(Окно в природу)
В погожий день мы ехали по аляскинской тундре. Зеленели травяные равнины. Пятна воды отражали небесную синеву. Плавали по воде гуси с выводками, гагары макали в воду нарядные головы, на кочках недвижно сидели белые совы. Далеко было видно оленей, ходивших группами и в одиночку. А горизонт топорщился сиреневым гребешком гор.
Мы часто останавливались, фотографировали открытый для глаза мир. Он не был тут боязливым, но снимать животных можно было только с дороги — подойти к ним ближе мешали топи. В каком-то месте шофер тронул меня за локоть:
— Фокс…
Лиса! Да не одна, а с любопытным поджарым молодняком. Сидят все на кочках — мамаша в середине, а пятеро деток по сторонам. Не делая резких движений, ставим треноги, наводим оптику. Далековато…
— Хотите, подзову ближе, — говорю я американским партнерам в шутку, чтобы остановить азартный перевод пленки. И, сжав губы, издаю звук, которым не один раз дурачил лис Подмосковья. И американцы увидели чудо: прямо на наши камеры, перегоняя друг друга, бросились пять лисят. Мамаша с места не сдвинулась, но ничего не сделала, чтобы остановить детвору. Лисята подбежали почти к дороге и застыли, не зная, как вести себя дальше. Опыта жизни у них никакого, но память наследственная будоражит: пищит мышь — надо ее ловить.
Минуты четыре лисята нас изучали, потом, смущенно оглядываясь, побежали к мамаше.
А я, сразу выросший в глазах моих спутников до размеров волшебника, почти всю дорогу давал уроки пищания мышью…
Подражая писку мышей и маскируясь белым халатом, охотники при снегопаде подзывают лисиц на выстрел. Писк мыши под снегом заставляет лису, бегущую по лыжне, кинуться в сторону и быстро-быстро раскапывать снег. Из всех звуков для лис самый главный и самый желанный — мышиный писк.
Есть и еще мышееды, на которых звук этот действует, как гипноз. Совы! Для своих спутников в подмосковном лесу я устраиваю иногда впечатляющие спектакли. На границе поля и леса в сумерках, если попищать мышью, можно привлечь сову, а иногда и сразу несколько птиц. В ожидании часа охоты они сидят скрытно, но чутко. Желанный звук срывает их с места. Минувшей осенью мы с внуком, укрывшись под пологом елки и чередуя писк мыши с легким шуршанием листьев, заставили несколько сов поочередно пикировать почти до земли. Взмыв вверх, большие птицы затем снова и снова бесшумно скользили вниз. Совиный хоровод в сумерках выглядит зрелищем сказочным.
Звуком, будоражащим мышеловов, можно собрать в лесу и синиц. Они слетаются с разных сторон и возбужденно порхают около человека.
Сохраняя неподвижность, можно заставить птиц подлететь очень близко, однажды синица села мне прямо на кепку. В этом случае птиц привлекает не «голос мыши», тут явное совпадение с каким-то звуком птичьего языка, заставляющего синиц собираться.
Все, о чем рассказано, можно проверить. Сам я премудрости созывания сов научился у хоперского лесника и охотника Василия Александровича Анохина. Он говорил: «Все просто: губы надо чуть вытянуть и с силой втягивать воздух…» Василий Александрович мог, подвывая, подозвать волка, на зов его приплывал селезень, во время осеннего гона подзывал он лосей. А что касается сов, то однажды лесник действовал так искусно, что неясыть, спикировав в палые листья под куст, оказалась в руке.
Я помню ту ночь: луна, дубняки над Хопром, и при свете фонарика Василий Александрович, как волшебник, с совою в руке…
В старых писаниях говорится: царь Соломон понимал язык птиц и зверей. Может быть. Хотя и трудно в это поверить. Мудрость царям доступна, язык же птиц и зверей понимают чаще всего пастухи, лесники, дровосеки. Впрочем, подурачить лису или сов может, пожалуй, каждый.
Фото из архива В. Пескова. 7 января 1990 г.
(Окно в природу)
Осада медведя волками…
Об этом спектакле, разыгравшемся на глазах проезжавших туристов, мне рассказали в аляскинском национальном парке Денали.
Парк Денали — центральная, дикая часть Аляски. Тут обитают олени, лоси, медведи и никем не гонимые волки. Одного серого мы увидели рядом с дорогой. Он с любопытством разглядывал кавалькаду автомобилей, людей, наводивших на него объективы, он зевал, ловил блох и пересек дорогу в десяти метрах от первой машины.
А эта сцена разыгралась осенью по первому снегу. Медведь вблизи от дороги настиг оленя и спокойно принялся пировать. В это время «к столу» пожаловала стая волков. Их можно тут сосчитать — пятнадцать. Сильный в природе всегда норовит отнять добычу у слабого. В одиночку волк к медведю бы не приблизился.
А стая — уже немалая сила. И волки обложили медведя. Они кружили возле него, делая выпады, приближаясь на два-три метра. Медведь вертелся юлой — отстаивал свое кровное. Осада длилась более часа. И медведь наконец сдался — убежал в горы. А волки набросились на добычу.
Этот спектакль состоялся рядом с дорогой. Его снимали на пленку десятки людей. Был среди них и зоолог Горден Хейберг, с которым мы говорили о заповеднике, о повадках волков и лосей. Комментируя снимок, доктор сказал: «Три-четыре волка, проявляя настойчивость, уже вынуждают медведя бросить добычу и убежать. Тут же, как ни стоек был гризли, выстоять против стаи шансов у него не было».
Фото из архива В. Пескова. 20 января 1990 г.
(Окно в природу)
Это было редкой красоты зрелище: стая канадских казарок, двигаясь к югу, пролетала над городом и вдруг решила в нем ночевать. И не где-нибудь, а на аэродроме. Аэродром находится в центре Анкориджа, самого большого аляскинского города. Через пять минут мы были на месте посадки казарок. Я вышел с фотокамерой из машины. Дежурный аэропорта подождал, пока я сделаю снимки, а потом, размахивая метелкой, заставил казарок подняться и полететь на край города. «Красивые, но очень для нас опасные», — сказал он, слегка извиняясь.
Соседство птиц с самолетами в самом деле опасно. Крошка скворец, чайка, голубь, утка, ворона, дрозд, коршун могут заставить сесть (а то и упасть!) самолет. Такое случалось всюду, где есть самолеты и птицы. В моей картотеке «Окно в природу» папка, посвященная птицам и самолетам, самая пухлая.
Конфликт начался сразу же с появлением самолетов. В 1912 году известный американский летчик Кэл Роджерс разбился, столкнувшись в Калифорнии с чайкой. С тех пор число столкновений исчисляется многими тысячами. То заглохли турбины громадного «Боинга» оттого, что всосали скворцов, то крупная птица ударилась о крыло, заклинила управление самолета. (Сын известного зоолога Гржимека Михаэль погиб именно так — самолет врезался в стаю грифов.) Орел, гриф или вот эта казарка, весящие три килограмма, при большой встречной скорости «весят» три тонны — удар по самолету бывает сокрушительным. В 1960 году в Бостоне (США) от столкновения с чибисами рухнул самолет с шестью десятками пассажиров. «Пара скворцов, попавших в турбину истребителя, заставила летчика катапультироваться». Такие сообщения стали привычными для газет.
Столкновения происходят на высоте от 30 метров до 7 километров. Чаще всего они случаются на взлете, когда неожиданно глохнут моторы, разлетаются стекла кабины пилотов, заклиниваются рули. Десять тысяч случаев в год! Катастрофы, вынужденные посадки, задержанные рейсы — убытки ежегодно исчисляются десятками миллионов долларов. И уже давно ведутся попытки предотвращать столкновения. Созданные на аэродромах орнитологические службы испробовали множество средств.
Среди них главные: отвлекать птиц от взлетных полос. Для этого важно ликвидировать близлежащие свалки, привлекающие ворон, скворцов, чаек. При строительстве аэродромов важно учитывать пути миграции птиц. Испытано множество средств отпугивания: чучело, громкие звуки, записанные на пленку крики тревоги, специально тренированные соколы и ястребы.
Все вместе дает эффект, но не полный. Угроза столкновений по-прежнему остается. Птицы в этом конфликте, конечно, не виноваты. Они живут своей жизнью. Для них столкновение — гибель. Но поражает несоответствие силы и величин: крошка скворец способен повергнуть на землю многотонное творение человека.
Бывают, однако, и сознательные нападения птиц на летательные аппараты. Описано много случаев, когда ястребы и орлы специально пикировали на планеры и легкие самолеты. Что заставляет птиц это делать — не ясно. Летчики побаиваются встреч с пернатыми «камикадзе», и если есть время изменить курс, они его изменяют.
Просторно небо, однако и тут техника конкурирует с живой природой.
Фото автора. 28 января 1990 г.
(Окно в природу)
«На холодном Севере ходит рыба-кит, а за ней на сейнере ходят рыбаки». Кит и в самом деле очень похож на рыбу. Однако не рыба! Дышит легкими, рождает живых детенышей, кормит их молоком. Млекопитающее. Родня тем, кто бегает по земле. Для превращения сухопутного зверя в «рыбу» ушло, как считают, шестьдесят миллионов лет.
Кит и мышь — два полюса величин. Гигант и крошка. Гигантизмом киты обязаны обитанию в воде, на суше их раздавил бы собственный вес. Самый крупный из всех — голубой кит — достигает тридцати метров и весит почти двести тонн. Это самые большие из всех живых организмов, когда-либо живших на нашей планете.
В момент рождения при росте в семь метров он весит две тонны. Легко представить, сколько надо ему молока и как много пищи должна поглощать его мама.
Пищей китам служат столь же громадные существа? Нет. Голубые киты кормятся крилем — небольшого размера рачками. Всасывая кишащую крилем массу воды, киты процеживают ее через частый махровый забор, состоящий из сотен пластинок, называемых китовым усом.
Китов этой группы зовут усатыми. Другая группа — киты зубастые — хватают крупных животных, например, кальмаров и рыбу. Великан этой группы — кашалот. А самые зубастые из всех китов-хищников — касатки, подобно волкам, охотятся стаей. Проявляя поразительную смекалку. Роберт Скотт наблюдал в Антарктиде, как группа касаток атаковала стоявших на льдине собак приемом вполне разумным — стараясь разрушить льдину.
Вообще же киты — существа миролюбивые и спокойные. До охоты на них человека китам досаждали лишь мелкие паразиты на теле, от которых они избавляются, выпрыгивая и ударяясь о поверхность воды. Но человек, сначала с простым гарпуном, а затем с гарпунной пушкой, стоящей на скоростном судне, почти совершенно уничтожил китов. И чем крупнее была добыча, тем настойчивее ее преследовали. В сезон 1930–1931 годов было добыто 29 649 голубых китов.
В сезон 1964 — 1965-го — всего лишь 372. Угроза полного истребления нескольких видов китов заставила прекратить их добычу. Во всем мире необходимость эта была осознана. Наша страна, к сожалению, одной из последних и неохотно подчинилась запрету. В последнее время численность китов как будто начала возрастать.
Сегодня морские гиганты являются объектами исследований. За ними наблюдают аквалангисты, их поведение изучают с поверхности океана. Хорошо прослежены их миграции по сезонам из южных частей океана в северные, изучаются формы звукового общения китов, сняты на пленку их брачные встречи, записаны «песни». Отдельных китов зоологи знают «в лицо», отмечают особенности их характера.
На этом снимке мы видим, как близко могут соприкасаться зоологи с объектом их интереса. Огромных размеров хвост — это движитель для кита, развивающего скорость свыше двадцати километров в час. А недавно совсем обнаружено: южный кит использует хвост как парус. Погрузившись в воду, он изгибает хвост под прямым углом к ветру и так движется.
Чудо-юдо — рыба-кит!
Фото из архива В. Пескова. 17 февраля 1990 г.
(Таежный тупик)
Восемь лет назад мы обещали читателям «Комсомолки» раз в год заглядывать к Лыковым. Так и было. Восемь лет мы следили за жизнью отшельников, сочувствуя им и в меру возможности помогая. За это время случилось тут несколько важных событий. Агафья побывала «в миру» — гостила у родственников, увидела железную дорогу, город, летала на самолете. Другое событие — смерть отца. Агафья осталась одна. Она могла полагаться только на помощь геологов, поселок которых находился в пятнадцати километрах от хижины.
Но работу свою геологи завершили, и минувшей зимой уже ни один человек в поселке не жил.
В конце марта я получил известие: «Заказан вертолет. Собираемся вывозить остатки бурильного снаряжения. Другой возможности побывать у Агафьи долго не будет».
И вот привычный путь от Таштына к верховью таежной реки. Сибирская зима, в отличие от европейской, накопила в этом году обилие снега. Весеннее солнце лишь кое-где оголило таежную землю. Черный, пронизанный светом лес в долине реки расцвечен уже краснотой лозняков и ольшаников. Много следов… Интересно, заходили олени и лоси в опустевший, засыпанный снегом поселок? Делаем круг и видим звериные броды возле домов. А вниз к реке от поселка тянется лыжный след. (Оказалось, приходила сюда недавно Агафья — оставить письма. Ночевала в одном из домов. И утром ушла.)
От поселка до ее хижины день хода и пять минут лета. Высадив группу бурильщиков, вертолет поднимается. Рядом с Ерофеем и Николаем Николаевичем Савушкиным у окошка сидят бородачи-староверы — лыковская родня из Шории: Трефелей Панфилович Орлов и Анисим Никонович Тропин. Везут гостинцы — бидончики с маслом и медом. Летят с надеждой: уговорить «пустынницу» перебраться к родне. Это седьмая попытка единоверцев. На этот раз им кажется: должна согласиться, «ведь страшно подумать, как зимовала — на всю тайгу одна-одинешенька…»
Жива Агафья!
Староверы — Анисим Никонович Тропин и Трефелей Панфилович Орлов.
— Однако жива ли?
Лают собаки. Блеет коза. Но никто не сбегает к реке, где сел вертолет.
— Жива ли, Агафья?! — взывает взволнованный Трефелей.
— Жива, жива, слава Богу… — слышим знакомый голос.
Оказалось, от вертолетного шума сорвался с прикола козел, и Агафья его ловила.
Все тут как было. Кошка сидит на пороге избы. Коза с любопытством глядит на гостей. Собаки от радости аж катаются по земле…
Времени у нас немного. К вечеру вертолет третьим рейсом придет к геологам, и полагается быть наготове. Гостинцы ставим в угол, не распаковывая. Главное — поговорить. Агафья подробно рассказывает о прошлогоднем своем путешествии к Верхнему Енисею.
И наконец наступает момент разговора о главном. В который раз объясняем Агафье: самое разумное для нее — переселиться к единоверцам.
— Срубим тебе избу. Огород заведешь. Никто не будет мешать. Живи как хочешь. А тут пропадешь…
Призывая Бога в посредники, бородачи говорят горячо, убедительно.
— Я в седьмой раз у тебя. И, верно, последний. Старый стал. Трудно летать. Послушайся, не упрямься…
Агафья стоит у печки, помешивая тесто для хлеба. На лице упрямая полуулыбка.
— Да нет уж. На все нагляделась, наездилась…
Отказ переехать к родне, как и прежде, объясняется волей отца — «не велел», а также тем, что огороды в поселке «на ровном месте», что «там у вас бензопила».
И новый мотив: «Доктор сказал: я там умру от гриппа».
Старики сокрушенно переглядываются. Объясняют, какие опасности, начиная с простуды, стерегут одинокого человека тут в тайге, вдали от людей.
— А Марья Египетская, Павел Фивейский. Ему ворон хлеб и яблоки приносил. — Агафья в подробностях, с явным воодушевлением объясняет читанные жития «пустынников».
— Но там же было тепло! — в отчаянии говорит Трефелей. — А тут тайга, волки, медведи.
— Что Бог дасть…
На этом главная часть беседы закончилась. Заговорили о бродящем тут волке, о ткацком стане, занимающем половину избы, о ловушках для рыбы, о Пасхе и о посте… Следы волка Агафья обнаружила на лыжне, когда возвращалась из поселка геологов, — «видно, шел за мной из какого-то интереса, а может, просто легче было идти по лыжне». Ткацкий стан лежал разобранный и забытый у старой избы на горе.
Агафья перенесла источенные временем деревяшки, собрала, починила и уже три недели ткет «свойское одеяло» из козьей шерсти. Ловушек для рыбы сплетено три.
Такие заботы были зимой у «пустынницы».
На недостаток еды она не пожаловалась. На одиночество — тоже. Козы, собаки, куры и кошка тут значат больше, чем в любом другом месте.
— Живые твари. Говорю с ними. И часто думаю: понимают…
Вертолет появился раньше условленного времени. Прощались наскоро. Вместе с нами «пустынница» катилась под гору, путаясь в длиннополой своей одежонке. На взлете видели: спасаясь от вихря, обхватила ствол дерева…
В трудное время живем. В нашем житейском море обыденно нынче такое, что волосы дыбом встают. И все же житье Агафьи заслоняет каждодневные драмы — одна в тайге! Феноменальный случай — история, о которой рассказано восемь лет назад, продолжает нас волновать. Газеты печатают вести из «тупика», в последнее время особенно много. И кое о чем, мне кажется, нужно сегодня поразмышлять.
Читатели прислали мне более десяти вырезок из «Сельской жизни», «Труда», «Лесной промышленности», «Книжного обозрения», из районной газеты. Заголовки: «Агафья — таежная отшельница», «Агафья, невеста тайги», «Последняя из Лыковых», «У Агафьи на Еринате», «Прости, Агафья Карповна!». Прочел заметки.
Перечитал письма недоуменных читателей в «Комсомолку». И вполне понимаю недоумение. Чего только в этих заметках нет — изложение уже известного, повторение в разных газетах практически одного и того же текста, нелады с логикой, кликушество с причитаниями, пристрастное толкование фактов, есть даже мысли о «семейном подряде». Автор у этой «Агафьиады» один — Лев Степанович Черепанов, именующий себя «писателем, руководителем группы научной общественности». (В нескольких случаях заметки не подписаны Черепановым, но указано: писалось с его слов.)
Можно было махнуть рукой — мало ли что нынче пишется и печатается. Но заметки затрагивают людей, которых я хорошо знаю, несколько раз упоминается мое имя, и на несколько вопросов из писем читателей важно ответить.
Первое. Смерть трех младших Лыковых. Это кульминационный момент таежной драмы.
Как это случилось, в чем причина? Первое, что приходит в голову каждому: стали жертвой инфекции при контакте с людьми. Я могу судить обо всем лишь по рассказам, поскольку впервые увидел только двух оставшихся Лыковых, через полгода после смерти Дмитрия, Савина, Натальи. «Группа научной общественности» — Л. С. Черепанов, красноярский врач-анестезиолог И. П. Назаров, красноярская художница и абаканский фотограф «посещали Лыковых за два года до В. Пескова», — подчеркивается в перечисленных публикациях.
Все верно. Как верно и то, что первыми людьми, с которыми контактировали Лыковы, были и геологи, и эта «группа научной общественности». И если исходить из посылки — «умерли от инфекции», а на ней настаивают писатель Черепанов и врач Назаров, то и себя они не должны исключать из числа тех, кто мог быть носителем инфекции. Они, однако, с этим не очень считались. Лев Степанович мог взять на руки Агафью и кружиться с ней — «Агашенька!». Группа наводила порядок в хижине Лыковых. Игорь Павлович, проводя свои исследования, марлевой повязки, судя по снимкам, не надевал. В полевых условиях, случалось, наспех брал у Лыковых венозную кровь.
Вот как описывает он в «Медицинской газете» один только случай: «Слышу звук вертолета. Бросаемся все собирать. А я к Агаше — взять анализы крови… и быстрей в вертолет, где уже ждут мои товарищи». Не станем подвергать сомнению утверждение врача насчет стерильной иголки в шприце. И не берусь судить, насколько разумны и этичны с точки зрения медицины действия «группы научной общественности».
Нам важно знать круг носителей инфекции, если на ней настаивают.
По утверждению группы, Карп Осипович тоже поражен был инфекцией. В расчет не берется, что было человеку уже восемьдесят семь лет, что одряхлел он настолько, что с трудом поворачивался на лежанке, да к тому же при падении с нее разбил колено. Явная простуда — «тятенька ночью открыл ногой дверь и нас, сонных и потных, охватило морозом» — тоже вписывается в графу «инфекция». Такова уж логика «исследования». И постепенно определяются и виновники инфицирования — геологи! Сначала, правда, писалось иное: «Трудно с полной достоверностью судить о характере болезни и причинах смерти троих из Лыковых. Мои заключения основываются на свидетельствах оставшихся в живых. Первым заболел Дмитрий: одышка, кашель, затрудненное дыхание, жар, озноб. Похоже на тяжелое воспаление легких, которое привело к летальному исходу», — пишет Игорь Павлович в «Медицинской газете». Но от публикации к публикации «виновники» проясняются, и вот уже со слов Льва Степановича Черепанова развязно написано: «В поселке у геологов «подхватили» Лыковы заразу».
Я хорошо понимаю возмущение начальника геологической партии, который написал в «Комсомолку»: «Вы были свидетелями наших отношений с Лыковыми. Ничего, кроме добра, мы им не желали и не сделали. Наша помощь была искренней, бескорыстной, сострадательной. Мы ее не навязывали, Лыковы в ней нуждались и принимали. И ничего, кроме благодарности, от них самих мы не слышали никогда. Смерть трех людей мы искренне переживали. В ней много неясного даже для нас, живших тут рядом…»
Все верно и честно в этих словах. Я мог бы добавить к ним важное для меня самого наблюдение. Лыковы отнюдь не огорчились встрече с людьми. И дело не только в том, что нуждались во всем — в инструментах, одежде, обувке, соли.
Главным было человеческое общение. Жизнь для них обрела новые краски, сделалась интересной. Они с радостью принимали геологов и регулярно приходили к ним сами. На берегу Абакана недалеко от избы гниет сейчас большая долбленая лодка. Лыковы с энтузиазмом ее сооружали на те случаи, когда река перегородит дорогу в поселок.
Допускаю все же: да, могли стать и жертвой инфекции. Но те, кто очень настаивает именно на этом, повторюсь, не должны и себя ставить за черту «виновных». Это во-первых. Во-вторых, виновных искать тут нелепо. То, что случилось, — логическая страница в таежной драме, истоки которой — сама жизнь.
И есть у меня соображения, которыми хочу защитить «группу научной общественности» от себя самой. Вот что Агафья рассказывает о болезни Дмитрия: «Осенью в дождь шел с горы к речке. Вымок до нитки. Ему надо бы обсушиться, а он полез в воду — стал помогать Савину ставить заездку для рыбы. И слег».
Это одна смерть. Через месяц умирает Савин.
Отчего? «Делали лодку. Он поднял кряж и надорвался. Стал ходить кровью. У него и до этого кишки болели. Ему бы покой. А тут Дмитрий скончался. Да еще и картошка под снег ушла. Говорили: лежи, не копай. Мы сами. Не послушал. И изошел кровью». Такой была смерть второго.
«А Наталья ухаживала за Савином. По многу раз на день полоскала кровавые тряпки с его постели в ручье. Вода была уже со льдом. Шибко простудилась. Сокрушалась по поводу смерти братьев: «А я умру от горя».
Размышляя над этими фактами, приходишь к мысли: встреча с людьми была для Лыковых большим потрясением, таежный пятачок жизни мгновенно расширился до громадных размеров, и сразу родилось много мучительных вопросов, возникли споры и распри. Не очень ладная уже после смерти матери жизнь в семейной общине теперь обострилась. Лыковы находились в состоянии длительного стресса, который снизил сопротивляемость организма болезням. И когда Черепанов пишет: Песков уверяет, они умерли от стресса, он поступает, как нынче принято говорить, некорректно. Намеренно опущено продолжение мысли о том, что стресс ослабляет иммунитет — то, что раньше преодолевалось, ослабленный организм превозмочь не способен. Положение усугубилось еще и «эффектом домино»: одна костяшка падает — валятся остальные. Явления эти хорошо известны сегодня не только медикам и биологам. И мне думается, это верный ключ к пониманию того, что произошло без свидетелей осенью 1981 года.
Еще один момент, вытекающий из перечисленных публикаций, коротко можно сформулировать так: «Лыковы — жертвы коллективизации. Нежелание вступить в колхоз — результат их отшельничества». Что тут сказать…
Есть такое понятие конъюнктура. Оно очень точно все объясняет. Любое явление жизни, самое сложное, следуя конъюнктуре, можно повернуть так и сяк, пристегнуть к одежке, которую носят в данный момент.
Драматические подвижки тридцатых годов, докатившиеся и в таежную глухомань, не могли не задеть маленькую общину староверов-сектантов, которая тут потому только и оказалась, что не желала иметь никакого дела с «миром».
Эти люди всегда на этом стояли — «нам с миром не можно». Они массой подались на север при Петре I. Сжигали себя в скитах, считая, что спасаются от антихриста. Позже жизнь оттеснила их в Заволжье на Керженец, потом на Урал и далее в сибирскую глухомань. Одни секты нашли все же с «миром» язык. Другие нет. Для них на протяжении трехсот лет всегда находился «колхоз», оттеснявший их дальше и дальше в места безлюдные. Они не признавали ни царей, ни казенных бумаг, ни денег, ни армии. Легко понять их чувствительность к любому приближению «мира», тем более притеснению. Они всегда предпочитали уйти «еще дальше». И уходили.
Уединение Лыковых — лишь частный случай векового движения. В сибирской тайге обнаружено немало скитов без людей — жили и сгинули.
Лыковы, может быть, и слышали что-нибудь о Сталине. Но я от них ни разу имя это не слышал. Зато уж прегрешения Петра I и патриарха Никона тут известны во всех подробностях. Для Лыковых эти люди — изначальное зло. Все остальное — производное изначального.
Я об этом писал, хочу лишь напомнить: в 30-х годах Лыковы, как и все обитатели лыковской заимки на Абакане (немногим больше десяти дворов), разбрелись кто куда. Карп Осипович, по рассказу Трефелея Панфиловича Орлова, не поладил с общиной и обособился.
Многие годы семья жила «не тайно» — на старых крупномасштабных картах значится их изба. И уже не боязнь колхоза, а появление патруля, искавшего дезертиров в 1945 году, насторожило семью. Лыковы спешно снялись и, укрывшись в горах, на тридцать пять лет исчезли.
Представить Лыковых вне связи с прошлым, без учета их своеобразного верования, без косностей и предрассудков, а только как вольнолюбивых охотников и хлебопашцев, живших «семейным подрядом» и не принявших коллективизацию, — значит, ничего не понять в этой человеческой драме, уходящей корнями в нашу историю.
Теперь хочу защитить Ерофея Сазонтьевича Седова, мастера-бурильщика геологической партии. Представлять его не нужно. Читатели «Комсомолки» знают Ерофея по рассказам из «тупика». Добрый, немного дурашливый, доверчивый, как ребенок, этот человек больше, чем кто-нибудь другой, сделал для Лыковых — помогал рыть картошку, пилил дрова, участвовал в строительстве хижины, спасал от простуды, аккуратно навещал Лыковых — «не случилось ли чего». Был Ерофей также и аккуратным «почтальоном» — двадцать километров туда, двадцать — обратно — носил не только письма, но также посылки. На деньги, приходившие на его имя, покупал мешки муки и крупы, — годовой запас этих продуктов Агафья хранит в лабазе. Во всех трудных случаях Лыковы обращались в первую очередь к Ерофею.
И вот за доброту свою получает бурильщик неожиданную «награду». Лев Степанович Черепанов предъявляет обвинение, что-де он, Ерофей, наживается за счет Лыковых. Простодушный сибиряк, полагавший, что у каждого «члена Союза писателей» под пиджаком пара белых ангельских крыльев, был ошарашен. «Никаких списков полученного я не вел, не представлял даже, что их надо вести. Да и некогда. Присвоить что-либо из присланного Лыковым для меня дело немыслимое. Это все равно, что обокрасть нищего».
Основание для обвинений? А никакого! Просто предположение: мог взять. При таком повороте дела Ерофей заявил на почте, что ничего больше приходящего на его имя получать он не будет. Однако пришлось явиться ему по повестке к прокурору, куда Черепановым была заявлена кляуза с той же мыслью: мог взять. Вынес Ерофей унизительную проверку тощей сберкнижки, показал немудрящее свое хозяйство с коровою во дворе.
Среди прокуроров есть люди умные и сердечные. Такому человеку нетрудно было разобраться, кто есть кто — что собой представляет бурильщик и что «член Союза писателей». Сказано было Ерофею: «живите спокойно». Но кляузы не кончились, «инженер человеческих душ» сигнализировал: Ерофей украл у Лыковых кусок толи, был у него пожар на буровой и смотрите, вот снимок — капканы. Не браконьер ли?
Все в этой кляузе смехотворно, ибо сам Ерофей и толь, и многое другое, необходимое для строительства, доставил к избушке Лыковых.
Капканы, брошенные у Агафьи, использовались в законной профессиональной охоте.
Чем бы еще человека запачкать? А вот был с Агафьей наедине, и подолгу. Действительно, в зиму, когда охотничал, Ерофей часто бывал в одинокой избушке. Двое в тайге… Легко представить, сколько это родило шуток, веселого ёрничества и неизбежных сплетен. Таков человеческий мир. Поразительно другое: именующий себя писателем эти сплетни считает возможным печатать. В центральной газете. А ведь у Ерофея Сазонтьевича Седова — жена, двое детей. Не настала ли очередь теперь и ему сходить к прокурору, просить защиты человеческого достоинства?
У читателя, наверное, возник вопрос: за что же «член Союза писателей» так опрокинулся на бурильщика? Причины есть. Сам Ерофей видит ее в том, что при знакомстве с «руководителем группы научной общественности», бесцеремонно потребовавшим услужения, бурильщик сказал, что не обязан кого бы то ни было сопровождать в тайге. «А вот с Песковым ходишь…» — «Это мое дело, с кем ходить…»
Могилы Лыковых на краю огорода.
Крестик Дмитрия, оставшийся у Агафьи на память о брате.
Мстительность памятлива. Но существеннее другое. Публикация «Тупика» в «Комсомолке» огорчила писателя — как бы «перебежала дорогу» в его замыслах поведать миру о Лыковых. Это можно понять. Но я тогда не знал о существовании Льва Степановича и вины перед ним не чувствовал. Да и не «Комсомольская правда» первой рассказала о драматической истории.
Лев Степанович, когда мы познакомились, сказал о публикации много хороших слов. Он часто звонил, по часу читал, проверяя на слух свои писании, а потом вдруг затих, и на долгое время. Я, собравшись к Лыковым, его разыскал — не случилось чего? Предложил полететь вместе, предложил даже купить для него билет.
Оказалось, Лев Степанович уже с билетом, и не один — с ним более десяти человек телевизионной команды. Желание снять Лыковых для кино и телевидения было естественным. Но всем, кто обращался за помощью и советом, я говорил: это невозможно — они крайне болезненно относятся даже к щелчку фотоаппарата, с кинокамерой делать там нечего. Знал это и Лев Степанович. И все-таки соблазнился написать сценарий для учебной телевизионной программы и собрался везти в тайгу целый десант людей.
Я объяснил ему дружески, что это делать нельзя. Стоит на своем. Пришлось напомнить: старик лежит со сломанной ногой — как можно сейчас его беспокоить? Увидев, нашла коса на камень, я встретился с режиссером съемки, объяснил ему ситуацию. «Но у нас уже командировки подписаны. Сидим на рюкзаках».
В общем, десант состоялся со всеми сопутствующими несообразностями. Люди не были экипированы для тайги. Лев Степанович требовал в Таштыпе у лесников и геологов на всю команду сгущенки, тушенки. Ему отвечали: «Мы сами уже два года не знаем, какого все это вкуса». Режиссер при этих сборах дал слово: Лыковых не беспокоить — «побываем только в брошенной верхней избе». Обещание, конечно, не сдержали. Принял участие в этом десанте и врач Игорь Павлович, пренебрегший на этот раз своей концепцией об инфекции.
Мой протест Льву Степановичу удовольствия, конечно, не доставил. И нападки на Ерофея — деталь мелкой и смешной мести Пескову. Расчет такой: вот он его в каждой публикации поминает, а смотрите, что это за человек!
Видит Бог, не хотелось говорить обо всем этом в газете. Несколько раз звонил Черепанову: как вам не стыдно, перестаньте травить Ерофея!
Но поскольку Лев Степанович увлекся этим процессом, предлагаю ему заявить прокурору на меня. Я ведь тоже получил несколько посылок для Лыковых и переводы по десять — пятнадцать, три раза по сто рублей получал. И, каюсь, почти ничего не истратил. Гостинцы и все разумно-необходимое при поездках покупаю на свои деньги, а эти, жертвенные, сохраняю на какой-нибудь особый, непредвиденный случай. По избранной логике можно меня вполне заподозрить: мог «зажать» предназначенное для Агафьи вафельное полотенце или отщипнул трешку от пятнадцати рублей, присланных, скажем, из уральской деревни Большая Свербейка.
Поступки и образ мыслей выдают человека, о чем в народе говорят: на свой аршин мерит.
Вспомнить это заставляет опять же «Агафиада» Льва Степановича. Беседуя с журналистом «Книжного обозрения», он похвалился подарком Агафьи, старинной книгой. «Теперь эта древняя дониконовская Псалтырь хранится в подмосковной квартире Л. С. Черепанова», — пишет его собеседник. Думаю, Лев Степанович необдуманно похвалился. Не было у Агафьи «древней дониконовской Псалтыри». А если все же была, то завладеть такой книгой — все равно что у ребенка в обмен на конфетку выманить драгоценность. И вовсе не в подмосковной квартире место такой Псалтыри, чем ученые, полагаю, заинтересуются. Это ведь не сапоги-бродни, которые шила Агафья для Ерофея.
Ну и закончим по необходимости затянувшийся разговор нынешним положением последней из Лыковых. Одна в тайге. «Группа научной общественности», изучающая Агафью, выход видит в подселении на Абакан «подходящих людей» и способствовала этому, преодолевая наши с Николаем Николаевичем Савушкиным усилия огородить Лыковых от киношников, от праздного любопытства и просто от прохиндеев. Это нам не всегда удавалось. И все «подселения», мы писали об этом, заканчивались одинаково — либо сам «новосел» уходил, либо Лыковы прогоняли его. Это естественно. Опыт зимовок на Севере показывает, какие драмы могут разыгрываться в изоляции между людьми, даже хорошо знающими друг друга.
Тут же особые обстоятельства — предрассудки и вера, непростой и нелегкий характер.
Все же уроки не идут впрок. Врач И. П. Назаров писал в «Медицинской газете»: «Хорошо было бы «подселить» на Еринат одного-двух единоверцев, с которыми она (Агафья) могла бы разделить одиночество и все тяготы… Уверен, что такие люди найдутся, только не нужно этому препятствовать, и следует со всей серьезностью подойти к отбору «претендентов». Я, помню, оторопел, прочитав это. И читатели стали присылать вырезки: «Обратите внимание. Не миновать беды».
Не знаю, читает ли Иван Тропин «Медицинскую газету», но «претендентом» он оказался — лучше желать не надо: единоверец, таежник, уже не молод, бороду носит, много раз гостил у Агафьи, она, в свою очередь, ночевала у него в доме, когда добиралась к родне. Что вышло с этим «подселенцем», известно. «Группа научной общественности» готова стереть его в порошок, в духе времени уже окрестила «энкавэдэшником». Но в это же время продолжаются разговоры о новых «претендентах». (Снабжать их мыслится вертолетом. 800 рублей час полета!) Заранее можно сказать: ни к чему хорошему привести это не может. И «изучающие Агафью» берут грех на душу.
Разумней всего для Агафьи было бы переселиться к родне. Я был в глухой староверческой деревушке без колхоза и телевизоров. Переселение сюда разрешило бы все проблемы. Агафья не хочет. Мотивы заставляют пожать плечами и улыбнуться, а надо с ними считаться — против воли ничего сделать нельзя. Но можно было бы Агафью убедить. Семь раз прилетавшие сюда родственники не сумели. Мог бы врач. Он ее лечил.
Агафья к нему прислушивается. Но Игорь Павлович, не усмотрев ничего опасного, например, в «десанте» телевизионщиков, в это же время внушил Агафье, что у родственников она умрет от гриппа (Агафья так им и пишет). Родственники отправили письмо «руководителю группы научной общественности», упрекая в таком внушении. От ответа по существу Л. С. Черепанов ушел, написав, что-де в 30-х годах вышли у вас нелады с Лыковыми, вот и не хочет ехать Агафья.
Более вдумчиво к ситуации мог бы отнестись Игорь Павлович. Мог бы съездить к родственникам, посмотреть, как живут, и на концепцию свою мог бы взглянуть критически. Здравый смысл и гуманность этого требуют.
Между тем Фонд милосердия открыл денежный счет в пользу Агафьи. (Абакан, Жилсоцбанк 704502 код 146014). Наше общее внимание к исключительной человеческой судьбе — гарантия для «пустынницы». Однако милосердие наше не должно замыкаться лишь на том, что у всех на виду. Глянем вокруг себя — сколько одиноких Матрен, Агафий, Евдокий, Анастасий не в тайге, а в людном городе, по соседству с нами в деревне вопиюще нуждаются.
Протяните им руку!
Фото автора. 21 апреля 1990 г.
Рассказывает Мансур Гизатулович Абдулин
Эта беседа традиционная. В юбилейные даты нашей Победы я беседовал с маршалом Жуковым, с маршалом Василевским, писателем Симоновым. На этот раз о войне рассказывает солдат. Я давно искал такого собеседника — бывалого воина, хлебнувшего на фронте полной мерой всего, что выпало нам в сороковых.
Мансуру Гизатуловичу Абдулину я написал в Оренбургскую область, когда прочел его книжку «Страница солдатского дневника», покоряюще искренний и яркий рассказ о войне.
Мансур Гизатулович приехал в столицу. И ходим по апрельским полянам подмосковного леса, до полночи сидим у лампы. Солдат рассказывает, я — слушаю…
Вернувшись с войны, Мансур Гизатулович пятнадцать лет работал на урановом руднике. Мыл золото. Женился. Вырастил детей. Перенес операцию на сердце. Не забыл однополчан. Написал книгу воспоминаний…
Прочтите запись нашей беседы. Вы увидите, как человек воевал, чем жил на войне, о чем думал, что помнит.
В. Песков.
М. Г. Абдуллин. 1943 год.
* * *
В.: Мансур Гизатулович, мальчишкой я слышал слово «передовая», «послали на передовую». Теперь понимаю: передовая линия фронта — до противника триста — четыреста метров. Как в первый раз вы увидели эту линию?
О.: Увидел ночью. Пополнение на передовую почти всегда подтягивали ночью. Помню, нас торопили. Бежали в темноте через какие-то мешки или кочки. Смрад, гарь. Вдруг повисла ракета. И осветила трупы — рядом немцы и наши… Оказывается, в темноте мы на них натыкались. Эта картина осталась в памяти как фотография.
На войне многое повидал, многое позабылось. А это помню…
Но вообще-то смерть я увидел уже на пути к фронту. Наш эшелон бомбили. Возле полотна железной дороги хоронил друзей, с которыми рядом сидел в ташкентском училище. Думал: «Ни одного фашиста они даже и не увидели. И вот кладем их в землю. Значит, на мою долю придется и за себя, и за них воевать. Иначе не одолеем».
В.: Каким же было начало вашей войны?
О.: Представьте степь — ни звука, ни движения. Но я знаю: немцы недалеко. И вдруг сразу стало жарко — увидел троих. Идут по траншее, пригнувшись, несут по охапке соломы. Я сибиряк. Стрелять умею. Но сколько ни целился — промах. Волновался. А немцев все еще видно, бегут, не бросают солому. Прорезь, мушка, цель — все слилось. Теперь почему-то уже спокойно нажимаю на спуск и вижу — попал. Первой мыслью была: «Эх, кабы видел кто из наших!»
Девятнадцать лет было — молодость, честолюбие.
Увидели! Подбегает ко мне по траншее сам капитан Четкасов, комиссар батальона.
— Мансур, ты? Я видел в бинокль…
Часом позже весь полк знал, что я открыл «боевой счет». Представили меня за «почин» к медали «За отвагу». Потом за время моей войны приходилось участвовать в делах куда и сейчас наедине с самим собой я горжусь. И поступки эти не были отмечены наградами — все относительно в бухгалтерии войны.
А убивать надо было. Кто кого — так оборачивалась война для нашей судьбы. И обе стороны совершенствовали способы убивать. Я стал минометчиком. Со своим «самоваром» мы мгновенно меняли позицию, очень помогали стрелковой роте. И нас любили — заранее запасались минами, готовили площадку для миномета. Наше присутствие поднимало боевой дух.
Однажды стрелки встретили меня строгим предупреждением: снайпер троих уже положил. И меня зло взяло — сколько еще ребят перещелкает. Стал я рассматривать в перископ нейтральную полосу — воронки, трупы, изуродованная техника. Снайпер в этом хаосе — иголка в сене. До полудня мерз я около перископа и наконец заподозрил одну не очень приметную точку — он! Прошу винтовку солдата-сибиряка — знаю, пристреляна хорошо. Мой командир Павел Георгиевич Суворов наскоро обвязал портянкой саперную лопату, грязью пометил рот, глаза, нос, надел на лопату ушанку и осторожно высунул из окопа. «Точка» встряхнулась, пуля звякнула о лопату. Я тоже выстрелил, не упустив те несколько секунд, пока снайпер убеждался, что не промазал. Когда стемнело, к убитому слазили наши ребята. В блокноте снайпера увидели мы неприятную для нас «бухгалтерию» — 87…
В.: До войны вы были…
О.: Шахтером. С шахты из-под брони и попросился на фронт. Нас было четверо добровольцев: Коля Коняев, Иван Гулямов, Виктор Карпов и я. С первого раза военком Галкин нас завернул: «У вас броня Комитета обороны». Но второй раз мы настояли, и майор сдался.
Смешно вспоминать, но я был уверен тогда: без меня победы не будет. А все вместе мы размышляли — война кончится, будут спрашивать: а вы почему в шахте отсиделись?
Любопытно, когда я раненый вернулся на родину, в военкомате увидел все того же майора Галкина. Он сидел в той же комнате, на том же стуле. Я подумал тогда: сколько знаю всего, о чем майор даже и не догадывается.
Я отказался от инвалидности, пошел на шахту. И вдруг повестка от Галкина. Новый призыв — не хватает на фронте людей.
— Нет, — говорю, — товарищ майор. Я отвоевался — рана.
— Но ты же в шахте…
— Да. Но нога-то волочится.
В.: Воевали живые люди с их достоинствами, недостатками, слабостями, пороками. Что можно сказать о нравственности на войне?
О.: Ну, во-первых, война в целом для нашей страны, для народа была войной нравственной — мы защищали родную землю, свои жизни, свое будущее. Это было громадным преимуществом перед противником.
Частные случаи нравственности… Многое можно вспомнить. Ну, например, появился в нашей роте солдат — совсем мальчишка. Борис Полыга. Мне он сознался: два года себе приписал, чтобы попасть на фронт. Сын генерала. В училище болезненно переживал, когда говорили: «Ну, тебе-то отец обеспечит местечко».
Получив недельный отпуск, Борис домой не поехал, а появился на фронте. Шестнадцать лет! А был настоящим солдатом. На Курской дуге нам загородила дорогу пулеметная точка в железобетонном колпаке. На ровной, как стол, нейтральной полосе к ней невозможно было подобраться. Косит и косит. Пробовали по щели бить из противотанкового ружья — бесполезно.
Собрались, крутим мозгами — что делать? Борис между тем через перископ изучал местность вокруг колпака. И вдруг докладывают: «Польша с «лимонками» пополз к колпаку». Как пополз, если вокруг ни единого бугорка, ни единой лощины?! Я прильнул к перископу и минут через двадцать увидел: Борис принял верное решение — ползет к колпаку со стороны немецкого тыла.
Напереживались мы страшно. Но мальчик-с-пальчик точно кинул свои «лимонки». Пулемет замолчал.
Я на три года был старше Бориса. Он показал мне письмо: «Папа, я на Курской дуге. Сегодня уничтожил дот немцев…» Вот такая история.
В.: Ну, а вам приходилось решать нравственные задачи?
О.: Было. Представьте солдат, отрезанных в зимней степи от снабжения. Я шесть дней с голодухи по-большому не присаживался. И вот наконец еда. Дали по целой буханке хлеба.
Старшина умоляет: «Ребята, сначала корочку сосите, не ешьте много — помрете». Ну, я отрезал ломоть, остальную буханку — в «сидор». Но есть охота смертельно. Полез за буханкой, а ее нет. Исчезла! Вся рота заволновалась, загалдела.
На шум подошел командир батальона. Узнав, в чем дело, достал пистолет: «Расстреляю негодяя. Ищите!» Все развязали мешки, кое-кто содержимое высыпал. А один медлит. Я все понял. И скорее к нему. Запускаю руку в мешок — две буханки! Все напряженно ждут. Я выпрямился и доложил: «Хлеб не обнаружен!» Глаза комбата, все, конечно, понявшего, мне сказали: «Молодец!» Пистолет он с облегчением спрятал и быстро ушел. Никто не укорял вора. Все отрезали мне по ломтю хлеба. А парень лежал на плащ-палатке вниз лицом и вздрагивал…
И вот ведь какие бывают на войне завитушки, недели через две этот малый был ранен осколком в грудь, а мне пришлось на волокуше в санроту его тянуть. Волоку в темноте. Раненый без сознания, воздух в груди свистит. Воронки, окопы, темень. От голода живот свело. Думаю: не жилец ведь, умер бы по дороге — мне облегченье, к приехавшей с кашей кухне вернуться успею. Вдруг слышу:
— Мансур…
Нагнулся. Жив. Умоляет:
— Мансур, пристрели. А не можешь — брось. Я бы бросил. Э, думаю, ты бы бросил, а я не брошу. Как это я жить буду, если брошу. Дотащил, сдал санитарам. Мысль работала так: я не бросил и меня не бросят.
В.: Приходилось, следуя этому правилу, рисковать жизнью?
О.: На войне это обычное дело. Оттого-то люди так прикипают друг к другу. Ничего нет крепче привязанности, рожденной сознанием: спас мне жизнь.
Под Сталинградом в полосе нашей 293-й стрелковой дивизии действовала 69-я танковая бригада. Загорелся танк, за которым наша рота следовала в атаке. Мне показалось, сама броня в нем горит, словно была не стальная, а деревянная. Водитель выскочил, как факел, катается по земле, сбивает пламя.
— Спасите полковника!
Но каждый старается обогнуть танк: он вот-вот взорвется. Хочется и мне проскочить мимо, кто упрекнет — в наступленье идем. Но что-то меня останавливает. «Танк взрывается через две-три минуты, как загорится. Не теряй времени!»
Броня скользкая, шипит под мокрыми варежками. Ни скоб, ни выступов. Из люка пахнуло в лицо горячим дымом. Я чувствую, в рукав шинели вцепились руки. Никогда еще таким тяжелым не казалось мне человеческое тело… Свалились мы с полковником на милую землю. У него обе ноги перебиты. Закопченный, возбужденный. Тащу его по снегу подальше от танка. Взрыв. Башня поднялась метров на пять, кувыркнулась, как кепка, в воздухе. Железки с неба посыпались. Полковник меня обнял.
— Сынок, не забуду! Фамилию записал. Пистолет дал на память. Тут санитары появились. А я побежал своих догонять…
Через три десятка лет маршал бронетанковых войск Олег Александрович Лосик, в те дни воевавший под Сталинградом, поможет мне установить личность полковника (оказалось — подполковника). Им был батальонный комиссар 69-й танковой бригады Г. В. Прованов. Потом окончательно выяснилось: Г. В. Прованов считается сгоревшим в танке. Ему посмертно присвоено звание Героя Советского Союза. Полагаю, танкисты, наскоро осмотрев после боя взорвавшийся танк, пришли к выводу: комиссар погиб.
Что произошло там, в степи? Накрыло ли раненого вместе с санитарами артобстрелом или что-то еще случилось? Война многое навечно похоронила. Но я тот день помню — не рядовой эпизод в жизни. Однополчанин Иван Евстигнеев до сих пор пишет мне из Башкирии, тоже вспоминает и все горюет, что не дождался я награды тогда. Признаюсь, я и сам тогда о награде думал — молодость! А сейчас даже вспомнить о мысли той стыдно. Самая большая награда для человека — остаться после той страшной войны живым. Я часто думаю: почему остался? Наверное, везение. Наверное, голову не терял во время опасных моментов. В Бога я не верю, но берегла, наверное, и какая-то высшая справедливость: за добро судьба платит тебе добром.
В.: Мансур Гизатулович, расскажите: как в окопах приняли знаменитый приказ № 227?
О.: Это был суровый приказ. Он появился, когда отступление докатилось до Волги. И был он сильным отрезвляющим средством — «Ни шагу назад!». Приказ был прочитан во всех подразделениях. Слушали его молча. И мысленно одобряли.
Приказ остановил людей. Появилась уверенность в соседях справа и слева — не отступят. Все как-то сразу стабилизировалось и окрепло. Хотя и непросто было сознавать: сзади тебя — заградительный отряд.
В.: И как действовали эти отряды?
О.: Я не знаю случая, когда бы в отступающих стреляли. Под «новую метелку» в первые недели после приказа попали виноватые, а кто-то и не очень виноватый. Меня, помню, командировали из роты наблюдать расстрел семнадцати человек «за трусость и паникерство». Я обязан был рассказать своим об увиденном. Видел позже и заградительный отряд при обстоятельствах весьма драматических. В районе высот Пять Курганов прижали нас немцы так, что драпали мы, побросав шинели, в одних гимнастерках. И вдруг наши танки, а за ними лыжники на веревках — заградительный отряд.
Ну, думаю, вот она смерть! Подходит ко мне молодой капитан-эстонец. «Возьми, — говорит, — шинель с убитого, простудишься…»
Потом заградительный отряд влился в наш полк. И вообще отряды исчезли. Стали не нужны.
Мы, конечно, случалось, и отступали, но только по крайней необходимости — научились уже наступать.
А с командиром бывшего заградотряда Яном Яновичем Тухкруком мы подружились. И даже — бывают же чудеса! — разыскали друг друга после войны. Я был у него в Таллине. Вспомнили, конечно, этот эпизод возле Пяти Курганов, вспомнили приказ. Он принес строгость, необходимую дисциплину. Это была важная веха войны.
В.: Что для вас на войне было самым трудным?
О.: Примириться с близостью смерти. И сам труд, изнурительный, каждодневный. Сколько земли перекопано! Остановились — сразу роешь. Кто ленился — погибал. Я не ленился. Долгое время вместе с минометной трубой и лопатой таскал саперную кирку. Тяжелая штука, зато надежная — любую мерзлоту одолеешь.
В.: А чего вы лично боялись больше всего?
О.: Смерти, особенно глупой, нелепой смерти. Боялся раны в живот. Плена.
В.: Что труднее всего прощалось на фронте?
О.: Неточность, необязательность, предательство, ложь, халатность, расхлябанность. За все ведь платить приходилось жизнью. Наткнулся однажды на прикрытый парашютом капонир для машины. В нем раненые. Прижались друг к другу, мерзнут. Разыскал санитара. Привел его к яме. «Всех, всех вывезем через пару часов». Морда его не понравилась, подумал: обманет. Утром сделал крюк — заглянуть в капонир. Поднял полотно: лежат замерзшие все до единого — двадцать два человека… На войне не всегда отыщешь виновного — все движется, перемещается. Но как мне хотелось встретить тогда санитара! Впрочем, он мог ведь тоже погибнуть…
В.: Мансур Гизатулович, в войне, о которой мы говорим, проявился массовый героизм народа. И все-таки не все подряд были героями. Приходилось, наверное, видеть и трусость?
О.: Василий Михайлович, смерти боятся все. Все! Я могу это утверждать, имею право, потому что видел и смелых, и несмелых, стойких и нестойких. Но один умеет взять себя в руки, а другой — нет. Я в трусливых себя не числю, а был случай — даже обмочился от страха. Но я преодолел себя. И никто моей слабости не заметил. А другие паниковали, бежали. Были и дезертиры, трибуналом судили «самострелов». И в атаку боялись подняться. Все было. Но в массе больше было все-таки смелых людей, людей с высоким чувством самодисциплины.
Тон они задавали. А среди смелых и трусоватый подтягивался. А гибли трусливые чаще, чем смелые.
Для меня человеком беспредельной смелости, боевой выдержки и хладнокровия был наш командир полка Билаонов Павел Семенович. Когда я раненый вернулся с войны, я много о нем рассказывал горнякам. Слушали внимательно и всегда спрашивали: а он Герой Советского Союза? Я говорил: да. Хотя у Павла Семеновича такого звания не было. Но я был уверен: будет. И действительно, войну он закончил Героем Советского Союза. Жив-здоров и теперь. Мы с ним переписываемся.
В.: А теперь давайте вспомним истинно героический поступок.
О.: Ну вот оценивайте сами. На Курской дуге потери были очень большими. Каждую ночь в роты прибывало пополнение. И вот однажды утром обнаруживаем: солдаты из маршевых рот, не видавшие близко войны, совершенно подавлены. Взошедшее солнце осветило лежащие, как снопы, трупы, горы искореженного металла.
Упадешь духом при виде такого. Что делать?
Предстоят наступательные бои. Как подымать батальоны в атаку? Наш комбат Гридасов Федор Васильевич приказывает:
— Подать коня!
Конь у комбата был всегда наготове. Но зачем сейчас? И вот верхом на разгоряченном коне вылетает комбат на нейтральную полосу — и галопом с фланга на фланг — на виду у нас и у немцев. Ширина нейтральной полосы — четыреста метров. Что началось! Сколько заработало пулеметов! Мы видели трассы пуль. А всадник мчался, как заколдованный. Вот уже воистину смелого пуля боится — проскакал невредимым.
И достиг того, чего хотел. Сотни людей, следившие за скачкой с тревогой и восхищением, очнулись, стряхнули страх… В наступлении у Прохоровки мы вышли на рубежи, которые занимали наши передовые части 6 июля. Смелость города берет!
В.: Что было для вас самым драматическим, самым горьким на войне?
О.: Хоронить друзей. У меня слезы близко — не мог удержаться — рыдал… И горечь непроходящую и поныне оставила переправа через Днепр. Что там было! На бревнах, на снопах, обшитых плащ-палатками, на всем, что может держать человека, стали мы ночью переправляться с левого берега на песчаный остров посредине Днепра, чтобы потом занять плацдарм на правобережье. Немцы, конечно, ждали, что именно тут мы станем переправляться.
И с крутого берега обрушили на нас такое море огня, какого не видел я ни в Сталинграде, ни на Курской дуге. Я плыл с просаленным вещмешком, набитым мякиной. Ума не приложу, как уцелел в месиве из воды, соломы, бревен и человеческих тел. Оказывался то поднятым в воздух, то, подобно глушенной рыбе, — в воде.
С громадными потерями наш корпус все же высадился на низком песчаном острове. И он оказался для нас ловушкой. Немцы с крутого берега расстреливали нас, как муравьев. Рассеется дым — снова стреляют. Автоматы у нас заклинило, гранаты не действовали, еды нет, укрыться негде и не на чем двигаться дальше.
Никогда за все время, проведенное на войне, я не чувствовал себя таким беспомощным.
Ослепшие от песка, оглохшие от взрывов, мы зарывались в вязкий и мокрый грунт — одни головы наружу. А после нового шквала огня глянешь — нет и голов.
Девять дней в октябре 1943 года держались мы на острове в отчаянном положении. Потом немцы вдруг стихли. Остатки людей, измученные, израненные, контуженные, поднялись, не понимая, в чем дело. Куда плыть, на правый берег или назад? На левый берег переправил я раненых и тут узнал: уже три дня есть приказ отступить. Оказалось, наша переправа была ложной — отвлечь силы немцев. Настоящие бескровные переправы с понтонами наведены были выше и ниже по Днепру, по ним переправились танки, артиллерия и пехота…
Я, помню, сел и долго неподвижно глядел на воду. В большой стратегии войны все было сделано правильно. Сохранилось множество жизней, и война идет уже на правобережье. Но каково было нам, изведавшим ад отвлекающей переправы, — ни почестей, ни наград, ни даже какой-нибудь благодарности. И сколько погибших…
В.: И ведь это не единственное страшное воспоминание?
О.: Конечно! О некоторых подробностях войны страшно и говорить, и писать…
Помню человеческую фигуру на трех точках — на локтях и на одном колене, содрогаясь в конвульсиях, улепетывает от «передка» мне навстречу. Вторая нога в валенке неестественно длинная…
Боже мой, нога держится на одном сухожилии. Мне надо бежать туда, откуда ползет солдат, но все, что далее происходит, заставляет остолбенеть.
Солдат сел, вынул из кармана перочинный ножик и, дико оскалившись, стал перепиливать сухожилие. Не потерял сознание солдат. Снял с себя шапку, перетянул ее ремешком на культе. Потом стал закапывать ногу в грязном снегу. Это было в первый месяц моей войны.
И еще картинка, не уходящая из памяти.
Аэродромное поле у местечка Питомник под Сталинградом. Немцы свезли сюда раненых, но эвакуировать не успели. Раненые погибали, замерзая на запорошенной снегом равнине.
Тысячи! Некоторые ползают. Опираясь на руки уже без пальцев, смотрит на меня тускнейшими глазами немец, у которого носа практически нет и все лицо — лепешка, изуродованная морозом.
Глаза умоляют: пристрели. У меня рука не поднимается. И немец обращает глаза к стоящему со мной рядом сержанту, у которого пистолет на боку. Немец даже кивнуть не может, заворожено смотрит на пистолет. Глазами моргнул: «Да…» Сержант выстрелил. Человек уже мертвый, а не падает, стоит на руках и ногах, как скамейка, из пробитой головы не идет кровь.
В.: Как психика человека может противостоять такому? Ведь можно сойти с ума. Случалось?
О.: Вы знаете, не припомню. Человек способен ко многому притерпеться, привыкнуть. Иначе на войне сумасшествие было бы массовым. Нет, смотришь, сидит солдат рядом с замерзшим трупом, черпает из котелка кашу…
И все-таки психика устает, наступает предел возможностей. И не только от жестоких картин войны, но и от грохота, от бессонницы, от постоянного страха смерти. Я наблюдал: человек начинает терять чувство самосохранения, появляется у него подспудная тревога: «завтра меня убьют». И, глядишь, в самом деле погиб.
Я знаю много таких случаев. Начинают отдавать друзьям адреса родных, просят им написать «в случае чего». С таким предчувствием погиб мой командир Павел Георгиевич Суворов. И сам я побывал на грани этого чувства: «Скорей бы ранило или убило». Это, помню, совпало с назначением меня комсоргом батальона. Комиссар Егоров Владимир Георгиевич мне говорит: «Мансур, не неволю. Не согласишься — не осужу». Комсорги на войне несли тяжкий крест — первыми обязаны были подниматься в атаку. Ну и жили они немного, две-три атаки — и нет комсорга, либо ранило, либо убило. Я не стал отказываться: назначайте, говорю.
В.: Остались все-таки живы…
О.: Да, каким-то чудом остался, хотя в атаку поднимался не один раз. Страшное это дело — оторваться от земли, когда знаешь: все пули сейчас полетят в тебя. Но когда слышишь сзади «Ура!», «…твою мать!» — почему-то о смерти уже не думаешь.
В.: Все повоевавшие говорят о солдатской смекалке, военных хитростях…
О.: Многое можно вспомнить. Ну, например, история с пулеметом «максим». Пулемет безотказный, с отличным боем. Но тяжел. В бою при перемене позиции не очень-то с ним разбежишься. И в эти моменты чаще всего пулеметчики гибли. А Коля Кобылин придумал менять позицию налегке, без пулемета, но с тросиком. Бежит — тросик разматывается, а потом пулемет подтягивают. Помощники у Коли всегда находились. Так вот и воевал. И жив остался.
Или, помню, Янсон Алексей Иванович, ученый-лесовод из Красноярска, в критический момент предложил по танкам батальонными минами бить. Что танку небольшая противопехотная мина! Однако смутили, озадачили немцев. Они замешкались, и мы выиграли полчаса, пока подтянулись наши артиллеристы…
В.: А что вы думаете о противнике, о его умении воевать?
О.: Воевать немцы умели. Мы завидовали их организованности, дисциплине. Наступают — по-хозяйски. Чувствуешь: заботятся как можно меньше иметь потерь. Мы-то, надо признаться, воевали чаще числом. Умения набирались горьким опытом. У тех же немцев учились. Один пленный под Сталинградом сказал: «Мы вас научиль воеват». Командир наш, правда, за словом в карман не полез: «А мы вас воевать отучим».
Слабым местом у немцев была педантичность, некоторый шаблон. Мы научились этим с успехом пользоваться. Ночи немцы боялись. У нас же они могли поучиться выносливости.
Не всегда наша одежда была теплее. Но мы держимся на морозе, а они скисли…
В.: О чем мечтал на фронте солдат? О чем говорили в минуты затишья?
О.: Желания чаще всего были самые простые: выспаться, помыться в бане, пожить хоть неделю под крышей, получить из дома письмо. Самая большая мечта была: остаться живым и поглядеть, какой будет жизнь. Увы, для подавляющего числа моих сверстников сбыться эта мечта не могла. Сколько братских могил, сколько холмиков с пирамидкою из фанеры венчало не успевшую расцвести жизнь!
Все мечтали: ранило бы… Рана хоть на время выпускала из военного ада. И я, каюсь, об этом мечтал. Политрука однажды встретил веселого.
«Ты чему-то так рад?» — «А меня ранило в пятку!»
И страшный был случай. В окоп ко мне свалилось что-то тяжелое. Рассеялся дым — вижу человека небритого, закопченного, глаза и зубы только белеют.
— Дай закурить… Сверня!..
Гляжу, а у него вместо рук две культи с намерзшими комьями крови. Схватил зубами цигарку, с хрипом затягивается.
— Ну, ты как хошь, а я отвоевался! — и побежал, пригибаясь, к дороге.
Страшно подумать, сколько он горя мыкал, если остался жив. А в тот момент, вгорячах, он даже не горевал. Он рад был вырваться из страшного ада.
В.: Человеческий мозг устроен так, что ему при крайних психических перегрузках требуется компенсация иными, противоположными ужасам впечатлениями. Что наблюдали вы на войне?
О.: Именно то, что вы сказали. Страшную жажду всего, что не связано с войной. Нравился немудрящий фильм с танцами и весельем, приезд артистов на фронт, юмор. Я, например, спасался тем, что с удовольствием рисовал боевые листки. Сам процесс рисования был мне страшно приятен. А сколько счастья было, выйдя из боя, ехать куда-то в поезде и увидеть вдруг станцию с названием Добринка и поселок с тем же названием.
В.: Это у меня на родине, в Воронежской области…
О.: Три дня стояли мы в Добринке. В самом этом слове чувствовали спасительную силу, наглядеться не могли на детишек, приходивших к нам разжиться сухариком или сахаром.
Собаки, коровы, запах навоза, цветы на окнах — все было таким дорогим, таким нужным. Как грязное, завшивевшее тело жаждет горячей воды, так и мозг искал равновесия — шел процесс восстановления души.
Василий Михайлович, а чего вы не спросите о животных? С ними ведь тоже кое-что связано на войне.
В.: А есть о чем рассказать?
О.: Ну лошади, например. От румын под Сталинградом достались нам крупные, сильные лошади с хорошей упряжью. Мы позарились, побросали своих мохнатых, низкорослых «монголок». И скоро поняли: зря бросили — породистые румынские кони для войны не годились.
К счастью, «монголки» преданно бежали рядом, и мы снова их взяли. Выносливые и умные были лошади. По звуку различали: летит немецкий бомбардировщик, и сами забегали в траншею — прятались.
И собаки были на фронте. Не могу без волнения вспоминать, как они погибали. Наденут на собаку «седло» со взрывчаткой. И мчится она под танк. Обязательно — взрыв! От противотанковых собак спасенья не было. А подрывались они, потому что, дрессируя, еду им давали только под танками. Рефлекс! Тяжело было видеть, как погибают на войне люди. Но и собак было жалко до слез.
В.: Много говорят о юморе на войне. Вы со своим живым характером тоже, наверное, в роли Теркина выступали?
О.: Весельчака, анекдотчика, человека, способного поднять настроение, очень ценили.
Я в немецком генеральском блиндаже подобрал трубку-чубук. Громадная, с двумя крышками. Держал ее в рюкзаке завернутой в портянку. А чуть затишье — ребята просят: Мансур, давай покури. Расстилали палатку, клали под локоть мне вещмешок, и я ложился, курил — изображал важного барина. Хохот стоял невозможный.
И выкинул однажды коленце я уже посерьезней. После Сталинградской победы все мы воспрянули духом, повеселели. Но вид — не глядел бы: шинели в грязи, сами обросшие, закопченные. Я шутил: «Бармалеи!» Что сделать, чтобы люди почистились, подтянулись? Это меня почему-то очень заботило. Идея пришла внезапно, я даже испугался. Но потом, так и сяк прикинув последствия, я решил: разоблачить меня будет нельзя.
Сначала я отлучился из роты на полчаса и принес «потрясающую новость»:
— Хлопцы, ходит слух: на Донской фронт прибыл Сталин.
«Новость» понеслась по окопам и траншеям — солдатский телеграф действовал безотказно. И через час в нашем батальоне уже не было человека, который бы не занялся собой — бреются на морозе, трясут шинели, хлястики пришивают, оружие драят. Начальство в недоумении, на вопросы отвечает: «Не знаем…» Но солдат слухам верит больше, чем начальству.
Мансур Гизатулович, 1990 год.
В.: Признались кому-нибудь в этой затее?
О.: Нет. Никто бы не поверил. Победа под Сталинградом для каждого была праздником. Я угадал настроение.
В.: У вас ведь был, наверное, счастливый день на войне?
О.: А как же. Смеяться будете, связано это с баней. 28 ноября 1943 года за Днепром я был ранен. Не тяжело. Но ясно было: отвоевался.
Мчал меня в наполненной соломой двуколке к переправе Степан Моисеев. Бывают чудеса на войне, у Сталинграда я его пожалел — сорок пять человеку, — отправил в хозяйственный взвод ездовым. У Полтавы на реке Ворскле мы снова с ним встретились. Под ураганным огнем мчались мы со Степаном по дамбе. Он в двуколке, а я, держась за веревку, бежал сзади. Пронесли нас сквозь стену огня невредимыми монгольские лошаденки. И вот теперь за Днепром в третий раз встретились со Степаном. Он меня, как сына, уложил на солому. Гнал быстро. Раненые роптали, уступая дорогу. А Степан — война научила быть хитрым — покрикивал:
— Посторонись, ребята! Раненого полковника, Героя Советского Союза везу.
Я его дергаю:
— Степан, бога побойся. Плащ-палатку поднимут — изобьют и тебя, и меня.
Когда прощались у переправы, обнял меня Степан Моисеев:
— Жениться вздумаешь — приезжай. Семь дочерей у меня…
Потом был санбат. Операция без наркоза. Чтобы медсестер не пугать ревом, я рот ватой забил.
А потом была баня в Новых Санжарах. Ее устроили то ли в школе, то ли в какой-то конторе. На дворе в котлах и бочках грелась вода. Нас, израненных, чумазых, обросших, приводили в божеский вид старушки и молодухи. Радость была — описать невозможно. Тело освобождалось от грязи. А душа словно оттаяла. Глядели мы, двадцатилетние, на такого же возраста девушек — голова кружилась от прикосновенья их рук. И казалось, ничего в жизни не может быть лучше этого радостного тепла.
В.: Был потом госпиталь?
О.: Да, в Павлове на Оке. А потом дорога домой, в нашу яблоневую Бурчмуллу, к родной шахте… В Куйбышеве вышел я из вагона. В помещении вокзала народу битком. Много детей, и все голодные. Я развязал вещмешок. Дети облепили, как голуби. Худые — кожа да кости. Глаза большие. Меня поразило — десятка три ребятишек, а терпеливо, без суеты, в очередь получают гостинцы… В ташкентский поезд сел я с пустым мешком. Трое суток со мной делились кто чем. И с радостью. Мы много сейчас говорим о милосердии. А оно у меня в памяти с тех военных трагических лет. Мы были тогда подлинно милосердными.
В.: Мансур Гизатулович, в шестьдесят семь лет человека уже не испортишь. Признаюсь, гляжу на вас с восхищением. Вы сильный, честный, любознательный, добрый. И талантом отметила вас природа: на работе — первый, талантливо воевали, впечатляюще о войне рассказали. Но ведь не все в человеке «от Бога», кому-то вы обязаны своим характером, своим взглядом на жизнь…
О.: Отцу. Умный, добрый и строгий был человек. К работе меня приспособил с десяти лет. Сам в шахту спускался, а я наверху коногонил — крутил барабанный привод у ствола шахты. На всю жизнь я запомнил отцовский урок воспитания. Конь был уросливый, злой — почувствовал слабосильного коногона — не слушается.
Ну, я и пошел работать, как взрослый, — кнутом коня по боку и страшным голосом «в три господа мать!». Конь покорился. Я был доволен. Но вдруг чувствую: спину мне кто-то сверлит. Оглянулся — отец. В усмешке шевелит черный ус. Остановил коня. Мне подал бутылку молока с хлебом.
— Дай-ка мне вожжи…
Я обедал, а отец коногонил. И никаких громких слов, только слегка понукает коня, на коротких остановках ласково хлопает по загривку огромной ладонью. И я в свои десять лет понял: не руганью, лаской больше добьешься.
Отец был честен. На прииске ему доверяли принимать у старателей золото. Меня любил. Когда добровольцем я шел на войну — не отговаривал. Матери сказал: «Не плачь, Мансур вернется». Сам он погиб в шахте 12 ноября 1942 года, не дождавшись моего письма с фронта.
В.: Хотите сказать еще что-нибудь молодым?
О.: Скажу главное. В нечеловечески трудной войне мы защищали Отечество, наш общий дом. Сильны мы были великой общностью. И мы должны эту общность беречь. Только при этом условии мы осилим все трудности. Мы их осилим, как осилили в грозные сороковые годы.
Фото В. Пескова и из архива автора. 28 апреля 1990 г.
Бой — умная и опытная лайка-охотник. Весна и лето для Боя — время тягостного безделья: лежи, отгоняй мух и радуйся, если хозяин соберется куда-нибудь в лодке. Но чуть повеяло холодком, чуть забурелась листва на деревьях, Бой понимает: скоро, скоро начнется настоящая жизнь, а сядет хозяин почистить ружье, проверить патроны, починить сумку — Бой уже сам не свой, прыгает на окно, и в мыслях своих собачьих уже он в тайге, облаивает соболя, утопая в снегу, бежит за добычей…
Природа, что бы там ни было у людей, свое дело знает: плодятся соболи, зайцы, лисы, вызревают ягоды и кедрач. Этот древний «несеяный урожай» собирается, как и встарь, хождением по тайге. Забросят в избушку тебя вертолетом, можешь по радио, если приспичит, попросить помощь, но все остальное, как в старину — без хождений ничего не добудешь. Трудная, не для всех по силам, работа. Анатолий Георгиевич Коваленков, посланный на Камчатку охотоведом, знает цену хлебу охотника-промысловика.
Сейчас он директор госпромхоза «Елизовский», хозяйства благополучного, крепко стоящего на ногах. Промысел рыбы и зверя, сбор ягод — основное дело хозяйства. Дело это хорошо ладится без ущерба природе, потому что Анатолий Георгиевич знает, сколько чего и как у тайги можно взять. Знает директор и цену таежных трудов, потому что сам промысловик опытный.
Случается, отпуск берет он зимой, чтобы вместе со всеми оказаться в тайге. И не последним бывает он в числе самых лучших добытчиков — глаз зорок, ноги носят, как молодого, знает и любит леса Камчатки. А собака — половина успеха на промысле. «Я только подумал, а Бой уже знает, что делать», — хвалит любимца Анатолий Георгиевич.
Для охотника радость — не только охота, но и сборы в тайгу. И Бой эту радость переживает вместе с хозяином.
Фото автора. 15 ноября 1990 г.
Собака плыла с нами в лодке. При всяком удобном случае она выпрыгивала на берег и азартно бежала возле воды, не пропуская возможности на кого-нибудь гавкнуть. Иногда она замирала, поджав переднюю лапу, — что-то любопытное встретила. Бакланы на скалах, видя собаку, тоже от любопытства тянули шею.
И сивучи, прыгнув в воду с камней, тоже выныривали взглянуть: что за зверь появился, надо ли его бояться или можно было спокойно греться на берегу?
Любопытно было и человеку все это наблюдать, проплывая восточным боком Камчатки, и думать при этом не только о звере, но также о человеке, пришедшем сюда два с половиной века назад.
Не сбросишь со счета погоню за дорогими мехами, но любознательность, любопытство — что там дальше за горизонтом? — тоже двигало человека.
Фото автора. 28 ноября 1990 г.