— Гляди-ка, какое богатство! — воскликнул Радуб.
И он бросился к оружию, не веря своим глазам.
Теперь он стал поистине грозен.
Рядом со столом, нагруженным оружием, Радуб увидел широко распахнутую дверь, ведущую на лестницу, которая соединяла этажи башни. Радуб отбросил саблю, схватил в каждую руку по двуствольному пистолету и выстрелил наудачу вниз, в пролет винтовой лестницы, потом взял мушкетон и выстрелил, затем схватил пищаль, заряженную крупной дробью, и тоже выстрелил. Выстрел из пищали, выпускавший сразу пятнадцать свинцовых шариков, походил по звуку на залп картечи.
Тогда Радуб, передохнув, оглушительным голосом крикнул в пролет: «Да здравствует Париж!»
И, схватив вторую пищаль, еще более крупного калибра, чем первая, он наставил ее дулом на лестницу и стал ждать.
В нижней зале началось неописуемое смятение. Одна минута внезапного удивления может погубить сопротивляющихся.
Две пули из трех залпов попали в цель; одна убила старшего из братьев Деревянные Копья, другая сразила Узара, иначе господина де Келена.
— Они наверху! — воскликнул маркиз.
Этот возглас решил судьбу редюита: защитники его, как стая испуганных птиц, бросились к винтовой лестнице. Маркиз подгонял отступающих.
— Скорее, скорее, — говорил он. — Сейчас бегство и есть проявление мужества. Подымемся на третий этаж! Там мы снова дадим бой!
Он покинул баррикаду последним.
Этот отважный поступок спас его от гибели.
Радуб, засевший на лестнице второго этажа, поджидал отступающих, держа палец на курке пищали. Вандейцы, первыми появившиеся из-за поворота лестницы, были сражены его пулями насмерть. Если бы в их числе был маркиз, он не миновал бы той же участи. Но прежде чем Радуб успел схватить заряженный мушкетон, уцелевшие вандейцы поднялись на третий этаж, а за ними неторопливо проследовал Лантенак. Вандейцы решили, что в зале второго этажа засел неприятель, и потому, не останавливаясь, пробрались прямо на третий этаж, в зеркальную. Здесь была железная дверь, здесь был пропитанный серой шнур, здесь предстояло погибнуть или сдаться на милость победителя.
Говэн, не меньше, чем вандейцы, удивленный выстрелами на лестнице, не знал, чему приписать эту неожиданную подмогу, но он не стал доискиваться причины; воспользовавшись благоприятной минутой, он во главе своих солдат перескочил через редюит и бросился за вандейцами к лестнице, подгоняя их вверх ударами шпаги.
На втором этаже он обнаружил Радуба.
Радуб отдал Говэну честь и сказал:
— Сию секунду, командир. Это я наделал здесь переполоху. Вспомнил, как было в Доле. И повторил ваш тогдашний маневр. Зажал, так сказать, неприятеля меж двух огней.
— Что ж, ученик способный, — ответил, улыбаясь, Говэн.
Когда человек долгое время пробыл в неосвещенном помещении, глаза его постепенно привыкают к темноте и приобретают совиную зоркость; приглядевшись, Говэн заметил, что Радуб весь залит кровью.
— Да ты ранен, друг! — воскликнул он.
— Пустяки, командир, не стоит обращать внимания. Велика важность, одним ухом больше, одним меньше. Правда, меня и саблей хватили, да наплевать, — так, царапина. Волков бояться — в лес не ходить. Впрочем, тут не одна только моя кровь.
В зале второго этажа, отбитой Радубом у неприятеля, устроили короткий привал. Принесли фонарь. Симурдэн подошел к Говэну. Они стали совещаться. И правда, было, что обсудить. Нападающие так и не раскрыли тайны осажденных, не подозревали, что у вандейцев совсем мало боевых припасов; не знали они и того, что запасы пороха у врага приходят к концу; зала третьего этажа была последним оплотом осажденных; но нападающие могли предполагать, что лестница заминирована.
Одно было верно — враг теперь не ускользнет из их рук. Уцелевшие в бою были как бы заперты в зеркальной. Лантенак попался в мышеловку.
Эта уверенность позволяла устроить передышку и на досуге найти наилучшее решение. И без того уже ряды республиканцев поредели. Надо было действовать так, чтобы не понести лишних потерь в этой последней схватке.
Решительный приступ был сопряжен с немалым риском. Враг встретит их ожесточенным огнем.
Наступило затишье. Осаждающие, завладев двумя нижними этажами, ждали, когда командир даст сигнал к бою. Говэн и Симурдэн держали совет. Радуб молча присутствовал при обсуждении.
Но вот он снова стал навытяжку и робко окликнул:
— Командир!
— Что тебе, Радуб?
— Заслужил я хоть небольшую награду?
— Конечно, заслужил. Проси чего хочешь.
— Прошу разрешения идти первым.
Отказать ему было невозможно. Да он и не стал бы дожидаться разрешения.
XI. Обреченные
Пока в зале второго этажа шло совещание, на третьем спешно возводили баррикаду. Если успех есть исступление, то поражение есть бешенство. Двум этажам башни предстояло схватиться в отчаянном поединке. Мысль о близкой победе пьянит. Второй этаж был окрылен надеждой, которую следовало бы признать самой могучей силой, движущей человеком, если бы не существовало отчаяния.
На третьем этаже царило отчаяние.
Отчаяние холодное, спокойное, мрачное.
Добравшись до залы третьего этажа — до последнего своего прибежища, дальше которого отступать было некуда, осажденные первым делом загородили вход. Просто запереть двери было бы бесполезно, куда разумнее представлялось преградить лестницу. В подобных случаях любая преграда, позволяющая осажденным видеть противника и сражаться, куда надежнее закрытой двери.
Факел, прикрепленный Иманусом к стене, возле пропитанного серой шнура освещал лица вандейцев.
В зале третьего этажа стоял огромный, тяжелый дубовый сундук, в каких, до изобретения более удобных шкафов, наши предки хранили одежду и белье.
Осажденные подтащили сундук к лестнице и поставили его стоймя на самой верхней ступеньке. Размером он пришелся как раз по проему двери и плотно закупорил вход. Между сундуком и сводом осталось только узкое отверстие, через которое с трудом мог протиснуться человек, что давало в руки осажденным огромное преимущество, позволяя им разить одного наступающего за другим. Да и сомнительно было, чтобы кто-нибудь отважился пробраться сквозь эту щель.
Забаррикадировав дверь, осажденные получили небольшую отсрочку.
Пересчитали бойцов.
Из девятнадцати человек осталось лишь семеро, в том числе Иманус. За исключением Имануса и маркиза, все остальные были ранены.
Впрочем, все пятеро раненых чувствовали себя вполне пригодными владеть оружием, ибо в пылу битвы любая рана, если только она не смертельна, не мешает бойцу двигаться и действовать; то были Шатенэ, он же Роби, Гинуазо, Уанар Золотая Ветка, Любовника и Гран-Франкер. Все прочие погибли.
Боевые припасы иссякли. Пороховницы опустели. Вандейцы сосчитали оставшиеся пули. Сколько они, семеро, могут сделать выстрелов? Четыре.
Пришла минута, когда осталось только одно — пасть в бою. Они были прижаты к краю зияющей, ужасной бездны. К самому ее краю.
Тем временем штурм возобновился, на этот раз его вели не столь стремительно, зато более уверенно. Слышно было, как осаждающие, поднимаясь по лестнице, тщательно выстукивают прикладами каждую ступеньку.
Бежать некуда. Через библиотеку? Но на плоскогорье стоят заряженные пушки и уже зажжены фитили. Через верхние залы? Но куда? Все ходы выходят на крышу. Правда, оттуда можно броситься вниз с вершины башни.
Семь уцелевших из этого легендарного отряда понимали, что они попались в западню, откуда нет выхода, что они заключены среди толстых стен, которые охраняют, но и выдают их с головой врагу. Их еще не взяли в плен, однако они уже были пленниками.
Маркиз произнес громовым голосом:
— Друзья мои, все кончено.
И, помолчав, добавил:
— Гран-Франкер снова становится аббатом Тюрмо.
Семеро вандейцев, перебирая четки, преклонили колена. Все слышнее становился стук прикладов по ступенькам лестницы.
Гран-Франкер с залитым кровью лицом, так как пуля сорвала ему с черепа лоскут кожи, поднял правую руку, в которой он держал распятие. Маркиз, скептик в глубине души, тоже опустился на колени.
— Пусть каждый из вас, — начал Гран-Франкер, — вслух исповедуется в грехах своих. Маркиз, начинайте.
Маркиз произнес:
— Убивал.
— Убивал, — промолвил Уанар.
— Убивал, — промолвил Гинуазо.
— Убивал, — промолвил Любовника.
— Убивал, — промолвил Шатенэ.
— Убивал, — промолвил Иманус.
И Гран-Франкер возгласил:
— Во имя отца и сына и святого духа, отпускаю вам грехи ваши; мир вам.
— Аминь, — ответило хором семь голосов.
Маркиз поднялся с колен.
— А теперь, — сказал он, — умрем.
— И убьем, — добавил Иманус.
Приклады уже били по сундуку, загораживающему вход.
— Обратитесь помыслами к богу, — сказал священник. — Отныне земные заботы для вас уже не существуют.
— Да, — подхватил маркиз, — мы в могиле.
Вандейцы склонили головы и стали бить себя в грудь. Лишь маркиз да священник не склонили головы. Все глаза были опущены долу, священник творил молитву, крестьяне творили молитву, маркиз был погружен в раздумье. Сундук зловеще гудел, словно под ударами топора.
В эту минуту чей-то сильный голос внезапно прокричал из темноты:
— Я ведь вам говорил, ваша светлость!
Все в изумлении обернулись.
В стене вдруг открылось отверстие.
Камень, искусно пригнанный к соседним камням, но не скрепленный с ними и вращающийся на двух стержнях, повернулся вокруг своей оси на манер турникета и открыл лазейку в стене. Камень свободно ходил в обе стороны, и за ним шли налево и направо два коридора, оба хоть и узкие, но достаточные для прохода по одному. В отверстие виднелись ступеньки винтовой лестницы. Из-за камня выглядывало чье-то лицо.
Маркиз узнал Гальмало.
XII. Спаситель
— Это ты, Гальмало?
— Я, ваша светлость. Как видите, камни иной раз все-таки вертятся; этим путем можно бежать. Я пришел во-время, но торопитесь. Через десять минут вы будете уже в чаще леса.
— Велико милосердие божье, — сказал священник.
— Бегите, ваша светлость, — прокричали все разом.
— Сначала вы, — ответил маркиз.
— Вы пойдете первым, ваша светлость, — сказал аббат Тюрмо.
— Последним.
И маркиз произнес сурово:
— Борьба великодушия здесь неуместна. У нас для этого нет времени. Вы ранены. Приказываю вам жить и уйти немедля. Спешите воспользоваться лазейкой. Спасибо, Гальмало.
— Стало быть, нам приходится расстаться, маркиз? — спросил аббат Тюрмо.
— Добравшись донизу, мы, конечно, расстанемся. Бежать нужно всегда по одному.
— А вы, ваша светлость, изволите назначить место встречи?
— Да. На лужайке в лесу, около камня Говэнов. Знаете, где он?
— Знаем.
— Я завтра буду там. Ровно в полдень. Всем, кто может передвигаться, быть на месте.
— Будем.
— И мы снова начнем войну, — сказал маркиз.
Однако Гальмало, который стоял, опершись на вращающийся камень, вдруг заметил, что он больше не движется. Отверстие теперь не закрывалось.
— Торопитесь, ваша светлость, — повторил Гальмало. — Камень что-то не подается. Открыть-то проход я открыл, а вот закрыть не могу.
И в самом деле, камень, который простоял неподвижно долгие годы, словно застыл на месте. Повернуть его обратно хоть на дюйм не представлялось возможным.
— Ваша светлость, — продолжал Гальмало, — я надеялся закрыть проход, и синие, ворвавшись сюда, не обнаружили бы в зале ни души; пусть бы поломали себе голову, куда вы делись, уж не с дымом ли через трубу вылетели? А он, гляди, упирается. Теперь враг заметит открытое отверстие и бросится за нами в погоню. Поэтому мешкать не годится. Скорее сюда.
Иманус положил руку на плечо Гальмало.
— Сколько времени, приятель, потребуется, чтобы пройти через эту лазейку и очутиться в лесу в полной безопасности?
— Тяжело раненных нет? — осведомился Гальмало.
Ему хором ответили:
— Нет.
— В таком случае четверти часа хватит.
— Значит, — продолжал Иманус, — если враг не придет сюда еще четверть часа?..
— Пусть тогда гонится за нами, — все равно не догонит.
— Но, — возразил маркиз, — они ворвутся сюда через пять минут. Старый сундук не такая уж страшная для них помеха. Достаточно нескольких ударов прикладом. Четверть часа! А кто их задержит на эти четверть часа?..
— Я, — сказал Иманус.
— Ты, Гуж-ле-Брюан?
— Да, я, ваша светлость. Послушайте меня. Из шести человек пять раненых. А у меня даже царапины нет.
— И у меня нет.
— Вы вождь, ваша светлость. А я солдат. Вождь и солдат не одно и то же.
— Знаю, у каждого из нас свой долг.
— Нет, ваша светлость, у нас с вами, то есть у меня и у вас, один долг — спасти вас.
Иманус повернулся к товарищам.
— Друзья, сейчас важно одно — преградить путь врагу и по возможности задержать преследование. Слушайте меня. Я в полной силе, я не потерял ни капли крови, я не ранен, и поэтому выстою дольше, чем кто-либо другой. Уходите все. Оставьте мне все оружие. Не беспокойтесь, я сумею пустить его в дело. Обещаю задержать неприятеля на добрые полчаса. Сколько у нас заряженных пистолетов?
— Четыре.
— Клади их все сюда, на пол.
Вандейцы повиновались.
— Вот и хорошо. Я остаюсь. И окажу им достойную встречу. А теперь бегите скорее.
В чрезвычайных обстоятельствах слова благодарности неуместны. Беглецы едва успели пожать Иманусу руку.
— До скорого свидания, — сказал маркиз.
— Нет, ваша светлость. Надеюсь, что свиданье наше не скоро состоится: я здесь сложу голову.
Пропустив вперед раненых, беглецы поочередно вошли в проход. Пока передние спускались, маркиз вынул из кармана карандаш и написал несколько слов на вращающемся, отныне, увы, неподвижном камне, закрывавшем спасительный проход.
— Уходите, ваша светлость, вы последний остались, — сказал Гальмало.
С этими словами Гальмало начал спускаться по лестнице.
Маркиз последовал за ним.
Иманус остался один.
XIII. Палач
Четыре заряженных пистолета вандейцы положили прямо на каменные плиты, ибо в зеркальной не было паркета. Иманус взял из них два, по одному в каждую руку.
Затем он встал сбоку от двери, ведущей на лестницу, загороженную и полускрытую сундуком.
Нападающие, очевидно, боялись какого-то подвоха со стороны врага, они ждали взрыва, который может принести нежданную гибель в решительную минуту и победителю и побежденному. Насколько первый натиск прошел бурно, настолько последний штурм был обдуманным и осторожным. Солдаты Говэна не могли, а быть может, и не хотели, разрушить сразу баррикаду; они разбили прикладами дно сундука, изрешетили крышку штыками и через эти пробоины пытались заглянуть в залу.
Свет фонарей, освещавших лестницу, пробивался сквозь эти дыры.
Иманус заметил, что к отверстию в днище сундука припал чей-то глаз. Он приставил пистолет прямо к дыре и нажал курок. Раздался выстрел, и торжествующий Иманус услыхал страшный вопль. Пуля, пройдя через глаз, пробила череп солдата, глядевшего в щель, и он свалился навзничь на ступеньки лестницы.
Наступающие в двух местах осторожно расширили отверстие между досками сундука и устроили таким образом две бойницы; Иманус воспользовался этим обстоятельством, просунул в отверстие руку и выстрелил из второго пистолета наудачу в самую гущу нападающих. Пуля пошла рикошетом, так как послышались крики; должно быть, выстрелом Имануса ранило или убило трех-четырех человек; на лестнице раздался топот сбегавших вниз людей.
Иманус отбросил два, теперь уже не нужные ему, пистолета и схватил два последних; затем, крепко зажав пистолеты в руке, он посмотрел в щелку.
Он убедился, что первые выстрелы не пропали даром.
Наступающие отошли вниз. На ступеньках корчились в предсмертных муках раненые; что делалось ниже, Иманусу не удалось разглядеть: из-за поворота лестницы ему видно было всего три-четыре ступеньки.
Иманус ждал.
«Время все-таки выиграно», — подумал он.
Между тем он заметил, как какой-то человек осторожно ползет по ступенькам лестницы; в то же время над последней площадкой лестницы показалась голова солдата. Иманус прицелился и выстрелил. Раздался крик, солдат упал, и Иманус переложил из левой руки в правую последний, оставшийся у него заряженный пистолет.
В это мгновенье он почувствовал страшную боль и тоже дико взвыл. Сабля вонзилась ему прямо в живот. Рука, рука человека, который полз вверх по лестнице, просунулась во вторую бойницу, устроенную внизу сундука, и эта-то рука погрузила саблю в живот Имануса.
Рана была ужасна. Живот был распорот сверху донизу.
Но Иманус устоял. Он только заскрежетал зубами и прошептал: «Ну ладно ж!»
Потом, шатаясь, едва передвигая ноги, он добрался до железной двери, положил пистолет на пол, схватил горящий факел и, поддерживая левой ладонью выпадающие внутренности, нагнулся и поджег пропитанный серой шнур.
Огонь в мгновение ока охватил его. Иманус выронил из рук факел, который не потух от падения, снова взял пистолет и, рухнув ничком на каменные плиты пола, приподняв голову, стал слабеющим дыханием раздувать фитиль.
Пламя, пробежав по шнуру, тут же исчезло под железной дверью и достигло замка.
Убедившись, что его гнусный замысел удался, гордясь своим злодеянием, быть может более, нежели своей добродетелью, этот человек, за минуту до того бывший героем и ставший теперь просто убийцей, улыбнулся на пороге смерти.
— Попомнят они меня, — прошептал он. — Я отомстил. Пусть их дети поплатятся за наше дитя — за нашего короля, заточенного в Тампле.
XIV. Иманус тоже уходит
В эту минуту раздался страшный грохот, под мощными ударами рухнул сундук, и в образовавшийся проход в зеркальную ворвался человек с саблей наголо.
— Это я, Радуб! А ну, выходи! Надоело мне ждать, да и все тут. Вот я и решился. Я тут одному сейчас распорол брюхо. А теперь выходи. Идут за мной наши или нет, а я уже здесь. Сколько вас тут?
Это действительно был Радуб, в единственном числе. После побоища, учиненного Иманусом, Говэн, боясь наткнуться на скрытую мину, отвел своих людей и стал совещаться с Симурдэном.
Радуб, стоя с саблей наголо у порога, зорко вглядывался в полумрак зеркальной, еле освещенной пламенем потухающего факела, и снова повторил:
— Я тут один. А вас сколько?
Не дождавшись ответа, он двинулся вперед. Догоравший факел вдруг ярко загорелся, и последняя вспышка угасавшего пламени, которую можно назвать предсмертным вздохом света, осветила все уголки зала.
Радуб вдруг заметил маленькое зеркало, висевшее на стене в ряд с другими, подошел поближе, поглядел на свое залитое кровью лицо, на свое полуоторванное ухо и сказал:
— Здорово попортили фасад.
Потом, обернувшись, с удивлением убедился, что зал пуст.
— Да здесь никого нет! — закричал он. — В наличии ноль.
Его взгляд упал на повернутый камень, он заметил проход и позади него лестницу.
— Ага, понятно! Удрали… Сюда, товарищи! Идите скорее, они улизнули. Ушли, ускользнули, улетучились, сбежали. Этот каменный кувшин оказался с трещиной. Вот через эту дыру они, канальи, и утекли. Попробуй-ка одолей Питта и Кобурга419
с их фокусами. Держи карман шире! Не иначе как сам чорт им помог. Никого здесь нет!
Вдруг раздался пистолетный выстрел, пуля слегка задела локоть Радуба и сплющилась о камень стены.
— Вот как! Оказывается, здесь кто-то есть. Кто это пожелал мне уважение оказать?
— Я, — ответил чей-то голос.
Радуб вытянул шею и с трудом различил в полумраке какую-то темную массу, другими словами распростертого на полу Имануса.
— Ага, — закричал Радуб. — Одного все-таки поймал. Пусть все остальные убежали, — тебе, голубчик, не уйти.
— Ты в этом твердо уверен? — спросил Иманус.
Радуб сделал шаг вперед и остановился.
— Эй, человек, лежащий на полу, кто ты таков?
— Я хоть и лежащий, да смеюсь над вами, стоящими.
— Что это у тебя в правой руке?
— Пистолет.
— А в левой?
— Собственные потроха.
— Ты мой пленник.
— Плевать я на тебя хотел.
С этими словами Иманус потянулся к тлеющему шнуру, дунул на него из последних сил и умер.
Через несколько минут Говэн, Симурдэн и солдаты вошли в зеркальную. Они сразу увидели отверстие в стене. Обшарили все закоулки, обследовали лестницу — она выводила на дно оврага. Сомнения быть не могло — вандейцы спаслись бегством. Попробовали встряхнуть Имануса, но он был мертв. Говэн с фонарем в руке осмотрел камень, послуживший дверью беглецам; он давно слышал рассказы об этом вращающемся камне, но считал их пустыми баснями. Рассматривая камень, Говэн заметил на нем какую-то надпись, сделанную карандашом; приблизив к ней фонарь, он прочел следующие слова:
"До свиданья, виконт.
Лантенак".
К Говэну подошел Гешан. Преследовать беглецов было бессмысленно, — они убежали уже давно и скрылись надежно: весь край, каждый куст, каждый овраг, все чащи, любой крестьянин были за них и к их услугам. Кто же отыщет их в Фужерском лесу, когда весь Фужерский лес представляет собой огромный тайник? Что делать? Все приходилось начинать сызнова. Говэн и Гешан, не скрывая досады, обменивались своими соображениями.
Симурдэн молча и важно слушал их беседу.
— Кстати, Гешан, — вспомнил вдруг Говэн, — а где же лестница?
— Не привезли, командир.
— Как так, ведь мы сами видели повозку под охраной конвоя.
— На ней привезли не лестницу, — ответил за Гешана Симурдэн.
— А что же тогда привезли?
— Гильотину! — ответил Симурдэн.
XV. О том, что не следует класть в один карман часы и ключ
Маркиз де Лантенак был не так уж далеко, как предполагали преследователи. Тем не менее он находился в полной безопасности, вне пределов досягаемости.
Он шел следом за Гальмало.
Лестница, по которой они с Гальмало спустились последними, выводила в узкий сводчатый проход, из которого попадали в ров под аркой моста, а оттуда в естественную расщелину, которая вела в лесную чащу. Расщелина, прорезавшая склон оврага, вилась под густым покровом зелени, надежно укрытая от чужих глаз. Здесь был в безопасности любой беглец. Достигши этой расщелины, он мог ужом проскользнуть в лес по ее извивам, служившим ему верной защитой. Строители даже не потрудились замаскировать потайной выход, ибо сама природа превосходно спрятала его в зарослях колючего кустарника.
Маркизу оставалось просто идти вперед. О костюме, вернее о перемене костюма, заботиться ему не приходилось, так как с первого дня своего прибытия в Бретань он носил крестьянское платье, считая, что его знатности ничто умалить не может.
Он снял только шпагу и бросил ее в кусты вместе с портупеей.
Когда Гальмало и маркиз выбрались из потайного хода в расщелину, пятеро их товарищей — Гинуазо, Уанар Золотая Ветка, Любовника, Шатенэ и аббат Тюрмо уже скрылись.
— Птицы-то, как видно, упорхнули, — заметил Гальмало.
— Последуй и ты их примеру, — сказал маркиз.
— Значит, ваша светлость, вы желаете, чтобы я вас оставил?
— Конечно. Я тебе уже говорил. Бежать можно только поодиночке. Где пройдет один, там двое попадутся. Вдвоем мы только привлечем к себе внимание. Я тебя погублю, а ты погубишь меня.
— Ваша светлость, вы здешние места знаете?
— Да.
— Значит, встреча назначена у камня Говэнов, ваша светлость?
— Да, завтра. В полдень.
— Я приду. Все мы придем.
Гальмало помолчал.
— Ах, ваша светлость, подумать только, — мы вдвоем плыли с вами в открытом море и я хотел вас убить, — я ведь не знал, что вы мой сеньор. Вы могли бы мне это сказать, да не сказали! Вот какой вы человек!
Маркиз прервал его:
— Англия и только Англия! Иного выхода нет. Надо, чтобы через две недели англичане были во Франции.
— Я еще не успел вам, ваша светлость, отдать отчет. Я все ваши поручения выполнил.
— Поговорим об этом завтра.
— Слушаюсь. До завтра, ваша светлость.
— Погоди. Ты не голоден?
— Да как сказать. Я к вам торопился. Уж теперь и не помню, ел я нынче что-нибудь или нет.
Маркиз вынул из кармана плитку шоколада, разломил ее пополам, протянул одну половину Гальмало, и сам откусил от другой.
— Ваша светлость, не заблудитесь, — сказал Гальмало, — направо будет ров, а налево — лес.
— Хорошо. А теперь оставь меня. Иди.
Гальмало повиновался. Вскоре он исчез во мраке. Сначала слышен был хруст веток под его ногами, потом все смолкло; несколько секунд спустя уже невозможно было определить, в каком он скрылся направлении, отыскать его след. Вандейская Дубрава, ощетинившаяся кустарником, изрезанная оврагами и запутанными тропками, была славной пособницей беглецов. Здесь человек даже не исчезал, а как бы растворялся без остатка. Именно та легкость, с какой в мгновение ока рассеивались вандейские банды, сдерживала наши армии, и подчас они останавливались в нерешительности перед отступающей Вандеей, перед противником, умеющим так мастерски ускользать.
Маркиз стоял неподвижно. Он принадлежал к той породе людей, которые стремятся подавлять в себе все чувства, но и он не смог сдержать сладостного волнения, вдыхая свежий воздух, столь приятный после запаха крови и резни. Знать, что ты спасся от неминуемой гибели, видеть перед собой свою разверстую могилу и вдруг оказаться в безопасности, вырваться из лап смерти и возвратиться к жизни — все это могло потрясти даже такого человека, как Лантенак; и хотя ему доводилось бывать в самых опасных передрягах, он не мог сдержать мгновенного волнения, охватившего его глухую к впечатлениям душу. Он не мог не сознаться себе, что он доволен. Но он быстро подавил это движение души, подозрительно походившее на обыкновенную радость.
Он вытащил часы и нажал репетитор. Который сейчас мог быть час?
К великому его удивлению, пробило только десять. Когда человек пережил только что одно из тех грозных мгновений, когда все, даже сама жизнь поставлена на карту, он неизменно поражается: как, неужели эти столь насыщенные минуты — всего лишь минуты, равные прочим? Пушечный выстрел, известивший о начале штурма, грянул незадолго до захода солнца, и через полчаса, то есть в восьмом часу, когда уже начало смеркаться, на Тург двинулась колонна республиканских войск. Следовательно, эта гигантская битва, начавшаяся в восемь часов, кончилась в десять. Вся эпопея длилась только сто двадцать минут. Иной раз трагические действия развертываются молниеносно. Катастрофы как бы обладают способностью сводить часы к минутам.
Но, по здравому размышлению, следовало удивляться другому: целых два часа горстка людей сопротивлялась большому отряду, чуть ли не армии, — вот что было поразительным; эту битву девятнадцати против четырех тысяч никак нельзя было назвать краткой, а конец ее мгновенным.
Однако пора было двигаться в путь. Гальмало, конечно, успел уже уйти далеко, и маркиз справедливо рассудил, что нет никакой нужды оставаться здесь дольше. Лантенак положил часы в карман, но не в тот, из которого их вынул, а в другой, так как убедился, что там лежит ключ от железной двери, врученный ему Иманусом, и побоялся, что от соприкосновения с тяжелым ключом часовое стекло может разбиться; затем он направился вслед за другими беглецами к лесу.
Но когда он уже повернул влево, ему вдруг показалось, что сквозь густой покров зелени пробился неяркий луч света.
Он обернулся и заметил, что заросли кустарника внезапно с поразительной четкостью выступили на фоне багрового неба, что стал виден каждый листок, каждая веточка, а весь овраг залит светом. Он тронулся было обратно к замку, но тут же остановился; что бы там ни произошло, оказаться в освещенном месте бессмысленно, да и какое в конце концов ему до всего этого дело; поэтому он повернул к тропинке, указанной ему Гальмало, и пошел в сторону леса.
Он уже углубился под шатер скрывавших его ветвей, как вдруг услышал где-то над своей головой страшный крик; крик, казалось, шел с плоскогорья, там, где оно переходит в овраг. Маркиз вскинул голову и остановился.
Книга пятая. In daemone deus 420
I. Найдены, но потеряны
В тот миг, когда Мишель Флешар заметила башню, позлащенную лучами заходящего солнца, она находилась от нее на расстоянии полутора лье. И хотя каждый шаг давался ей с трудом, она не колебалась ни минуты. Женщина слаба, но силы матери неиссякаемы. Она двинулась дальше.
Солнце зашло за горизонт, вечерний сумрак сменился ночною мглой; упорно шагая вперед, она услышала, как вдалеке на невидимой отсюда колокольне пробило восемь, затем девять часов. Должно быть, это отбивали часы на колокольне в Паринье. Время от времени она останавливалась и прислушивалась к глухим ударам, которые, казалось, были смутным рокотом самой ночи.
И она все шла, ступая окровавленными ногами по колючкам и острым камням. Мать шла теперь на слабый свет, исходивший от башни, которая четко выступала из мрака, облитая таинственным мерцанием. И чем явственнее доносились удары, тем ярче вспыхивал свет, тут же сменявшийся мглою.
На широком плоскогорье, по которому брела Мишель Флешар, не было ни дерева, ни хижины, ничего, кроме травы и вереска; оно заметно подымалось в гору, и его прямые резкие очертания тянулись далеко-далеко, сливаясь на горизонте с темным, усеянным звездами небосводом. Путница шла с трудом, и лишь вид башни, ни на минуту не скрывавшейся из глаз, поддерживал ее силы.
Башня медленно увеличивалась в размерах.
Глухие взрывы и белесые вспышки над башней, как мы уже говорили, длились лишь мгновение, потом все пропадало, начиналось вновь, и для безутешной матери в этом чередовании гула и тишины, света и тьмы таилась мучительная загадка.
Вдруг все смолкло; стихли удары, потух свет; наступила глубокая тишина; какой-то зловещий покой окутал все вокруг.
Как раз в эту минуту Мишель Флешар достигла края плоскогорья.
Внизу лежал ров, дно которого скрывалось в ночном тумане, чуть подальше, на верхней части плоскогорья, колеса, пушечные лафеты, брустверы, амбразуры указывали на месторасположение батареи, а прямо, еле освещенное тлеющими фитилями, вырисовывалось огромное здание, как бы высеченное из самого мрака, но мрака еще более густого, еще более черного, чем тот, что царил вокруг.
К зданию вел мост, арки которого своим основанием уходили на дно рва, а за мостом, примыкая к замку, темной, круглой громадой высилась башня, к которой из такого далека брела мать.
Огни факелов перебегали от окна к окну, и по доносившемуся из башни гулу голосов нетрудно было догадаться, что там внутри собралось много людей, человеческие фигуры вырисовывались даже на самой вышке.
Возле батареи расположился лагерь; Мишель Флешар различала часовых, выставленных у палаток, а ее самое скрывала от них темнота и кустарник.
Она подошла к самому краю плоскогорья и очутилась так близко от моста, что, казалось, стоит только протянуть руку, чтобы коснуться его. Но ее отделял от моста глубокий ров. В темноте обозначились все три этажа замка, высившегося на мосту.
Сколько времени она простояла так — неизвестно, ибо время перестало существовать для нее; молча, не отрывая взора от страшного зрелища, смотрела она на зияющий под ногами ров и мрачное строение. Что это такое? Что там происходит? Да и Тург ли это? У нее закружилась голова, как будто она ждала чего-то и сама уже не знала, конец это пути или только начало его. Она с удивлением спрашивала себя, зачем она очутилась здесь?
Она глядела, она слушала.
Вдруг она перестала видеть что-либо. Завеса дыма встала между нею и тем, с чего она не спускала глаз. Она зажмурилась — так у нее защипало глаза. Но, прикрыв веки, она ощутила их живой багрянец и неожиданную прозрачность. И она снова открыла глаза.
Теперь уже не мрак ночи, а день окружал ее, но день безрадостный, день, порожденный пламенем. На глазах у матери начинался пожар.
Черный дым стал вдруг пурпурным, приняв в себя отсветы огня; огонь то заволакивало дымом, то он вырывался наружу неистовыми зигзагами, которые под стать лишь молниям и змеям.
Пламя, словно язык, высовывалось из черной пасти, которая была не чем иным, как провалом окна. Окно, забранное железной решеткой, прутья которой уже раскалились докрасна, помещалось в ряду других окон нижнего этажа замка, построенного на мосту. Из всего здания теперь видно было лишь одно это окно. Все вокруг, даже плоскогорье, обволакивал дым, и только край оврага черной линией выделялся на фоне багрового зарева.
Мишель Флешар в изумлении глядела на пожар. Клубы дыма были словно облако, словно сонная греза; она не понимала того, что видели ее глаза. Бежать прочь? Остаться здесь? Ей казалось, что она уже переступила порог реального мира.
Налетевший порыв ветра разодрал завесу дыма, и в разрыве внезапно открылась вся целиком трагическая цитадель — с башней, замком, мостом, ослепляющая, страшная, в великолепной позолоте пожара, игравшей на ней от подножья до кровли. При свете зловещего пламени все предстало перед Мишель Флешар с поразительной четкостью.
Нижний этаж замка, построенного у моста, пылал.
Пламя еще не коснулось двух верхних этажей, и они, казалось, были вознесены в небо в пурпурной корзине огня. С края плоскогорья, где стояла Мишель Флешар, можно было различить внутренность комнат в те краткие минуты, когда отступали огонь и дым. Все окна были открыты настежь.
В широкие окна второго этажа Мишель Флешар заметила стоящие у стен шкафы и как будто различала в них книги, а прямо на полу напротив одного из окон какое-то темное пятно, вернее кучку каких-то предметов, нечто, напоминавшее гнездо или выводок птенцов, и это «нечто» временами шевелилось.
Она пристально вглядывалась.
Что это за комочек теней?
Мгновениями ей приходило в голову, что эти тени похожи на живые существа. Ее била лихорадка, она ничего не ела с самого утра, она шла пешком весь день без отдыха, она с трудом держалась на ногах; она чувствовала, что у нее начинается бред, и поэтому инстинктивно не доверяла самой себе; и все же она не могла отвести взгляда, становившегося все напряженней, от этой кучки неизвестных предметов, судя по всему неодушевленных и лежавших неподвижно на паркете залы, как бы поднятой над линией пожара.
Вдруг огонь, словно наделенный волей, послал длинный язык пламени в направлении засохшего плюща, обвивавшего весь фасад замка, на который смотрела Мишель Флешар. Казалось, пламя только сейчас обнаружило эту сетку мертвых ветвей; сначала всего лишь одна искра жадно прильнула к ним и начала карабкаться по побегам плюща с той грозной быстротой, с какой бежит огонь по пороховой дорожке. В мгновение ока пламя достигло третьего этажа, и тогда оно сверху осветило внутренность второго этажа. Яркий свет озарил комнату и выхватил из мрака три спящие крохотные фигурки.
Очаровательная картина! Прижавшись друг к дружке, сплетясь ручками и ножками, спали спокойным детским сном три белокурых ангелочка и улыбались во сне.
Мать узнала своих детей.
Она испустила душераздирающий крик.
Только в материнском крике может звучать такое невыразимое отчаяние. Как дик и трогателен этот вопль! Когда его испускает женщина, кажется, что воет волчица, когда воет волчица, кажется, что стенает мать.
Крик Мишель Флешар был подобен вою. Гекуба взлаяла, — говорит Гомер.
Этот-то крик и достиг ушей маркиза де Лантенака.
И, как мы знаем, Лантенак остановился.
Он стоял между потайным выходом, через который его провел Гальмало, и рвом. Сквозь ветви кустарника, переплетавшиеся над его головой, он видел охваченный огнем мост, весь красный от зарева Тург и, раздвинув ветви, заметил вверху, на противоположной стороне рва, на самом краю плоскогорья, напротив пылающего замка, где было светло, как днем, жалкую и страшную фигуру женщины, склонившуюся над бездной.
Эта женщина и закричала так страшно.
Впрочем, сейчас то была уже не Мишель Флешар, то была Горгона. Поверженные так же страшны, как отверженные. Простая крестьянка превратилась в Эвмениду. Темная, невежественная, грубоватая поселянка вдруг поднялась до эпических высот отчаяния. Великие страдания мощно преобразуют души; эта мать стала воплощением самого материнства; то, что вмещает в себе все человеческое, становится уже сверхчеловеческим: Она возникла здесь, на краю оврага, перед бушующим пламенем пожара, перед этим преступлением, как гробовое видение; она выла, как зверь, но движения ее были движениями богини; ее скорбные уста слали проклятия, а лицо казалось огненной маской. Что сравнится в царственном величии со взором матери, увлажненным слезами, мечущим молнии; ее взгляд испепелял само пожарище.
Маркиз прислушался. Поток ее жалоб низвергался вниз, прямо на него. Он слышал бессвязные речи, раздирающие душу выкрики, слова, подобные рыданиям.
— Ах, господи боже ты мой! Дети, дети! Ведь это мои дети! На помощь! Пожар! Пожар! Так, значит, вы все разбойники? Неужели там никого нет? Сгорят, слышите, сгорят! Жоржетта, детки мои! Гро-Алэн, Рене-Жан! Да где же это видано! Кто запер там моих детей? Они ведь спят. Да нет, я с ума сошла. Разве такое бывает? Помогите!
Тем временем вокруг башни на плоскогорье поднялось движение. Когда занялся пожар, сбежался весь лагерь. Нападающие, только что встретившиеся с картечью, встретились теперь с огнем. Говэн, Симурдэн, Гешан отдавали приказание. Но что можно было сделать? Ручеек, бежавший по дну оврага, совсем пересох, там не наберешь и десяти ведер воды. Всех охватил ужас. По всему краю плоскогорья стояли люди, обратив испуганные лица в сторону пожара.
Зрелище, открывшееся их взорам, было поистине страшным.
Люди смотрели и ничем не могли помочь.
Пламя, пробежав по веткам плюща, перекинулось в верхний этаж. Там ему нашлась богатая пожива — целый чердак, набитый соломой. Теперь пылал чердак. Вокруг плясали языки пламени; ликование огня — ликование зловещее. Казалось, дыхание самого зла раздувает этот костер. Словно чудовищный Иманус вдруг обернулся вихрем искр, слив свою жизнь со смертоносной жизнью огня, а его звериная душа стала душою пламени. Второй этаж, где помещалась библиотека, был еще не тронут огнем, — толстые стены и высокие потолки отсрочили миг его вторжения, но роковая минута неотвратимо приближалась; его уже лизали языки пламени, подбиравшегося снизу, и ласкал огонь, бежавший сверху. Его уже коснулось неумолимое лобзание смерти. Внизу, в подвале, — огненная лава, наверху, под сводами, — пылающий костер; прогорит хоть в одном месте пол библиотеки — и все рухнет в огненную пучину; прогорит потолок — и все погребут под собой раскаленные угли. Рене-Жан, Гро-Алэн и Жоржетта еще не проснулись, они спали глубоким и безмятежным сном детства, и сквозь волны огня и дыма, то окутывавшие окна, то уносившиеся прочь, было видно, как в огненном гроте, в сиянии, равном сиянию метеора, мирно спят трое ребятишек, прелестные, как три младенца Иисуса, доверчиво спящие в аду; и тигр пролил бы слезы при виде этих лепестков розы, брошенных в горнило, этого детского ложа в огненном склепе.
Мать в отчаянье ломала руки.
— Пожар! Пожар! Спасите! Да что же вы все оглохли, что ли? Почему никто не спешит им на помощь? Там ведь моих детей жгут! Да помогите же, вон сколько вас тут! Я много дней шла, я две недели шла, и вот, когда я до них, наконец, добралась, видите, что случилось. Пожар! Спасите! Ангелочки ведь! Ведь это же ангелочки! Чем они провинились, невинные крошки? Собаку и ту пожалели бы. Детки мои, детки спят там. Жоржетта, вон сами посмотрите, разбросалась маленькая, животик у нее голенький. Рене-Жан! Гро-Алэн — ведь их Рене-Жан и Гро-Алэн зовут! Вы же видите, что я их мать. Что же это творится? Какие времена настали! Я шла дни и ночи. Даже еще сегодня утром я говорила с одной женщиной… На помощь! Спасите! Да это не люди, а чудовища какие-то! Злодеи! Ведь старшенькому-то всего пять лет, а меньшой и двух нету. Вон смотрите, какие у них ножки — босонькие. Спят, святая дева Мария! Рука всевышнего вернула их мне, а рука сатаны отняла. Подумать только, сколько времени я шла! Дети мои, дети, я ведь вскормила их собственным молоком!.. Да как же это?.. А я-то еще считала, что не будет хуже горя, если я их не найду! Сжальтесь надо мной! Верните мне моих детей! Посмотрите, ноги мои все в ссадинах, в крови, столько я шла! На помощь! Ни за что не поверю, что люди дадут несчастным крошкам погибнуть в огне. На помощь, люди! На помощь! Да разве может такое на земле случиться? Ах, разбойники! Да что это за дом такой страшный? У меня украли детей, чтобы их убить. Иисусе милостивый, верни мне моих детей! Я все, все готова сделать, только бы их спасти. Не хочу, чтобы они умирали! На помощь! Спасите! Спасите! О, если б я знала, что им так суждено погибнуть, я бы самого бога убила.
Грозные мольбы матери покрывал громкий гул голосов, подымавшихся с плоскогорья и из оврага:
— Лестницу!
— Нет лестницы.
— Воды.
— Нет воды!
— В башне на третьем этаже есть дверь.
— Железная она.
— Так взломаем ее!
— До нее не достать.
А мать взывала с новой силой:
— Пожар! Спасите! Да торопитесь же вы! Скорее! Спасите или уж убейте меня. Мои дети! Мои дети! Ах, треклятый огонь, пусть их вынесут оттуда или пусть меня в огонь бросят.
И когда на мгновенье замолкал плач матери, слышалось деловитое потрескивание огня.
Маркиз опустил руку в карман и нащупал ключ от железной двери. Затем, пригнувшись, он снова вступил под своды подземелья, через которое выбрался на свободу, и пошел обратно к башне, откуда он только что бежал.
II. От каменной двери до двери железной
Целая армия, парализованная невозможностью действовать, четыре с половиной тысячи человек, бессильные спасти трех малюток, — таково было положение дел.
Лестницы действительно не оказалось; лестница, отправленная из Жавенэ, не дошла до места назначения; пламя ширилось, словно из кратера выливалась огненная лава; пытаться затушить его, черпая воду из пересохшего ручейка, бегущего по дну оврага, было столь же нелепо, как пытаться залить извержение вулкана стаканом воды.
Симурдэн, Гешан и Радуб спустились в овраг; Говэн поднялся в залу, расположенную в третьем ярусе башни Тург, где находился вращающийся камень, прикрывавший потайной ход, и железная дверь, ведущая в библиотеку. Как раз здесь поджег Иманус пропитанный серою шнур, отсюда и распространилось по замку пламя.
Говэн привел с собой двадцать саперов. Оставалась единственная надежда — взломать железную дверь. Засовы ее были сработаны на редкость искусно.
Саперы для начала пустили в ход топоры. Топоры сломались. Кто-то из саперов заметил:
— Против этой двери любая сталь — стекло.
И верно, дверь была из кованого железа. Да еще обшита двойными металлическими полосами в три дюйма толщины.
Решили взять железные брусья и, подсунув их под дверь, налечь на них; железные брусья тоже сломались.
— Как спички, — заметил тот же сапер.
Говэн мрачно проговорил:
— Только ядром и можно пробить эту дверь. Попытаться разве вкатить сюда пушку?
— Не поможет! — вздохнул сапер.
Наступила минута горького унынья. Все в отчаянии бессильно опустили руки. Молча, безнадежно, как побежденные, смотрели они на эту страшную железную дверь. В узенькую щелку под ней пробивался багровый отблеск. А за дверью бушевал огонь.
Страшный труп Имануса справлял здесь свою зловещую победу.
Еще несколько минут, и все пропало.
Что делать? Никакой надежды на спасение нет.
Глядя на отодвинутый камень, за которым зиял потайной ход, Говэн воскликнул в отчаянье:
— Но ведь маркиз де Лантенак ушел по этому ходу.
— И по нему же вернулся, — раздался чей-то голос.
И в каменной рамке потайного хода показалась среброволосая голова.
Это был маркиз.
Многие годы Говэн не видел его так близко, как сейчас, и невольно отступил назад.
Да и все присутствующие замерли, окаменев в тех позах, в которых их застало неожиданное появление маркиза.
В руках маркиз держал огромный ключ; высокомерным взглядом он словно отодвинул от себя саперов, стоявших на его пути, подошел к железной двери, наклонился и вставил ключ в замочную скважину. Ключ заскрипел, дверь отворилась, за ней открылась огненная бездна. Маркиз вступил в нее.
Вступил твердой стопой, не склонив головы.
Все с трепетом следили за ним.
Не успел маркиз сделать несколько шагов по охваченной пламенем зале, как вдруг паркет, подточенный огнем, дрогнул под пятой человека и рухнул вниз, так что между дверью и маркизом легла пропасть. Но он даже не обернулся и продолжал идти вперед. Скоро он исчез в клубах дыма.
Больше ничего не было видно.
Удалось ли маркизу добраться до цели? Не разверзлась ли под его ногами новая бездна пламени? Значит, он пошел навстречу верной гибели? Никто не мог ответить на этот вопрос. Перед Говэном и саперами стояла сплошная стена дыма и огня. А по ту сторону ее был маркиз, живой или мертвый.
III. В которой спящие дети просыпаются
Тем временем дети все-таки открыли глаза.
Пламя, обходившее пока стороной библиотечную залу, окрашивало весь потолок в розоватые тона. Впервые дети видели такую странную зарю и внимательно глядели на нее. Жоржетта вся погрузилась в созерцание.
Пожар разворачивал перед ними все свое великолепие. В бесформенных клубах дыма, роскошно окрашенных в бархатисто-темные и пурпуровые цвета, то появлялись, то исчезали черные драконы и алые гидры. Искры, пролетая в воздухе, оставляли за собой длинный огненный след, и казалось, что это гонятся друг за другом враждующие кометы. Огонь по своей природе расточитель: любой костер беспечно пускает на ветер целые алмазные россыпи, ведь не случайно алмаз — близкий родич углю. Стены третьего этажа местами прогорели, и из образовавшихся брешей огонь щедро сыпал в овраг каскады драгоценных камней; солома и овес, пылавшие на чердаке, заструились из всех окон дождем золотой пыли, горящие зерна овса вдруг начинали сиять аметистами, а соломинки превращались в рубины.
— Кьясиво! — заявила Жоржетта.
Все трое ребятишек приподнялись.
— Ах! они просыпаются! — закричала мать.
Рене-Жан встал на ноги, затем встал Гро-Алэн, затем поднялась Жоржетта.
Рене-Жан потянулся, подошел к окну и сказал:
— Мне жарко!
— Зяйко! — повторила Жоржетта.
Мать окликнула их:
— Дети! Рене! Алэн! Жоржетта!
Дети огляделись вокруг. Они старались понять. Там, где взрослого охватывает ужас, ребенок испытывает только любопытство. Кто легко удивляется, пугается с трудом; неведение полно отваги. Дети так не заслуживают ада, что даже при виде пламени преисподней пришли бы в восторг.
Мать крикнула снова:
— Рене! Алэн! Жоржетта!
Рене-Жан обернулся; голос привлек его внимание; у детей короткая память, зато вспоминают они быстрее взрослых; вчерашний день — все их прошлое; Рене-Жан увидел мать, счел ее появление вполне естественным, а так как кругом творились какие-то странные вещи, он хоть и смутно, но почувствовал необходимость в чьей-то поддержке и крикнул:
— Мама!
— Мама! — повторил Гро-Алэн.
— Мам! — повторила Жоржетта. И протянула к матери ручонки.
Мать закричала раздирающим голосом:
— Мои дети!
Все трое подбежали к окну; к счастью, пламя бушевало с противоположной стороны.
— Ой, как жарко, — сказал Рене-Жан. И добавил: — Жжется!
Он стал искать глазами свою мать.
— Мама, иди сюда.
— Мам, иди! — повторила Жоржетта.
Мать с разметавшимися по плечам волосами, в разодранном платье, с окровавленными ногами бросилась, не помня себя, вниз по откосу оврага, цепляясь за ветки кустарника. Там стояли Симурдэн с Гешаном, и тут внизу, в овраге, они были столь же бессильны, как Говэн наверху, в зеркальной зале. Солдаты, в отчаянии от собственной бесполезности, теснились вокруг них. Жара была непереносимая, но никто этого не ощущал. Они учли все — наклон обрыва у моста, высоту арок, расположение этажей и окон, недоступных для человека, а также и необходимость действовать быстро. Но как преодолеть три этажа? Нет никакой возможности туда добраться. Весь в поту и крови, подбежал раненый Радуб, — сабля рассекла ему плечо, пуля почти оторвала ухо; он увидел Мишель Флешар.
— Эге! — сказал он. — Расстрелянная, вы, значит, воскресли?
— Дети, — вопила мать.
— Правильно, — ответил Радуб, — сейчас не время заниматься привидениями.
И он начал карабкаться на мост. Увы, попытка оказалась безуспешной. Обломав о каменную стену все ногти, он поднялся лишь на небольшую высоту; устои моста были гладкие, как ладонь, без трещинки, без выступа; камни были подогнаны, как в новой кладке, и Радуб сорвался. Пожар продолжал бушевать, наводя ужас на окружающих; в пламенеющем квадрате окна ясно виднелись три белокурые головки. Тогда Радуб погрозил кулаком небу и, впившись в него взором, словно ища там виновника, произнес:
— Так вот каковы твои дела, милосердный господь!
Мать упала на колени и, охватив руками каменный устой моста, молила:
— Помогите!
Потрескивание горящих балок сопровождалось гудением огня. Стекла в библиотечных шкафах лопались и со звоном падали на пол. Было ясно, что перекрытия замка сдают. Не в силах человека было предотвратить катастрофу. Еще минута, и все рухнет. Ждать оставалось одного — страшной развязки. А тоненькие голоса звали: «Мама, мама!» Ужас достиг предела.
Вдруг в окне, по соседству с тем, возле которого стояли дети, на пурпуровом фоне пламени возникла высокая человеческая фигура.
Все подняли вверх голову, все впились взглядом в окно. Какой-то человек был там, наверху, какой-то человек проник в библиотечную залу, какой-то человек вошел в самое пекло. На фоне огня его фигура выделялась резким черным силуэтом, только волосы были седые. Все сразу узнали маркиза де Лантенака.
Он исчез, затем появился вновь.
Грозный старик высунулся из окна, держа в руках длинную лестницу.
Это была та самая спасательная лестница, которую заблаговременно убрали в библиотеку, положили у стены, а маркиз подтащил к окну. Он схватил лестницу за конец, с завидной легкостью атлета перекинул ее через оконницу и стал осторожно спускать вниз, на дно рва. Радуб, стоявший во рву, не помня себя от радости, протянул руки, принял лестницу и закричал:
— Да здравствует Республика!
Маркиз ответил:
— Да здравствует король!
— Кричи все, что тебе вздумается, любые глупости кричи. Все равно ты сам господь бог, — проворчал Радуб.
Лестницу приставили к стене; между землей и горящим зданием установилось сообщение; двадцать человек во главе с Радубом бросились к лестнице и в мгновение ока заняли все перекладины с низу до самого верха, наподобие каменщиков, которые передают вверх на стройку или спускают вниз кирпичи. На деревянной лестнице выросла вторая живая лестница из человеческих тел. Радуб, взобравшийся на самую верхнюю ступеньку, оказался у окна, лицом к лицу с пламенем.
Солдаты маленькой армии, волнуемые самыми разнообразными чувствами, теснились кто в зарослях вереска, кто на откосах рва, кто на плоскогорье, а кто и на вышке башни.
Маркиз опять исчез, затем показался в окне, держа на руках ребенка.
Его приветствовали оглушительными рукоплесканиями.
Маркиз схватил первого, кто подвернулся ему под руку. Это оказался Гро-Алэн.
Гро-Алэн закричал:
— Боюсь!
Маркиз передал Гро-Алэна Радубу, который в свою очередь передал его солдату, стоявшему ниже, а тот таким же образом передал следующему, и пока перепуганный плачущий Гро-Алэн переходил из рук в руки, маркиз снова исчез и через секунду появился у окна, держа на руках Рене-Жана, который плакал, отбивался и успел ударить Радуба, когда маркиз подавал ему малыша.
Маркиз в третий раз скрылся в зале, куда уже ворвалось пламя. Там оставалась одна Жоржетта. Лантенак подошел к ней. Она улыбнулась. И этот человек, будто высеченный из гранита, почувствовал вдруг, что глаза его увлажнились. Он спросил:
— Как тебя зовут?
— Зойзета, — ответила она.
Маркиз взял Жоржетту на руки, она все улыбалась, и в ту минуту, когда Радуб уже принимал малютку из рук маркиза, душа этого старика, столь высокомерного и столь мрачного, внезапно озарилась восторгом перед детской невинностью, и он поцеловал ребенка.
— Вот она, наша крошка! — кричали солдаты. Жоржетту тем же путем снесли с лестницы, и она очутилась на земле под крики обожания. Люди хлопали в ладоши, стучали ногами; седые гренадеры плакали, а она улыбалась им.
Мать стояла внизу у лестницы, задыхаясь от волнения, уже ничего не сознавая, опьяненная этим нежданным счастьем, разом вознесенная из мрака преисподней в светлый рай. Избыток радости по-своему ранит сердце. Она протянула руки, схватила сначала Гро-Алэна, затем Рене-Жана, наконец Жоржетту, осыпала их поцелуями, потом захохотала диким смехом и лишилась чувств.
Со всех концов слышались громкие крики:
— Все спасены!
И впрямь, все, кроме старика маркиза, были спасены.
Но никто не думал о нем, возможно и сам он тоже.
Несколько мгновений он задумчиво стоял на подоконнике, словно ждал, чтобы огонь сказал свое последнее слово. Потом, не торопясь, перешагнул через подоконник и, не оборачиваясь, медленно и величаво, прямой и словно застывший, стал спускаться по лестнице спиной к бушующему пламени, среди общего молчания, торжественно, как призрак. Те, кто еще замешкались на лестнице, быстро скатывались вниз, все почувствовали трепет и расступались в священном ужасе перед этим человеком, будто перед сверхъестественным видением. А он тем временем горделиво спускался в подстерегавший его мрак; они отступали, а он приближался к ним; ничто не дрогнуло в его бледном, словно из мрамора изваянном лице; в его недвижном, как у привидения, взгляде не промелькнуло ни единой искорки чувства; при каждом шаге, который приближал его к людям, смотревшим на него из темноты, он казался выше, лестница сотрясалась и скрипела под его тяжелой стопой, — казалось, это статуя командора сходит в свою гробницу.
Когда маркиз спустился, когда он достиг последней ступеньки и уже поставил ногу на землю, чья-то рука легла на его плечо. Он обернулся.
— Я арестую тебя, — сказал Симурдэн.
— Я одобряю тебя, — сказал Лантенак.
Книга шестая. После победы начинается битва
I. Лантенак в плену
И в самом деле, маркиз спустился в могильный склеп.
Его увели.
Подземный каземат, расположенный под нижним ярусом башни Тург, был незамедлительно открыт под строгим надзором самого Симурдэна; туда внесли лампу, кувшин с водой, каравай солдатского хлеба, бросили на пол охапку соломы, и меньше чем через четверть часа после того, как рука священника схватила маркиза, за Лантенаком захлопнулась дверь.
Затем Симурдэн отправился к Говэну; в это время где-то далеко, в Паринье, на колокольне пробило одиннадцать часов; Симурдэн обратился к Говэну:
— Завтра я соберу военнополевой суд. Ты в нем участвовать не будешь. Ты — Говэн, и Лантенак — Говэн. Вы слишком близкая родня, и ты не можешь быть судьей; я сам порицаю Филиппа Эгалитэ за то, что он судил Капета. Военнополевой суд соберется в следующем составе: от офицеров — Гешан, от унтер-офицеров — сержант Радуб, а я буду председательствовать. Все это тебя больше не касается. Мы будем придерживаться декрета, изданного Конвентом, и ограничимся лишь тем, что установим личность бывшего маркиза де Лантенака. Завтра военнополевой суд, послезавтра — гильотина. Вандея мертва.
Говэн не ответил ни слова, и Симурдэн, озабоченный важной миссией, которая ему предстояла, отошел прочь. Нужно было назначить время и место казни. Подобно Лекинио в Гранвиле, подобно Тальену в Бордо, подобно Шалье в Лионе, подобно Сен-Жюсту в Страсбурге, Симурдэн имел привычку, считавшуюся похвальной, лично присутствовать при казнях; судья должен был видеть работу палача; террор 93 года перенял этот обычай у старинного французского парламента и испанской инквизиции.
Говэн тоже был озабочен.
Холодный ветер дул со стороны леса. Говэн, передав Гешану командование лагерем, удалился в свою палатку, которая стояла на лугу у лесной опушки близ башни Тург; он взял свой плащ с капюшоном и закутался в него. Плащ этот по республиканской моде, скупой на всяческие украшения, был обшит простым галуном, что указывало на высокий чин. Говэн вышел из палатки и долго ходил по лугу, обагренному кровью, так как здесь началась схватка. Он был один. Пожар все еще продолжался, но на него уже не обращали внимания. Радуб возился с ребятишками и матерью, пожалуй, не уступая ей в материнских заботах о малютках; замок мирно догорал, солдаты рыли могилы, хоронили убитых, перевязывали раненых; они разбирали редюит, очищали залы и лестницы от трупов, наводили порядок на месте побоища, сметали прочь грозный хлам победы, — словом, с военной сноровкой и быстротой занялись тем, что было бы справедливо назвать домашней уборкой после битвы. Говэн не видел ничего.
Погруженный в свои мысли, он рассеянно скользнул взглядом по черному пролому башни, где по приказу Симурдэна был выставлен удвоенный караул.
Этот пролом — можно было в ночном мраке различить его очертания — находился приблизительно шагах в двухстах от луга, где Говэн старался укрыться от людей. Он видел эту черную пасть. Через нее начался штурм три часа тому назад; через нее Говэн проник в башню; за ней открывался нижний ярус с редюитом; из нижней залы дверь вела в темницу, куда был брошен маркиз. Караул, стоявший у пролома, охранял именно эту темницу.
В то время как его взгляд угадывал неясные очертания пролома, в ушах его, будто похоронный звон, звучали слова: «Завтра военнополевой суд, послезавтра — гильотина».
Хотя пожар удалось обуздать, хотя солдаты вылили на огонь всю воду, которую только удалось раздобыть, пламя не желало сдаваться без боя и время от времени еще выбрасывало багровые языки; слышно было, как трещат потолки и с грохотом рушатся перекрытия; тогда взмывал вверх целый вихрь огненных искр, будто кто-то встряхивал горящим факелом; яркий отблеск света на мгновение озарял небосклон, а тень от башни Тург, став вдруг гигантской, протягивалась до самого леса.
Говэн медленно шагал взад и вперед во мраке перед черным зевом пролома. Иногда он, сцепив пальцы, закидывал руки за голову, прикрытую капюшоном. Он думал.
II. Говэн размышляет
Мысль Говэна впервые проникала в такие глубины.
На его глазах совершился неслыханный переворот.
Маркиз де Лантенак вдруг преобразился.
И Говэн был свидетелем этого преображения.
Никогда бы он не поверил, что сплетение обстоятельств, пусть самых невероятных, может привести к подобным результатам. Никогда, даже во сне, ему не привиделось бы ничего подобного. То непредвиденное, что высокомерно играет человеком, овладело Говэном и не выпускало его из своих когтей. Говэн с удивлением замечал, что невозможное стало реальным, видимым, осязаемым, неизбежным, неумолимым.
Что думал об этом он сам, Говэн?
Теперь уже нельзя уклоняться; надо делать выводы.
Перед ним поставлен вопрос, и он не смеет бежать от него.
Кто же поставил этот вопрос?
Сами события.
Да и не только одни события.
Коль скоро события, которые суть величина переменная, ставят перед нами вопрос, то справедливость, являющаяся величиной постоянной, понуждает нас отвечать.
За черной тучей, застилающей небо, есть звезда, которая шлет нам свой свет.
Мы равно не можем избежать и этой тени и этого света.
Говэну учинили допрос.
Он стоял перед грозным судьей.
Перед своей совестью.
Говэн чувствовал, как все вдруг зашаталось в нем. Его решения самые твердые, клятвы самые святые, выводы самые непреложные, — все это вдруг заколебалось в самых глубинах его воли.
Бывают великие потрясения души.
И чем больше он размышлял над всем виденным, тем сильнее становилось его смятение.
Республиканец Говэн верил, что он достиг, — да он и впрямь достиг, — абсолюта. Но вдруг перед ним только что открылся высший абсолют.
Выше абсолюта революционного стоит абсолют человеческий.
То, что произошло, нельзя было отбросить прочь; случилось нечто весьма важное, и Говэн сам был участником этого; был внутри этого круга, не мог из него выйти; пусть Симурдэн говорит: «Тебя это не касается», — он все равно чувствовал нечто сходное с тем, что должно испытывать дерево в ту минуту, когда его рубят под корень.
У каждого человека есть свои основы жизни; потрясение этих основ вызывает в нем жестокое смятение; и Говэн испытывал такое смятение.
Он с силой сжимал обеими руками голову, словно надеясь, что сейчас хлынет из нее свет истины. Разобраться в том, что произошло, было делом нелегким. Свести сложное к простому всегда очень трудно; перед Говэном как бы был начертан столбец грозных цифр, и ему предстояло подвести итог слагаемых, данных судьбою, — есть от чего закружиться голове. Но он силился собраться с мыслями, старался отдать себе отчет, подавить поднимавшийся в душе протест, вновь и вновь пытался восстановить ход событий.
Он мысленным взором оглядывал их одно за другим.
Кому не доводилось хоть раз в жизни, в роковой час, заглядывать в свою совесть и спрашивать у самого себя, какой надлежит выбрать путь — идти ли вперед, или вернуться назад?
Говэн только что был свидетелем чуда.
Пока на земле шла борьба, шла борьба и на небесах.
Борьба добра против зла.
Сердце, наводившее ужас, только что признало себя побежденным.
Если учесть, что в этом человеке было столько дурного — необузданная жестокость, заблуждения, нравственная слепота, злое упрямство, надменность, эгоизм, — то с ним поистине произошло чудо.
Победа человечности над человеком.
Человечность победила бесчеловечность.
С помощью чего была одержана эта победа? Каким образом? Как удалось сразить этого колосса злобы и ненависти? С каким оружием вышли против него? с пушкой, с ружьями? Нет, — с колыбелью.
Перед глазами Говэна зажегся ослепительный свет. В разгар гражданской войны, в неистовом полыхании вражды и мести, в самый мрачный и самый яростный час, когда преступление все заливало заревом пожара, а ненависть все окутывала зловещим мраком, в минуты борьбы, где все становилось оружием, где схватка была столь трагична, что люди уже не знали, где справедливость, где честность, где правда, — вдруг в это самое время Неведомое — таинственный наставник душ — только что пролило над бледным человеческим светом и человеческой тьмой свое извечное великое сияние.
Лик истины внезапно воссиял из бездны над мрачным поединком меж ложным и относительным.
Неожиданно проявила себя сила слабых.
На глазах у всех три жалких крохотных существа, трое глупеньких брошенных сироток, что-то лепечущих, чему-то улыбающихся, восторжествовали, хотя против них было все — гражданская война, возмездие, неумолимая логика кары, убийство, резня, братоубийство, ярость, злоба, все фурии ада; на глазах у всех пожар, который вел к жесточайшему преступлению, отступил и сдался; на глазах у всех были расстроены и пресечены злодейские замыслы; на глазах у всех старинная феодальная жестокость, старинное неумолимое презрение к малым сим, зверство, якобы оправданное требованиями войны и государственными соображениями, предубеждения надменного и безжалостного старика — все растаяло перед невинным взором младенцев, которые почти и не жили еще. И это естественно, ибо те, кто мало жил, не успели еще сделать зла, они — сама справедливость, сама истина, сама чистота, и великий сонм ангелов небесных живет в душе младенца.
Зрелище поучительное; более того — наставление, урок. Неистовые ратники безжалостной войны вдруг увидели, как перед лицом всех злодеяний, всех посягательств, всяческого фанатизма, всех убийств, перед лицом мести, раздувающей костер вражды, и смерти, шествующей с погребальным факелом в руке, над бесчисленным множеством преступлений подымалась всемогущая сила — невинность.
И невинность победила. Каждый вправе был сказать: «Нет, гражданской войны не существует, не существует варварства, не существует ненависти, не существует преступления, не существует мрака; чтобы одолеть все эти призраки, достаточно было возникнуть утренней заре — детству».
Никогда еще, ни в одной битве, так явственно не проступал лик сатаны и лик бога.
И ареной этой битвы была человеческая совесть — совесть Лантенака.
Теперь началась вторая битва, еще более яростная и, может быть, более важная, и ареной ее была тоже совесть человека — совесть Говэна.
Человеческая душа — это поле битвы.
Мы отданы во власть богов, чудовищ, гигантов, имя коим — наши мысли. И часто эти страшные бойцы растаптывают своей пятой нашу душу.
Говэн размышлял.
Маркизу де Лантенаку, окруженному, запертому, обреченному, объявленному вне закона, затравленному, как дикий зверь на арене цирка, зажатому, как гвоздь в тисках, осажденному в его убежище, которому суждено было стать его тюрьмой, замурованному стеной железа и огня, все же удалось ускользнуть. Произошло чудо — он скрылся. Он совершил побег, то есть сделал то, что требует высшего искусства в такой войне. Он снова мог стать хозяином леса, мог укрыться в нем, стать хозяином Вандеи и продолжать войну, стать хозяином мрака и исчезнуть во мраке. Он снова стал бы грозным бродягой, зловещим скитальцем, вожаком невидимок, главой подземных обитателей леса, владыкой Дубравы. Говэн добился победы, но Лантенак вернул себе свободу. Лантенак уже был в полной безопасности, располагал необозримыми просторами для продвижения, неистощимым выбором надежных убежищ. Он вновь становился неуловимым, неуязвимым, недосягаемым. Лев попался в западню, но вырвался на волю.
И вот он вернулся в силки.
Маркиз де Лантенак по собственной воле, по внезапному решению, никем не понуждаемый, покинул верный мрак леса, лишился свободы и пошел навстречу самой страшной опасности, и пошел без страха. В первый раз Говэн увидел его, когда он бросился навстречу пламени, рискуя жизнью, и второй раз — когда он спускался с лестницы, которую своими руками отдал врагу, с той лестницы, что принесла спасение другим, а ему принесла гибель.
Почему он пошел на это?
Чтобы спасти троих детей.
Что его ждет, этого человека?
Гильотина.
Итак, этот человек ради трех маленьких ребятишек — своих детей? — нет; своих внуков? — нет; даже не детей своего сословия — ради трех крохотных ребятишек, которых он почти и не видел, трех найденышей, трех никому не известных босоногих оборвышей, ради них он, дворянин, он, принц, он, старик, только что спасшийся, только что вырвавшийся на свободу, он, победитель, ибо его бегство было торжеством, поставил на карту все, рисковал всем, все загубил и, спасая трех ребятишек, гордо отдал врагу свою голову, склонив перед ним свое доселе грозное, а теперь божественное чело.
А что собирались сделать?
Принять его жертву.
Маркиз де Лантенак должен был пожертвовать или своей, или чужой жизнью; не колеблясь в страшном выборе, он выбрал смерть для себя.
И с этим выбором согласились. Согласились его убить.
Такова награда за героизм!
Ответить на акт великодушия актом варварства!
Так извратить революцию!
Так умалить республику!
В то время, как этот старик, проникнутый предрассудками, поборник рабства, вдруг преображается, возвращаясь в лоно человечности, — они, носители избавления и свободы, неужели они не поднимутся над сегодняшним днем гражданской войны, закосневшие в кровавой рутине, в братоубийстве?
Неужели высокий закон всепрощения, самоотречения, искупления, самопожертвования существует лишь для защитников неправого дела и не существует для воинов правды?
Как! Отказаться от борьбы великодушия? Примириться с таким поражением? Будучи более сильными, стать более слабыми, будучи победителями, стать убийцами, дать богатую пищу молве, которая не преминет разнести, что на стороне монархии спасители детей, а на стороне республики убийцы стариков!
И на глазах у всех этот закаленный солдат, этот могучий восьмидесятилетний старик, этот безоружный боец, даже не взятый честно в плен, а схваченный за шиворот в тот самый миг, когда он совершил благородный поступок, старик, сам позволивший связать себя по рукам и ногам, хотя на челе его еще не высох пот от трудов величественного самопожертвования, этот старец взойдет по ступеням эшафота, как восходят к славе. И голову его, вокруг которой витают, моля о пощаде, невинные ангельские души трех спасенных им младенцев, положат под нож, и казнь его покроет позором палачей, ибо люди увидят улыбку на устах этого человека и краску стыда на лике республики.
И все это должно свершиться в присутствии его, Говэна, военачальника!
И он, который мог бы помешать этому, он отстранится! И он сочтет себя удовлетворенным высокомерно брошенной фразой: «Тебя это не касается!» И голос совести не подскажет ему, что в подобных обстоятельствах бездействие — есть соучастие! И он не вспомнит о том, что в столь важном акте участвует двое: тот, кто действует, и тот, кто не препятствует действию, и что тот, кто не препятствует, худший из двух, ибо он трус!
Но не сам ли он предуготовил эту смерть? Он, Говэн, милосердный Говэн, разве не объявил он, что милосердие не распространяется на Лантенака и что он предаст Лантенака в руки Симурдэна?
Да, он в долгу у Симурдэна, он обещал ему эту голову. Что ж, он платит свой долг. Вот и все.
Но та ли это голова, что прежде?
До сего дня Говэн видел в Лантенаке лишь варвара с мечом в руках, фанатического защитника престола и феодализма, истребителя пленных, кровавого убийцу, — порождение войны. И этого Лантенака он не боялся; этого палача он отдал бы палачу; этот неумолимый не умолил бы Говэна. Ничего не могло быть легче, путь, намеченный заранее, был зловеще прост, все было предрешено: тот, кто убивает, — того убьют; оставалось только следовать, не уклоняясь, этой до ужаса прямолинейной логике. Внезапно эта прямая линия прервалась, нежданный шквал открыл иные горизонты, вдруг произошла метаморфоза. На сцену вышел Лантенак в новом облике. Чудовище обернулось героем, больше чем героем — человеком. Больше чем просто человеком — человеком с благородным сердцем. Перед Говэном был уже не прежний ненавистный убийца, а спаситель. Говэн был ослеплен потоками небесного света. Лантенак сразил его молнией своего благодеяния.
Могло ли преображение Лантенака не преобразить Говэна? Как? и этот свет не зажжет ответного света? Человек прошлого пойдет впереди, а человек будущего поплетется за ним! Этот варвар, этот защитник суеверий воспарит ввысь, внезапно окрыленный, и сверху будет взирать, как тонет в грязи и мраке человек идеала! Говэн пойдет по проторенным колеям жестокости, а Лантенак вознесется к неведомым вершинам!
И еще одно.
Узы родства!
Кровь, которую он прольет, — ибо позволить пролить кровь — все равно, что самому пролить ее, — разве это не его, не Говэна кровь? Родной дед Говэна умер, но двоюродный дед жив. И этот двоюродный дед зовется маркиз де Лантенак. И разве не восстанет из гроба старший брат, дабы воспрепятствовать младшему сойти в могильный мрак? Разве не накажет он своему внуку с уважением взирать на этот нимб серебряных кудрей, подобных тем, что обрамляли чело старшего брата? И разве не сверкнет, будто молния, между Говэном и Лантенаком негодующий взор мертвеца?
Неужели цель революции — извратить природу человека? Неужели она совершилась лишь для того, чтобы разбивать семейные узы, душить все человеческое? Конечно, нет. Восемьдесят девятый год поднялся над землей, чтобы утвердить непреложные истины, а отнюдь не за тем, чтобы их отрицать. Разрушить все бастилии — значит освободить человечество; уничтожить феодализм — значит заново создать семью. Виновник наших дней — начало всяческого авторитета и его хранитель, и нет поэтому власти выше родительской, отсюда законность власти пчелиной матки, которая выводит свой рой: будучи матерью, она становится королевой; отсюда вся бессмысленность власти короля, человека, который, не будучи отцом, не может быть властелином, отсюда — свержение королей; отсюда — республика. А что такое республика? Это семья, это человечество, это революция. Революция — есть будущее народов; а ведь Народ — это тот же Человек.
Теперь, когда Лантенак вернулся в лоно человечества, следовало решить, вернется ли он, Говэн, в лоно семьи.
Теперь следовало решить, соединятся ли дед и внук, озаренные единым светом, или же тот шаг вперед, который сделал дед, вызовет, как противовес, отступление внука вспять.
Это и было предметом того страстного спора, который вел Говэн с собственной совестью, и решение, казалось, напрашивалось само собой: спасти Лантенака.
Да… Но как же Франция?
Тут головоломная задача вдруг обращалась совсем иной стороной.
А Франция? Франция при последнем издыхании! Франция, отданная врагу, беззащитная, безоружная Франция! Даже простой ров не отделяет ее от неприятеля — Германия перешла Рейн; она не ограждена более даже стеной — Италия перешагнула через Альпы, а Испания через Пиренеи. Ей осталось одно — бескрайняя бездна, океан. Ее заступница — пучина. Она может еще опереться на этот щит, она, великанша, призвав в соратники море, может сразиться с землей. И тогда она неодолима. Но, увы, даже этого выхода у нее нет. Океан больше не принадлежит ей. В этом океане есть Англия. Правда, Англия не знает, как его перешагнуть. Но вот нашелся человек, который хочет перебросить ей мост, человек, который протягивает ей руку, человек, который кричит Питту, Крэгу, Корнваллису, Дундасу, кричит этим пиратам: «Сюда!» — человек, который взывает: «Англия, возьми Францию!» И человек этот — маркиз де Лантенак.
Этот человек в нашей власти. После трех месяцев погони, преследований, ожесточенной охоты он, наконец, пойман. Длань революции опустилась на Каина; рука 93 года крепко держит за шиворот роялистского убийцу; по таинственному предначертанию свыше, которое вмешивается во все людские деяния, этот отцеубийца ждет теперь кары в фамильном замке, в их лантенаковском узилище; феодал заключен в феодальную темницу; камни его собственного замка возопили против него и поглотили его; того, кто хотел предать свою родину, предал его родной дом. Сам господь бог возжелал этого. Пробил назначенный час; революция взяла в плен врага всего общества; отныне он не может сражаться, не может бороться, не может вредить; в этой Вандее, где тысячи рук, он, и только он, был мозгом; умрет он, умрет и гражданская война; теперь он пойман; счастливая и трагическая развязка; после долгих месяцев избиения и резни он здесь, этот убийца, и теперь настал его черед умереть.
Так неужели же у кого-нибудь подымется рука спасти его?
Симурдэн, другими словами, сам 93 год, крепко держал Лантенака, другими словами, монархию, так неужели же найдется человек, который пожелал бы вырвать из тисков эту добычу? Лантенак, воплощение того груза бедствий, что именуется прошлым, маркиз де Лантенак уже в могиле, тяжелые врата вечности захлопнулись за ним; и вдруг кто-то живой подойдет и отопрет замок; этот преступник против всего общества уже мертв, вместе с ним умерли мятеж, братоубийство, бойня, жестокая война, и вдруг кто-то пожелает воскресить их!
О, какой насмешкой осклабился бы этот череп!
И с каким удовлетворением промолвит этот призрак: «Прекрасно, я снова жив, слышите вы, глупцы!»
И с каким рвением возьмется он вновь за гнусное свое дело! С какой радостью окунется неумолимый Лантенак в пучину ненависти и войны! С каким наслаждением уже завтра он будет любоваться пылающими хижинами, убитыми пленниками, приконченными ранеными, расстрелянными женщинами!
Да полно, уж не переоценивает ли сам Говэн так завороживший его добрый поступок старика?
Трое детей были обречены на гибель: Лантенак их спас.
Но кто обрек их на гибель?
Разве не тот же Лантенак?
Кто поставил их колыбельки среди пламени пожара?
Разве не Иманус?
А кто такой Иманус?
Правая рука маркиза.
За действия подчиненного отвечает начальник.
Следовательно, и поджигатель и убийца сам Лантенак.
Чем же так прекрасен его поступок?
Просто не довершил начатого. И ничего более.
Замыслив преступление, он отступил. Ужаснулся самого себя. Вопль матери разбудил дремавшую под спудом извечную человеческую жалость, хранительницу всего живого, что есть в каждой душе, даже в самой роковой. Услышав крик, он вернулся обратно в замок. Из мрака, где он погряз, он обернулся к дневному свету. Замыслив преступное деяние, он сам расстроил свои козни. Вот и вся его заслуга: не остался чудовищем до конца.
И за такую малость вернуть ему все! Вернуть просторы, поля, равнины, воздух, свет дня, вернуть лес, который он превратит в разбойничье логово, вернуть свободу, которую он отдаст на служение рабству, вернуть жизнь, которую он отдаст на служение смерти!
А если попытаться убедить его, попробовать вступить в сговор с этой высокомерной душой, обещать ему жизнь на определенных условиях, потребовать, чтобы в обмен на свободу он отказался впредь от вражды и мятежа, — какой непоправимой ошибкой был бы такой дар! Это дало бы ему огромное преимущество, и ответ его прозвучал бы как пощечина; с каким презрением воскликнул бы он: «Позор — это ваш удел! Убейте меня!»
Когда имеешь дело с таким человеком, есть всего два выхода: или убить его, или вернуть ему свободу. Ведь он не знает середины; он способен и на низкий поступок и на высокое самопожертвование; он одновременно и орел и бездна. Странная душа.
Убить его? какая мука! Дать ему свободу? какая ответственность!
Пощадив Лантенака, пришлось бы начинать в Вандее все сначала; гидра остается гидрой, пока ей не срубят последнюю голову. В мгновение ока, с быстротой метеора, пламя, затихшее с исчезновением этого человека, возгорелось бы вновь. Лантенак никогда не успокоится, до тех пор, пока не приведет в исполнение свой смертоубийственный замысел — водрузить над республикой, словно могильный камень, монархию, а над трупом Франции — Англию. Спасти Лантенака — значило принести в жертву Францию; жизнь Лантенака — это гибель тысяч и тысяч ни в чем не повинных существ, мужчин, женщин, детей, захваченных водоворотом гражданской войны; это высадка англичан, отступление революции, разграбленные города, истерзанный народ, залитая кровью Бретань — добыча, вновь попавшая в когти хищника. И в сознании Говэна, в свете противостоящих друг другу истин, возникал неразрешимый вопрос, выпускать ли тигра на волю.
И снова Говэн приходил к первоначальному рассуждению; камень Сизифа, который не что иное, как борьба человека с самим собой, снова скатывался вниз: значит, Лантенак тигр?
Может быть, раньше он и был тигром, ну а теперь? Мысль, пройдя по головокружительной спирали, возвращается к своим истокам, вот почему рассуждения Говэна были подобны свивающейся кольцом змее. В самом деле, даже после всестороннего рассмотрения, можно ли отрицать преданность Лантенака, его стоическую самоотверженность, его прекрасное бескорыстие? Как, под угрозой разверстой пасти гражданской войны проявить человечность! Как, в споре низких истин провозгласить высшую правду! Доказать, что выше монархий, выше революций, выше всех людских дел — великая доброта человеческой души, долг сильного покровительствовать слабому, долг спасшегося помочь спастись погибающему, долг каждого старца по-отечески печься о младенцах? Доказать все эти блистательные истины и доказать их ценой собственной головы! Стать полководцем и отказаться от своего стратегического замысла, от битв, от возмездия! Как, будучи роялистом, взять весы, поместить на одну их чашу французского короля, монархию, насчитывающую пятнадцать веков, старые законы, их восстановление, старое общество, его воскрешение, а на другую — трех безвестных крестьянских ребятишек и обнаружить вдруг, что король, трон, скипетр и пятнадцать веков монархии куда легковеснее, чем жизнь трех невинных существ! Неужели все это пустяки! Неужели свершивший это был и останется тигром и должен впредь быть травим, как хищник! Нет, нет и нет! Не может быть чудовищем человек, озаривший небесным отблеском добра пучину гражданских войн! Меч в его руках превратился в светоч! Сатана, владыка преисподней, вдруг стал светозарным Люцифером. Лантенак, жертвуя собой, искупил все свои злодеяния; губя свое тело, он спас свою душу; он заслужил прощение грехов; он сам подписал себе помилование. Разве не существует право прощать самому себе? Отныне он достоин уважения.
Лантенак доказал, что он способен совершить необычайное. Теперь очередь была за Говэном.
Теперь Говэну предстояло ответить на этот вызов.
Борьба добрых и злых страстей разыгрывалась сейчас над миром, порождая хаос. Восторжествовав над этим хаосом, Лантенак взял под защиту идею человечности; теперь Говэну надлежало сделать то же с идеей семьи.
Как же поступит он?
Неужели он обманет доверие творца? Нет. И он прошептал еле слышно: «Спасу Лантенака».
Ну что ж! Спасай! Иди, помогай англичанам в их замыслах! Стань перебежчиком! Перейди на сторону врага! Спаси Лантенака и предай Францию!
Говэн задрожал всем телом.
Твое решение не есть решение, мечтатель! И Говэн видел во мраке зловещую улыбку сфинкса.
Положение Говэна как бы ставило его на грозном перекрестке трех дорог, где сходились и сталкивались три истины, находящиеся в борении, и где мерялись взглядом три самые высокие идеи, исповедуемые человеком: человечность, семья, родина.
Каждый из этих голосов вещал по очереди и каждый вещал истину. Что выбрать? Казалось, каждый по очереди подсказывал решение, в котором сочетались мудрость и справедливость, и говорил: «Поступи так». Надо ли так поступать? Да. Нет. Рассудок твердил одно, чувство говорило другое; и советы их противоречили друг другу. Рассудок это всего лишь разум, а чувство нередко сама совесть; первое исходит от самого человека, а второе — свыше.
Вот почему чувство не столь ясно как разум, но более мощно.
И все же какая сила заключена в неумолимости разума!
Говэн колебался.
Страшная нерешительность.
Две бездны открывались перед Говэном. Погубить маркиза? Или спасти его? И надо было броситься в одну из этих бездн.
Какая из этих двух пучин была долгом?
III. Плащ командира
А ведь вопрос шел как раз о долге.
В зловещем свете вставал этот долг перед Симурдэном, и в грозном — перед Говэном.
Простой для одного; сложный, многоликий, мучительный для другого.
Пробило полночь, затем час.
Говэн незаметно для себя приблизился к пасти пролома. Затухавшее пожарище бросало теперь лишь неяркие отсветы.
Те же отсветы падали на плоскогорье, по ту сторону башни, и оно то становилось отчетливо видным, то исчезало, когда клубы дыма заволакивали огонь. Эти вспышки вдруг оживавшего пламени, сменявшиеся внезапной темнотой, искажали размеры и очертания предметов, придавали часовым, стоявшим у входа в лагерь, вид призраков. Говэн, поглощенный своими думами, рассеянно следил за этой игрой; то дым исчезал в вспышках пламени, то пламя исчезало в клубах дыма. И в том, что происходило перед его глазами — в этом появлении и исчезновении света, — было нечто сходное с тем, что творилось в его мыслях, где также то появлялась, то исчезала истина.
Вдруг меж двух огромных клубов дыма, из полуугасшего пожарища, пронеслась пылающая головня, ярко осветила вершину плоскогорья и окрасила в багрянец темный силуэт повозки. Говэн взглянул на эту повозку; вокруг нее стояли всадники в жандармских треуголках. Он подумал, что эту самую повозку они с Гешаном видели в подзорную трубу несколько часов назад, еще до захода. Какие-то люди, забравшись на повозку, видимо, разгружали ее. Они снимали оттуда что-то, должно быть, очень тяжелое и издававшее по временам металлический звон; трудно было сказать, что это такое; больше всего это, пожалуй, походило на плотничьи леса; два солдата сошли с повозки и опустили на землю ящик, в котором, судя по его форме, лежал какой-то треугольный предмет. Головня потухла, все вновь погрузилось во мрак. Говэн стоял в раздумье, пристально всматриваясь в темноту и стараясь понять, что там происходит.
А там зажигались фонари, суетились люди, но ночная мгла скрадывала очертания предметов, и снизу, с противоположной стороны оврага, трудно было разглядеть, что делается на плоскогорье.
Оттуда доносились голоса, но слова сливались в нестройный гул. То и дело слышались удары по дереву. Временами раздавался металлический визг, словно точили косу.
Пробило два часа.
Говэн медленно, неохотно, как это бывает, когда делаешь шаг вперед, чтобы тут же отступить назад, направился к бреши. Когда он приблизился, часовой в потемках разглядел его командирский плащ с галунами и взял на караул. Говэн проник в залу нижнего яруса, превращенную в кордегардию. К балке под сводами прицепили фонарь. Его слабого света хватало ровно настолько, чтобы пройти по зале, не наступая на лежавших на соломе солдат, большинство из которых уже спало.
Они лежали здесь на том самом месте, где еще несколько часов назад дрались с врагом; пол, усеянный осколками картечи, которые не удосужились вымести, вряд ли мог служить особенно удобным ложем; но люди утомились и вкушали отдых. Эта зала еще так недавно была ареной страшных сцен: здесь начался штурм башни, здесь раздавались вой, рычание, скрежет, удары, здесь убивали, здесь испускали дух; много солдат упало бездыханными на этот пол, где мирно почивали сейчас их товарищи; солома, служившая постелью для спящих, впитала кровь их соратников; сейчас все кончилось, кровь перестала литься, сабли были насухо вытерты, мертвецы были мертвецами, а живые спали мирным сном. Такова война. К тому же завтра на всех нас снизойдет этот сон.
При появлении Говэна кое-кто из спящих проснулся и приподнялся, и среди прочих офицер, начальник караула. Говэн указал ему на дверь темницы.
— Откройте, — промолвил он.
Тот отодвинул засовы, дверь открылась.
Говэн вошел в темницу.
Дверь за ним захлопнулась.
Книга седьмая. Феодализм и революция
I. Предок
На одной из плит каземата стояла лампа около четырехугольной отдушины, пробитой в каменном мешке.
Тут же рядом на полу виднелся кувшин с водой, солдатский паек хлеба и охапка соломы. Каземат был высечен прямо в скале, и если бы узнику пришла дикая мысль поджечь солому, он только впустую потерял бы время; тюрьма все равно бы не загорелась, а узник наверняка задохся бы.
Когда Говэн открыл дверь, маркиз шагал из угла в угол, — так хищник в неволе машинально мечется по клетке.
Услышав скрип отворившейся и захлопнувшейся двери, старик поднял голову, и лампа, стоявшая на полу, как раз между Говэном и маркизом, ярко осветила их лица.
Они взглянули друг на друга, и такова была сила их взгляда, что оба застыли на месте.
Наконец, маркиз разразился хохотом и воскликнул:
— Добро пожаловать, сударь! Вот уже много лет, как я не имел счастья вас видеть. Но вы все же соизволили ко мне пожаловать. От души благодарю. Я как раз не прочь поболтать немного. Признаться, я уже начал скучать. Ваши друзья зря теряют время. К чему вся эта возня — установление личности, военнополевой суд, — все это излишние проволочки. Я бы лично действовал гораздо быстрее. Я здесь у себя дома. Соблаговолите войти. Ну, что же вы мне скажете обо всем, что творится? Оригинально, не правда ли? Жили-были король и королева, король был король, королева была Франция. Отрубили королю голову, а королеву сочетали законным браком с Робеспьером; от сего господина и сей дамы родилась дочь, которую нарекли гильотина и с которой, если не ошибаюсь, мне завтра суждено свести знакомство. Заранее восхищен. Равно как и встречей с вами. Для чего вы явились сюда? Вас, быть может, повысили в чине, назначили палачом? Если это просто дружеский визит- я тронут. Вы, виконт, должно быть, уже забыли, что такое настоящий дворянин. Так вот он перед вами — это я. Смотрите хорошенько. Зрелище любопытное: верит в бога, верит в традиции, верит в семью, верит в предков, верит в благой пример отцов, верит в преданность, в верность, в долг по отношению к своему государю, уважает старые законы, добродетель, справедливость — и этот человек с наслаждением приказал бы расстрелять вас. Садитесь, сделайте милость. Придется сесть прямо на пол, — в этой гостиной, увы, нет кресел, но тот, кто живет в грязи, может сидеть и на земле. Я отнюдь не желаю вас обидеть своими словами, ибо то, что мы зовем грязью, вы зовете нацией. Надеюсь, вы не потребуете, чтобы я провозгласил: Свобода, Равенство, Братство? Мы находимся с вами в одной из комнат моего собственного дома; некогда сеньоры сажали сюда смердов; ныне смерды сажают сюда сеньоров. И вот эти-то нелепости называются революцией. Если не ошибаюсь, через тридцать шесть часов мне отрубят голову. Я не досадую на это обстоятельство, но люди вежливые прислали бы мне мою табакерку, которую я обронил в зеркальной, где вы играли ребенком, а я качал вас у себя на коленях. Я сейчас, сударь, сообщу вам нечто — вас зовут Говэн, и по странной игре случая в ваших жилах течет благородная кровь, та же, чорт побери, что и в моих, и именно эта кровь сделала меня человеком чести, а вас негодяем. Каждому свое. Не возражайте, это не ваша вина. И не моя. Ей-богу же, человек становится преступником, сам того не замечая. Это зависит от того, кто каким воздухом дышит; в такие времена, как наши, никто не отвечает за свои поступки. Революция — большая плутовка в отношении всех и вся, и наши великие преступники по сути дела взрослые младенцы. Экие глупцы! Начать хотя бы с вас. Примите мое восхищение. Да, я вами восхищаюсь. Помилуйте, юноша прекрасного рода, могущий занимать государственные посты, человек, в жилах коего течет великолепная старинная кровь, достойная быть пролитой за великолепные дела, виконт, владелец вот этой самой Тур-Говэн, бретонский принц, в будущем герцог и пэр Франции, по праву наследования, другими словами имеющий все, чего только может пожелать на земле мало-мальски разумный человек, предпочел стать тем, что он есть сейчас, и посему враги считают его мошенником, а друзья — глупцом. Соблаговолите, кстати, засвидетельствовать аббату Симурдэну мое почтение.
Маркиз говорил непринужденным, миролюбивым тоном, ничего не подчеркивая, как и положено человеку светскому, серые его глаза смотрели спокойно, а руки были засунуты в карманы куртки. Он помолчал, глубоко вздохнул и заговорил снова:
— Не хочу скрывать от вас — я делал все, чтобы вас убить. Я сам, собственной рукой трижды наводил на вас пушку. Не совсем учтиво, не спорю, но воображать, что на войне враг старается доставить нам удовольствие — значит исходить из ложных соображений. Ибо мы, дорогой мой племянник, мы с вами воюем. Все предано огню и мечу. Ведь убили же короля. Прекрасные времена!
Он снова замолчал, потом начал:
— И ничего бы этого не произошло, если бы в свое время вздернули Вольтера и сослали Руссо на галеры. Ох, уж эти мне умники! Истый бич. А теперь, скажите честно, в чем вы можете упрекнуть монархию? Правда, аббата Пюселя сослали в его аббатство Корбиньи, но разрешили ему ехать туда не спеша и в любом экипаже, какой ему заблагорассудится выбрать; а что касается господина Титона, который, с вашего разрешения, был отчаянным дебоширом и не прочь был заглянуть в веселое заведение, отправляясь смотреть чудеса диакона Париса, то этого Титона перевели из Венсенского замка в замок Гам в Пикардии, признаться откровенно, довольно неприятное место. Вот и все обвинения… Как же, помню: я тоже возмущался в свое время; был таким же глупцом, как и вы.
Маркиз притронулся к карману, словно нащупывая табакерку, и продолжал:
— Но только не таким злобным. Мы говорили, чтобы говорить. Случалось, что бунтовали парламенты; а потом появились на сцену господа философы и, вместо того чтобы сжечь самих авторов, сожгли их сочинения, а тут еще начались все эти придворные интриги, вмешались эти ротозеи Тюрго, Кенэй, Мальзерб, физиократы и прочее, и прочее, и пошла свара. Все началось с писак и рифмоплетов. Ах, «Энциклопедия»! Ах, Дидро! Ах, д'Аламбер! Вот уж зловредные бездельники! Даже человек королевской крови, сам прусский король, и тот попался на их удочку! Я всех этих писак прибрал бы к рукам. Да, мы чинили суд и расправу! Вот, полюбуйтесь, здесь на стене следы колес, употребляемых для четвертования! Мы шутить не любили. Нет, нет, только не писаки! Пока есть Вольтеры, будут и Мараты. Пока есть бумагомаратели, переводящие бумагу, будут и мерзавцы, которые убивают; пока есть чернила, будет черно; пока человек держит в пятерне гусиное перо, легкомыслие и глупость будут порождать жестокость. Книги творят преступления. Слово химера имеет двойной смысл — оно означает мечту, и оно же означает чудовище. Каким только вздором не тешат людей! Что это вы твердите о ваших правах? Права человека! права народа! Да все это яйца выеденного не стоит: все это и глупости, и выдумка, прямая бессмыслица! Когда я, например, говорю: Авуаза, сестра Конана Второго, принесла в приданое графство Бретонское супругу своему Гоэлю, графу Нантскому и Корнуэльскому, трон коего наследовал Алэн Железная Перчатка, дядя Берты, той, что сочеталась законным браком с Алэном Черным, владельцем земель и замка Рош-Сюр-Ион, и являлась матерью Конана Младшего, прадеда Ги, или Говэна де Туар, то есть нашего предка, — я говорю вещи бесспорные, — вот оно — право. Но ваши оборванцы, ваши плуты, ваша голытьба, они-то о каких правах толкуют? О богоубийстве и цареубийстве. Что за мерзость! Ах, негодяи! Как это ни прискорбно для вас, сударь, но в ваших жилах течет благородная бретонская кровь; мы с вами оба происходим от Говэна де Туар; нашим с вами предком был великий герцог де Монбазон, который получил звание пэра Франции и был пожалован орденской цепью; он взял штурмом Тур, был ранен при Арке и скончался на восемьдесят седьмом году в чине обер-егермейстера в своем замке Кузьер в Турени. Я мог бы вам назвать также и герцога Лодюнуа, сына госпожи де ла Гарнаш, Клода де Лорена, герцога де Шеврез, и Анри де Ленонкура и Франсуазу де Лаваль-Буадоффэн. Но к чему? Вам, сударь, угодно быть идиотом, вам не терпится стать ровней моему конюху. Знайте же, я был уже стариком, когда вы лежали в колыбели. Я вытирал вам нос, сопляк, и сейчас я тоже утру вам нос. Вы как-то ухитрились расти и в то же время умаляться. С тех пор что мы с вами не виделись, мы шли каждый своей дорогой, я — дорогой чести, а вы — в противоположном направлении. Не знаю, чем все это кончится, но господа ваши друзья — жалкие людишки. О, все это прекрасно, согласен, прогресс умопомрачительный, — еще бы! у нас солдат, уличенный в пьянстве, должен был три дня сряду выпивать перед фронтом штоф чистой воды, — это суровое, видите ли, наказание вы отменили; теперь у вас есть максимум, есть Конвент, епископ Гобель,421
господин Шомет и господин Эбер, и вы яростно уничтожаете все прошлое, начиная с Бастилии и кончая календарем, где святых вы заменили овощами. Ну что ж, господа граждане, будьте хозяевами, берите в руки бразды правления, располагайтесь как дома, не стесняйтесь. Но как бы вы ни изощрялись, религия все равно останется религией, и того обстоятельства, что монархия пятнадцать веков освещала нашу историю, вам не зачеркнуть, как не зачеркнуть и того, что старое дворянство, даже обезглавленное, все равно выше вас. А что касается ваших кляуз насчет исторических прав королевских династий, то ведь это же смеха достойно. Хильперик в конце концов был лишь простым монахом и звался Даниэль; и не кто иной, как Рэнфруа породил Хильперика, чтобы досадить Карлу Мартелу; все это мы знаем не хуже вас. Да разве в этом дело? Дело в том, чтобы быть великим королевством, быть старой Францией, быть превосходно устроенным государством, где почитаются священными, во-первых, особа монарха-самодержца, затем принцы, затем королевская гвардия, охраняющая с оружием в руках нашу страну на суше и на море, затем артиллерия, затем высшие правители, ведающие финансами, затем королевские судьи и судьи низшие, затем чиновничество, взимающее подати и налоги, и, наконец, государственная полиция на трех ее иерархических ступенях. Вот что называется прекрасным и образцовым устройством, а вы разрушили его. Вы жалкие невежды, вы уничтожили наши провинции, так и не поняв, чем они были. Гений Франции вобрал в себя гений всего континента, и каждая из провинций Франции представляла одну из добродетелей Европы; германская честность была представлена в Пикардии; великодушие Швеции — в Шампани; голландское трудолюбие — в Бургундии; польская энергия — в Лангедоке; испанская гордость — в Гаскони; итальянская мудрость — в Провансе; греческая смекалка — в Нормандии; швейцарская верность — в Дофинэ. А вы ничего этого не знали; вы все сломали, разбили, разнесли в щепы, уничтожили с равнодушием скотов. Ах, вы не желаете иметь аристократию? Что ж, больше ее у вас не будет. Вы еще пожалеете о ней. У вас не будет отныне рыцарей, не будет героев. Прощай былое величие Франции! Покажите мне нынешнего Асса. Все вы трясетесь за свою шкуру. Не видать вам больше рыцарей, как те, что сражались при Фонтенуа и сначала приветствовали противника и затем лишь убивали его; не видать вам воинов, подобных тем, что шли на штурм Лерида в шелковых чулках; не видать вам таких сражений, где султаны кавалеристов проносились словно метеоры; вы пропащий народ, вы еще испытаете самое страшное из бедствий — иноземное владычество; если Аларих Второй воскреснет, он не встретит достойного противника в лице Хлодвига; если воскреснет Абдеран, он не встретит достойного противника в лице Карла Мартела; если вернутся саксонцы, они не встретят больше Пепина; не будет у вас великих сражений: ни Аньяделя, ни Рокруа, ни Ленса, ни Стаффарда, ни Нервинда, ни Штейнкерка, ни Марсайля, ни Року, ни Лоуфельда, ни Магона; не видать вам ни Франциска Первого при Мариньяне, ни Филиппа-Августа при Бувине, который одной рукой захватил в плен Рено, графа Булонского, а другой Феррана, графа Фландрского. У вас будет Азенкур, но не будет кавалера Баквилля, великого знаменосца, который, завернувшись в знамя, дал себя убить! Ну что ж, действуйте. Будьте новыми людьми. Мельчайте.
Маркиз помолчал немного и добавил:
— Но предоставьте нам быть великими. Убивайте королей, убивайте дворян, убивайте священников, разите, разрушайте, режьте, топчите, попирайте своим сапогом древние установления, низвергайте троны, опрокидывайте алтари, убивайте и отплясывайте на развалинах — это ваше дело. На то вы изменники и трусы, неспособные ни на преданность, ни на жертвы. Я кончил. А теперь, виконт, прикажите гильотинировать меня. Честь имею выразить вам свое нижайшее почтение.
И он добавил:
— Да, я сказал вам много правды! Но что мне до того. Я мертв.
— Вы свободны! — сказал Говэн.
Говэн подошел к маркизу, снял с себя плащ, набросил на плечи старика и надвинул капюшон ему на глаза. Оба Говэна были одного роста.
— Что ты делаешь? — воскликнул маркиз.
Говэн, не отвечая, крикнул:
— Лейтенант, откройте дверь.
Дверь открылась.
Говэн крикнул:
— Потрудитесь запереть за мной дверь.
И он вытолкнул вперед оцепеневшего от неожиданности маркиза.
В низкой зале, превращенной в кордегардию, горел, если помнит читатель, лишь один фонарь, еле-еле озарявший помещение своим неверным пламенем. При этом тусклом свете солдаты, которые еще бодрствовали, увидели, как мимо них проследовал, направляясь к выходу, высокий человек в плаще, с низко надвинутым капюшоном, обшитым офицерским галуном; они отдали офицеру честь, и он исчез.
Маркиз медленно пересек кордегардию, прошел через пролом, стукнувшись раза два о выступы камней, и выбрался из башни.
Часовой, решив, что перед ним Говэн, взял на караул.
Когда Лантенак очутился на свободе, когда он ощутил под ногами луговую траву, увидел в двухстах шагах перед собой опушку леса, просторы, почуял ночную свежесть, свободу, жизнь, он остановился и с минуту простоял неподвижно, как человек, застигнутый врасплох событиями: увидев случайно открытую дверь, он выходит и вот теперь размышляет, правильно ли он поступил, или нет, колеблется, идти ли дальше, и в последний раз проверяет ход своих мыслей. Потом, словно стряхнув с себя глубокую задумчивость, Лантенак приподнял руку, звонко прищелкнул пальцами и произнес: «Н-да!»
И скрылся во мраке.
Железная дверь захлопнулась. Говэн остался в темнице.
II. Военнополевой суд
В ту пору военнополевые суды не имели еще точно установленного кодекса. Дюма в Законодательном собрании наметил первоначальный проект военного судопроизводства, переработанный позже Тало в Совете пятисот, но окончательный военнополевой кодекс появился лишь в годы Империи. Заметим, кстати, что именно во времена Империи был введен порядок, по которому, при вынесении решения, голоса должны были подаваться, начиная с низших чинов. При революции такого закона не существовало.
В девяносто третьем году председатель военнополевого суда воплощал в своем лице чуть ли не весь состав трибунала, он сам назначал членов суда, устанавливал порядок подачи голосов по чинам и самую систему голосования; словом, был не только судьей, но и полновластным хозяином в суде.
По мысли Симурдэна, заседание трибунала должно было происходить в той самой нижней зале башни, где раньше помещался редюит, а сейчас устроили кордегардию. Он старался сократить путь от темницы до суда и путь от суда до эшафота.
В полдень, согласно его приказу, открылся суд в следующей обстановке: три соломенных стула, простой сосновый стол, два подсвечника с горящими свечами, перед столом табурет.
Стулья предназначались для судей, а табурет для подсудимого. По обоим концам стола стояли еще два табурета — один для комиссара-аудитора, которым назначали полкового каптенармуса, другой для секретаря, которым назначили капрала.
На столе разместили палочку красного сургуча, медную печать республики, две чернильницы, папки с чистой бумагой и два развернутых печатных оповещения — одно, объявлявшее Лантенака вне закона, другое с декретом Конвента.
За стулом, стоявшим посредине, высилось несколько трехцветных знамен; в те времена суровой простоты декорум был несложен, и не потребовалось много времени, чтобы превратить кордегардию в залу суда.
Стул, стоявший посредине и предназначенный для председателя суда, помещался как раз напротив двери в темницу.
В качестве публики — солдаты.
Два жандарма охраняли скамью подсудимых.
Симурдэн занял средний стул, по правую его руку сидел капитан Гешан — первый судья, по левую Радуб — второй судья.
Симурдэн был в форме — в шляпе с трехцветной кокардой, с саблей на боку и с двумя пистолетами за поясом. Яркокрасный шрам от недавно зажившей раны придавал ему грозный вид.
Радуб решился, наконец, сделать перевязку. Он обмотал голову носовым платком, на котором медленно проступало кровавое пятно.
В полдень заседание суда еще не было открыто, перед столом стоял вестовой, а лошадь его громко ржала во дворе. Симурдэн писал. Писал следующие строки:
"Гражданам членам Комитета общественного спасения.
Лантенак взят. Завтра он будет казнен".
Ниже он поставил число и подпись, сложил и запечатал депешу и вручил ее вестовому, который тут же удалился.
Закончив писать, Симурдэн произнес громким голосом:
— Откройте темницу.
Два жандарма отодвинули засов, открыли дверь и вошли в каземат.
Симурдэн вскинул голову, сложил на груди руки и, глядя на дверь, крикнул:
— Введите арестованного.
Под сводом открытой двери появились два жандарма и между ними какой-то человек.
Это был Говэн.
Симурдэн задрожал.
— Говэн! — воскликнул он.
И добавил:
— Я велел привести арестованного.
— Это я, — сказал Говэн.
— Ты?
— Я.
— А Лантенак?
— Он на свободе.
— На свободе?
— Да.
— Бежал?
— Бежал.
Симурдэн пробормотал дрожащим голосом:
— Верно, ведь з мок его, он знает здесь все лазейки. Должно быть, темница сообщается с каким-нибудь потайным ходом, я обязан был это предусмотреть… Он нашел возможность скрыться, для этого ему не понадобилось посторонней помощи.
— Ему помогли, — сказал Говэн.
— Помогли бежать?
— Да.
— Кто помог?
— Я.
— Ты?
— Я.
— Ты бредишь.
— Я вошел в темницу, я был наедине с заключенным, я снял свой плащ, я набросил свой плащ ему на плечи, я надвинул ему капюшон на лоб, он вышел вместо меня, я остался вместо него и стою здесь перед вами.
— Ты не мог этого сделать.
— Я сделал это.
— Это немыслимо.
— Как видите, мыслимо.
— Немедленно привести сюда Лантенака.
— Его там нет. Солдаты, увидев на нем командирский плащ, приняли его за меня и пропустили. Было еще темно.
— Ты сошел с ума.
— Я говорю то, что есть.
Воцарилось молчание. Затем Симурдэн произнес, запинаясь:
— В таком случае ты заслуживаешь…
— Смерти, — закончил Говэн.
Симурдэн побледнел как мертвец. Он застыл на месте, словно сраженный ударом молнии. Казалось, он не дышит. Крупные капли пота заблестели на его лбу.
Вдруг окрепшим голосом он произнес:
— Жандармы, усадите обвиняемого!
Говэн опустился на табурет.
Симурдэн скомандовал жандармам:
— Сабли наголо.
Эта фраза произносилась в суде в тех случаях, когда обвиняемому угрожала смертная казнь.
Жандармы обнажили сабли.
Симурдэн заговорил теперь своим обычным голосом.
— Подсудимый, — сказал он, — встаньте.
Он больше не говорил Говэну «ты».
III. Голосование
Говэн поднялся.
— Ваше имя? — спросил Симурдэн.
Говэн ответил:
— Говэн.
Симурдэн продолжал допрос.
— Кто вы такой?
— Командир экспедиционного отряда Северного побережья.
— Не состоите ли вы в родстве или связи с бежавшим?
— Я его внучатный племянник.
— Вам известен декрет Конвента?
— Вот он лежит у вас на столе.
— Что вы скажете по поводу этого декрета?
— Что я скрепил его своей подписью, что я приказал выполнять его неукоснительно и что по моему приказанию было написано объявление, под которым стоит мое имя.
— Выберите себе защитника.
— Я сам буду себя защищать.
— Слово предоставляется вам.
Симурдэн вновь обрел свое бесстрастие. Только бесстрастие это было схоже не с холодным спокойствием живого человека, а с мертвым оцепенением скалы.
Говэн с минуту молчал, словно собираясь с мыслями.
Симурдэн повторил:
— Что вы можете сказать в свое оправдание?
Говэн медленно поднял голову и, не глядя вокруг, начал:
— Вот что: одно заслонило от меня другое; один добрый поступок, совершенный на моих глазах, скрыл от меня сотни поступков злодейских; этот старик, эти дети, — они встали между мной и моим долгом. Я забыл сожженные деревни, вытоптанные нивы, зверски приконченных пленников, добитых раненых, расстрелянных женщин, я забыл о Франции, которую предали Англии; я дал свободу палачу родины. Я виновен. Из моих слов может показаться, что я свидетельствую против себя, — это не так. Я говорю в свою защиту. Когда преступник сознает свою вину, он спасает единственное, что стоит спасти — свою честь.
— Это все? — спросил Симурдэн. — Все, что вы можете сказать в свою защиту?
— Могу добавить лишь одно, — будучи командиром, я обязан был подавать пример. В свою очередь и вы, будучи судьями, обязаны подать пример.
— Какой пример вы имеете в виду?
— Мою смерть.
— Вы находите ее справедливой?
— И необходимой.
— Садитесь.
Каптенармус, он же комиссар-аудитор, поднялся с места и зачитал сначала приказ, объявляющий вне закона бывшего маркиза де Лантенака, затем декрет Конвента, согласно которому каждый, способствовавший побегу пленного мятежника, подлежал смертной казни. В заключение он огласил несколько строк, приписанных внизу печатного текста декрета, в которых «под угрозой смертной казни» запрещалось оказывать «какое-либо содействие или помощь» вышеупомянутому мятежнику и стояла подпись: «Командир экспедиционного отряда: Говэн».
Закончив чтение, комиссар-аудитор сел.
Симурдэн скрестил на груди руки и произнес:
— Подсудимый, слушайте внимательно. Публика, слушайте, смотрите и сохраняйте молчание. Перед вами закон. Сейчас будет произведено голосование. Приговор будет вынесен простым большинством голосов. Каждый судья выскажет свое мнение вслух, в присутствии обвиняемого, правосудию нечего таиться. — И, помолчав, он добавил: — Слово предоставляется первому судье. Говорите, капитан Гешан.
Казалось, капитан Гешан не видит ни Симурдэна, ни Говэна. Он не подымал опущенных век, скрывавших выражение его глаз, и не сводил пристального взгляда с приказа, лежавшего на столе, он смотрел на него, как смотрит человек на разверзшуюся перед ним бездну. Он сказал:
— Закон ясен. Судья больше и в то же время меньше, чем человек: он меньше, чем человек, ибо у него не должно быть сердца; и он больше, чем человек, ибо в руке его меч. В четыреста четырнадцатом году до рождества Христова римский полководец Манлий обрек на смерть родного сына, чьим преступлением было лишь то, что он одержал победу, не испросив разрешения отца. Нарушение дисциплины требовало кары. В нашем случае нарушен закон, а закон еще выше дисциплины. Порыв милосердия вновь поставил под удар родину. Иной раз милосердие может обратиться в преступление. Командир Говэн помог бежать мятежнику Лантенаку. Говэн виновен. Я голосую за смертную казнь.
— Занесите в протокол, писец, — сказал Симурдэн.
Писец записал: «Капитан Гешан: смерть».
Говэн произнес громким голосом:
— Гешан, вы проголосовали правильно, и я благодарю вас.
Симурдэн продолжал:
— Слово предоставляется второму судье. Слово имеет сержант Радуб.
Радуб поднялся с места, повернулся к подсудимому и отдал ему честь. Потом прокричал:
— Если уж на то пошло, гильотинируйте меня. Потому что, чорт побери, даю честное слово, я сам хотел бы сделать то, что сделал старик, и то, что сделал мой командир. Когда я увидел, как он бросился прямо в огонь, — а ему восемьдесят лет, — чтобы спасти трех крошек, я тут же подумал: «Ну, молодец, дед!» А когда я узнал, что наш командир спас этого старика от вашей окаянной гильотины, я — тысяча чертей! — так подумал: "Вас, командир, нужно произвести в генералы, вы настоящий человек, и если бы от меня зависело, будь я неладен, я бы вам дал крест Святого Людовика, если бы еще были кресты, если бы еще были святые и если бы еще были Людовики. Да неужели мы все стали безголовыми дураками? Если ради этого мы выиграли битву при Жемапе, битву под Вальми, битву при Флерюсе и битву при Ватиньи, тогда прямо так и скажите. Как! вот уже четыре месяца наш командир Говэн гонит всю эту роялистскую сволочь, будто стадо баранов, и защищает республику с саблей в руках, выигрывает битву под Долем, — а ее так просто, за здорово живешь не выиграешь, — тут надо мозгами пораскинуть. И вы, имея такого человека, все делаете, чтобы его потерять, и не то что в генералы его не производите, а еще задумали ему голову отрубить! Да я вам прямо скажу, лучше уж броситься с Нового моста. А вам, гражданин Говэн, я вот что скажу, не будь вы моим командиром, а, скажем, моим капралом, я бы прямо так и заявил: «Ну и глупостей вы здесь нагородили!» Старик хорошо сделал, что спас детей, вы хорошо сделали, что спасли старика, и если посылать людей на гильотину за то, что они делают хорошие дела, — так пусть все идет к чертовой матери, тут уж я ничего не понимаю!.. Значит, и дальше так пойдет? Да скажите же мне, что все это неправда! Вот я сейчас себя ущипну, может, мне это только сон привиделся? Может, я проснусь? Ничего не понимаю. Выходит, что старик должен был допустить, чтобы крошки сгорели заживо, выходит, что наш командир должен был позволить отрубить старику голову. Нет, уж лучше гильотинируйте меня. Мне оно будет приятнее. Вы только подумайте: ведь если б крошки погибли, батальон Красный Колпак был бы опозорен. Этого, что ли, хотели? Тогда уж давайте прямо перегрызем друг другу глотки. Я тоже в политике разбираюсь не хуже, чем вы все, я состоял в клубе секции Пик. Чорт возьми! Неужели мы окончательно озверели! Я говорю так, как понимаю. Не нравится мне, когда творятся такие дела, — прямо ума не приложишь, что происходит. Тогда какого дьявола мы под пули лезли? Для того, выходит, чтобы нашего командира убивали? Нет, нет, Лизетта, — прошу, как говорится, прощенья. Командира нашего в обиду не дадим! Мне мой командир нужен! Я его сегодня еще сильнее люблю, чем вчера. Посылать его на гильотину! Да это же смеха достойно. Нет, нет, этого мы не допустим. Я выслушал все, что вы тут плели. Говорите, что хотите. А я говорю — этому не бывать.