укрыться от глаз опытного охотника?
— Пани! — повернувшись к ней, воскликнул Олесь. — Какой сюрприз! Я не предполагал, что вы так рано выйдете сегодня из этой ямы, ставшей для меня, — тут он понизил голос, — с некоторых пор раем, куда меня влечет моя мечта!
Мужчина, разговаривавший с Олесем, вышел на улицу и, бросив беглый взгляд на женщину, к которой обратился его собеседник, стал напевать веселую арию из «Флика и Флока», чтобы скрыть двусмысленную улыбку. Марта стояла у стены, выпрямившись, бледная, глаза ее метали молнии. Веселый Олесь подошел к ней, улыбаясь и томно глядя на нее.
— Что вам от меня нужно? — воскликнула Марта.
— Пани! — перебил ее покоритель сердец. — Четверть часа назад вы сурово оттолкнули меня, однако я не теряю надежды, что мое постоянство…
— Что вам от меня нужно? — повторила женщина, когда к ней вернулся голос. — Да, — продолжала ома, — я ушла из этой ямы и потеряла единственную возможность заработать кусок хлеба для меня и моего ребенка. А ушла я из-за вас. По какому праву вы, господа, встаете на нашем пути, который и без того очень тяжел? Будь у вас хоть немного совести и жалости, вы не стали бы преследовать женщину, которая и так не знает, как ей прожить на свете. Вам-то ничего не грозит. Вас за это только похвалят, нас — будут чернить. Мм лишаемся честного имени, а нередко и последнего куска хлеба, вы — отлично позабавитесь…
Она говорила быстро, почти без передышки, с едкой насмешкой в голосе и во взгляде.
— Позабавитесь, — повторила она, горько усмехаясь, — но позвольте женщине, которую вы решили сделать предметом своей забавы, напомнить вам известную поговорку: «Кошке игрушки, мышке слезки».
Сказав это, она прошла мимо остолбеневшего от изумления Олеся и скрылась за воротами.
Оставшись один, он опустил голову, потрогал ус, растерянно уставился в землю и простоял так довольно долго.
Лицо его выражало стыд и сожаление. Он был пристыжен своей неудачей и сожалел, что от него ускользнула эта соблазнительная и недоступная женщина (недоступность делала ее только желаннее). Возможно также, что вид этой женщины с горящими глазами и нахмуренным лбом, с губами, дрожащими от оскорбленной гордости, расшевелил в нем какое-то более серьезное чувство. Может быть, он понял, что поступил дурно, что, сам того не желая, обидел человека?. «Мышке слезки!» — сказала она.
Что она хотела этим сказать? Разве у него было намерение губить ее? Ничто в мире не было более чуждо его нежному сердцу, не склонному к драмам!
А с какой силой она говорила это! Какие молнии метали ее глаза, как она была бледна и как прекрасна! В этот момент Олесь без колебания отдал бы несколько лет своей легкомысленной, счастливой жизни за то, чтобы увидеть ее, умолять о прощении, загладить свою вину, если он провинился, и… проводить ее домой.
Но где же она живет? Этого он не знал. Он нахмурился, нетерпеливо щелкнул пальцами и, подняв голову, воскликнул почти со злостью:
— Теперь я, должно быть, уже не найду ее!
В эту минуту в ворота вбежала молоденькая девушка, почти подросток, в плотно облегавшей ее шубке и изящных ботинках. При появлении девушки у Олеся вдруг изменилось выражение лица. Он поспешно снял шляпу и, кланяясь красивой девочке, сказал с улыбкой:
— Давно я не имел счастья вас видеть, панна Элеонора!
Девочке эта встреча, видимо, была не так уж неприятна.
— А! Хороши же вы, пан Александр, нечего сказать! Месяц уже как у нас не были! Бабушка и тетя несколько раз говорили, что это очень неучтиво с вашей стороны.
Пан Александр мечтательным взглядом следил за движением щебечущего розового ротика.
— Пани, — сказал он, — сердце влечет меня к вашему дому, но разум не велит.
— Разум! Интересно знать, почему разум не велит вам у нас бывать?
— Я боюсь потерять покой! — шепнул покоритель сердец…
Девушка покраснела до ушей.
— Ну, пожалуйста, не бойтесь и приходите, а то бабушка и тетя по-настоящему на вас рассердятся.
— А вы?
Минута молчания. Глаза девушки смотрят на гвоздь, торчащий в воротах. Глаза покорителя считают золотые кудряшки, выбившиеся из-под шляпки на белый лоб.
— И я тоже.
— О! Если так, то я приду, приду непременно!
Девушка бежит по двору, но он не смеет следовать за ней. Ведь это не бедная мастерица, а внучка женщины, в доме которой он бывает. Панна Швейц, у которой, как говорят, около ста тысяч злотых приданого! С ней прогуливаться вдвоем по двору неудобно.
Олесь выходит на улицу. В его воображении мелькают два женских образа: один — работницы с пламенным взглядом, другой — красивого подростка с золотыми локончиками вокруг белого лба. Он уже и сам не знает, какая из них красивее и соблазнительнее.
«Та, — думал он, — богиня, гордая и пылкая; эта — прехорошенькая маленькая фея! Ученые правы! Какие богатые дары есть в запасе у природы! Сколько оттенков, сколько видов! Даже голова идет кругом и сердце тает, когда приходится человеку делать выбор. Но зачем выбирать? Tous les genres sont bons, hors le genre vieux et laid!»[32] О мужчины! Ничтожные пушинки! Ветреные головы!
А Марта?
Марта после испытанных ею волнений снова целиком погрузилась в грошовые подсчеты. Шесть рублей, полученных от книгопродавца, она отдала управляющему домом, уплатив таким образом неоплаченный долг и обеспечив себе кров еще на две недели.
— С вас следует еще за мебель, — сказал управляющий, получив деньги.
— Возьмите ее, пожалуйста, из моей комнаты, потому что за нее я больше не могу платить.
Какой-то состоятельной семье, живущей на втором этаже, понадобились стол для кухни или передней, несколько стульев и кровать. К вечеру этих вещей уже не было в комнате Марты. Она расстелила свою жалкую постель прямо на полу и села на пол у нетопленой печки. По другую сторону печки уселась Яня. Мать сидела неподвижно, словно оцепенев, девочка съежилась и дрожала от холода, а может быть, от волнения. Два бледных лица в полумраке наступающего вечера, в глубокой тишине пустой комнаты, представляли печальное зрелище. Печальное, как и судьба этих двух несчастных существ, сидевших у холодной печки. Каков-то будет их конец?
Яня спала в эту ночь тревожно и часто просыпалась.
Прежде она часто плакала днем, но ночью по крайней мере спала спокойно. А в этот вечер унесли из комнаты ее последние игрушки: два старых колченогих стула. Ей жалко было с ними расставаться, словно с добрыми друзьями, с которыми она играла, которым потихоньку поверяла свои горести, жаловалась на голод, холод и пинки дворничихи — инстинкт чуткого ребенка подсказывал ей, что жаловаться матери не следует. Девочка горько плакала, глядя, как выносят ее любимых хромых старичков, потом, укладываясь спать на полу, вспомнила свою кроватку красного дерева с сеткой, покрытую вязаным шерстяным одеяльцем, на многоцветной кайме которого она училась различать цвета, удивляясь их красоте…
Было уже около полуночи. Девочка металась на своей постели, стонала и плакала во сне. Марта все еще сидела на полу у печки, в полной темноте, терзаемая угрызениями совести.
Она горько упрекала себя за свое поведение у Швейц. Зачем она поддалась чувству оскорбленной гордости? Зачем бросила место, где имела возможность хоть сколько-нибудь зарабатывать? Правда, оскорбление, брошенное ей в лицо, было незаслуженным, ужасным, вопиющим, но что же из этого? Позволительно ли женщине в таких обстоятельствах из гордости отказаться от куска хлеба, хотя бы даже черствого, горького? Если ничего не можешь сделать для того, чтобы избавиться от унижений, то надо терпеливо сносить обиды и удары судьбы. Какая непоследовательность:: из-за своей беспомощности позволить себя эксплуатировать такой, как эта Швейц, потом требовать от этой женщины уважения и справедливости! Как глупо!
«Нет! — думала Марта, — одно из двух! В жизни надо быть или сильной и гордой, или слабой и покорной. Надо уметь сохранять свое достоинство или отказаться от всяких притязаний на него. Я слаба — значит, должна быть покорна. Если я не могу с помощью своего труда завоевать себе уважение людей, то мне нечего и требовать уважения. И в самом деле за что людям уважать меня? А сама я разве уважаю себя? Могу ли я без стыда и угрызений совести смотреть на этого ребенка? Я должна быть ему опорой и поддержкой, а я никуда не гожусь! Могу ли я без чувства глубочайшего унижения думать, что я, как беззащитная и глупая овца, гну спину перед бессовестной женщиной, прося и даже умоляя ее, чтобы она разрешила мне и поте лица работать на нее и ее детей? За кого в конце концов принимают меня люди? Один отвергает мою работу, потому что она не годится, другой не дает ее мне, уже заранее уверенный в том, что я ее не сумею сделать, третий жестоко эксплуатирует меня именно потому, что я не умею работать, четвертый, наконец, видит во мне не человека, равного себе, а лишь женщину, которая недурна и которую можно купить! Почему же я требую от Швейц того, в чем весь мир отказывает мне, чего я не сумела завоевать ни у людей, ни у самой себя?»
Ночь отступала перед серым зимним рассветом. А Марта все еще сидела неподвижно, опершись локтями о колени, поддерживая голову руками. Она смирилась, окончательно смирилась, она усмехалась при мысли, что еще вчера могла требовать к себе уважения, она знала, что никогда больше не будет восставать против своего унижения.
Вместе с утренним светом в комнатку на чердаке пришли повседневные заботы. Марта достала из кармана последний злотый. Теперь у нее не было больше денег, не было и заработка.
«Придется просить милостыню!» — подумала она.
Она вышла из дому и направилась в знакомый книжный магазин, к сострадательному человеку, который в первый раз дал ей работу, во второй — подаяние.
Открывая дверь в магазин, Марта сама себе удивлялась. Выходя из дому, она думала, что ей очень тяжело будет переступить этот порог, что у нее язык не повернется просить подачки. Она ошиблась. Сердце ее не забилось сильнее, краска не залила лица, когда взгляд ее встретился с глазами книгопродавца.
Он стоял, как обычно, за конторкой, склонившись над кипой бумаг и счетов. Когда он, услышав звонок, поднял голову, его лицо было уже не так приветливо, как прежде, в глазах читалось беспокойство. Он был, очевидно, чем-то озабочен или удручен. Может быть, ему не повезло в каком-нибудь деле или кто-то из его близких или друзей заболел? Он посмотрел на вошедшую уже не так радушно, как прежде. Марта заметила это. Несколько дней тому назад она повернулась бы и ушла или по крайней мере умолчала о цели своего прихода; теперь же она, подойдя к конторке и поздоровавшись, сказала:
— Вы были так добры, что помогли мне советом и деньгами, так вот я снова пришла к вам…
— Чем я могу быть вам полезен?
Он говорил вежливо, но значительно холоднее, чем раньше. Его рассеянный взгляд поминутно обращался к лежащим на столе бумагам.
— Я потеряла работу в белошвейной мастерской, где зарабатывала сорок грошей в день. Не знаете ли вы, где можно получить работу? Любую работу…
Книгопродавец опустил глаза и постоял минуту в раздумье. К его озабоченности примешивались теперь некоторая неловкость и даже нетерпение.
— Эх, пани! — сказал он после непродолжительного молчания. — Надо что-нибудь уметь, непременно надо что-нибудь уметь…
Марта теребила концы своего платка.
— Так что же мне делать? — сказала она не сразу.
Она сказала это таким тоном, что книгопродавец внимательно посмотрел на нее. Голос звучал отрывисто и резко, впалые глаза пылали, но уже не страдание выражалось в них, не трогательная мольба, а с трудом сдерживаемый глухой гнев. Глядя на нее и слушая ее голос, можно было подумать, что она зла на человека, с которым говорит, что в душе она винит его в своих невзгодах.
Книгопродавец подумал еще немного.
— Мне тяжело, — сказал он, — очень тяжело видеть в таком положении жену человека, которого я знал и уважал. Думается мне, что я смогу еще кое-что для вас сделать… хотя это опять будет только попытка. Моим знакомым, господам Жонтковским, нужна женщина — для… для… домашней работы… Согласитесь вы пойти на такую работу?
— Да, спасибо, — не колеблясь ответила Марта.
— Хорошо, тогда я напишу несколько слов Жонтковским, и вы пойдете к ним с моей запиской…
— Пойду непременно!
Быстро написав несколько слов на листке бумаги, книгопродавец вручил записку Марте. Он, видимо, спешил и был чем-то расстроен. Отдав ей записку, он поклонился. Этот поклон означал: «У меня нет времени, и ничего больше я сделать не могу!»
Марта вышла из книжного магазина. Записка, которую она держала в руке, не была запечатана. Она то развертывала, то свертывала сложенную вдвое бумажку. Казалось, она искала чего-то внутри. И действительно, у нее мелькнула мысль, не вложил ли книгопродавец в записку деньги, как позавчера. Но денег не было.
«Жаль, что он ничего не дал!» — подумала Марта.
Книгопродавец был человек добрый и сострадательный. Он охотно протягивал руку помощи, но сострадательные люди не всегда бывают в хорошем расположении духа, отчего страдают те, кто нуждается в их помощи. Даже самый лучший человек не всегда бывает расположен творить доброе дело. Добрые дела — своего рода роскошь, а не хлеб насущный для души.
Какая перемена! Несколько месяцев назад Марта застонала от боли и стыда, получив подачку, а теперь она сожалела, что не получила ее!
Взглянув на адрес, Марта свернула на Свентокшискую улицу и скоро входила уже в кухню просторной богатой квартиры. Там она увидала кухарку, которой и отдала записку. Кухарка отправилась в комнаты. Марта села на деревянную скамейку и просидела так минут десять. Господа Жонтковские, видимо, советовались. Наконец в кухню вошла пожилая, хорошо одетая женщина приятной наружности, держа в руке записку. Она подошла к Марте, вставшей при ее появлении, и внимательно посмотрела на нее.
— Извините, — сказала она с некоторым смущением, — несколько дней назад нам действительно нужна была горничная, но теперь уже не нужна… очень сожалею… извините.
Сказав это, дама поклонилась Марте гораздо вежливее, чем кланяются горничной, и вышла из кухни.
В комнате, куда она вошла, сидел седой мужчина с трубкой, у окна вышивали две молодые девушки.
— Что же? — спросил пожилой мужчина, — ты не приняла ее?
— Конечно, нет… Она — вдова чиновника и, наверное, у нее большие требования. И такая худенькая, хрупкая, где уж ей комнаты убирать или целыми часами простаивать за гладильной доской… Возможно, что она не умеет даже ни стирать, ни гладить. Нет, она доставила бы нам только одни хлопоты…
— Это верно, — сказал муж пожилой дамы, — а все-таки жаль, что ты ее отпустила ни с чем. Она, должно быть, очень нуждается, если, несмотря на то, что она вдова чиновника и, как ты говоришь, очень хрупкая, согласилась идти в горничные. Быть может, стоило бы попробовать…
— Что ты, Игнаций! Пан Лаурентий пишет, что у нее ребенок! Не говоря уже обо всем прочем — разве мы можем принять служанку с ребенком?
— Да, да, это правда! С ребенком невозможно, большие расходы и беспокойство… бог знает, что еще за ребенок… Но я опасаюсь, как бы не обиделся Лаурентий, что мы ее так ни с чем отправили, и не счел бы нас бессердечными…
— Ну, так надо дать ей что-нибудь! Я предпочитаю дать один раз хотя бы рубль, чем стеснять себя, приняв такую горничную… да еще брать в дом чужого ребенка…
Марта была уже на лестнице, когда услышала позади себя быстрые шаги и дважды повторенный возглас:
— Пани, подождите!
Оглянувшись, она увидела красивую девушку, которая бежала за ней, запахивая плотнее теплую кофточку.
— Простите, — сказала девушка, догнав ее. — Мама очень просит извинить нас за то, что вам пришлось напрасно побеспокоиться… сегодня такой холод, а вы пришли к нам… мама просит извинить ее!
Она проговорила все это очень быстро и смущаясь. В заключение несмелым движением протянула руку с рублевой бумажкой. Марта колебалась не более очной секунды, взяла из рук девушки шелестящую бумажку, сказала: «Спасибо» — и ушла. По дорого домой она купила вязанку дров, немного черного хлеба, муки и молока. Хлеб предназначался для нее, молоко и мука для ребенка.
В этот день Марта уже не выходила из дому. Она приготовила молочный суп, вылила его в глиняную миску и поставила перед Яней.
Но девочка ела мало. Она была молчалива и очень серьезна. У нее, видимо, болела голова, и девочка поддерживала ее худенькой ручкой; поев, она села на пол рядом с матерью, положила голову к ней на колени и заснула тяжелым сном.
Марта испугалась, когда при свете раннего утра взглянула в лицо дочке. Яня была еще бледнее вчерашнего, в ее запавших, обведенных темными кругами глазах светилась тихая, но хватающая за душу жалоба. Отвернувшись к окну, молодая женщина судорожно заломила руки…
«Если я не создам ей лучших условий, она заболеет… Лучшие условия — какая дикая мысль! Через два-три дня мне не на что будет купить дров, чтобы затопить печь и приготовить ребенку что-нибудь горячее!»
«Да! — рассуждала она сама с собой, — делать нечего! Пойду поклонюсь Швейц!»
Она отправилась на улицу Фрета. Открывая дверь мрачной мастерской, Марта удивлялась себе еще больше, чем тогда, когда входила в книжную лавку. Правда, она испытывала чувство унижения, но гораздо сильнее было желание вернуть себе работу, от которой она сама отказалась два дня назад.
Швейц нисколько не удивилась ее приходу. По толстым губам почтенной матроны пробежала усмешка, и глаза ее злобно сверкнули из-за очков. Работницы, подняв головы, смотрели на пришедшую, одни с любопытством, другие с насмешкой и злобным удовлетворением. Щеки и лоб Марты запылали под взглядом более двадцати пар глаз.
Это была ужасная пытка, но продолжалась она не более минуты. Хозяйка перестала кроить, ожидая, видимо, что скажет бывшая работница.
— Пани, — обращаясь к ней, сказала Марта, — два дня тому назад я вспылила и вела себя безрассудно… Меня обидело то, что вы мне сказали, и я была резка с вами. Простите меня. И, если можно… я хотела бы снова работать у вас.
Лицо Швейц не выражало никакого торжества и, так же как раньше, никакого удивления. Она слащаво улыбнулась и приветливо кивнула головой.
— Ах, милая пани Свицкая, — начала она сладеньким голоском. — Я не сержусь, ничуть не сержусь! Господи, да что тут особенного — выслушать дерзость, услышать неприятное слово. Ведь спаситель наш повелел нам повторять за утренней и вечерней молитвой: «И остави нам долги наши, яко и мы оставляем должникам нашим!» Если бы я сердилась на вас, пани Свицкая, я нарушила бы заповедь господню… но принять вас в мастерскую я не могу. Очень жаль, но, право, не могу, потому что на ваше место уже взята новая мастерица.
Говоря это, она указала ножницами на молодую женщину, сидевшую на месте Марты.
— Наше предприятие, слава богу, имеет прекрасную репутацию… мы не пользуемся машинами, которые так ужасно выматывают силы и подрывают здоровье работниц. Поэтому женщины идут к нам толпами. Дня не проходит, чтобы две-три не обратились с просьбой дать им работу. В работницах, слава богу, нет недостатка, да, недостатка нет, а лишних набирать мы не можем, чтобы нам с дочерью не пришлось слишком обременять себя работой. Так что теперь работниц у нас более чем достаточно, и для вас, пани Свицкая, места нет…
— Мама, а может быть, найдется все-таки работа и для пани Свицкой? — шепнула некрасивая панна Швейц, наклонясь к матери. Она уже несколько минут внимательно и с любопытством смотрела на Марту. В ее немного раскосых глазах мелькало что-то вроде жалости.
Но Швейц пожала плечами.
— Нет, — сказала она, — работы нет, нет работы! Не можем же мы ради того, чтобы принять пани Свицкую, которая ушла от нас по собственному желанию, отказать панне Зофье, принятой вчера на работу?
Услышав последние слова, девушка, сидевшая на месте Марты, подняла голову и испуганно посмотрела на хозяйку.
— Значит, не примете? — спросила Марта. — И не подадите мне никакой надежды?
— Никакой, дорогая пани Свицкая, никакой! Очень сожалею, но место уже занято… не могу!
Едва заметно кивнув головой, Марта вышла из мастерской. Закрывая за собой дверь, она слышала за спиной шепот и приглушенное хихиканье. Она поняла, что стала предметом насмешек и ненужной жалости двадцати женщин, и снова ощутила жар в груди и голове. Но когда она вышла, все заглушила одна-единственная мысль:
«Не могу я вернуться домой с пустыми руками! Сегодня надо получше натопить, а завтра приготовить для девочки что-нибудь мясное… Иначе она заболеет…»
Некоторое время Марта шла так, словно не знала, куда идти: сворачивала то вправо, то влево, останавливалась посреди тротуара и задумывалась, опустив голову. Потом уже увереннее зашагала прямо по Длугой улице и стала внимательно разглядывать витрины. У одной из них она остановилась. Это был ювелирный магазин, не очень большой и шикарный. Очевидно, молодая женщина такой именно искала, потому что после минутного раздумья она открыла стеклянную дверь. Но, войдя, она убедилась, что ошиблась: магазин оказался не таким скромным, как выглядел снаружи. В нем было много изделий из золота и драгоценных камней, и лучшие из них почему-то — то ли по недогадливости, то ли умышленно — не были выставлены в витрине.
В том, что хозяин магазина не из тех, кто заботится о внешнем эффекте, можно было убедиться, глядя, как он работает наравне со своими помощниками и учениками. Это был человек приземистый, румяный, седоватый, с добродушной улыбкой и умными серыми глазами. Увидев входившую женщину, он привстал и спросил, что ей угодно.
— Простите, пожалуйста, может быть, я не туда попала, — сказала Марта, — я думала, что вы можете купить у меня одну золотую вещицу…
— Отчего же нет, сударыни, отчего же нет? — ответил ювелир. — А что это за вещица?
Марта ответила не сразу. Она стояла посреди магазина, неподвижно глядя в землю. Казалось, она продолжает еще мысленный разговор сама с собой и собирается с духом, чтобы высказать, наконец, вслух решение, принятое после тяжкой внутренней борьбы.
— Что же это за вещь? — повторил свой вопрос ювелир, нетерпеливо посматривая на свою работу.
— Обручальное кольцо, — ответила женщина.
— Обручальное кольцо! — протянул ювелир.
— Обручальное кольцо, — перешепнулись помощники ювелира, поднимая головы.
— Да, обручальное кольцо, — повторила Марта, вынимая из-под грубого платка озябшую руку и снимая с тонкого пальца золотое кольцо.
Она пошатнулась и в состоянии, близком к обмороку, инстинктивно искала какой-нибудь опоры.
— Пожалуйста, садитесь, садитесь, сударыня! — воскликнул ювелир, и с его губ сразу сбежала улыбка.
Один из его помощников пододвинул Марте табурет. Но она не села. Она переживала сейчас одну из самых тяжелых, может быть, даже самую тяжелую минуту, какую пришлось ей пережить с тех пор, как она начала свой тернистый путь по дорогам нищеты. Когда она снимала с пальца золотое обручальное кольцо, ей казалось, что она снова и уже навсегда расстается с единственным человеком на земле, которого она любила, расстается со своим счастливым, незабвенным прошлым. Сердце ее судорожно сжалось, в голове зашумело. Но она взяла себя в руки. Усилием воли поборов слабость, Марта подала ювелиру кольцо.
— Это необходимо? Боже мой, неужели это необходимо? — сочувственно спросил ювелир.
— Необходимо, — коротко и сухо ответила женщина.
— Ну уж если вы этого непременно желаете, то вам лучше продать кольцо мне, чем кому-нибудь другому. Здесь вы по крайней мере получите его полную стоимость.
Сказав это, он подошел к столу, на котором стояла стеклянные коробки с золотыми изделиями, и бросил кольцо на чашку маленьких весов. Металл, ударившись о металл, издал чистый протяжный звук.
— Хорошее золото, — буркнул ювелир.
Марта отвернулась от качавшихся весов. Внимание ее привлекли люди, которых она до этой минуты не замечала. По обе стороны длинного стола сидело пятеро молодых людей в возрасте от пятнадцати до двадцати пяти лет с разными инструментами в руках. Они шлифовали и полировали драгоценные камни, плавили золото над небольшим пламенем, лизавшим края железных треножников; один рисовал образцы цепочек, браслетов, брошек, серег, крышек для часов и тому подобных тонких изделий. Марта упорно смотрела на руки этих людей, работавших за длинным столом. В ее глазах вспыхнули огоньки, она сгорала от любопытства, от желания самой приняться за эту работу. Присматриваясь к ней, Марта за несколько минут лучше поняла особенности ювелирного искусства, чем мог бы понять кто-либо другой за долгие часы наблюдений.
— Прошу вас, сударыня, — окликнул ее ювелир, — ваше кольцо стоит три рубля пятьдесят копеек серебром.
Услышав его голос, Марта перестала смотреть на работающих и быстро подошла к столу, около которого стоял ювелир.
— Скажите, пожалуйста, — обратилась она к нему, — ведь это ваши помощники?
— Да, — ответил ювелир, немного удивленный неожиданным вопросом.
— И ваши ученики…
— Да, есть и ученики.
— А вы не могли бы принять и меня ученицей или помощницей?
Маленькие глазки ювелира широко раскрылись.
— Вас? Вас? — переспросил он, запинаясь. — Как же это… Зачем это вам?
— Да, меня, — повторила Марта решительно. — Я осталась без всяких средств… И я вижу, что работа наша была бы мне по силам; мне думается даже, что я хорошо справлялась бы с ней. Она требует хорошего вкуса, а я когда-то имела возможность развить свой вкус… Конечно, вам пришлось бы учить меня, но недолго… ручаюсь вам, что приложу все силы… Я согласилась бы на самую маленькую плату, на любые условия…
Ювелир, наконец, опомнился от первого удивления. Он понял теперь, чего добивается женщина, пришедшая продать обручальное кольцо. Он нахмурился, быстрые глазки смущенно заморгали.
— Видите ли, пани, — начал он, — я, собственно говоря, не держу учеников; эти молодые люди уже подготовлены, обучены…
Марта бросила взгляд в сторону стола, за которым сидели служащие. Один из них, тот, который рисовал, как раз поднялся и вышел в соседнюю комнату.
— Я умею рисовать, — сказала Марта, — то есть умею настолько, — добавила она быстро, — чтобы делать рисунки для ювелирных изделий.
Сказав это, она с лихорадочной поспешностью подошла к длинному столу и села на место вышедшего из комнаты рисовальщика. Молодые люди отодвинули свои стулья, перестали работать и смотрели на нее с удивлением и иронией. Без иронии, но тоже с большим удивлением смотрел на нее ювелир. В магазине стояла мертвая тишина. Марта ни на кого не обращала внимания, ничего не видела. Схватив карандаш, она начала набрасывать эскиз на листе бумаги, лежавшем тут же на столе. На щеках женщины, склонившейся над работой, заиграл румянец, она дышала ровно и глубоко, рука уверенными движениями чертила линии на бумаге.
Рисовальщик, возвратившись и заметив, что его место занято, остановился на пороге. Это был молодой человек лет двадцати трех, тщательно одетый, завитой, с холеными усиками. Засунув руки в карманы и прислонясь к двери, он, улыбаясь, — подмигивал товарищам.
— Но… Послушайте, пани, — начал уже терявший терпение ювелир.
— Сейчас, сейчас! — отозвалась Марта, не отрывая глаз от бумаги.
Скоро она встала и протянула ювелиру листок со своим рисунком.
— Вот образец браслета, — сказала она.
Ювелир пристально поглядел на рисунок. Эскиз был выполнен прекрасно! Он представлял собой венок из широких листьев красивой формы, скрепленных гладкой круглой застежкой, обвитой двумя переплетающимися стеблями.
Браслет, сделанный по этому эскизу, сочетал бы в себе два главных качества ювелирного изделия: простоту и изящество.
— Красиво! Ничего не скажешь! Очень красиво! — повторял ювелир, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону и с видом удовлетворенного знатока разглядывая рисунок.
— Да, хорошо! Очень красиво! — повторил он, но на этот раз немного растерянно. — Ваши рисунки я мог бы использовать, но… но…
Он замолчал и, с трудом подыскивая подходящие слова, провел рукой по густым, тронутым сединой волосам.
Стоявший в дверях молодой человек все еще улыбался.
— О господи! — проговорил он, пожимая плечами. — Если вы не решаетесь принять эту даму в качестве… как бы это сказать… ну, рисовальщицы…
Сидевший у стола пятнадцатилетний парень прыснул. Молодой человек с завитыми волосами продолжал:
— Если вы хотите отказать этой даме в ее просьбе из-за меня, то не беспокойтесь, пожалуйста. Вы ведь знаете, что мне и так осталось работать у вас только несколько недель. Я уверен, что получу место в Варшавской строительной конторе.
Он говорил это небрежно и с легкой иронией. Видно было, что для этого человека ювелирный магазин — лишь этап на пути к более ответственным и выгодным занятиям.
— Да, да, — сказал ювелир. — Я знаю, что вы скоро от меня уйдете… но не могу же я…
— Сколько вы платите этому пану? — вмешалась Марта.
Ювелир назвал цифру дневного заработка юноши с завитыми волосами.
— Я согласна получать половину, — сказала Марта.
Теперь ювелир уже обеими руками ерошил свои волосы.
— Ох! ох! — воскликнул он, переходя от одного стола к другому. — Задали же вы мне задачу!
Он глянул мимоходом на нарисованный Мартой браслет.
— Прекрасно, ничего не скажешь! Очень красиво! Ох! ох! — повторил он. Его быстрые глазки беспокойно бегали по магазину. Он, видимо, боролся с собой: ему и хотелось иметь хорошую и очень недорогую работницу, и он не решался ввести в своем магазине такое неслыханное новшество.
Остановившись посреди магазина и глядя на своих помощников, он сказал вопросительно:
— А? Что?
Он, вероятно, задавал эти лаконические вопросы самому себе, но, взглянув на четырех помощников, прочел на их лицах ответ. Лица эти выражали не только удивление, но и насмешку. А завитой юноша, еле сдерживая громкий смех, выбежал за дверь, чтобы нахохотаться вволю.
Почему смеялись все эти люди?
На это трудно ответить, или, вернее, объяснять это было бы долго. Ювелир в этом смехе нашел, видимо, подтверждение своих опасений и сомнений. Он выразительно развел руками и, глядя на Марту, сказал:
— Но поймите, пани… Вы ведь женщина!
В этих словах, сказанных добродушным тоном, слышалась нотка сожаления предпринимателя, который терпит убыток из-за каких-то условностей.
Марта улыбнулась.
— Я — женщина, — сказала она. — Это правда. Так что же? Ведь я умею рисовать эскизы.
— Да! да! — потирая лоб и усаживаясь рядом со своими помощниками, говорил ювелир. — Но, видите ли, это было бы новшеством… Признаться, я не очень люблю всякие новшества! Как видите, у меня здесь работают молодые мужчины… А у людей злые языки… вы понимаете?
— Понимаю, — перебила Марта, — и благодарю вас за объяснение. Впрочем, оно для меня не ново… Так вы покупаете мое кольцо?
— Покупаю, пани, покупаю…
Вскочив со стула, он подбежал к другому столу, выдвинул ящик и минуту стоял над ним в раздумье.
— Вот деньги, — сказал он, подавая Марте две кредитки.
Марта кивнула головой и направилась к двери. Дойдя до порога, она обернулась.
— Вы сказали, что кольцо стоит три рубля пятьдесят копеек, а дали мне четыре. Я получила пятьдесят копеек лишних.
— Но, пани, — смущенно пробормотал ювелир, — я думал… хотел… вы ведь сделали для нас этот рисунок…
— Понимаю. Благодарю вас!
Уже который раз она, обивая пороги в поисках работы, приходя к людям со своим горем и жестокой нуждой, вместо работы получала милостыню!
Выйдя из ювелирного магазина, Марта не плакала. Она шла спокойно и не спеша прямо домой.
Час назад она думала, что как только получит деньги за кольцо, тотчас купит дров и продукты, необходимые для ребенка. Однако она не зашла в лавку, словно забыв обо всем на свете, словно ей не хватало ни сил, ни мужества идти куда-нибудь, кроме своей пустой и холодной каморки. До этого дня, вернувшись домой, она всегда быстро взбегала по лестнице, теперь же взбиралась медленно, спотыкаясь о крутые ступеньки, едва заметные в сумерках, и ничего не видя перед собой. Немая и холодная, как мертвец, она вошла в комнату и, бросив беглый взгляд на девочку, свернувшуюся калачиком у печки, сняла с головы платок и подошла к разостланной на полу постели, глядя в пространство остекленевшими глазами.
— Отверженная! — прошептала она. Соскользнув на пол, она лежала, не шевелясь, уткнувшись лицом в подушку.
Яня не подошла, а подползла к матери, молча лежавшей на полу, и уселась у ее ног. Обняв колени озябшими ручонками, она опустила на них голову.
В комнате царила глубокая тишина, только за окном внизу шумел большой город. Отголоски этого шума глухо доносились сюда, где, забытые богом и людьми, женщина и ребенок медленно умирали в тисках нужды.
Марта лежала на жесткой постели, как оцепенелая, ни о чем не думая, ничего не ощущая, кроме мучительной усталости. Труд, умело выполняемый и справедливо вознаграждаемый, — наилучшее, а может быть, и единственное средство против болезней тела и души. И ничто так быстро и так сильно не истощает физических и нравственных сил, как метания от одной работы к другой, лихорадочные поиски ее и невозможность найти себе применение.
Теперь Марта уже не видела перед собой никакого пути. Один, впрочем, был всегда для нее открыт: он привел бы ее в квартиру на Крулевской улице, где ей пришлось бы сказать женщине с увядшим лбом: «Я вернулась! Ты была права: женщина не человек, а вещь!» Но в душе Марты еще были живы чувства и воспоминания, удерживавшие ее от этого, делавшие этот путь для нее невозможным. Она не думала о нем сейчас и вообще ни о чем не думала. Вдруг, словно сквозь сон, она услышала хриплый, лающий кашель. От этого звука Марта задрожала всем телом и мгновенно очнулась от своего оцепенения. Она поднялась и села на постели:
— Это ты кашляла, Яня?
— Я, мама!
У матери голос был дрожащий и сдавленный, у ребенка — тихий и хриплый.
Схватив Яню на руки, Марта посадила ее к себе на колени, пощупала ее лоб — он горел, приложила руку к груди: Детское сердечко билось очень сильно.
— О боже мой! — простонала Марта. — Только не это! Все, все, что угодно, только не это!
В густых сумерках Марта не могла разглядеть лица Мин. Она зажгла лампочку и, взяв на руки четырехлетнюю девочку, как грудного младенца, понесла ее к свету. На щеках ребенка горели красные пятна, широко раскрытые глаза смотрели с немой жалобой. Яня снова закашлялась и бессильно склонила головку на плечо матери.
В полночь с лестницы бежала вниз женщина в черном платке. Ее окружала почти совершенная темнота, но она шла, не спотыкаясь на крутых ступеньках и не останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Можно сказать, она неслась как на крыльях — горе и страх словно поднимали ее над землей.
Не прошло и получаса, как она уже вернулась и не одна, а в сопровождении еще молодого мужчины в шляпе и дорогой шубе. Они вошли в комнату и подошли к постели на полу. Девочка с раскрасневшимся от жара личиком металась на ней, непрерывно кашляла и невнятно жаловалась на что-то.
Врач оглянулся, видимо, ища стул, но не нашел его и опустился на колени. Женщина стояла у ног ребенка, безмолвная, неподвижная, с мрачным огнем в глазах.
— Как здесь холодно! — сказал, поднимаясь, врач.
Марта ничего не ответила.
— На чем же мне писать?
На окне стояла бутылочка чернил, лежало перо и лист бумаги.
Нагнувшись над подоконником, врач написал рецепт.
— У ребенка воспаление дыхательных путей, то есть бронхит. Хорошенько протопите и давайте лекарство точно по часам.
Он сказал еще несколько слов и поднял с пола свою шляпу.
Марта опустила руку в карман и молча протянула ему деньги. Еще раз окинув комнату взглядом, врач не взял их.
— Не надо, — сказал он уже на пороге, — не надо! Ребенок слаб и истощен. Болезнь длительная, и лекарств потребуется много. Я завтра приду.
Он ушел. Вдова упала на колени у низкой постели, припала к ребенку.
— Доченька! Единственная моя! — шептала она. — Прости свою мать, прости! Я не сумела спасти тебя от холода и голода! Ты истощена, больна… Ох, дитятко мое…
Она рвала на себе волосы и билась головой о пол.
— О, какое же я ничтожество, ни к чему не годная, преступная!
Через час принесенное из аптеки лекарство стояло возле больного ребенка, а чуть свет, как только открылся дровяной склад, яркий огонь запылал в печи, наполняя комнату приятной теплотой!
Врач был прав! Болезнь Яни оказалась продолжительной. Он ежедневно посещал девочку и пришел уже в десятый раз. У девочки все еще был сильный жар. В комнате слышалось ее тяжелое и хриплое дыхание, напоминавшее скрип пилы. Опять безмолвная и неподвижная стояла Марта около постели. Врач обратился к ней.
— Не теряйте надежды, — сказал он мягко, — ребенок может выздороветь, но в ближайшие дни ей нужен особенно внимательный уход. Сегодня здесь опять холодно. Температура должна быть выше по крайней мере на шесть градусов. Лекарство закажите как можно скорее и давайте его всю ночь. Оно дороговато, но это единственное средство…
Врач ушел. Марта стояла посреди комнаты, скрестив на груди руки и опустив глаза.
Обогреть комнату! Чем? Купить лекарство! На какие деньги?
В кармане у нее не было больше ни гроша. В начале болезни Яни у нее было четыре рубля и несколько злотых; все это богатство поглотила печь, которую она топила ежедневно, и аптека, куда Марта бегала по нескольку раз в день.
Она уже не рвала на себе волосы, не падала наземь, не била себя в грудь. Она была лишь тенью прежней Марты. Ее исхудалое и пожелтевшее лицо выражало страдание, которое не утихало ни на миг, пронизывало нее фибры ее тела, давило грудь и голову. Посиневшие губы были крепко сжаты, как у человека, которому приютится сдерживать крики и стоны. Она обводила комнату безжизненным, потухшим взглядом.
Может быть, можно еще что-нибудь продать? Нет, ничего не было, кроме подушки, на которой лежала больная девочка, шерстяного платка, которым она была укутана, двух рубашонок и старых детских платьиц, за которые никто не дал бы даже столько, сколько стоит вязанка дров.
Мать в бессилии опустила руки.
— Что мне делать? — прошептала она. — Что я могу сделать? Пусть умирает! Лягу рядом и умру вместе с ней!
В это мгновение Яня заметалась на постели и во сне тихо вскрикнула. В этом крике слышался и радостный смех и неясная жалоба.
— Отец! — бредила девочка, протягивая худые горячие ручонки. — Отец! отец!..
Жестокая горячка вызвала перед ее глазами образ отца, и она молила его о спасении.
Марта подняла голову, ее сухие угасшие глаза вдруг наполнились слезами; заломив руки, она стала всматриваться в лицо ребенка.
— Ты зовешь отца, — прошептала она грудным, дрожащим голосом, — он бы тебя, конечно, спас! Он заработал бы для тебя и на теплую квартиру, и на еду, и на лекарство…
Минуту она стояла в молчании. Потом бросилась к постели и нагнулась к Яне.
— Нет! — воскликнула она. — И я не оставлю тебя без помощи! Отец работал бы для тебя… Мать — пойдет просить милостыню!
Жгучий румянец покрыл ее пожелтевшие щеки, в глазах вспыхнул огонь твердой решимости.
Она набросила на голову черный платок и побежала вниз в квартиру дворника. Там у плиты, на которой варился обед, сидела женщина в большом чепце и грубой обуви.
Марта подошла к ней, запыхавшись.
— Пани! — воскликнула она. — Пожалейте… будьте милосердны…
— Вы, наверно, за деньгами? — буркнула женщина. — У меня нет, нет, где мне их взять…
— Нет, нет, не денег! Я пойду за ними в город! Посидите, пожалуйста, пока у постели моей дочки.
Дворничиха поморщилась, но уже не так сердито, как вначале.
— Вот еще! Есть у меня время сидеть с больным ребенком!..
Марта нагнулась, схватила большую, жесткую руку женщины и припала к ней губами.
— Пожалейте меня, будьте милосердны, посидите с ней… Она все время хочет пить… мечется и вскакивает, ее нельзя сегодня оставлять одну…
Она целовала ту самую руку, которая еще недавно наносила удары ее ребенку.
— Ну, ну, пани, что вы делаете! Пойду уж, пойду, посижу, только не задерживайтесь долго, а то через час моя вернется из школы, нужно ее накормить!..
Темный силуэт женщины мелькнул во дворе и исчез в сумерках.
— Пойду… протяну руку… выпрошу… — шепотом говорила Марта сама с собой.
Выбежав на улицу, она остановилась, задумалась на мгновение и помчалась по направлению к Свентоерской улице… Страх и горе несли ее как на крыльях. Ничего не видя и не слыша, не чувствуя толчков прохожих, не обращая внимания на их брань и удивленные взгляды, она молнией пролетала сквозь толпу и мчалась туда, где ей уже однажды протянули руку помощи.
Наконец она остановилась у ворот дома, в который еще недавно входила с радостью, надеждой, гордостью; глубоко вздохнув, она быстро взбежала по освещенной лестнице и трясущейся рукой нажала кнопку электрического звонка.
Дверь открыла молодая, нарядная, бойкая горничная. Яркий свет ослепил Марту, гул человеческих голосов донесся до нее. Из-за дверей в гостиную слышен был смех и говор множества людей.
— Что вам угодно? — спросила горничная.
— Мне надо видеть пани Рудзинскую.
— Ну, так лучше вам прийти завтра. Сегодня у нас приемный день, гости только что собрались, и пани Рудзинская не может уйти из гостиной…
Марта снова очутилась на лестнице. Горничная затворила за нею дверь. Там, за этой дверью, жила по-настоящему добрая, искренно ей сочувствующая женщина. Но в эту минуту она не могла протянуть ей руку помощи. И это было вполне естественно. Никогда нельзя полагаться на чужое милосердие. Самый лучший человек не может любую минуту своей жизни посвящать добрым делам. Не только занятость и личные заботы, но даже общение с друзьями отвлекают его и мешают быть надежной опорой для ближних, попавших в беду.
Теперь Марта шла, вернее, бежала в сторону Краковского предместья. Она направлялась к доброму книгопродавцу. Но, подойдя к его лавке и заглянув внутрь, она отступила. В магазине было несколько человек: нарядные дамы и веселые мужчины просматривали и покупали книги.
Это было между семью и восемью часами вечера, в то время, когда движение в большом городе усиливается и город выглядит наряднее. Яркий свет заливает дома и улицы, звучит музыка и говор, толпа заполняет тротуары. Вечерние часы — это половина жизни для населения городов, на небе которых в течение долгих месяцев солнце светит только несколько часов в день.
В Краковском предместье была сутолока, жизнь кипела ключом, чему еще способствовала хорошая погода.
Мелкий мартовский снежок засыпал мерзлую еще землю и очистил небо от белых облаков. Над городом распростерся темный, усеянный звездами полог.
Непрерывный грохот колес на мостовой напоминал раскаты грома. На тротуарах качались волны человеческих голов. На улице было светло почти как днем, потому что, кроме газовых фонарей, изливали целые потоки света многочисленные витрины магазинов.
На главных улицах Варшавы бывает особенно людно именно в эти часы, когда на улицу высыпают и трудящиеся и праздношатающиеся. Трудящиеся спешат отдохнуть или развлечься, а бездельники чувствуют себя в своей стихии: наслаждаются шумом, пестротой картин и сцен, на которые они глазеют, ярким светом, а быть может, и таинственным полумраком вечера. В этой спешащей шумной толпе, вероятно, немало сострадательных людей, но они заняты чем угодно, только не заботой о ближних. Им некогда — ведь день кончается. Их захватил вихрь жизни: развлечения, дела, чувства, заботы. Кроме того, при вечернем освещении не так отчетливо, как при дневном, видны морщины на лицах страдальцев, в потухших глазах отражается свет ламп, создающий иллюзию здоровья и бодрости; шум экипажей и разговоров заглушает голоса измученных людей. Милосердие чаще всего просыпается там, где скелет нужды громче всего постукивает голыми костями и страшнее всего глядит пустыми глазницами.
Вот уже четверть часа Марта бродит по Краковскому предместью.
Четверть часа? Нет, год, столетие, вечность!
Теперь она уже не бежала, а шла медленно, безучастная, безмолвная, с застывшим лицом, тупым и мутным взглядом скользя по лицам прохожих.
Крылья, которые несли ее час тому назад, опустились, она снова чувствовала смертельную усталость. Она шла по освещенным улицам; а над нею, перед ней, вокруг нее, на звездном небе и на земле, везде с немым укором глядело на нее лицо ее ребенка. Она шла, и в уме ее впервые четко вставали слова обвинения. Обида клокотала в ней, превращая скопившиеся в груди слезы в жгучее пламя. Впервые она подумала о том, что люди виноваты в ее беспросветной нужде, что они обязаны облегчить жизнь ей и ребенку. В эту минуту в ней совершенно угасло сознание ее собственной ответственности. Она чувствовала себя слабой, как дитя, бессильной, смертельно усталой.
«Пусть эти сильные, эти вооруженные знанием, счастливые люди поделятся тем, что им дала жизнь, со мной, которой она ничего не дала», — думала Марта, но все еще не протягивала руки.
Встречаясь с какой-нибудь нарядной дамой, она всякий раз высовывала руку из-под складок платка, но не протягивала ее, открывала рот, но ничего не говорила. Боязнь не быть услышанной в уличном шуме лишала ее голоса, и какая-то непонятная сила удерживала руку.
Неужели это был стыд?
А дома бедная, больная девочка стонала и металась на жесткой постели и запекшимися от жара губами, хриплым, замирающим голосом призывала отца.
Две дамы в бархатных шубках быстро шли по улице и весело разговаривали. Одна из них была молода и хороша, как ангел.
Марта остановилась перед ними.
— Пани, — проговорила она, — пани!
Она говорила тихо, но не плаксивым тоном. Она не подумала о том, что надо подражать голосу нищих. Поэтому дамы не поняли, чего ей нужно. Они остановились, только уже пройдя мимо, и одна, обернувшись, спросила:
— Что, пани? Мы обронили что-нибудь?
Ответа не последовало, так как Марта, повернув в противоположную сторону, зашагала так быстро, словно хотела убежать и от этих женщин и от того места, где она к ним обратилась.
Она убавила шаг. На ее пожелтевших, увядших, впалых щеках пятнами проступал лихорадочный румянец. В угасших глазах появился острый, пронизывающий блеск, зарево пылавшего в ее мозгу пожара.
Марта пошла тише и снова остановилась. По тротуару шел мужчина, горбясь слегка под тяжестью богатой шубы. Марта испытующе заглянула ему в лицо. Оно имело добродушное, ласковое выражение и было украшено пышными, белыми, как молоко, усами.
Она снова вынула руку из-под платка — и снова не смогла ее протянуть, сказала только громче прежнего:
— Пан! Пан!
Мужчина, прошедший уже было мимо, вдруг остановился, вгляделся в ее лицо, освещенное светом большой витрины, и понял, чего она просит. Опустив руку в карман, он достал кошелек и стал в нем рыться. Найдя мелкую монету, он сунул ее в руку женщины и пошел дальше. Марта взглянула на милостыню и глухо засмеялась. Ей подали десять грошей.
Этот седой, сгорбленный человек был жалостлив, но разве он мог знать, как велика нужда женщины, обратившейся к нему за помощью? Да если бы и знал, пожелал ли бы, мог ли бы помочь ей? Сколько же раз придется женщине, просящей милостыню, протянуть руку, прежде чем ей удастся из подобных подачек собрать на величайшее для нее богатство — на вязанку дров, пузырек с лекарством?
Марта шла дальше, все дальше, прямая, безмолвная, с монетой в судорожно сжатой руке. Снова остановившись, она смотрела теперь не на прохожих, а на огромную, ярко освещенную витрину. Это был магазин, похожий при искусственном освещении на волшебный замок.
Внутри, между мраморными колоннами, спускались пышные складки пурпурных драпировок; развешанные по стенам ковры ласкали взор яркими красками роз и оленью травы, на фоне их белели статуи, на бронзовых подставках стояли отливающие золотом многосвечные канделябры, возвышались серебряные вазы и бокалы, фарфоровые корзины и хрустальные колпаки, укрывавшие группы мраморных статуэток. Но не эти красоты и богатства привлекли взгляд черных, горящих глаз, проникший сюда с улицы.
У длинного палисандрового стола, заваленного многоцветными пышными коврами, словно огромными венками цветов, стояли два человека. Один из них был хозяин магазина, другой — покупатель. Они оживленно разговаривали. У торговца было веселое выражение лица, у покупателя — немного озабоченное: вероятно, ему трудно было выбрать ковер, так как каждый из них был в своем роде чудом искусства.
Большие застекленные двери медленно раскрылись, и в магазин вошла женщина в черном платье, обшитом полой тесьмой, в большом черном платке, покрывавшем ей голову и плечи. Пожелтевший, морщинистый лоб женщины был наполовину закрыт выбившимися из-под платка волосами; щеки пылали румянцем, а губы были белы, как бумага.
На звук открывшейся двери мужчины повернулись к Марте. Она остановилась у дверей, около большого зеркала с мраморным подзеркальником. Как привидение, проникла она в этот храм богатства и, как привидение, неподвижная и немая стояла у стены.
— Что вам? — спросил торговец, глядя из-за букета искусственных цветов на неподвижно стоявшую женщину в темной одежде.
Но Марта не смотрела на него. Она устремила взгляд на лицо покупателя в небрежно накинутой на плечи богатой шубе, который, положив холеную руку на пестрый ковер, рассеянно поглядывал на нее.
— Что вам угодно? — повторил торговец и, смерив взглядом женщину с ног до головы, добавил уже резче: — Почему вы не отвечаете?
А она все смотрела на мужчину в богатой шубе.
Казалось, какая-то страшная сила разрывала ей грудь, голову охватывало пламя. Дыхание ее все учащалось, а щеки и лоб заливал багровый румянец. Вдруг она высунула руку из-под платка и протянула ее вперед. Ее посиневшие, дрожащие губы разжимались и смыкались, но она молчала.
— Пан, — проговорила она наконец, — добрый пан! На лекарство для моего больного ребенка!
Рука, худая, окоченевшая, тряслась, как осиновый листок, в голосе уже звучали протяжные жалобные нотки, как у профессиональной нищенки.
Мужчина в шубе, поглядев на нее, слегка пожал плечами.
— Милая моя, — сказал он сухо, — не стыдно ли вам побираться? Вы молоды, здоровы, можете работать!
Сказав это, он повернулся к столу палисандрового дерева, на котором лежали ковры и стояли серебряные корзины.
Торговец с улыбкой развернул один из ковров. Они продолжали прерванный разговор.
Женщина в темной одежде все еще стояла у дверей, будто околдованная какой-то злой и неодолимой силой. Страшно было в эту минуту ее лицо.
Ответ, услышанный ею, был каплей, переполнившей чашу яда, из которой она пила уже так давно. Капля эта проникла ей в грудь, как напиток, возбуждающий нервы, туманящий мысль, глушащий сознание. «Вы можете работать!» Способен ли был человек, сказавший эти слова, хоть отчасти понять, какая это была безжалостная насмешка над женщиной, которая истратила нее силы души и тела на бесплодные попытки получить работу, которая потеряла уважение к себе, которая считала себя полным ничтожеством, потому что так мало знала и умела? Он не мог знать об этом. Его отношение к бедной женщине ничего не говорило о его личных качествах. Очень возможно, что он был добрый, милосердный человек, что щедрой рукой оказал бы помощь калеке, сгорбленному старику или больному. Но женщина, обратившаяся к нему за подаянием, была молода, не имела физических недостатков и внешне казалась здоровой.
О душевной надломленности, которая привела ее сюда, о том жаре, который давно уже сжигал ее грудь, превращая в пепел лучшие человеческие чувства, наполняя мозг все более мрачными, едкими мыслями, — обо всем этом не знал мужчина в богатой шубе. Не знал, а потому и сказал: «Вы молоды и здоровы, можете работать!» Он высказал совершенно справедливую мысль, но, высказав ее, сам того не подозревая, совершил жестокую несправедливость.
Несколько месяцев, даже несколько недель назад Марта могла бы признать справедливость его замечания. Но тогда она еще просила у людей работы и ничего больше, только работы; теперь же она просила подаяния и в обращенных к ней словах не услышала ничего, кроме издевательства.
Яркая краска, заливавшая ей лоб и щеки, когда она протянула руку, исчезла теперь без следа. На смертельно бледном лице впалые черные глаза, казалось, извергали пламя. Это было пламя гнева, зависти… и жадности.
Гнева, зависти, жадности? Неужели Марта, выросшая в уютной деревенской усадьбе, эта недавно еще почитаемая супруга и счастливая мать, эта честная женщина, которая ни за что на свете не хотела брать работы, к которой она была не способна, энергичная труженица, в поте лица честно зарабатывавшая свой кусок хлеба, эта гордая душа, протягивавшая руки к богу с мольбой отвратить от нее долю попрошайки, стала жертвой пагубных жестоких страстей, ведущих к преступлениям?
Увы! Увы! Это не только могло, но и должно было случиться по логике вещей, по законам, которым подчинена природа человека.
Марта не была бесплотным ангелом, которому не опасны земные вихри, ибо он не обитает на земле. Она была человеком, а в человеке наряду с разумом, добродетелью, самоотверженностью, героизмом есть и темные пропасти, где спят змеи грозных искушений и темных инстинктов. Нельзя безнаказанно подвергать мучительным истязаниям душу человеческую, не разбудив в ней молчаливо притаившихся в ее таинственных недрах задатков преступности. В человеке заложены великие силы, но и слабость его безмерна. Каждому человеку надо предоставлять права и возможности соответственно той ответственности, которую он несет, иначе он не совершит и не преодолеет того, что он должен совершить и преодолеть, не устоит перед тем, перед чем ему необходимо устоять.
Едкая горечь, постепенно, капля по капле, накоплявшаяся в душе Марты, поднялась в ней теперь огромной волной, а вместе с ней всплыли на поверхность окончательно разбуженные искушения и дурные страсти.
Молодой пан в богатой шубе выбирал ковры, серебряные корзинки, фарфоровые вазы и мраморные статуэтки. Он покупал множество вещей, собираясь, должно быть, обставить роскошно квартиру, куда введет молодую жену.
Он и торговец так были поглощены своим делом, что забыли о женщине, безмолвно и неподвижно стоявшей у стены. Она не отрывала глаз от руки покупателя, державшего большой толстый бумажник, набитый деньгами.
«Почему у него так много, а у меня нет ничего? — думала она. — По какому праву он отказал мне в подачке? Мне, у которой ребенок умирает в нетопленой комнате, без лекарств? Неправда, что я молода и здорова! Нет, я дряхлее всякой старухи, потому что пережила самое себя. Куда девалась прежняя Марта? Я тяжело больна, потому что я беспомощна, как ребенок. Зачем же люди требуют, чтобы я пробивала себе дорогу в жизнь собственными силами, если они не дали мне их? Почему лишили меня силы, которую требуют теперь от меня? Этот богач — одни из моих обидчиков, один из моих должников! Он должен дать!»
Мысли этой женщины были ужасно неверны и неразумны, но в то же время вполне естественны и понятны! Их породила та самая несправедливость, те преследования судьбы, бессилие, неудовлетворенные потребности, которые породили все безумные идеи, приводящие время от времени к преступлениям, поджогам, убийствам, те бешеные страсти, которые, возникнув из-за несправедливости и зла, сами нарушают справедливость и причиняют зло.
— Итак, — сказал покупатель, — триста злотых за ковер, пятьсот за эти корзины, фарфоровая ваза — двести и…
Он стал доставать из бумажника деньги, чтобы уплатить торговцу, но вдруг остановился.
— Да! — воскликнул он. — Чуть было не забыл! Дайте-ка мне еще вон ту бронзовую группу и ту…
Торговец подбежал, угодливо улыбаясь.
— Эту? — спросил он.
— Нет, ту. Ниобею с детьми…
— Ниобею? Вы, кажется, хотели взять Купидона с Венерой?
— Пожалуй, но мне надо взглянуть на них еще раз.
Привыкнув, видимо, сорить деньгами, он небрежно бросил раскрытый бумажник на мраморную доску подзеркальника, а сам вслед за торговцем отошел вглубь магазина, где на палисандровых полках под стеклянными колпаками стояли бронзовые и мраморные группы на мифологические сюжеты.
Небрежно брошенный бумажник раскрылся шире, и на мрамор выпало несколько кредиток.
На эти деньги смотрели разгоревшиеся глаза женщины, стоявшей у стены. Разноцветные бумажки так приковывали к себе черные, впалые глаза, как взгляд шеи притягивает птичек.
Какие мысли бродили в голове женщины, смотревшей на чужие деньги? В них трудно было бы разобраться. Это были не мысли, а какой-то хаос, порожденный лихорадкой и душевным смятением. После двух секунд такого созерцания Марта задрожала всем телом. Она то опускала, то подымала веки, то протягивала руку, то снова прятала ее под платок. Она, видимо, еще боролась с собой, но — увы! — у нее не было надежды на победу! Не было надежды, потому что не хватало сил устоять против этого позорного искушения. Мысли ее не были уже достаточно здравы, чтобы она могла понять, как постыдно это искушение, совесть молчала, так как она утонула в море горечи, не было больше стыда, изгнанного презрением к себе самой и перенесенными унижениями. Да, у нее не было никакой надежды на победу еще и потому, что она уже плохо сознавала, что делает, она была в лихорадке, вызванной голодом, холодом, бессонницей, слезами и отчаянием, а разум ее опутали темные силы, поднявшиеся из недр ее взбунтовавшейся души.
Марта сделала вдруг быстрое движение рукой, и с мраморной доски исчезла одна из бумажек. В ту же минуту стеклянная дверь распахнулась и захлопнулась с резким стуком…
Неожиданный сильный стук заставил обоих мужчин, рассматривавших статуэтку в глубине магазина, повернуть головы.
— Что это? — спросил покупатель.
Торговец выбежал на середину магазина.
— Это ушла та женщина! — крикнул он. — Она, наверно, что-нибудь стащила.
Покупатель тоже обернулся к двери.
— В самом деле, — сказал он, глядя с улыбкой на деньги, разбросанные на мраморной доске, — она украла у меня трехрублевку — у меня была только одна, и я ее здесь не вижу.
— Ах, бессовестная! — крикнул торговец. — Как? В моем магазине кража? У меня на глазах? Ах, наглая тварь!
Он подбежал к двери и распахнул ее настежь.
— Эй, городовой! — громко крикнул он с порога. — Городовой!
— Что вам? — послышался голос с улицы.
На груди человека, остановившегося на тротуаре, блеснула в полосе света желтая бляха полицейского.
— Туда! — кричал, задыхаясь от гнева, торговец, указывая пальцем на улицу. — Туда убежала воровка. Она украла в моем магазине три рубля!
— А в какую сторону она побежала?
— В ту, — сказал какой-то прохожий, который, услышав слова торговца, остановился у магазина. Он указал в сторону Нового Света. — Я столкнулся с ней… вся в черном… мчалась, как шальная. Я подумал, что она сумасшедшая!
— Надо ее догнать и задержать! — сказал торговец, обращаясь к полицейскому.
— Будет сделано! — закричал человек с желтой бляхой на груди и побежал вперед, громко крича: — Эй! Люди! Держите! Туда, к Новому Свету, побежала воровка!
Дверь магазина закрылась. Богатый пан, улыбаясь, журил торговца за то, что он столько хлопочет из-за такой ничтожной потери.
А на улице через несколько секунд поднялась шумная суматоха.
Как молния, прорезающая тучи, женщина в черном, прорвавшись сквозь толпу, мчалась сломя голову в сторону Нового Света. Она, очевидно, не сознавала, куда бежит, куда ей следует бежать, она была в полубессознательном, бредовом состоянии. В это мгновение она последним, быть может, проблеском сознания пожалела, что совершила позорный поступок. Но он уже был совершен, и ею владел безумный страх. Инстинкт самосохранения гнал ее прочь от людей. Они были позади, впереди, вокруг, а ей все-таки казалось, что бешеный, стремительный бег поможет ей скрыться от них…
Она сталкивалась с шедшими навстречу прохожими, те сначала оглядывались ей вслед, удивленные и испуганные, затем, подумав, что женщина сошла с ума или очень торопится, уступали ей дорогу. Но вот разнесся по улице крик:
— Лови! Держи!
И вслед за этим:
— Воровка!
Эти слова были подхвачены многими. Они катились с той стороны, откуда бежала женщина, переходили из уст в уста, летели, как огненные шары, брошенные могучей рукой и гремевшие все оглушительнее. Женщина, бежавшая уже медленнее, остановилась на секунду в изнеможении и услышала раздававшиеся ей вслед зловещие крики.
К ним примешивался топот человеческих ног, бегущих по тротуару. Ужасная дрожь потрясла Марту с головы до ног, и она помчалась вперед с такой быстротой, словно за спиной у нее выросли крылья, — но теперь ее несло вперед не горе, а ужас.
Вдруг Марта почувствовала, что бежать ей трудно — не потому, что не хватает сил, а потому, что люди, шедшие ей навстречу, стали преграждать ей путь, протягивая руки, чтобы схватить ее за платье. Теперь крылья помогали ей не только бежать, но и бросаться в разные стороны; с поразительной гибкостью и ловкостью она увертывалась от рук прохожих, почти касаясь их и все же ускользая.
Но вот там впереди несколько человек идет рядом, занимая всю ширину тротуара; обойти их невозможно, они неминуемо схватят ее!
Марта сбежала с тротуара на мостовую; здесь было много колес и конских копыт, но пешеходов меньше, чем на тротуарах, — их почти совсем не было.
Теперь она бежала по мостовой, лавируя между экипажами с таким же проворством, как раньше между прохожими. Но в тот же миг темная масса догонявшей ее толпы бросилась за нею. Кто же были эти люди? Впереди движущейся лавины сверкали желтые бляхи полицейских, за ними с криками и хохотом мчались уличные зеваки, всегда готовые принять участие в любом скандале, а за толпой несколько медленнее двигались зрители, жаждущие развлечений.
Извозчичьих дрожек и экипажей стало меньше. Женщина остановилась на мостовой и оглянулась.
Десятка два шагов еще отделяли ее от черной массы, кричавшей человеческими голосами. Постояв секунду, она опять бросилась вперед.
Вдруг впереди появилась другая черная масса, такая же подвижная, но несколько иная по форме: длинная и высокая, с большим красным глазом вверху. В воздухе серебристо зазвенел звонок — и звенел долго, предостерегающе, а красный глаз быстро двигался вперед, тяжелые колеса глухо грохотали, конские копыта стучали по железным рельсам, по которым катились колеса.
Это был большой омнибус, запряженный четырьмя сильными лошадьми, полный пассажиров и очень тяжелый.
Женщина бежала по мостовой, а позади нее и навстречу ей двигались два черных чудовища, одно — с криком и гиканьем, другое — с грохотом и звоном. Оба мчались прямо на бежавшую. Если она не отскочит в сторону, либо одно, либо другое чудовище неизбежно поглотит ее! И Марта свернула с рельсового пути, по которому бежала до сих пор, остановилась, осмотрелась.
Теперь от толпы преследователей ее отделяло едва ли десять шагов, и такое же расстояние было между нею и быстро приближавшимся омнибусом. Но толпа двигалась медленнее.
Марта больше не бежала. У нее нехватало сил, а может быть, она решила любой ценой положить конец этой ужасной погоне. Она стояла, повернувшись к омнибусу, но смотрела в сторону гнавшихся за ней людей. В глазах ее вспыхнула искра сознания. Казалось, она делает выбор. Что лучше — позор, насмешки, тюрьма, долгие, нескончаемые мучения или смерть… ужасная, но быстрая, молниеносная?
Однако инстинкт самосохранения, видимо, не совсем покинул ее, смерть показалась ей страшнее людей, и она метнулась в сторону от рельсов, по которым мчалась на нее избавительница — смерть.
Но вот она снова отступает к рельсам; человек с желтой бляхой на груди опередил всех ее преследователей, протянул руку и ухватил край ее платка. Марта отскочила, встала на рельсы, подняла глаза и руки к миому небу. Рот ее раскрылся, она издала невнятный крик. Бросала ли она в звездное небо горькую жалобу, слова прощения или, может быть, имя своего ребенка? Никто не расслышал. Человек с желтой бляхой, на миг растерявшийся при стремительном движении женщины в сторону, снова подскочил к ней и схватил ее за платок. Тогда Марта быстрым, как молния, движением сбросила платок, оставив его в руках полицейского, и упала на рельсы.
— Стой! Стой! — прокатился в толпе страшный крик.
Но красный глаз продолжал нестись по воздуху вперед, а конские копыта стучали по железным рельсам.
— Стой! Стой! — непрерывно, оглушительно ревела толпа.
Кучер рванулся, привстав на козлах, туго натянул вожжи и охрипшим от испуга голосом пытался остановить лошадей.
Они остановились, но уже тогда, когда тяжелое колесо со стуком соскользнуло с груди распростертой на земле женщины.
Посреди нарядной улицы в гробовом молчании стояла толпа, побледневшие от ужаса люди, тяжело дыша, склонялись над темной фигурой, которая неподвижным пятном лежала на снегу, как на белой постели.
Колесо огромного омнибуса раздавило грудь Марты. Жизнь покинула ее. Лицо, оставшееся нетронутым, смотрело стеклянными глазами в звездное небо.