Примечания

В десятом томе Собрания сочинений Достоевского печатается окончание (четвертая часть и эпилог) романа «Братья Карамазовы». Кроме того, в данном томе публикуются наброски и планы романов, повестей и рассказов, которые Достоевский задумывал в разные годы жизни, но которые не были им осуществлены (или в ходе дальнейшей творческой работы замыслы их претерпели существенную эволюцию, в результате чего их темы, образы и ситуации были использованы писателем в модифицированном виде в других его романах и повестях).[48] Особый раздел составляют немногочисленные стихотворения, сатирические и шутливые наброски Достоевского.

В качестве добавления к «Братьям Карамазовым» вслед за текстом романа помещено вступительное слово, произнесенное Достоевским 30 декабря 1879 г. перед публичным чтением главы «Великий инквизитор» и представляющее собой комментарий автора к этой главе «Карамазовых».

Текст «Братьев Карамазовых» и примечания к роману подготовлены В. Е. Ветловской. В подготовке остальных текстов и комментировании их принимали участие: А. В. Архипова («В повесть Некрасову», <Слесарек>, <Отрывки. 2,3>), И. А. Битюгова (<Роман о помещике>, «План для рассказа (в «Зарю»), <Поиски, повесть>, «Из повести о молодом человеке», «Великолепная мысль <..> Идея романа. Романист…», «Мысль на лету. В губернский город приезжает фельдмаршал…», «Мысли новых повестей», «Новые повести», «Идея. Чиновник, скучно…», <Композитор>, «Сороковины». <Отрывки. 1>. <Перечни тем>, <Борьба нигилизма с честностью (Офицер и нигилистка)>, <Описывать все сплошь одних попов…>, <Крах конторы Баймакова…>), Е. И. Кийко (<«Вступительное слово Достоевского к главе „Великий инквизитор“»>, «Брак», «Ростовщик», «Эпиграмма на баварского полковника», «Скажи, зачем ты так разорил…»), Т. А. Лапицкая (<Житие Великого грешника>, текст и § 2), И. З. Серман («Новые идеи романов, драм, повестей», ), Г. М. Фридлендер («Смерть поэта (Идея)», <Роман о князе и ростовщике>, <Житие Великого грешника>, § 1, «Козлову», «Отцы и дети», «Мечтатель», <История Карла Ивановича>, И. Д. Якубович (<Заметки, планы, наброски…>, <Драма в Тобольске…>, «На Европейские события в 1854 году», «На первое июля 1855 года», <На коронацию и заключения мира>). Техническая подготовка тома к печати С. А. Ипатовой. Редакторы тома И. А. Битюгова и Г. М. Фридлендер.

Вступительное слово

Главу «Великий инквизитор» на литературном утре в пользу студентов С.-Петербургского университета 30 декабря 1879 г. Достоевский прочитал по печатному оттиску из «Русского вестника» (ч. 2, кн. 5. гл. 5) На тексте, предназначенном для чтения, писатель сделал ряд помет. Кроме того, вместо строк: «Пленник уходит.

— А старик?

— Поцелуй горит на его сердце, но старик в прежней идее» — Достоевский вписал: «Пленник уходит, и хоть поцелуй горит на сердце несчастного старика, но он гордо остается в прежнем своем убеждении» (XIV, 389). Присутствовавшая на литературном утре А. Г. Достоевская сообщает, что «чтение имело необыкновенный успех, и публика много раз заставляла автора выйти на ее аплодисменты».[49] 21 марта 1880 г. вспоминая об этом событии, Достоевский писал В. П. Гаевскому: «Сам попечитель присутствовал на чтении. Но после чтения он мне объявил, что, судя по произведенному впечатлению, он впредь мне его запрещает читать. Таким образом, «Инквизитора» безусловно нельзя теперь читать» (XXX, кн. 1, 145).

Незаконченные повествовательные произведения, наброски и планы

Новые идеи романов, драм, повестей

Еще на каторге Достоевский задумал большой роман, «с страстным элементом», («мое главное произведение», как выражается о нем Достоевский в письме к А. Н. Майкову от 18 января 1856 г.): «Я создал <…> в голове большую окончательную мою повесть. Я боялся чтобы 1-ая любовь к моему созданию не простыла, когда минут годы и когда настал бы час исполнения, — любовь, без которой и писать нельзя. Но я ошибся; характер, созданный мною и который есть основание всей повести, потребовал нескольких лет развития, и я уверен, я бы испортил все, если б принялся сгоряча, неприготовленный» (XXVIII, кн.1, 209).

Из цитированного письма к Майкову можно сделать вывод, что большой роман автор скорее всего еще не писал, а только обдумывал. Из другого, позднейшего, письма — к Е. И. Якушкину от 1 июня 1857 г. — можно получить некоторое представление и о том, каким виделся Достоевскому его будущий большой роман: «Объясню Вам, что именно я пишу, хотя, конечно, не буду рассказывать Вам содержанье. Это длинный роман, приключенья одного лица, имеющие между собой цельную, общую связь, а между тем состоящие из совершенно отдельных друг от друга и законченных само по себе эпизодов. Каждый эпизод составляет часть. Так что я, н<а>прим<ер>, очень могу помещать по эпизоду, и это составит отдельное приключенье или повесть. Разумеется, мне бы желалось поместить все по порядку. Скажу вам еще, что роман состоит из 3-х книг каждая листов в 20 печатных, и из нескольких частей. Написана только 1-ая книга в 5 частях. Остальные две книги напишутся не теперь, а когда-нибудь, ибо, во 1-х, они составляют хотя продолжение приключений того же лица, но в другом виде и характере и несколько лет спустя. 1-я же книга есть сама по себе полный и совершенно отдельный роман в 5 частях. Вся она написана, но еще не отделана, и потому я примусь теперь отделывать ее по частям и по частям буду доставлять Вам» (там же, 281).

Замысел романа, который охватил бы несколько эпох жизни «одного лица», не был Достоевским осуществлен, хотя возникал у него неоднократно и позднее. Как роман о нескольких эпохах жизни одного героя было задумано «Житие великого грешника»; за «Братьями Карамазовыми» должно было последовать их продолжение, где главным героем стал бы младший брат — Алеша.

О том, что писание романа скорее всего остановилось на первоначальной стадии обдумывания и планировки, видно из переписки с M. M. Достоевским. Последний стал требовать от брата в конце 1857 г. присылки «готовой», как он полагал, первой части романа, и Ф. М. Достоевскому, чтобы оправдать свой отказ, пришлось пуститься в длинные объяснения, так как дальше первоначальных набросков работа над «главным произведением» к этому времени не продвинулась: «Что же касается до моего романа, — писал он 3 ноября 1857 г., — то со мной и с ним случилась история неприятная, и вот отчего: я положил и поклялся, что теперь ничего необдуманного, ничего незрелого, ничего на срок (как прежде) из-за денег не напечатаю, что художественным произведением шутить нельзя, что надобно работать честно и что если я напишу дурно, что, вероятно, и случится много раз, то потому, что талантишка нет, а не от небрежности и легкомыслия. Вот почему, видя, что мой роман принимает размеры огромные, что сложился он превосходно, а надобно, непременно надобно (для денег) кончать его скоро, — я призадумался. Ничего нет грустнее этого раздумья во время работы. Охота, воля, энергия — все гаснет. Я увидел себя в необходимости испортить мысль, которую три года обдумывал, к которой собрал бездну материалов (с которыми даже и не справлюсь — так их много) и которую уже отчасти исполнил, записав бездну отдельных сцен и глав. Более половины работы было готово вчерне. Но я видел, что я не кончу и половины к тому сроку, когда мне деньги будут нужны дозарезу. Я было думал (и уверил себя), что можно писать и печатать по частям, ибо каждая часть имела вид отдельности, но сомнение все более меня мучило. Я давно положил за правило, что если закрадывается сомнение, то бросать работу <…> Но жаль было бросать» (там же, 288–289).

Иначе, чем в письме к брату, Достоевский рисует историю работы над романом и степень его готовности в письме М. Н. Каткову от 11 января 1858 г.: «Роман мой я задумал на досуге, во время пребывания моего в г. Омске. Выехав из Омска года три назад, я мог иметь бумагу и перо и тотчас же принялся за работу. Но работой я не торопился; мне приятнее было обдумывать все, до последних подробностей, составлять и соразмерять части, записывать целиком отдельные сцены и главное — собирать материалы. В три года такой работы я не охладел к ней, а напротив, пристрастился. Обстоятельства к тому же были такие, что систематически, усидчиво заниматься я решительно не мог. Но в мае м<есяц>е прошлого года я сел работать начисто. Начерно почти вся 1-я книга и часть 2-й были уже написаны. Несмотря на то, я до сих пор не успел еще кончить даже 1-ю книгу; но, впрочем, работа идет беспрерывно. Роман мой разделяется на три книги, но каждая книга (хотя и может делиться на части, но я отмечаю только главы) <…> есть сама по себе вещь совершенно отдельная» (там же, 295).

Однако письмо издателю «Русского вестника» писалось с особой целью. Предлагая ему роман для печатания в журнале и желая получить за него аванс, в котором он в это время крайне нуждался, автор хотел убедить Каткова, что работа над романом (или, по крайней мере, его первой книгой) близка к окончательной стадии и что рукопись вскоре может быть отослана в редакцию. В действительности, как мы знаем из письма к брату от 3 ноября 1857 г., роман в это время уже был отложен в сторону.

О причинах, заставивших его приостановить работу над большим романом и сосредоточиться на повестях, Достоевский писал позднее (18 января 1858 г.) брату, M. M. Достоевскому: «Роман мой (большой) я оставляю до времени. Не могу кончать на срок! Он только бы измучил меня. Он уж и так меня измучил. Оставляю его до того времени, когда будет спокойствие в моей жизни и оседлость. Этот роман мне так дорог, так сросся со мною, что я ни за что не брошу его окончательно. Напротив, намерен из него сделать мой chef-d'oeuvre. Слишком хороша идея и слишком много он мне стоил, чтобы бросить его совсем» (там же, 299).

Откладывая работу над романом, Достоевский не хотел окончательно расстаться со столь дорогим ему замыслом. Еще 8 февраля 1858 г. он писал Якушкину, что надеется «крепко» заняться им в конце года (там же, 303). Но весной 1858 г. в письмах к M. M. Достоевскому возобновление работы над романом связывается уже с возвращением в европейскую Россию: «Роман же я отложил писать до возвращения в Россию. Это я сделал по необходимости. В нем идея довольно счастливая, характер новый, еще нигде не являвшийся. Но так как этот характер, вероятно, теперь в России в большом ходу, в действительной жизни, особенно теперь, судя по движению и идеям, которыми все полны, то я уверен, что я обогачу мой роман новыми наблюдениями, возвратясь в Россию» (там же, 311). Через год, 9 мая 1859 г., Достоевский снова пишет брату, что на роман ему нужно полтора года и хотя бы скромная обеспеченность (там же, 325).

Во время свидания в Твери в конце августа 1859 г. Федор Михайлович изложил брату, как это видно из письма к нему от 9 октября, изустно то, о чем ранее сообщал ему в письмах. Вернувшись в Петербург, Михаил Михайлович высказал в письме от 21 сентября 1859 г. свои соображения о том, как следует вести работу над романом: «Вот ты теперь и колеблешься между двумя романами, и я боюсь, что много времени погибнет в этом колебании. Зачем ты мне рассказывал сюжет? Майков раз как-то давно-давно сказал мне, что тебе стоит только рассказать сюжет, чтобы не написать его. Милейший мой, я, может быть, ошибаюсь, но твои два большие романа будут нечто вроде „Lehrjahre und Wanderungen[50] Вильгельма Мейстера“. Пусть же они и пишутся, как писался „Вильгельм Мейстер“, отрывками, исподволь, годами. Тогда они и выйдут так же хороши, как и два Гетевы романа <…> Мне бы очень хотелось, чтоб в Твери ты написал что-нибудь хорошее, из ряду вон».[51]

О том, что к моменту встречи с братом задуманный Достоевским большой роман существовал лишь в воображении автора, можно заключить из более позднего письма M. M. Достоевского от 26 октября 1859 г., в котором он пишет о своем разговоре с Краевским по поводу того, над чем в данное время работает Ф. М. Достоевский: «Краевский в субботу сильно интересовался тем, пишешь ли ты теперь и что? Я сказал о „М<ертвом> доме“ и о романе. О последнем я сказал, что ты уже давно его пишешь и что, судя по отрывкам, которые ты мне читал, это будет вещь из ряду вон». Однако постскриптум M. M. Достоевского к тому же письму свидетельствует, что он сознательно, в интересах брата, мистифицировал Краевского, так как никаких «отрывков» в действительности еще не существовало: «P.S. Ты, кажется, еще ни за что не принимался» (там же, 257). Несколько раньше, 9 октября 1859 г., в ответ на настояния брата, убеждавшего его приняться за роман, Ф. М. Достоевский написал, что «роман тот уже уничтожен» (XXVIII, кн.1, 348).

Желание выступить в литературе с новым большим произведением, значительным по содержанию и новизне идей, не оставляет, однако, Достоевского. В цитированном выше письме, где говорится об уничтожении большого романа, писатель излагает два новых замысла, из которых один в какой-то мере предвосхищает проблематику и принципы художественной разработки, примененные через несколько лет в «Записках из подполья»: «В декабре я начну роман (но не тот — м<олодой> человек, которого высекли и который попал в Сибирь). Нет. Не помнишь ли, я тебе говорил про одну „Исповедь“ — роман, который я хотел писать после всех, говоря, что еще самому надо пережить. На днях я совершенно решил писать его немедля. Он соединился с тем романом (страстн<ый> элемент), о котором я тебе рассказывал. Это будет, во 1-х, эффектно, страстно, а во 2-х, все сердце мое с кровью положится в этот роман. Я задумал его на каторге, лежа на парах, в тяжелую минуту грусти и саморазложения. Он естественно разделится романа на 3 (разные эпохи жизни), каждый роман листов печатных 12. В марте или в апреле, в каком-нибудь журнале, я напечатаю 1-й роман. Эффект будет сильнее „Бедных людей“ (куда!) и „Неточки Незвановой“. Я ручаюсь <…> „Исповедь“ окончательно утвердит мое имя» (там же, 351). Очевидно, наиболее привлекательной литературной формой Достоевскому теперь снова представлялась та, которую он уже разрабатывал в 1840-х годах, форма романа-исповеди с повествованием от первого лица. Ею Достоевский воспользовался в романе «Неточка Незванова», где каждая часть изображает одну из эпох жизни героини. Подобное деление романа Достоевскому могла подсказать и трилогия Л. Н. Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность», к этому времени уже полностью напечатанная.

Еще один из литературных замыслов Достоевского 1850-х годов явился непосредственным отражением семипалатинского периода. Об этом замысле не раз упоминает в своих письмах к Достоевскому Александр Егорович Врангель (род. 1833), в 1854–1855 гг. — областной прокурор в Семипалатинске. Юрист по образованию А. Е. Врангель по окончании лицея и службы в министерстве юстиции просил о назначении в Сибирь, и в 1854 г. был назначен прокурором во вновь созданную Семипалатинскую область. К Достоевскому Врангель питал глубокое уважение и искреннее сочувствие; очевидец казни петрашевцев, он по приезде в Семипалатинск (ноябрь 1854 г.) сразу познакомился с Достоевским, расположил его к себе и был некоторое время самым близким к нему человеком, а по возвращении в Петербург деятельнейшим образом хлопотал за ссыльного писателя.[52]

Несмотря на разницу лет, между Достоевским и Врангелем в Семипалатинске установились искренние дружеские отношения. Уехав в Петербург, Врангель писал Достоевскому 25 октября 1859 г.: «С нетерпением жду появления Вашего романа. Помнится, хотели Вы еще в Семипалатинске описать наши сибирские мучения и выставить мне напоказ мой характер».[53] И позднее Врангель настойчиво спрашивал Достоевского о судьбе этого, ему хорошо известного замысла: «Жду с нетерпением появления Вашего романа, не узнаю ли в нем знакомые личности, помните, как в Сибири Вы собирались все описать, и себя, и X., и меня — да, жду наших портретов» (письмо от 9 ноября 1859 г. — там же). В письме к А. Н. Майкову от 18 января 1856 г. Достоевский очертил характер Врангеля, высказав свое доброжелательное к нему отношение: «Письмо это доставит вам Александр Егорович, барон Врангель, человек очень молодой, с прекрасными качествами души и сердца, приехавший в Сибирь прямо из лицея с великодушной мечтой узнать край, быть полезным и т. д. Он служил в Семипалатинске; мы с ним сошлись, и я полюбил его очень <…> дам вам два слова о его характере: чрезвычайно много доброты, никаких особенных убеждений, благородное сердце, есть ум, — но сердце слабое, нежное, хотя наружность с 1-го взгляда имеет некоторый вид недоступности <…> Круг полуаристократический, или на 3/4 аристократический, баронский, в котором он вырос, мне не совсем нравится, да и ему тоже, ибо он с превосходными качествами, но многое заметно из старого влияния <…>. Добра он мне сделал множество. Но я его люблю и не за одно добро, мне сделанное. В заключение: он немного мнителен, очень впечатлителен, иногда скрытен и несколько неровен в расположении духа <…>. Но, повторяю вам, я его очень люблю» (XXVIII, кн.1, 207).

Врангель должен был явиться, по-видимому, прототипом героя задуманного Достоевским романа, а основой сюжета — стать две одновременно развивавшиеся любовные истории: Достоевского и М. Д. Исаевой, и очень напряженные, мучительные для Врангеля отношения с той женщиной, которую он и Достоевский в своей переписке, боясь огласки и компрометации ее, называют «X». А. С. Долининым было высказано предположение, по-видимому, справедливое, что «X» — это Екатерина Иосифовна Гернгросс, жена главного начальника Алтайского округа генерала А. Р. Гернгросса.[54] В позднейших воспоминаниях Врангель бегло говорит о своем семипалатинском романе: «…героиня моя была на пятнадцать лет старше меня, имела шесть человек детей, что, впрочем, не мешало ей пускать пыль в глаза выписываемыми ею парижскими туалетами и из поклонников своих вить веревки».[55] В письмах к своему молодому другу Достоевский дает подробную характеристику возлюбленной Врангеля, с которой он познакомился в Барнауле: «…Вы думали искать в ней постоянства, верности и всего того, что есть в правильной и полной любви. А мне кажется, что она на это неспособна. Она способна только подарить одну минуту наслаждения и полного счастья, но только одну минуту; далее она и обещать не может, а ежели обещала, то сама ошибалась и в этом винить ее нельзя; а потому примите эту минуту, будьте ей бесконечно благодарны и — только. Вы ее сделаете счастливою, если оставите в покое. Я уверен, что она сама так думает. Она любит наслажденье больше всего, любит сама минуту, и кто знает, может быть сама заранее рассчитывает, когда эта минута кончится. Одно дурно, что она играет сердцем других; но знаете ли, до какой степени простирается наивность этих созданий? Я думаю, что она уверена, что она ни в чем не виновата! Мне кажется, она думает: „Я дала ему счастье; будь же доволен тем, что получил; ведь не всегда и это найдешь, а разве дурно то, что было; чем же он недоволен“. Если человек покоряется и доволен, то эти созданья способны питать к нему (по воспоминаниям) навеки бесконечную, искреннюю дружбу, даже повторить любовь при встрече» (XXVIII, кн.1, 271).

Тщательность анализа психологии в этом письме свидетельствует о том, что Достоевского Е. И. Гернгросс заинтересовала не только в силу его сочувствия страданиям Врангеля, к этому времени отвергнутого, но и сама по себе, как вариация «хищного типа», по классификации Аполлона Григорьева. Из позднейшего письма Врангеля видно, что «роман», где предметом изображения должна была стать «наша семипалатинская жизнь», до 1865 г. Достоевским еще написан не был. Не был он написан и позже — во всяком случае в том виде, в каком рисовался Врангелю. Можно предположить, однако, что в образе Натальи Власовны Трусоцкой, героини «Вечного мужа» (1869), отразились некоторые черты личности и поведения «X» (см. об этом: наст. изд. Т. 8).

Осуществлением замысла не написанного в 1850-х годах «большого романа» со «страстным элементом» явились «Униженные и оскорбленные» (см. наст. изд. Т. 4).

1

Наброски планов повести, получившей название «Весенняя любовь», записаны в разное время. Переделка первоначальной даты «23 июня» на «23 ноября» вызвана была, по-видимому, тем, что основная часть записей была сделана 23 ноября и 7 января (другими чернилами), а 23 июня был зафиксирован только самый первоначальный проект плана

Хотя в рукописи год не указан, определяется он точно. Характеристика героини будущей повести «без своих слов» восходит непосредственно к роману Тургенева «Дворянское гнездо», где в тридцать шестой главе Лиза Калитина говорит: «А я думала, что у меня, как у моей горничной Насти, своих слов нету», а в главе тридцать пятой эта характеристика и с тем же выделением, что и у Достоевского в плане, применена прямо, от автора, к Лизе Калитиной: «…у ней не было „своих слов“, но были свои мысли, и шла она своей дорогой».[56]

Таким образом, самая ранняя запись не могла быть сделана до 9 мая 1859 г, когда Достоевский прочел «Дворянское гнездо», по его словам, «наконец» (XXVIII, кн.1, 325). Роман Тургенева, так понравившийся Достоевскому и неизменно его восхищавший, стал для него в какой-то мере эталоном романа о любви, но продолжать разработку плана повести с героиней «без своих слов», по-видимому, Достоевскому помешала подготовка к отъезду из Семипалатинска, занявшая у него май-июнь 1859 г.

В ноябре 1859 г. Достоевский вернулся к разработке планов «Весенней любви»; вместе с другими его беллетристическими и публицистическими замыслами, предназначенными для журнала, повесть эта перечислена в записи, публикуемой под № 3. Часть заметок, сделанных в основном на полях, относится к 7 января 1860 г. и касается отдельных сцен будущей повести.

Положенная в основу повести психологическая коллизия — сложные отношения дружбы и соперничества между «князем» и «литератором» — восходит, возможно, к отношениям между Достоевским и его молодым семипалатинским другом, бароном А. Е. Врангелем. Однако более точных данных об отражении в этих набросках повести каких-либо реальных событий или наблюдений писателя у нас нет.

Биографический материал послужил Достоевскому для создания исходной ситуации. Дальнейшее ее осмысление, поиски новых вариантов развития сюжета о любовном соперничестве (отношения между князем, литератором и героиней «без своих слов») являются самостоятельной разработкой психологической проблематики, в это время привлекшей внимание писателя.

Замысел «Весенней любви», как можно судить по ее планам, возник у Достоевского в результате размышлений над проблемой эмансипации женщины, возможностью уравнения ее в правах с мужчиной, — проблемой, усиленно обсуждавшейся в русской публицистике конца 1850-х годов.

К самому значительному выступлению русской критики 1859 г. о романе Тургенева, статье П. В. Анненкова «Наше общество в «Дворянском гнезде» Тургенева»,[57] восходят название будущей повести — «Весенняя любовь» — и отчасти проблематика ее. Характеризуя внутренний трагизм Лизы Калитиной, Анненков писал: «Не для жизни даны ей были молодость, красота, высокие предчувствия истины и блага; все погибло в цвете, застигнутое неожиданным морозом среди весны, и притом той чудной весны, какая восстает всегда под пером г. Тургенева».

Статья Анненкова могла подсказать Достоевскому и одну из нравственных коллизий «Весенней любви» — столкновение чистой душою и сердцем девушки с низкими побуждениями и фальшивыми речами «князя» и «литератора». Анненков говорит, что «высоконравственные характеры» «могут явиться (и часто являются) в годины полной духовной тьмы <…> при совершенном отсутствии моральных убеждений, еще не добытых или уже потерянных окружающим их миром». И далее Анненков высказывает мысль, которая очень сходна по смыслу с основной коллизией планов «Весенней любви»: «Даже глубоко нравственные характеры <…> учатся правде в виду господствующего произвола, сознанию обязанностей своих — на духовном и телесном растлении близких людей, порядку, справедливости и снисхождению — на общей распущенности и на диких порывах животного существования».

Замысел «Весенней любви» не был осуществлен из-за того, что Достоевский с середины 1860 г. обратился к работе над большим социальным романом («Униженные и оскорбленные»), куда из планов повести перешли любовная тема и коллизия «князя» и «литератора».

Брак

Датируется концом 1864 — началом 1865 г. по месту положения в тетради

Героиня романа, как указал Достоевский, должна была быть похожей на княжну Катю из «Неточки Незвановой» (см. наст. изд. Т. 2).

Ростовщик

Датируется началом 1866 г. по соседним датам в тетради.

Прототипами героев, очевидно, должны были стать граф В. А. Сологуб и М. Ю. Виельгорский. Над фамилией одного из персонажей, Данилова, указан, очевидно, его прототип, фамилию которого, дополнив, можно прочитать и как Чернышевский, и как Чернышев.

С Владимиром Александровичем Соллогубом (1814–1882), беллетристом, близким в 1840-х годах к кругу Белинского, Достоевский познакомился в 1846 г. В «Воспоминаниях» В. А. Соллогуба содержится краткий рассказ о посещении его литературного салона Достоевским

Салон известного музыканта-дилетанта Михаила Юрьевича Виельгорского Достоевский посещал в 1840-х годах в Петербурге. В начале 1846 г. на вечере у Виельгорских с Достоевским случился припадок, что послужило темой для эпиграммы И. С. Тургенева и Н. А. Некрасова «Послание Белинского к Достоевскому».

Тема ростовщичества всегда волновала Достоевского. Она затрагивалась в романе «Преступление и наказание», работа над которым заканчивалась в том же 1866 г., в первой черновой редакции «Идиота» (1867), в неосуществленном замысле, условно названном «Роман о князе и ростовщике» (1870), в романе «Подросток» (1875) и др.

<роман о помещике>

Датируется маем — июнем 1868 г. Запись сделана в направлении, обратном основному тексту набросков к «Идиоту» от 20 марта н. ст. 1868 г. Но среди заметок к «Идиоту», датируемых концом мая — началом июня, на с. 132 той же записной тетради встречается близкая по содержанию запись: «Видел одного священника. Толковал Апокалипсис. Купил поле». В романе эта заметка была использована в преобразованном виде.

В наброске (Роман о помещике) мотивы черновой заметки из подготовительных материалов к «Идиоту» развиты и выделены в тему особого произведения. В нем должны были, по-видимому, отразиться и некоторые юношеские воспоминания. Автобиографический характер имеют мотивы убийства отца — помещика — крестьянами и покупки поля, которое стало затем предметом спора. Первый из них связан с насильственной смертью отца писателя,[58] второй — с приобретением его родителями в 1831 г. у помещика И. П. Хотяинцева сельца Даровое в Тульской губернии Каширского уезда и с возникновением тяжбы между старым и новыми владельцами по поводу спорной земли и ее оценки. Упоминание об аягузском священнике связано с впечатлениями поры пребывания Достоевского в Семипалатинске, недалеко от которого находился г. Аягуз (на реке Аягуз).

План для рассказа (В «Зарю»)

Датируется с большой вероятностью февралем — первой половиной марта 1869 г. Возникновение же замысла должно быть отнесено, по свидетельству Достоевского, к 1864 г.

После завершения в последних числах января 1869 г. романа «Идиот» Достоевский через H. H. Страхова вступил в переписку с редакцией журнала «Заря», который в конце 1868 г он обещал поддержать своим участием. Переписка эта заключает в себе некоторые противоречия: в письме к Страхову от 26 февраля (10 марта) 1869 г. писатель сообщал, что он собирается доставить в «Зарю» к сентябрю «повесть, т. е. роман», «величиною в «Бедных людей» или в 10 печатных листов», и просил редактора журнала В. В. Кашпирева выслать ему во Флоренцию аванс (XXIX, кн. 1, 20–21). Когда же Страхов написал, что Кашпирев в денежном отношении «в настоящую минуту <…> ничего сделать не может» и предлагает рассрочить уплату, у Достоевского возникла новая идея. 18 (30) марта 1869 г. он писал Страхову, что «вместо прежних условий» может выслать «Заре» «один рассказ, весьма небольшой, листа в 2 печатных, может быть несколько более (в „Заре“, может быть, займет листа 3 или даже 3 1/2)». «Этот рассказ, — продолжал Достоевский в том же письме, — я еще думал написать четыре года назад в год смерти брата, в ответ на слова Ап. Григорьева, похвалившего мои „Записки из подполья“ и сказавшего мне тогда „ты в этом роде и пиши“. Но это не „Записки из подполья“; это совершенно другое по форме, хотя сущность — та же, моя всегдашняя сущность, если только Вы, Николай Николаевич, признаете и во мне как у писателя некоторую свою, особую сущность. Этот рассказ я могу написать очень скоро, — так как нет ни одной строчки и ни единого слова, не ясного для меня в этом рассказе. При том же много уже и записано (хотя еще ничего не написано). Этот рассказ я могу кончить и выслать в редакцию гораздо раньше первого сентября (хотя, впрочем, думаю, вам раньше и не надо; не в летних же месяцах будете вы меня печатать!). Одним словом, я могу его выслать даже через два месяца» (XXIX, кн.1, 32). Меньше чем через месяц Достоевский снова пишет Страхову, что решил сесть как можно скорее за роман на будущий год для «Русского вестника», повести в 10–12 печатных листов писать не будет, а что касается «Зари», то ей он может предложить небольшой рассказ в 2–3 печатных листа («Вечный муж»).

Подтверждением того, что «План для рассказа (в „Зарю“)» к середине марта 1869 г был письменно зафиксирован, служит признание Достоевского в письме от 18 (30) марта 1869 г. о том, что «много уже и записано (хотя еще ничего не написано)». Что касается «Вечного мужа», то в августовских письмах 1869 г. к А. Н. Майкову и С. А. Ивановой Достоевский сообщал, что повесть для «Зари» он писать не начинал (XXIX, кн.1, 51–58).

В приведенном выше письме к Страхову Достоевский вспоминал, что замысел рассказа явился «в ответ» на отзыв А. А. Григорьева о «Записках из подполья». Но, как писатель тут же подчеркивал, он задумал произведение, отличающееся от «Записок» по форме. С этими словами перекликается в плане характеристика племянника умершей Барыни: «Вообще это тип Главная черта — мизантроп, но с подпольем. Это сущность, но главная черта, потребность довериться, выглядывающая из страшной мизантропии и из-за враждебной оскорбительной недоверчивости». Изображение ухода героя в «подполье», мучающего его сознания одиночества и одновременно тяготения его к людям, борьбы в его душе взаимоисключающих чувств — все эти мотивы определились в «Записках из подполья». Но теперь Достоевский стремится вставить характер героя в рамки «краткого» рассказа, «вроде пушкинского», дать его в действии, «без объяснений», тон повествования выдержать «откровенный и простодушный», вероятно, по образцу пушкинских же «Повестей Белкина». Возможно, что «пушкинские» ассоциации, которые вызывал у Достоевского задуманный рассказ, в какой-то мере поддерживались образом героини, положение которой как «воспитанницы» «богатой барыни» сближало ее с Лизой из «Пиковой дамы».

Ряд образов и ситуаций данного плана (герой — Племянник, о котором до конца не известно, кто он — «милый тип à la О-ff или убийца серьезный из подполья»; доверительные взаимоотношения его с Воспитанницей; положение его между Воспитанницей и Княжной; любовная история с хроменькой девочкой, которая «из злобы сама себя довела до смерти», а он, «может быть, застрелился»; наконец, переходящие из одного замысла этого времени в другой мотивы пощечины без ответа и дуэли без выстрела) получили в дальнейшем оригинальное претворение в других, позднейших набросках, в подготовительных материалах к роману «Бесы» («Зависть») и в самом этом романе.

Датируется предположительно сентябрем-октябрем 1869 г., периодом интенсивной работы Достоевского над повестью «Вечный муж», среди подготовительных материалов к которой находится данный отрывок.

Мотив убийства из ревности восходит к «Идиоту», законченному в начале 1869 г., но в данном замысле главный персонаж («муж») варьирует тот характер, который в «Вечном муже» воплощен в Трусоцком.

Не осуществленный в ближайшие годы, этот замысел был реализован в повести «Кроткая» (1876).

В замысле отразились некоторые впечатления от новейшей французской романистики: в частности, эпизод «Любовник, в доме на дворе, из окна в окошко, выследил. Подслушивает свидание» напоминает гл. LXVII из романа Э. Фейдо «Фанни» (1859), где любовник, подсматривая с балкона в окно, убеждается в неверности своей любовницы.

<Поиски, повесть>

Датируется по автографу 9 (21) ноября 1869 г.

Из повести о молодом человеке

Датируется предположительно концом 1869 — началом 1870 г., периодом подготовительной работы над романом «Бесы». Запись сделана на отдельной странице, предшествующей наброскам «Зависть», которые она напоминает по почерку; от более поздних заметок к «Бесам» в этой же тетради — она отделена тремя чистыми страницами.

Мотив оскорбленного самолюбия, близкий реакции героя данного наброска — бедного «молодого человека» — на нравственное унижение, разрабатывался Достоевским ранее в «Преступлении и наказании» и «Идиоте», в образах Раскольникова и Ипполита; позднее он получил развитие в образе капитана Снегирева в «Братьях Карамазовых».

Смерть поэта (Идея)

Датируется временем с 9 сентября н. ст. 1869 г. (дата, проставленная автором под планом № 1) по декабрь 1869 — январь 1870 г.

План повести «Смерть поэта» (№ 1) записан Достоевским в той же рабочей тетради, где содержатся часть подготовительных материалов к «Идиоту», планы рассказа (о Воспитаннице) в «Зарю» и «поэмы» «Император», а также черновые записи к повести о Картузове.

Заметки, печатаемые под № 2, представляют собой ряд приписок, сделанных, по-видимому, позднее — в конце 1869 — начале 1870 г, в момент, когда Достоевский, закончив и отослав в Петербург повесть «Вечный муж», вернулся к обдумыванию темы романа для «Русского вестника» и колебался между накопившимися у него различными замыслами и заготовками. Поскольку в этих записях, являющихся дальнейшей трансформацией прежнего замысла, упоминается в качестве действующего лица С. Г. Нечаев, они вряд ли могли быть сделаны ранее того времени, когда Достоевский в Дрездене, узнав из газет о совершенном в Москве 21 ноября 1869 г. по указанию С. Г. Нечаева убийстве студента Петровской академии И. И. Иванова (оказавшего Нечаеву неповиновение), заинтересовался личностью Нечаева. Психологический анализ этого убийства писатель вскоре положил в основу романа «Бесы»; в комментарии к последнему см. характеристику Нечаева и анализ истории знакомства Достоевского с различными материалами о нем. Убийство Иванова было обнаружено 26 ноября 1869 г.[59] Но заметки Достоевского скорее всего относятся не к декабрю 1869 г., а к январю 1870 г.: упоминаемый в них Кулишов, фигурирующий в планах «Жития Великого грешника» сначала под именем Куликова, во второй половине января в заметках «Мысль» превращается в Кулишова.

В диалоге, печатаемом под № 3 и предположительно отнесенном к «Смерти поэта», обыгрывается фамилия «Дырочкин», которой завершается план № 2. Таким образом, диалог этот либо написан до плана № 2 и Достоевский позднее предполагал связать его с замыслом «Смерть поэта», либо представляет собой дальнейшее развитие последнего пункта названного плана.

Вернувшись в декабре 1869 — январе 1870 г. к «Смерти поэта», автор попытался в это время видоизменить и конкретизировать первоначальный план повести, записанный в сентябре предыдущего года. Но уже вскоре, в начале февраля, у него возникает новый план. Поэт, который ранее был задуман как главный герой особой, самостоятельной повести, теперь становится действующим лицом одного из эпизодов («блестящей главы») (Романа о Князе и Ростовщике) — вторичного ответвления «Жития великого грешника». В свою очередь, из этого плана в процессе дальнейшего обдумывания рождается один из первоначальных планов «Бесов» (озаглавленный «Зависть»). После февраля 1870 г. Достоевский, занятый работой над «Бесами», к плану «Смерти поэта», по-видимому, уже не возвращался, по крайней мере в дошедших до нас его рабочих тетрадях не сохранилось позднейших записей, которые можно было бы сколько-нибудь уверенно связать с разработкой этого сюжета. Как видно из планов «Смерти поэта», первоначальный замысел повести возник в тесной связи с вынашивавшимися Достоевским в 1869–1870 гг. планами романа «Атеизм» (см. наст. том. С. 395). На первом этапе (ему соответствует план № 1) сердцевиной повести должен был стать спор между Атеистом, Попиком — горячим ревнителем православия, по чистоте сердца и темпераменту родственным Аввакуму, Раскольником и Поэтом — «язычником», обоготворяющим природу, «о свободе и о свободном человеке». Лишь охарактеризовав это основное философско-идеологическое зерно повести и очертив характеры четырех участников спора, автор начинает размышлять о сюжете: «Подсочинить повесть <…> в углах совершилась кража, или преступление, или что-нибудь…». Как место действия обозначены «углы», герой — бедняк-энтузиаст, умирающий в 26 лет и оставляющий после себя без средств двух детей и беременную жену; это вызывает у писателя ассоциации с «Бедными людьми» — с судьбой Покровского, Горшкова, Девушкина.

В плане № 2 автор приступает к «сочинению» «повести», т. е. разработке фабулы. Вводится новый персонаж, от лица которого, по-видимому, романист теперь хочет вести повествование-возвратившийся в Россию из-за границы после 6 лет отсутствия Господин. Племянник приводит его в углы; к содержателю их у приезжего есть поручение от Нечаева (или от кого-то из эмигрантов, связанных с Нечаевым). Здесь же живут Поэт с женой, любящей Племянника и преследуемой хозяином углов, а также Попик и Доктор-нигилист. Раскольник исчезает, зато автором намечены новые, по-видимому, гротескно-комические персонажи — пан Пшепярдовский, Б-нов (под последним мог иметься в виду петербургский книгопродавец и владелец типографии А. Ф. Базунов, с которым Достоевский поддерживал деловые связи с начала 1860-х годов) и Дырочкин. Перед всеми этими лицами «надорвавшийся» Поэт должен произнести вслух «последнюю исповедь» и застрелиться (как пытался поступить после чтения своей исповеди Ипполит в «Идиоте»). После самоубийства Поэта в углы врывается полиция. Фамилия «Никчорыдов» в наброске № 3 завершает перечисление гротескных фамилий обитателей углов, которое начато в плане № 2. Отрывки сатирического диалога между Дырочкиным и его собеседником стилистически близки к позднейшим аналогичным по характеру записям в подготовительных материалах к «Дневнику писателя» за 1876 г.

В последующих заметках Поэт, Ростовщик и Князь стали персонажами одного большого произведения. Теперь жена Поэта — подруга невесты Князя. Последняя, оказавшись в одном из эпизодов в углах, куда пришла навестить прежнюю подругу, становится свидетельницей «прощания Поэта с жизнию», его предсмертного отречения от веры («не верю») и смерти.

Персонаж, обозначенный в планах «Смерти поэта» как Попик, фигурирует позднее в подготовительных материалах к «Бесам».

<Роман о князе и ростовщике>

Датируется концом 1869 — февралем 1870 г. на основании авторской даты и по связи с набросками повести «Смерть поэта», а также планами «Жития Великого грешника» и первоначальных набросков к «Бесам».

Три фрагмента, условно объединенные под названием (Роман о Князе и Ростовщике), представляют собой промежуточное звено между планом «Жития Великого грешника» и замыслом романа «Бесы» (вторая половина января — февраль 1870 г.). Начав 8 (20) декабря 1869 г. разрабатывать план «Жития Великого грешника», Достоевский продолжал заниматься им в январе-феврале 1870 г. Но работа эта, как постепенно убеждался автор, затягивалась; между тем Достоевского мучила мысль о взятом им на себя обязательстве доставить в начале 1870 г. в «Русский вестник» начало романа, тем более что часть денег была взята вперед. В результате у Достоевского возникла мысль, прежде чем ему удастся приступить к писанию задуманного романа о детстве героя-атеиста («Великого грешника»), попробовать написать роман из жизни того же или психологически близкого героя, взятого на одной из более поздних стадий его жизненного пути. Отражением этого замысла являются заметки «Мысль» (№ 1) и «Последняя попытка мысли» (№ 3). К ним по содержанию тесно примыкает ряд записей (№ 2) в той же тетради, заключительная часть которых подготавливает видоизменение замысла, зафиксированного во фрагменте № 1, и связывает его с планом № 3.

В заметке «Мысль» содержится первый вариант сюжетной коллизии будущего романа. Герой его — Атеист, как и в задумывавшемся в 1868–1869 гг. «Атеизме» и продолжающем его «Житии Великого грешника». Но он сразу же является перед читателем взрослым: «предварительная» его жизнь отнесена в экспозицию, кратко излагаемую на первых страницах. У Атеиста «молоденькая» и «невинная» жена. Сюда же из планов «Жития великого грешника» перенесена Хроменькая, получившая теперь имя Хромоножки (прообраз будущей Марьи Тимофеевны Лебядкиной в «Бесах» и в то же время девочки Матреши из «Исповеди Ставрогина»). Влюбленная в Князя Хромоножка, изнасилованная и брошенная им, становится жертвой беглого каторжника Кулишова (упоминается в планах «Жития Великого грешника; он же — прообраз Федьки-каторжного в «Бесах»; ср. упоминания этой фамилии выше в набросках «Смерть поэта»). Постепенно формируется сложный психологический портрет, кое в чем напоминающий, с одной стороны, будущего Ставрогина («думал спастись от отчаяния женитьбой», «не было страсти», «Так жить нельзя, но куда пойти?» и т. д.), а с другой — героя «жития» (мечты о «самосовершенствовании», испытание себя «подвигами святых»). В плане и приписках к нему фигурирует и Князь, пока еще только как лицо, запутанное в темные махинации и связанное с каторжником-убийцей Кулишовым.

Заметки, печатаемые под № 2, сделаны не в один, а в несколько приемов и относятся одновременно к ряду замыслов, обдумывавшихся Достоевским параллельно в конце 1869 — начале 1870 г. Но большая их часть продолжает план романа, зафиксированный в наброске № 1.

Заметки открываются фразой «Переменить роман мальчика…» Слова эти, по-видимому, связаны с обдумыванием плана «Жития Великого грешника». Но вслед за этим автор сразу же возвращается мысленно к занимающему его новому замыслу. Теперь его герой — Князь. Намечается и второй главный персонаж — Ростовщик — образ, возникающий в более раннем наброске 1869 г. и получающий дальнейшее развитие в «Подростке» (1874–1875) и «Кроткой» (1876). Ростовщик (как и «мальчик» в упомянутой выше первой записи) — «побочный сын». От него зависят Князь — его бывший товарищ по университету — и Невеста, «усталая, тоскующая <…> страдалица», жаждущая «живой жизни». Тут же у автора возникает, по-видимому, мысль — объединить новый замысел с другими своими замыслами — повестью о Картузове и «Смертью поэта». В пользу первого предположения говорит заметка «Пересочинить Картузова, графа выгнали (скандальная дуэль)» и последующее, вторичное, упоминание имени Картузова.[60] В дальнейшем повесть о Картузове (трансформировавшемся в капитана Лебядкина) стала эпизодом «Бесов». Что же касается намерения автора объединить сюжетные коллизии <Романа о Князе и Ростовщике> со <Смертью поэта>, то оно не вызывает сомнений (см. намеченную в плане «блестящую главу»). Для философского монолога Поэта (а может быть, и Ростовщика) заготовляется «ключевая» фраза, предполагаемый лейтмотив: «Я признаю существование матерьи, но я совершенно не знаю, материальна ли матерья?». Намечается развязка, предвосхищающая «Братьев Карамазовых»: второй герой — не Ростовщик, а сын Ростовщика, в дальнейшем обвиненный в отцеубийстве. Затем эта мысль видоизменяется: «убит не Отец, а Жена»; «суд за Жену спасает его, и он идет на страдание, в Сибирь, с радостию» (NB «Даже знал, что другой виноват, а не он»). Здесь в какой-то мере предвосхищено также психологическое состояние Мити Карамазова после обвинения в убийстве отца. Ростовщика в Сибирь сопровождает Невеста, увлеченная его отказом от атеизма, жаждой веры и желанием очиститься страданием и искупить свой грех. Попутно в набросках возникает еще один мотив, отдаленно напоминающий сцены в Мокром в «Братьях Карамазовых»: «После объяснений с Невестой и после искренней и глубокой мысли идет на ночь к Максиму Иванову — оргия и убийство». Упоминаемый здесь Максим Иванов — глава шайки убийц, содержатель притона в Москве, убивший 8 ноября 1869 г. вместе со своими сообщниками чиновника фон Зона (об этом убийстве упоминается также в «Подростке» и «Братьях Карамазовых»; в последнем романе имя фон Зона получило в устах Федора Павловича Карамазова нарицательное значение). Убийство фон Зона содержателем притона Максимом Ивановым широко обсуждалось русскими газетами в конце 1869 — начале 1870 г.

Последнее лицо, возникающее в конце заметок, — Учитель (характеристика его подготовлена рядом более ранних замыслов, вошедших в данный том) — отдаленный прообраз Шатова в «Бесах». Лицо это переходит в набросок «Зависть», а затем в позднейшие заметки к «Бесам», где оно приобретает сперва имя Голубева, а затем Шатова.

Упоминание имени Максима Иванова подтверждает дополнительно, что Роман о Князе и Ростовщике обдумывался не ранее конца 1869 г.

Заметка, озаглавленнная автором «Последняя попытка мысли». (№ 3), наиболее поздняя из трех, относящихся к Роману о Князе и Ростовщике, хотя отдельные записи в них могли делаться параллельно: здесь Ростовщик — товарищ Князя по университету (как и было намечено во фрагменте, печатаемом под № 2). Заметка датирована «2 февраля) 21 генваря». Эта дата относится к 1870 г., что подтверждается расположенной над ней на той же странице автографа записью дрезденского адреса: «Badergasse, 19» (зиму 1868–1869 гг. Достоевский провел во Флоренции).

В новом плане романа те же три, что и в записях, напечатанных под № 2, главных персонажа — Князь, Ростовщик и Красавица. Рядом с ними появляется четвертый — Воспитанница («брюхатая Невеста»), ждущая ребенка от Князя (образ, расщепившийся в дальнейшем на Дарью и Марию Шатовых в «Бесах»; ср. более ранний план рассказа для журнала «Заря» на с. 302–306 данного тома). Характер Ростовщика психологически углублен: он — «страстный ростовщик и сребролюбец», но в душе лелеет мысль об «упорном труде для самовоспитания» — труде, в результате которого «полюбишь природу и найдешь бога». Его характер и поступки противоречивы: «Пост — и вдруг у Максима Иванова» (т. е. в публичном доме). Заинтригованная загадочностью поведения Ростовщика Красавица следит за ним; при этом она узнает, «что он делает добрые дела втайне», но он же «выпихнул Отца» из вагона (или это «ей померещилось»). Изложение оборвано: дальнейший план развития действия остается неясным, как и развязка романа, мыслившаяся автором на данной стадии формирования замысла.

Основные действующие лица планов № 2 и 3 — Князь, Красавица, Воспитанница, Учитель — были в январе — феврале 1870 г. перенесены Достоевским в разрабатывавшийся параллельно план «Зависть», непосредственно предваряющий замысел «Бесов». Из персонажей, намеченных ранее, сюда не был введен лишь Ростовщик — образ, получивший художественную реализацию не в «Бесах», но в «Подростке» и «Кроткой». В том же плане «Зависть», а затем в «Бесах» была осуществлена и мысль о сюжетном объединении мотивов Романа о Князе и Ростовщике и повести о Картузове, отраженная в заметках № 2, образ же умирающего Поэта, намеченный первоначально в планах повести «Смерть поэта» и затем вошедший в Роман о Князе и Ростовщике, слился в процессе работы над «Бесами» с образом Грановского, сыграв определенную роль в подготовке глав, посвященных последним дням жизни Степана Трофимовича Верховенского.

<Житие великого грешника>
1

Еще не успев завершить работу над четвертой частью «Идиота», 11 (23) декабря 1868 г. Достоевский писал из Флоренции поэту А. Н. Майкову: «Здесь же у меня на уме теперь: 1) огромный роман, название ему „Атеизм“ (ради бога, между нами), но прежде чем приняться за который мне нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных. Он поспеет, даже при полном обеспечении в работе, не раньше как через два года. Лицо есть: русский человек нашего общества, и в летах, не очень образованный, но и не необразованный, не без чинов, — вдруг, уже в летах, теряет веру в бога. Всю жизнь он занимался одной только службой, из колеи не выходил и до 45 лет ничем не отличался. (Разгадка психологическая: глубокое чувство, человек и русский народ). Потеря веры в бога действует на него колоссально. (Собственно — действие в романе, обстановка — очень большие.) Он шныряет по новым поколениям, по атеистам, по славянам и европейцам, по русским изуверам и пустынножителям, по священникам; сильно, между прочим, попадается на крючок иезуиту, пропагатору, поляку; спускается от него в глубину хлыстовщины — и под конец обретает и Христа н русскую землю, русского Христа и русского бога. (Ради бога, не говорите никому; а для меня так: написать этот последний роман, да хоть бы и умереть — весь выскажусь…)» (XXVIII, кн. 2, 329).

Сообщая Майкову о новом своем «огромном» замысле, писатель тут же оговаривался, что приступить к осуществлению его сможет лишь после того, как освободится от долгов и будет иметь хотя бы необходимые средства для жизни. «„Атеизм“ на продажу не потащу (а о католицизме и об иезуите у меня есть что сказать сравнительно с православием)», — замечал он. До того как углубиться в работу над «Атеизмом», Достоевский считал нужным осуществить отдельное издание «Идиота», и написать «большую повесть», «идея» которой, как он писал Майкову, была у него готова (один из замыслов, отраженных в его заметках, которые напечатаны выше). Лишь подготовив таким образом на время необходимые условия для спокойного, сосредоточенного труда, Достоевский рассчитывал взяться за писание «Атеизма».

К изложению того же проекта — и в связи с этим к теме финансовых затруднений — Достоевский вернулся в письме к С. А. Ивановой из Флоренции от 25 января (6 февраля) 1869 г., через неделю после окончания и отсылки в Россию последних двух глав «Идиота»: «Теперь у меня в голове мысль огромного романа, который во всяком случае, даже и при неудаче моей, должен иметь эффект, — собственно по своей теме. Тема — Атеизм. (Это не обличение современных убеждений, это другое и — поэма настоящая). Это поневоле должно завлечь читателя. Требует большого изучения предварительно. Два-три лица ужасно хорошо сложились у меня в голове, между прочим, католического энтузиаста-священника (вроде St François Xavier)».[61]

Но — указывает здесь же Достоевский — мысль его могла быть осуществлена только после возвращения в Россию, так как для этого были нужны свежие впечатления русской жизни. Между тем долги и запутанные денежные обстоятельства приковывали писателя к заграничному существованию и заставляли искать другой, срочной, работы: «Но написать его («Атеизм». — Ред.) здесь нет возможности. Вот это я продам 2-м изданием и выручу много; но когда? Через 2 года. (Впрочем, не передавайте тему никому.) Придется писать другое покамест, чтоб существовать. Все это скверно. Надо, чтоб обернулись обстоятельства иначе. А как они обернутся?». Излагая другие свои литературные идеи (проекты журнала типа будущего «Дневника писателя», ежегодной «настольной книги» для чтения и т. д.), Достоевский в заключение писал: «Но все-таки главная из них — мой будущий большой роман. Если я не напишу его, то он меня замучает. Но здесь писать невозможно. А возвратиться, не уплатив по крайней мере 4 000 и не имея 3 000 для себя на первый год (итого 7000), невозможно» (XXIX), кн. 1, 11–12).

Писатель вернулся к характеристике «Атеизма» еще раз в письме к С. А. Ивановой от 8 (20) марта 1869 г.[62] Декларируя здесь, что его цель «не в достижении славы и денег, а в достижении выполнения синтеза моей художественной и поэтической идеи, т. е. в желании высказаться в чем-нибудь по возможности вполне, прежде чем умру», Достоевский писал: «Ну вот я и задумал теперь одну мысль, в форме романа. Роман этот называется „Атеизм“; мне кажется, я весь выскажусь в нем. И представьте же, друг мой: писать его здесь я не могу; для этого мне нужно быть в России непременно, видеть, слышать и в русской жизни участвовать непосредственно; надо, наконец, писать его два года. Здесь же я этого не могу и потому должен писать другое». В последний раз об «Атеизме» из дошедших до нас писем говорится в письме Достоевского к А. Н. Майкову из Флоренции от 15 (27) мая 1869 г.: «Писал я Вам или нет о том, что у меня есть одна литературная мысль (роман, притча об атеизме), пред которой вся моя прежняя литературная карьера — была только дрянь и введение и которой я всю мою жизнь будущую посвящаю? Ну так мне ведь нельзя писать ее здесь; никак; непременно надо быть в России. Без России не напишешь».

Около 5 августа н. ст. 1869 г. Достоевский с женой выехали из Флоренции в Прагу. Невыносимая жара, стоявшая в это время во Флоренции, на которую писатель жаловался в письмах к H. H. Страхову от 14 (26) августа и к С. А. Ивановой от 29 августа (10 сентября), и хлопоты, связанные с беременностью жены, мешали Достоевскому в это время приняться за новую литературную работу. Однако заметка, публикуемая под № 1, свидетельствует, что еще до отъезда из Флоренции замысел, изложенный в цитированных письмах Достоевского, претерпел известную метаморфозу.

Названная заметка находится в тетради Достоевского с записями к «Идиоту» и датирована «31 июля. Флоренция». В июле 1868 г. Достоевский жил в Швейцарии, в Веве, а не во Флоренции. 31 же июля ст. ст. 1869 г. (т. е. 12 августа н. ст.) он находился уже в Дрездене. Таким образом, интересующая нас запись могла быть сделана лишь 19 (31) июля 1869 г.

Содержание записи № 1 («Детство. Дети и отцы, интрига, заговоры детей, поступление в пансион и проч.») дает основание полагать, что к июлю 1869 г. у Достоевского возникла мысль осуществить замысел, изложенный им зимой 1868 и весной 1869 г. в письмах к А. Н. Майкову и С. А. Ивановой под названием «Атеизм», не в одном романе, а в цикле из нескольких романов или повестей. Планом первого из них, который писатель на этой стадии обозначил для себя как «Детство»,[63] и является, по-видимому, заметка № 1.

Причины и существо тех изменений, которые планы Достоевского претерпели к лету 1869 г., помогает понять письмо к H. H. Страхову от 18 (30) марта. Писатель сообщает здесь, что, поскольку он не получил денег от редакции «Зари», с которой при посредстве Страхова вел переговоры, ему «теперь» выгоднее «сесть, и сесть как можно скорее, за роман на будущий год в „Русский вестник“…» (XXIX, кн. 1. 32). Так как замысла романа «Бесы», который в конце концов и был отдан Достоевским M. H. Каткову, еще не существовало, приходится предположить, что роман о детстве героя-«атеиста», выделившийся из прежнего, более обширного, замысла и являвшийся в это время, в глазах автора, первым подступом к нему, как раз и предназначался в это время Достоевским для «Русского вестника». Это предположение подтверждают последующие письма романиста, относящиеся к осенним и зимним месяцам 1869 г., а также набросок, печатаемый под № 2 и по содержанию являющийся осложненным развитием плана № 1.

После переезда Достоевского в Дрезден название «Атеизм» исчезает из его писем. До рождения дочери 14 (26) сентября 1869 г. у писателя не было времени для работы, после же этого он был вынужден заняться писанием «Вечного мужа». Лишь один раз в осенних письмах 1869 г., а именно в письме к С. А. Ивановой от 29 августа (10 сентября), Достоевский упоминает о прежнем, дорогом ему замысле: «Есть у меня идея, которой я предан всецело; но я не могу, не должен приниматься за нее, потому что еще к ней не готов: не обдумал и нужны матерьялы. Надобно, стало быть, натуживаться, чтоб изобретать новые рассказы; это омерзительно. Что со мной будет теперь и как я улажу дела свои — понять не могу!» (Там же, 58). Но характерно, что заглавия «Атеизм» в этом письме уже нет. Это дает основание полагать, что к июлю — августу 1869 г. автор уже не называл так задуманный им роман (или цикл романов).

Через три дня после рождения дочери, 17 (29) сентября, Достоевский сообщил Майкову, что, всецело занятый пока повестью в «Зарю» (т. е. «Вечным мужем»), он все же «замыслил вещь в «Русский вестник». Она, — пишет автор, — «очень волнует меня, но боюсь усиленной работы».[64] Под задуманной «вещью» и следует понимать, по-видимому, роман о детстве героя-«атеиста», первое обращение к которому документируется записью № 1. Следующие приводимые далее упоминания о романе для «Русского вестника» в письмах относятся к декабрю.[65] Но еще раньше, 2 (14) ноября 1869 г., до окончания затянувшейся работы над «Вечным мужем», Достоевский заносит в рабочую тетрадь заметку, которая публикуется выше. Старое название («Атеизм») на этой стадии отброшено, другого еще не появилось. Отсюда условное обозначение заметки — «Подпольная идея для „Русского вестника“». Обозначение это связывает замысел романа о детстве героя-«атеиста» с «Вечным мужем» и рядом других замыслов 1869 г., печатаемых в данном томе, где Достоевский возвращается к занимавшей его еще в 1860-х годах теме психологического «подполья», стремясь дать ряд новых вариаций типа озлобленного и внутренне раздвоенного героя-неудачника, мучающегося этой раздвоенностью.

О том, что в конце 1869 г. Достоевский предполагал дать в «Русский вестник» именно первую часть того обширного замысла, который в письмах конца 1868 — первой половины 1869 г. именовался «Атеизм», с полной очевидностью свидетельствуют декабрьские письма, «…через три дня сажусь за роман в „Русский вестник“, — писал Достоевский А. Н. Майкову 7 (19) декабря. — И не думайте, что я блины пеку: как бы ни вышло скверно и гадко то, что я напишу, но мысль романа и работа его — все-таки мне-то, бедному, то есть автору, дороже всего на свете! Это не блин, а самая дорогая для меня идея и давнишняя. Разумеется, испакощу, но что же делать!» А в письме к С. А. Ивановой от 14 (26) декабря 1869 г., сообщая, что, занятый работой над «Вечным мужем», не смог, как предполагал, написать и выслать редакции «Русского вестника» для январской книжки 1870 г. начало обещанного романа, и выражая надежду выполнить это обязательство к февралю, Достоевский говорил: «Я думаю, в „Русском вестнике“ рассердятся на меня за это и будут отчасти правы. Но что же мне было делать? Я не знал, что так обернется, а написанную в „Зарю“ повесть не мог переслать в „Русский вестник“; я ему назначаю нечто поважнее. Это — роман, которого первый отдел только будет напечатан в „Русском вестнике“. Весь он кончится разве через 5 лет и разобьется на три, отдельные друг от друга, повести. Этот роман — все упование мое и вся надежда моей жизни — не в денежном одном отношении. Это главная идея моя, которая только теперь в последние два года во мне высказалась. Но чтоб писать — не надо бы спешить. Не хочу портить. Эта идея — все, для чего я жил. Между тем, с другой стороны, чтоб писать этот роман — мне надо бы быть в России. Например, вторая половина моей первой повести происходит в монастыре. Мне надобно не только видеть (видел много), но и пожить в монастыре. Тяжело мне поэтому за границей, невозможно не вернуться».

Из цитированных писем видно, что, отказавшись от первоначального намерения отложить осуществление своей «главной» идеи (т. е. обширного романа, в более ранних письмах носившего название «Атеизм») на два года, Достоевский, вынужденный к этому изменившимися обстоятельствами (важнейшими из которых были невозможность из-за материальных затруднений вернуться весной в Россию и необходимость погасить долг в «Русский вестник»), решил теперь же приступить к написанию произведения, соответствующего «первому отделу» его замысла и посвященного детским годам героя, отдав это произведение в «Русский вестник». Так выясняется единство «Атеизма», планов, обозначенных нами № 1 и 2, и ряда последующих этапов развития того же замысла, получившего вскоре другое название — «Житие великого грешника».

Следующим звеном в развитии интересующей нас авторской идеи и является начало подробного плана «Жития Великого грешника» (№ 3). Оно набросано в рабочей тетради Достоевского, в основной своей части занятой подготовительными материалами к роману «Бесы» и относящейся к декабрю 1869 — маю 1870 г. Большинство записей в ней датировано автором. Первая из них — от 8 (20) декабря 1869 г. — сразу дает новое название «Житие Великого грешника». Последующие заметки датированы 1, 2 и 12 (24) января 1870 г. К ним примыкает ряд дальнейших записей, первая из которых имеет авторскую дату 27 января. Указания на то, какому стилю, старому или новому, соответствуют даты 1, 2 и 27 января, в автографе отсутствуют. Но, по-видимому, они проставлены по новому стилю и их следует соответственно интерпретировать как 20 декабря (1 января), 21 декабря (2 января) 1869 г. и 15 (27) января 1870 г.

На с. 14 автографа есть запись с перечнем дат: «27 января, 10 февраля; 15 (февраля), 22 февр<аля>, 22 февраля начать высылать». По-видимому, она отражает очень недолгую уверенность Достоевского в том, что работа над «Житием» пойдет быстро и уже 10 (22) февраля он сможет отправить какую-то часть рукописи в редакцию «Русского вестника».

Несмотря на очевидную преемственность между замыслом «Атеизма», изложенным Достоевским в цитированных письмах к А. Н. Майкову от 11 (23) декабря 1868 г. и к С. А. Ивановой от 25 января (6 февраля) 1869 г., и планом «Жития Великого грешника», сложившимся к январю 1870 г., между ними есть и существенное различие. Перед нами не один, а скорее два замысла, связанных друг с другом, но в то же время и во многом несходных.

Как уже говорилось выше, замысел «Атеизма» сформировался во время работы над последней частью «Идиота». И как нетрудно видеть из обоих названных писем, замысел возник как непосредственное продолжение той дискуссии о русском человеке и его метаниях, об атеизме и католицизме, которая вспыхивает в главе VII четвертой части романа.

«…католичество римское, — восклицает здесь князь в ответ на возражение одного из гостей, собравшихся у Епанчиных, — даже хуже самого атеизма, таково мое мнение! <…> Атеизм только проповедует нуль, а католицизм идет дальше: он искаженного Христа проповедует, им же оболганного и поруганного, Христа противоположного! Он антихриста проповедует, клянусь вам, уверяю вас! <…> Папа захватил землю, земной престол и взял меч; с тех пор все так и идет, только к мечу прибавили ложь, пронырство, обман, фанатизм, суеверие, злодейство, играли самыми святыми, правдивыми, простодушными, пламенными чувствами народа, все, все променяли за деньги, за низкую земную власть. И это не учение антихристово?! Как же было не выйти от них атеизму?» (см.: Наст. изд. Т. 6. С. 543–544).

Далее Мышкин заявляет: «Вы вот дивитесь на Павлищева, вы все приписываете его сумасшествию или доброте, но это не так! И не нас одних, а всю Европу дивит в таких случаях русская страстность наша: у нас коль в католичество перейдет, то уж непременно иезуитом станет, да еще из самых подземных; коль атеистом станет, то непременно начнет требовать искоренения веры в бога насилием, то есть, стало быть, и мечом! <…> Не из одного ведь тщеславия, не все ведь от одних скверных, тщеславных чувств происходят русские атеисты и русские иезуиты, а и из боли духовной, из жажды духовной, из тоски по высшему делу, по крепкому берегу, по родине, в которую веровать перестали, потому что никогда ее и не знали! Атеистом же так легко сделаться русскому человеку, легче чем всем остальным во всем мире! И наши не просто становятся атеистами, а непременно уверуют в атеизм, как бы в новую веру, никак и не замечая, что уверовали в нуль. Такова наша жажда! <…> Ведь подумать только, что у нас образованнейшие люди в хлыстовщину даже пускались…» (там же. С. 545–546).

В этих словах намечена основная проблематика «Атеизма» на той первой ступени развития замысла, который отражен в письмах к Майкову и Ивановой от конца 1868 — начала 1869 г. В центре их — тип охарактеризованного Мышкиным русского «атеиста», «шныряющего» по России и Европе, томимого духовным голодом и колеблющегося между неуемным отрицанием и столь же горячей жаждой веры. В качестве главного его идейного антагониста воображение автора в это время рисует образ непоколебимо твердого в своем фанатизме, готового насаждать веру огнем и мечом католического священника-иезуита, представителя того западного догматического христианства, которое, по словам Мышкина, «хуже самого атеизма» и проповедует «оболганного и поруганного» Христа.

Иное мы видим в планах «Жития Великого грешника». Здесь уже нет «поляка» — «иезуита, пропагатора», к которому герой «попадается на крючок», как нет и фанатического «энтузиаста-священника», близкого по умонастроению к основателям иезуитского ордена. Оставлено первоначальное намерение изобразить героя уже на первых страницах романа человеком «в летах» и начать рассказ о нем с момента духовного кризиса, в результате которого он «вдруг» «теряет веру в бога». Вместо этого автор решил начать повествование о Великом грешнике с детства и последовательно изобразить в цикле связанных между собой романов всю историю его духовного развития от рождения до смерти. Ее стержень — постоянно углубляющаяся, принимающая на каждом новом этапе жизни героя новые формы борьба добра и зла, веры и безверия в его душе. Различные внешние влияния, люди, с которыми сталкивается Великий грешник, снова и снова обостряют эту борьбу. В результате каждый новый фазис его жизни, по замыслу автора, приводит героя к новому «падению», но в то же время приближается и к диалектически связанному с этими «падениями» конечному духовному возрождению.

Набросав в декабре 1869 — январе 1870 г. подробный план первой части, которая должна повествовать о детских годах жизни героя — до того, как его за совершенные проступки отдают на воспитание в монастырь, — Достоевский прервал работу над «Житием». Вернулся к ней он лишь в мае 1870 г. (уже после длительного периода работы над «Бесами»). В это время возникли два последних наброска к «Житию». В первом из них (№ 4) очерчена жизнь Великого грешника в монастыре, куда он поступает в качестве послушника, охарактеризованы его беседы с Тихоном Задонским, сжато обрисованы образ самого Тихона и влияние его на героя. Эта часть плана не датирована, но тесная связь ее с наброском № 5, представляющим по содержанию ее прямое продолжение и датированным 3 (15) мая, позволяет предположить, что она набросана в тетради незадолго до указанной даты. Последняя заметка к «Житию» (№ 5), озаглавленная «Главная мысль», намечает общие контуры последующей жизни Великого грешника «после монастыря и Тихона». В ней намечается новое лицо — Ростовщик, злой гений героя, перенесенный в планы «Жития» из планов Романа о Князе и Ростовщике (см С. 309–312). Под влиянием Ростовщика герой отдается «накоплению», его кумиром становится «золото». В борьбе живущих в нем противоположных побуждений он совершает «подвиг и страшные злодейства», «идет в схимники и в странники», но и теперь гордыня не оставляет его: живя внешне для других, Грешник по-прежнему испытывает «безмерную надменность к людям». В конце концов он становится филантропом и «умирает, признаваясь в преступлении».

Начав роман «Бесы», писатель не отказался от мысли вернуться к «Житию Великого грешника». Первоначально он полагал, что уже к осени сможет закончить роман «Бесы» и затем погрузиться в работу над «Житием», замысел которого продолжал долгое время считать важнейшим из всего, им задуманного «…я работаю одну вещь в „Русский вестник“ („Бесы“. — Ред.), — пишет он по этому поводу Страхову 24 марта (5 апреля) 1870 г. — кончу скоро и за роман сяду с наслаждением. Идея этого романа существует во мне уже три года, но прежде я боялся сесть за него за границей, я хотел для этого быть в России. Но за три года созрело много, весь план романа, и думаю, что за первый отдел его (т. е. тот, который назначаю в „Зарю“) могу сесть и здесь, ибо действие начинается много лет назад. Не беспокойтесь о том, что я говорю о „первом отделе“. Вся идея потребует большого размера объемом, по крайней мере такого же, как роман Толстого („Война и мир“. — Ред.). Но это будет составлять пять отдельных романов, и до того отдельных, что некоторые из них (кроме двух средних) могут появляться даже в разных журналах, как совсем отдельные повести, или быть изданы отдельно как совершенно законченные вещи. Общее название, впрочем, будет: „Житие Великого грешника“, при особом названии отдела. Каждый отдел (т. е. роман) будет не более 15 листов. Для второго романа я уже должен быть в России; действие во втором романе будет происходить в монастыре, и хотя я знаю русский монастырь превосходно, но все-таки хочу быть в России <…> из этой идеи я сделал цель всей моей будущей литературной карьеры, ибо нечего рассчитывать жить и писать далее как лет 6 или 7» (XXIX, кн. 1, 111–112).

Цитированное письмо к Страхову можно рассматривать как отражение следующей по сравнению с январскими планами и наметками ступени в развитии замысла «Жития Великого грешника». Письмо к А. Н. Майкову от 25 марта (6 апреля) 1870 г дает наиболее подробное, целостное изложение всего замысла «Жития», как он вырисовывался перед Достоевским в это время: «…в „Зарю“ я обещаю вещь хорошую и хочу сделать хорошо. Эта вещь в „Зарю“ уже два года как зреет в моей голове. Эта та самая идея, об которой я Вам уже писал. Это будет мой последний роман. Объемом в „Войну и мир“ и идею Вы бы похвалили — сколько я по крайней мере соображаюсь с нашими прежними разговорами с Вами. Этот роман будет состоять из пяти больших повестей (листов 15 в каждой; в 2 года план у меня весь созрел). Повести совершенно отдельны одна от другой, так что их можно даже пускать в продажу отдельно. Первую повесть я и назначаю Кашпиреву. Тут действие еще в сороковых годах. (Общее название романа есть: Житие Великого грешника, но каждая повесть будет носить название отдельно). Главный вопрос, который проведется во всех частях, — тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь, — существование божие. Герой в продолжение жизни то атеист, то верующий, то фанатик и сектатор, то опять атеист. 2-я повесть будет происходить в монастыре. На эту 2-ю повесть я возложил все мои надежды. Может быть, скажут наконец, что не все писал пустяки. Вам одному исповедуюсь, Аполлон Николаевич: хочу выставить во 2-й повести главной фигурой Тихона Задонского,[66] конечно под другим именем, но тоже архиерей, будет проживать в манастыре, на спокое. 13-летний мальчик, участвовавший в совершении уголовного преступления, развитый и развращенный (я этот тип знаю) <…> будущий герой всего романа, посажен в монастырь родителями и для обучения. Волчонок и нигилист-ребенок сходится с Тихоном (Вы ведь знаете характер и все лицо Тихона). Тут же в монастыре посажу Чаадаева (конечно, под другим тоже именем). Почему Чаадаеву не просидеть года в монастыре? <…> К Чаадаеву могут приехать в гости и другие, Белинский, например, Грановский, Пушкин даже. (Ведь у меня же не Чаадаев, я только в роман беру этот тип). В монастыре есть и Павел Прусский, есть и Голубов, и инок Парфений. (В этом мире я знаток и монастырь русский знаю с детства). Но главное, Тихон и мальчик <…> Авось выведу величавую, положительную, святую фигуру. Это уж не Костанжогло-с и не немец (забыл фамилию) в „Обломове“ <…> я ничего не создам, я только выставлю действительного Тихона, которого я принял в свое сердце давно с восторгом. Но я сочту, если удастся, и это для себя уже важным подвигом. Не сообщайте же никому. Но для 2-го романа, для монастыря, я должен быть в России. Ах, кабы удалось! Первая же повесть — детство героя: разумеется, не дети на сцене; роман есть. И вот, благо я могу написать это за границей, предлагаю „Заре“» (там же. С. 117–118).

В письмах к Страхову и Майкову замысел «Жития» существенно обогащен по сравнению с более ранними наметками. Биография Великого грешника, история его душевной борьбы и исканий, которая до сих пор излагалась автором как история отдельной личности, вводится теперь в определенную историко-культурную перспективу: действие первой части романа начинается по новому замыслу в 1840-х годах; в последующих же частях жизнь героя должна быть доведена до современного момента, — план, непосредственно предвосхищающий более поздний замысел «Братьев Карамазовых». Но дело не только в желании романиста попытаться исторически распределить этапы формирования личности героя во времени, связав их более или менее отчетливо с различными моментами исторической жизни русского общества. Важнее другое. До начала работы над «Бесами», т. е. до января-февраля 1870 г., замысел «Атеизма», а затем обдумывание «Жития» в определенной мере подготовляли Достоевского к работе над этим романом. После же оформления замысла «Бесов», как свидетельствует письмо к Майкову, по-видимому, начинается воздействие того нового творческого метода, который сложился у автора в работе над «Бесами», на замысел «Жития». Задумав художественно воссоздать в «Бесах» черты Т. Н. Грановского, С. Г. Нечаева и других исторических лиц в качестве обобщенных олицетворений определенных широких исторических явлений русской жизни, Достоевский теперь распространяет это новое художественное решение также на «Житие». Так рядом с фигурами вымышленных героев или лиц, имена и характеры которых родились в воображении романиста в результате творческого переосмысления реальных образов его биографии (брат Миша, Сушар, Альфонский, Чермак, Ламберт, Куликов и др. — см. об этом ниже), в замыслах «Жития» появляются исторические образы-обобщения: Чаадаев, Белинский, Грановский, Пушкин, инок Парфений, Тихон Задонский и др. Возникает идея превратить монастырь, куда действие должно перенестись во второй части эпопеи, в обобщенное, условное место действия, где должны собраться — под другими именами — несходные по своим взглядам деятели русской истории и культуры, выступавшие в разные времена и на различном поприще — литературном, университетском, религиозном и т. д., — для того чтобы помериться силами в споре по важнейшим вопросам русской жизни и человеческого бытия вообще. Идея подобного своеобразного «собора» различных русских мыслителей XVIII–XIX веков поражает своей оригинальностью даже в творчестве Достоевского, — определенные аналогии ей могут быть отысканы скорее у Данте в «Божественной комедии», а также в средневековой литературе и живописи или на фресках мастеров эпохи Возрождения («Диспут» и «Афинская школа» Рафаэля), чем в реалистическом романе XIX в. С другой стороны, идея эта предвосхищает самые смелые опыты жанра философского романа XX в.

Достоевский сообщал Майкову, что собирается построить задуманный роман «из пяти больших повестей». Попытка реконструкции содержания каждой из них на основе письма к Майкову и планов «Жития» была предложена Л. П. Гроссманом: 1. Детство; 2. Монастырь, встреча с Тихоном; 3. Молодость (атеизм, влияние ростовщика и накопление золота, кульминация греховности); 4. Кризис (схимничество, странствия, жажда смирения); 5. Духовное перерождение, признание в преступлении и смерть. Однако реконструкция эта в отношении частей 3–5 спорна, так как планы «Жития» в письме к Майкову отражают не одну и ту же, но во многом различные, идеологические и сюжетно не вполне сходные стадии развития замысла.

Первоначальное намерение Достоевского, быстро закончив роман «Бесы», освободиться от него к осени 1870 г. для работ над «Житием» не осуществилось. Тем самым писание «Жития» постепенно отодвигалось в более или менее отдаленное будущее. Все больше уходя в работу над «Бесами», автор осознает, что ему не удастся в ближайшее время вернуться к «Житию», и спешит хотя бы кратко закрепить для памяти в тетради основные линии задуманной эпопеи. Записав 3 (15) мая 1870 г. последний план «Жития», формулирующий его сквозную, «главную мысль», Достоевский несколько дней спустя, 7 (19) мая 1870 г., сообщает С. А. Ивановой: «У меня, например, и задуман роман (в успех которого я верую вполне); но писать его здесь я совершенно не решаюсь и отложил» (там же. С. 122). Через несколько дней, 2 (14) июля 1870 г., писатель сообщал ей же, что в этом году ему не кончить «Бесов» и он раскаивается, что взялся за этот роман. «Я бы не о том хотел писать», — замечает он тут же, имея в виду «Житие» (там же. С. 130). Не представляя себе пока сколько-нибудь определенно, когда он сможет приняться за «Житие», Достоевский в течение лета и осени 1870 г., вплоть до конца декабря, все-таки не оставлял мысли о работе над ним с будущего года (см. письма к В. В. Кашпиреву от первой половины августа ст. ст. и H. H. Страхову от 2 (14) декабря 1870). В последнем из указанных писем романист с горечью писал: «Повестей задуманных и хорошо записанных у меня есть до шести <…> Но если б я был свободен, т. е. если б не нуждался поминутно в деньгах, то ни одну бы не написал из всех шести, а сел бы прямо за мой будущий роман. Этот будущий роман уже более трех лет как мучит меня, но я за него не сажусь, ибо хочется писать его не на срок, а так, как пишут Толстые, Тургеневы и Гончаровы. Пусть хоть одна вещь у меня свободно и не на срок напишется. Этот роман я считаю последним словом в литературной карьере моей. Писать его буду во всяком случае несколько лет. Название его: Житие Великого грешника. Он дробится естественно на целый ряд повестей. И не знаю, смогу ли начать его в этом году, если даже к июлю кончу в „Р<усский> вестник“» (там же. С. 151). А в письме к А. Н. Майкову от 15 (27) декабря 1870 г. Достоевский признавался: «Оторваться от „Русского вестника“ до срока не могу. Да и, начав одно, нельзя перейти к другому» (там же. С. 154). На этом упоминания о «Житии» в письмах Достоевского обрываются; замысел этот воскресает в сознании романиста в новой, преображенной форме лишь в 1874 г. при обращении к работе над «Подростком» (наст. изд. Т. 8), вобравшим в себя ряд мотивов первой части «Жития».

«Житие Великого грешника» мыслилось автором как величественная художественная композиция, состоящая из ряда драматических фресок, как своеобразная грандиозная эпопея, по значению и объему равная «Войне и миру» (см.: XXIX, кн. 1, 112, 117).

Сопоставление в письмах Достоевского замысла «Жития великого грешника» с «Войной и миром» нельзя признать случайным. Писатель лучше, чем кто-нибудь из его современников, понял, что с выходом «Войны и мира» русская литература обрела новые масштабы, неизвестные ей в 1850-х годах. Правда, в письме к Страхову от 24 марта (5 апреля) 1870 г., споря с его оценкой «Войны и мира», Достоевский настаивал: «…явиться <…> с „Войной и миром“ — значит явиться после <…> нового слова, уже высказанного Пушкиным, и это во всяком случае, как бы далеко и высоко ни пошел Толстой в развитии уже сказанного в первый раз, до него, гением нового слова» (там же. С. 114). И все же эпопея Л. Н. Толстого явно побуждала Достоевского к творческому соревнованию с ним.[67] «Житием» писатель и надеялся сказать свое новое слово (см.: XXVIII, кн. 2, 334), одержать художественную победу над Толстым и Тургеневым, которых, несмотря на постоянную полемику с ними, он тем не менее признавал авторами «первых вещей» в тогдашней русской литературе (см. письмо к С. А. Ивановой от 8 (20) марта 1869 г.).

Исторической эпопее Толстого Достоевский в «Житии Великого грешника» намеревался противопоставить эпопею внутренней борьбы и духовных исканий современного русского человека, а излюбленному толстовскому герою, молодому человеку из среды «русского родового дворянства» с «законченными формами чести и долга», — члена «случайного семейства», одного из представителей того «беспорядка» и «хаоса», в котором, по диагнозу Достоевского, пребывала жизнь огромного большинства уголков русской действительности после реформы (см. об этом заключительную главу романа «Подросток» — наст. изд. Т. 8; Дневник писателя. 1876. Январь. Гл. 1. § 2).

Достоевский отдавал себе отчет в трудности поставленной задачи. Отсюда особая забота о стилистическом выражении своего нового замысла, отразившаяся в планах «Жития»: «Чтоб в каждой строчке было слышно: я знаю, что я пишу, и не напрасно пишу». Романист видел свою цель в том, чтобы «втиснуть» мысли «художественно и сжато», т. е. пронизать все изложение одной «владычествующей идеей», сделав его кратким, порою даже сухим, но при необходимости, «не скупясь на изъяснения».

Достоевский не случайно дал новому произведению на заключительном этапе обдумывания замысла название «Жития». Писатель стремился подчеркнуть этим глубоко национальный характер избранного им жанра и его основной этической проблематики, органическую связь своего замысла с определившимися в русской литературе еще со времен средневековья поэтическими традициями и моральными исканиями.

Обращению Достоевского к жанру жития, излюбленному в русской литературе XI–XVII вв., по-видимому, способствовала начавшаяся в России в 1850-1860-х годах усиленная деятельность по изданию памятников и разработке истории древнерусской литературы. В это время появляются многочисленные труды Ф. И. Буслаева, А. Н. Пыпина, Н. С. Тихонравова и других ученых, посвященные культуре, литературе, искусству Древней Руси. В 1862 г. было издано «Житие протопопа Аввакума», поразившее современников и оказавшее глубокое влияние на умы. Но и более старинная агиографическая и учительная литература Древней Руси не могла не волновать писателя,[68] которому она была близка своим этическим пафосом, высокой требовательностью к человеку, живым ощущением красоты окружающего мира, активным отношением к добру и злу.[69] В «Житии Великого грешника» Достоевский воспользовался традиционной канвой «жития», в центре которого неизменно находилась столь остро занимавшая его проблема добра и зла, для того чтобы насытить его глубоко современным психологическим и философским содержанием

2

Возникновение нового замысла было подготовлено всем предшествующим творчеством Достоевского, тесно связано с «Записками из Мертвого дома», «Игроком», «Преступлением и наказанием», «Идиотом».

Герой «Жития» — человек горячий и страстный, он «не прощает ничего ложного и фальшивого» в людях. Обстоятельства же, в которых протекает его детство, очень скоро доказывают ему грязь и безобразие «больших», учат презрению к ним: пьянство и «падение» старичков, гостей, учителя; несправедливое обращение с ним развратного отца, его жестокость по отношению к крестьянам; любовные дела мачехи, о которых мальчик узнает случайно и в которые как-то оказывается «ввязан». В нем крепнет «инстинктивное сознание превосходства, власти и силы», своей необыкновенности, просыпается «чувство разрушения». Он находит наслаждение в том, чтобы преступать принятые нормы морали. Краткое указание на чувства, испытываемые им при этом («Сам дивится себе, сам испытывает себя и любит опускаться в бездну»), может быть прокомментировано подробным рассуждением из «Записок из Мертвого дома»: «Точно опьянеет человек, точно в горячечном бреду. Точно, перескочив раз через заветную для него черту, он уже начинает любоваться на то, что нет для него больше ничего святого; точно подмывает его перескочить разом через всякую законность и власть и насладиться самой разнузданной и беспредельной свободой, насладиться этим замиранием сердца от ужаса, которого невозможно, чтобы он сам к себе не чувствовал» (наст. изд. Т. 3. С. 305). Герой «Жития» еще мальчиком проходит через разврат, святотатство, убийство. «Гордая и владычествующая натура» — так определяет его автор. Его, как и Раскольникова в «Преступлении и наказании», мучает кровь, он тоже признается в убийстве («молчание кончается через полтора года признанием о Куликове»); после же монастыря, куда его отдают на исправление, он совершает еще много «страшных злодейств».

«Огромный замысел владычества» после долгих колебаний приобретает конкретную форму: герой «устанавливается <…> на деньгах». Но в отличие от героя «Игрока» Великий грешник хладнокровно обдумывает, способны ли деньги быть «точкой твердой опоры», начинает с воспитания «воли и внутренней силы» («Сила воли — главное себе поставил»), ибо понимает всю трудность задачи «вынести» деньги, «выдержать себя» в роли накопителя. Идея утверждения себя через богатство присутствует и в романе «Идиот» (Ганя Иволгин, Птицын). В «Житии», однако, тема денег получает более широкую социально-психологическую разработку. В том же аспекте она затем развивается в «Подростке» и формулируется в «Дневнике писателя»: «…человек всегда и во все времена боготворил материализм и наклонен был видеть и понимать свободу лишь в обеспечении себя <…> деньгами. Но никогда эти стремления не возводились так откровенно и так поучительно в высший принцип, как в нашем девятнадцатом веке» (Дневник писателя. 1877. Март. Гл. II, § 3).

Гордый, своевольный герой-разрушитель, одержимый идеей денежного могущества, «кончает воспитательным домом у себя и Гасом становится». В «Житии» Достоевский вернулся к задаче, намеченной в «Преступлении и наказании» и прямо поставленной в первоначальных планах «Идиота» (см. об этом: IX, 342–350; наст. изд. Т. 6. С. 622–624), — показать, как «самоотвержение» одерживает в душе человека победу над «безумной гордостью». Герой «Жития», в котором акцентированы сознание своей исключительности, гордость, «гадливость» к людям, стремление господствовать над ними, не всегда находится во власти разрушительных сторон своей натуры. «Многое его иногда трогает сердечно»: сострадание к Хроменькой, «друг, смирный, добрый и чистый, перед которым он краснеет». Он «кается и мучается совестью в том, что ему так низко хочется быть необыкновенным». Тяжелое и некрасивое детство все-таки оставляет в нем теплые воспоминания («поэзия детских лет», «первые идеалы», «страстная вера»). Все это — залог его будщего духовного перерождения. При этом тема любви к людям, побеждающей высокомерие и ненависть, сопрягается, скрещивается с глубоко личной для Достоевского темой религиозных сомнений. Писатель намеревался сделать живым и убедительным воплощением одного из двух противоборствующих начал души героя Тихона Задонского; второе, антихристианское, начало должен был символизировать «антитез Тихону» — Ростовщик, «человек ужасный», внушивший герою идею накопления. Процесс религиозно-нравственной борьбы, совершающийся в герое, Достоевский рассматривал как черту типично национальную (ср. запись от 1 января 1870 г. о типе из коренника).[70] С «Житием», таким образом, было тесно связано развитие представлений писателя о русском человеке и его характере.

Личность и сочинения Тихона Задонского (в миру Тимофея Савельевича Соколова (Соколовского), 1724–1793), воронежского и елецкого епископа, с 1769 г. удалившегося в Задонский монастырь, могли заинтересовать Достоевского еще в Сибири или, что более вероятно, в начале 1860-х гг.,[71] когда вышло в свет пятнадцатитомное собрание его произведений, а затем несколько его жизнеописаний. Об устойчивости интереса писателя к Тихону свидетельствуют и его признание в письме к А. Н. Майкову от 25 марта (6 апреля) 1870 г. о том, что Тихона он «принял в свое сердце давно с восторгом» (XXIX, кн. 1, 118), и его более позднее высказывание: «А кстати: многие ли знают про Тихона Задонского? Зачем это так совсем не знать и совсем дать себе слово не читать? Некогда, что ли? Поверьте, господа, что вы, к удивлению вашему, узнали бы прекрасные вещи» (Дневник писателя. 1876. Февраль. Гл. I, § 2).

Жизнеописанием Тихона подсказан выбор для второй части «Жития» ситуации: Тихон и ребенок. Тихон преподавал в Новгородском духовном училище и в Тверской семинарии. Став воронежским епископом, он основал ряд школ, которые нередко посещал. В Задонском монастыре, по утверждению биографов, его много раз видели окруженным детьми, которых он стремился приохотить к посещению церковных служб. Христианское воспитание детей было частой темой проповедей Тихона. Переживания героя «Жития» не случайно оказались близки и понятны ему. Во всех жизнеописаниях Тихона говорится, что он знал приступы тоски, отчаяния, сомневался в своем религиозном подвиге, боролся с природными вспыльчивостью и гордостью. В планах «Жития» получил также отражение факт, относящийся к последнему периоду жизни Тихона: выйдя из себя, его противник в споре, богатый дворянин, знаток французской и английской философии, дал Тихону пощечину, тот в ответ низко поклонился и попросил прощения у своего врага.[72] В «Житие» вошел и еще один характерный для легендарной биографии Тихона эпизод: «Тихон говорит одной барыне, что она и России изменница и детям злодейка». По преданию, Тихон очень часто не допускал к себе разрумяненных и напудренных дам, говоря: «Смертное свое тело убирают и украшают, а о доброте душ своих едва ли когда вспомнят».[73]

По учению Тихона, зло необходимо, неизбежно для рождения добра, истинного и неподдельного. Победи себя, призывал он, победи «смирением гордость, гнев кротостию и терпением, ненависть любовию».[74] Человек должен быть признателен судьбе за искушения, беды и страдания: именно благодаря им он может познать себя и узнать зло, которое кроется в его сердце. Лишь на трудном и горестном пути открываются цели упорной работы над собой, которая дает ценность и смысл человеческому существованию. Возможность просветления и очищения, по убеждению Тихона, открыта любому человеку, какие бы преступные деяния ни отягощали его совесть: «Прииде сын божий грешники спасти, не такие и такие, но всякие, какие бы они ни был и…».[75] Тихон не pаз говорил о прощении и обращении великого грешника, о житии нераскаянном и житии новом (курсив наш. — Ред.), например: «И уже прежнее твое житие скаредное и скверное не повредит тебе, как тьма вышедшему на свет. Тьма — нераскаянное житие и заблуждение; свет — покаяние и исправление Ты, отрекшися прежнего своего жития и начнеши новое, как из тьмы на свет вышел…».[76]

В своих сочинениях Тихон настойчиво возвращается к мысли о победе над собой, как бы опасаясь возможности ее ложного истолкования. Тезис этот у Тихона направлен против гордости и самолюбия. Великий же грешник находит в нем опору своей мечте «быть величайшим из людей». Герой «Жития» стремится одолеть страсти и победить слабости, которые могут отвлечь его от главной цели — подчинить себе людей и владычествовать. Он далек от истинного смирения («смирения в сердце»).

По мысли Тихона, напрасно считает, что победил себя, и тот, кто, отвергая чины и титулы мирские, хочет, чтобы его почитали за святость, и тот, кто, называя себя «паче всех грешником», не позволяет другим сказать о себе что-нибудь подобное: «…как серп сличенную выю носят, но внутрь ум возносят», — пишет он.[77] Подлинное смирение означает высшую духовную свободу. Этот пункт учения Тихона привлек внимание Достоевского своей созвучностью его идеям. «Все о смирении и о свободной воле» — одна из тем бесед героя и Тихона, указанных в рукописи «Жития».[78] Интерес к теме смирения и свободы, как она разработана у Тихона, не ослабел у Достоевского и впоследствии (ср. в романе «Братья Карамазовы»).

Победив себя и обретя через смирение духовную свободу, человек, по Тихону, получает способность полного, светлого, яркого восприятия природы. Человека и мир он рассматривал рожденными не для враждебного противостояния, но для радостного слияния друг с другом. Чувство единства вещей и явлений в боге (в качестве источника своего настроения Тихон указывает на псалмы царя Давида) пронизывает его вдохновенные гимны красоте природы. В «Житии» Достоевский находит очень точное определение («вселенская радость живой жизни») для обозначения этого глубоко импонировавшего ему чувства, которое уже после «Жития» в полную силу прозвучало в «Подростке» и особенно в «Братьях Карамазовых».

Среди «противоречий» влиянию старца, которые Великому грешнику предстоит преодолеть, названы идеи О. Конта («…образование (Конт, Атеизм. Товарищи). Образование мучит его, и — идеи, и философия, но он овладевает тем, в чем главное дело»). Это первое упоминание имени французского философа в творчестве Достоевского. Процитированную запись от 3 (15) мая 1870 г. дополняет и поясняет заметка в черновых материалах к «Бесам»: «Все эти философские системы и учения (позитивизм и Конт и проч.) являлись не раз (новый факт и возрождение) и ужасно скоро, бесследно и почти неприметно ни для кого вдруг исчезали. И не потому, что их опровергали, о, нет, — просто потому, что они никого не удовлетворяли… Тогда как другие идеи (христианство и пр.) вдруг расходились по всей земле, овладевали миром, и вовсе не потому, что были доказаны, а просто потому, что всех удовлетворяли…» (XI, 144). Позитивистская теория выступает, таким образом, как антитеза христианству, наиболее яркое воплощение безверия.

Имя основоположника позитивизма было известно Достоевскому, вероятно, еще с 1840-х гг. Его сочинения были в библиотеке петрашевцев;[79] на собрании зимою 1848 г. Н. С. Кашкиным была прочитана «Речь о задачах общественных наук», учитывавшая и точку зрения Конта.[80] П. П. Семенов-Тян-Шанский рассказывает в своих воспоминаниях, что Контом увлекался в пору своего пребывания во Франции Спешнее, а также, что среди прочитанных Достоевским — участником кружка Петрашевского французских сочинений был и «Cours de philosophie positive» О. Конта.[81] В 1857 г. Конт умер, но влияние позитивизма на Западе продолжало расти. В 1860-х гг. эта философия широко распространилась и в России. Начиная с 1865 г. ведущие журналы («Современник», «Русское слово», «Отечественные записки» и др.) помещали статьи о Конте и его учении. В 1867 г. в Петербурге вышла книга «Огюст Конт и положительная философия: Изложение и исследование Г. Г. Льюиса и Дж. С. Милля / Пер. под ред. Н. Неклюдова и Н. Тиблена», и П. Л. Лавров напечатал пространную рецензию на нее.[82] Ряд публикаций, посвященных Конту, появился и в 1869 г.[83] Часть этих журнальных материалов могла быть известна Достоевскому. Они знакомили со вторым этапом деятельности философа, когда Конт писал свою «Système de politique positive», посвященную вопросам социального и политического переустройства общества. Внимание Достоевского прежде всего должны были привлечь контовская постановка проблемы любви к человеку и вопрос о пересоздании мира на началах разума и опыта. Конт руководствовался мыслью об общем интересе человечества. Считая недостаточным евангельский принцип «возлюби ближнего как самого себя» и провозглашая принцип «люблю тебя больше, чем себя, и себя люблю только ради тебя», он объявил постыдной и преступной всякую заботу о себе. Успешного искоренения эгоистических инстинктов, подчинения их социальным чувствам Конт мечтал добиться путем позитивного воспитания, основанного на строжайшей регламентации. При этом он не просто сбрасывал со счетов эгоистическое, своевольное начало в человеке, — говоря словами Достоевского, в его системе «натура» вообще не бралась «в расчет» (VI, 197). Французский мыслитель исходил из идеи о бесцветности, ничтожности людского большинства, которое для его же блага следует заставить жить по программе. Контовский способ осчастливить человечество не мог не вызвать неприятие Достоевского. Писателю могли показаться любопытными и представления Конта о так называемой духовной власти в обществе, устроенном на началах позитивизма (власти, направляющей цуховное развитие, в отличие от светской, занимающейся производством и распределением). Конт много и дифирамбически писал об устройстве католической церкви. Он считал, что усовершенствование ее с помощью позитивных принципов даст образцовую организацию власти в будущем обществе. Пытаясь практически решить вопрос, Конт обращался к ордену иезуитов с предложением создать религиозно-политический союз для совместных действий. В этих взглядах Конта Достоевский мог найти подтверждение своей мысли о возможности объединения клерикалов и «обладателей» рационалистических рецептов облагодетельствования общества, в первом приближении сформулированной в «Идиоте» («Ведь и социализм — порождение католичества и католической сущности!» — наст. изд. Т. 6. С. 544). Конт не был утопическим социалистом, но был учеником Сен-Симона и сам выступал в качестве автора проекта социального переустройства общества. Именно с этой стороны он и мог заинтересовать Достоевского.[84]

Одним из эпизодов биографии героя «Жития» должен был стать эпизод увлечения хлыстовщиной. У Достоевского были серьезные причины для того, чтобы заставить Великого грешника в поисках подлинной веры преодолеть соблазн именно этого учения. Писатель, вообще следивший за изданиями по истории раскола (см.: VII, 393–395), по-видимому, знал литературу, посвященную хлыстам и скопцам. Его интерес к ней мог зародиться еще в юношестве, в пору обучения в Инженерном училище, когда он слышал рассказы старшего писаря Игумнова об «Инженерном замке, о жительстве в нем в 20-х годах секты „людей божиих“, об их курьезных радениях.»[85] В поле зрения Достоевского должна была попасть часть публиковавшихся во второй половине 1860-х гг. научных трудов, газетных и журнальных материалов о хлыстах, которые иногда носили информационный характер, но нередко заключали в себе и попытки осмыслить причины их успешной деятельности или давали обстоятельный анализ их учения.[86] Не прошло, вероятно, мимо Достоевского и нашумевшее «плотицынское дело», т. е. начавшийся в январе 1869 г. процесс купца М. К. Плотицына, главы тамбовских скопцов, хранителя общественного скопческого капитала; процесс этот подробно освещался в «Современных известиях», «Голосе», «С.-Петербургских ведомостях» и других газетах. Подтверждением того, что Достоевский читал какие-то из названных статей, книг, корреспонденции, является упоминание в повести «Вечный муж» «хлыстовской богородицы», которая «в высшей степени сама верует в то, что она и в самом деле богородица» (по поводу характеристики Натальи Васильевны Трусоцкой — IX, 27). Рассуждения о хлыстовщине в связи с осмыслением проблемы национального характера оставили след и на страницах «Идиота». Исступленная духовная жажда, страстность поисков нравственной истины приводили к тому, что «… у нас образованнейшие люди в хлыстовщину даже пускались… — говорит здесь Достоевский устами князя Мышкина. — Да и чем, впрочем, в таком случае хлыстовщина хуже, чем нигилизм, иезуитизм, атеизм? Даже, может, и поглубже еще!» (наст. изд. Т. 6. С. 546). В том же направлении работала мысль писателя и при обдумывании планов «Атеизма», а затем «Жития». В последнем его мысли приняли уже форму выводов: «Это просто тип из коренника, бессознательно беспокойный собственною типическою своею силою, совершенно непосредственною и не знающею, на чем основаться. Такие типы из коренника бывают часто или Стеньки Разины, или Данилы Филипповичи или доходят до всей хлыстовщины и скопчества».

В хлыстовском учении Достоевского несомненно должны были заинтересовать идеи обожествления человека, абсолютной власти «Христов» и «пророков» хлыстовского корабля над рядовыми его членами. По учению хлыстов, Христом может объявить себя каждый (если он достиг высшей, по хлыстовским понятиям, ступени нравственного совершенства — так называемого таинственного воскресения). Дерзко объявляли себя богами и внушали фанатическую веру в себя хлыстовский Саваоф Данила Филиппович, «Христос» Иван Тимофеевич Суслов (при котором состояли 12 апостолов и богородица) и их последователи — Прокофий Лупкин, Андрей Селиванов, Василий Радаев. «Я сам бог», — заявляет в духе хлыстов герой „Жития“ Хроменькой. Он подвергает ее кротость и терпение бесконечным испытаниям, не в силах преодолеть соблазна полной власти над душой и телом жертвы: «Тогда полюблю, когда все сделаешь». «В отклонениях фантазии» его — «мечты бесконечные, до ниспровержения бога и постановления себя на место его». Почва для таких «отклонений» подготовлена рассказами лакея Осипа («Подружился с Осипом, о хлыстах, вместе чуть не спят»). Психологическая загадка власти двух родственных сект — хлыстовской и скопческой — над русскими умами продолжала волновать Достоевского также в «Бесах» (наст. изд. Т. 7. С. 396) и «Братьях Карамазовых» (наст. изд. Т. 9. С. 101, 109).

Идейная насыщенность замысла «Жития» объясняет его особое место в творчестве Достоевского. «Житие» явилось своеобразным арсеналом идей и образов для последующих трех романов писателя. Так, углубление, обогащение замысла романа «Бесы», задуманного как тенденциозное, памфлетное произведение, было определено тем, что некоторые черты Великого грешника Достоевский передал Князю — Ставрогину, занявшему в романе подобающее ему центральное место.[87] Записи, публикуемые под № 4, послужили материалом для создания образа Тихона в этом же романе (см.: XI, 5-30). Из «Жития» перешла в «Бесы» и Хроменькая, преобразившаяся в Марью Тимофеевну Лебядкину.

Заглавием своего неосуществленного замысла, в несколько измененном, правда, виде («Подросток. Исповедь великого грешника, писанная для себя»), писатель предполагал воспользоваться в один из начальных моментов работы над следующим романом, названным в конце концов «Подросток» (см.: XVI, 48). Главный персонаж этого произведения тоже в значительной мере является сколком с Великого грешника: он горд, ожесточен унижениями, перенесенными в пансионе, страстен. Выстраданная им идея накопления не может целиком завладеть его сознанием. История отклонений от нее, колебаний, которая некогда должна была составить первую часть романа, посвященного детским и юношеским годам Великого грешника, нашла свое воплощение в «Подростке». Тем самым частично была решена поставленная в «Житии» задача — написать историю души, изобразить становление личности.[88]

С образом Великого грешника генетически связаны главные герои последнего романа писателя. К Дмитрию Карамазову ведут записи: «начало широкости», «сладострастие», «разгул»; в характере Ивана отражена богоборческая линия «Жития»; в характере Алексея — мотив послушничества. Тема монастыря и старчества, намеченная в «Житии» как одна из самых главных, получила в «Братьях Карамазовых» углубленное развитие. Тихон Задонский стал одним из прототипов Зосимы. «Монастырскими» записями «Жития» в какой-то степени предопределена композиция шестой книги второй части романа. Соотносится с «Житием» и тема детей и детской психологии в «Братьях Карамазовых»: образы Коли Красоткина — «прелестной натуры, хотя и извращенной», и Лизы Хохлаковой, в которой есть «что-то злобное и в то же время что-то простодушное» (наст. том. С. 53, 79). Детская дружба прикованной к креслу Лизы и Алеши Карамазова — новый вариант отношений героя «Жития» и Хроменькой.[89]

Как свидетельствуют письма Достоевского А. Н. Майкову, H. H. Страхову, С. А. Ивановой от конца 1868 — конца 1870 г., замысел «Жития» был очень дорог писателю. Однако цикл романов под общим названием «Житие великого грешника» так и не был написан. Рукопись Жития» помогает уяснить причины «обреченности» замысла. Внимательный анализ ее свидетельствует о том, что писателю упорно не давалась идея «преодоления греховности». По справедливому наблюдению А. Л. Бема в планах «Жития» «преступный лик героя вырисован четко и психологически убедительно, лик просветленный рисуется смутно»; даже встреча с Тихоном «скорее укрепляет грешника в его ложном пути, чем ведет его на путь просветления», а в одной из заключительных записей о «не побежденном в своей гордости, не способном на подлинный акт смирения и раскаяния» герое говорится: «Застрелиться хотел…». Таким образом, «почти до конца герой «Жития» пребывает в своей гордыне, пути преодоления которой в сохранившемся плане не даны».[90] Достоевскому не удавалось в соответствии со своим замыслом убедительно изобразить духовный переворот, эволюцию от мрачного преступления к подвигу и деятельности на благо людей.

Великолепная мысль. Иметь в виду
(Идея романа. Романист…)

Запись датирована 16 (28) февраля 1870 г. «Идея романа» возникла в период, когда обдумывались планы первой части «Жития великого грешника» и начиналась работа над «Бесами». В наброске обобщены наблюдения Достоевского над современными писателю литературными кругами, в какой-то мере находят отражение его представления о себе самом и о состоянии тогдашней беллетристики.

Как раз в январе-феврале 1870 г., судя по записям в рабочей тетради к «Бесам», Достоевский страдал от усилившихся приступов эпилепсии. Из мучительных обстоятельств собственной писательской жизни отнесено к «романисту» и то, что он «всю жизнь писал на заказ».

С И. С. Тургеневым, И. А. Гончаровым, А. Н. Плещеевым Достоевский был знаком еще с 1840-х годов. Отношения между ним и этими писателями, так же как и с упоминаемым в плане романа M. E. Салтыковым, были сложны: наряду с постоянным интересом друг к другу были периоды идеологической и творческой полемики, охлаждения (это можно сказать даже о дружбе с А. Н. Плещеевым, который как участник собраний петрашевцев стоял 22 декабря 1849 г. рядом с Достоевским на Семеновском плацу, позднее же был связан с лагерем «Современника» и «Отечественных записок»). Писатели эти, а также Л. Н. Толстой и И. С. Аксаков (как и во многих письмах Достоевского, где он говорит о себе), противопоставлены в данном наброске «романисту», впавшему в нищету вследствие того, что они пользуются большей материальной обеспеченностью и независимым положением, что обусловливает и отличие их мироощущения

Высказывает «романист» и близкое к авторскому суждение об А. Ф. Писемском. После выхода «Тысячи душ» Достоевский в письме к брату Михаилу от 31 мая ст ст. 1858 г. критически отозвался об этом романе: «Это все старые темы на новый лад. Превосходная клейка по чужим образцам…» (XXVIII, кн. 1, 312).

Мысль на лету

Основанием для датировки служит упоминание казни Тропмана, на которой «была» героиня. Жан-Батист Тропман, убивший с целью ограбления семью Кинков, был казнен в Париже 7 (19) января 1870 г. Откликом на эту казнь в русской периодической печати явился очерк присутствовавшего на ней И. С. Тургенева «Казнь Тропмана», опубликованный в июньском номере «Вестника Европы» за 1870 г. В письме к Н. Н. Страхову от 11 (23) июня 1870 г. Достоевский изложил свои впечатления от чтения тургеневского очерка (XXIX кн. 1 127–129) Вероятно, вскоре после этого и был сделан данный набросок, так как в памяти Достоевского в это время еще были свежи детали казни и портрета преступника, воспроизведенные Тургеневым. В словах набросках. Описание казни. О том, что он был прелестен» Достоевский явно исходил здесь из обрисовки Тропмана Тургеневым. См.: Тургенев И. С. Полн. собр. соч.: В 28 т. М.; Л, 1967. Т. 14. С. 161–163.

Мысли новых повестей

Записаны в рабочей тетради Достоевского, включающей подготовительные материалы к «Бесам» которые датируются маем 1870 июлем 1871 г. Можно предположить, что и данная заметка была сделана в указанный период. Сюжетная ситуация о дворовой девушке, помещике и их незаконном ребенке получит развитие в романе «Подросток».

Новые повести

Замыслы двух «новых повестей» датируются (по следующим за ними пометам Достоевского о долгах) скорее всего январем 1872 г. В наброске к первой из них упомянут фон Зон, содержатель петербургского притона, жертва уголовного преступления, совершенного в Петербурге 8 ноября 1869 г и получившего широкую огласку в конце 1869 начале 1870 г

Герой первой из повестей чиновник (или другой неудачник), «Бесталанный дрянной», подстрекаемый самолюбием и самомнением, который то пытается застрелиться, то хочет обесчестить дочь генерала накануне ее свадьбы. План ее перекликается с «идеей» задуманного несколько месяцев спустя произведения о чиновнике, колеблющемся от скуки, после «пощечины», между желаниями поджечь, убить или удалиться от людей на необитаемый остров (см. наст. том. с. 328)

Сюжет второй повести — «странствование» по Петербургу убежавших от отчима детей составляет промежуточное звено между рядом аналогичных по теме набросков к «Идиоту» и «Подростку» в дальнейшем ставших зерном нового неосуществленного романа об отцах и детях (см. с. 330).

Идея
(Чиновник, скучно)

Запись датируется по расположению среди набросков к «Бесам» 1872 г.

Намеченная в наброске сюжетная ситуация — чиновник, который, перенеся оскорбление («пощечину») и совершив убийство, мечтает об уединенном «острове на Балтийском море», — варьирует мотивы, фигурировавшие в черновиках «Преступления и наказания», где упомянуты Жан Сбогар, а также морской разбойник граф Унгерн-Штернберг В рукописях «Подростка» властелином необитаемого острова (наподобие того же Унгерна) будет воображать себя Аркадий Долгорукий. В тексте названного романа получила развитие упомянутая в наброске сцена предполагаемого, но не состоявшегося «поджога». Мотив «пощечины» — один из давних, повторяющийся во многих замыслах Достоевского и разработанный в «Идиоте» и «Бесах», — должен был варьироваться и в произведении о чиновнике, в душе которого назревает бунт против мелочности и скуки жизни.

<заметки, планы, наброски>

Датируются первой половиной 1874 г. Записи тематически связаны с «Дневником писателя» за 1873 г., с проблематикой романа «Бесы» и неоконченным замыслом романа «Житие великого грешника». Они отражают характер первоначальных поисков писателя, его размышлений в период созревания замысла нового романа, в частности, на подступах к роману «Подросток». В заметках появляется тема «случайного семейства», впервые обозначившаяся уже в «Игроке». Образ «школьного учителя» — борца за правду — восходит к князю Мышкину и к «идеальному учителю» задуманной в пору формирования «Бесов» повести «Зависть». «Мать, вышедшая вторично замуж», «сведенные дети», уходящие из семьи, — связаны с неосуществленным замыслом «Отцы и дети», а тема «замученного ребенка» получит свое развитие в «Братьях Карамазовых».

<Драма в Тобольске…>

Набросок датирован 13 сентября 1874 г. — временем работы над романом «Подросток». История мнимого отцеубийцы Д. Н. Ильинского и глубоко поразившая Достоевского судебная ошибка, повлекшая за собой осуждение невинного, рассказаны писателем в «Записках из Мертвого дома». Из военносудного дела Ильинского видно, что первый акт его драматической истории разыгрался в Тобольске в 1845 г Отец прапорщика Дмитрия Ильинского бесследно исчез, и лишь через 10 месяцев труп его был обнаружен в яме под домом. Из сохранившихся материалов дела видно, что у Дмитрия был старший брат Александр. В момент пропажи отца он находился на службе в Омске. Подозрения в убийстве пали на второго сына, который был арестован. Следственное дело велось пристрастно. Показания, свидетельствующие против Дмитрия, принимались на веру, все же заявления подсудимого считались ложными. Среди архивных документов до сих пор не обнаружено сведений об истинных виновниках преступления. Не найдено и дело об оправдании Ильинского и его освобождении, о чем мы знаем лишь из «Записок из Мертвого дома». Набросок — первый по времени, где предвосхищена главная сюжетная линия «Братьев Карамазовых».

<Композитор>

Запись датируется 9 марта 1875 г. — датой, проставленной автором перед планом цикла «Странные сказки» (перечнем тем публицистически-сатирического характера, возможно, заготовленных для будущего «Дневника писателя» на 1876 г.), с которым она находится на одной странице записной тетради в верхнем ее углу, отделенная от других записей этой страницы чертою.

Исследователями отмечено, что ситуация, в которую попадает «великий музыкант», во многом типична. Так, Д. Верди дважды был обязан по суду дать театральной дирекции к сроку оперы «Симон Бокканегра» и «Трубадур» (1856); аналогично было в 1860-х годах положение и самого Достоевского по отношению к его издателю Ф. Т. Стелловскому. Слова: «Леди, вы меня любили» — парафраз начала арии Лионеля из оперы Ф. Флотова (1812–1883) «Марта» (1847).

Замысел проясняет сопоставление с либретто «Марты», которая в 1850-х годах прочно вошла в русский театральный репертуар. Сюжет «Марты» — переодевание знатной леди и ее подруги Нанси в платье служанок, любовь к ним фермера Плункетта и его воспитанника Лионеля (который впоследствии оказывается графом Дерби) — с благополучным, идиллическим завершением, вполне подходит к наименованию «pastorale». Сочинение «великим музыкантом» по приговору суда именно такой оперы могло создавать, по замыслу автора, «странный эффект» и явиться кульминацией задуманного произведения.

Козлову

Датируется мартом 1875 г. Набросок повести (или рассказа) для «Литературного сборника», который намеревался издать Павел Алексеевич Козлов (1841–1891) — поэт, переводчик Байрона, А. де Мюссе, Ю. Словацкого и др. Достоевский познакомился с ним и его женой Ольгой Алексеевной (урожд. Барышниковой) не позднее января 1873 г. Об этом свидетельствует запись, сделанная писателем 31 января 1873 г. в альбом О. А. Козловой.

Кроме данного наброска, с планами повести или рассказа, предназначавшихся для Козлова, связаны две другие записи в тетрадях, содержащих подготовительные материалы к роману «Подросток»:

1) «Против этих людей есть другой несносный тип, для художественных чистая казнь, тип, не менее необразованный и малосведущий (чем), как и „художественные“, но зато необычайно точный. Ему до поэтической сущности рассказа нет дела, и не заметит даже ее медведь Собакевич, не умилится, подлец, а не пропустит и не даст соврать, привяжется: где, когда, в котором году, да тогда и не было Суворова, да это и не Александр Иванович, а Павел Игнатьевич, да тот и не служил в таком-то году, а, напротив, был директором соляных дел и проч.» — с припиской на полях: «Может быть, для повести Козлову» (XVI, 41).

2) «ЛИЦО: (тип). Мечтатель о том, как он едет в вагоне, говорит, и все дамы благодарят его. Или о том, как он поступает с женой, обманувшей его. Всегда, после страшных жестокостей, оказывается, что он прощает всех и все счастливы. Фельдмаршал. Унгерн-Штернберг (подробнейше описать)» — с припиской на левом поле: «В рассказ Козлову Февр<аль>» (Там же. С. 49).

Задуманная повесть не была осуществлена Достоевским, да и самый «Литературный сборник» Козлова не состоялся.

Сороковины

Замысел зафиксирован в записной тетради 1872–1875 гг. Позднее Достоевский включает «Сороковины» в план предстоящих ему работ в декабре 1877 г. Замысел остался неосуществленным; он нашел отражение в «Братьях Карамазовых», где показано «хождение души по мытарствам» Дмитрия Карамазова (книга девятая, главы III–V) и разработан диалог Ивана Карамазова с чертом (книга одиннадцатая, глава IX).

Отцы и дети

Планы эпизодов, предназначенные для неосуществленного романа «Отцы и дети», занесены в рабочую тетрадь среди заготовок для мартовского выпуска «Дневника писателя» за 1876 г. По положению в тетради датируются 12–13 марта 1876 г.

В заметках художественно обобщены факты и ситуации, извлеченные автором из «текущей» газетной хроники конца 1875 — начала 1876 г. и привлекавшие к себе в это время пристальное внимание Достоевского как художника и как публициста — издателя «Дневника писателя». Но отраженный в них романический замысел — одновременно и важный этап в истории разработки одной из центральных, «сквозных» тем творчества Достоевского.

Писатель не случайно в 1862 г. чутко оценил значение тургеневских «Отцов и детей»: обе главные — переплетающиеся — темы романа Тургенева: тема «нигилизма» и тема идеологического и нравственного столкновения «отцов» и «детей» с начала 1860-х годов занимали самого Достоевского. Вскоре в «Преступлении и наказании» (1866) Достоевский дал свою, отличную от тургеневской, трактовку близких общественных проблем. Здесь, в эпизодах, рисующих отношения Раскольникова и Дуни с матерью, можно видеть один из подступов Достоевского, в 1860-х годах, к трактовке темы «отцов» и «детей» (так или иначе занимавшей его уже в 1840-х годах — в «Бедных людях» и «Неточке Незвановой», а затем получившей еще более широкое отражение в «Униженных и оскорбленных»).

В несколько иной интерпретации тема «отцов» и «детей» поставлена в «Идиоте» (1868; ср.: родители и дочери Епанчины; Рогожин и его отец; Ипполит, Бурдовский, Коля Иволгин; Лебедев и его племянник и т. д.) и особенно в подготовительных материалах к нему, где более широко, чем в окончательном тексте романа, развита проблема взаимоотношений детей и взрослых, в том числе Мышкина (см.: IX, 206–209, 218–242). В дальнейшем детская тема и мотив нравственно-идеологической преемственности и борьбы поколений на общественной арене у Достоевского раздваиваются: детская тема в собственном смысле слова получает свое развитие в «Вечном муже» (1870) и планах первой части «Жития великого грешника» (1869–1870), а общественно-идеологический аспект взаимоотношений между поколениями на грани 1860-1870-х годов разрабатывается в «Бесах» (1871–1872) (см.: XII, 171–176). Новое объединение и трактовку этих тем, внушенную впечатлениями от русской молодежи после возвращения Достоевского в Россию в 1871 г., дает «Подросток» (1875).[91]

Закончив «Подростка», Достоевский рассматривал это произведение как первый приступ к замыслу своих «Отцов и детей». Об этом он печатно заявил в нервам (январском) выпуске «Дневника писателя» за 1876 г., посвященного той же теме:

«Я давно уже поставил себе идеалом написать роман о русских теперешних детях, ну и, конечно, о теперешних их отцах, в теперешнем взаимном их соотношении. Поэма готова и создалась прежде всего, как и всегда должно быть у романиста. Я возьму отцов и детей по возможности из всех слоев общества и прослежу за детьми с их самого первого детства.

Когда, полтора года назад, Николай Алексеевич Некрасов приглашал меня написать роман для „Отечественных записок“ я чуть было не начал тогда моих „Отцов и детей“, но удержался, и слава богу: я был не готов. А пока я написал лишь „Подростка“ — эту первую пробу моей мысли».

В качестве персонажей задуманного романа «Отцы и дети» намечены «мальчик», сидящий в колонии для малолетних преступников, муж, убивший свою жену на глазах у «девятилетнего сына», мальчик-подкидыш, «дети, бежавшие… от отца». В одном из эпизодов Достоевский намеревался художественно пересказать «всю историю Кронеберга» (отца, истязавшего свою малолетнюю дочь), процессу которого писатель посвятил ряд страниц «Дневника» за 1876 г.; далее он хотел ввести в роман сцены во фребелевской школе, критическую характеристику новейших учительниц и т. д.

«В замысле Достоевского, — справедливо пишут исследователи, — несколько сюжетов развиваются параллельно и вместе создают картину всеобщей неустроенности: социальной, семейной, трагического существования отцов и детей <…> Основной фон будущего романа, как и в «Преступлении и наказании», — жизнь обездоленных людей большого города, где не только взрослые, но и дети несчастны, а некоторые, те, что постарше, иногда и порочны».[92]

План романа складывается из набросков отдельных сюжетов, ситуаций, иногда из простого номинального обозначения будущих персонажей. Несколько сюжетов, организующих большой материал, сцепляются в целое единством темы: исследуется одна социально-этическая проблема — отношения между отцами и детьми в рамках шаткой семьи. Характерная и общая черта всех типов отношений — в том, что «дети» берутся в самом прямом смысле слова — это маленькие дети, школьники, гимназисты, которые пока не стали еще символом нового, художественным выражением будущей России. На первых ступенях замысла «Отцов и детей» молодое поколение, силы грядущей России, предстает в очень неразвитом состоянии, как прямой объект родительской воли. Но взятые со своей пассивной стороны «абстрактные» образы маленьких беспомощных детей могут получить громадный общественный и философско-обобщающий смысл. Вспомним, какие разные значения получает этот образ в системе романа «Братья Карамазовы» — и дети из исповеди Ивана, и «дитё» Мити, и обратившееся в покорных детей несчастное бунтующее племя Великого инквизитора, — и нам станет ясно, о чем идет речь. С другой стороны, и образ «отцов» может быть так же осмыслен в разных ассоциативных планах. Это, разумеется, родители в прямом смысле, но это и понятие, вызывающее представление об иерархическом строе общества, об авторитарных ценностях, восходящих к первоистокам, к древним патриархальным временам. С другой стороны, «отцы» и «дети» — символ представлений о причинно-следственных связях между прошлым, настоящим и будущим в историческом процессе, представлений о сдерживающих силах прошлого и об ответственности людей перед будущим.

Как в «Преступлении и наказании», в планах «Отцов и детей» совершается акт устранения героем нравственного принципа, а вслед за тем осознание им собственной вины. Но в отличие от Раскольникова «отец» из набросков об отцах и детях, осознав свою вину, ищет прощения не у сообщества людей, вынужден раскаяться не перед человечеством вообще, но прежде всего перед одним существом, близким ему, принадлежащим ему и имеющим в то же время особую власть над ним. Раскаиваясь в преступлении, он беспокоится не столько о нарушении им основ человеческого общежития, и, возможно, не столько о том, как погасить муки собственной совести, сколько о нравственных последствиях свершившегося для его сына. Герой «Отцов и детей» тяготится, видимо, не тем, что совершенное им преступление исключает его из сообщества людей (то, что знают о нем люди, его не так заботит, как то, как его запомнят, как его поступок отзовется в будущем).

Осенью 1876 г. Достоевский, по-видимому, думал вернуться к замыслу «Отцы и дети», о чем свидетельствует запись в рабочей тетради в октябре 1876 г.: «Текущее. Октябрь-ноябрь. Осмотреть старый материал сюжетов повестей (Из романа, Дети, Девушка с образом)». Но осуществлен в это время был лишь последний из перечисленных сюжетов — «Кроткая».

Роман «Отцы и дети» не был написан, но главные его социальные и этические проблемы трансформировались в романе «Братья Карамазовы».

Мечтатель

Записи в рабочей тетради разбросаны среди заметок для «Дневника писателя» 1876 г. Датируется по положению в тетради временем с марта — апреля 1876 г. по январь 1877 г.

Тема «Мечтателя» — одна из центральных, сквозных в творчестве Достоевского. Впервые обобщенная характеристика мечтателя дается им в фельетонах «Петербургская летопись» (1847); автор уделяет здесь особое внимание социально-психологическому истолкованию типа петербургского интеллигентного мечтателя как явления, характерного для общественной жизни России 1840-х годов. Вскоре после этого создаются «Белые ночи» (1848) с центральной фигурой рассказчика — Мечтателя (наст. изд. Т. 2), во многом предвосхищающей тип героев позднейших повестей и романов 1860-х годов (Иван Петрович в «Униженных и оскорбленных», Человек из подполья, Раскольников и т. д.) «Мы <…> такие мечтатели. Без практической деятельности человек поневоле станет мечтателем», — пишет Достоевский в 1861 г. в написанной совместно с братом статье «Вопрос об университетах» (Время. 1861. № 12, С. 99). Тему «мечтательства» разрабатывает и несколько более ранний фельетон «Петербургские сновидения в стихах и прозе».

Уже в 1860-х годах, в частности в «Ряде статей о русской литературе» (1861) и в разговорах Порфирия Петровича с Раскольниковым в «Преступлении и наказании», тема «мечтательства» получает для Достоевского отчетливое философско-историческое истолкование. «Мечтательство» осмысляется здесь как одна из характерных черт представителя послепетровского, «петербургского», периода русской истории — оторванного от народа, одинокого дворянского или разночинного интеллигента, противостоящего господствующей, жестокой и бесчеловечной системе социальных отношений, мысль которого вследствие оторванности образованных классов от «почвы» способна стать вместилищем самых «фантастических» и неожиданно парадоксальных идей. Как на литературный прообраз типа петербургских мечтателей Достоевский в «Подростке» (1875) указывает на пушкинского Германна (из «Пиковой дамы»), ведя от него родословную собственных своих «фантастических» героев — мечтателей и парадоксалистов, мучеников идеи, «заблудившихся» (по его словам из рабочей тетради 1876 г.) в собственном сознании.

В период работы над «Подростком» Достоевский набрасывает в записной книжке среди характеристик других типов, задуманных для романа, характеристику мечтателя, которого он был намерен «подробнейше описать» (XVI, 49). Позднее он собирался использовать ее в работе над незавершенным романом «Отцы и дети», обдумывание которого непосредственно предшествовало замыслу особого романа «Мечтатель», возникшему (о чем свидетельствует рабочая тетрадь) в качестве ответвления одной из сюжетных линий ненаписанных «Отцов и детей».

Помимо печатаемых в настоящем томе фрагментов, о замысле романа «Мечтатель» мы знаем из письма С. В. Ковалевской к Достоевскому 1876–1877 гг. Ковалевская пишет здесь, что во время болезни ей «вспомнился» один «рассказ» Достоевского из будущего романа, и предлагает писателю свой вариант развития его идеи:

«У меня как-то на днях тоже была лихорадка; я долго не могла успокоиться, и мне все вспоминался один ваш рассказ из вашего будущего романа о „Мечтателе“. Я даже мысленно все развивала вашу идею, и мне бы ужасно хотелось, чтобы вы написали что-нибудь в этом роде. Я представляю себе так: человека бедного, живущего очень уединенно, сосредоточенною жизнью и состарившегося на какой-нибудь машинально умственной работе (например, хоть счетчика при обсерватории). Вследствие каких-нибудь внешних обстоятельств в нем развивается непреодолимое желание разбогатеть во что бы то ни стало. Он начинает выслеживать способ для этого с тою же терпеливою одностороннею последовательностью, с которою всю жизнь вычислял пути планет. И вот ему на ум приходит что-нибудь в роде адских часов Томаса.[93] Целые годы придумывает он и усовершенствует детали своей машины; наконец она готова, и он пускает ее в дело. При этом мысль о его жертвах, о тех людях, которые должны погибнуть от его машины, совсем ему как-то в голову не приходит. Даже мысль о богатстве отступает на второй план. Он просто влюблен в свою машину, его математическую, помешанную голову пленяет именно та точность, с которою она действует; ему нравится, что он может вычислить минута в минуту, когда корабль пойдет ко дну Корабль с машиною отплывает, старик как-то совершенно успокаивается. В самый вечер катастрофы он даже ни разу не вспоминает о машине; вдруг он чувствует внутреннее сотрясение; смотрит на часы — настала минута. И вот тут ему вдруг отвратительно ясно становится что, он сделал. Старик, конечно, сходит с ума. Но дальше фантазия моя уже нейдет».[94]

В заметках из записных тетрадей отражено несколько последовательных этапов развития замысла романа «Мечтатель». Как видно из первой тетради, тема «мечтателя» вначале переплеталась в сознании писателя с замыслом ранее задуманного романа «Отцы и дети» (см. выше, с. 330); в мартовском наброске (фрагмент № 1) Мечтатель, воспитывающий сына после смерти жены и «мало занимающийся» им, но «духовно» воспламеняющий его, — член неустроенной семьи, история которой вплетается в клубок других подобных же историй, намеченных для разработки в романе «Отцы и дети». Через несколько дней Достоевский начинает обдумывать состав ближайшего, апрельского номера «Дневника писателя» и набрасывает два варианта его оглавления:

1) «Состав апрельского номера. — Чурила. — Сборник казанский. — Иванище. — Спиритизм. — Мечтатель. — Герцеговинцы (1) и восточный вопрос <…>»;

2) «Чурила. — Казанский сборник. — Иванище. — Спиритизм. — Мечтатель. — Воспитатель<ный> дом или что-нибудь сенсационное».

В конце той же тетради находим перечень тем: «Мечтатель». «Великий инквизитор и Павел». «Великий инквизитор со Христом» и т. д. Состав апрельского номера 1876 г. уточняется во второй тетради:

1) «Состав № апрельского. — Высунутый язык. — Авсеенко. — О войне. — Спиритизим. — Мечтатель…».

2) «Окончательный состав апрельского №. 1) Авсеенко с обширностью. Кстати о славянстве. 2) Спиритизм. 3) Мечтатель (его биография). 4) Надо бы герцеговинцев. 5) Откуда явятся лучшие люди? 6) И о войне».

«18 апреля, просто: Авсеенко и Мечтатель, без Спиритизма. Мечтатель, приезд и отец, война и спиритизм — все от Мечтателя».

Из приведенных записей извлечены печатаемые в настоящем томе фрагменты № 2 и 3.

Фрагмент № 4, как видно из его положения в тетради и из контекста, представляет собой дальнейшую разработку пункта программы апрельского номера «Дневника», обозначенного во всех приведенных перечнях словом «Мечтатель».

Не написав биографии Мечтателя для апрельского выпуска «Дневника», Достоевский возвращается к обдумыванию эпизода о нем в конце апреля, при планировании следующего выпуска журнала:

1) «Майский № <…> Мечтатель. — Язык и отец…».

2) «Воспитательный дом, аффект. 1) Мечтатель. 2) Каирова». И далее: «Начало романа. Мечтатель».

Ни в апрельском, ни в майском номере «Дневника писателя» эпизод «Начало романа. Мечтатель» не появился. Но начиная с апрельского выпуска «Дневника» за 1876 г. в нем появилось другое лицо — Парадоксалист, носитель своеобразной остро отточенной иронической диалектики, ставший с этого времени постоянным собеседником и оппонентом автора. Причем при внимательном чтении апрельского выпуска «Дневника» обнаруживается, что задуманный Достоевским Мечтатель и Парадоксалист из «Дневника писателя» — если не одно и то же лицо, то во всяком случае мыслились автором как психологические двойники. В специальной подглавке второй главы «Дневника» за апрель 1876 г. озаглавленной «Парадоксалист», где впервые фигурирует этот персонаж, автор представляет его читателю в следующих словах: «Кстати, насчет войны и военных слухов. У меня есть один знакомый парадоксалист. Я его давно знаю. Это человек совершенно никому не известный и характер странный: он мечтатель. Об нем я непременно поговорю подробнее. Но теперь мне припомнилось, как однажды, впрочем уже несколько лет тому назад, он раз заспорил со мной о войне. Он защищал войну вообще и, может быть, единственно из игры в парадоксы. Замечу, что он «статский» и самый мирный и незлобивый человек, какой только может быть на свете и у нас в Петербурге» (XXII, 122).

И далее, закончив свой спор с Парадоксалистом, защищающим вслед за Кантом, Гегелем и Прудоном войну как стимул общественного развития, Достоевский заключает: «Я, конечно, перестал спорить. С мечтателями спорить нельзя» (там же).[95]

В первом из приведенных отрывков Парадоксалист прямо назван «мечтателем», причем здесь же романист обещает в будущем вернуться к этому персонажу на страницах «Дневника» и поговорить о нем «подробнее». Обещание это ведет к замыслу «начала романа» о Мечтателе при обдумывании следующего, майского выпуска «Дневника» с намерением выполнить данное слово. Однако оно тут же берется назад, так как автор «не вправе писать роман» из-за необходимости выполнить другие обещания, касающиеся состава майского номера «Дневника», данные в конце первой главы апрельского выпуска (подглавка 4, заключение). Лишь осенью, в начале ноября 1876 г., Достоевский возвращается к замыслу романа «Мечтатель», собираясь, по-видимому, поместить начало его в ноябрьском номере «Дневника». Но, набросав 6 ноября план № 6, Достоевский через несколько дней начинает работу над «фантастическим рассказом» «Кроткая», который и появляется в ноябрьском номере вместо ранее задуманного «Мечтателя», причем некоторые из психологических черт, первоначально закрепленных за образом Мечтателя, в измененном и переакцентированном виде переходят к герою «Кроткой» Последний набросок, по-видимому, связанный с работой над романом «Мечтатель», — диалог между отцом и его сыном (Мечтателем) (фрагмент № 7). Диалог этот помечен: «январь» (1877 г.). Позднее Достоевский к замыслу романа уже не возвращался.

В романе «Мечтатель» Достоевский, судя по наброскам, намеревался показать (возвращаясь в этом отношении в какой-то мере к проблематике «Белых ночей») осознание трагедии мечтательства самим героем. Его герой остро воспринимает зло и несправедливость жизни; из-за них он, по собственному признанию, «застрелился бы», «если б не мечтал». Но «мечтательство» героя — не только сила его, но и проклятие: помогая ему снести тяжесть жизни и спасая его «от отчаяния» мечты уводят его в мир фантазии, смягчая для него трагизм бытия тем самым они свидетельствуют о слабости героя, который «не осмеливается принять истину со всеми последствиями» Из-за склонности героя к мечтам живущая в его душе вечная, неутолимая потребность «быть правдивым и честным» не получает осуществления. После ряда попыток вырваться из «мечтательного мира» в «действительный», «стряхнуть паралич мечтательности и стать человеком» герой наброска — жертва «одной из болезней века», по заключительной оценке автора, — кончает с собой, так и не освободившись от своей болезни и не найдя пути, ведущего к воссоединению даже с самыми близкими ему людьми женой и сыном.

В повесть Некрасову

Записи относятся к 1876–1877 гг. и объединены в тетради близкими по характеру пометами: «В повесть Некрасову» и «Некрасову». Две из них (фрагменты 1 и 2) расположены среди подготовительных записей к июльско-августовскому и сентябрьскому выпускам «Дневника писателя» 1876 г. и датируются приблизительно летом 1876 г. Фрагмент 1 представляет характеристику замысла в целом и намечает общий тип героя будущего произведения. Возможно, что в какой-то степени замысел этот был реализован в майско-июльском выпуске «Дневника писателя» 1877 г., в очерке «План обличительной повести из современной жизни».

Фрагмент 2 содержит заготовки речи одного из персонажей для того же произведения. Что касается фрагмента 3, то его положение в тетради вслед за январскими записями 1877 г. позволяет предположить, что он создан позднее, чем фрагменты 1 и 2, скорее всего — в январе 1877 г. Хотя в тетради он находится на странице, предшествующей записям 1 и 2, это не может служить контраргументом: Достоевский, как мы знаем, вел свои записи не последовательно от первой страницы к последней, а хаотически, в разных местах тетради. По своему характеру фрагмент 3 представляет набросок каких-то двух диалогов, первый из которых имеет фразеологическое сходство с диалогом фрагмента 7, отнесенного предположительно к числу набросков романа «Мечтатель» (см. выше), второй — с диалогами, объединенными фигурой Слесарька (см. выше).

Мы не можем с уверенностью утверждать, что все три фрагмента — элементы одного произведения. Быть может, перед нами — наброски различных замыслов. Важнее всего то, что, как мы теперь знаем, после окончания «Подростка», в конце 1876-начале 1877 г., Достоевский предполагал написать новую повесть для некрасовских «Отечественных записок» и таким образом продолжить свое сотрудничество в этом демократическом органе.

<Слесарек>

По расположению в рабочей тетради приблизительно датируется второй половиной 1876 г. Диалог представляет собой фрагмент неизвестного художественного произведения, действующие лица которого принадлежат к мещанской среде.

<История Карла Ивановича>

Датируется (по содержанию других заметок на том же листке, а также на основании упоминания «Истории Карла Иванов<ича>» в плане романа «Мечтатель») временем с апреля по октябрь 1876 г.

Имя рассказчика «Истории» — Карла Ивановича, по-видимому, не случайно совпадает с именем немца-учителя из «Детства» (1852) и «Отрочества» (1854) Л. Н. Толстого, — повестей, с которыми Достоевский познакомился впервые в 1855 г. и которые не раз перечитывал позднее, работая над «Подростком» и над «Дневником писателя» (см.: Дневник писателя, 1877. Январь. Гл. II. Подглавка 5: «Именинник»). Как видно из отрывка, Достоевский в какой-то мере имитировал в нем приметы стиля устного автобиографического рассказа этого толстовского персонажа (см.: «Отрочество», гл. VIII: «История Карла Ивановича»), стремясь воссоздать психологически близкий тип старого чудака-немца, коверкающего русский язык и обставляющего свой рассказ фантастическими подробностями.[96] Из плана романа «Мечтатель», датированного 6 ноября 1876 г., видно, что рассказ был задуман до этого времени: работая над планом романа о Мечтателе, Достоевский намеревался ввести в него «Историю Карла Ивановича» в виде особосо эпизода.

Кроме настоящей заметки, сюжет с «переменой голов» дважды зафиксирован в записных тетрадях Достоевского в 1874–1875 гг.

<Отрывки>
<1>

Отрывок следует предположительно датировать временем после 1873 г. Запись от лица персонажа, обратившегося к врачу из боязни «взбеситься» после пожатия чьей-то — видимо, «бешеного» человека, — потной руки, чем он вызвал саркастический вопрос врача, больно ли он искусан. Замысел имеет сатирический, пародийно-иронический характер. Возник скорее всего в пору редактирования Достоевским «Последней странички „Гражданина“», для которой иногда и сам писал заметки. В определенной мере центральный мотив его может быть поставлен в связь со следующей гневно-сатирической заметкой в герценовском «Колоколе» — «Распространение антропофагии в России»: «Давно ли газеты рассказывали о попе, изгрызшем под волка убитого им солдата, а теперь нам пишут, что городничий в каком-то городе Московской губернии искусал купца. Мы сильно сомневаемся в этом развитии готентотских вкусов. Неужели оттого, что скоро помещикам нельзя будет высасывать кровь мужиков, — духовенство и полиция примутся кусать прочие сословия? Если этот факт справедлив, просим имя городничего и купца» (Колокол. 1860. 15 авг. № 79. С. 662).

<2>

Наброски диалога к художественному произведению. Фрагментарность записи не дает возможности ее датировать и связать определенно с каким-то замыслом.

<3>

Запись характерных выражений, которые могли быть использованы в художественных произведениях. Аналогичные записи встречаются и в других рабочих тетрадях Достоевского. Первая фраза использована в тексте «Братьев Карамазовых».

<перечни тем>
<1>

Датируется (по положению в рабочей тетради) декабрем 1876 — январем 1877 г.

<2>

Перечисленные в данной записи замыслы (кроме «воспоминаний», которые Достоевским написаны не были) влились в его «последний роман» «Братья Карамазовы».

Стихотворения и стихотворные наброски

Отдел открывают три стихотворения, написанные в 1854–1855 гг. в традиционном одическом жанре. Ими Достоевский, только что отбывший четырехлетний срок каторги в Омском остроге и после этого в соответствии с вынесенным ему по делу петрашевцев приговором проходивший солдатскую службу в Семипалатинске, пытался привлечь внимание правительства к своей судьбе, чтобы добиться хотя бы некоторого облегчения своей участи. Позднее Достоевский никогда не вспоминал об этих стихах, вызванных страстным желанием вернуться к литературной деятельности при почти полном отсутствии надежд на это до вступления на престол Александра I, вернувшего из Сибири декабристов и петрашевцев.

Иной характер имеют стихотворные замыслы и наброски 60-70-х годов.

Как свидетельствуют дошедшие до нас рукописи позднего Достоевского, дневник жены писателя и воспоминания его племянницы M. A. Ивановой, Достоевский любил импровизировать шуточные стихи. Публицистический же элемент, присущий таланту Достоевского, постоянная оглядка писателя в процессе обдумывания своих произведений на текущую злобу дня, на литературных друзей и врагов получили выражение наряду с его повествовательным художественным творчеством и публицистикой в полемических набросках стихотворного характера — пародиях и эпиграммах, которыми испещрены страницы его записных тетрадей.

Не имея самостоятельного художественного значения (и несоизмеримые в этом смысле с основным творчеством Достоевского — повествователя и романиста), его стихотворные шутки, пародии и эпиграммы интересны как своеобразная лаборатория, из которой впоследствии вышли генетически подготовленные ими гротескно-иронические «абсурдные» стихи капитана Лебядкина в «Бесах».

Некоторые наброски-пародии, эпиграммы, три рукописные редакции незавершенного стихотворного фельетона «Борьба нигилизма с честностью (Офицер и нигилистка)» (1864–1874) расширяют наше представление о Достоевском карикатуристе, сатирике, полемисте. Стихотворные послания к жене и детям — биографический источник, ценный при обрисовке быта семьи Достоевских в 70-х годах.

На европейские события в 1854 году

Стихотворение написано в апреле 1854 г. в Семипалатинске, куда, после отбытия четырехлетнего срока каторги Достоевский прибыл в марте 1854 г для прохождения солдатской службы в 7 Сибирском линейном батальоне. Оно было представлено 1 мая 1854 г. командиром батальона полковником Беликовым в Штаб отдельного Симбирского корпуса с ходатайством автора «о дозволении поместить оное в „С.-Петербургских ведомостях“». В свою очередь, начальник штаба генерал-лейтенант Яковлев 26 июня 1854 г. препроводил стихотворение управляющему III отделением е. и. в. канцелярии Л. В. Дубельту. Разрешения от III отделения на печатание не последовало. Автограф стихотворения так и остался в деле III отделения «Об инженер-поручике Федоре Достоевском».

Создавая стихи, Достоевский преследовал прежде всего цель убедить правительственные сферы в своей благонадежности и сделать попытку напечататься. Они написаны в связи с обострившимся конфликтом между Россией, с одной стороны, и Англией и Францией — с другой, после того как Англия и Франция объявили России войну. 11 апреля 1854 г. в России был обнародован официальный манифест о войне. Непосредственным поводом к войне послужил спор с Турцией о «святых местах» в Иерусалиме и нежелание Англии и Франции поддержать в этом споре Россию. Газеты регулярно освещали ход событий, в частности «С.-Петербургские ведомости» имели постоянную рубрику «Восстание христиан на Востоке». Как установил Л. П. Гроссман, разрабатывая в стихотворении «На европейские события в 1854 году» тему Восточной войны, Достоевский перенес в него ряд образов, общих для патриотической поэзии 1854 г. Таковы стихотворения Ф. Глинки «Ура» (Сев. пчела. 1854. 4 янв. № 2), Н. Арбузова «Врагам России» (Там же 1 янв. № 25), Н. Леваршева «Святая брань» (Там же. 8 марта. № 54). Позднее Достоевский благосклонно отзывался о поэме А. Н. Майкова «Клермонский собор» из его сборника «1854-й год» (СПб., 1854), говоря о своем патриотическом воодушевлении в эпоху Крымской войны и о роли России «в нравственном» освобождении славян (XXVIII, кн. 1, 208). Несомненно, что писатель был захвачен общим патриотическим воодушевлением, которое переживали широкие слои русского общества; возможно, что именно в это время сложилось его убеждение об особой роли России в борьбе за освобождение славянских народов от турецкого владычества, которое позднее, в 1876–1877 гг., получило свое выражение на страницах его «Дневника писателя». Можно отметить также, что Достоевский обсуждал с братом возможность хлопот об его переводе на Кавказ (XXVIII, кн. 1, 173).

В своем стихотворении Достоевский вспоминал политическую ситуацию в Европе в 1831–1832 гг., русско-польский конфликт, о котором писал и Пушкин («Клеветникам России»). Мысли о славянско-русском единстве, гордость при воспоминаниях о событиях 1812 г. сближают оба эти произведения.[97] Желание Достоевского подражать оде «Клеветникам России» особенно очевидно во второй половине стихотворения. Обращаясь по примеру Пушкина к западным дипломатам и журналистам, он отвечает здесь на обвинения, вызванные восточной политикой тогдашней России («Писали вы, что начал ссору русский…»).[98]

Поэты-славянофилы в первые месяцы после начала военных действий были склонны рассматривать войну как испытание, нужное России для ее возрождения, и вместе с тем как средство для освобождения славянских народов из-под власти Турции и для будущего торжества православного Востока над католическим Западом.[99]

Вскоре отношение большей части славянофилов к войне изменилось: под влиянием поражений и сдачи Севастополя в их среде, как и во всем русском обществе, резко усилилось недовольство военной политикой Николая I.

На первое июля 1855 года

Стихотворение написано в конце июня 1855 г. ко дню рождения вдовствующей императрицы Александры Федоровны (1798–1860). В связи со смертью в феврале 1855 г. Николая I у Достоевского, по свидетельству А. Е. Врангеля, «воскресла надежда на перемену <…> участи — на амнистию».[100] В марте 1855 г. в ознаменование начала царствования Александра II был обнародован «высочайший манифест», дававший право на производство Достоевского в унтер-офицерский чин.[101] В начале июля 1855 г. в Семипалатинск с ревизией прибыл генерал-губернатор Западной Сибири и командующий отдельным Сибирским корпусом генерал Г. X. Гасфорт. По воспоминаниям А. Е. Врангеля, он на обеде у Гасфорта говорил с ним о Достоевском и просил представить императрице стихи «На первое июля 1855 года». Гасфорт отказал ему, добавив: «За бывших врагов правительства никогда я хлопотать не буду; если же в Петербурге сами вспомнят, то противодействовать я не буду».[102] В июле 1855 г. А. Е. Врангель переслал стихотворение в Петербург, и оно через принца П. Г. Ольденбургского было передано императрице.[103] В сентябре в Военное министерство поступило ходатайство от Г. X. Гасфорта от 13 августа о производстве писателя в унтер-офицеры, к ходатайству было приложено стихотворение «На первое июля 1855 года».[104] 27 октября 1855 г. Инспекторский департамент Военного министерства «испрашивает» разрешение у военного министра на производство Достоевского в унтер-офицерский чин и запрашивает: «повелено ли будет» прилагаемые стихи «представить императрице Александре Федоровне».[105] На этом представлении 18 ноября 1855 г. появилась резолюция военного министра князя Долгорукова «Всемилостивейше повелено: рядового Достоевского произвести в унтер-офицеры», строки доклада, касающиеся стихов, зачеркнуты рукою Долгорукова.[106]

Осенью в Петербурге среди литераторов распространились слухи о написании Достоевским верноподданнических стихов,[107] что вызвало возмущение в радикально настроенных кругах. В конце 1855 г. в «Современнике» появился фельетон И. И. Панаева «Литературные кумиры, дилетанты и проч.», где Достоевский был обрисован в карикатурных тонах.[108]

О несовершенстве стихов откровенно писал брату M. M. Достоевский: «Читал твои стихи и нашел их очень плохими. Стихи не твоя специальность».[109]

Стихотворение «На первое июля 1855 года» написано в жанре философских од и элегий: Достоевскому могли служить образцами ода Г. Р. Державина на смерть графини Румянцевой (1791), его же стихотворение «На кончину графа Орлова» (1796), элегия В. А. Жуковского «На кончину ее величества королевы Виртембергской» (1819). В соответствии с образцами Достоевский, восхваляя Россию, прославлял ее будущее, которое связывал с предстоящими политическими переменами. Однако акцент в стихотворении лежит не столько на событиях, переживаемых Россией, сколько на личной судьбе автора: Достоевский напоминает императрице о Себе, призывая простить его и других подобных ему «отверженцев» перед лицом постигших ее и всю Русь испытаний.

<На коронацию и заключение мира>

Стихотворение написано весной 1856 г., когда Достоевский начал хлопоты о производстве в прапорщики в связи с «высокоторжественным днем коронации государя императора». Кроме того, в ходатайстве Достоевского, переданном генералом Э. И. Тотлебеном военному министру Н. О. Сухозанету 2-му, присутствовала просьба «дозволить ему литературные занятия с правом печатания, на узаконенных основаниях» (см.: XXVIII, кн. 1, 471). А. Е. Врангель извещал писателя о ходе хлопот. В письме от 23 мая 1856 г Достоевский писал Врангелю: «О, дай бог, чтоб моя судьба поскорее устроилась. Вы мне пишете прислать что-нибудь. Посылаю стихи на коронацию и заключение мира. Хороши ли, дурны ли, но я послал здесь по начальству с просьбою позволить напечатать <…> Просить же официально (прошением) позволения печатать, не представив в то же время сочинения, по-моему, неловко. Потому я начал с стихотворения. Прочтите его, перепишите и постарайтесь, чтоб оно дошло к монарху» (XXVIII, кн. 1, 232). Далее Достоевский обсуждает с Врангелем возможность передачи стихотворения официальным путем, через Г. X. Гасфорта, который едет в Петербург. Писарская копия стихотворения «На коронацию и заключение мира» была приложена к письму Г. X. Гасфорта к Н. О. Сухозанету от 2 июня 1856 г. Как следует из документов Военного министерства, хлопоты Тотлебена и Гасфорта были успешными лишь частично: «его величество, согласившись на производство Достоевского в прапорщики, приказал учредить за ним секретное наблюдение впредь до совершенного удостоверения в его благонадежности и затем уже ходатайствовать о дозволении ему печатать свои литературные труды».[110] Стихотворение Достоевского было принято «к сведению» (XXVIII, кн. 1, 472), но так и осталось ненапечатанным в делах военного ведомства.

Шуточные стихи, пародии, эпиграммы

Эпиграмма на баварского полковника

Датируется серединой 1864 г., так как записана рядом с набросками к «Крокодилу» (см. наст. изд. Т. 4). Эпиграмма задумана как пародия на стихи, печатавшиеся в 1860-х годах в газете А. А. Краевского «Голос». Ее текст находится в тетради среди ряда других полемических заметок, направленных против этой газеты. По-видимому, «автор» эпиграммы был задуман как тип «русского за границей», который «теряет употребление русского языка и русских мыслей».[111]

<Описывать все сплошь одних попов...>

Эпиграмма на Н. С. Лескова написана в 1873–1874 гг., в пору завершения им или публикации романа «Захудалый род. Хроника князей Протозановых…» (Рус. вестн. 1874. № 7, 8 и 10), упомянутого Достоевским в третьей строке («теперь ты пишешь в захудалом роде»).

<Борьба нигилизма с честностью (Офицер и нигилистка)>

Датируется 1864–1873 гг. В середине 1864 г. Достоевский записал в тетради название будущего произведения, характеристику его героини — «нигилистки» и наметил некоторые детали. Две записи — каламбур, основанный на игре слов «Росс — рос», и эпизод, обозначенный словами «Голенькая ножка», — получат развитие в позднейших более развернутых разработках этого сюжета, относящихся — первая ко второй половине 1864 — началу 1865 г., а вторая — к последним месяцам 1873 г. Приписанная героине попытка восстать против «родительской власти» и «наказать ее гласностью», направив корреспонденцию в газету «Волос» (в «Голос» А. А. Краевского), объединяет заметки с рассказом «Крокодил», в черновиках и в основном тексте которого также содержатся выпады против «Голоса» и его издателя. Предварительные наброски к «Крокодилу» свидетельствуют, что Достоевский собирался включить стихи об офицере и нигилистке в состав рассказа. После иронического определения понятия «нигилизм», сущность которого, по словам одних, будто бы состоит «в стрижении женских волос», а по мнению других — «в отрицании всего существующего», в планах «Крокодила» следует запись: «Достал стишки: «Офицер и нигилистка». — С учением соглашаюсь» (V, 326). Возможно, что и в проекте «Главы 3» (с описанием встречи друга проглоченного чиновника с его женою и ее «увлечения» этим другом) под названием «стихи на нигилистов» мыслились те же «стишки». Одно время предполагалось, что нигилистка будет фигурировать в рассказе как особый персонаж: она явится к крокодилу, чтобы обсудить с чиновником вопросы женской эмансипации и вопрос о боге. Среди черновых заметок к «Крокодилу» есть следующая: «Если у гусей нет теток, стало быть, тетки — предрассудок» (V, 327). Смысл этой сентенции проясняется при сопоставлении с соответствующими стихотворными строками «Офицера и нигилистки».

Как и «Крокодил», фельетон «Офицер и нигилистка» вплетается в полемику, которую вели журналы братьев Достоевских «Время», а позднее «Эпоха» с различными общественно-литературными течениями русской журналистики тех лет, в том числе с «Современником» и «Русским словом».

В начале следующего 1865 г. в «Эпохе» Достоевский намеревался продолжить начатую на страницах журнала полемику, но работа над фельетоном не была доведена им до конца, а вскоре прекратилось издание «Эпохи».

О своем замысле Достоевский вспомнил вновь во второй половине 1873 или в начале 1874 г., в пору участия в «Гражданине». В те годы в связи с открытием высших женских курсов в Петербурге и Москве вновь возрос интерес к женскому вопросу. Под редакцией Г. Е. Благосветлова с 1866 г. начал выходить журнал «Дело», продолжавший традиции «Русского слова» и также популяризировавший труды по естествознанию и физиологии Т. Г. Гексли, Я. Молешотта, М. Фарадея, Д. Тиндаля, А. Баркера и др. О Ч.Дарвине и его учении в конце 60-x-начале 70-х годов в «Деле» неоднократно писал известный публицист В. О. Португалов. Журнал часто помещал и «хронику женского дела» — тема, которая получила специальное развитие в статьях Благосветлова «На что нам нужны женщины?» (Дело. 1869. № 7), «Женский труд и вознаграждение его» (Дело. 1870. № 2), в серии статей С. С. Шашкова «Исторические судьбы женщины» (Дело. 1869. № 9-12; 1871. № 1–4), в работе А. П. Щапова «Положение женщины в России по допетровскому воззрению» (Дело. 1873. № 4, 6) и т. д. «Гражданин» вступил в полемику с демократической журналистикой по этим вопросам еще до прихода в него Достоевского. В статьях В. В. Мещерского (Гражданин. 1872. № 9, 10 и 31) отстаивался тезис о том, что «женщина призвана быть второю, нераздельною от мужчины, половиною человека, в неразрывном с ним единении осуществляющею свое назначение в обществе: рождать и воспитывать детей».[112] Позиция Достоевского, судя по «Двум заметкам редактора» в № 27 «Гражданина» за 1873 г., предисловию к статье Л. Ю. Кохновой и корреспонденции «Наши студентки» в № 13 и 22 «Гражданина» за тот же год, была иной. В первой из названных заметок по крайней мере отстаивается тезис, согласно которому «всеобщее образование женщины внесет новую, великую интеллигентную и нравственную силу в судьбы общества и человечества».[113]

Новая редакция фельетона возникла в середине 1873 г. и предназначалась для «Последней странички» «Гражданина», но не появилась в ней.

<Крах конторы Баймакова…>

Два варианта этого стихотворного наброска датируются декабрем 1876 г. Поводом к их написанию послужило банкротство двух петербургских банкирских контор Баймакова и Лури, происшедшее в конце 1876 г., в частности, о несостоятельности «Товарищества на вере Ф. П. Баймаков и КО» сообщалось в «Биржевых ведомостях» от 4 декабря 1876 г. (№ 335). В той же тетради, в которую занесен второй вариант стихов, содержится непосредственный отклик Достоевского на указанное событие, помеченный 5 декабря. О прожектерстве Ф. М. Баймакова (1831–1907), бывшего в 1875–1877 гг. арендатором «С.-Петербургских ведомостей», писал в декабре 1876 г. во «Внутреннем обозрении» «Отечественных записок» и Г. З. Елисеев, отмечая, что Баймаков, не имея «никаких собственных капиталов», «спокойно и светло смотрел в будущее, не верил возможности своего крушения», ибо «не допускал и мысли, чтобы правительство могло попустить рушиться его учреждению», и «смотрел на себя <…> не как на биржевого афериста, спекулянта и игрока, а как на благодетеля для людей с маленькими капиталами» (Отеч. зап. 1876. № 12. С. 256).

Как «знаменья времени» наряду с «крахом» Баймакова и Лури в стихах упоминается увлечение спиритизмом, которое охватило широкие круги русского общества в середине 1870-х годов и было подкреплено авторитетами профессоров Петербургского университета — зоолога Н. П. Вагнера и известного химика А. М. Бутлерова. В январском, мартовском и апрельском выпусках «Дневника писателя» за 1876 г. Достоевский уделил внимание спиритизму Успех спиритизма автор «Дневника» объяснял тем, что в силу охватившего русское общество «беспокойства» «метаний», «искания» нравственной опоры, «каждая самая беспутная даже идейка, если только в ней предчувствуется хоть малейшая надежда что-нибудь разрешить, может надеяться на несомненный успех».

В стихах упомянуты полемические статьи H. H. Страхова, опубликованные под общим названием «Три письма о спиритизме» в № 41–42, 43 и 44 «Гражданина» за 1876 г. от 15, 22 и 29 ноября (перепеч. в кн.: Страхов Н. О вечных истинах (Мой спор о спиритизме). СПб., 1887)

<Дорого стоят детишки…>

Шуточное стихотворение 1876–1877 гг., обращенное к жене писателя А. Г. Достоевской.

<Не разбойничай, Федул…>

Шуточные стихи обращены к сыну, дочери и жене, записаны на обороте второго листа почтовой бумаги. На первой странице того же листа — записи, связанные с романом «Братья Карамазовы» и предназначавшиеся для письма от 2 декабря 1879 г. к издателю «Русского вестника». Этим временем, вероятно, следует датировать и данные стихи.

Загрузка...