Отвратительная погода. Проклятый туман!
– Утром его не будет.
– Как так?
– Я не доверяю барометру. Но вчера был зюйд-вест. За этим ветром туман держится слабо.
– Дай бог.
– Вот в Ла-Манше…
– Что вы сказали, капитан?
– Я говорю: в Ла-Манше, восемь лет назад, был туман гораздо плотнее. Это было четырнадцатого западного марта.
– А!
– Я плавал тогда на «Айшере» и еще не собирался жениться. Помню один случай…
– А!
– У вас дурное расположение духа.
– Да, пожалуй. Скверно дышать этой мозглятиной; у меня к тому же слабая грудь.
– Да? Так вот… был случай. Мы потопили рыбачье судно. Как они кричали. Боже мой! Двоих успели вытащить.
Капитан помолчал и добавил:
– Я тогда же дал клятву остаться холостяком. Неприятно подвергать семейство постоянному риску.
– Кстати, как ваша супруга?
– Мерси. Уже поправилась, начинает ходить.
В резком и хриплом голосе моряка дрогнула веселая нотка. Так приятно иногда не сдержать клятву. Он чиркнул спичкой, закуривая потухшую от сырости папиросу, и несколько секунд круг желтого света обнажал козырек фуражки, суровое, немолодое лицо, высокий лоб и равнодушные, прищуренные глаза.
Спичка потухла. Красный уголек папиросы, изредка разгораясь в темноте, скупо озарял кончик загорелого носа, усы, твердый рот и маленький подбородок. С минуту оба молчали, тщетно, до боли в голове, напрягая зрение. Глухой мрак давил их, унылый и скучный, как недуг. Волнистая седина тумана, колыхаясь, таяла в черноте, и казалось, что это беззвучные стада таинственных белых птиц или облака, плывущие над водой.
С кормы летела неустанная воркотня винта. Тяжелый стальной вал, скрытый в глубине судна, при каждом ударе поршней, плавно бегавших в огромных цилиндрах, передавал свое сотрясение корпусу парохода, дрожавшему тяжело и напряженно от киля до клотиков[40]. Впереди, за желтыми, слепыми кругами мачтовых фонарей, шумела рассекаемая вода, и ее струящийся плеск полз вдоль бортов, однообразный и слабый. Тонко звенел баковый колокол редкими, замирающими ударами, предупреждая и спрашивая. Пароход шел тихо, но во мраке казалось, что он быстро летит вперед по огромной пустыне моря, к ее жуткому и таинственному окончанию, к какой-то печальной и странной бездне. Внизу, на палубе, разговаривали тихими, гортанными голосами, дребезжала зурна. То были пассажиры, преимущественно мингрельцы и осетины, худые, как уличные собаки, в ободранных черкесках и серебряных поясах. Вверху, на грот-мачте, жалобно скрипел гафель. В легкие проникал туман, удушливый от пароходного дыма, растворявшегося в сырости. Капитан сказал:
– Я хочу немного уснуть. Вам осталось, кажется, еще три часа.
– Да.
– Спокойной вахты.
Старший помощник предпочел бы услышать «спокойной ночи». Он глубоко зарылся в воротник пальто и сказал:
– И вам того же.
– На лаге[41] восемьдесят. Придем через час.
– Да. Ну как, вы взяли кормилицу?
– Нет. А что?
– Говорят, это лучше. У наших городских женщин жидкое молоко.
Капитан подумал немного, что бы сказать своему коллеге, страстному семьянину и знатоку детского воспитания, и махнул рукой, говоря:
– Я в этом ничего не понимаю. Можно кормилицу, можно и соску.
Возражения не последовало. Капитан подошел к рубке, ярко освещенной электричеством, и заглянул в компас. Рулевой, не отрываясь, напряженно следил за нервными колебаниями большой синей стрелки.
– Четверть румба направо! – сказал капитан.
– Есть! – крякнул матрос, поворачивая штурвал.
Слабая человеческая рука небольшим усилием мускулов двигала влево и вправо огромную железную махину, набитую десятками тысяч пудов груза. Капитан прошел к трапу, спустился на палубу и сонно вздохнул, направляясь к себе.
Кофе слегка остыл, но капитан выпил его с наслаждением, согрелся, зажмурил глаза и замурлыкал скверный романс, засевший в голову лет пятнадцать назад, вместе с глазами десятифранковой наяды из Сингапура. Там были пальмы, ром невероятной крепости, чугунные кулаки приятелей и независимость краснощекого двадцатилетнего парня, поклявшегося чертями и ангелами, что он будет капитаном. Насчет жены клятв никаких не было, но явилась и она, о чем немало жалела добрая дюжина охрипших глоток, величая несчастного «разбитым кранцем» и «погибшим пробочником». Он не сердился, но чувствовал за своей суровой улыбкой другую, рожденную для одной в мире и навсегда.
Электрическая розетка продолжала наблюдать сквозь голубой дым сигары, закуренной в промежутке между воспоминанием и умилением. Волосатая рука шмыгнула через стол к маленькому портрету, загремев блюдечком. Капитан рассматривал фотографию. Фотографы бессильны передавать цвет глаз, и это им сильно вредит, хотя помешанные на любви к женщине щедры, как закутившие принцы. Наедине с собой можно быть смешным, никто не расскажет. Поэтому капитан не ограничился долгим и нежным взглядом по адресу портрета, он поцеловал его прямо в затрещавшее стекло и долго не мог прогнать улыбку с обветренных губ. Дюжина охрипших глоток, рассеянная по земному шару, никогда не видела ничего подобного даже во сне. Они, впрочем, еще молоды и бешены, время придет.
За кормой глухо ворчал винт, отталкивая вперед судно и каюту с капитаном, понурившим голову при мысли о четырнадцати вечностях – четырнадцати днях разлуки. Это не в первый раз и не в последний; но там, в городе, в большой, роскошной квартире, пришел еще один, маленький, сердитый и красный, не дающий, вероятно, спать по ночам женщине с голубыми глазами. С тех пор как она вывихнула палец в июле прошлого года – большего беспокойства не было.
Цейлонский жемчуг, шанхайские и сингапурские раковины, марокканские вещицы из слоновой кости, аденские кораллы и греческие губки, японские шкатулки и суданские бурнусы, зонтики и зубочистки, пуговицы и чай, платки и ковры, яхты из ореховой скорлупы и медные негритянские браслеты – словом, все, что продается в бухтах, заливах и проливах, на мысах и перешейках, все это куплено и привезено. Настоящий магазин редкостей, но жене его не легче от этого. Маленькое дорогое чудовище, ревущее день и ночь, – это она хотела тебя! Крикливый негодяй, чего доброго, вздумает захворать. Прежде чем вернуться туда, нужно расшвырять в десятке портов миллион всякой дряни в мешках и ящиках, ругаться до хрипоты, шлепать в тумане, и четырнадцать раз, день в день, нырять в вечности.
Сознавать это было донельзя горько, и стекло у портрета хрустнуло еще раз, прежде чем успокоилось на столе, между бронзовой собакой и яшмовой чернильницей. Капитан направился в кают-компанию и, отворив дверь пароходного клуба, машинально улыбнулся бесшабашной физиономии штурмана, возлежавшего за столом с локтями у чайного подноса и папиросой в зубах. Юноша вместе с младшим помощником лениво смеялся над Новой Судоходной Компанией, пускающей третий пароход с экипажем из дворников и маркеров.
– А ваши койки, господа, еще не соскучились? – спросил капитан. – Я думаю, что клевать носом на вахте будет скучно и неудобно, а?
Штурман посмотрел на помощника, помощник – на потолок, потом на пол, и оба принялись усиленно хохотать, краснея и ежась. Капитан сел и зевнул.
– Ну-с? – сказал он. – Я ничего не понимаю. Вы делаете друг другу какие-то масонские знаки… Кто остался в дураках и почему?
– Да вот, видите ли… – начал штурман, – тут…
– Тут… – перебил младший помощник.
– Поразительная женщина!..
– Подозрительная женщина…
– Ага! – сказал капитан. – Так.
– Вот… Так мы и того… капитан. А он говорит мне, что она – того… понимаете?
– Нет.
Штурман крякнул и сказал с равнодушием опытного развратника:
– Проститутка. Но позвольте! У меня человеческие глаза, и я вижу…
– Разумеется.
– Что она совсем не то, а даже – напротив…
– Горничная! – хихикнул помощник.
Штурман побагровел и выпрямился.
– Если вас, Кирпичов, приводит в потешное расположение духа женщина, с которой мы говорили нынче, и… и… которой коробку конфет, то…
– Ну что же, – сказал капитан, открывая слипающиеся глаза, – что же новая компания?
Штурман перевел дух и обменялся с помощником многообещающим взглядом.
– Они устроили настоящий митинг, – жалобно начал он, недовольный прекращением спора. – Какая-то личность влезла на бочку и кричала условия и сколько вакансий… Ну, понимаете, дело было окончено быстро: взяли двух солеваров, трех наборщиков и одного кока, остальные, может быть, и матросы, только их никто не видал.
– По десять рублей, – вставил помощник. – На днях отправляются в Англию за пароходом и, если их по дороге не съедят вши, вернутся через месяц…
– Но, говорят, хороший пароход и делает восемнадцать узлов, – заметил капитан. – Дорогая моя… то есть я хочу сказать, что теперь делают хорошие пароходы.
– Вы, кажется, утомились, – почтительно вздохнул штурман. – У вас глаза как будто немного… Ах, туман, туман! Скоро порт, и – спать!
– Через час, – сказал капитан. Помощник вынул часы и прибавил:
– Сейчас два. Почему это от чаю болит живот? Я замечал, что от кофе, если сладкий, – то же самое.
– Потому что вы льете его в себя из шланга![42] – подхватил штурман. – Вы неумеренный человек. Дайте мне книжку, что читали вчера.
– Это Лермонтов. Не дам, вы опять оборвете углы. У меня всего десять книг, и половина их украдена.
– Читайте на здоровье вашего Лермонтова. Удивительно, как вы отстали. Тургенева, например, вы не читали.
– К чему эти ваши выпады? – прищурился помощник. – Идеализатор горничных! А знаете, – обратился он к капитану, – ведь в Китае лучший чай двенадцать копеек фунт. Все пошлина.
Задымились три папиросы. Краснощекий штурман и птицеподобный помощник медленно боролись, во славу горничной, с одолевавшим их сном. Капитан качался на соломенном стуле и вздыхал. Четвертое лицо просунулось в дверь, увлекая за собой тонкое, червеобразное тело в матросской форме.
– Ну-с? – сказал капитан, удивленно рассматривая Брылова, пароходного ученика. – Что случилось?
– Господин капитан, – сказал Брылов, – тут вас женщина спрашивает, пассажирка.
Мгновенное любопытство подбодрило штурмана и помощника. Но капитан вышел, плотно притворив за собой дверь.
– Ну?!
– Ей-богу! Жаловаться побегла. Я, грит, капитану на вас, чертей, пожалуюсь, что проходу не даете…
– Вот леший! – сказал первый матрос. – Я к ей и так, и этак – тпру!
– Вот тебе и «тпру», – ответил второй. – Влетить тебе! И что злости в этом капитане, что жесточества, боже ты мой! Прямо ест. Чтоб его деду на том свете черти…
– Идет!!
– Идет?! Ах ты…
Капитан медленно спускался в кубрик по ступенькам крутого, скользкого трапа. Наконец нога его коснулась пола, и страшный поток ругани, сопровождаемый сверканьем глаз и топаньем ног, грянул в воздухе.
– Бир-р-ркин! – заревел капитан. – Мер-рзавец! Олух! Ска-атина!.. Шашни на пароходе устраивать?! Да я тебе голову разобью!.. Бездельник, морское чучело, сто тысяч леших тебе в глотку, пар-рши-вец!.. Мне жалуются на тебя, негодяй! Так-то ты держишь вахту, чертов бабник?! За юбками бегаешь, скотина?! Мо-о-ряк!.. Бесстыжая харя!.. Кто в море крестился, тот от юбок на край света беги!.. К расчету в Одессе собачьего сына!.. У-у?.. Разражу на месте!.. В воду спущу!..
Матрос, бледный как бумага, растерянно пятился назад, держа руки перед лицом и жалобно хныкая:
– Господин капитан! Господин капитан!.. Ей-богу!..
Капитан перевел дух, подумал немного, побагровел, и новый лексикон, приправленный самыми свирепыми обещаниями и угрозами, повис в воздухе. Он ругался, отводя душу, и вдохновенная брань его сыпалась, как палочные удары, на голову Биркина. Наконец усталость взяла свое, капитан бросил последний, уничтожающий взгляд и вышел на палубу.
Через полчаса, чувствуя потребность разговаривать, он писал жене длинное, подробное письмо, улыбаясь самому себе тихими, рассеянными глазами:
«…лю тебя, ненаглядная кошечка, и твои маленькие ручки целую. Когда приеду, привезу тебе ящик рахат-лукума, а ты дашь мне свои белые ножки, и я каждый пальчик на них поцелую. Ты спи, а я тебя перекрещу. Обнимаю тебя, милая, скоро увидимся.
Твой Вовочка».