ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Алексей Степанович Марков, 35 лет.
Катя – его жена, 29 лет.
Андрей Сергеевич Ваганов, 35 лет.
Николай Семенович Голубь, 60 лет.
Мария Петровна – соседка Марковых, очень далеко за сорок.
Посыльный из магазина.
Капитан.
Корреспондент.
Врач.
Время действия – 1939 год.
Комната в московской коммунальной квартире. Летний день. Две двери, через одну из них видна вторая комната. Несколько полок с книгами. Шкаф. Письменный стол. Накрытая ковром тахта. Перед тахтой медвежья шкура. Два потертых кожаных кресла. Марков, в старой шерстяной рубашке, без галстука и в домашних туфлях, читает, сидя в одном из кресел. Катя стоит перед ним с плетеной кошелкой в руках.
Катя. Так вот и просидишь до конца отпуска?
Марков молчит.
Слышен звонок в передней. Катя выходит и возвращается вместе с посыльным из цветочного магазина. У посыльного в руках очень большая корзина цветов.
Посыльный. Куда поставить-то?
Катя (показывая на обеденный стол). Сюда пожалуйста.
Посыльный ставит корзину на стол.
Спасибо. Сейчас я за вами закрою. (Выходит вместе с ним и через несколько секунд возвращается. Подойдя к столу, достает вложенный в цветы конверт и, открыв его, читает вынутую из него записку.)
Марков (глядя на Катю). Ты, кажется, меня о чем-то хотела спросить?
Катя (не спеша, складывая записку). Да. Я хотела тебя спросить – неужели ты так вот и просидишь до конца отпуска?
Марков. Не знаю, может быть…
Катя. Придет Андрей, я пойду купить что-нибудь к чаю.
Марков. Сходи.
Катя. Что ты на меня так посмотрел?
Марков. Ничего.
Катя. Да, придет Андрей. Что тут особенного?
Марков. Ничего особенного. Только бы он не присылал больше этих корзин. От них уже и так не продохнуть.
Катя. Я рада, когда мне приносят цветы, я давно от этого отвыкла.
Марков. Ну что ж, радуйся, но только нельзя ли ставить их там, у тебя?
Катя. Они тебе мешают?
Марков. Да.
Катя. Хорошо. (Выходит с корзиной в другую комнату.)
Звонит телефон.
Марков (снимая трубку). Я слушаю. Алло! (Молчание. Вешает трубку.)
Входит Катя.
Катя. Кто звонил?
Марков. Очевидно, Андрей. У него появилась дурная привычка вешать трубку, когда подхожу я.
Катя. Она появилась у него с тех пор, как у тебя появилась привычка грубо разговаривать с ним.
Марков. Говорю, как умею.
Катя. Ты плохо относишься к нему, гораздо хуже, чем он к тебе.
Марков. Ко мне?
Катя. Да, к тебе. (После паузы.) Почему ты молчишь?
Марков. Я думал, что хоть на это я имею право.
Катя. Нет! Теперь ты не имеешь права так молчать. Было время, когда тебе стоило сказать одно слово!..
Марков. Было? Значит, я его пропустил. Ведь теперь поздно сказать это слово?
Катя. Да, поздно.
Марков. Ну, вот я и молчу.
Катя. Ты раньше тоже часто молчал. Но я чувствовала, что ты обо мне думаешь, что ты меня любишь. А теперь… Мне все чаще кажется, что ты молчишь просто потому, что тебе нечего мне сказать.
Марков. Тебе видней.
Пауза.
Катя. С тех пор, как умер Сережа…
Марков (резко перебивая ее). А вот об этом мы с тобой, по-моему, условились не говорить.
Катя. Хорошо. Но скажи тогда сам, почему у нас с тобой все так плохо? Почему?
Молчание.
Да, последнее время я говорила, что мне плохо с тобой, я старалась меньше бывать дома, наконец, Андрей… Но почему ты ни разу не сказал, что я тебе нужна, что ты меня любишь, что тебе будет плохо без меня? Если бы ты сказал это…
Марков. Зачем ты оправдываешься?
Катя. Когда ты так говоришь, мне хочется только одного – уйти и хлопнуть дверью! Ты думаешь – твое вечное спокойствие принесло мне много счастья? Когда я в первый раз сказала тебе, что нам стало плохо, а сама в глубине души ждала, что ты накричишь на меня, рассердишься, скажешь – все это глупости, – что ты ответил? Ничего. Пожал плечами и ушел на работу! Когда я стала говорить тебе, что любовь проходит, – ты ответил: «Тебе видней!» Когда я сгоряча крикнула, что нам надо разойтись, ты сказал: «Как хочешь!» Да, может быть, сейчас я так хочу, но тогда… Почему ты ни разу не остановил меня, если я что-то напутала в жизни? Почему ты ни разу не захотел помочь мне разобраться, решить? Что вы, как можно, пусть решает сама, одна! А я не хочу решать сама!
Марков. Придется. Я за тебя решать не буду.
Катя. Ну конечно, так легче!
Марков. Там уж легче или не легче, – а не буду.
Катя. Эх ты! «Буду», «не буду» – словно палку о колено ломаешь. Встань, поцелуй мне руку. Я ухожу.
Марков не двигается.
Я тебя очень прошу, встань, поцелуй мне руку!
Марков по-прежнему не двигается. Катя, подождав еще секунду, поворачивается и выходит, хлопнув дверью. Марков встает и долго ходит но комнате. Звонок телефона.
Марков (снимает трубку). Да, Марков. В два тридцать? С вещами? Нет? Хорошо. Есть. (Положив трубку, продолжает ходить по комнате.)
В коридоре звонок. Слышно, как там кто-то отворяет наружную дверь. В комнату входит Голубь, еще крепкий, даже очень крепкий для своих лет человек, одетый в полувоенный костюм и высокие охотничьи сапог it с ремешками. В руке у него большой рюкзак, под мышкой потертое, видавшее виды кожаное пальто.
Голубь. Обед есть?
Марков. Нет.
Целуются.
Голубь. И коньяку нет?
Марков. Нет.
Голубь. Я вижу, за два года в этом доме ничего не изменилось. Скажи, пожалуйста, чему тебя с детства учил твой старый учитель?
Марков (став навытяжку, с улыбкой). Мой старый учитель учил меня с детства, что, когда он приходит, на столе должна стоять бутылка коньяку.
Голубь. И за…
Марков. …куска!
Голубь. Я не вижу плодов своего воспитания. А впрочем, может, ты просто стал скуп? Тебе жаль бутылки коньяку для своего старого учителя? Может, когда я позвонил, ты бросился к этим полкам и спрятал сюда бутылку? (Подходит к книжным полкам и, вынув несколько пыльных томов, достает из-за них бутылку коньяку. Долго смотрит на свет, удивленно нюхает.) Коньяк!
Марков. Дай сюда, ничего не понимаю!
Голубь. Вот это уж стыдно. Ну, купил. Ну, поить меня жалко, ну, спрятал. Но зачем же кривить душой! (С улыбкой.) Э-эх, ты! Это я купил коньяк! Я, два года назад, уезжая зимовать и не надеясь на ваши заботы, заложил бутылку за сочинение господина Элизе Реклю «Человек и земля», которое, кстати сказать, все покупают и никто не читает.
Марков ставит на стол стаканы.
Ты прав, сынок. Это как раз та посуда. Это уже потом выдумали разные бокальчики, лафитнички, рюмочки. Что же до старика Ноя, я уверен, он пил из обыкновенного мосторговского чайного стакана. Итак, выпьем за нее?
Марков. За кого?
Голубь. За нее! За единственную, бесценную, за Катерину Алексеевну! Надеюсь, она для тебя по-прежнему она?
Марков. Да. Она скоро придет. Выпьем!
Пьют.
Голубь (развязав рюкзак, вынимает из него вышитую детскую оленью доху, унты, малицу). Ну-с, а где же Сергей Алексеевич?
Марков. Нет его.
Пауза.
Нет Сергея Алексеевича. Умер.
Голубь (пораженно). Как… Подожди, ничего я не понимаю.
Марков. А ты думаешь, я понимаю? В прошлом году, в это же время, пришел из детского сада, сказал, что болит голова. Смерили температуру, температура высокая. Пришел врач, сказал все, что полагается, и сделал все, что полагается. А температура все выше. Пришел второй врач – тоже сказал все, что знал, и сделал все, что мог. Потом пришел третий, сказал, что надо взять в больницу. А через неделю все трое вместе очень подробно объяснили мне и Кате, почему именно не смогли спасти нашего сына и какой у него был редкий, небывалый и так далее случай менингита. Кажется, все так оно и было. И они сделали все, что смогли, и случай был действительно редкий. Все так, но сын-то у нас был один – вот в чем дело. И должен был с этой осени идти в школу. Вот. Ну, что смотришь? Убери сейчас же все это! Катя увидит, опять будет плакать.
Голубь (встав, мрачно засовывает вынутые вещи в рюкзак и туго завязывает его). Сейчас же объясни мне…
Марков. Что объяснить? Ну что тебе еще объяснить?
Голубь. Нет, так не бывает. Так не может быть!
Долгое молчание.
Ты помнишь, как я его тогда брал на руки, а она сказала: «Дядя Коля, у вас медвежьи лапы, вы никогда не научитесь держать в них детей». Накаркала.
Долгое молчание.
Марков. Как ты зимовал?
Голубь. Как всегда. Первый год и думать о вас забыл, а к концу второго соскучился. Причалы построил, дома под крыши подвел, зеленый лук на подоконниках в ящиках вырастил. Все для новых зимовщиков приготовил, сел, положил ногу на ногу и заскучал.
Марков. Я тоже тут без тебя не веселился… Плохие у нас дела, дядя Коля.
Голубь. Уж чего хуже…
Марков. И с Катей – тоже плохо…
Голубь. А с ней что случилось?
Марков. Пока ничего. Как говорится, маленькое, не сразу заметное несчастье. Она разлюбила меня, ну а я, я тоже, значит, разлюбил ее, что же мне оставалось делать?
Голубь. Когда же началось это маленькое, не сразу заметное несчастье?
Марков. Если бы знать день, когда оно началось, так можно бы, пожалуй…
Пауза.
Незаметно это начинается, дядя Коля. Почему я молчаливый, почему я невнимательный, почему я не говорю, что она мне нужна, что я ее люблю? Она хочет, чтобы я каждый день напоминал ей об этом, а я не умею. Сказал раз на всю жизнь. И пусть помнит.
Голубь. Неумно.
Марков. Не знаю. Может быть. А тут – горе, да еще такое! Раньше, бывало, когда беда – словно какой-то силой толкало друг к другу, а здесь, как назло, – забились по углам. Она плакала. Много. А я – нет. Ее обижало, что я не плачу. Я чуть с ума не спятил. А она не понимала. Совсем перестала меня понимать. Может, без чужой помощи в конце концов и поняли бы друг друга, но тут как раз и помощь подоспела…
Пауза.
Ваганова Андрея помнишь, конечно?
Голубь. Того, что на год раньше тебя институт кончил и (кивнув на Маркова) у одного бедного студента невесту пробовал отбить? Как не помнить. Но он ведь, по-моему, оставшись ни при чем, сразу же, как уважающий себя человек, исчез с горизонта. Что, снова объявился?
Марков. Объявился.
Голубь. Давно?
Марков. Из Москвы, как выяснилось, никогда и не уезжал. (Обведя рукой комнату.) А здесь появился с год.
Голубь. Зачем пустил?
Марков. А как было не пустить? Пришел овечкой: «Кто старое помянет, тому глаз вон. Узнал о вашем горе. Друзья познаются в беде…» И так далее. Язык у него и раньше был хорошо подвешен… А за десять лет и многое другое приобрел, Ума и таланта не отнимешь: директор научно-исследовательского института новых строительных материалов – и звучит внушительно, и на самом деле промышленности уже кое-что полезное дал. В тридцать четыре года – доктор технических наук! Вдобавок – в гордом одиночестве.
Голубь. Не женат?
Марков. Нет. Не знаю уж, как там у него жизнь складывалась, не расспрашивал. Но факт остается фактом – не женился. И, конечно, сразу дал понять, что по причине десятилетней безответной любви. А для женщины это много значит! Глупа, умна, любит сама или не любит – все равно приятно. В общем, она ему поверила.
Голубь. А ты?
Марков. Я? Нет. Просто имеет человек дар замечать, где что плохо лежит. Да и какое это имеет значение, поверил или не поверил я?
Голубь. Как какое? Раз не поверил, надо было сказать!
Марков. Кому?
Голубь. Ей!
Марков. Да ведь вроде как-то некрасиво… Гордость не позволила… Да… В общем, стал ходить к нам. Есть же такие люди. У них какой-то нюх на чужую беду. Я ее не умел утешать, сам горевал. А он… Он это умеет: и нежность, и внимание, и «ты мне нужна», и «я без тебя не могу». Худо я про него говорю?
Голубь. Да, с пристрастием говоришь.
Марков. Не могу иначе. Не люблю его. За все. А больше всего за то, что она его любит.
Голубь. Что ты болтаешь?
Марков. Я не болтаю. Это так, дядя Коля. Она его полюбила, и теперь уж тут ничего не сделаешь.
Голубь. Как ничего? Как ничего, я тебя спрашиваю? А ты что ж? Молчишь? Пожалуйста, уходи, наплевать мне на десять лет жизни, на то, что любили друг друга, каждый кусок делили, на то, что она легкой жизни с тобой не искала, носом не крутила, медвежьих углов не боялась: куда тебя пятилетки бросали, туда за тобой и ехала! На все наплевать, так, что ли?
Марков. Последние Два-три года все уже немножко не так, конечно.
Голубь. А что ж, ей прикажешь во второй раз университет оставлять? И так из-за тебя в тридцать лет кончит. А ведь она, я помню, еще девчонкой способная была – о литературе своей, бывало, говорила, заслушаешься! Кабы не ты да не ваши кочевья, может, уже в ученые б вышла!
Марков. Может быть.
Голубь. Вот то-то и оно-то. Так что теперь потерпи, посиди раз в жизни возле ее юбки, пока доучивается. Еще успеешь – накочуешься!
Марков. Не кричи. Отвык я от тебя. Шумный ты очень.
Голубь. Зато ты слишком тихий.
Марков. Тихий? Эх, старик, ну пусть другие, пусть даже она так думает, но ты… Тихий! Если б я, как раньше, верил, что она любит меня, я бы всех утешителей в окно покидал! Но ты же знаешь ее! Упади ей в ноги, скажи, что жить без нее не можешь – и разлюбит, а не уйдет. Не хочу этого говорить! Не желаю! Ну и все, и ладно! Что ты в самом деле – все Катя да Катя!
Голубь. Я?
Марков. Ну не ты, я. Все равно нехорошо. А ведь мы с тобой и до нее знакомы были и ведь находили, о чем говорить.
Голубь. Да, прямо скажем, в молчанку не играли.
Марков. А помнишь, что ты мне в Верхоянске сказал, когда мне вот так же, ну, не так же, но, в общем, тоже худо было?
Голубь. Нет, не помню. Что, коньяку, что ли, выпить посоветовал?
Марков. Нет, ты меня считать заставил: во скольких мы с тобой местах были; сколько домов за первую пятилетку построили, сколько за вторую; сколько спирта выпили; сколько пешком, сколько верхом, сколько на собаках. А когда сосчитали, ты меня спросил: «Ну, так в чем же дело?» Вот и я теперь себе говорю: «Так в чем же дело?»
Голубь. Да ты не бодрись. И так верю, что не пропадешь. Как-никак, двадцать первый год в твоих приемных отцах хожу. Знаю тебя. Немножко. С четырнадцати годков.
Марков. А я не бодрюсь. Я просто вспоминаю, что на свете есть еще много разных хороших вещей. (Улыбаясь.) Вот взять хотя бы твои сапоги. Прекрасные сапоги. Сразу видно, что покоритель пространств. Хотя, по правде говоря, по летнему времени в Москве в ботинках удобнее.
Голубь. Ты моих сапог не трогай, молод еще.
Марков. Шучу. Я сам скоро, кажется, тоже сапоги надену. Только не такие. Армейского образца.
Голубь. Что, никак, снова в армию берут?
Марков. А ты что удивился? Газет не читаешь?
Голубь. Уж не в Монголию ли?
Марков. Не исключено. Между прочим, когда я служил на действительной, мы как раз в тех краях стояли.
Голубь. Не совсем, положим…
Марков. Ну, почти. Там ведь семьсот верст за расстояние не считают. Стояли и все ждали, ждали… И, понимаешь, сейчас, черт его знает, какое-то странное чувство. Как-то неуютно сидеть тут, когда там все это происходит, когда кто-то другой, а не ты, там первым на себя удары принимает.
Голубь. Да, уж когда такое чувство, стало быть, надо ехать. Если есть возможность.
Марков. Сегодня вызвали. (Смотрит на часы.) Я уже давно сижу, жду, Катя сердится, что кресла просиживаю.
Голубь. А ты что, ей не говорил, что ли?
Марков. Нет, говорил, верней, намекал. Но это еще тогда было так, в неопределенном будущем. Вызвали меня в военкомат, переаттестовали. Потом спрашивают: «А что, если мы вас снова в кадры, в саперные части на Дальний Восток возьмем? Возражений нет?» – «Что ж, говорю, если надо – готов». – «Ну, идите, вызовем». Неделя, две, три – звоню. «Значит, пока не надо!» – говорят. Я уж думал, и правда не надо, а сегодня звонок. Ну, а Катя, что ж… Ты же меня сам когда-то учил сообщать о таких вещах в последнюю минуту, когда чемодан уложен. Скажу, успею.
Голубь. Правильно, сынок!
Марков. Не хочешь ли переодеться с дороги?
Голубь. Не прочь. Развяжи-ка рюкзак. Там у старика, помнится, есть чистая сорочка.
Марков (развязывая рюкзак). Однако, завязал же ты!
Голубь. Ничего, если поднатужусь, еще и трубу могу в узелок завязать. Давай. (Берет рюкзак.)
Марков (сбросив с ног туфли). Возьми мои туфли, надень. Или ты, может (показывает на сапоги Голубя), зарок дал их не снимать?
Голубь. Ничего, сниму. У меня отпуск полярный. Четыре месяца. Вы еще со мной хлебнете горя. (С рюкзаком и туфлями в руках проходит в другую комнату.)
Марков достает из-под тахты ботинки, надевает их и начинает зашнуровывать. Входит Катя.
Катя. Еще не пришел?
Марков. Кто?
Катя. Андрей.
Марков. Нет.
Катя (заметив брошенное на тахту кожаное пальто Голубя). Дядя Коля? Дядя Коля!
Голубь выходит ей навстречу.
Дядька, родной, когда вы приехали? (Целует его в лоб.)
Голубь (целует ей руку). Катерина Алексеевна, душенька! Старому хрычу очень нужно было тебя увидеть. Дай-ка я тебя поглажу по головке. Ей-богу, ты, правда, выросла. Тебе скоро пошьют первое длинное платье. Небось уже во вторую ступень перешла? А?
Катя. Еще год, дядя Коля, и кончу университет.
Голубь. Ну, и что дальше?
Катя. Не знаю. Может быть, еще в аспирантуре останусь. Хочется еще поучиться. Очень долго я этого ждала, дядя Коля. И поздно смогла. Ведь со мной рядом за столами совсем девочки сидят…
Голубь. Значит, в ближайшее время дороги да зимовки со мной и с Алексеем Степановичем не поедешь строить?
Катя. Едва ли. Во всяком случае – не хотела бы.
Голубь. Ишь ты, не хотела бы! Такая маленькая, а уже самостоятельная. Да сколько же тебе теперь лет, Катерина Алексеевна.
Катя. Двадцать девять, Николай Семенович. Тридцатый.
Голубь. Неправда. Тебе девятнадцать. Не возражай, не порти мне жизнь. Мне до зарезу нужно, чтобы тебе всегда было девятнадцать. Тогда я старости не чувствую. Я приезжаю – тебе девятнадцать. Я уезжаю – тебе девятнадцать. Я возвращаюсь – через два года – тебе все еще девятнадцать. Ей-богу, я гораздо больше рад видеть тебя, чем этого глупого парня, который мне тут… (Останавливается под взглядом Маркова.)
Катя. Он вам, наверное, уже всего наговорил. Он ведь только со мной такой неразговорчивый.
Голубь. А мне все равно, что он говорил. Я этого и слышать не хочу. Мне только в одно поверить пришлось. Бедная ты моя девочка. Бедная, бедная. Только не плачь. А то и я начну. Ну и глупо будет. Усы, как у моржа, а тоже ревет!
Катя. Ах, дядя Коля! Вы лучше про себя что-нибудь расскажите. Хорошо? Ну, пожалуйста, очень вас прошу!
Молчание.
Голубь. Про себя так про себя. Видите ли, дети мои, начальство считает, что мне пора на покой, в управление. Теперь, говорят, не двадцатые годы: в Арктику ехать – от молодежи отбою нет. А вы свое там сделали! Они даже наивно предлагают мне здесь в Севморпути казенную комнату, чуть ли не квартиру. Но я не возьму. Я скажу, что у меня есть комната, и буду пока жить у вас. Да, у вас. У обоих. А когда они отдадут мою квартиру другому, я скажу, что мне негде жить, и им из-за отсутствия жилплощади опять придется отправить меня не на Диксон, так на Игарку! Не правда ли, старик был хитер?
Катя. А может, вам и правда остаться в Москве?
Голубь (подходит к дверям соседней комнаты, вытаскивает из-за дверей сапоги). Видишь, сапоги? Я могу проходить в них по. Москве, ну, день, два, неделю, – дальше это будет вроде как смешно. А надолго снять, понимаешь ли ты, уже боюсь. Мне ведь пятьдесят семь.
Марков. Убавляешь.
Голубь. Ну, пятьдесят восемь… Пятьдесят девять! Шестьдесят! Тем хуже! Нет-нет да и войдет в голову мысль: а но пора ли тебе, старик, и в самом деле сменить эти бахилы на ночные туфли? (Подходит к зеркалу.) Кстати, туфли мне определенно к лицу.
Катя. Вы в них похожи на большого кота. Вам бы к ним еще хвост трубой…
Звонок. Марков выходит открыть дверь и возвращается с Вагановым.
Ваганов (Кате). Вот и я.
Катя. Здравствуй.
Ваганов (разглядывая Голубя). Николай Семенович! Да неужели это вы?
Голубь. Да, по-моему, это я. Представьте себе, еще но помер. Здравствуйте, Андрей… Сергеич – по батюшке? Не ошибаюсь? Давненько мы друг другу не попадались.
Ваганов. Десять лет.
Катя. Может, кофе сварить?
Ваганов. Кофе? Не откажусь.
Голубь. Свари, Катенька, свари. Из всех неспиртных напитков – единственный стоящий.
Катя выходит.
Ваганов. Что, Николай Семенович, все по-прежнему путешествуете?
Голубь. А что ж? (Хлопнув себя по коленям.) Пока подставки есть – путешествую. А вы тут, рассказывают, за это время в большие чины вышли?
Ваганов. Да как вам сказать…
Голубь. Что – в недостаточные, что ли?
Ваганов. Да что ж скрывать, если сил и способностей хватит, в будущем мечтаю о большем, грешный человек. А может, это и не такой уж грех, а, Николай Семенович?
Голубь. Ну, это кто как считает. У нас с вами, помнится, были старые споры на этот счет.
Ваганов. Еще бы, как же, помню ваши тогдашние заповеди: настоящему строителю непременно надо ездить с места на место, не считаться с удобствами, не думать об оседлой жизни и уж тем более о завтрашнем дне… Так, что ли? Не перепутал?
Голубь. Никак нет. Польщен. Запомнили. Хотя я своих заповедей никому не навязывал. Каждому – свое.
Ваганов. Вот с этим я согласен. А впрочем, нет, не согласен. Возьмите хоть Алексея, у него же золотые руки, а чем дольше я его здесь в Москве наблюдаю, тем ясней вижу, что он не умеет заставить ценить себя. В этом смысле у него просто горы потерянного времени.
Входит Катя.
Голубь. Ну, уж это неправда. Он никогда времени не терял. Он жил.
Марков (Кате). Ты слышишь, они говорят обо мне, как о покойнике: покойный терял время; нет, покойный не терял времени… Как, по-твоему, терял я время?
Катя. По-моему, вы все сейчас теряете время, потому что кофе уже на столе.
Голубь. Что верно, то верно.
Все подсаживаются к столу.
Ваганов. Ну, ладно, терял, не терял… (Голубю.) Но ответьте мне здраво – неужели даже эти три последних года, когда (кивнув на Маркова) он волей-неволей оказался в Москве, неужели верно – не использовать их, чтобы по праву выдвинуться, имея за плечами такой, как у него, практический опыт? (Маркову.) А у тебя только и свету в окошке, чтобы при первой возможности снова удрать рядовым прорабом на свой возлюбленный Север! Никогда не пойму!
Марков. Север я действительно люблю. А на том, чтобы ты понимал меня, – не настаиваю. (Смотрит на часы. На них-два часа.) Дядя Коля, ты что ж туфли-то надел? Забыл, что нам надо с тобой идти?
Голубь (не сразу поняв). Куда идти? А, ну да, конечно. Сейчас переоденусь. (Выходит в другую комнату.)
Катя. Хоть бы кофе допили. Куда вы собрались?
Марков (надевая пиджак). Так, вообще, по городу, к парикмахеру, еще кой-куда.
Катя (подойдя к Маркову, тихо). Почему ты уходишь?
Марков (так же тихо). Нужно. Правда, нужно. Не нарочно.
Катя. Как хочешь!
Марков (громко). Пошли, дядя Коля!
Голубь (выходя из другой комнаты.) Не прощаюсь!
Марков и Голубь выходят. Долгое молчание.
Катя. Знаешь, мне показалось, вы сейчас как-то нескладно говорили с дядей Колей. Как-то зло.
Ваганов. Возможно. Он и в давние времена меня недолюбливал.
Катя. Почему?
Ваганов. Слишком уж разные мы с ним люди. Как и с Алексеем, впрочем. Вот и не любит.
Катя. А я ведь знаю, тебя многие не любят. Ценят, а не любят. Говорят, что ты сухой, недобрый… Но я не верю. Те, кто так думает, просто плохо знают тебя. Да?
Ваганов. А мне все равно, что они думают. Мне важно, что Думаешь ты. И если ты говоришь так, – значит, так, и если ты говоришь – плохо, значит – плохо; надо иначе. Мне тридцать пять. Я не мальчик, Катя! И я прожил довольно одинокую жизнь, по внешности вполне благополучную, а на поверку не слишком-то счастливую. От такой жизни человек черствеет, даже если он не черств от природы. И если меня кто-то и не любит, то, наверное, есть за что. Но мне кажется, что если меня без оглядки, безрассудно, беззаветно полюбит только один, всего один человек, – меля потом полюбят и все остальные. Ведь это так украшает человека, когда его любят! И так смягчает его, когда его жалеют… хоть немножко.
Катя. Немножко – не умею. (Задумчиво.) Жалеют… Мама-покойница по деревенской привычке, бывало, всегда это слово – жалеют – говорила вместо любят.
Ваганов. Да, хочу, чтоб жалела! Ты… ты сама не знаешь, что такое ты для меня. Когда я в прошлом году получил докторскую – и не за красивые глаза, между прочим, как, очевидно, считает ваш дядя Коля, а за некоторые технические расчеты, которые завтра ему же помогут строить там у них на Севере в зоне вечной мерзлоты…
Катя. Мне кажется, дядя Коля совсем не хотел…
Ваганов. Ладно, не в этом дело… Когда я получил докторскую, меня поздравляли на всех углах, – это было не то; мы, как водится, пили с сослуживцами водку – это тоже было не то; я пришел домой – дома было пусто. И тогда я понял, что вот так же нерадостны будут все мои удачи, вся моя жизнь, если…
Звонок телефона.
Катя. Если что?
Ваганов. Если…
Опять звонок. Катя снимает трубку.
А вдруг Алексей?
Катя. Ну и что же? Ты не договорил. Говори.
Ваганов. А что говорить? Что я был тут вчера и приду завтра? Что я счастлив сидеть здесь и пить чай? Я не хочу больше этого говорить.
Катя. А что ты хочешь говорить?
Ваганов. Все. Если бы ты знала, как ты мне нужна.
Катя. Нужна?
Ваганов. Катя, родная…
Катя. Нет. Родная – это я слышала, а вот нужна… В этом доме мне последнее время все чаще казалось, что я никому не нужна.
Ваганов молча целует ее руки.
Да, я счастлива, что вот ты на людях такой независимый, резкий, а приходишь ко мне – и жалуешься и говоришь красивые слова. Нет, я не смеюсь, это ведь так нужно! Красивые слова. Я отвыкла от них.
Ваганов. Нет, я так больше не хочу, я скажу тебе все, все, что ты мне запрещаешь, и скажу это сегодня, вот сейчас!
Катя. Дай руку. (Берет его руку.) Видишь, какая длинная линия жизни. А ты все торопишься, непременно сегодня, сейчас…
Ваганов. Да, сейчас! Если б ты была одна и никого рядом с тобой и если б ты мне сказала: «Я не могу сейчас говорить об этом, я еще не решила, – потом, завтра, когда-нибудь!» – я бы ушел, уехал и ждал бы вдали еще месяц, год, два, как я ждал уже десять лет! Но когда рядом с тобой человек, который тебя не любит, да, не любит…
Катя жестом останавливает его.
Нет, на этот раз я не замолчу! Я знаю, ты прожила с ним десять дет, но это годами не меряется. Он тебя не любит, он каждым словом, каждым жестом доказывает, что ты ему не нужна. Но я ухожу, а он остается с тобой! Он, а не я. И вот так я не могу ждать. Не могу, слышишь?
Катя молчит. Ваганов, подойдя к ней, крепко взяв ее за плечи и приблизив свое лицо к ее лицу, долго смотрит ей в глаза. Входит Марков в плаще, с большим свертком под мышкой.
Марков (после молчания, овладев собой, почти спокойно). А я звонил, звонил, думал, вы ушли… (Оглядывает комнату, Ваганова, безмолвно застывшую Катю, снятую с рычага телефонную трубку, повторяет.) А я звонил, звонил, думал, вы ушли. Шел по Садовой. Начинает моросить.
Ваганов. Да, вот я здесь…
Катя. Ты же все видишь, почему ты молчишь?
Марков. Что я вижу? Я ничего не вижу. (Кладет на рычаг телефонную трубку.)
Катя. Это жестоко.
Марков. Что?
Катя. Делать вид, что ты ничего не видишь, молчать. Тогда я сама скажу, да, и этот телефон, и все… (Оглянувшись на Ваганова, с внезапной решимостью.) Я не могу так дальше. Я ухожу отсюда.
Марков. Когда?
Катя. Сегодня.
Марков. Хорошо. (Идет к двери.)
Катя. Куда ты?
Марков. Спять плащ. (Выходит.)
Ваганов благодарно целует Кате руку. Марков возвращается без плаща и свертка.
Катя. Я думала…
Марков. Ты думала, я убегу и не вернусь, пока вы не уйдете? Наоборот. Останусь и даже перекушу. Пока ты еще здесь, может, покормишь меня по старой памяти? (Садится за стол, дотрагивается до кофейника.) Оказывается, даже и кофе еще не остыл.
Катя. Что ты говоришь? Ты только послушай, что ты говоришь! Неужели тебе все, все равно?
Марков. Нет, мне не все равно. Но я не люблю переживать на пустой желудок. Сначала я поем. Потом вы уйдете. Потом я начну переживать.
Катя. Уйдет только Андрей. Я останусь. Мне нужно с тобой поговорить.
Марков. Как хочешь.
Катя (Ваганову, который остановился в нерешительности). Иди. Потом придешь, или я приду, или позвонишь мне… А пока иди, пожалуйста, хорошо?
Ваганов (по дороге к дверям, останавливаясь перед Марковым). Послушай, Алексей!
Марков. Ну?
Ваганов. Мне бы тоже нужно было…
Марков. Вот как! Тебе еще что-то нужно? Что тебе нужно?
Ваганов. Если ты намерен продолжать в таком тоне – ничего! (Резко поворачивается и выходит.)
Долгое молчание.
Марков. Ты мне что-то хотела сказать?
Катя. Да.
Марков. Ну?
Пауза.
Ну, говори.
Пауза.
Ну, что же ты не говоришь? Все думаешь – что бы такое мне сказать? Брось, Катя. Все равно ничего не придумаешь. Что уходишь от меня? Вижу. Что любишь его? Верю. Что же еще?
Катя. Мне многое надо тебе сказать.
Марков (незаметно для Кати взглянув на часы). А стоит ли? По-моему, не надо.
Катя. Алеша, я не хочу с тобой так говорить!
Марков. Ну, так не говори.
Катя. Так говорить!
Марков. А как же ты хочешь? Чтобы я просил тебя остаться?
Катя. Не знаю. Мне страшно, что ты такой спокойный.
Марков. Уж какой есть. Прости, пожалуйста.
Катя. Нет, это ты меня прости. Я, кажется, сказала глупость. Разве я имею право тебя упрекать?
Марков (снова взглянув на часы). Ты куда теперь? Туда, к нему?
Катя. Почему ты меня спрашиваешь об этом? Зачем?
Марков. Хочу знать. Туда?
Катя (теряя самообладание). Да, туда, туда! Вот сейчас возьму вещи, и прямо туда! Ты этого хочешь, этого, да? (Достает из шкафа чемодан и лихорадочно начинает швырять в него все, что попадается под руку.)
Марков молча наблюдает за ней.
(Остановившись.) Знаешь, мне вдруг стало так грустно… Я никогда не думала, что мы с тобой будем так прощаться.
Марков. А как ты думала? Прощаться со мной неделю, месяц, понемножку? А я не хочу прощаться понемножку. Я хочу сразу. Сейчас.
Катя. Алеша!
Молчание. Катя, отшвырнув раскрытый чемодан, идет, почти бежит, к двери. У самой двери останавливается. Говорит негромко, почти шепотом, но с силой.
Я тебя ненавижу. Слышишь? Ненавижу.
За ее спиной приоткрывается дверь. В дверь просовывается голова Марии Петровны.
Мария Петровна. Можно? (Не дожидаясь ответа, входит, прикрыв за собой дверь.) Хотела у вас электрический утюг одолжить. Мой опять испортился.
Катя (молча посмотрев на Марию Петровну и повернувшись к Маркову, рукой показывает на чемодан). Я приду за этим потом, когда тебя не будет. (Пройдя мимо Марии Петровны, как будто ее нет здесь, молча выходит.)
В тишине слышно, как щелкнула наружная дверь. Мария Петровна поворачивается вслед Кате, потом долго оглядывает комнату, останавливается взглядом на открытом чемодане, на разбросанных вещах. Марков продолжает сидеть все так же неподвижно, как он сидел.
Марков (после. долгого молчания). Присаживайтесь.
Мария Петровна садится. Снова молчание.
(С чуть заметной иронией.) Спросить хочется? Да?
Мария Петровна. А чего спрашивать-то. Сама вижу. Поругались.
Марков. Разве слышно было?
Мария Петровна. А вы что думаете? Ругаются – это только когда слышно? Когда не слышно – это еще хуже! Когда тихими голосами друг другу разные выражения говорят: он ей то, она ему это… Это самое и есть!
Марков. Что – это самое?
Мария Петровна (кивнув на раскрытый чемодан). А вот это самое. Вы что думаете, я еще год назад своим заказчицам говорила: тихие у меня соседи, а чувствую – ругаются. (Нагибается, подбирает с полу лепестки цветов, кладет на стол.) Я, если хотите знать, все это год назад чувствовала.
Марков. Неужели? А я вот, представьте себе, не чувствовал.
Мария Петровна (вдохновленная тем, что Марков поддержал с ней разговор). Если хотите знать…
Марков (спокойно). Не хочу я знать, Марья Петровна.
Мария Петровна. И напрасно! Когда вас обоих с утра нет – кто дверь-то открывает? Я эти корзины из цветочного магазина сосчитать могу…
Марков (взглянув на часы, встает). Извините, Марья Петровна, мне недосуг.
Мария Петровна (тоже вставая). Э-эх! Алексей Степанович! Все у вас недосуг. Ни с женой, ни с людьми поговорить не умеете. Вот и выходит… (Идет к дверям.)
Марков (когда она уже в дверях). Марья Петровна, забыли!
Мария Петровна. Что забыла?
Марков. Утюг забыли. Вы же за утюгом пришли? (Идет к шкафу, открывает дверцу, достает утюг, отдает Марии Петровне.) Пожалуйста.
Мария Петровна (сердито). Спасибо. (Выходит.)
Марков (оставшись один. Смотрит на Катин открытый чемодан, захлопывает крышку. Задумчиво). Да-а… (На секунду выходит в коридор. Возвращается со свертком. Развертывает его. В свертке обмундирование. Смотрит на часы. На них четыре.) Итак, у нас с тобой, Алексей Степанович, еще целый час на сборы.
Вынимает из карманов кисет, спички, трубку, документы и горкой складывает все это на столе. Потом неторопливо снимает пиджак.
Та же комната. На стенных часах пять часов. Марков в форме военного инженера укладывает свой чемодан. Голубь ходит по комнате.
Голубь. Машину вызвал?
Марков. Да, сейчас будет.
Голубь. Когда поезд отходит?
Марков. В семнадцать сорок.
Голубь. Значит, ушла, и все? Да?
Марков. Да.
Голубь. Почему не сказал ей, куда едешь?
Марков. Зачем? Чтобы осталась из благородных побуждений?
Голубь. А что, не хотел, чтобы осталась?
Марков. Хотел? Мало сказать – хотел! Но я хотел, чтобы вот просто так, взяла и осталась. А из благородных побуждений – нет, не хочу.
Голубь. Мало любишь ее. Вот что я тебе скажу!
Марков. Мало? Ну, что ж, пусть мало. Если б мало – так, наверно б, не ушла. Сказал бы, что еду, уговорил бы, умолил, мне б тогда все равно было, что с ней, как она – только бы осталась.
Голубь. Ну и хорошо, и пусть бы осталась.
Марков. Не хочу. Раз не любит – пусть уходит. Давно хотела уйти, но не решалась. А я ей сегодня помог. Только и всего.
Голубь. Не любит, не любит, заладил свое! А откуда ты знаешь, что не любит?
Марков. Знаю. Сама сказала.
Голубь. А ты: раз-два, и готово – поверил! Неверно все это!
Марков. А если ее последний год со мной ничего, кроме любви, не связывало, а любовь, как выяснилось, прошла? Как прикажешь быть? Если она другого полюбила, что ж ей со мной, с нелюбимым, жить? Это, что ли, верно?
Голубь. Это ты-то нелюбимый? Был, был любимый и вдруг стал нелюбимый?
Марков. А что, не бывает?
Голубь. Бывает. Не сумел удержать! Дурак!
Марков. Возможно. Умным в таких случаях редко кто оказывается. Честным остаться – и то хорошо. А насчет того, чтобы удерживать, – в любовь на канатах – не верю! И если не хочешь со мной ссориться, то мы закончили этот разговор. Ты купил табаку?
Голубь. Вот он.
Марков, взяв из рук Голубя пачку табаку, укладывает ее в чемодан. Звонок. Голубь выходит в коридор и возвращается с Вагановым.
Я же вам доложил, что ее здесь нету.
Ваганов (увидев Маркова в военной форме, чемодан, взволнованно). Ты что? Уезжаешь! И так неожиданно! Куда?
Марков. Ну, скажем, в Монголию. А что, тебя это огорчает? Или меняет твои планы?
Ваганов (примирительно, кладя ему руку на плечо). Послушай, Алексей…
Марков (стряхнув его руку). Только без этого!
Ваганов. Прости, но на этот раз я тебя не понимаю.
Марков. Чего ты еще не понимаешь?
Ваганов. Твоего поведения. Особенно сейчас, в такую минуту. Мы с тобой слишком старые товарищи, чтобы так прощаться.
Марков. Скажи пожалуйста, как сговорились: со всеми я не так прощаюсь. Как же прикажешь с тобой прощаться?
Ваганов. Ты, судя по твоим словам, кажется, едешь не на курорт!
Марков. Предположим, что так. Что из этого следует?
Ваганов. Я думал, что мы все-таки простимся с тобой по-хорошему. Тем более теперь, когда ты уезжаешь.
Марков. Напрасно думал. Ты ждал, что я скажу: живите, будьте счастливы, благословляю. Так? Не дождешься. Не благословлю!
Ваганов. Все?
Марков. Да. Все… Нет, не все! (Подходит к Ваганову.) У Кати есть недостаток – она слишком верит людям, ее легко обмануть и обидеть. Сначала сама придумает себе человека, а потом…
Ваганов (перебив его). А откуда ты меня знаешь? Да, ты знаешь, какой я с тобой (кивнув на Голубя), с ним, с Иваном Ивановичем, с Петром Петровичем! Но откуда ты знаешь, какой я буду с женщиной, которую я люблю? Уж не собираешься ли ты, чего доброго, следить за моим поведением?
Марков. Собираюсь.
Ваганов. Глупо!
Марков. Там уж глупо или не глупо, – а предупреждаю. (Остановив взгляд на разбросанных по комнате Катиных вещах, отворачивается от Ваганова и вновь принимается за укладку своего чемодана.)
Ваганов. Прощай! (Горько.) Я ошибся, думал, что есть вещи, которые выше наших с тобой личных неурядиц. Я думал, что бы там ни было, но двое старых товарищей, наконец, двое советских людей не должны терять голову из-за женщины, не должны так прощаться, когда они могут больше не увидеться! (Уходит.)
Голубь. Ишь ты, – не увидеться! Ничего, увидитесь. Так повернул, словно он уезжает, а ты остаешься.
Марков (после паузы). Ты без меня где будешь жить? Здесь?
Голубь. Нет. Не люблю жить на пепелище. В гостиницу поеду. Денежки буду проживать. Куда они мне теперь.
Марков. Не расстраивайся. Ты же у меня старый полярный вояк. Сам же говорил, что даже любишь одиночество!
Голубь (задумчиво). По секрету тебе скажу: не люблю я одиночества. Писать будешь?
Марков. А ты в какую гостиницу собираешься?
Голубь. Не знаю. Подберу – какая пошумней.
Марков. Ну, значит, для начала – почтамт, до востребования. Да, вот что: ты здесь не очень перед ней распространяйся, что вот, мол, уехал, и так далее… Куда бы я ни уехал, это дела не меняет.
Голубь. Как раз меняет!
Марков. Нет, не меняет.
Звонок.
Голубь (выходит и возвращается). Такси.
Марков (взглянув на часы). Посидим минуту перед дорогой.
Голубь. Что ж, посидим.
Садятся.
Марков (вынимает из кармана деньги). На, уплати вперед за квартиру, а то еще отдадут кому-нибудь, как пустующую… А впрочем, хоть бы и отдали!
Молчание.
Шесть суток – и буду на месте.
Голубь. Да, если бы заранее знал, проводил бы тебя.
Марков. Далеко?
Голубь. Да тысяч на пять верст составил бы компанию. Сколько там от чугунки-то?
Марков. Семьсот.
Голубь. До последней станции и проводил бы.
Марков. А там уж заодно со мной и в район конфликта. Так, что ли?
Голубь. Стар. Не пустят. Шестнадцать лет назад выпустил последнюю пулю по их благородиям. В двадцать третьем году в якутской тайге. Последняя банда есаула Кондратьева.
Марков (вставая). Пора.
Голубь. На вокзал-то проводить?
Марков. Знаешь ведь – не люблю, когда меня провожают.
Голубь. Знаю. Сам учил. Ну, до дверей-то можно?
Марков. До дверей? Что ж, так и быть.
Голубь и Марков выходят, слышны голоса, хлопанье дверей,
Голубь (возвращается. Долго ходит по комнате, трогает вещи. Взяв в руки штатский пиджак Маркова и вытянув его за пустые рукава, говорит, ни к кому не обращаясь.) По секрету тебе сказать, не люблю я одиночества… (Ложится на тахту, лицом в подушки.).
Входит Катя.
Катя. Дядя Коля!
Молчание.
Дядя Коля!
Голубь. Что?
Катя. Где Алеша?
Голубь. Нет его.
Катя. Я пришла… Мы так нехорошо, не по-человечески с ним простились… Все это было так страшно!
Голубь. Что – это?
Катя. Как мы простились.
Голубь. (равнодушно). А…
Катя. А вы что думали?
Голубь. Я думал, вообще все это… (Встав с тахты и посмотрев на часы.) Поздно пришла. Уехал он. (Опять посмотрев на часы.) Нет, поздно.
Катя. Как? Куда уехал?
Голубь. В армию. В Монголию.
Катя. Как же так? Не может быть!
Голубь. Он что, никогда тебе не говорил?
Катя. Нет, он говорил, но месяц назад, давно, что может быть.
Голубь. Ну, вот, – сначала может быть, а теперь уехал.
Катя. Значит, когда я уходила, он уже знал об этом?
Голубь. Знал.
Катя. Он не сказал мне ни слова!
Голубь. Не сказал? Все тебе говорить надо, сама понять не можешь. Десять лет с ним прожила, вдруг понимать разучилась. Не по-человечески, видите ли, простились! А что ему прикажете делать, если у него через два часа поезд уходит, а он, чтобы ты знала об этом, не хочет?
Катя. Но почему, почему же он не сказал?
Голубь. А потому, что любит тебя, дуру, потому, что связывать тебя по рукам и ногам не хотел, портить счастье твое не хотел. Как будто у тебя без него счастье будет!
Катя. Дядя Коля!
Голубь. Ну, ладно, не буду, не буду, неделикатно я сказал, извините! В восемнадцатом году отец его, на руках у меня помирая, просил, чтобы я за отца ему был. Дядя Коля! Дядя Коля! Какой я вам дядя Коля?! Отец я ему! И тебе – тоже! Умные люди, а понять не можете! (Вытирает глаза рукавом.) До чего довели человека, чертовы дети!
Катя. Если кому плакать, так скорей уж мне.
Голубь. Тебе, тебе, много ты понимаешь! Вы что думаете, мне вас жаль? Мне себя жаль. У меня, может быть, личная жизнь не удалась. Бобыль, хоронить некому будет. Разве какой-нибудь незаконный отыщется. Не отыщется. Кому надо, у того не отыщется. Вот возьму да и вам назло (ткнув рукой в стену) за эту вашу Марью Петровну выйду замуж. Она уж второй приезд ко мне пристреливается!
Катя. Дядя Коля, мы…
Голубь. Кто это – мы? Были вы – и нет вас! Я, на вас глядя, думал: неправда, есть и у меня дом, есть и у меня дети. Я, может быть, по два года на любых широтах мерзнуть мог, потому что около вас потом месяц грелся. Счастье! Где оно, это счастье? Куда дели?
Катя. Дядя Коля! (Хочет обнять его.)
Голубь. Не трогай! (Отвернувшись от Кати, ложится на тахту.)
Катя. Дядя Коля!
Молчание.
Резкий звонок в передней. И сразу же вслед за этим в комнату почти вбегает Ваганов.
Ваганов. Где ты была? Я сбился с ног, искал тебя.
Катя. Я только что пришла сюда.
Ваганов. Катя!
Катя. Да?
Ваганов. Что же дальше?
Катя (задумчиво). Дальше?
Голубь встает с тахты и молча выходит в соседнюю комнату. Ваганов и Катя провожают его глазами.
Дальше… Ты знаешь, Алеша уехал.
Ваганов. Знаю. Я говорил с ним. Да, уехал. Ну, и что же?
Катя. Ничего.
Ваганов. Это ничего не должно менять.
Катя. Не должно? Послушай, но только не сердись на меня, хорошо?
Ваганов, Хорошо. Я заранее готов ни на что не сердиться, все выслушать, принять все условия, но прошу только об одном – дай мне руку, и сейчас же прочь отсюда! (Кивнув на разбросанные по комнате Катины вещи.) Все это можно взять через месяц и можно не брать вовсе. Надо только одно: дать мне руку, встать и уехать со мной.
Катя. Нет, я пока никуда не поеду с тобой.
Ваганов. Пока? Пока что? Пока он не вернется?
Катя. Не знаю…
Ваганов. А что тут знать? Что нового произошло за эти два часа? Он уехал? Да, человека взяли в армию – и он уехал. Взяли бы меня – уехал бы я. Что тут такого? Что переменилось?
Катя. Он даже не сказал мне, что уезжает. Ни слова. Не захотел, чтобы я что-нибудь меняла из-за этого…
Ваганов. Вот именно! А о чем говорю тебе я? О том же самом, ради чего он уехал, не сказав тебе ни слова. Да, он благородно поступил. Но ты и раньше знала, что он хороший человек. Это тоже ничего не меняет, это для тебя не новость.
Катя (задумчиво). Да, это для меня не новость…
Ваганов. Что ты со мной делаешь? Ты только подумай!
Катя. Я никогда не понимала женщин, которые говорят: подожди, не надо, сегодня рано – завтра, послезавтра. Говорят из осторожности, из приличия, из расчета. Но я правда хочу какое-то время побыть одна. Совсем одна. И ты должен, должен меня понять!
Ваганов. Да, понимаю. (Горько.) А что толку, что понимаю? Все равно я не могу оставить тебя здесь!
Катя. Здесь? А разве это так важно – где? Хорошо, пусть не здесь. Ты прав. Я переменю комнату, найду, сниму, уеду… Что ты молчишь?
Ваганов. А что говорить? Ты уже все сказала сама. А ты для меня… Хорошо, я больше ни слова не скажу тебе об этом, пока ты сама не решишь по-другому.
Катя. Ты все-таки понял меня! Я так и знала. Дай мне, пожалуйста, там на столе в графине – вода.
Ваганов (подавая Кате воду). Ты плохо себя чувствуешь?
Катя. Немножко. (Выпив воды, несколько мгновений сидит неподвижно, потом, решительно встав, берет со стола сумочку.)
Ваганов. Куда ты?
Катя. На телеграф. Мне нужно послать телеграмму.
Ваганов. Куда?
Катя. Ему, в поезд. Что ты смотришь? Ты же знаешь, куда он едет. Мы плохо простились с ним, и я просто хочу пожелать ему доброго пути.
Ваганов. А нельзя – завтра? Ты же только что сказала, что плохо себя чувствуешь.
Катя. Нет, нет. Сейчас же!
Ваганов. Хорошо, тогда схожу я.
Катя. Ты? Не надо, ведь тебе это, наверно, будет…
Ваганов (перебив ее). Глупости. Когда человек едет туда, куда уехал Алексей, о таких вещах забывают. Ты плохо знаешь меня.
Катя. Да, но, по-моему… Ну, хорошо. Я сейчас напишу, (Вырвав листок из блокнота и написав на нем несколько строк, отдает листок Ваганову.)
Ваганов. Я потом вернусь и еще немножко посижу у тебя.
Катя (нерешительно). Я так смертельно устала сегодня. Может быть… Только не обижайся…
Ваганов. Хорошо. Я не приду. Приду завтра. Все, как ты хочешь. (Поцеловав Кате руку, выходит.)
Катя устало садится посреди комнаты, где повсюду следы поспешных сборов – раскрытый чемодан на полу, разбросанные по тахте платья, небрежно переброшенные через спинку кресла рубашка и пиджак Маркова.
Занавес
Та же комната. Начало осени. Вечер. На письменном столе стоит пишущая машинка с начатой работой. Мария Петровна, стоя перед Катей, примеряет на ней жилет. Весь последующий разговор, до прихода Голубя, проходит во время примерки.
Мария Петровна. И все-таки как хотите, а не могу я попять вас, особенно последние два месяца.
Катя. Ах, Марья Петровна, сама себя и то не всегда понимаешь.
Мария Петровна. А я люблю, чтоб я людей понимала. Я их понимаю хорошо. А когда не понимаю, – значит, делают неверно. Зачем же это, между двух стульев-то сидеть? Разве это дело?
Катя. Да ведь не так все это, Марья Петровна!
Мария Петровна. Так. Только слов этих не любите. Вот и все. (После паузы.) Я не поклонница бывшего вашего супруга. Я вам это прямо скажу. (Заметив, что Катя поморщилась.) Вот видите – теперь вам слова «бывшего супруга» не понравились. А разве не так? Разве – не бывший? (Упрямо.) Нет, не любила я его, как хотите! Заносчивый человек. Бывало, слова не скажет. Буркнет «здрассте!» – и все.
Катя. Он просто молчаливый.
Мария Петровна. Я и говорю – заносчивый. Хороший человек молчать не будет. А Андрей Сергеевич – дверь откроешь – всегда скажет: «Извините, что затруднил». Поговорит, о здоровье спросит. Все это мелочи, конечно, но в них человек виден! Я бы свою дочь за такого человека – минуты не думала – отдала, если бы встретился. А она, вместо этого, вышла замуж за такого же бирюка, как ваш бывший благоверный, и уехала от матери, и страдает теперь, наверно, так же, как вы страдали. Я, если хотите знать, слезы лила, наблюдая вашу прошлую жизнь. Не сомневайтесь, я женщина добрая.
Катя. Я знаю.
Мария Петровна. Знаете, а не слушаете меня. Отступится от вас Андрей Сергеич, вот что я вам скажу. Надоест – и отступится. Ходит, ходит, а потом возьмет и не придет: день не придет, два не придет, три не придет. Что будете делать? Вот вчера ведь не пришел?
Катя. Я вчера занята была.
Мария Петровна (кивнув на машинку). И занятие зряшнее. Только рассердить любящего человека может. Из-за грошей на машинке стучите; старые жакеты переделываете… Из-за чего канитель-то разводите?
Катя. Думаю.
Мария Петровна. А вы думаете, что хорошо думать? Иногда самое лучшее – не думать. А взять – да и сделать. Я, если хотите знать, женщин так знаю, как никто не знает. Пока примерку делаешь, всю душу из заказчицы вывернешь. А иная и молчит, а я все равно все вижу. Вот теперь вам жакет перешиваю; стала булавками накалывать, сразу вижу – похудели. Вы молчите, а знаю: изводитесь.
Слышно, как хлопнула входная дверь в передней. Входит Голубь, он сменил свой полувоенный костюм на черный штатский.
Голубь (увидев Марию Петровну). А, сорока-ворона, кашку варила… (Подает ей руку.) Очередную лекцию читаете – как жить, как быть?
Мария Петровна. Всегда вы так, Николай Семенович. Влетите – и сразу какую-нибудь грубость! Пользуетесь тем, что не сержусь, что добрый человек.
Голубь. Ничего вы не добрая, а просто не сердитесь потому, что я вам как мужчина нравлюсь. И ждете, когда предложение сделаю. А я не сделаю.
Мария Петровна. Невозможный вы человек, Николай Семенович!
Голубь. Наоборот! Вполне возможный. Хуже бывают.
Мария Петровна. Едва ли! (Сняв с Кати жакет, складывает его и перебрасывает через руку. Обращаясь к Кате.) Сегодня мастерице отдам. Завтра готов будет. Пусть другие ждут. А вам всегда по-соседски, без очереди.
Катя. Спасибо.
Мария Петровна. Шьете только больно редко. (Повернувшись к Голубю, с некоторым кокетством.) До свидания, невозможный вы человек!
Голубь. Прощай, ангел!
Мария Петровна выходит.
Катя. Ох и грубиян же вы, дядя Коля. И как она только терпит?
Голубь. А я ей правда как мужчина нравлюсь. Дай ей волю – раз-два, и окрутила бы меня; еще и перед заказчицами зеркало бы держать научила, и на ножной машине строчить!
Катя (улыбнувшись). И в то же время она все-таки добрый человек.
Голубь. Да разве я спорю? Конечно, добрый. Мужа по доброте душевной до того лекарствами залечила, что он по целым суткам все губами шлепал (показывает) – капли считал. Так от лекарств и помер, а здоровый был, как бык! А сына тоже по доброте из дома сжила: почему не доктор, почему на завод пошел, когда ему нужно было доктором быть. Тоже хорошего ему хотела, а он сбежал. А дочь уехала, потому что муж у нее был нехороший, а она ей хорошего искала. Теперь сидит одна, как кукушка, не к кому доброту проявлять – к тебе проявляет. За Андрея Сергеевича тебя сватает, потому что хороший человек. (После паузы.) Да и квартира у него хорошая.
Катя. Причем это?
Голубь. А как же! Съедешь к нему, глядишь – вдруг одна из ваших комнат ей перепадет. И тебе хорошо, и ей неплохо. В общем – млекопитающее! (После паузы.) Я тебе звонил, никто не отвечал. Давно пришла-то?
Катя. Примерно с час.
Голубь. Что так поздно? Все лекции?
Катя (кивнув на машинку). Нет, заходила за работой.
Голубь. Денежки зарабатываешь. У богатого старичка не хочешь брать?
Катя. Нет, дядя Коля. Только вы не обижайтесь. Ладно?
Голубь. А я не обижаюсь. Правильно. Зарабатывай, зарабатывай. Уважаю гордых женщин. Но, надеюсь все же, за мной остается право от времени до времени кое-что доставлять на твою зимовку? (Приносит из коридора большой сверток.)
Катя. Опять! Что это такое?
Голубь. Извините, окорок. Я, Катенька, зимовщик. Я этих мелочей по двести, по триста граммов не понимаю. У меня натура цельная. Веревку на кухне протяну, окорок подвешу, а ты бери и режь, когда надо!
Катя. Где вы были сегодня? Вы такой парадный…
Голубь. А какое твое дело! Мои годы еще не такие, чтобы меня спрашивать. Мало ли где был! В Третьяковской галерее был. Да, да. Довольно мне из отпусков досрочно возвращаться. Я на этот раз все четыре месяца просижу. Все музеи обойду. Интеллигентный стану, прямо как присяжный поверенный. Похож я на присяжного поверенного?
Катя. Да не очень.
Голубь. А мне одна барышня говорила, что похож!
Катя. Какая барышня?
Голубь. Так. Одна. В девятьсот десятом году. Приеду я на зимовку, буду свою интеллигентность показывать. Каждый вечер. Надоем всем до смерти.
Катя. Дядя Коля, а вам еще не надоело в Москве?
Голубь. Нет, Катерина Алексеевна, не надоело.
Катя. Я про гостиницу «Москва» спрашиваю. Не надоело еще упрямиться? Когда сюда переедете?
Голубь. Для чего? Сторожить тебя, чтоб не сбежала?
Катя. Нет, просто скучно без вас.
Голубь. Скучно? Это полезно, поскучай.
Катя. Да и вам там в гостинице тоже, наверное, скучно без меня.
Голубь. А почему же это мне должно быть без вас скучно, позвольте спросить? Во-первых, я, как уже доложил вам, по музеям и театрам хожу, во-вторых, с приятелями гуляю, денежки прокучиваю, в-третьих, приду к себе вечером в номер, радио заведу – пожалуйста! (Помолчав.) Скучно, Катенька, да еще как скучно! Был бродяга, да весь вышел! Ну, положим, весь не весь, а посидеть в семейном доме хочется, ноги в тепле погреть. Ну, за что я так тебя люблю, а?
Катя. Давно знаете, привыкли.
Голубь. Привык? Нет. Странная ты женщина – и ничего в тебе такого особенного, и не глупей тебя есть, и добрей бывают, и вообще – кто ты мне теперь? Никто! А вот ведь хожу не к кому-нибудь другому, а к тебе.
Катя молча гладит его по голове.
(Вскочив.) Ну, ну, ты и правда. Рано меня еще жалеть.
Катя. Ох и нескладный вы человек, дядя Коля!
Голубь. Ты больно складная. Себя пожалей.
Катя. Переезжайте все-таки, а?
Голубь (помолчав). Алешка-то не пишет нам с тобой! Третий месяц, а?
Катя молчит.
А то, может, написал тебе, а ты от меня скрываешь?
Катя. Вечные у вас фантазии, дядя Коля.
Голубь. Да уж каюсь, фантазер я стал.
Пауза.
Ты мне только раз по секрету скажи: Алексея-то вспоминаешь, хоть иногда?
Катя. Ведь знаете. Зачем спрашиваете?
Голубь. И спросить ее нельзя.
Катя. Мне трудно об этом говорить.
Голубь. Еще бы не трудно! Что он был такой-сякой, молчаливый или говорливый, грубый или ласковый, – это еще можно забыть. А кот как ты во время тифа подле него ночей не спала – этого, врешь, не забудешь; как в Петропавловске, когда разная дрянь его со свету сживала, ты с ним до конца, до победы была – этого не забудешь. Или как он тебя в родильный дом на себе в метель десять верст тащил – этого ведь тоже не забудешь?
Катя. Вы правы, многого нельзя забыть. Пробуешь – и не можешь. И все-таки последние годы, уже здесь, в Москве, мне все чаще казалось, что все у нас с ним как-то не так и не то, – не настоящее.
Голубь. Посмотри на меня. Я тоже так думал: это не настоящее, то – не настоящее, и вот живу один как перст.
Катя. Дядя Коля, хотите начистоту?
Голубь. Давно пора бы!
Катя. Только поймите меня, хотя бы попробуйте. Я ведь уже училась на втором курсе университета, когда вышла за него замуж. А он сгреб и увез меня!
Голубь. За это и полюбила!
Катя. Да, наверное. Семь лет у меня не было своей жизни. Только его. Всегда с ним. С места на место. Разве он меня когда-нибудь спросил, ехать или не ехать? Приходил, говорил, что снова перебрасывают на новую стройку. Радостно потирал руки: «Эх, и глушь! Дела будет! Собирайся, Катенька!» И Катенька собиралась. Сначала одна, потом с сыном… Да, я тоже работала. Но как? И кем? Кто нужен был рядом с ним – тем и была. Машинистка – машинисткой; няня в детском саду – няней; готовить надо было на сто человек – готовила; понадобилась медсестра – стала медсестрой.
Голубь. А разве тебе все это так уж тошно было?
Катя. Зачем вы так говорите? Вы же знаете, что я не белоручка. Но все-таки я же не об этом мечтала! Я в душе-то учиться хотела! А на это на все шла ради того, чтоб с ним быть!
Голубь. А что он, не ценил, что ли, этого?
Катя. Не знаю, не слышала.
Голубь. А тебе непременно слышать это надо?
Катя. А как вы думаете? Да, надо.
Голубь. Разные люди бывают. Иной горы для тебя своротит, а цветы принести забудет.
Катя. Цветы! Я не о цветах говорю, а о том, что он ни разу за столько лет даже не задумался, – а вдруг я другой жизни хочу? Может, я и не сказала бы ему этого, но хоть бы спросил! И вот наконец его вызвали в Москву и оставили здесь. Он пришел мрачный и сказал, что раньше чем через год ему не вырваться. А я сказала, что хочу кончить университет и для этого мне надо не год, а четыре. Если бы вы видели его лицо в ту минуту! Нет, он не возразил мне. Он стиснул зубы и сказал: хорошо! И потом ни разу не попрекнул меня. Но сколько раз я видела, как он молча тоскует здесь, как он всей душой рвется обратно на Север, как ему надоели канцелярии Главсевморпути, как ему надоела и я, и то, что он из-за меня сидит здесь.
Голубь. И опять тебе скажу: обижаться нельзя. Разные люди бывают. Бывают и такие, для которых Москва дороже не тут, когда он в ней сидит, а когда он для нее же где-то на Диксоне причалы рубит или в тайге дороги кладет.
Пауза.
Да и с женщиной так же…
Катя. Что?
Голубь. Слов не найдет, а жизнь отдаст.
Катя. Вы опять мне все толкуете, что люди бывают разные. Я знаю это. Но мне-то всего один человек нужен, а не разные! Он всегда был ко мне очень добр и очень невнимателен. А так молчать, так молчать, как он, по-моему, даже камни не умеют. Даже когда умер Сережа, когда было такое горе, такое отчаянье, что хоть руки на себя накладывай; даже тогда он не нашел слов для меня… (Махнув рукой.) И тут уж все покатилось.
Пауза.
Да! (Подняв голову, с вызовом.) И пришел человек, которому было дело до меня, до моих дел, до моего горя, который давно любил меня и после многих лет разлуки снова заговорил о своей любви. Да, да, о любви! И думал при мне обо мне, а не о причалах на Диксоне! И можете меня как угодно судить! Я полюбила его!
Голубь (неожиданно для Кати, совершенно спокойно и даже чуть-чуть насмешливо). Показалось. Ей-богу, показалось! Все – блажь! Никого, кроме Алешки, не любила и любить не будешь. Вот тебе и вся моя резолюция.
Катя. Опять вы за свое! Кончено это. Понимаете – кончено. Правильно или неправильно, а кончено!
Голубь (встав). А ты на меня не кричи. Я пока еще на твою жилплощадь не переехал.
Катя. Дядя Коля!
Голубь. Шучу, шучу! К телефону встал, позвонить время вышло. (Подойдя к телефону, набирает номер.)
Звонок в передней. Катя выходит.
(В телефон.) Ваня? Я. Да на что мне твоя машина? Сам доеду. Лучше скажи, как Ольга Федосеевна, исполнила свое обещание или нет?
Ваганов (входя вслед за Катей и целуя ей руку). Не видел всего два дня, а кажется – год! (Кладет на стол небольшой кожаный портфель, видимо, он пришел прямо с работы.)
Голубь (в телефон). Коли так, то выезжаю. (Вешает трубку.)
Ваганов. Здравствуйте, Николай Семенович.
Голубь. Мое почтение.
Катя. Куда это вы едете?
Голубь. Ишь ты – куда! Ладно уж, можешь не ревновать. Мне сейчас Ванька Терехов по телефону подтвердил, что ему сестра по случаю именин неслыханную настойку приготовила. На семи травах. Необходимо испробовать действие.
Ваганов. Это какой Терехов? Тот известный, с ледокола?
Голубь. Кому известный, а мне – Ванька. Я его еще в коммерческом училище мутузил. Да, надо ехать. (После паузы – Ваганову.) А у меня ведь к вам дело есть!
Ваганов. Длинное?
Голубь. Да нет, не длинное, но конфиденциальное. Давайте-ка зайдем на минуту в ту комнату.
Катя. Уже завелись от меня секреты? Ладно, сидите здесь, я там все равно сегодня еще не прибирала. (Выходит, притворив за собой дверь.)
Голубь. Что нынче так поздно пожаловали? Все на службе пропадаете?
Ваганов. Что ж, надо кому-то и служить.
Голубь. Да, это вы правы, засиделся я в отпуску. Засиделся. А вы молодец, Андрей Сергеевич, ей-богу, молодец! Все у вас в жизни выходит так здорово, гладко. Только знаете, чего боюсь – всю жизнь вам будет все удаваться, а под старость окажется – вспомнить нечего.
Ваганов. Разные вещи мы с вами будем вспоминать, Николай Семенович.
Голубь. Разные, Андрей Сергеевич. Я – дороги да моря, а вы – должности да чины…
Ваганов. Бывает, что у человека и то и другое совпадает, Голубь. Бывает, да не всегда!
Ваганов. Может, скажете, какое у вас дело ко мне? Вы ведь, кажется, торопитесь?
Голубь. Все у вас дела, дела… А под поезд броситься по хотите?
Ваганов. Под поезд? (Насмешливо.) Предложение, конечно, интересное, но зачем?
Голубь. А так, знаете, душевное движение. Просто так, без расчету.
Ваганов. Все шутите, Николай Семенович.
Голубь. Все шучу, Андрей Сергеевич. Шутник. (Встав, проверяет, плотно ли закрыта дверь.) Ну, что ж, давайте ближе к делу. (Сухо.) Извольте сегодня ж отдать письмо Катерине Алексеевне.
Ваганов. Письмо? Какое письмо?
Голубь. Известное вам письмо.
Ваганов. Известное мне. А вы тут при чем?
Голубь. Я? Вы меня за глупца не считайте. Кроме надежды на ваши благородные чувства, у меня есть вот (достает из кармана письмо) – от Алексея Степановича.
Ваганов. Покажите.
Голубь. Нате. Да не хватайте так. Тут один конверт.
Ваганов. А где письмо?
Голубь. Письмо мне. А вы тут при чем? Уж поверьте мне на слово. Он пишет, что за две недели до этого письма послал полевой почтой письмо Катерине Алексеевне на ваш адрес. Он, изволите видеть, думает, что она там у вас живет. Где письмо?
Ваганов. А вам какое дело?
Голубь. Андрей Сергеевич, вы же умный человек, ведь хуже будет.
Ваганов. Предположим, – я его сжег.
Голубь (укоризненно). Ну, Андрей Сергеевич!
Ваганов. Хорошо. Вот оно. (Достает из кармана письмо.) Я просто не хотел тревожить Катю.
Голубь. Я так и думал.
Ваганов. Да, не хотел тревожить Катю.
Голубь (разглядывая конверт). Аккуратный вы человек, Андрей Сергеевич! Столько времени в кармане носили, хоть бы уголочек измяли! (Отдает письмо Ваганову.)
Ваганов. Чего вы от меня хотите?
Голубь. Отдайте письмо Катерине Алексеевне.
Ваганов. Хорошо.
Голубь. Сегодня.
Ваганов. Хорошо.
Пауза.
Ну, а что, если не отдам?
Голубь. Тогда я ей свое прочту. Если бы он с меня честного слова не взял – мое письмо ей не показывать, я бы вам тут устроил…
Ваганов. Не сомневаюсь.
Голубь. И не надо, не сомневайтесь. Вы не покажете – я покажу, так и быть, возьму грех на душу, нарушу слово. (Встает.)
Ваганов. Николай Семенович!
Голубь. Ну?..
Ваганов. Я редко кого просил в жизни. Но вас очень прошу – не вынуждайте меня отдавать это письмо.
Голубь. А я не вынуждаю. Как хотите.
Ваганов. Вы что думаете, она от этого письма счастливей станет? Вы же знаете, что между ними все кончено. Все. И если она еще здесь, то все равно в душе она уже давно и бесповоротно ушла отсюда. Зачем же, кому нужны, кому принесут счастье эти воспоминания? Зачем вам нужно портить жизнь мне и ей? Да, ей!
Голубь. Когда Алексей Степанович уезжал, вы, Андрей Сергеевич, очень правильно высказались, что есть вещи, которые для советских людей должны быть выше всяких этих личных дел!
Ваганов. Да, сказал. Но когда я верю, что женщина будет со мной счастлива, я готов на все, чтобы это было так, а не иначе. Даже если она сама этого еще не понимает. Подумаешь, письмо! Я на что угодно готов ради ее покоя, ради нее!
Голубь. Ради нее? Да так ли это, Андрей Сергеевич? Я ведь вас, не скрою, за эгоиста считаю. А у эгоистов любовь, знаете ли, всегда ради себя любовь, а не ради кого-нибудь. Извольте видеть, бы, по вашим словам, на все готовы ради любви, даже, извините, на некрасивые поступки. А по моему мнению, некрасивых поступков любовью не оправдывают. По-моему, так.
Ваганов. По-вашему так, а по-моему – иначе. И что б вы ни говорили, – а по-своему я прав!
Голубь. Бывает и так: человек по-своему прав, а по-моему – подлец!
Ваганов (резко). Что?
Голубь. Пока – не о вас. Пока – вообще.
Ваганов. А, да что вы во всем этом понимаете! Вы говорите мне прописные истины. А я вот – живой человек, третий месяц почти каждый день хожу сюда. Прихожу и ухожу, ухожу от женщины, без которой мой дом пуст, а моя жизнь несчастна. Я люблю ее. А вы, вы даже не знаете, что это такое!
Голубь (повышая голос). А вы что такое солдатское письмо – знаете? Что такое с войны письмо – вы знаете?
Ваганов. Война! Не слишком ли громко сказано?
Голубь. Война или не война, а людей-то там убивают – это вы понимаете?
Катя (входя). О чем вы тут шумите?
Голубь (неестественно улыбаясь). Да так, мы тут с Андреем Сергеевичем о жизни немножко поговорили…
Катя (насмешливо). Ну, и что же вы выяснили?
Голубь. Выяснили, что в общем жизнь – штука не простая. Андрей Сергеевич тоже так считает.
Катя. Ты тоже так считаешь?
Ваганов. Да.
Катя. Очень интересный разговор.
Голубь. Ну, я пойду, Катерина Алексеевна. До свидания. (Взглянув на Ваганова.) До свидания, Андрей Сергеевич!
Ваганов. До свидания.
Голубь выходит.
Катя. О чем вы говорили с дядей Колей?
Ваганов. Он же ответил тебе.
Катя. Я хочу знать правду.
Ваганов (улыбнувшись). Предположим, что у нас с ним были свои мужские секреты.
Катя. Ради бога, не хочешь – не говори.
Ваганов. Может, пойдем сегодня куда-нибудь? А? В театр?
Катя. Сегодня не удастся. Мне нужно допечатать еще двадцать страниц.
Ваганов. Опять!
Катя. Не сердись. Я ведь тебя предупредила, что буду сегодня занята.
Ваганов. Ну, когда ты на лекциях, в университете, хорошо, я все понимаю. Но если бы ты знала, как меня злит эта твоя стукотня на машинке.
Катя. Ничего не поделаешь. Приходится.
Ваганов. Приходится! Сидеть ежедневно из-за этих несчастных денег. Прости, не могу об этом спокойно. Думать об этой ерунде, когда, кажется, на свете нет вещи, которой бы я для тебя не сделал.
Катя. А ведь об одной вещи я тебя просила, а ты не сделал.
Ваганов. О чем ты просила?
Катя. Не говорить со мной об этом.
Ваганов. Хорошо. Трудно не говорить об этом, по хорошо, не буду. Сиди, работай, я сейчас уйду. Я ведь только так, на всякий случай спросил про театр – вдруг ты передумала. А зашел потому, что у меня есть для тебя новость. Тебе письмо от Алексея. На мой адрес.
Катя. На твой адрес?
Ваганов. Да, на мой адрес. Как видишь, он решил раньше, чем ты. Вот оно.
Катя, торопливо вскрыв конверт, начинает читать письмо. Постепенно лицо ее становится спокойнее.
(Наблюдая за нею.) Ну, что там? Что он пишет? Все в порядке?
Катя. Да, кажется, в порядке… Пишет, что раньше был на передовых, а теперь попал в тыл – жив, здоров…
Свет постепенно гаснет. В темноте слышны далекие разрывы. Свет снова загорается, но левая и правая части сцены остаются в полумраке. Посредине задняя стена комнаты исчезла. Там, где она была, теперь виден кусок выжженной солнцем степи. Вдалеке – синие холмы, и над ними ярко-красный закат. Большая госпитальная палатка, в отдалении виднеется еще несколько. В землю вкопан столбик с умывальником. Марков пишет, положив на колени планшет. У него перевязана голова. Капитан – человек лет тридцати, с правой рукой на перевязи, ходит, поглядывая на Маркова. За брезентовым оконным переплетом видна белая шапочка врача, сидящего внутри палатки.
Капитан. Пиши – дочке трофейную куклу привезу. (Вытаскивает из кармана пеструю куколку на шнурке.) Доктор, хороша кукла, а?
Врач (из окна). Ничего.
Капитан. С их штабной машины снял. На заднем стекле болталась. Говорят, самураи на счастье этих кукол вешают. Вроде амулета. На счастье! А она – вот она! Не помогла!
Марков. Ладно, диктуй.
Капитан. Сейчас. Так. Значит, про куклу написал… А хорошо корреспондент сделал, что за письмами заехал. Хороший парень. Да?
Марков. Хороший, хороший. Ты диктуй, а то не успеешь.
Капитан. Он куда пошел-то?
Марков. За папиросами на дорогу. Диктуй, а то брошу.
Капитан. Значит, про куклу написал. Черт его знает, но умею я – письма. Когда увидишь, то откуда слова берутся. А начнешь писать: люблю, целую – и все. Хоть бы ты посоветовал.
Марков. Плохой я советчик, капитан. Мне на мои письма и то не отвечают.
Капитан А сам виноват. Не надо врать: мол, извините за почерк тороплюсь, нахожусь в глубоком тылу и все в порядке. А ты чем врать, все, как тогда было, описал бы. Что ранен, что в госпитале лежишь, сто страниц бы накорябал, да руки еще от слабости не действуют как положено. В два счета ответила бы!
Марков. Хорошо говоришь, капитан, но нельзя мне было этого написать ей.
Капитан. А почему же?
Марков. Долго объяснять.
Капитан. Все гордость. Ну, ничего, может, еще ответит.
Марков. Едва ли. На письма чаще всего или сразу отвечают, или никогда. Ты лучше диктуй.
Капитан. Сейчас.
Пауза.
Красивая?
Марков. Диктуй!
Капитан. Пиши: привет матери; скажи, что скоро вернусь.
Входит корреспондент. Он в военном обмундировании, каска прицеплена к поясу, на груди болтается «лейка». Излишнее количество предметов военного снаряжения выдает в нем человека глубоко штатского.
Корреспондент. Написали?
Капитан. Сейчас. Доктор! У вас как?
Врач (из окна). Подвигается.
Марков. В Москву самолетом, а обратно?
Корреспондент. Тоже самолетом. У нас ведь тут в пустыне цинкографии нет. Подскочу в Москву с негативами, клише сделаю, – и обратно.
Марков. Примерно через неделю?
Корреспондент. Может, и раньше. Хотя кто знает?! Там, на западе, кажется, тоже что-то начинается. Скажут: Гофман! Три часа на сборы! Вот и не вернусь через неделю. Думаешь так, а выходит иначе. Я с вами тоже месяц назад договаривался за рекой встретиться, а вы в тылу окопались.
Капитан. Что?
Корреспондент. Шучу. Все известно. А я рад, что опять вас вижу, ей-богу. Меня, когда я у вас во время боев в батальоне сидел, уж ругали, ругали в редакции – что ты все у саперов да у саперов. А я говорю: люблю саперов!
Капитан. И правильно делаешь. Хорошие люди – саперы. Вон хоть Алексей Степанович! Ты спроси его, сколько он на гражданке мост строил? А?
Корреспондент. Сколько?
Марков. Год, два.
Капитан. А здесь за сколько мы с тобой мост навели?
Марков. За девятнадцать часов.
Капитан. Вот то-то и оно-то. Саперы…
Корреспондент. Быстро. И это ведь под огнем!
Марков (улыбнувшись). Потому и быстро, что под огнем.
Пауза.
А вы, Гофман, стали окончательно военным человеком.
Корреспондент. Правда?
Марков. Амуниции у вас поубавилось. Много амуниции – это ведь штатская страсть!
Капитан. Да уж ты поначалу прямо как ходячий цейхгауз был.
Корреспондент. Ладно, ладно. Вы, чем смеяться, лучше бы писали. Мне до аэродрома еще двадцать верст ехать.
Капитан. Сейчас. Одну минуту. (Задумывается.) А, все равно. Пиши: люблю, целую, обнимаю и так далее. И точку ставь. (Берет письмо здоровой рукой и отдает корреспонденту.) Доктор, как вы там?
Врач (из окна). Сейчас готово.
Капитан (заглядывает в окно). Да вы там целую диссертацию написали!
Корреспондент (Маркову). А вы что ж?
Марков. Писать? Нет. А вот… (Отводит корреспондента в сторону и пишет что-то на папиросной коробке, оборвав у нее края.) Вот вам адрес и просьба: приедете в Москву – сходите по адресу. Там в том же доме, что этот строительный институт, живет его директор – Андрей Сергеевич Ваганов.
Корреспондент. Что передать ему?
Марков. Ему – ничего. Но у него, если не ошибаюсь, есть жена. Катерина Алексеевна.
Корреспондент. Что передать ей?
Марков. Ничего. Просто придите и посмотрите на нее, – как она выглядит, как… В общем, посмотрите как следует, понимаете?
Корреспондент (нерешительно). Более или менее. А о вас ей ничего?
Марков. Ни слова. Посмотрите, а когда вернетесь – расскажете. Вот и все.
Корреспондент. Постойте, постойте, я ведь незнаком! Как же…
Марков. А вот это уж – не знаю. Не мне вас учить – вы же корреспондент!.
Корреспондент. Да… Однако задали вы мне задачу. (Решительно.) Ладно, что-нибудь совру! Хоть и не положено по штату, но раз просьба фронтовая – значит, и ложь святая!
Врач (выйдя из палатки). Вот, пожалуйста, письмо. Не затруднит?
Корреспондент. Ничего. (Хлопнув по полевой сумке.) Девятнадцатое. Одним больше, одним меньше…
Марков. Да, когда вернетесь, здесь нас не ищите, мы уже опять там будем. (Показывает рукой вдаль.)
Врач. Это еще как я скажу.
Капитан. Ничего, скажете!
Корреспондент. Ну, особенно не прощаюсь, поскольку на днях увидимся! (Выходит.)
Шуи отъезжающей машины.
Капитан. Правда, когда выпишете в часть, а?
Врач. Дней через пять. А куда вас выписывать? Вчера Зеленую сопку взяли, сегодня Песчаную. Дела к концу. Я уж вас прямо на курорт.
Капитан. Это как сказать. Время такое: тут к концу, в другом месте – к началу. Радио-то сегодня слушали? Тут на востоке одним самураям морду набьешь, глядишь – уже другие там, на западе, просятся.
Врач. Самураи?
Капитан. А, все они, в общем, – самураи! Всем им мы – как кость в глотке. Не верю я, доктор, в ваши курорты!
Гудок машины.
Врач. Кажется, раненых привезли. (Уходит в палатку.) Слышен голос: «Спирт! Полейте! Еще полейте!»
Капитан. А ты почему письма не написал?
Марков. А что писать? Нечего писать. Я и тоща долго думал – писать или нет. Только из-за того, что ТАСС о наших боях сообщение передал, – только потому и написал. Чтобы не тревожилась понапрасну. Хоть и отрезанный ломоть, а все-таки могла забеспокоиться по старой памяти. Как думаешь, могла?
Капитан. Не знаю. По мне, коли поругались – так вообще пустяки. А коли отрезано – так отрезано. Значит, нечего и думать.
Марков. Так-то так. Да ведь даже хлеб режут – крошки остаются.
Капитан. Вижу только, что здорово она тебя обидела!
Марков. Нет… А хотя – да. Под конец – обидела. Когда я уже уехал, телеграммку вдогонку в поезд прислала.
Капитан. Ну, и что там?
Марков. Ничего. Пожелание доброго пути.
Капитан. Что ж тут обидного?
Марков. Это не обидно. А вот что подписи две – ее и еще одна… Могла бы обойтись и без этого. Ну да ладно, бог с ней… Может, и сам я кое в чем виноват. На расстоянии, как говорят, вся картина виднее. А расстояние теперь более чем достаточное.
Капитан. Шесть тысяч триста.
Марков. Не в километрах дело. Много я, капитан, глупостей наделал в своей жизни. Скверный у меня характер.
Капитан. Да, уж характер у тебя неважный. Упрямый, как стенка! Такой характер – это ничего, если мост под огнем наводить, а в личной жизни такой характер – последнее дело.
Марков (усмехнувшись). И рад бы переменить, да уже некому попросить. Что имеем – не храним, вот что плохо! А что, потерявши, все-таки не плачем, – это, пожалуй, хорошо, а то бы вовсе скверные дела были! (После молчания вполголоса запевает. Напитан тихонько подтягивает ему.)
С порога дорога идет на восток,
На север уходит другая,
Собачья упряжка, последний свисток,
Но где ж ты, моя дорогая?
Тут нету ее, нас не любит она,
Что ж делать, не плакать же, братцы,
Махни мне платочком хоть ты, старина:
Так легче в дорогу собраться…
Темнота. Когда загорается свет, на сцене снова комната. Катя и Ваганов в прежних позах.
Катя (складывая письмо и пряча его в конверт). Пишет, что кругом степь, тишина; ни о чем не жалеет, и мне советует тоже не жалеть. Вот и все.
Ваганов. Видишь, я был прав, сколько раз я тебе говорил, что ты напрасно за него тревожишься.
Катя. Да. Только как-то уж все слишком подозрительно спокойно в этом письме. Недавно, помнишь, было сообщение, что наши и монголы сбили сорок японских самолетов. Значит, там большие бои. А в письме – все спокойно… Почтовый ящик семьсот тридцать два – это что, обратный адрес?
Ваганов. Должно быть.
Катя (разглядывая конверт). Боже, сколько же оно шло!
Ваганов (решительно). Я не сегодня получил его.
Катя. Что?
Ваганов. Да, я получил его уже давно, но все колебался, если хочешь, даже боялся отдавать его тебе.
Катя. Боялся? Чего ты боялся?
Ваганов. Всего, что напоминает тебе о нем. И, откровенно говоря, зная характер Алексея, я не ждал от него этого письма.
Катя. Зато я ждала.
Ваганов. Ждала! В этом – все несчастье! Ждала – потому отдал. Ты что думаешь, я сейчас в первый раз принес его тебе? Я каждый день приносил его сюда в кармане и каждый раз в последнюю минуту не решался отдать. Но сегодня я решил, что не уйду, пока не сделаю этого.
Катя. Лучше поздно, чем никогда!
Ваганов. Да, лучше. Думаешь, я не понимаю, что мне не делает чести то, что я задержал это письмо. Но ты сама в этом виновата.
Катя. Я?
Ваганов. Да, ты. Я стал из-за тебя трусом. Я всего боюсь. И этих воспоминаний, и этой комнаты! Я не знаю, что будет завтра. А я хочу это знать!
Катя. Ответь мне честно: неужели тебе важно только одно, чтобы я поскорей переехала к тебе?
Ваганов. Но ведь ты совсем рассталась с ним? Да или нет?
Катя. Да.
Ваганов. И он сам сделал все для того, чтобы это случилось!
Катя. Ода!
Ваганов. И теперь он сам думает, что ты ушла ко мне?
Катя. Думает.
Ваганов. Ну, хорошо. Он вернется. Что дальше?
Катя. Ничего. Мы разошлись.
Ваганов. Ты даже не уехала отсюда.
Катя. Ты же знаешь, что я ищу, куда переехать.
Ваганов. Тебе незачем искать!
Катя. Опять?
Ваганов. Да, опять. Я не могу больше так, не могу и не хочу!
Катя. Наверное, многие назвали бы меня сейчас просто глупой бабой, которая не знает, где ее счастье, и пожалели бы тебя. А меня осудили. И, может быть, были бы правы. Но и я, я – тоже права. Мы слишком долго прожили с ним вместе. Я хочу его забыть, совсем забыть, и не умею. А пока я помню, я хочу быть одна. Неужели это непонятно?
Ваганов. Почему непонятно? Понятно. Ты просто не любишь меня. Вот и все.
Катя. Не люблю? Помнишь день его отъезда, когда я сказала тебе, что останусь здесь, что я еще ничего не решила, а ты ответил, что все понимаешь, и молча ушел? Я тогда верила, что очень люблю тебя. Но потом…
Ваганов. Что потом?
Катя. Потом?.. Ты когда-то говорил, что если бы я была одна, ты бы молчал и ждал. Я сейчас одна. Что ж, это были слова?
Звонок. Катя выходит и возвращается с корреспондентом. Он без фуражки, на нем штатский плащ, из-под которого видны сапоги.
Корреспондент. Товарищ Ваганов?
Ваганов (удивленно). Да, я.
Корреспондент. Извините за вторжение. Я из ТАССа. Мне поручено сфотографировать вас в связи с последними работами вашего института и лично вашими научными работами.
Ваганов. Собственно, я больше занимаюсь техникой…
Корреспондент (решительно.) Блестящая техника – всегда наука. (Улыбнувшись.) А в общем, я не специалист. Я только фотокорреспондент, и мне поручено сделать ваш снимок именно сегодня. Так что еще раз простите за вторжение, и прошу не отказать. Ровно одна минута!
Ваганов (машинально поправляя галстук). А почему, собственно, так спешно и почему не в институте?
Корреспондент. Ничего не поделаешь! Оперативность – наш бич! Был у вас в институте, потом на квартире – направили сюда. Попрошу вас вот так, поближе к лампе. Отлично. (Повернувшись к Кате и внимательно посмотрев на нее.) Как вам кажется, такой ракурс будет хорошо?
Катя (пожав плечами). Не знаю.
Корреспондент. Хорошо! (Два раза небрежно щелкает «лейкой»). Все. Благодарю! (Обращаясь к Ваганову, но поглядывая на Катю.) Учтите, что, являясь редким исключением среди людей своей профессии, я действительно пришлю вам снимки. (После короткой паузы, придумав, как еще протянуть время.) Только если не затруднит, напишите, пожалуйста, сами на бумажке ваш точный адрес, а то я вечно – нацарапаю на папиросной коробке, а потом теряю.
Ваганов (ощупывает карман). У меня нет с собой…
Катя. Там у меня на письменном столе блокнот и ручка.
Ваганов выходит в другую комнату.
Корреспондент (глядя на Катю, тихо и быстро). Когда я был на квартире у товарища Ваганова, мне сказали, что он у жены. Вы его жена, да? (Не дождавшись ответа, наводит на Катю «лейку».)
Катя. Что вы делаете?
Корреспондент. Как видите – снимаю вас.
Катя. На это обычно просят разрешения.
Корреспондент (улыбаясь). А мне разрешили.
Катя. Кто разрешил?
Корреспондент. Да уж разрешили. (Пряча «лейку», на секунду распахивает плащ.)
Катя (заметив мелькнувшее под плащом обмундирование). Откуда вы? Скажите, откуда вы?
Входит Ваганов.
Корреспондент. Я из ТАССа. Очень вам благодарен. Всего доброго.
Ваганов (отдавая корреспонденту записку). До свидания!
Корреспондент (обращаясь неопределенно: не то к Ваганову, не то к Кате). А фотография будет доставлена! Можете быть спокойны! (Выходит.)
Молчание. Слышно, как захлопнулась наружная дверь. Катя поворачивается к Ваганову.
Катя. Что все это значит?
Ваганов. Что?
Катя. То, что этот человек пришел сюда?
Ваганов. Ты же слышала. Ему сказали у меня дома, что я ушел сюда. Я всегда говорю, куда ухожу.
Катя. Да, но почему ты сказал у себя дома, что ты уходишь к жене?
Ваганов. Не может быть, это какая-то путаница.
Катя. Андрей!
Ваганов. Я же тебе говорю…
Катя. А ты не говори. Лучше молчать, чем говорить неправду.
Ваганов. Хорошо. Я тебе сейчас все объясню. Я виноват, но и ты сама тоже в этом виновата.
Катя. Опять я виновата?
Ваганов. Ну, хорошо, я виноват, я один. Я так верил, что ты придешь ко мне, что ты будешь моей женой, и так ждал этого, что уже говорил дома, и, признаюсь тебе, не только дома, в институте говорил так, словно это будет завтра. Я не мог себе представить, что будет иначе. И когда все вышло не так, – стыдно, глупо, все вместе, но я уже не мог сказать правду. Я стал объяснять, что ты еще просто не переехала ко мне. Глупо, но что поделаешь, могу только обещать, что этого больше не будет,
Катя (с горечью). Больше не будет… Нам бы с тобой в детский сад. Там, как скажешь: больше не буду, – все прощают.
Ваганов. Неужели это такой позор, если кто-то подумал, что ты моя жена?
Катя. Разве я об этом? Но неужели ты не понимаешь, как это нехорошо, нелепо устроить так, чтобы люди думали, что я на самом деле твоя жена, и только пока, из приличия, не желаю переезжать к тебе?
Ваганов. Неужели тебе так важно, что о тебе подумают?
Катя. Ты опять не понимаешь меня. Пусть думают, что хотят. Но ты, как мог сделать это ты, которому я так верила?
Ваганов. Верила?
Катя. Да, верила. Мне сейчас даже кажется, что ты не сам отдал это письмо. О чем вы так шумели тут с дядей Колей, пока я выходила?
Ваганов (после молчания). Да… Что дальше?
Катя. Что?
Ваганов. Да, ты угадала. Да, я не хотел отдавать тебе письма, а он меня вынудил. Правду так правду, до конца так до конца. Это так. Я это сделал потому, что люблю тебя и считал и сейчас считаю, что это правильно. И говорю это прямо и спрашиваю тебя: что дальше?
Катя растерянно молчит.
Ты молчишь потому, что сама не знаешь – что дальше? А я знаю. И скажу. Дальше – одно из двух. Или ты принимаешь меня таким, какой я есть и, скажу честно, меняться не собираюсь…
Катя. Или?
Ваганов. Не спеши. Это трудно сказать, но я скажу! (После молчания.) Только сначала ты ответь мне! Да, я такой-сякой, плохой – об этом не прочь был поговорить Алексей, об этом любит говорить твой дядя Коля. Один я ни разу не сказал тебе дурного слова о них, а они… О! Когда дело касается меня, они за словом в карман не лезут… Ну, ладно, пусть я такой, каким они желают меня изобразить в твоих глазах… Подожди, не перебивай меня. Пусть я такой. Но что же меня держит тут, в конце-то концов? Что, кроме любви, я спрашиваю? Почему я высиживаю тут все эти бесконечные вечера? Почему терплю все твои сомнения и колебания? Почему я жду, чего я жду? Что мне тут нужно, кроме тебя? Что мне надо от тебя, кроме того, чтоб ты любила меня, хоть вполовину того, как я люблю тебя! Да, ты просто-напросто еще не знаешь, что такое настоящая любовь. Не такая, как у этих ангелов – им только крылышек не хватает, не такая, чтоб выбирали дорожку посуше, чтобы – песочком посыпана… А чуть подождливей – уже задумаются, как бы ноги не промочить. Не такая! А такая, когда все средства хороши, чтобы услышать: да! Да, да, не боюсь этих слов: все средства хороши! Такая любовь все оправдывает, все! Я говорю тебе правду – нравится она тебе или не нравится, как знаешь, потому что на самом деле уже пора сказать: или – или. И тебе и мне. Или тебе нужна такая любовь – и тогда ты уходишь со мной сегодня же, завтра же, без раздумий, – потом разберешься, какой я: плохой или хороший, об этом заранее не думают. Или ты остаешься, а я ухожу. И тогда довольно, конец этой каторге (резким движением скрещивает руки в запястьях так, словно они в наручниках), на которую я сам… – никого не упрекаю – сам согласился, а теперь не согласен. И если…
В дверь просовывается голова Марии Петровны.
Мария Петровна. Можно?
Ваганов (повернувшись, почти яростно). Пожалуйста!..
Мария Петровна. Я, кажется, помешала…
Ваганов. Наоборот – помогли! (Берет со стола свой портфель с явным намерением уйти.)
Катя. Ты хотел еще что-то сказать…
Ваганов. Нет. Я буду ждать, что скажешь ты. Буду ждать сегодня и завтра, а послезавтра уже не буду ждать. А пока – прощай! (Уходит.)
Мария Петровна (после молчания). Даже и забыла, зачем пришла… (Садится.)
Катя (не заметив, что она уже сидит). А вы не вспоминайте… Садитесь…
Мария Петровна. Да я уже сижу. (Грустно.) Слово-то какое: «Прощай». Как в могилу!
Катя (походив по комнате, останавливается возле Марии Петровны). Марья Петровна, вы не обижайтесь, и я не обижусь, скажите правду, вы слышали, что мы тут говорили?
Мария Петровна протестующе поднимает руки.
Марья Петровна, милая, скажите правду, это очень важно…
Мария Петровна (прервав на половине протестующий жест). Ну, слышала. Как не слышать – такой крик был, что я в коридор вышла, а там уж, конечно, все слышала.
Катя. Ну, и очень хорошо, что слышали. Так вот, ответьте мне, но только честно, совсем честно: как по-вашему, я дура? Да?
Мария Петровна молчит.
Ну, откровенно, – как будто вы мать мне. Как бы вы сказали? Я не обижусь!
Мария Петровна (еще немного помолчав, говорит так убежденно и серьезно, что это слово не звучит обидно). Дура.
Катя. Спасибо за откровенность.
Мария Петровна. А вы не обижайтесь, сами выражение выбрали…
Катя. Конечно, сама. Сама выбрала и сама иногда думаю: может, и правда дура, смешная дура! Вообразила себя какой-то… бог знает чем, в общем… И сижу и мучаю себя и человека, который имел глупость меня полюбить. Ведь это глупость с его стороны – меня любить? Он ведь себе таких сколько угодно найдет, ничем не хуже! Как по-вашему?
Мария Петровна пожимает плечами, не зная, что сказать.
А он ведь любит меня, а?
Мария Петровна (всплескивает руками). Да вы действительно глупости спрашиваете: такую любовь поискать, такая любовь раз в тысячу лет!
Катя. А я не ценю, вот ведь глупая-то! Вместо того чтобы в объятья броситься, канитель развожу какую-то!
Мария Петровна. Вы что, смеетесь надо мной?
Катя. Нет, над вами – нет. А над собой-да. (После паузы.) Как жакет-то мой? Будет завтра готов?
Мария Петровна (поднимаясь). Да до того ли вам, милая моя?!
Катя. До того, до того, именно. Вы, пожалуйста, завтра, как обещали. А то как же? Без нового костюма в торжественный день… Слышали тут, как мне сроку двое суток дали? Надо решать… И вдруг жакет не будет готов! Я ведь все-таки женщина, мне красивой надо быть… Вы уж, пожалуйста… (Не дождавшись ответа, идет к письменному столу.)
Мария Петровна после некоторого колебания выходит, пожав плечами и тихо прикрыв за собою дверь.
(У стола, не оборачиваясь.) Вот странное дело. Первый раз в жизни хочется закурить. У вас когда-нибудь так бывало, Марья Петровна, а?.. И папиросы ни одной. (Берет коробку с табаком, насыпает табак в бумажку и пробует завернуть. У нее ничего не получается. Бросает бумажку.)
Звонок телефона.
(Все еще не видя, что Мария Петровна вышла, Катя подходит к телефону.) Да… (Долго молча слушает.) Подожди. (Зажимает трубку рукой, поворачивается, видит, что Мария Петровна вышла. В трубку.) Нет, я просто думала, что не одна… Да, одна… Да. (Опять молча слушает.) Нет, тебе совсем не за что просить прощения. Ты сказал то, что думал. Нет, наоборот, я благодарна тебе за это. Ты прав – надо решать. (Слушает.) Почему погорячился? Нет, и в этом ты прав – надо решать именно сейчас… Подожди минуту! (Отнимает трубку от уха и зажимает ее обеими руками так, как делают, когда хотят, чтобы тот, кто на другом конце провода, не услышал ни слова. Молча стоит, прижав трубку к груди.) Бывает же так! Никогда не думала раньше. Говорит и делает так, что нельзя, нельзя пойти к нему! А любит так, что нельзя не пойти! Как будто плывешь туда, а течением тащит сюда, сюда… Может быть, правда… любовь оправдывает все средства?.. Нет, неправда. Неправда! Но любит ведь? Очень ведь любит, а? Может, и правда – я дура? Может, и правда – надо думать потом, когда-нибудь… А сейчас решить… И станет сразу легко, легко… Вот и она говорит: такая любовь раз в тысячу лет… Может, и правда! (С силой сжав трубку, вспоминает о том, что держит ее в руках. В трубку.) Андрюша, ты слушаешь… Нет, никого нет. Нет, никто не помешал. Я думаю… (И – снова, отняв трубку от уха, сжимает ее в руках и долго сосредоточенно молчит, вся уйдя в свои мысли.)
Занавес.
Поздняя осень. За окнами, на крышах, первый выпавший снег. Та же комната. В углу, возле тахты, лежит рюкзак Голубя. Сцена пуста. За сценой слышен голос Марии Петровны, напевающей романс. В комнату входят Марков и капитан в шинелях, в походном снаряжении. Марков с небольшим чемоданом.
Марков (снимая шинель и сбрасывая ее на тахту). Открыли и вошли. Вот что значит, капитан, иметь в Москве квартиру!
Капитан. А разве квартира вся твоя?
Марков. Да нет. Одну комнату соседка занимает. Слыхал, как вошли, в ванной плескание и пение – она! (Прохаживается по комнате.) Да. Давно не был: что-то пустовато здесь стало, капитан.
Капитан. Почему пустовато?
Марков. А впрочем, верно. Почему пустовато? Вещи стоят; все в порядке. (Замечает рюкзак Голубя.) А ну-ка, ну-ка, – так и есть, наврал мне старый черт, здесь он живет!
Капитан. Кто?
Марков. Да мой старик, я тебе сто раз говорил о нем. Дядя Коля! Куда же он ушел, а?
Капитан. Ничего, придет!
Марков. Ты переспросил у майора, когда отправление?
Капитан. В двадцать один сорок, с Октябрьского вокзала. Эшелон прямо на Октябрьский перегонят. На запасные.
Марков (посмотрев на часы). Значит, два часа в нашем распоряжении. Отсюда до Октябрьского самое большее пять минут езды.
Пауза.
Куда он мог деться? Неужели не увидимся?
Капитан. Придет! Если хороший друг – носом почует, что ты здесь, прибежит! (Доставая папиросу.) Это как, вагон для курящих?
Марков. Для курящих.
Капитан. Ох, уж мне эта дорога! Даже сейчас странно, что за окном все на одном месте стоит. (Оглядывая комнату.) Вторая – тоже твоя?
Марков (приоткрывает дверь второй комнаты). А хотя что тебе ее смотреть? (Решительно закрывает дверь.) На два часа нам с тобой и этой одной хватит. (Открыв чемодан, роется в нем.)
Капитан (поглядев на Маркова). Комната раньше ее, что ль, была?
Марков. Да, ее и сына. Все там было, капитан. А теперь нет там ничего. (Вынимает из чемодана фотографию и, взяв со стола портрет Кати, сравнивает их.) Все переменилось; а она все та же.
Капитан. Похожа. Только здесь вроде как глаза другие – удивленные.
Марков. Это уж Гофман виноват. Приходит чужой человек, вдруг начинает снимать. Конечно, удивилась!
Капитан. А как он прорвался-то, как все было?
Марков. Не знаю, я его всего секунду и видел. Он мне фотографию уже в окно вагона, на ходу, сунул: «Полный отчет о командировке на профессиональном языке!»
Капитан. Фотография – ничего не скажешь!
Марков (глядя на фотографию). Очень любил я эту женщину, капитан.
Капитан. А что ты мне говоришь-то, ты ей скажи!
Марков. Поздно теперь ей это говорить… Трус я, капитан!
Капитан. Ну, этого, положим, я за тобой не замечал.
Марков. Я тоже раньше не замечал, а вот теперь оглядываюсь назад и замечаю. Промолчать из гордости, сказать: «Не любишь – я тоже; уходишь – пожалуйста!» Я ведь это за большую храбрость считал. Конечно, силой не удержишь, но когда дело о жизни идет, – гордость в карман спрятать, ничего не боясь сказать, что любишь, что не отдашь! В этом, пожалуй, больше храбрости, а?
Капитан. Правильно говоришь.
Марков. Говорю. В том-то и беда, что тебе говорю, а увидел бы ее, опять, наверное бы, молчал. А молчать нельзя, нельзя!
Капитан. Что ты на меня кричишь?
Марков. А я не на тебя. Я на себя. Не такое сейчас время, капитан, чтобы молчать да откладывать. В одном месте отвоевались, в другом, того и гляди, начнется… В такое время надо всегда и всюду все до конца договаривать. И дома тоже. А то мы часто домой приходим, а самые нужные слова где-то в передней на вешалке оставляем. Нельзя! (Помолчав.) Ну, что будем делать?
Капитан. Не люблю я жалеть о том, чего нет, а все-таки пожил бы недельку в Москве.
Марков. Ничего не поделаешь. Сами хвастались – саперы, саперы, а теперь мы и правда первые люди. Вот и не выходит она – неделька.
Капитан. Куда же пойти? Пойдем в театр?
Марков. Неплохо бы… (Улыбнувшись.) Да вот беда, пьесы все больше длинные идут – часа по три, по четыре. В два часа не уложимся.
Капитан. Тогда в ресторан можно.
Марков. Тоже неплохо. А все-таки, уж если идти, давай пойдем совсем в другое место!
Капитан. Куда?
Марков. Есть такое хорошее коренное московское заведение – Сандуны! Давно мы с тобой, капитан, в настоящей бане не были, а?
Капитан. У меня белье в вагоне.
Марков. Ничего, дам. У меня тут все есть. (Усмехнувшись.) Ответственный съемщик! (Присев на корточки, роется в шкафу. Вместе с бельем вынимает Катину плетеную сумку. Несколько секунд смотрит на сумку, потом запихивает ее обратно в шкаф.) Даже и вещей не забрала.
Капитан (не расслышав). Что ты говоришь?
Марков. Так, ничего. Ты пока, чтобы время не терять, записку моему старику напиши, а то вдруг без нас придет.
Капитан. Да ты лучше сам!
Марков. Я под твою диктовку писал?
Капитан (садится за стол). Ладно, диктуй!
Марков. Пиши: «Старый черт!»
Капитан. Неудобно.
Марков. Ничего, пиши: «В Москве всего на два часа. Если придешь раньше меня, поджарь яичницу». (Капитану.) Прекрасную яичницу жарит, сорок лет холостого стажа. Пиши: «Вернусь через полтора часа». И час поставь. (Взяв у капитана записку, подписывается и кладет ее на стол среди разбросанных книг и трубок.) Идем!
Марков и капитан надевают шинели.
Да, совсем забыл. (Открывает чемодан и, вытащив оттуда бутылку коньяку, подходит к книжной полке и прячет бутылку за книги.)
Капитан. Это еще зачем?
Марков. Так, на всякий случай. Старые счеты. Пошли, капитан, пошли.
Марков и капитан выходят. Сцена некоторое время пуста. Долго звонит телефон. Потом слышен звонок в коридоре. За дверью шлепанье туфель. Снова звонок. Слышен звук отворяемой двери. В комнату входит Ваганов. Осматривается.
Ваганов. Катя!
Молчание.
Николай Семенович!
Молчание.
(Проходит через комнату, заглядывает в другую. Возвращается, садится в кресло в позе ожидающего человека. Взгляд его падает на стоящий возле тахты чемодан Маркова. Первую секунду в совершенной растерянности, потом осторожно дотрагивается до чемодана, словно желая проверить – правда ли это. Подходит к столу, замечает записку. Читает, не дотрагиваясь до нее. Взяв лежащую рядом книгу и перелистав, небрежно бросает ее на стол, поверх записки. Подходит к телефону, поспешно набирает номер.) Учебная часть? Скажите, пожалуйста, лекции уже кончились? Да? А нет ли у вас случайно там товарища Марковой? Ушла? (Вешает трубку и так же лихорадочно набирает новый номер.) Редакция? Скажите, пожалуйста, Екатерина Алексеевна не заходила к вам за работой? Уже ушла? (Вешает трубку и ходит по комнате, прислушиваясь. Опять снимает трубку.) Гараж? Василенко? Это я. Подайте мне машину на Домниковку. Да, сейчас же.
Стук в дверь.
Ваганов быстрым движением ноги запихивает под тахту чемодан, стремительно подходит к телефону, снимает трубку, делая вид, что продолжает начатый разговор.
Мария Петровна (просовывая в дверь голову). Можно? (Входит в комнату. Ваганову.) А где Екатерина Алексеевна?
Ваганов. Оказывается, ее нет. Вот сижу, ожидаю.
Мария Петровна. А Николай Семенович?
Ваганов. Тоже нет.
Мария Петровна (присаживается на тахту. Она в домашнем довольно, впрочем, нарядном халате, с кокетливо повязанной поверх мокрых волос косынкой). Странное дело. А я вам так уверенно сказала… Я когда купалась, как будто в коридоре голоса слышала.
Ваганов молча пожимает плечами.
Все эти новые дома! Через стены слышно, через потолки слышно… не знаешь, куда прислушиваться! (Оглядев себя, поправляет халат.) Извините, что в таком виде. Но я уже так привыкла к вам за этот год, как к своему.
Ваганов нетерпеливо смотрит на часы.
А вам, между прочим, вчера икаться должно было. Тут Николай Семенович вчера один сидел, я зашла и почти весь вечер с ним о вас проспорила.
Ваганов (без особого интереса). Да?
Мария Петровна (с готовностью). Весь вечер. Он возмущался, что вы к Екатерине Алексеевне ходить продолжаете, что это не по-мужски, а я ему говорю: вот именно – самое и по-мужски! Кто хочет – тот добьется, кто ищет – тот всегда найдет! Так мужчина и должен. Мало ли что отказала! Женщина еще сто раз перерешить может. А вы сто, тысячу раз правы, что ходите: снова и снова любовь свою доказываете. Вы даже не знаете, как это на нас, женщин, действует!
Ваганов. Вы так думаете?
Мария Петровна. Я не думаю, я знаю.
Слышен звук открываемой входной двери. Мария Петровна встает, поправляя халат.
Вот, наверное, и Николай Семенович!
Входит Голубь.
Голубь. Здравствуйте, Марья Петровна. Здравствуйте, Андрей Сергеевич.
Ваганов. Здравствуйте.
Мария Петровна. Николай Семенович, вам не икалось?
Голубь. Да нет, все нормально протекало. Не икалось. А что?
Мария Петровна. Вас вспоминали. Наш вчерашний разговор с вами.
Голубь. А вот это напрасно. Разговор-то у нас был с вами, а не с кем-нибудь еще. А впрочем, с женщиной по секрету разговаривать – все равно что по радио.
Мария Петровна (заметив, что у Голубя оторвана на пиджаке пуговица). Николай Семенович, а где ваша пуговица?
Голубь. На данном отрезке времени – в кармане.
Мария Петровна. Давайте-ка мне ее.
Голубь. А может, не надо? Я, знаете ли, к полной независимости привык.
Мария Петровна (настойчиво). Давайте, давайте.
Голубь нехотя достает пуговицу. Мария Петровна, вынув из кармана халата коробочку с нитками и иголками, подходит к Голубю.
Голубь (воздев руки жестом человека, сдающегося в плен). Ох, чует мое сердце, в конце концов жените вы меня на себе!
Мария Петровна (пришивая пуговицу). Опять вы шутите, Николай Семенович!
Голубь. Какие уж тут шутки, я же знаю, что всегда с петель да с пуговиц начинается…
Мария Петровна (не без кокетства). А кончается?
Голубь. Кончается известно чем – петлей!
Звонок в передней.
Мария Петровна (кончив пришивать пуговицу, обрывает нитку). Слишком разных мы с вами на мир воззрений, Николай Семенович!
Голубь. Насчет на мир воззрений – это верно. А за пуговицу тем не менее благодарствую.
Мария Петровна (смотрит на часы). Ну вот, всегда так. Заказчица. Нет чтобы опоздать. Пропадаю я с этой работой, честное слово, и зачем мне она?!
Голубь. Как это так – зачем? Намедни шифоньер красного дерева купили? Вот вам и зачем! Глядишь – еще какой-нибудь буфет приглядите, и совсем комнату заставите, будете между шкафами змеей ползать. Вы бы их уж лучше один на другой ставили. Потолки высокие – влезут!
В передней снова звонят.
Мария Петровна. Вы смеетесь – а я люблю красивые вещи. Это моя страсть!
Третий нетерпеливый звонок в передней.
Проклятая работа. Ни сна, ни покоя. В кои-то веки захочешь о людьми поговорить… (Уходит.)
Голубь (проводив ее взглядом, добродушно). Добрая, в общем, баба, но глупая! Зачем живет – сама не знает. Еще шесть шкафов красного дерева купит – и помрет среди них, как в индийской гробнице. Кругом шкафы, посредине стол красного дерева, А на нем – гроб. Даже жалко, ей-богу!
Ваганов. Как вы думаете, Катя скоро придет?
Голубь. Наверное, скоро. (Неожиданно.) А зачем она вам, позвольте спросить?
Ваганов. Странный вопрос, Николай Семенович.
Голубь. Странный? Да нет, я ведь вас не про сейчас спрашиваю. Сейчас-то я понимаю, – повидать захотели. Я вообще спрашиваю: зачем она вам, зачем сюда ходите?
Ваганов. А уж это разрешите мне ей объяснить.
Голубь. А мне не хотите?
Ваганов. Нет, не хочу.
Голубь. А вот и напрасно, Андрей Сергеевич. Если я козлом иногда прыгаю, это так – от беспокойного характера, а ведь в сущности-то старый человек. Две войны воевал, Советскую власть ставил в таких местах, что вы и на карте не найдете. Друзей имел. И врагов иметь не боялся. Женщин встречал. Любил, страдал, сердце хоронил. В общем, кое-что видел на своем веку. И с вами, по-дружески, – ну не по-дружески, не друзья мы с вами, – а просто так, по-человечески поговорить бы хотел.
Ваганов (встревоженно). Что такое?
Голубь. Ишь как встрепенулись! Да нет, ничего особенного. Никаких новостей. Просто по-стариковски мораль вам прочесть хочу. Будете слушать или нет?
Ваганов. Говорите, я слушаю.
Голубь. Не понимаю вас, Андрей Сергеевич, извините старика. Раньше хоть с вашей точки зрения, но понимал, а теперь совсем не понимаю. Вот месяц назад, когда с письмом и вообще все это произошло…
Ваганов. Дело ваших рук…
Голубь. Не важно – чьих, важно, что истина выяснилась. Мне кажется, у вас тогда вполне достаточный разговор вышел с Катериной Алексеевной, чтобы не приходить сюда больше.
Ваганов. Если бы она считала так, сказала бы. Это ее и мое дело, а не ваше.
Голубь. Сказала! Не сказала! Вам что, непременно «убирайтесь вон» надо сказать, без этого не понимаете?
Ваганов. Николай Семенович, не пользуйтесь тем, что вы старый человек.
Голубь. А я еще не такой старый. Так что если претензии ко мне имеете – к вашим услугам. (Выжидающе помолчав.) Я-то ничем не пользуюсь, а вот вы действительно пользуетесь. Добротой ее, деликатностью, сердцем ее чересчур доверчивым – пользуетесь. Конечно, сказали, что погибнете, если видеть ее не будете! А она вот меня, по секрету вам сказать, переехать сюда упросила, потому что последнее время в тягость стали ей ваши визиты! И, по-моему, за прямоту не взыщите, раз такой оборот, лучше вовсе не ходить – коли ты мужчина!
Ваганов. Николай Семенович!
Голубь. Я людей люблю, Андрей Сергеевич, и не люблю смотреть, как человек себя унижает. Не делайте вы этого.
Ваганов. А вы думаете, я сто раз не говорил себе того, что вы мне сейчас сказали? Но вся история и с этим письмом, и с тем, что я кому-то где-то сказал, что она моя жена, – как ничтожно все это рядом с моим желанием заставить ее все забыть, увезти ее отсюда в другое место, даже в другой город, – чем дальше, тем лучше! Вот вы считаете, что я прирос к Москве, держусь за свой институт за свое положение. Да, держусь. Но я готов все оставить, взять и уехать, если она поедет со мной. На Москве свет клином не сошелся. И когда мы уедем, – какой мелочью покажутся ей все эти наши здешние недоразумения, рядом со счастьем, которым я окружу ее там. Вы или уже забыли это, или, простите меня, никогда не знали, что значит завоевывать любовь!
Голубь. Завоевывать? Домогаетесь вы, а не завоевываете.
Ваганов. По крайней мере, хоть не издевайтесь надо мной!
Голубь. А вы не кричите, я вам правду говорю. У вас сейчас ведь какое чувство? Чем ей хуже – тем лучше. Тяжело ей? – Хорошо! Грустно? – Хорошо! Скучно? – Еще лучше! Вы ждете, чтобы она совсем соскучилась и с тоски к вам пришла? Терпеливо ждете. С умом. С расчетом. Разве это любовь? Нет, я это любовью не называю. Вот вы все любите говорить – советские люди! Новые люди! А это ведь не по-новому, а по-старому у вас получается-то! Понимаю, нелегко вам, но вы в работе, в других-то своих делах – человек, а не тряпка!
Ваганов. Что же прикажете делать?
Голубь. Уехать без всяких «если»: одному уехать – и весь разговор! Страна большая, дел много. Сами же сказали, что на Москве свет клином не сошелся.
Ваганов. Завидую Алексею. Если бы не на его, а на моей стороне был такой друг, как вы…
Голубь (перебив его). Напрасно завидуете. Если бы вы поступали как он, а он как вы, – я бы ему был не попутчик! Вы что думаете, я ему друг, только чтоб по головке гладить да под ручки провожать? Я ему, если надо будет, – и поперек дороги стану! Как друг!
Звонок телефона. Ваганов вскакивает, но Голубь подходит к телефону раньше его.
(В телефон.) Екатерина Алексеевна? Я. Иди скорей. Жду.
Ваганов (после короткого колебания, решительно). Николай Семенович!
Голубь. Что?
Ваганов. Благодарю вас за этот жестокий разговор. Вы правы – надо решать. Вы правы – надо уезжать. И раз это невозможно вдвоем – одному. И, наконец, вы правы – надо с завтрашнего же дня перестать ходить сюда, как бы это ни было трудно. Рубить – так рубить!
Голубь. Вы это что, серьезно?
Ваганов. Вполне. Серьезно и окончательно.
Голубь. Тогда вот вам моя рука. Уважаю.
Ваганов (пожав руку Голубю). И у меня к вам есть просьба.
Голубь. Какая?
Ваганов. Мне хочется, чтобы сегодняшний последний вечер не был вечером перед разлукой. Чтобы это был просто вечер как вечер, словно ничего не случилось, словно все хорошо!
Голубь. Ну, и правильно. Это – по-мужски. А просьба-то в чем?
Ваганов. У меня здесь машина. Уже, наверное, пришла. Давайте, когда вернется Катя, сразу сядем и уедем отсюда куда-нибудь за город, куда угодно, только чтобы не оставаться здесь, в этих стенах. Снег выпал – по первому снегу! А потом в ресторан, до ночи. Но именно все втроем – она, я и вы. Хорошо?
Голубь. План хорош, но при чем тут я?
Ваганов. Во-первых, скажу честно, боюсь, что со мной вдвоем она не поедет. А во-вторых, если поедет, – боюсь, что не удержусь и заведу свою старую песню все про то же… А при вас – удержусь.
Голубь. Как хотите, Андрей Сергеевич! Если я вам так необходим на прощанье, пожалуйста. Только придется мне, раз за город, надеть бурки, уж не взыщите.
Ваганов. Чего же взыскивать?
Голубь. Да ведь в ресторацию потом собираетесь. Придется там краснеть за старика. Где ж они, проклятые, под тахтой, что ли?
Ваганов (с тревогой следит за его движениями). А разве так уж холодно? (Подойдя к окну.) Смотрите, все налегке бегают, в ботинках!
Голубь (тоже подойдя к окну). Ну, так ведь то молодежь! А вон старичок в валенках идет, и другой тоже. Как хотите, без бурок не поеду! (Направляется к тахте.)
Ваганов (раньше Голубя отошедший от окна, первый нагибается и, достав из-под тахты бурки, подает их Голубю). Что с вами сделаешь, надевайте.
Голубь (несколько удивленный). Весьма благодарен. (Сбросив ботинки, начинает надевать бурки.) Я уж до ее прихода, а то придет, не позволит. «Вы еще у меня кавалер, скажет, рано вам в таком виде ходить!»
Входит Катя.
Катя. Добрый вечер.
Ваганов. Здравствуй.
Голубь (подойдя к ней и взяв ее за плечи). Ишь ты какая у меня с морозу красивая. Эх, скинуть бы мне лет тридцать.
Катя. Дядя Коля! Вы эту фразу где прочли, а?
Голубь. В романах, Катерина Алексеевна, в романах. Не хочешь, не надо, могу и по-другому. (Мечтательно.) Эх, прибавить бы тебе лет тридцать!
Катя. Вот это другое дело! А чай мне вскипятили?
Голубь. Виноват, матушка, никак нет. Я пришел, а тут уже Андрей Сергеевич садит, ну и заболтались, забыл. Да и стоит ли сейчас чай пить? Тут к тебе одно предложение есть.
Катя. Какое?
Ваганов. Я вызвал машину. Съездим сейчас покататься за город?
Катя. Кататься? Холодно сегодня.
Ваганов. Вот и хорошо. Мы этим медведем (показывает на медведя, лежащего перед тахтой) ноги накроем, как на лихачах – медвежья полость! Куда-нибудь по шоссе, свернем на проселочную, немножко пешком по снежку! А потом с холоду в ресторан – по рюмке водки!
Голубь. Ну, как же? Уж больно хорошо рассказывает!
Катя. Это, конечно, все очень хорошо, но мне что-то не хочется, не знаю…
Ваганов (тревожно взглянув на часы). А что ж тут знать? Поедем, и все.
Катя (Голубю). А вы поедете?
Голубь. Ну, хорошо, поедем. Сейчас чаю выпьем, и поедем.
Ваганов (опять взглянув на часы). Нет, уж если ехать, так прямо сейчас!
Катя. Ладно. Ехать так ехать. Одевайтесь. Я сейчас, только платье переодену. (Выходит в другую комнату.)
Ваганов, еще раз посмотрев на часы, выходит в переднюю, за ним Голубь. Через несколько секунд оба возвращаются в пальто. Голос Кати: «Я сейчас. Принеси мне пальто». Ваганов снова выходит и, вернувшись, останавливается посреди комнаты с Катиным пальто в руках. Шум в коридоре. В комнату, громко продолжая начатый еще на улице разговор, входят Марков и капитан.
Капитан. А я ему говорю: нет, брат!
Оба одновременно замечают Голубя и Ваганова. Секунда молчания.
Голубь. Алешка! (Обнимает его.) Чертов сын! Приехал!
Марков. Здравствуй, старик. (Оглядывает его.) Нет, ничего, еще хорош! (Капитану.) Хорош у меня старик, а? Знакомься!
Капитан. Валуев!
Голубь. Голубь.
Долго трясут друг другу руки.
Марков (Ваганову). Здравствуй.
Ваганов. Здравствуй.
Пауза. Из соседней комнаты слышен голос Кати: «Я сейчас, одну минуточку».
Марков (глядя на Ваганова, сжимающего в руках Катино пальто.) Дядя Коля, что тут происходит?
Голубь. Ничего особенного, вовремя приехал, а то мы уже было собрались…
Марков (перебивая его). Собрались? Куда собрались?
Входит Катя.
Катя. Поехали? (Замечает Маркова. Ее первое инстинктивное движение – броситься к нему, но в следующее мгновение она опускает уже протянутые руки.) Алеша…
Марков. Здравствуй, Катя!
Общее молчание.
А ты что так удивилась? (Кивнув на Голубя.) Он что, тебе не сказал? (Голубю.) Что это за сюрпризы! (Оглядываясь.) Куда дел мои вещи?
Голубь. Какие вещи?
Марков. Мои, которые я тут оставил полтора часа назад. (Рассмеявшись.) Брось притворяться! Я же тебя знаю! (За кончик ремня вытаскивает из-под тахты чемодан.) Ты что думаешь, если вещи спрятал, так я уже и не уеду? Все равно надо ехать нам с капитаном. Через полчаса на поезд. Эх, ты!
Голубь. Отстань! Ничего ты не понимаешь! (Поворачивается к Ваганову.) Андрей Сергеевич, может, вы объясните, а?
Пауза.
Катя (отчаянно, почти плача, Ваганову). Ехать, сейчас же, сию минуту, за город, по снежку, да? Машину вызвал, скорей, да? (Бросается к Голубю.) Дядя Коля, как он смел, как он смел? (Не удержавшись от рыданий, выбегает в другую комнату.)
Молчание.
Марков. Значит, ты не знал, ты даже… (Подойдя к столу, приподнимает книгу и, незаметным движением скомкав записку, прячет ее в карман. Не вынимая рук из карманов, словно желая этим сдержать себя, подходит к Ваганову, говорит тихо, в упор.)
Уходи.
Ваганов. Алексей, я должен…
Марков. Ты мне ничего не должен. Мы с тобой потом объяснимся. Через год, когда я успокоюсь. А сейчас уходи, пока цел! Ну?
Молчание. Ваганов, растерянно оглядев всех, молча выходит.
Капитан (с неестественной бодростью). Вот, значит, какие дела!
Марков. Какие дела, капитан? Плохие, что ли?
Капитан. Да нет, чего ж плохие? Только вот ехать нам с тобой надо.
Голубь. Опять ехать? Ну, ничего, три месяца прозимовали тут с Катериной Алексеевной, еще позимуем.
Марков. Что?
Голубь. А вот то! То, о чем тебе давно бы самому догадаться пора! Учил, учил! Все без толку. Ты что, наше с ней письмо не получил?
Марков. Нет. Когда вы его послали?
Голубь. Поздно послали. Меньше месяца.
Марков. Значит, разъехались. (После паузы, посмотрев на Голубя.) Ну, прав, прав. Ты прав, а я виноват. Что дальше?
В дверях появляется не замеченная ими Катя.
Голубь. Ничего. Куда едете?
Капитан. На границу, на новые квартиры.
Голубь. А задержаться нельзя? Эшелоном, что ли?
Капитан. Эшелоном.
Голубь. И надолго?
Капитан. Если все спокойно будет, расквартируемся, да и в отпуск можно, ну, а если уж… сами понимаете!
Катя. Алеша!
Марков (оборачиваясь и беря ее за руки). Что?
Катя. Ты все-таки здесь, да?
Марков. Здесь, Катенька, здесь.
Катя. Ты скажешь, что тебе сделать, что уложить?
Марков. Да нет, Катенька, ничего мне не нужно. Все у меня есть. (Кивнув на портрет Кати, стоящий на столе.) Разве что вот это с собой дай. А впрочем, даже и этого не нужно. (Подойдя к чемодану, роется в нем.) Я уже одной девушки вожу с собой портрет.
Голубь. Это что еще за девушка?
Марков (доставая фотографию). Ничего, хорошая. Вот капитан одобряет, говорит – красивая.
Катя (глядя на фотографию). Это ты ко мне его послал, да?
Марков. Почему я? Он сам придумал: дай, говорит, съезжу, сфотографирую. Что же, говорю, съезди, сфотографируй. Я послал, я… Что же мне было делать? На письмо ты мне не ответила…
Голубь. Тут, брат, с письмами – тысяча и одна ночь…
Марков (прервав его). Не надо, догадываюсь…
Голубь. Ну ладно, едете, так едете. Но яичницу-то все-таки вам еще можно успеть поджарить?
Марков. Можно. Я уж капитану говорил про твои яичницы!
Голубь. Вот и очень хорошо! Я его себе в помощники возьму.
Капитан (с подчеркнутой готовностью). А то как же, конечно.
Голубь и капитан стремительно выходят.
Катя (им вслед). Куда же они? Ведь тут все в шкафу…
Марков (улыбаясь). Ничего, им это не важно. Они, кажется, просто считают, что нам с тобой надо остаться вдвоем.
Катя. А разве не надо?
Марков. Надо, очень надо, Катенька.
Пауза.
Ты меня простишь за это глупое письмо?
Катя. Что ж прощать, письмо как письмо.
Марков. Нет, не за письмо, за адрес прости. Простишь?
Катя. Зачем ты спрашиваешь?
Пауза.
Почему ты не ответил на мою телеграмму в поезд? Неужели ты не понял, как мне нужен был твой ответ?
Марков. На твою телеграмму?
Катя. Да, на мою телеграмму. Или ты не получил ее?
Марков. Да нет, я получил ее, но, видишь ли… (Махнув рукой.) Ладно, бог с ней, с телеграммой, и вообще со всем этим. Так уж вышло, что не ответил. (После молчания, задумчиво.) Был у меня, Катенька, один знакомый. Очень гордый был, между прочим, человек. Ему говорят: «Встань и поцелуй мне руку» (берет руку Кати и целует), а он сидит. Ему говорят: «Прошу тебя, встань и поцелуй мне руку» (опять целует ей руку), а он не целует. Глупый он был человек, да?
Катя. Глупый, очень глупый. (Бросившись ему на шею, чуть слышно, сквозь счастливые слезы.) Очень, очень, совсем глупый.
За дверью сильный шум и шарканье, производимое Голубем и капитаном, старающимися обратить на себя внимание.
Марков. Да входите же!
Голубь и капитан входят.
Ну, где же ваша яичница?
Капитан (переглянувшись с Голубем). Да вот, продуктов, оказалось, нет.
Марков. Что же вы делали?
Голубь. Искали.
Марков. Так все и искали?
Голубь. Так все и искали.
Марков. Ну, хорошо. Но хоть коньяк-то у тебя есть в доме?
Голубь. Откуда же? Предупреждать надо было, молодой человек!
Марков. А может, ты просто стал скуп и тебе жаль истратить на меня бутылку коньяку? Может, когда я вошел, ты спрятал эту бутылку за популярное сочинение Элизе Реклю «Человек и земля», которое все покупают и никто не читает? (Роется на книжной полке.) Постой, постой. (Достает бутылку, смотрит на свет, нюхает.) Коньяк?
Голубь. Молодец! Моя школа! Поймал старика. Катерина Алексеевна, штопор! (Открывая бутылку, капитану.) Ловко он меня поддел!
Марков (подражая Голубю). Три месяца назад, уезжая и не надеясь на ваши заботы, я заложил эту бутылку…
Голубь (перебивая его). Ладно, ладно. Молод еще смеяться над стариком. Лучше делом займитесь – посуду давайте!
Катя, вынув из шкафа рюмки, ставит их на стол. Голубь, покосившись на поставленную перед ним рюмку, меняет ее на чайный стакан и наливает всем, последнему – себе, доверху.
За добрую дорогу, во-первых! За скорое возвращение, во-вторых! Ну, а если уж гром грянет, – так за победу!
Пьют.
Марков (Кате, показывая на Голубя.) Ты тут построже с ним без меня. Хорошо?
Катя. Хорошо.
Марков. И сама тоже не очень скучай… Вру я! Скучай! Очень скучай! Слышишь?
Катя. Слышу, милый!
Капитан. Алексей Степанович, пора!
Марков. Идем, капитан, идем!
Капитан направляется к двери. Марков на секунду останавливается.
Голубь. Проводить-то тебя как, можно или нельзя?
Марков. Проводить? (Берет с тахты Катино пальто, подает ей его.) Ты же знаешь, что я не люблю, когда меня провожают…
Занавес
1940–1954
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Сергей Луконин.
Аркадий Бурмин.
Варя – его сестра.
Петька – их двоюродный брат.
Анна Ивановна – тетка Бурмина.
Женя – практикантка в клинике Бурмина.
Володя Гуляев.
Алексей Петрович Васнецов.
Гулиашвили.
Севастьянов.
Сафонов – шофер такси.
Полина Францевна Сюлли – преподавательница иностранных языков в военной части.
Врач.
Помощник режиссера.
Командир роты.
Телефонист.
Связной.
Офицер.
Переводчик.
Командиры, танкисты, санитары.
Действие происходит в годы 1932–1939.
1932 год. Конец лета. Волжский город. Старая докторская квартира. Столовая. Двери во внутренние комнаты. Большое окно, за ним дерево. По нему видно, что это второй этаж. В глубине за круглым столом Анна Ивановна раскладывает пасьянс.
Анна Ивановна. Опять не сходится. К чему бы это? (Задумывается.)
В окне появляется голова Петьки.
Петька (глядя вниз, тихо). Нет ее. Только тетка.
Анна Ивановна поворачивается. Голова Петьки исчезает, а немедленно появляется голова Сергея.
Сергей. Анна Ивановна!
Анна Ивановна (вздрогнув). Да. Что вы? Вы с ума сошли! Вы упадете!
Сергей. Ничего. Я на пожарной лестнице. Анна Ивановна! Вари нет?
Анна Ивановна. Нет, нет еще. Слезьте, ради бога!
Сергей. Ну, я потом зайду.
Анна Ивановна. Только уж, пожалуйста, с парадного.
Сергей. Хорошо. (Скрывается.)
Анна Ивановна (задумчиво). Увезет он Варвару. И глазом моргнуть не успеем. (Смотрит на карты.) Оттого и не сходится.
Входят Аркадий и Женя.
Аркадий. Здравствуйте, тетушка!
Женя. Анна Ивановна, здравствуйте!
Аркадий. Где наша сестра?
Анна Ивановна. Не пришла еще.
Аркадий. Где наш уважаемый двоюродный брат?
Анна Ивановна. Петя опять пропал с утра. Он берет пример с тебя. Мне это надоело. Три раза подогревала тебе обед.
Аркадий. Обед? Сейчас пообедаю. Хотя погодите, я ведь, кажется, уже обедал.
Анна Ивановна. Где ты обедал?
Аркадий. Вы не помните, где я обедал, Женечка?
Женя. Вы, Аркадий Андреевич, обедали в клинике. И я с вами обедала.
Аркадий. Верно. И я еще пиво опрокинул. (Анне Ивановне.) Оказывается, я обедал в клинике. Будем чай пить. Видите, Женечка, я вас не только подбирать препараты сюда вожу, а еще и чай пить. С вареньем. Вы любите варенье?
Женя. Да. Вы меня уже раз сорок спрашивали об этом.
Аркадий. Сорок раз? Вот видите, какой я заботливый. Тетя, дайте ей побольше варенья. В детстве все любят варенье.
Анна Ивановна. А сегодня были пельмени.
Аркадий. Были пельмени? Ужасно! Но я был занят.
Анна Ивановна. Меня это не интересует.
Аркадий. Вот видите, Женечка, меня в этом доме в грош не ставят ни тетя, ни сестра, и вообще никто. А я доцент. Ведь я доцент, Женечка?
Женя. Анна Ивановна, Аркадий Андреевич правда был занят. У него сегодня была очень трудная операция.
Анна Ивановна (значительно). А у меня тут была Любовь Сергеевна.
Аркадий. Все равно, тетя, я не женюсь на вашей Любовь Сергеевне.
Анна Ивановна. И очень глупо сделаешь.
Аркадий. Может быть. Но жениться… Как, по-вашему, Женечка, жениться мне на Любовь Сергеевне?
Женя. Не знаю.
Аркадий. Как мой практикант и друг, вы могли бы в такую трудную минуту дать мне совет.
Женя. Не знаю. Как хотите, Аркадий Андреевич.
Аркадий. Нет, не женюсь. Она слишком красивая. А я видите какой? Нос – и вообще. Выйдет замуж, а потом скажет: будь благодарен. Не хочу я ей быть благодарным. Не женюсь. Верно, Женечка?
Женя. Верно. Нос.
Аркадий. Что – нос?
Женя. Неважный у вас нос. Длинный.
Аркадий. Ну вот видите, тетя. Все против моей женитьбы. Даже Женечка.
Анна Ивановна. Ну, конечно, тебе чей угодно совет дороже моего. Ты бы еще у Сергея Ильича спросил совета.
Аркадий. А что вы так сердито? Опять Сережка что-нибудь натворил?
Анна Ивановна. Натворил? Нет, он просто сел вчера против Любовь Сергеевны и спросил ее, зачем она сюда ходит, все равно он не разрешит тебе на ней жениться.
Аркадий. Так и сказал?
Анна Ивановна. Так и сказал.
Аркадий. Молодец! Вот что значит – друг!
Анна Ивановна. Я боюсь, что скоро этот твой друг увезет из этого дома твою сестру.
Аркадий. А что, разве есть какие-нибудь тревожные симптомы?
Анна Ивановна. Не знаю, может быть, у вас так принято. Сегодня, чтобы спросить, дома ли она, он забрался в окно. Теперь, чтобы сделать предложение, он, должно быть, влезет через трубу, а чтобы жениться, он просто разберет стену и увезет Варвару. Бог знает что!
Аркадий. А вы не делайте вид, что возмущены. В глубине души вам же все это правится.
Анна Ивановна. Мне?
Аркадий. Вам. Вас же самих в тысяча восемьсот девяносто восьмом году, когда вы были актрисой, гусар через окно похитил. Не спорьте, сами рассказывали. Видите, я даже год запомнил. И Сережка вам нравится. Он вам напоминает того гусара. Ну вот, вы даже покраснели.
Анна Ивановна. Влезать в окно только для того, чтобы спросить, дома ли? Нет, я тревожусь за Варю.
Вбегает Варя.
Варя. Что тут говорят о Варе? Наверное, опять говорят, что она душечка, да?
Аркадий. Нет.
Варя. А что еще можно сказать о Варе?
Аркадий. Очень многое. Во-первых, что она ленивая девчонка и сегодня опять проспала и, наверно, опоздала в свой театральный техникум.
Варя. Да, но она так бежала.
Анна Ивановна. Во-вторых, что она сегодня опять не поздоровалась со своей теткой.
Варя. Я утром поздоровалась.
Анна Ивановна. Не заметила.
Варя. Когда вы еще спали.
Анна Ивановна. Когда я спала?
Варя. Нет, когда я спала… То есть… Ну, в общем, запуталась. (С реверансом.) Здравствуйте, тетя! Ну, в чем я еще виновата?
Женя. Я видела, как ты сегодня опять вела за собой по улице сразу четверых молодых людей. Один нес твой портфель, другой – косынку, третий – берет, четвертый – сумочку.
Анна Ивановна. Сразу четверо? Нехорошо!
Варя. Я не виновата, они сами шли. Я предпочла бы идти с одним.
Аркадий. А с кем, позвольте спросить?
Варя. С принцем. Как все хорошие девочки, я придумала себе принца. И очень люблю его.
Аркадий. Между прочим, этот твой принц сегодня влез в окно и спрашивал, дома ли ты.
Варя. Правда? Молодец! (Спохватившись.) Постоите, а о ком вы говорите, кто влез в окно?
Аркадий. Сережка.
Варя. А… А я думала – принц.
Пауза.
Тетя, а я вам что достала!
Анна Ивановна. Что?
Варя. Дюма. «Еще десять лет спустя, или Виконт де Бражелон». Здорово, а?
Анна Ивановна (с деланным равнодушием). Спасибо.
Варя. Тетя, не делайте при гостях вид, что вы больше любите Льва Толстого. Все же знают; Дюма, шпаги, плащи – это же ваша стихия.
Анна Ивановна. Вечно ты, Варвара… Где книга?
Варя. Нет, я сначала посажу вас в кресло, дам вам ваше пенсне, и тогда… «Еще десять лет спустя, или Виконт де Бражелон». (Делает воображаемый выпад и, взяв Анну Ивановну под руку, уводит ее в другую комнату. Через секунду возвращается.) Вот что значит уметь обращаться с детьми. Теперь могу сообщить вам потрясающую новость.
Аркадий. Непременно потрясающую?
Варя. Непременно. Иван Григорьевич переходит в Москву в Малый театр, и знаешь, что он обещал? Он обещал зимой или весной меня и Зойку Петрову, как самых способных, перевести туда в театральное училище. Это будет великолепно. Варя соберет весь свой роскошный гардероб, а ее длинный брат понесет ее большой чемодан к московскому поезду. А через десять лет по городу развесят афиши – гастроли В. Бурминой или даже В. А. Бурминой. И все будут спрашивать, какая же она из себя, эта В. А. Бурмина, и вдруг увидят Варю…
Аркадий. Ты так радуешься, как будто уезжаешь завтра, а не через полгода.
Варя (задумчиво). Когда мне чего-нибудь очень хочется, мне всегда кажется, что это будет завтра. (Прохаживается.) Женька! У меня тут с Аркадием мужской разговор будет.
Женя. Хорошо, я сейчас уйду.
Аркадий. Женечка, вы пока достаньте препараты. Я сейчас тоже приду.
Женя выходит в кабинет.
Ну, что за страшную тайну ты имеешь мне сообщить?
Варя (обнимает его), Аркаша, я его так люблю. Тебе больно, да?
Аркадий (с трудом поводя шеей). Нет, ничего. Если я выживу, то потом расскажу ему, как ты его любишь.
Варя. А все-таки мне хочется ехать учиться в Москву, в театр, даже если он не поедет. Значит, я его не люблю?
Аркадий. Нет. Это просто значит, что ты становишься большой, Варька! Если веришь в себя, надо ехать в Москву и ни о чем не думать и не жалеть.
Варя. Мне очень хочется объяснить это Сереже, но я боюсь, что вдруг он не поймет и обидится.
Аркадий. Поймет. И потом, если он тебя и вправду любит, ты можешь уезжать хоть за тридевять земель, расставаться хоть на пять лет, он все равно до тебя доберется.
Варя. Вечно ты его хвалишь. Если бы мы жили на Востоке, ты бы уже давно ему меня в жены продал!
Аркадий. Конечно. Я и так удивляюсь: что он тебя не увозит? Нанял бы карету, а ты бы связала простыни и к нему вниз через окно. И венчаться. А я бы, как брат, в погоню. Но только так, для виду, догонять бы не стал: шут с вами, венчайтесь. (Уходит в кабинет.)
Стук в дверь. Входит Володя Гуляев.
Варя. А, Володенька! Володя. Здравствуй.
Варя. Что ты? Ты же собирался зайти завтра?
Володя. Да, но видишь ли… Я хотел с тобой поговорить.
Варя. О чем?
Володя. О Сергее. Только ты можешь на него повлиять. Он сегодня опять черт знает что натворил в институте.
Варя. Опять?
Володя. Да. И на этот раз его собираются выгнать.
Варя. Что же он сделал?
Володя. Ну, он, как всегда, конечно, считает, что ничего особенного.
Варя. Ну, а все-таки?
Володя. Его послали для практики читать литературу в девятую группу. Ну, он один час почитал им о Достоевском, а в начале второго вдруг сказал: «Знаете что, ребята? Достоевский, конечно, гениальный писатель, но лично я его не люблю. Поговорили о нем – и хватит. Пойдемте лучше до перемены в волейбол погоняем. Только никому ни звука!»
Варя. Ну?
Володя. Ну и гоняли до перемены. Потом, конечно, все узнали. Ты скажи ему, а то ведь этому просто конца нет. Его выгонят – и все.
Варя. Да, я скажу. Ну, что еще?
Пауза.
Володя. Я шел мимо кино. Там идет новый, звуковой фильм «Путевка в жизнь». Я взял билеты.
Варя. Что-то не хочется, Володенька…
Володя. Почему?
Стук в дверь. Входит Сергей.
Сергей (подойдя к Варе). Здравствуй, Варя. (Смотрит на Володю, потом медленно подходит к нему и говорит что-то на ухо.)
Володя отрицательно качает головой.
Варя. Что ты ему сказал?
Сергей. Так, ничего, пустяки. (Опять что-то шепчет на ухо Володе.)
Володя, покраснев, снова отрицательно качает головой.
Варя. Сейчас же скажи, что ты там шепчешь?
Сергей. Я хотел ему тихо, а он… В общем, я ему говорю, чтоб он шел. Чего он тут сидит?
Варя. С ума ты сошел, уходи сейчас же!
Сергей. Видишь, говорят тебе – уходи, ну и уходи!
Варя. Я не ему.
Сергей. Ему, ему. Ну, что же ты, иди, иди, потом объяснимся. (Решительно выпроводив Володю за дверь, возвращается.)
Варя. Сейчас же убирайся вон, я не позволю, чтоб у меня дома…
Сергей. Чего ты не позволишь? Ты что, хочешь, чтоб он тут сидел? Так я сейчас побегу, верну его. Только правда хочешь?
Варя (нерешительно). Нет…
Сергей. Ну так в чем же дело? Я его уже три раза предупреждал, чтоб не ходил. Нечего ему тут делать. Что он, в самом деле, ходит?
Варя. Дружит со мной – вот и ходит.
Сергей. Дружит? Это он только так из трусости говорит. А на самом деле ухаживает за тобой. Да, да.
Варя. Но ведь ты тоже ходишь?
Сергей. Я? Я – другое дело. Я так прямо и говорю, что ухаживаю, а потом возьму и женюсь.
Варя (растерянно). То есть как это? Возьмешь и женишься? А я вот возьму и не пойду за тебя замуж.
Сергей. А я подожду.
Варя. А я и потом все равно не выйду.
Сергей. А я еще подожду.
Варя. Никогда не выйду.
Сергей. Выйдешь.
Пауза.
Я тебя знаешь как люблю? Я для тебя что угодно могу сделать. Даже глупость. Хочешь, сейчас со второго этажа прыгну?
Варя. Нет, не хочу.
Сергей. Жаль, а то бы прыгнул.
Варя. Вечный ты хвастун. Женюсь, прыгну!
Сергей. Хвастун? Ну что ж, пожалуй, верно. (Подходит к окну.) До скорого свидания. (Помахав рукой, прыгает.)
Варя (подбегает к окну). Сумасшедший! (Смотрит в окно, потом быстро идет к двери.)
В дверях появляется Сергей.
Сейчас же убирайся вон отсюда. Сумасшедший.
Пауза.
Ты не ушибся?
Сергей. Нет. Во-первых, не так уж высоко. А во-вторых, две недели предварительной тренировки тоже что-нибудь да значат.
Пауза.
Ничего, не бойся, каждый день не буду прыгать. Скоро уеду.
Варя. Куда уедешь?
Сергей. Куда? Ну, ладно, семь бед – один ответ. На, читай. (Протягивает ей бумажку.)
Варя (читая). Танковая школа. Омск… Ой, как, далеко. Сережа, зачем, когда ты это решил?
Сергей. Давно, Варенька, еще месяц назад.
Варя. И все время молчал!
Сергей. Так я же не знал, примут ли. Опять бы вы все кричали, что я хвастаюсь.
Варя. Но тебе еще не скоро ехать, да?
Сергей. Завтра.
Варя. А как же я? (Спохватившись.) Так вдруг и так далеко… Ты же говорил… Как же ты можешь…
Сергей. Могу, Варенька. И уехать могу, и потом приехать за тобой, увезти тебя к себе. Все могу.
Варя. Сережа…
Сергей. Что?
Варя. Останься.
Сергей. Нет. Поеду. Я давно этого хочу.
Варя. Мне трудно здесь будет без тебя.
Сергей. Хорошо.
Варя. Что ж хорошего?
Сергей. Хорошо, что трудно, – значит, любишь меня.
Варя. Уезжай куда хочешь. Мне все равно. Я тоже уеду.
Сергей. Куда?
Варя. В Москву. В театр… учиться. Уеду и думать о тебе забуду!
Сергей. Значит, в Москву? Ну, что ж, кончу школу и приеду за тобой в Москву.
Варя. Никуда ты не приедешь.
Сергей. Приеду. Приеду и увезу тебя.
Варя. Сережа, уйди, скорей уйди, а то я в тебя чем-нибудь брошу.
Сергей. Бросай, все равно приеду и увезу.
Варя. Сейчас же уходи, слышишь? Или ты завтра никуда не едешь, или сейчас же отсюда уходишь.
Сергей. Все наоборот. Завтра я уеду, а сейчас не уйду.
Варя. Ну, так я уйду. (Выбегает в наружную дверь.)
Сергей (кричит ей вдогонку). Варя! (Снова садится в кресло.)
Вбегает Петька.
Петька. Что с Варькой? Она, как ненормальная, прямо по перилам, чуть меня не сшибла.
Сергей (после паузы). Где у вас бумага и конверты? Быстро.
Петька, порывшись на этажерке, подает бумагу и конверт. Сергей, присев к столу, пишет.
Петька. Что, поссорились?
Сергей кивает.
А ты когда едешь, завтра?
Сергей кивает.
Здорово!
Сергей. Как ты думаешь, придет она меня проводить, а?
Петька. Придет! Покажи бумажку.
Сергей протягивает бумажку.
Здорово. Печать со звездой. Это всегда так, печать со звездой?
Сергей. Да.
Петька. А на сколько едешь?
Сергей. На два года.
Петька. А потом?
Сергей. Командиром буду.
Петька. А чего командиром?
Сергей. Бригады.
Петька. Сразу бригады?
Сергей. Ну, не сразу. Но скоро.
Петька. А как же Варя?
Сергей. Кончу школу, приеду и женюсь.
Петька. А она вдруг возьмет и тут за другого выйдет?
Сергей. Не выйдет.
Петька. А если тут к ней опять Володька Гуляев ходить будет, мы с ребятами ему ноги переломаем. Ты только слово скажи.
Сергей. Не надо. Сама прогонит.
Петька. А если не прогонит, мы переломаем, ладно?
Сергей (улыбнувшись). Ладно. Вот что. (Вкладывает листок в конверт.) Если завтра я Варю не увижу, в общем, если она не придет меня проводить, ты ей это послезавтра отдай. Понял?
Петька. Понял. А ты запечатать-то забыл?
Сергей. Это принято так, не запечатывать. Правило хорошего тона. Значит, доверяешь тому, кто письмо передает – и не запечатано, а все равно не прочтет. А если прочтешь – убью, понял?
Петька. Понял.
Пауза.
А ты еще не уходишь?
Сергей. Нет еще. А что?
Петька. Так просто спросил.
Сергей. Насколько я понимаю, господина дипломата интересует мой велосипед. Он стоит в передней. В вашем распоряжении есть десять минут.
Петька. Я только три круга по двору. (Исчезает.)
Сергей (сидит задумчиво, потом подходит к двери кабинета, стучит и приоткрывает дверь). Аркаша! На минуту.
Входит Аркадий.
Аркадий. Ну, что слышно?
Сергей. Получил. Завтра еду.
Аркадий. Значит, это уже не тайна. Целый месяц хранил ее честно и притом бесплатно. Цени меня!
Сергей. Ценю. Хотя, судя по сегодняшнему, кажется, лучше было сказать ей это заранее. Она тут мне такое устроило…
Аркадий. Кстати, где она?
Сергей. Убежала.
Аркадий. Ей-богу, хоть бы увез ты ее с собой. И тебе хорошо, и мне легче.
Сергей. Она мне тут наговорила… Ничего, Аркаша, не горюй, еще увезу когда-нибудь.
Пауза.
Ну, вот я и уезжаю. Да, все хорошо. Только время, время…
Аркадий. Что – время?
Сергей. Уходит. Двадцать два года – не шутка! «Товарищ Луконин, в порядке комсомольской дисциплины. Стране нужны педагоги!» Дисциплина дисциплиной, а в институт пошел все-таки зря. Не повезло. Двадцать два, а к тридцати человек – или уже человек, или нет. Одно из двух. Суворов, знаешь, к тридцати годам кем был? Хотя нет, Суворов как раз нет, он к тридцати годам даже полковником не был. Но это не важно, он не был, а я буду.
Аркадий. Опять хвастаешься?
Сергей. Нет. Просто верю. Знаешь, Аркаша, когда на параде знамена проносят, красные, обожженные, пулями простреленные, у меня слезы к горлу подступают. Мне тогда кажется, что за этими знаменами можно всю землю пройти и нигде не остановиться.
Пауза.
Говорят, многие мечтают на родине умереть, а я нет. Я, если придется, хотел бы на чужой земле, чтоб люди на своем языке – на китайском, на французском, испанском, на каком там будет, – сказали: «Вот русский парень, он умер за нашу свободу». И спели бы не похоронный марш, а «Интернационал». Он на всех языках одинаково поется.
Пауза.
Ты только не смейся, Аркаша. Я понимаю, – конечно, смешно. Еще формы не надел, а уже и полководец, и если погибну…
Аркадий. Я не смеюсь. Я верю. Только боюсь, что трудно тебе будет в армии.
Сергей. Почему?
Аркадий. Так. Школьные воспоминания. Нелепый ты человек. По старой привычке натворишь там бог знает чего, а ведь в армии этого не прощают.
Сергей. В армии… Нет, в армии я… В общем, усидишь!
Аркадий. Ну, что же, тем лучше. Когда поезд, вечером?
Сергей. Вечером. Придешь?
Аркадий. Конечно.
Пауза.
Придем, придем, помирю вас еще раз, так и быть.
Сергей. Думаешь, придет?
Аркадий. Думаю? Я все-таки как-никак старший брат.
Входит Варя.
Варя. Ты еще здесь? Уходи сейчас же, или я опять уйду.
Сергей (молча поглядев на нее). До свидания, Аркаша. Значит, завтра. (Остановившись в дверях, Варе.) Завтра проводить придешь, два года ждать будешь, а потоп замуж за меня выйдешь, а иначе…
Варя (резко). Что иначе?
Сергей. А иначе… Очень плохо мне будет жить, Варя. Не делай иначе. (Быстро выходит.)
Занавес
Через два года. Осенние маневры в танковой школе. Задняя стена избы. Палисадник, завалинка. Начальник танковой школы Васнецов, командир роты и курсант Гулиашвили, все в кожанках, в походном снаряжении.
Васнецов. Значит, вы приказали искать брод, а Луконин повел машину напрямик, через мостик, в результате чего произошла авария?
Командир. Да, я приказал искать брод, потому что считаю, товарищ начальник школы, что такие временные мостики непригодны для прохода танков.
Васнецов. Ну, я этого, положим, не считаю. Но, так или иначе, вы ясно и четко приказали искать брод?
Командир. Да, точно.
Васнецов. Кто видел, как это произошло?
Командир. Вот, вызвал курсант Гулиашвили.
Васнецов. А Луконина вызвали?
Командир. Да, сейчас явится.
Васнецов. Ну, расскажите, Гулиашвили. Вы видели?
Гулиашвили. Да, товарищ начальник школы. Луконин повел головной танк через мостик у мельницы. Мост обрушился. Глубина два с половиной метра. Луконин и башенный стрелок выскочили, а механик-водитель… Я считаю, товарищ начальник школы, что если бы не Луконин, то водитель погиб бы.
Командир. Если бы не Луконин, то водитель вообще бы не попал в воду.
Васнецов. Подождите. (Гулиашвили.) Почему водитель мог погибнуть?
Гулиашвили. Он внизу захлебнулся. Луконин три раза нырял с опасностью для жизни. Открыл люк и вытащил водителя. Я думаю, товарищ начальник школы, что это подвиг, если человек может такое сделать… Я очень прошу, товарищ начальник школы, чтобы вы учли это…
Васнецов. Товарищ Гулиашвили…
Гулиашвили. Я не могу не просить за друга… Вы извините, товарищ начальник школы.
Васнецов. Товарищ Гулиашвили! Мы с вами не в семилетке, а в военной школе. Я вас вызвал не для того, чтобы вы друзей выгораживали. Понятно вам это?
Гулиашвили. Понятно, товарищ начальник школы.
Васнецов. Что вы еще можете рассказать?
Гулиашвили. Ничего, товарищ начальник школы, я только хотел вам сказать, что такой человек, который с риском для жизни…
Васнецов (безнадежно махнув рукой, прерывает его). Вы свободны. Можете идти, отдыхайте.
Гулиашвили выходит и, встретившись по дороге с Сергеем, делает ему ободряющий жест.
Сергей (в кожанке, в туго нахлобученном шлеме). Явился по вашему приказанию, товарищ начальник школы.
Васнецов. Вы получили от командира роты приказ искать брод?
Сергей. Да, товарищ начальник школы.
Васнецов. Вы его выполнили?
Сергей. Нет, товарищ начальник, школы.
Васнецов. А вы знаете, что маневры – это почти война?
Сергей. Да, знаю.
Васнецов. За невыполнение приказа двадцать суток ареста. В шесть здесь будет адъютант, явитесь к нему, скажете, что я приказал отправить вас на машине в город на гауптвахту! Повторите.
Сергей. Явиться к адъютанту, передать, что вы приказали отправить меня на гауптвахту. Разрешите идти?
Васнецов. Нет. Теперь объясните, почему вы не выполнили приказа?
Сергей. Я думал, товарищ начальник школы, что маневры – это почти воина, а если бы я искал брод, как приказал товарищ командир, то я бы не успел выполнить задачу. Я считаю, что легкие танки могут на большой скорости проскакивать такие мосты.
Васнецов. Может быть, но раньше надо было проверить, попробовать.
Сергей. Я много раз просил об этом товарища командира, но он не разрешал. (Пошатнувшись.) Я решил на свой страх.
Васнецов. Что с вами?
Сергей. Ничего, товарищ начальник школы. Волнуюсь. Не рассчитал, не выдержал мост.
Васнецов (командиру). Пойдите скажите, чтобы, мне подали машину, – поеду посмотрю.
Командир. Есть. (Уходит.)
Васнецов. Ну, что еще можете сказать?
Сергей. Все, товарищ начальник школы.
Васнецов. А почему вы не говорите, как спасли водителя?
Сергей. Я считаю, что это не относится к делу.
Васнецов. Ну, а как все-таки вы его спасали?
Сергей. Сказать по правде, здорово спасал.
Васнецов. Ко всему еще и хвастаетесь!
Сергей. Я не хвастаюсь, товарищ начальник школы. Так и было. Я первый пловец по всей Волге; если бы не это, никогда бы его не спас. Очень трудно. Люк тяжелый. Три раза нырял. (Опять пошатнувшись.) Могу идти?
Пауза.
Васнецов. Слушайте, Луконин, вы все-таки понимаете, что вы наделали?
Сергей. Понимаю.
Васнецов. Нет, не понимаете. Если вам показалось, что ваш прямой начальник поступает неверно, боится выжать из танка все, что из него можно выжать, вы должны были подать рапорт мне, и я бы с вами сам попробовал – могут проходить наши танки по таким мостам или не могут.
Сергей. Могут.
Васнецов. Я тоже думаю, что если все рассчитать, то могут. Но это вас никак не оправдывает.
Сергей. А я не оправдываюсь.
Васнецов. А теперь что я должен: под суд вас отдать, поставить вопрос о вашем пребывании в партии? Вы вели себя как мальчишка. Угробили машину. Чуть не убили людей. Новаторство в нашем деле связано с кровью, зарубите себе это на носу. Тут не место для мальчишеских выходок.
Сергей (глухо). Товарищ начальник школы!
Васнецов. Ну?
Сергей. Я вас очень прошу… Я даже не могу подумать о том, чтобы… Армия для меня – это все. Вся жизнь. Я знаю, я виноват во всем, но если мне будет позволено, я докажу, что это случайность, сто раз рассчитаю и докажу, что танки могут все. У нас даже еще не понимают, что они могут делать! Все. Я не за себя прошу, это очень важно. Потом делайте со мной, что хотите, хоть под суд. Только позвольте мне доказать.
Васнецов (задумчиво). Не знаю, что с вами делать.
Входит командир.
Командир. Машина готова.
Васнецов. Сейчас. Идите.
Командир уходит.
И это перед самым выпуском из школы… Мне будет очень жаль, если придется вас отчислить. (Встает.) Но боюсь, что все-таки придется… (Уходит.)
Сергей в изнеможении опускается на завалинку. Стаскивает шлем и сжимает руками голову. Голова у него забинтована, сквозь бинт проступают пятна крови. Тихо входит Гулиашвили.
Гулиашвили. Что, дорогой, плохо?
Молчание.
Что с тобой, дорогой?
Сергей (с трудом подняв голову). Это ничего, пройдет. А вот все остальное плохо, Вано, очень плохо.
Гулиашвили. Что, все объяснил начальнику?
Сергей. Все. Почти все. Ты понимаешь, какая глупость. Ведь прошел бы танк. Он не потому рухнул, что мост не выдержал, а потому, что застрял посреди моста, бензинопровод засорился. Чертов сын водитель, три раза его спрашивал: «Проверил?» – «Проверил». Убить его мало за это.
Гулиашвили. Объяснил начальнику?
Сергей. Нет.
Гулиашвили. Водителя пожалел?
Сергей. Пожалел? Я жалею, что из воды его вытащил. Что его жалеть… Я ему такое устрою, когда с гауптвахты выйду. А начальнику – что ж говорить? «Я не виноват – водитель виноват!» А я где был? Где я был, когда сто раз самому надо было проверить?
Пауза.
А танки все равно еще будут через такие мосты перелетать и через рвы будут прыгать. Все будут делать. Только вот я этого, пожалуй, не увижу.
Гулиашвили. Почему, дорогой?
Сергей. А потому, что выгонят меня из армии, вот почему.
Молчание.
Тридцать три несчастья у меня сегодня, Вано.
Гулиашвили. Еще несчастье?
Сергей (протягивает письмо). На вот, почитай.
Гулиашвили. От нее?
Сергей. От нее.
Молчание.
Гулиашвили (возвращая письмо). Да, скучное письмо. Полную отставку тебе дают, дорогой…
Сергей. Да. (Задумчиво.) Да… (Спохватившись.) Почему отставку, кто тебе сказал?
Гулиашвили. Русским языком написано.
Сергей. Мало ли что написано. Ясно, соскучилась, два года не видала. Письма редко пишу – вот и соскучилась. А я часто писать не люблю. Часто писать – скоро забудет.
Гулиашвили. Ну, а редко писать – тоже забудет.
Сергей. Не забудет.
Гулиашвили. Так вот же, в письме…
Сергей. А я тебе говорю, мне все равно, что в письме. Пусть что хочет пишет, все равно приеду в отпуск в Москву и увезу ее.
Гулиашвили. Хорошо. Вместе поедем, вместе увозить будем. Возьмешь с собой?
Сергей. Возьму.
Пауза.
Эх, Вано, чего бы я не дал, чтобы сейчас в Москву попасть хоть на день, хоть бы одним глазком посмотреть, как она там. Театральное училище… Знаешь, она красивая. Наверно, ходят там всякие кругом. Дай письмо. (Проглядывая письмо.) Ничего особенного. Ну, скучает. Ну, письмо как письмо. Обыкновенное письмо.
Молчание.
(Смотрит на часы.) Сейчас к адъютанту надо идти.
Гулиашвили. Зачем?
Сергей. На губу садиться. Двадцать суток. Плохи мои дела, Вано. Как думаешь, отчислят меня из школы, а?
Гулиашвили. Что ты, дорогой!
Сергей. Да брось ты утешать меня! Правду говори, как думаешь?
Гулиашвили. Правду? Не знаю, дорогой, боюсь, что отчислят.
Занавес
Лето 1936 года. Военный городок где-то в Средней Азии. Квартира Сергея. Двери прямо в переднюю и на веранду. За столом Сергей в форме старшего лейтенанта и Полина Францевна Сюлли. На стене большая карта Европы.
Сергей (читает). «Ces plaines désertiques ne permettent pas Pavancement rapide des troupes. Vu d’absence complète d’arbres naturels celles-ci sont toujours à la merci d’une attaque imprèvue de l’adversaire». (Захлопывает книгу.) На сегодня довольно. Хорошо?
Полина Францевна. Хорошо.
Сергей. Как ни говорите, Полина Францевна, а я, по-моему, делаю огромные успехи.
Полина Францевна. Вы бы подождали, пока я это скажу.
Сергей. Нет, правда, я, ей-богу, молодец.
Полина Францевна. Ну, если считать, что это первый урок после вашего отпуска…
Сергей. Вы только подумайте, какое прилежание! Человек два года не был в отпуску – и что он берет с собой в московский поезд?! Он берет с собой учебник французского языка, и, вместо того чтобы спокойно пить пиво в вагоне-ресторане, он с тоской смотрит в окно и зубрит неправильные глаголы: je fais, tu fais, il fait, nous faisons, vous faites, il font.
Полина Францевна. Меня очень растрогало, когда вы захотели брать уроки французского. Все занимаются английским, говорят – нужнее.
Сергей. И правильно говорят, я тоже занимаюсь английским.
Полина Францевна. Да, но вы и французским.
Сергей. А мне все нужно, Полина Францевна. Иностранные языки – все еще может случиться, они еще могут перестать быть иностранными. Вы знаете, когда я смотрю на карту, мне почему-то нравится только та часть ее, которая покрыта красным цветом.
Пауза.
Вы не скучаете по родине, Полина Францевна?
Полина Францевна. Скучаю? Нет, я ее вспоминаю. Далеко. Очень далеко. Я ведь родилась в Тулузе.
Сергей. Тулуза – ну, что ж, это хороший город.
Полина Францевна. Да, узкие улочки, старые дома с черепичными кровлями.
Сергей. Металлургические заводы, железнодорожный узел. Что еще? Да, аэродром Трансъевропейской компании.
Полина Францевна. Аэродром?
Сергей. Когда вы там жили, его еще не было. Он с тридцатого года.
Полина Францевна. Вы все знаете!
Сергей. География входит в число предметов, которыми я интересуюсь. Впрочем, это не тайна, все это можно прочесть в любом справочнике. А вот какие там дома… Вы говорите, с черепичными кровлями?
Полина Францевна. Да.
Сергей. Красивые?
Полина Францевна. Да, очень.
Сергей. Это недалеко от испанской границы.
Полина Францевна. Да, близко.
Сергей. А вы никогда не бывали в Испании?
Полина Францевна. Нет. Только много раз хотела. Но у меня ни разу не было достаточно денег. Говорят, Мадрид очень красив…
Сергей. Был. Сейчас там бои.
Полина Францевна. Да, я сегодня опять читала в «Правде». Его бомбят почти каждый день. Опять война. Какой это ужас! Хорошо хоть, что она достаточно далеко от нас.
Сергей. Война никогда не бывает достаточно далеко от нас.
Полина Францевна. Что вы этим хотите сказать?
Сергей. Пока ничего.
Пауза.
А все-таки тоскуете по родным местам?
Полина Францевна. Не знаю. Это было так давно, слишком давно, Сергей Ильич. Если бы мне тогда было хорошо, я бы не уехала в чужую страну гувернанткой. Боже мой, сколько богатых и холодных домов, сколько чужих и скучных людей. А если люди были немножко лучше, то они старались для меня это сделать немножко похожим на настоящий дом, – и тогда бывало еще хуже…
Сергей. А сейчас?
Полина Францевна. Сейчас? Сейчас нет. В этом военном городке никто не старается сделать вид, что здесь мой дом. И, может быть, поэтому я сама все больше чувствую, что я дома. Мне приятно, что меня вызывает полковник и говорит: «Товарищ Сюлли, доложите командованию о вашем плане командирской учебы». И я докладываю ему о своем плане командирской учебы. А вы… только не сердитесь, Сергей Ильич…
Сергей. Что мы?
Полина Францевна. Вы все очень хорошие, хотя у всех у вас ужасное произношение, и я не знаю; может быть, там где-нибудь на маневрах вы суровые командиры, но у меня на уроках вы, наверно, вспоминаете школу и ведете себя как дети. «Полина Францевна, а можно – мы лучше будем десятый параграф, там с картинками, интересней». Как дети. Было даже несколько случаев, когда мне поверяли свои сердечные тайны.
Сергей. Вот как?
L’absence est à l’amour
Ce qu’au feu le vent:
Il éteint le petit
Et allume le grand.
Полина Францевна. Но, по-моему, этих слов любви не было ни в одном из параграфов, которые я вам задавала.
Сергей. Да, я выучил их по личной инициативе. Здорово выучил, да?
Полина Францевна. Да, но вот только произношение…
Сергей. Вот и она тоже так сказала: «Да, но вот только произношение…»
Полина Францевна. Она? Кто она?
Сергей. Жена моя. (Спохватывается.) Умоляю, не выдавайте меня. Молчите! Друзья никогда мне не простят, если узнают.
Полина Францевна. Что случилось, Сергей Ильич?
Сергей. Вы, наверное, слышали, что я поехал в Москву за невестой?
Полина Францевна. Да. Но я боялась спросить, вдруг…
Сергей. Никаких «вдруг». Все в порядке. Я на ней женился.
Полина Францевна. Ну, что ж, поздравляю вас, прекрасно!
Сергей. Конечно, прекрасно! Но только… Я обещал друзьям, что устрою тут роскошную свадьбу, я знаю, они ужа приготовили подарки, и вдруг… Но что я мог сделать! У нее тоже свои друзья в Москве и тоже упрямый характер, и мы сыграли эту роскошную свадьбу не здесь, а там.
Полина Францевна. Да, здесь будут огорчены. Капитан Севастьянов сказал мне по секрету, что он специально настрелял сорок перепелов и отправил их на холодильник.
Сергей. Вот видите. Они просто убьют меня. Вы должны хранить полное молчание.
Полина Францевна. Хорошо. Но чем это может помочь вам?
Сергей. Как чем? Они же тогда ничего не узнают. Я согласился играть свадьбу в Москве только с тем условием, что мы и здесь тоже будем играть свадьбу. Это даже интересно – две свадьбы. Не со всяким бывает. Но только полная тайна. Слышите, Полина Францевна?
Полина Францевна. Хорошо. Тайна. А когда приезжает ваша жена?
Сергей. Завтра. Если бы вы знали, что это за девушка!
Полина Францевна. Очень хорошая?
Сергей. Хорошая?! Это мало сказать! Когда она улыбается, то я готов достать ей луну с неба, только бы она улыбнулась еще раз.
Полина Францевна. Вы так влюблены, Сергей Ильич, что даже – только, пожалуйста, не сердитесь – чуть-чуть поглупели.
Сергей. Поглупел? Наверно. Я сегодня утром выстроил роту и делал поверку. Но вместо «равнение напра-во!» мне хотелось крикнуть: «Знаете, ребя-та, а ведь она меня любит! Она ко мне приезжа-ет!»
Пауза.
Все бросила, Полина Францевна. Москву, театр – и едет одна сюда ко мне, в нашу Тмутаракань, в глушь. Вот какая девушка. Она говорит, что если есть талант, то всюду можно играть, а если еще я буду сидеть в первом ряду партера, то, значит, вообще все хорошо. Я только боюсь, что теперь все время буду сидеть в первом ряду партера. Как вы думаете, а?
Стук в двери.
Кто там?
Глухой бас: «Почта!»
Сергей отворяет дверь. В дверях стоит Варя в летнем платье, без всяких вещей.
Варя. Товарищ Луконин, вам из Москвы посылка. Примите и распишитесь. (Бросается к нему на шею.)
Сергей. Ты же должна была завтра, как же ты? Мы тут собрались тебя встречать.
Варя. Хорошо. Я завтра поеду обратно на вокзал и сделаю вид, что только что приехала, а вы сделаете вид, что меня встречаете. Ладно?
Сергей (смеясь.) Ладно!
Варя (на ухо). Кто эта тетя?
Сергей. Ах ты, боже мой! Полина Францевна, познакомьтесь.
Полина Францевна. Сюлли.
Варя. Варя. Он мне рассказывал о вас. Значит, это вы, бедная, страдаете от его ужасного произношения?
Полина Францевна. Нет, почему же… Сергей Ильич…
Варя. Только не защищайте его. Все равно я давно знаю, что он ленив, упрям и… что-то еще… я забыла. Сережа, напомни, что ты еще?
Сергей. Еще я дурно воспитан.
Варя. Да, и еще он дурно воспитан. Но все-таки я его люблю, а это главное!
Сергей. Где же твои вещи?
Варя. Я по дороге взяла носильщика.
Сергей. Ну?
Варя. Ну, и он идет, наверно, по лестнице, бедняга, сгибаясь под тяжестью моих чемоданов. (Открывает дверь.) Носильщик!
Голос: «Иду!»
Варя. Дай ему сколько-нибудь, Сережа.
Сергей достает деньги, и в эту секунду в дверях появляется нагруженный чемоданами Аркадий.
Сергей. Аркаша!
Обнимаются.
Молодец! В такую даль – это, брат, не шутка.
Аркадий. Брат? Это, конечно, не шутка. Быть братом – это, как видишь (показывает на чемоданы), тяжелая профессия. Но все-таки сестра, плохая, но сестра. Пришлось провожать. Если бы ты жил поближе – не поехал бы. Но я решил, что поезда сюда и отсюда все равно идут так долго, что я могу провести в них свой отпуск.
Сергей. Знакомься, Аркаша.
Аркадий. Здравствуйте, Бурмин.
Полина Францевна. Сюлли.
Аркадий. Так это вы…
Варя. Тс!
Аркадий. Что такое?
Варя. Не надо. То, что ты хотел сказать, я уже сказала.
Аркадий. А что я хотел сказать?
Варя. Ты хотел пожалеть Полину Францевну за то, что она мучается с Сережиным произношением.
Аркадий. Да, сознаюсь, мне пришла в голову эта мысль.
Варя. Тебе всегда приходят в голову мои мысли. Лучше распакуй чемодан. На это ты еще способен.
Сергей. Я вижу, тобой по-прежнему помыкают.
Аркадий. И не говори. Пока я был доцентом, меня еще как-то жалели, теперь я – профессор, из меня сделали носильщика, а когда я стану академиком, меня, наверно, совсем превратят в мальчика на побегушках. Раньше мы хоть бегали пополам с Петькой, но с тех пор, как Петька удрал из дому…
Сергей. А где он?
Аркадий. Не знаю. Удрал куда-то на Памир с геологической экспедицией.
Сергей. Молодец!
Аркадий. Шалопай!
Сергей. А что Женечка, как она?
Аркадий. Кончила институт. Уехала в Астрахань. Весной.
Сергей. Это я знаю. Я спрашиваю, как она? Пишет?
Аркадий. Иногда.
Сергей. Значит, все по-прежнему? Эх ты!
Аркадий. Я категорически прошу тебя…
Сергей (перебивая). Эх, профессор, профессор… Учить тебя да учить!
Полина Францевна. Я пойду, Сергей Ильич!
Варя. Ни за что! Вы хотите меня оставить на растерзание этим двум обезьянам? Они ведь через минуту забудут обо мне и начнут вспоминать, как они подкладывали пистоны под стул учителя грамматики. Нет, вы непременно должны остаться. Сережа, а где же твои хваленые друзья? Где твой Гулиашвили, где твой Севастьянов? Я немедленно хочу их видеть!
Сергей. Сейчас я им позвоню.
Варя. Я сама позвоню. Какой номер у Гулиашвили?
Сергей. Четыре – семнадцать.
Варя. Его зовут Вано?
Сергей. Да.
Варя (в телефон). Четыре – семнадцать. Вано? Здравствуйте, Вано. Я говорю. Нет, вы меня не знаете. Нет, не видели. Нет, и я вас не видела. Но это не важно. Я хочу вам назначить свидание. (Прикрыв трубку.) Он спрашивает, интересная ли я, – как по-твоему?
Сергей кивает.
Да, я очень интересная, ей-богу. Вот и Сережа тоже кивает, что интересная. Какой Сережа? Сережка, он тебя не знает! Ах, знаете? Ну, бегите, бегите! (Вешает трубку.) А Севастьянова какой телефон?
Сергей. Не надо. Ему Гулиашвили скажет. А если ты позвонишь… Нет, не надо.
Варя. Почему?
Сергей. Ты его испугаешь. Он у нас робкий. Испугается женского голоса и убежит в степь до утра на охоту.
Полина Францевна. Правда, капитан Севастьянов очень застенчивый человек.
Варя. Неужели? Ну, слава богу, будет рядом хоть один застенчивый человек. Мне так надоели хвастуны. Если бы вы только знали, Полина Францевна, какой он хвастун!
Полина Францевна. Ну, что вы…
Варя. Разве он вам не клялся, что через год будет знать французский язык лучше вас?
Полина Францевна. Нет… правда, Сергей Ильич обещал вначале изучить язык за месяц.
Сергей. Я просто тогда не знал, что на этом языке все слова произносятся иначе, чем пишутся.
Варя. Аркаша, а ну давай учиним семейный допрос. Полина Францевна, как тут вел себя без нас этот мальчик? Довольны ли им старшие?
Полина Францевна. Да, очень. Я слышала, как Алексей Петрович недавно очень хвалил его.
Варя. Кто это – Алексей Петрович?
Сергей. Наш полковник. Он правда хвалил меня?
Полина Францевна. Да, очень.
Сергей. Странный человек. Сначала чуть не выгнал меня из школы, потом, когда переводился сюда, вдруг взял с собой. В глаза бранит, за глаза хвалит.
Варя. Он, кажется, просто знает твой характер.
Стук о дверь. Входит Гулиашвили. Он, как и Сергей, в форме старшего лейтенанта.
Гулиашвили (обнимая Сергея.) Поздравляю, дорогой, с приездом красавицы невесты.
Варя. Вы даже на меня не посмотрели.
Гулиашвили (зажмурившись). Не хочу смотреть, и так знаю, что красавица. Мой друг другой привезти не мог. (Открывая глаза.) Ну, конечно, красавица!
Варя. Все-таки здравствуйте.
Гулиашвили. Здравствуйте. Поздороваться можно потом, сначала в глаза посмотреть надо. (Смотрит на Варю.) Хорошие глаза. В такие глаза час посмотреть – потом умирать не страшно! (Аркадию.) Гулиашвили.
Аркадий. Бурмин.
Гулиашвили. С ней приехал? Брат?
Аркадий. Брат.
Гулиашвили. Не такой красивый, но похож. Когда свадьба?
Сергей. Завтра.
Гулиашвили (Аркадию). Ну, значит, нам с тобой, дорогой, сегодня ночь не спать, как завтра лучше гостей угостить – думать.
Входит Севастьянов.
Севастьянов. Можно?
Сергей. Входи, Севастьяныч, знакомься!
Севастьянов. Севастьянов.
Варя. Варя.
Севастьянов здоровается с Аркадием и молча смотрит на Варю.
Ну, что вы на меня так смотрите?
Севастьянов. Вот вы какая.
Варя. Что, не нравлюсь?
Севастьянов. Нет, что вы, я только хотел сказать, что вы мне рисовались совсем в другом облике.
Варя. В каком же другом облике?
Севастьянов. Сергей Ильич мне сказал, что вы актриса, и я вас рисовал себе несколько солидней и почему-то брюнеткой. Приехали играть в наш театр?
Варя. Да, и четырех ребят с собой притащила, скоро приедут.
Севастьянов. Какой больше репертуар предполагаете играть, современный или классический?
Сергей. Ну, конечно. Погибла Варька. Севастьянов, прекрати культурную беседу.
Гулиашвили. Ты лучше, дорогой, спроси ее, любит ли она перепелов!
Севастьянов. Да брось ты!
Гулиашвили. Нет, погоди. (Варе.) Как вы, любите перепелов?
Варя. Перепелов?
Гулиашвили. Да. Это птички такие. Капитан Севастьянов вам в подарок их сорок штук настрелял, целое свадебное ожерелье. Он считает, что сорок перепелов – лучший подарок для молодой девушки.
Севастьянов. Перепел, конечно, птица невидная, но в смысле охоты… (увлекаясь) охотничья птица, стоящая. Ее так не возьмешь, ее нужно со смыслом брать, на нее утром надо идти с самого рассвета.
Гулиашвили. Теперь насчет охоты целый трактат будет. Ты нам, дорогой, их жареных – и на стол, а как ты их там стрелял, это твое личное дело… (Сергею.) Где завтра ужин будет? На веранде?
Сергей. Я думаю.
Гулиашвили (Аркадию). Пойдем, дорогой, стол мерить, как гостей сажать, чтобы локтям тесно не было. Пойдем, капитан. Пойдем, Полина Францевна.
Варя. И я с вами.
Гулиашвили (задерживая ее в дверях). Нет! Стол как женщина, на него надо вечером смотреть, когда он красивый. Сережа, скажи ей, не слушаться тамады – самый большой грех на душу брать. (Выходит вслед за остальными.)
Сергей (после молчания). Ну вот, Варька! Наконец мы и вместе.
Варя. Как я боюсь проговориться, что мы уже женаты…
Сергей. Да, уж лучше до завтра не проговариваться. Ребята подарки тебе приготовили. Очень ждали.
Варя. Очень ждали? А ты как? Тоже очень ждал?
Сергей. Я? Никуда я тебя больше не отпущу, Варька. Слышишь, никуда!
Варя. А я вдруг возьму и уеду.
Сергей. Не уедешь.
Варя. Это смотря как держать будешь.
Сергей крепко обнимает ее.
Ну, если так будешь держать, тогда не уеду.
Звонок телефона, один, другой, третий.
Сергей (неохотно отпустив Варю, подходит к телефону. В трубку). Да, я, товарищ майор. Явиться к полковнику? Есть. Есть. Да, у меня. (Вешает трубку. Кричит.) Вано!
Варя. Что такое?
Сергей. Ничего, придется уйти на полчаса. Наш неугомонный полковник опять, наверно, будет нас пилить за подготовку к ночным учениям. (Кричит.) Вано!
Входит Гулиашвили.
Гулиашвили. Ну, что такое, дорогой? Что за крик? Тамада не может работать в такой нервной обстановке.
Сергей. Полковник вызывает. Пошли.
Гулиашвили. И меня тоже?
Сергей. Тоже. (Изображая Васнецова.) «Товарищ Луконин, я вызвал вас, чтобы еще раз обратить ваше внимание на материальную часть». Сейчас, Варька, мы быстро, он только еще раз обратит наше внимание на материальную часть, и – мы обратно, одна нога там, другая – здесь. Скажи Аркаше, чтобы он пока твой чемодан распаковал. Иди к нему. (Открывает дверь, ведущую на веранду.)
Аркадий (появляясь в дверях). Иди сюда, тут капитан про охоту рассказывает. Я, кажется, уже почти понял, как надо стрелять этих перепелов.
Варя выходит на веранду.
Гулиашвили (надевая фуражку). Что случилось? Почему так срочно?
Сергей. Кажется, тебе придется принимать мою роту.
Гулиашвили. Что?
Сергей. Кажется, удовлетворили мое ходатайство.
Гулиашвили (кивнув на карту Европы, где в Испании флажками отмечено положение на фронтах). Туда?
Сергей. Кажется, да.
Гулиашвили. А как же она?..
Сергей. Она? Да… И все-таки… Все-таки, знаешь, Вано, вдруг бывает такая минута в жизни, когда уехать дороже всего. (Кивнув на дверь, за которой скрылась Варя.) Всего. Даже этого.
Сергей и Гулиашвили выходят.
Занавес
Начало весны 1937 года. За кулисами еще не окончательно оборудованного театра в военном городке. Антракт. Маленькая актерская уборная. Варя, в старинном глухом черном платье, в гриме, перед зеркалом поправляет парик. За дверью голос: «Можно?»
Варя. Да.
Входит Севастьянов, держа в руках завернутый в бумагу букет.
Севастьянов. Здравствуйте, Варвара Андреевна! Разрешите преподнести по случаю дня рождения.
Варя. Что это?
Севастьянов. Цветы.
Варя. Цветы? Так рано?!.
Севастьянов (развертывая пакет, в котором несколько зеленых веточек). Во всяком случае, нечто напоминающее.
Варя. Спасибо! Где вы их достали?
Севастьянов. Я в пяти знакомых домах все горшки на подоконниках обстриг. Что было! Только и спасся тем, что за каждую веточку по зайцу обещал в выходной с охоты принести. Знаете, сколько тут зайцев! Пятнадцать зайцев тут.
Варя. Сумасшедший! Дайте я вас расцелую! (Целует его.) Нате платок, вытрите, всего измазала!
Севастьянов. Вы извините, что такие вот веточки…
Варя (взяв его за портупею и снизу вверх глядя ему в глаза). Севастьяныч, милый, если бы вы только знали, что такое для меня сейчас эти ваши веточки.
Пауза.
(Взглянув на портупею.) У Сережи тоже такая. Висит у меня. Он уехал, а она висит.
Севастьянов (пытаясь переменить разговор). Вы превосходно играли сегодня, Варвара Андреевна. С большим чувством.
Варя. Не надо, Севастьяныч. Вы очень смешно всегда успокаиваете меня: как только я о Сереже, вы сейчас же о моей игре. Ничего. Мне сегодня просто приятно вспомнить о нем. Что он вот сейчас, в эту минуту, делает, как вы думаете?
Севастьянов. Не знаю, Варвара Андреевна. Но полагаю, все в порядке.
Варя. Не знаете? Никто этого не знает. Ну, ничего. Мы его, когда вернется, спросим, что он в эту минуту делал. Только надо запомнить: сегодня пятое марта. А сколько времени?
Севастьянов. Двадцать один пятьдесят.
Варя. Десять… Он приедет, мы его непременно спросим, да?
Севастьянов. Да, конечно, я вот даже в блокнот запишу. (Записывает.)
Вбегает Гулиашвили.
Гулиашвили. Варя, дорогая! Все рыдали. Сам рыдал. Играла, как этот, как его, забыл кто, но ты лучше. Дай ручку, поцелую. (Целует ей руку.) Уже успел тебе свой веник подарить! Ботаник! А мой подарок не здесь – мой подарок у меня дома! Хороший стол, такой стол, чтоб за гостей сам смеялся. Всех позвал. Жениха твоего позвал, злодея позвал. Маму позвал. Папу позвал. На сцене ссорились – за столом все хорошие, все вместе будем. Такой день рождения тебе устроим!
Помощник режиссера (показываясь в дверях). Варвара Андреевна, вы лучше сами посмотрите, какое вам там реквизиторы кресло поставили. А то опять я виноват буду. (Исчезает.)
Варя. Сейчас! Спасибо, Вано. Вы после спектакля сюда за мной зайдете, да? (Выходит.)
Гулиашвили. Почему грустная?
Севастьянов. Вот взяла меня за портупею. Вспомнила, где он сейчас, говорит… А я, что я ей скажу?
Гулиашвили. Что ей скажешь? Надо сказать ей, дорогой, что он сейчас сидит где-нибудь, не спит, ее вспоминает, улыбается…
Севастьянов. Да, но…
Гулиашвили. Что но? Он не улыбается, да? Мы с тобой не думаем, что он сейчас улыбается? Мы не думаем, а она пусть думает! Что ты думаешь, дорогой? Такой веселый человек Гулиашвили – ему только бы за стол сесть, бокал поднять?
Пауза.
Я тебе велел розовый мускат купить?
Севастьянов. Я белый купил.
Гулиашвили. Как белый! Она розовый любит, она белый не любит.
Севастьянов. Ну, пустяк, все равно.
Гулиашвили. Нет, дорогой, пустяк, но не все равно. Такой пустяк. Сережа здесь был бы, не забыл бы такой пустяк.
Пауза.
Один пустяк заметит, другой пустяк заметит, что его рядом нет – заметит. Нельзя, чтоб замечала.
Пауза.
А друзья что такое, знаешь? Во Владивостоке на плечо посадил, сюда пешком принес.
Пауза.
Поезжай, дорогой, где хочешь достань!
Севастьянов. Да где же? Поздно уже.
Гулиашвили. Где хочешь. Пошли, дорогой!
Гулиашвили и Севастьянов уходят. Входит Полина Францевна.
Полина Францевна. Варвара Андреевна! (Садится в выжидательной позе.)
Входит Варя.
Варя. Здравствуйте, Полина Францевна!
Полина Францевна. Вы меня растрогали сегодня. Вы играли с такой грустью, с такой тревогой, что я вспомнила свои молодые годы.
Варя. Правда? Я очень старалась сегодня. (Оглядывается.) А где же Вано, где Севастьяныч?
Полина Францевна. Я их встретила. Они сказали, что скоро будут. Они очень хорошие. Они так хлопочут о вас, как будто ваш Сережа уехал бог знает куда, на войну.
Варя. Да, они очень хорошие.
Полина Францевна. Он все еще на этих танковых курсах в Бобруйске?
Варя. Да.
Полина Францевна. Вы мне говорили, что он там на три месяца, а уже восьмой.
Варя. Да, он писал, что задерживается.
Полина Францевна. Скучаете?
Варя. Да, очень.
Полина Францевна. Ну, ничего. Наверно, эти курсы скоро кончатся, и он приедет.
Варя (рассеянно). Да, наверно.
Полина Францевна. Он у вас очень хороший, очень-очень. Я еще давно, когда только начала учить его французскому языку, подумала, что женщина, которая выйдет за него замуж, будет очень счастливой женщиной.
Варя вдруг лицом судорожно прижимается к ее груди.
Ну, что с вами такое?
Варя. Нет, ничего. Так, просто устала, наволновалась.
Полина Францевна. Да, у вас сегодня была очень волнительная роль. Я сама сидела и волновалась.
Варя. Полина Францевна, душенька, слышите, уже первый звонок, опоздаете, бегите. А после спектакля поедем вместе к Вано, они хотят там мой день рождения праздновать.
Полина Францевна. А я-то вам зачем?
Варя. Нет, обязательно, я без вас не поеду. Вы такая спокойная. Когда я бываю с вами рядом, мне тоже кажется, что все хорошо… (пауза) там, на курсах в Бобруйске.
Полина Францевна. Ну конечно же, хорошо. Смешная вы девочка. (Выходит.)
Варя беспокойно прохаживается. Входит Васнецов.
Варя. Наконец-то, Алексей Петрович. Я так вас ждала.
Васнецов. Вы прислали мне записку, чтоб я непременно зашел.
Варя. Да. Простите. Я знала, что вы на спектакле… Алексей Петрович!
Васнецов. Да, я вас слушаю.
Варя. Я уже не та девочка, которая приехала сюда прошлым летом. Вы мне все можете сказать. Там, где он сейчас, – там очень опасно, да?
Васнецов (внимательно поглядев на нее). Да, быть может.
Варя. Уже восемь месяцев. Но я сначала хоть получала письма. Правда, в них ничего не было: ни что, ни где, ни как. Но он писал, что жив, здоров. А это ведь самое главное.
Пауза.
Нет, я не буду вас спрашивать, Алексей Петрович. Я знаю, об этом нельзя спрашивать.
Васнецов. Нет, почему же. То, что я смогу вам сказать, я скажу.
Варя. Что с ним? Уже пятый месяц ни звука. Что случилось? Если вы знаете, лучше расскажите мне сейчас. Если он не вернется, этого ведь от меня никто не скроет.
Васнецов. Далеко. Письма долго идут.
Варя. Но ведь раньше доходили.
Васнецов. Вы можете мне верить или не верить, но для вас будет лучше, если вы поверите моему чутью старого солдата. Я знаю Сергея Ильича не первый год, и мне всегда казалось, что он родился в сорочке. Такие, как он, проходят огонь и медные трубы. И ничего, выживают. Про меня в молодости тоже так говорили. И вот жив. Сорок восемь. Все будет хорошо. Жена солдата в это верить должна. Без этого вам жить нельзя, понимаете?
Варя. Понимаю. Я очень хочу вам верить, Алексей Петрович. Очень хочу.
Пауза.
Вам нравится, как я сегодня играла?
Васнецов. Да, очень.
Варя. Это хорошо. Я очень хочу хорошо играть. Особенно сейчас, когда он там. Мне тогда кажется, что он каждый спектакль сидит передо мной в первом ряду партера. Мне кажется…
Входит Гулиашвили.
Гулиашвили. Добрый вечер, товарищ полковник! Варя, совсем забыл, с дороги вернулся, эта старушка, она твою маму играет, она, кажется, мяса не кушает?
Варя. Да, у нее катар. А что?
Гулиашвили. Как что? Надо ей что-нибудь диетическое сделать.
Пауза.
Товарищ полковник, день рождения. (Показывает глазами на Варю.) Приехали бы?
Васнецов. Поздравляю. Простите, не знал. Боюсь, что не смогу. А поздно засидитесь?
Гулиашвили. Непременно.
Васнецов. Ну, если Варвара Андреевна со мною тур вальса согласится пройтись, то к концу подъеду.
Варя. Конечно, Алексей Петрович.
Звонки.
До свидания, мне на сцену. (Выбегает.)
Гулиашвили. Никаких известий, товарищ полковник?
Васнецов отрицательно качает головой.
Занавес
Низкая комната в полуразрушенном доме. Стопы сложены из больших камней. Полутьма. Единственный свет идет из угла, где в очаге тлеют ветки. За наполовину разбитым и чем попало заткнутым окном идет снег. Посреди комнаты стол. За ним сидит офицер в трудно определимой в полутьме форме. Дверь распахивается, в нее врываются снег и ветер. Входит человек в плаще, отряхивается.
Офицер. Вы заставляете себя ждать, господин переводчик.
Переводчик. Простите. Дьявольская погода. Тут, наверно, много лет не запомнят такого снега. Совсем как в России.
Офицер. В России? Неужели двадцать лет эмиграции не вышибли ее у вас из памяти? Все еще вспоминаете нашу Россию?
Переводчик. Мою? Если б она была моя! Я просто говорю, что снег. Зачем вы приказали мне явиться?
Офицер. Вы мне сейчас будете нужны. Вам, кажется, предстоит встреча с соотечественником. Час тому назад мы взяли в плен танкиста.
Переводчик. Знаю. Мне сказали солдаты. Но разве он русский?
Офицер. Не знаю. Во всяком случае, у него русское упрямство. Он целый день просидел в разбитом танке. Потом вышел с пистолетом. Когда его окружили, он хотел застрелиться, но только ранил себя. Его взяли, когда он был без сознания. Я велел привести его в чувство и прислать сюда.
Пауза.
Да, весьма возможно, что он русский.
Дверь распахивается. Солдаты вводят в комнату неизвестного. На нем кожаные штаны, сапоги. Обгоревшая и разорванная рубашка. Черное лицо, обмотанное грязными, прокопченными бинтами, из-под которых торчат выбившиеся клочки волос.
Переводчик (подойдя к неизвестному, в упор.) Ну, как, приятно вам встретить здесь соотечественника?
Молчание.
Ну, что вы молчите? Небось удивлены, вдруг здесь встретив соотечественника, а?
Неизвестный (глухим голосом). Je ne vous comprends pas.
Переводчик. Ах, вы не понимаете? (Офицеру.) Он не понимает по-русски. Может быть, вы француз, а? (Подходит вплотную.) Но только откуда у вас тогда эта рязанская морда? Бросьте валять дурака! Слышите?
Неизвестный. Je vous ai deja dit, que je ne vous comprends pas.
Переводчик. Опять не понимаете! Так, значит, вы француз?
Молчание.
Alors, vous seriez français?
Неизвестный. Oui.
Переводчик. Откуда же вы, француз?
Молчание.
Et d’où êtes-vous?
Неизвестный. Je suis de Toulouse.
Переводчик. Так, хорошо. Ну, и где же вы там жилы, в вашей Тулузе?
Молчание.
Eh bien! Dans quelle rue habitiez vous dans votre Toulouse?
Неизвестный. J’ai toujours demeuré rue des Marrons.
Переводчик. Около старого моста?
Пауза.
Celle qui se trouve près du vieux pont? N’est-ce pas?
Неизвестный. Non, il n’y aucun vieux pont.
Переводчик. Ах, там нет никакого старого моста… Вот как. Вас не собьешь. Вы даже знаете улицу. Но произношение? Неужели вы думаете меня уверить, что у француза может быть такое произношение? Вас, наверно, обучали французскому языку где-нибудь в Нижнем Новгороде, а?
Неизвестный. Je vous répète, que je ne vous comprends pas.
Переводчик (выходя из терпения). Да вы будете со мной говорить или нет? Я тебя русским языком спрашиваю.
Молчание.
Vas tu parler russe à la fin?
Неизвестный. Puis ce que je vous dis, que je ne connais pas le russe.
Переводчик. Не знаешь русского языка? Ну, а такое слово, как расстрелять, ты знаешь по-русски?
Молчание.
Может, начнешь понимать, если я тебя расстрелять прикажу!
Неизвестный (спокойно, пожав плечами). Je ne vous complends pas.
Переводчик. Mais tu seras fussilé! Ga tu le comprends?
Неизвестный. Maintenant j’ai compris.
Переводчик. Да я… (Задохнувшись от ярости, машет рукой солдатам.)
Солдаты выводят неизвестного. Молчание.
Офицер. Итак, встреча с соотечественником не состоялась.
Переводчик. Я дам руку на отсечение, что он русский.
Офицер. К сожалению, генерал хотел бы, чтобы он признался в этом сам. Но он не признался. И, значит, он не русский. А что думаете вы – на это всем наплевать.
Пауза.
Пожалуй, чтоб не было лишних неприятностей, лучше расстрелять его здесь, не отправляя в штаб. Да, конечно… Пойдите распорядитесь.
За сценой выстрел.
Переводчик. Кажется, там уже распорядились.
За сценой еще несколько выстрелов.
Офицер (вскакивая). Нет, что-то не то.
За сценой опять выстрел, еще и еще. Грохот. Свет гаснет.
Занавес
Через два с лишним года. 1939 год. Лето. Обстановка первой картины. Гулиашвили, Женя, Аркадий, Анна Ивановна. За роялем Севастьянов. Анна Ивановна поет гусарский романс.
Анна Ивановна.
О бедном гусаре замолвите слово,
Ваш муж не пускает меня на постой,
Но женское сердце нежнее мужского,
И, может быть, сжалитесь вы надо мной.
Я в доме у вас не нарушу покоя,
Смирнее меня не найти средь полка,
И коли свободен ваш дом от постоя,
То нет ли хоть в сердце у вас уголка?
Варя (появляясь из внутренних дверей). Тетя, кофе готов!
Анна Ивановна. Цикорий положила?
Варя. Ну конечно. Идемте, идемте.
Все проходят во внутренние комнаты. Звонит телефон. Женя и Аркадий задерживаются.
Женя (в телефон). Профессора Бурмина? Сейчас.
Аркадий (в телефон). Да, конечно, только так. Гипс. Да, неподвижную повязку и груз. Да, завтра заеду сам. (Вешает трубку). Пойдемте, Женечка.
Женя (садясь на диван). Нет.
Аркадий. Почему?
Женя. Не хочу.
Аркадий. Неудобно все-таки, друзей провожаем. Я как-никак хозяин. Пойдемте, неудобно.
Женя. Неудобно? А уже целую неделю обещать поговорить со мной и молчать – это удобно? Сядьте!
Аркадий (садясь). Ну?
Женя. Вы обещали объяснить, почему вы не хотите отпустить меня из клиники.
Аркадий. Для вашей же пользы, Женечка, честное слово. Вы были на практике три года, да?
Женя. Да.
Аркадий. Зачем же, только что приехав, опять уезжать? У вас здесь научная работа. Чем вам плохо?
Женя. Плохо.
Аркадий. Почему?
Женя. Плохо. Я не могу так больше, потому что… Не могу, я хочу уехать.
Аркадий. К вам здесь все прекрасно относятся.
Женя. Все?.. Нет, я уеду.
Аркадий. Вы просто капризничаете. Скажите лучше прямо, что у директора клиники скверный характер, что вам не нравится его нос…
Женя (вставая). Если бы вы хоть раз попробовали поговорить со мной серьезно…
Аркадий. Когда шутишь, веселей жить, Женечка. Я не хочу, чтобы вы слушали мои скучные рассуждения.
Женя. А я хочу! Я хочу… Ничего я от вас не хочу! (Хлопнув дверью, выходит во внутренние комнаты.)
Аркадий (после паузы подсаживается к роялю; барабаня одним пальцем, напевает).
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам бог любимой быть другим.
Сафонов (появляясь в дверях). Тут товарищ командир велел ждать с такси. Так я предупреждаю: счетчик включенный.
Аркадий (рассеянно). Ну так выключите.
Сафонов. Что значит – выключите?
Аркадий. Ну так включите.
Сафонов. Что значит – включите?
Аркадий. Ну что же вы хотите?
Сафонов. Вы ему скажите, что счетчик.
Аркадий. Хорошо, я скажу.
Сафонов выходит.
Гулиашвили (выходя из внутренних дверей). Почему сидишь, дорогой? Нехорошо, пойдем.
Аркадий. Что, Женя прислала?
Гулиашвили. Ты не сердись. Она мне тихо, на ухо.
Аркадий. Сейчас. Сядь, посидим немножко.
Гулиашвили. Не могу, дорогой. Нельзя сидеть. Всю жизнь просидеть можно. Пойдем. Красивая девушка зовет. Нельзя не идти. Смелым надо быть!
Аркадий. Ты все забываешь, что я не военный.
Гулиашвили. Когда за счастье воевать – все военными должны быть, дорогой. Ты меня слушай. Я плохих советов не даю.
Аркадий. Но зато ты даешь так много хороших, что жизни не хватит все их выполнить. Машину водить я, по-твоему, должен, ходить на футбол – должен. С тех пор как все вы здесь, я только и слышу, что я всегда что-нибудь должен. У тебя слишком кипучая энергия, Вано. А я тихий штатский человек. Дай мне отпуск, а?
Гулиашвили. Хорошо, дорогой, вот уедем…
Аркадий. И верно, вы ведь завтра… Да… война такая вещь, даже до послезавтра остаться не попросишь…
Гулиашвили. Какая война, дорогой?
Аркадий. Ну, не знаю. Когда я читаю в газете, что у озера Буир-Нур мы вчера сбили тридцать семь самолетов, то мне, извини, все-таки кажется, что это война. Вы едете по Казанской дороге. Иркутск, Улан-Удэ, Чита, и вообще я немного знаю географию. Ведь география – это не военная тайна?
Гулиашвили. Безусловно. Пойдем – последний тост за географию.
Из-за двери слышен голос Анны Ивановны, поющей сердцещипательный романс.
Слышишь, все веселятся. Анна Ивановна опять романсы поет. Пойдем.
За окном гудок машины.
Ой! Совсем забыл, дорогой, меня же нетерпеливо ждет любимая девушка.
Аркадий. Все это время?
Гулиашвили. Да, дорогой. Я боюсь, что она уже потеряла терпение. Сказал, задержусь на минуту, а сижу уже целый час.
Входит Сафонов.
Сафонов. Товарищ командир, я уже потерял терпение. Таксомотор не может больше ждать. Сказали на минуту, а сидите уже целый час.
Аркадий. Это твоя любимая девушка?
Гулиашвили. А чем плоха? Нет, шучу! Правда, очень тороплюсь на свидание, Аркаша. (Сафонову.) Сейчас, дорогой. Сам за руль сяду, тебя в пассажиры возьму. За одну секунду доедем.
Сафонов мрачно молчит.
Что делать, дорогой, когда кругом друзья, все забываю. (Идет к внутренним дверям, останавливается.) Нет, не буду прощаться. Гости – такие люди: один уходит – все уходят. До свидания, дорогой.
Аркадий. До завтра.
Сафонов. Товарищ командир…
Гулиашвили. Иду, дорогой, иду…
Из внутренних дверей выходит Сергей. У него наполовину седая голова, петлицы майора, на гимнастерке ордена, в руках две чашки с кофе.
Сергей. Что же, вам сюда прикажете подавать? Ты куда?
Гулиашвили. Очень спешу, дорогой, в штабе увидимся. Таксомотор (показывая на Сафонова) не может больше ждать. Видишь, какой нетерпеливый у меня таксомотор. (Выходит вместе с Сафоновым.)
Сергей. Ну, а ты что тут сидишь? Заболел?
Аркадий. Хуже.
Сергей. Заскучал?
Аркадий. Да…
Молчание.
Не знаю, как потом будет, Сережа, а пока на свете на девять складных людей непременно попадается один нескладный, то есть не то что вообще нескладный, я не жалуюсь, – мне даже вон вчера черт знает откуда, из Австралии, письмо прислали, по моему методу операцию сделали – благодарят. Нет, это все хорошо, а вот… Как ты думаешь, если вот семь лет дружишь с человеком, а потом вдруг признаешься ему в любви, он ведь рассердится, скажет, что же ты все семь лет думал?
Сергей. Да, непременно рассердится. Боже мой, как ты все-таки глуп, неслыханно глуп. (Передразнивая.) «Женечка, как по-вашему, жениться мне или не жениться? Женечка, почему меня не любят женщины?» А она не знает, почему тебя не любят женщины. Понял? Не знает и знать не хочет.
Аркадий. Почему?
Сергей. Потому что она сама женщина и сама тебя любит.
Пауза.
Нет, я чувствую, что без моего вмешательства тут не обойдется.
Аркадий. Ради бога, не вздумай сказать ей.
Сергей. Непременно скажу. (Хлопнув его по плечу.) Ничего, надейся на меня. Завтра же займусь устройством твоей свадьбы.
Аркадий. Завтра?
Сергей. Ну, не завтра, когда вернусь…
Аркадий. Когда вернешься… Знаешь что? Вот я смотрю сейчас на твое довольное лицо и думаю: будет ли когда-нибудь такое время, когда тебе больше захочется сидеть дома, чем ехать?
Сергей. Нет, не будет. Я люблю, когда меня посылают. Ей-богу, Аркаша, мы часто забываем, какое это счастье – каждый день знать, что ты нужен стране, ездить по ее командировкам, предъявлять ее мандаты. Я еще мальчишкой поехал первый раз от пионерской организации, потом меня посылал райком комсомола, потом райком партии, потом мне выдавали предписания со звездами на печатях: «Для выполнения возложенных на него особых заданий». Но почему-то всегда хотелось, чтобы там писали немного иначе: «Для выполнения возложенных на него особых надежд». Это лучше, верно?
Аркадий. Верно-то верно. Но война есть война, и это все-таки тяжело и опасно. Я слышал, что там иногда убивают.
Сергей. Да, но знаешь, Аркаша, «тяжело, опасно» – это мы все думаем, когда едет кто-то другой, а когда тебе самому говорят – поезжай, ты нужен, – ты уже ничего не думаешь, кроме того, что ты нужен. И тебе скажут – и ты поедешь, и у тебя никаких других мыслей, кроме того, что ты нужен, не будет.
Аркадий. Не знаю. Может быть.
Из внутренних дверей выходят Варя, Женя, Анна Ивановна, Севастьянов.
Севастьянов. Нет, пора, пора. Вот если бы Анна Ивановна нам еще один гусарский романс спела, тогда бы не выдержал, остался. Как это там:
Но если свободен ваш дом от постоя,
То нет ли хоть в сердце у вас уголка?
Спойте еще, Анна Ивановна. Пронзает сердце, ей-богу.
Анна Ивановна. Вы льстец, Петр Семенович. Пронзает сердце… Вот когда я была кокет в труппе у Зарайской, тогда правда пронзала.
Варя. А где Вано?
Аркадий. Уехал.
Сергей. Севастьяныч, у тебя, наверно, записаны завтрашние дежурства на погрузке. У тебя всегда все записано. Мы с шести сорока или с семи, а?
Севастьянов. Да. Кажется, с семи. (Перелистывая записную книжку.) Подождите… Это верно, у меня всегда все записано, у меня тут… Варвара Андреевна, забыли мы с вами уговор, – правда, больше двух лет прошло, – но все-таки спросим его, а?
Варя. Что спросим?
Севастьянов. Спросим его, что он делал пятого марта тысяча девятьсот тридцать седьмого года в двадцать один пятьдесят?
Варя. Да, верно, что ты делал в это время?
Сергей. Почему именно в это время?
Варя. Мы как раз в эту минуту о тебе вспоминали и решили спросить, когда ты вернешься.
Сергей. Пятого марта, пятого марта… В твой день рождения?
Варя. Да, помните, Севастьяныч, я тогда играла спектакль. Было холодно, метель. Вы мне принесли веточки… Ну, что же ты делал пятого марта вечером?
Сергей. Пятого марта вечером… я занимался французским языком. Впрочем, что я тогда делал, это не так уж важно, а вот что тогда делал один мой очень хороший знакомый, я, пожалуй, могу рассказать.
Анна Ивановна. Ну, что же делал ваш очень хороший знакомый?
Сергей. У него, как и у меня, – не правда ли, какое странное совпадение? – был тогда тоже день рождения жены. Но ему не повезло. Как раз в то время, когда я занимался французским языком, он попал в плен. Вы говорите – в десять? Ну да, примерно в это время его повели на расстрел.
Анна Ивановна. Кошмар!
Сергей. Совершенно верно, Анна Ивановна, кошмар. Но когда моего знакомого повели на расстрел, он вдруг услышал очень далекий, но очень знакомый звук, ему показалось, что это танки. В это время в стену дома недалеко от него ударил снаряд – раз! И еще – два! Он вырвал винтовку у одного, ударил ею другого. Кругом рвались снаряды, так что всем было не до него. И он побежал навстречу танкам. Говорят, в тот вечер он поставил мировой рекорд в беге на один километр по пересеченной местности. Ну, вот и все, что делал мой очень хороший знакомый пятого марта вечером.
Севастьянов. Молодец твой хороший знакомый. Однако мне окончательно пора. Жаль, что вы, Анна Ивановна, именно здесь живете, а то проводил бы вас, честное слово!
Анна Ивановна. Да, очень жаль, Петр Семенович, очень жаль, что вы не встретились на моем жизненном пути лет сорок тому назад. Впрочем, вас тогда, пожалуй, еще не было на свете.
Севастьянов уходит.
Варенька, помогла бы мне со стола убрать.
Варя. Сейчас. (Уходит с Анной Ивановной.)
Женя. Я тоже, пожалуй, пойду.
Сергей. Куда так рано?
Женя. Завтра еще увидимся. И прощаться будем. До свидания, Аркадий Андреевич.
Аркадий. Я провожу вас, Женечка.
Женя. Что с вами, Аркадий Андреевич? Откуда вдруг такая галантность? Не надо, она к вам не идет. А потом, я боюсь, вы по рассеянности поведете меня куда-нибудь не в ту сторону или совсем потеряете. До свидания, Сергей Ильич. (Уходит.)
Сергей. До свидания!
Аркадий (после паузы). Видал?
Сергей. Видал. Ну, что видал? Что видал? Беги скорее за ней!
Аркадий. Как?
Сергей. Очень просто. (Хватает со стола сумочку.) Скажи – сумочку забыла.
Аркадий выбегает и тотчас возвращается.
Аркадий. Да это ж Варина!
Сергей. Не важно, скажешь – спутал. Беги!
Аркадий, взяв сумочку, выходит. Некоторое время Сергей один. Входит Варя.
Варя. А где Аркаша?
Сергей. Послал его Женю догонять. Нет, не решится. Пройдет пять шагов и вернется. Нет в нем этой решительности. (Улыбнувшись и обняв ее.) Не то что во мне, да?
Варя. Да. А знаешь, вот ты завтра уезжаешь, а мне все равно не хочется думать об этом… Знаешь, о чем я сейчас думаю?
Сергей. О чем?
Варя. Как мы с тобой первого сентября поедем в отпуск, на Кавказ, и пойдем пешком по Военно-Грузинской дороге. Утром будем просыпаться, а кругом горы. И все время вместе. Хорошо, да?
Сергей. Красота!
Варя. Первого сентября сядем в поезд. На Кавказ он ведь утром отходит?
Сергей. В одиннадцать.
Варя. И мне не нужно будет тебя провожать, махать платком. Я сама сяду и поеду. А платками пусть машут другие. Пусть. Не все же мне.
Сергей. Я, наверно, сейчас уеду не очень надолго…
Варя. Не надо, Сережа. Ты же сам не знаешь, на сколько. Не смей меня утешать – рассержусь.
Сергей. Ладно.
Варя. Я тебя люблю за то, что ты такой, я бы другого не любила. Да, ждать, ждать, пускай ждать, но зато, когда мы вместе… Да, я люблю эту жизнь, она и есть самая настоящая. А другой никакой не хочу… Слышишь? Не смей меня утешать.
Пауза.
Тебе надо было идти?
Сергей. Да, я в округ, ненадолго.
Варя. Я еще посижу у Аркаши, а потом поеду домой.
Сергей. Я позвоню.
Варя. Хорошо. Ну, иди же скорей, а то опоздаешь.
Сергей, обняв ее, быстро идет к двери. Сталкивается с Аркадием, выходит.
Аркаша!
Аркадий. Что?
Варя (обняв Аркадия, сквозь слезы). Все неправда, все неправда, не хочу, чтобы уезжал. Каждый день хочу его видеть, каждый день, каждый день, чтоб всегда со мной…
Занавес
Очень низкая большая землянка – командный пункт. Замаскированная щель в стене. Низкий деревянный стол. У стен – земляные выступы, заменяющие скамейки. В углу у нелепого телефона – телефонист. Гулиашвили наблюдает за боем в перископ. У него забинтованы кисти обеих рук. Заглушенная землей, все время издали слышится артиллерийская канонада.
Гулиашвили (отрываясь от перископа). Почему не идут, ты мне скажи, почему танки не идут? Сколько времени от майора сведений нет?
Телефонист. Час.
Гулиашвили. Где майор, ты скажи, где майор?
Телефонист (показывая рукой вперед). Там, наверно, где же ему быть.
Гулиашвили. Я не вижу, что он там, там танки вперед не идут, там его нет. (Смотрит в перископ.) Пошли! Пошли, дорогой, пошли. Куда ты пошел? В ров попадешь, завязнешь! Налево иди, налево, газу дай, еще газу! Правильно, дорогой! (Телефонисту.) Соедини.
Телефонист. Зенит! Зенит! Говорит Глобус. Глобус говорит. Глобус. Семьдесят седьмой, Зенит мне дай… Не отвечает? Связь порвана, товарищ капитан.
По ходу сообщения входит Васнецов, в форме комбрига, и несколько штабных командиров (в одном из них можно узнать бывшего командира роты из второй картины). Связисты несут телефоны и тянут провод.
Гулиашвили (рапортуя). Начальник штаба первого батальона капитан Гулиашвили. Батальон выполняет ваше задание.
Васнецов. Где майор?
Гулиашвили. Лично повел в атаку третью роту вместо убитого капитана Горбаченко.
Васнецов. Так. (Смотрит в перископ.) Хорошо. (Отрываясь от перископа.) Здесь будет мой командный пункт. Телефоны! Быстро! (Садится за стол и, стащив с головы кожаный шлем, вытирает лицо.) Чаю! Все отдам за кружку чаю.
Дневальный подает ему кружку с чаем и газеты.
Телефонист. Командующий у телефона.
Васнецов (беря трубку). Да, Глобус слушает… Да, прервана была… Командный пункт менял… Да, поближе. Взята Зеленая сопка… Песчаную? Скоро возьмем. Первый батальон атакует… Майор Луконин. Да, лично. Есть, сообщу.
Входит танкист.
Танкист. Товарищ капитан! (Замечая комбрига.) Товарищ комбриг, майор приказал сообщить: высота Песчаная взята, пехота закрепляется, танки выходят из боя.
Васнецов. Хорошо. Можете идти.
Танкист уходит.
(Телефонисту.) Соедините с девяткой.
В блиндаж входят Сафонов и танкист, держа под руки Сергея, он без чувств. Сажают его на лавку, снимают шлем и расстегивают на груди кожанку. У Сергея совершенно черные, прокопченные лицо и руки.
(Вставая.) Что случилось?
Сафонов. Ничего, товарищ комбриг, обморок. Товарищ майор три часа из танка не вылезал. Ему с самого начала снаряд попал – пушку и пулемет разбило. Так он просто гусеницами их все время давил. Вот вывел танк, на воздух вышел – и…
Васнецов. Ранений нет?
Сафонов. Нет, товарищ комбриг.
Васнецов. Ну и хорошо. Повыше голову положите, как следует.
Телефонист. Девятка у телефона.
Васнецов (в телефон). Песчаная сопка взята, товарищ командующий.
Сафонов (Гулиашвили). Здорово он их покрошил. Семь грузовиков раздраконил. Одну штабную машину легковую догнал – прямо через нее, граммофонную пластинку из нее сделал. Неважная скорость у их машин!
Сергей (приходит в себя; заметив Васнецова, пошатнувшись, встает). Товарищ комбриг, задача выполнена. Песчаная сопка взята. Разрешите сесть?
Васнецов. Садитесь. Чаю ему налейте!
В землянку двое красноармейцев вводят третьего, молодого парня без каски, с рыжими волосами; мы с трудом можем в нем узнать Петьку. Он без оружия, его винтовку держит один из красноармейцев.
В чем дело?
Красноармеец. Из автобата, товарищ комбриг, послали команду на поддержку пехоте. Все в атаку пошли, а он лег за бугор и остался.
Васнецов. Так…
Его прерывает телефон.
(В телефон.) Да, я – Глобус. Переносите огонь на рубеж, южнее высоты Песчаной. Скорее!
Сергей внимательно смотрит на Петьку. Судя по выражению их лиц, оба узнали друг друга.
Сергей. Товарищ комбриг, разрешите, я с ним займусь.
Васнецов, не отрываясь от телефона, кивает. Сергей, с трудом поднявшись, отводит Петьку в угол.
Ты что же, сукин сын? Ты знаешь, что с тобой теперь надо сделать?
Петька. Испугался.
Сергей. Я знаю, что ты испугался. Я спрашиваю, что теперь с тобой надо сделать?
Петька (почти шепотом). Знаю – расстрелять.
Сергей. Эх ты, волжанин! Из оружейной слободы. Не было там таких трусов. До тебя не было и после тебя не будет.
Пауза.
И ты не будешь.
Петька (механически). Испугался.
Сергей. Отдайте ему винтовку.
Петька растерянно принимает винтовку.
Отведите его к капитану Синицыну, скажите, что я приказал дать ему флаг, и пусть первым пойдет в атаку и воткнет флаг на высоте. Повторите приказание.
Красноармеец. Отвести к капитану Синицыну и сказать, что вы приказали дать флаг и чтоб воткнул на высоте.
Сергей (тихо Петьке). Иди. И если убьют, то умрешь как человек. А если останешься жив, то будешь жить как человек. Понял?
Петька. Понял.
Сергей. Идите, выполняйте приказание.
Красноармейцы и Петька уходят. Сергей опять устало опускается на лавку.
Пороховые газы, вот черт, прямо голова раскалывается. Сафонов, полей воды.
Сафонов из фляжки льет ему на голову воду.
(Отряхиваясь.) Вода – большое дело! (Задорно.) А ров-то мы все же с ходу перескочили!
Васнецов. Значит, все-таки прыгают?
Сергей. Прыгают. (Шутливо погрозил кулаком своему бывшему командиру роты.)
Гулиашвили. А говорил – не прыгают!
Смех.
Васнецов (в телефон). Кто прорвался?.. Спокойней, медленней говорите, тогда я вас быстрей пойму… Японцы прорвались? А где вы были?.. Резерв бросьте!.. Бросили? Хорошо. Дам все, что есть. (Бросает трубку.) Полуэктов!
Командир. Я, товарищ комбриг.
Васнецов. Надо срочно что-нибудь бросить на помощь Филатову. Комендантский взвод собрать… Шоферов с машин снять, дать гранаты и патроны, писарям тоже. В роте связи свободные есть?
Командир. Десять человек.
Васнецов. Тоже дать гранаты и патроны. Отправляйтесь, собирайте. Сводную роту поведет… (Медленно оглядывает присутствующих.)
Сергей (вставая). Я, товарищ комбриг.
Васнецов, словно не слыша, еще раз оглядывает всех.
Я, товарищ комбриг.
Васнецов. Сводную роту поведет майор Луконин. Левей Филатова у Песчаной прорвался батальон противника. Задержать во что бы то ни стало! Поняли?
Сергей. Понял.
Васнецов. Выполняйте!
Сергей. Есть. (Идет к двери.)
Его задерживает Сафонов.
Сафонов. Товарищ майор, разрешите с вами?
Сергей. Гранаты есть?
Сафонов (с силой хлопая себя по набитым карманам). А то как же, товарищ майор!
Сергей (вздрогнув от этого жеста). Тише ты. Взорваться захотел?
Сергей и Сафонов уходят.
Васнецов. Еще чаю. (Телефонисту.) Соедините с Филатовым. (Гулиашвили.) Вы слышали, что Луконин этому трусу сказал, которого приводили?
Гулиашвили. Сказал, чтобы винтовку ему дали, сказал, пусть первым флаг в сопку воткнет.
Васнецов. Ну и как полагаете, воткнет?
Гулиашвили. Думаю, товарищ комбриг, что если не убьют…
Телефонист. Филатов у телефона.
Васнецов. Майора Луконина вам послал. Сейчас будет… Уже? Как уже? Ну хорошо, вместе жмите. (Бросил трубку.) На грузовики посадил, и за две минуты… (Гулиашвили.) Что видно?
Гулиашвили. Левей Песчаной еще одну батарею выдвинули.
Васнецов (командиру). Мой танк здесь?
Командир. Здесь, товарищ комбриг.
Васнецов. А еще сколько здесь?
Командир. Еще три.
Васнецов. Приготовьте. И мои приготовьте. Живей!
Гулиашвили. Товарищ комбриг, разрешите мне туда, к Луконину?
Васнецов. Что?
Гулиашвили. Товарищ комбриг, я говорю…
Васнецов. А вы не говорите. Я вам сам все скажу, когда будет нужно.
Пауза.
Ну как ожоги-то, зажили?
Гулиашвили. Заживают.
Васнецов. Да, не думал я вас тогда живым встретить, а вот видите – заживают. Ну что там?
Гулиашвили смотрит в перископ. В землянку вбегает связной. Он в кожанке, без шлема, голова повязана окровавленным бинтом.
Связной (задыхаясь). Товарищ комбриг! Песчаная сопка… еще держится… Противник идет в контратаку. Во время штыковой атаки майор Луконин убит.
Васнецов (встает, опершись руками на стол, говорит очень громко, почти кричит). Кто вам сказал, что майор Луконин убит? Вы что, сами видели?
Связной. Нет, я не видел, но мне сказали, все видели…
Васнецов. Неправду вам сказали. Майор Луконин не убит. Майор Луконин только ранен. Вы слышали?
Связной. Да, товарищ комбриг.
Васнецов. Вместо раненого майора Луконина команду над сводной ротой примет капитан Гулиашвили. Отправляйтесь.
Гулиашвили. Есть, товарищ комбриг! (Уходит.)
Васнецов (другому командиру). Пусть водитель заводит мой танк. Быстро! (Надевая шлем, на секунду останавливается, говорит тихо, ни к кому не обращаясь.) Убит… а?
Занавес
Спустя месяц. Степь. Задняя стена госпитальной палатки на самом краю расположения полевого госпиталя. У палатки сидит Сергей и строгает палку. На одной ноге у него сапог, на другой – носок и тапочка. Сергей скучным голосом напевает что-то под нос, видимо, уже в сотый раз одно и то же. Входит Сафонов.
Сафонов. Здравствуйте, товарищ майор!
Сергей. Здравствуйте, Сафонов. Как вы сюда попали?
Сафонов. Нелегально, товарищ майор. Капитан Гулиашвили вас проведать послал. «Съезди, говорит, Сафонов, проведай».
Сергей. Нет, неправда, не так он сказал. Он, наверно, сказал (подражая Гулиашвили): «Почему, дорогой, мы здесь, а он там? Поезжай, дорогой, посмотри, дорогой, как он там живет, передай тысячу поцелуев». Так он сказал?
Сафонов. Точно, товарищ майор.
Сергей. Ну, как там у вас в батальоне? Где стоите?
Сафонов. За Баин-Цаганом, у левой переправы.
Сергей. Значит, на отдыхе.
Сафонов. Точно, товарищ майор.
Сергей. Слышал я – седьмого и восьмого тяжелый бой у вас был.
Сафонов. Да. Теперь Петренко командир первой роты.
Сергей. А Стасов?
Сафонов. Убили восьмого.
Сергей. Может, ранен только. Меня вон ведь тоже похоронили.
Сафонов. Сам видел. Как вы, тоже вылез из танка, пехоту стал поднимать – и прямо в грудь, на месте.
Сергей. Да, Сафонов, так близко я от смерти побывал, что теперь, кажется, вовсе никогда не умру.
Сафонов. А как себя чувствуете, товарищ майор?
Сергей. (пробуя плечо). Плечо ничего. Грудь тоже ничего, а вот нога. На одной ножке к вам не прискачешь.
Пауза.
Все мне было некогда вас спросить, Сафонов, у меня память на лица. Я ведь вас где-то раньше до фронта видел.
Сафонов. Видели, товарищ майор. У вас вроде именин было, а я к вам с такси приезжал за капитаном Гулиашвили.
Сергей. Верно, помню.
Сафонов. А вот капитан вид делает, что не помнит: он на меня сердитый, что я ему тогда баранку покрутить не дал. А мне нельзя было давать, нас за это милиция греет. Вы ему при случае разъясните, что я не мог. Хорошо?
Сергей (улыбнувшись). Хорошо, разъясню. Ну, как тут после такси?
Сафонов. Прекрасно, товарищ майор. Никаких правил уличного движения, ни тебе красного цвета, ни стоп, ни правых поворотов. Красота. Правда, стреляют иногда. Но я этот звук так расцениваю, как будто просто баллон спустил.
Сергей. Так что ж, просто справиться обо мне приехал?
Сафонов. Да, скучают без вас в батальоне.
Сергей. Скучают…
Пауза.
Так и сказали, значит: справиться, как жив-здоров. А не говорили тебе (снова подражая Гулиашвили): если ногами шевелит, посади в машину, привези сюда, а?
Сафонов. А не выдадите, товарищ майор?
Сергей. Не выдам.
Сафонов. Говорили. Если, мол, здоров, то намекни, а если болен, ни звука. Я считал, поскольку вы больной…
Сергей. Тоже мне доктор нашелся… А то мне их без тебя не хватало. Они у меня знаешь где сидят, доктора! Вот здесь. Я бы уже давно отсюда удрал, да тут главный врач – суровая личность. Зверь просто. Слова ему не скажи!
Пауза.
Ну, ладно. Уеду я сегодня отсюда, поняли?
Сафонов. Есть, товарищ майор.
Сергей. Сейчас вечерний обход будет. А часочка через полтора подъедете потихоньку – и поедем. Только поближе подъезжайте, а то ходить-то я еще не очень.
Сафонов. Можно, товарищ майор. Впритирочку машину подадим. (Улыбнувшись.) Как счетчик-то: выключать или если быстро, то можно не выключать?
Сергей. Быстро, быстро, можете не выключать.
Входит Аркадий в белом халате поверх военной формы, с полотенцем с руках, подозрительно смотрит на Сафонова.
Аркадий. Вы откуда? Почему без разрешения на территории госпиталя?
Сергей. Товарищ военврач, это ко мне из части навестить приехали.
Аркадий. Навестить? (Смотрит вдаль.) А машина ваша?
Сафонов. Моя, товарищ военврач.
Аркадий. Итак, вы, значит, навестили?
Сафонов. Да, товарищ военврач.
Аркадий. Ну, навестили – и поезжайте. Товарища майора волнуют визиты, особенно если с визитом приезжают на машине. Поезжайте.
Сафонов (подмигивает). До свидания, товарищ майор.
Сергей (тоже подмигивая). До свидания. Передайте: как выпишут, так приеду.
Аркадий. Какая-то подозрительная покорность – выпишут, приеду.
Сафонов уходит.
Сергей. Конечно, покорность, – ты же теперь начальство. И притом – суровое. За что на водителя набросился?
Аркадий. Знаем эти визиты. Сначала навестили, а потом увезли. Предупреждаю; если попробуешь – догоню, свяжу и обратно на месяц. Ну, как себя чувствуешь?
Сергей. Выписал бы, а?
Аркадий. Отстань.
Сергей. Я знаю, почему ты не хочешь: тебе просто приятно иметь под рукой родственника.
Аркадий. Товарищ майор…
Сергей. Да, товарищ военврач.
Пауза.
А помнишь, Аркаша, Саратов… Тишина… Клиника… Странно, да?
Аркадий (присаживаясь). Да как тебе сказать? Иногда еще странно… Хотя, впрочем, этот госпиталь – еще не война. Сто верст от фронта. Я еще ни одного выстрела не слышал. Вот война кончится, тогда, я надеюсь, нас, врачей, на автобусе вдоль фронта повезут в экскурсию. Вот здесь, скажут, все это происходило, отсюда к вам везли тех, которых вы потом чинили, лечили, зашивали. И мы будем удивляться всему, как самые настоящие штатские люди.
Сергей. Значит, ни одного выстрела не слышал?
Аркадий. Нет.
Сергей. Ну, а бомбежки? Я, например, их, честно говоря, боюсь. А для тебя они, значит, уже не в счет.
Аркадий. Бомбежки? Да как тебе сказать? Когда первая была, у меня на очереди к операционному столу восемнадцать человек лежало, некогда было пугаться. А потом привык. Черт его знает, пожалуй, ты прав – война меняет человека, заставляет понять, что в жизни важно, а что – мелочь.
Сергей. Верно, Аркаша. По себе могу сказать – ох, не любят люди умирать. Но если уж умирать, то хотят умирать за что-то самое важное. И на войне, когда смерть перед глазами, забываем все наши обиды, неудачи, неурядицы, все, что можно забыть, забываем. А помним только то, чего забыть нельзя. Что помним, за то и умираем.
Аркадий. Да, ты прав. Как ни верти, хоть и делал все, что мог, а уже много людей у меня здесь на руках умерло. И странное дело: другой человек у тебя на руках умирает, а ты чувствуешь, что ты жил не так, как надо. Нет, не так я жил, совсем не так. Я здесь почувствовал, что ничего в жизни откладывать нельзя. Ни любви, ни дружбы, ничего. И знаешь что?
Сергей. Догадываюсь.
Аркадий. Да, я о Жене. Ты сто раз прав. Когда я вернусь, больше ни одного дня этой ерунды… В первый же день все ей скажу, и пусть решает.
Сергей. Первые умные слова, которые я слышу от тебя за пятнадцать лет знакомства.
Аркадий. Хорошо, смейся. Я уже написал ей письмо с объяснением в любви.
Сергей. Молодец! И послал?
Аркадий. Нет, завтра пошлю. Я хотел тебе показать.
Сергей. Мне? Зачем?
Аркадий. Ну, все-таки у тебя опыт. У Варьки лежит, по крайней мере, два пуда твоих писем.
Сергей. Неужели два пуда? Хотя, за столько лет… Но они все одинаковые: «Варька! Жду! Хочу видеть! Скорей! Варька! Жду! Хочу видеть! Скорей!» Тебе от меня будет мало проку.
Аркадий. Ничего, все-таки почитай.
Сергей. Ну, ладно, давай.
Аркадий передает ему письмо. Вбегает врач.
Врач. Товарищ военврач!
Аркадий. Что такое?
Врач. Из авиаполка приехали за вами. Там над аэродромом воздушный бой был. Ихних несколько, но и наш один – капитан. Боятся, не довезут сюда его без операции, на месте просят.
Аркадий. Машина готова?
Врач. Они на своей.
Аркадий. Едем! (Сергею.) Я через час приеду, зайду, договорим. (Уходит.)
Сергей (проводив его взглядом, развертывает письмо, проглядывает его). «Я давно люблю тебя»… Правильно, молодец!
Издалека слышится чья-то песня. На сцене темнеет. Полная темнота. Когда снова появляется свет, в степи уже сумерки. Сергей опять в прежней позе строгает палку. Время от времени Сергей прислушивается. Входит Сафонов.
Сафонов. Что прислушиваетесь, товарищ майор? Я без гудка, тихо, с конспирацией.
Сергей. А я, Сафонов, не к вашему гудку прислушиваюсь.
Сафонов. Я думал, меня ждете. Что, раздумали?
Сергей. Нет, сейчас поедем. Я тут только дождусь, мне нужно… Вы пойдите к машине, посидите еще полчасика.
Сафонов (пожав плечами). Есть, товарищ майор. Только ночь будет, растрясу я вас по кочкам.
Сергей. Ничего. Идите.
Сафонов уходит. Сергей опять прислушивается. Входит врач.
Что, товарищ Антоненко, все еще не приехал Бурмин?
Врач. Нет еще. Из чего у вас палочка, товарищ майор?
Сергей. Из пропеллера.
Врач. И ехать-то ему всего десять километров… Обход надо делать… Из пропеллера, говорите?
Сергей. Да, тут недавно во время бомбежки одна их птичка в землю уткнулась – вот принесли мне кусок пропеллера. А то ведь здесь на триста верст ни одного порядочного дерева нет!
Врач (разглядывая палку). Ох, и терпение у вас!
Сергей. Ну, это когда как.
Пауза.
Что ж, Бурмина-то нет, а?
Врач. Может, начальнику по телефону звонили, пойду спрошу.
Сергей. И правда, сходили бы.
Врач уходит. Долгое молчание. Сергей рассеянно строгает палку. За сценой слышны голоса. Сергей прислушивается. Встает. Голос Аркадия: «А я вам говорю – сюда!» Двое санитаров вносят на носилках Аркадия. Он очень бледен. Рядом с носилками идет врач.
Аркадий (хриплым голосом). Отстань, тебе говорю. Не хочу я под брезентом… Здесь положите.
Санитары ставят носилки.
Под голову повыше.
Ему подсовывают что-то попавшееся под голову.
Врач. Может, попробовать извлечь?
Аркадий. Что там извлечь! Что я, ребенок, что ли! Не знаю… когда… Сережа, скажи ему, чтоб отстал! (Врачу.) Будешь ковырять, а что толку? Отстань, дай три минуты пожить спокойно.
Врач. Аркадий Андреевич, может быть, все-таки…
Аркадий. Ну, жалко вам меня, ну, понимаю, но глупости-то зачем предлагать? Ведь видите сами… Сережа…
Сергей (наклоняясь над ним.) Аркаша, как?
Аркадий. Так. Шляпы. Нашему сделал операцию, стал пленного перевязывать, – так, шляпы, маузер у него взяли, а другой, маленький, в комбинезоне, не заметили. Всадил, – вот прямо когда нагнулся над ним. (Замечает вопросительный взгляд Сергея, обращенный к врачу.) Все, Сережа, все. Ты что его спрашиваешь? Ты меня спроси, я же лучше знаю. Он ординатор, а я профессор.
Пауза.
Везти сюда не хотели, боялись, а я велел. Тебя видеть хотел. Нагнулся над ним… а он… Пристрелили его, так и надо.
Сергей. Аркаша, ты не дури, слышишь! (Врачу.) Ну, что вы стоите! Сделайте же что-нибудь.
Врач за спиной Аркадия делает безнадежный жест.
Аркадий. Ничего он не может. Я только по дороге, что не доеду, боялся. А сейчас… Почему опять голову опустили? Поднимите.
Сергей поднимает его за плечи.
Сторожить не буду… удерешь теперь, да?
Пауза.
Что молчишь? Знаю… удерешь… Письмо прочел?
Сергей. Прочел.
Аркадий. Изорви. Пусть не знает, а то еще хуже. Изорви, слышишь?
Сергей. Слышу.
Аркадий. Нагнулся к нему, а он… Ты их…
Долгое молчание.
(Почти шепотом.) Это хорошо, что бреда у меня нет. Повыше… Выше… (Запрокидывает голову.)
Сергей медленно опускает его на носилки. Врач и санитары снимают фуражки. Долгое молчание. Сергей, встав, рукавом стирает с глаз слезы, оглядывается на врача и санитаров.
Врач. Я скажу начальнику, что родным вы напишете.
Сергей. Напишу.
Санитары поднимают носилки и молча уходят вместе с врачом.
(Механически, не замечая их ухода, повторяет.) Напишу. Напишу. А что я им напишу?
Входит Сафонов.
Сафонов. Ну, как, был обход, товарищ майор?
Сергей. Был.
Сафонов. Хирург-то вас не задержит?
Сергей. Теперь не задержит. (Смотрит себе на ноги.) Сапог у вас нет каких-нибудь?
Сафонов. Есть, только старые, ношеные, они вам просторны будут.
Сергей. Вот и хорошо. (Поднимает палку и, прихрамывая, идет вслед за Сафоновым.) Разобьем их, Сафонов?
Сафонов. А то как же, непременно разобьем, товарищ майор!
Сергей (угрюмо). Разобьем их! Чтоб и праху от них не осталось! Чтоб в урнах домой везти нечего было!
Занавес
Вечер следующего дня. Степь. Наполовину зарытая в землю машина – «эмка». В глубине палатка. За сценой женский голос поет последние слова какой-то арии. Аплодисменты. На заднем плане видны фигуры расходящихся после концерта бойцов. Входят Севастьянов и Гулиашвилн.
Севастьянов. Что же ей говорить?
Гулиашвили. То же самое, дорогой: вызвали к командующему, уехал на три дня. И коротко, и на правду похоже.
Севастьянов. Не поверит.
Гулиашвили. Хорошее известие будет – правду скажем, а пока нельзя.
Севастьянов. Когда Сафонова послали?
Гулиашвили. Вчера в девять. Два дня. Не знаю, что и думать, дорогой. Хорошо думать – не могу. Плохо думать – не хочу.
Севастьянов. Боюсь, проболтается кто-нибудь.
Гулиашвили. Если я не проболтаюсь, никто не проболтается.
Входит лейтенант.
Лейтенант. Товарищ капитан, артисты в палатке, ужинают. Какие будут приказания?
Гулиашвили. Сейчас покушают, потом спать лягут. Утром в машину посадим, на другое место повезем. Куда им завтра?
Лейтенант. В политотдел.
Гулиашвили. В политотдел свезем. Пойдем посмотрим, как кушают. (Направляются к выходу.)
Навстречу идет Варя.
Куда? А кушать?
Варя. Я не хочу, я потом…
Гулиашвили. Нельзя потом. Сейчас вернусь – уговорю.
Лейтенант и Гулиашвили уходят.
Севастьянов (сажая Варю на крыло «эмки»). Это наша с Сережей штаб-квартира. Комаров всех выкурим и спим в ней ночью. Если скучно – радио заводим, там радио есть. Хорошо вы пели. Испытал я удовольствие. И читали тоже хорошо.
Пауза.
Этот толстенький смешные рассказы читал, – он что, новый в труппе?
Варя (рассеянно). Да. Что вы спросили?
Севастьянов. Я спросил: этот толстенький – новый в труппе?
Варя. Да, новый. Комик.
Севастьянов. Вы что, значит, с самолета – и прямо к нам?
Варя. Нет, мы уже утром в политотделе были, а потом у зенитчиков. У нас ведь свое расписание. Мне просто повезло, что в первый же день – сюда.
Севастьянов. Очень большое наслаждение приносят бойцам такие концерты.
Варя. А мы так и подумали. Пошли в политуправление округа и сказали: «Ваша бригада на фронте, мы тоже хотим туда свою бригаду послать». Вот и приехали. Правда, наша бригада немножко меньше вашей, всего пять человек.
Входит Гулиашвили.
Гулиашвили. Зато какие люди!
Варя. Я, когда пела, смотрела – у вас много новых лиц, а знакомые не все. Где капитан Стасов? Я ему письмо от жены привезла.
Гулиашвили. Нет его. Погиб.
Варя. А она посылку хотела – и опоздала. Я видела, как она по платформе бежала, когда поезд уже тронулся.
Молчание.
Вано, где Сережа?
Гулиашвили. Я же русским языком сказал тебе, что его в штаб армии вызвали.
Варя. Петр Семенович, это правда?
Севастьянов. Безусловно. Он тут безусловно если не завтра – послезавтра будет, – сами убедитесь.
Гулиашвили. Ну, подумай сама, Варя, зачем я тебя обманывать буду? Сама увидишь, сама спросишь, – сам тебе скажет – правдивый человек Вано!
Севастьянов. Ну, что вы волнуетесь, Варвара Андреевна?
Варя. А я не волнуюсь, я просто должна сегодня видеть Сережу. Непременно сегодня.
Гулиашвили. Ну, а если завтра… нет, я, конечно, понимаю…
Варя. Нет, Вано, ты не понимаешь, ничего не понимаешь. Я должна его видеть, потому что…
Гулиашвили. Что потому что? Ну, говори же, что потому что? Я так не могу…
Варя. Мы были в политотделе утром, и там… там…
Гулиашвили. Что там? Что там? Или я сейчас пойду звонить туда… что там?
Варя. Там не знали, что я… и при мне сказали, что Аркаша погиб.
Севастьянов. Как погиб! Как он мог погибнуть? Глупости там болтают! Не верь им!
Варя. Они сказали, что профессор Бурмин погиб при исполнении обязанностей и что надо кого-нибудь вместо него. Вместо него… Аркаша… Но ведь он… я же думала, что увижу его, а оказывается, тогда последний раз был на вокзале, а я не знала, что последний, я шутила с ним, что он смешной очень в военной форме. И над Сережей тоже шутила, что он так долго меня обнимает, что проводники боятся – увезет с собой без билета. Но его я увижу! Увижу! Да?
Севастьянов. Конечно, Варвара Андреевна, конечно, увидите.
Варя. Я попрошусь и поеду туда, где он, хоть на один час. Мне разрешат?
Гулиашвили. Конечно, разрешат.
Варя. Вы не сердитесь, что я так. Я… я сейчас буду совсем в порядке. Там у вас ужин, я тоже пойду ужинать. Со всеми.
Гулиашвили (обняв ее за плечи, идет с ней к палатке). У меня апельсин есть. Любишь апельсин?
Варя (механически). Да.
Гулиашвили. Сейчас тебя провожу, схожу – принесу.
Варя и Гулиашвили скрываются в палатке.
Севастьянов (один, кричит). Левшин!
Входит танкист.
Сейчас «эмку» заправьте, поедете в полевой госпиталь, найдете Сафонова, из-под земли достанете и узнаете, что с майором. Идите.
Входит Гулиашвили.
Гулиашвили. Даже не знаешь, что говорить ей. Мы живы, а Аркадий убит. Что с ней делать?
Севастьянов. Прежде всего достать апельсин, ты же за ним пришел.
Гулиашвили. Апельсин? Какой апельсин? Нету у меня никакого апельсина!
Прихрамывая, опираясь на палку, входит Сергей, за ним Сафонов.
Сергей. Кто тут апельсинами торгует, а?
Гулиашвили (обнимая его). Дорогой! Вырос, красивый стал, не узнать.
Сергей. Ты на меня смотри, чего ты в гимнастерку-то уткнулся?
Гулиашвили. Так. Ближе рассматриваю. Возьми его, Севастьянов, – что он, в самом деле, такой красивый – плакать хочется.
Сергей молча обнимается с Севастьяновым.
Севастьянов. Что долго ехал?
Сергей. Растряс он меня вчера ночью, сегодня у летчиков полдня отлеживался. Потом в штаб являлся… Сафонов, похищение благополучно окончено, теперь идите выполняйте свои прямые обязанности. Машину в укрытие заведите.
Сафонов уходит.
Ну, как тут у вас, Севастьянов?
Севастьянов. Третий день отдыхаем.
Сергей. События какие?
Севастьянов. События? Есть тут для тебя одно событие. Пойдем, капитан, пришлем ему это событие.
Севастьянов вместе с Гулиашвили направляется к палатке.
Сергей. Куда вы?
Гулиашвили. Сейчас, дорогой, одну минуту.
Оба скрываются в палатке, Сергей стоит в некоторой растерянности. Из палатки выходит Варя.
Варя (вглядывается, бросается на шею Сергею). А мне сказали, что тебя вызвали куда-то.
Сергей. Соврали. Ранили меня. В госпитале был…
Варя. В госпитале?.. В каком? В том, где… в том, где Аркаша?
Сергей (с запинкой). Нет, не в том. В другом. А что?
Варя. В другом…
Сергей. А что ты, что ты так… как-то…
Варя. Нет, я ничего.
Сергей (заглядывает ей в глаза). Всё такие же. Только вот что: слезы – это ни к чему, Варька.
Варя. А сам?
Сергей. Мне можно. По слабости здоровья. Я же ранен был.
Пауза.
Как ты попала?
Варя. Я не одна. Мы впятером от театра по всем частям поедем.
Сергей. А я вот возьму и в своей части тебя оставлю. Придется им вчетвером дальше ехать, а?
Варя. Не оставишь.
Сергей. Я бы оставил… Тридцать семь атак у меня тут было, Варька. Тридцать семь раз тебя перед этим вспоминал. Два экипажа у меня сменилось. А я, вот видишь…
Входит Сафонов.
Сафонов. Машина поставлена, товарищ майор.
Сергей (быстро отстранив от себя Варю). Хорошо, можете идти.
Сафонов уходит. Варя снова хочет прижаться к Сергею, но он отодвигается.
Не нужно, Варенька, не нужно.
Варя. Почему?
Сергей. Нельзя. Вот ты приехала ко мне к одному. Такое счастье! А тут у всех жены далеко. А им завтра в бой. Трудно им на нас с тобой смотреть.
Пауза.
Если все тихо будет, я к тебе на Хамардабу на целый день приеду! Вы ведь там, наверно, будете, в политотделе.
Варя. Наверно.
Сергей (другим тоном). Вы что там в палатке-то делали, ужинали?
Варя. Да. Мы хотели сразу ехать, но Вано сказал, чтоб поужинали и заночевали, а утром обратно.
Сергей. Утром? Неправильно он вам сказал.
Варя. Почему неправильно?
Сергей. А потому неправильно, Варенька… (на секунду крепко прижав ее к себе, снова отпускает) потому неправильно, что это передовая, и никто и никогда не знает, что здесь может случиться через час.
Пауза.
Сейчас подадут вам после ужина машину – и поедете.
Варя. Сережа, я должна была тебе… Я не могу так, не поговорив…
Пауза. Из палатки выходит Гулиашвили.
Сергей. Товарищ капитан, прикажите подать машину и сейчас же отправьте товарищей актеров в политотдел. Там будут тревожиться, если они не приедут сегодня…
Гулиашвили. Товарищ майор, мы уж тут…
Сергей. Товарищ капитан, повторите приказание.
Гулиашвили. Подать машину, отправить товарищей актеров в политотдел.
Сергей. Выполняйте.
Гулиашвили, козырнув, уходит.
Варя. Сережа! Сергей. Да.
Варя. Трудно мне уезжать.
Сергей. Верю, Варенька, верю. Я постараюсь к тебе скорей, как можно скорей.
Варя. Не только это трудно, трудно потому, что…
Гудок машины.
До свидания, Сережа.
Сергей (пристально глядя на нее). Варя, ты что-то знаешь и молчишь. Что ты знаешь?
Варя. Я… Ты тоже знаешь. Да? Я не хотела… Но, значит, ты сам знаешь.
Сергей. Да. (Обнимает ее.) Я не мог. Сказать – и потом отпустить тебя. Не мог.
Варя. Сейчас я уеду. Сейчас. Я узнала еще утром. Он всегда был… Был, был… Не могу этого слова…
Входит Севастьянов.
Севастьянов. Варвара Андреевна, вас ждут.
Варя. Сейчас. Иду. Сережа, я не тревожусь за тебя, слышишь? С тобой ничего не может быть и не будет.
Сергей хочет обнять ее.
Не надо, ты же ко мне скоро приедешь. Дай руку. Вот так. Крепче… Разве так жмут? Крепче, еще крепче, так. На счастье. (Вырвав руку, убегает.)
Сергей пробует побежать за ней, но нога подвертывается, и он, хромая, добирается до «эмки», садится на крыло. Прислушивается. Шум отъезжающей машины. Молчание. Входят Гулиашвили и Севастьянов.
Гулиашвили (сухо). Ваше приказание выполнено, товарищ майор.
Сергей. Ну, что ты обиделся? Не понял разве? Садись! Севастьяныч!
Гулиашвили присаживается рядом. Севастьянов залезает внутрь «эмки» и начинает настраивать радио.
А ведь неспроста вы уже три дня отдыхаете, когда другие дерутся.
Гулиашвили. Я то же думаю, дорогой.
Сергей. Я по дороге обогнал понтонный батальон. Они очень торопились к переправе. По-моему, в воздухе попахивает последним штурмом. И наша бригада… Словом, у меня есть нюх, я, кажется, правильно выбрал день, чтобы приехать сюда.
Гулиашвили. Очень правильно, дорогой. Так правильно, как будто, ты за сто верст увидел, как командующий приказ пишет.
Сергей. Уже есть приказ?
Гулиашвили. Не знаю. Но я сегодня видел комбрига – у него было очень интересное лицо. Как будто он очень хочет что-то всем сказать, но пока не может.
Пауза.
Видал новые машины?
Сергей. Видал.
Из «эмки» слышится танцевальная музыка.
Попробуй Европу поймать, Севастьяныч.
Севастьянов. Трудно. Все время глушат друг друга. Вот слышишь?
Слышен треск. Тишина. Опять треск.
Гулиашвили. Ничего не сделаешь, дорогой, война. На земле война – в эфире война.
Врывается резкая военная музыка. Слова немецкой военной песни. Топот солдатских сапог. Голос немецкого диктора: «Wir übertragen aus Krakov. Es marschieren augenblicklich unsere Soldaten auf den Strassen der uralten Stadt Polen».
Сергей. Немцы вступили в Краков. (Переводит.) «Наши солдаты маршируют по улицам древнейшего города Польши».
Голос диктора: «Es ist die Stadt die jemals die uralte Hauptstadt Polen gewesen ist».
Сергей. «Этот город когда-то был столицей Польши».
Голос диктора: «Dies Stadt, die sechshundert tausend Einwohner hafte…»
Сергей. «Этот город, в котором было шестьсот тысяч жителей»… Довольно, выключи.
Севастьянов выключает радио. Молчание.
Здорово здесь, в Монголии, чувствуешь расстояние, а?
Пауза.
Конечно, все эти Беки и Рыдз-Смиглы – дрянь и авантюристы, но когда я думаю о польских солдатах, просто о людях… Честное слово, надоело слушать, как эти фашисты маршируют по Европе…
Вбегает Сафонов.
Сафонов. Товарищ майор!
Сергей. Что?
Сафонов. Только самый конец поймали.
Сергей. Какой конец? Чего конец?
Сафонов. Указа. Я на рации был. Только включили и слышу: «Одиннадцать – красноармейца Якимчука Ивана Петровича. Сейчас мы передавали Указ Верховного Совета о награждении званием Героя Советского Союза участников боев в районе реки Халхин-Гол». Товарищ майор, разрешите «эмку» взять, я съезжу во второй батальон, может, там на рации все поймали.
Сергей. Если поймали – сами сообщат.
Сафонов. Нет терпенья, товарищ майор. Разрешите, за вас же интересуюсь!
Сергей. А что вы так за меня интересуетесь?
Сафонов. Я слышал, товарищ майор, что из нашей бригады…
Сергей. А вы слухам не верьте. Поняли?
Сафонов. Понял.
Сергей. Можете идти.
Сафонов уходит.
(Взволнованно прохаживается, говорит ворчливо себе под нос.) Слышал он! Я тоже, может быть, слышал.
Гулиашвили. А хочется поверить, дорогой.
Сергей. Конечно, хочется. Что я, каменный, что ли?
Гулиашвили. А знаешь, Сережа, все-таки здорово это придумано, дорогой, что будут ставить бюст героя там, где он родился. В том городишке, где играл в «казаки-разбойники» и гонял голубей, стоит твой бронзовый бюст, и все мальчишки города хотят быть похожими на тебя. Они проходят мимо твоего бюста и говорят: «Это же – парень из нашего города!» А про себя думают: «а чем мы хуже?»
Входит мотоциклист.
Мотоциклист. Товарищ майор! Пакет из штаба бригады. (Передает пакет, вынимает из кармана кожанки газету.) А это из политотдела. Приказали лично вам передать. Срочный выпуск фронтовой газеты. Разрешите ехать?
Сергей. Можете ехать. (Разрывает пакет.) К двадцати одному – на исходные позиции. Значит, правильно. Штурм. Севастьянов! Начинайте выводить нашу роту. Пойдете головным.
Севастьянов. Есть. (Уходит.)
Сергей (Гулиашвили). Вы начнете через пять минут следом за ним.
Гулиашвили. Дорогой! В этой газете Указ, непременно Указ о героях. Из нашей бригады – ты. Я точно знаю. Посмотри.
Сергей (складывает газету вдвое, потом вчетверо, решительно засовывает ее под кожанку, застегивает пуговицу). После боя прочту.
Гулиашвили. Ну, как же ты, дорогой? Идти в бой, не зная: вдруг – да, а вдруг – нет.
Сергей. Ничего, злей буду.
Гулиашвили. А если…
Сергей. Что – если? Если убьют? Да? Так эти «если» в нашей с тобой жизни уже десять раз были и еще сто раз будут. О них думать – воевать разучишься. (Дотрагивается рукой до кожанки, там, где под ней спрятана газета.) Здесь не только те, что дожили: здесь ведь и те, что не дожили. Победу одни живые не делают. Ее пополам делают: живые и мертвые. А война еще только начинается.
Гулиашвили. Начинается? Последний штурм, дорогой.
Сергей. Последний штурм? Чего? Зеленой сопки на реке Халхин-Гол? Ты сегодня плохо слушал радио, Вано.
Гулиашвили. Почему плохо?
Сергей. Плохо. Ты сейчас о последней сопке думаешь, а я – о последнем фашисте. И думаю о нем давно, еще с Мадрида. Пройдет, может быть, много лет, и за много тысяч километров отсюда, в городе… в общем, в последнем фашистском городе поднимет этот последний фашист руки перед танком, на котором будет красное, именно красное знамя. И вылезет из танка танкист и усталой рукой вытрет с лица пот. Кто это будет? Кто вылезет? Ты? Или я? Или не ты и не я, а кто-то совсем другой? Всякие будут «если». Только победа будет без «если». Просто будет – и все. (Смотрит на часы.) Иди, Вано, и выводи свою роту, я замыкаю через пять минут.
Гулиашвили уходит.
(Бессознательным движением расстегивает пуговицу кожанки.)
Долгая пауза.
(Снова застегивает пуговицу.) А все-таки, кто же там вылезет из танка?
Пауза.
И все-таки, я вылезу. Я. Сам.
Занавес
1940–1941
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Иван Никитич Сафонов – командир автобата.
Марфа Петровна – его мать, 55 лет.
Валя Апощенко – шофер, 19 лет.
Александр Васильевич Васин, 62 года.
Иван Иванович Глоба – военфельдшер, 45 лет.
Панин – корреспондент центральной газеты.
Ильин – политрук.
Шура – машинистка.
Харитонов – врач-венеролог, 60 лет.
Мария Николаевна – его жена, 55 лет.
Козловский – он же Василенко, 30 лет.
Морозов.
Лейтенант.
Старик.
Семенов.
Розенберг.
Вернер.
Краузе.
Неизвестный.
Раненый.
Командиры, красноармейцы, немецкие солдаты.
Место действия – Южный фронт.
Время действия – осень 1941 года.
Комната с большой русской печкой, с иконами в углу. Рядом с ними пришпилена большая фотография Сафонова и кепке и шоферских рукавицах. Вечор. Марфа Петровна сидит за картами. Против нее Мария Николаевна в пальто.
Марфа Петровна (отрываясь от карт). А то, может, разденешься?
Мария Николаевна. Нет-нет, я ненадолго.
Марфа Петровна. А помнишь, Маруся, как мы на женихов с тобой гадали, а? Это в каком году-то было? Дай бог памяти. Это было в году… в тысяча девятьсот восьмом году это было. Думали все, какие они явятся? Ах, хорошие, наверно. И вот оказалось все напротив. Мой и пожить со мной не успел – помер. А твой, ты извини, – какой гадюкой оказался!
Мария Николаевна. Марфа Петровна…
Марфа Петровна. Ты уж извини – гадюка. Говорю, что думаю.
Мария Николаевна. Ну, а что же ему было делать? Что же ему было делать? Пришли, стали в доме жить. А потом городским головой назначили. Он не хотел.
Марфа Петровна. Верю, что не хотел, но его главная мысль не об этом. Ему все равно, кем быть. Его главная мысль, чтобы живым остаться. Раз струсил, два струсил, три струсил, а дальше и до подлости дошел. Ты мне не говори, я его тоже знаю. (Наклоняется над картами.) И выходит тебе, Маруся, казенный дом. А дальней дороги тебе не выходит. Как тут жила, так и помрешь, дура дурой. Вот сын твой придет с войны, он вас отблагодарит. Скажет: «Спасибо вам, родители, за то, что фамилию мою опоганили, отмыть нечем». Вот что он вам скажет.
Мария Николаевна. Только бы жив был… Я от него из Тирасполя последнее письмо получила.
Стук в дверь.
Марфа Петровна (идет к двери). Кто там?
Голос: «Быстрей».
Марфа Петровна снимает крючок. Входит немецкий фельдфебель, солдат и Козловский. Козловский в пальто, в полувоенной фуражке, с полицейской повязкой на рукаве.
Козловский. Сюда женщина входила? (Замечает сидящую за столом Марию Николаевну, подходит, быстро поворачивает ее за плечи.) Простите. Как вы сюда попали?
Мария Николаевна. Подруга детства. Здравствуйте.
Козловский. Здравствуйте. (Смотрит на карты.) Ах, гаданье… Тройка, семерка, туз… Давно вы здесь?
Мария Николаевна. Давно.
Козловский (поворачивается к фельдфебелю). В следующий дом. Тут нет.
Козловский, немецкий фельдфебель и солдат уходят. Марфа Петровна, заперев дверь на крючок, брезгливо вытирает руки о висящее у двери полотенце.
Мария Николаевна. Козловский. Знаете, в первый день, когда познакомились с ним, милый был человек. Каких-то родственников своих здесь вспоминал: дядю пятнадцать лет не видал, говорил. Сидел, чай пил… А сейчас просто страшен. Дергается весь.
Марфа Петровна. Погоди, и твой тоже дергаться будет. Люди когда до окончательной подлости доходят, так сразу дергаться начинают. Эх ты! Взяла бы в платочек платьишки связала, с чем пришла тридцать годов назад, с тем и ушла бы от него. А немцам порошку бы на прощанье всыпала. Да где уж там… А ведь хорошая ты девка была, красивая, веселая. Где все, скажи, пожалуйста?..
Мария Николаевна. Я пойду. Поздно уже. Но только не думай так плохо…
Марфа Петровна. Иди уж! Тошно будет – заходи. Сперва поворчу, потом пожалею. Тебя, конечно. А твоего мне не жалко. Тьфу! Ну его к черту! (Провожает гостью, закрывает дверь на крючок, прислушивается. Потом громко, повернувшись к печке, говорит.) Ну!
С печки легко соскакивает Валя в куртке и мужских сапогах.
Ну вот, и проехали гости. Сердце-то колотилось небось?
Валя. Ага.
Марфа Петровна. Все ж таки страшно?
Валя. Ага.
Марфа Петровна. Эх ты, разведчица! Чай-то хочешь?
Валя. Ага.
Марфа Петровна. Что ты мне все «ага» да «ага», как басурманка. Ты скажи: «Спасибо, тетенька, премного благодарна, налейте мне чаю».
Валя. Спасибо, тетенька, налейте чаю.
Марфа Петровна. Вот то-то.
Далекие выстрелы.
Опять стреляют.
Пауза.
Скажи-ка, девушка, а вот ко мне тут мужчина от вас являлся, про сына говорил, привет передавал. Ну, это, конечно, прочих дел не считая. Где тот мужчина?
Валя. Его вчера в бою убили. Потому меня и послали.
Марфа Петровна. Да, видный был. А ты что, девушка, через лиман вплавь, что ли?
Валя. Вплавь.
Пауза.
Когда он придет, а?
Марфа Петровна. Придет в свое время. Сейчас на улицах все патрули ихние топают. Вот оттопают, пойдут свой кофий пить, тут он и придет как раз. Человек он такой, аккуратный.
Валя. Как его звать-то?
Марфа Петровна. Как раньше звали, не помню, а теперь Василием зовут. Теперь всех у нас так зовут: кого Василием, кого Иваном…
Валя. Я ведь тут раньше шофером у председателя горсовета работала, так что я многих знаю.
Марфа Петровна. Шофером? Ну, тогда, может, и знаешь. Он, говорят, до немцев известный человек был в городе.
Валя. Кто – он?
Марфа Петровна. Да Василий.
За окном близкий выстрел.
Вон, опять бьют… А ты говоришь, почему не идет. Придет в свое время. Ты лучше чайку попей.
Валя. Ой, дайте.
Марфа Петровна (наливает чай). Ишь какая. Пришла, целый кувшин воды сразу, а теперь чаю.
Валя. Да ведь нет у нас там воды. Водокачку взорвали. Стакан на день, хоть из лимана соленую пей!
Марфа Петровна. Да…
Пауза.
Ну, а сын-то живой, что ли? Все командует у вас там?
Валя. Командует. Он вам передавал поклон низкий. (Замечает карточку на стене.) А это что, он?
Марфа Петровна. Он. Да ты на карточку не гляди. Он не так чтобы интересный из себя, но зато орел парень.
Валя. Его у нас любят все.
Марфа Петровна. Это у него с издетства. Он отродясь заводилой был.
Валя. И маленький когда был – тоже?
Марфа Петровна. Ох, не приведи господи. Только ко мне и ходили с жалостями на него. Ну, а я говорю: лови. Поймаешь – уши надеру, а не поймаешь, – значит, ушел, его счастье. (Задумчиво.) А ты что это интересуешься, девушка?
Валя. Так просто.
Марфа Петровна. А-а. А то я подумала…
Валя. Что подумали?
Марфа Петровна. Может, любовь у вас…
Валя. Нет, он только шутить любит. У меня, говорит, мой шофер вместо невесты. Меня невестой объявил. Все невеста да невеста.
Марфа Петровна. Невеста? Да разве это звание сейчас есть?
Валя. А вы что, против него?
Марфа Петровна. Я не против, а только не время сейчас в невестах-то сидеть. Сегодня невеста, а завтра вдова. Так женой и не будешь.
Валя. Так «невеста» – это же он в шутку.
Марфа Петровна. Ну, если в шутку.
Пауза.
Сейчас жизнь такая – мало в ней шуток. Ты хоть глазком-то глянула, когда немцы были?
Валя. Нет, я только голоса слышала. Я шевельнуться боялась.
Марфа Петровна. По-русски говорил – это с ними Козловский был. Нездешний человек и подлый. Они его из Николаева привезли. А это, я считаю, хорошая примета, что привезли, потому что, значит, подлецов им в каждом городе не хватает. Одних и тех же из города в город возить приходится. (Прислушивается, потом смотрит на стенные часы-ходики.) Ну, вот теперь они кофий пьют. Это ежели уж нагрянут теперь, то, значит, бог попустил! (Не сходя с места, говорит.) Василий?
Молчание.
А Василий?
Валя невольно смотрит на дверь.
Василий?
Из-за занавески, в дверях соседней комнаты, потягиваясь, показывается бородатый мужчина.
Морозов. Ой, Марфа Петровна, и вздремнул я крепко.
Марфа Петровна. Даже немцы не побудили?
Морозов. Нет, на немцев у меня свое чутье, а как вы с девушкой журчать стали, так я опять заснул; думаю, пускай поговорят. (Жмурясь от света, садится.) Ох, и темно же у тебя в подполье!
Валя (внимательно всматривается в него и вдруг всплескивает руками). Сергей Иванович!
Морозов. Я вам, товарищ водитель, не Сергей Иванович, а Василий. Ясно?
Валя. Ясно, товарищ Морозов!
Морозов. И я вам, товарищ водитель, не Морозов, а тоже Василий. Ясно?
Валя. Ясно.
Морозов. И я вам, товарищ водитель, не председатель горсовета, а опять-таки Василий. Тоже ясно?
Валя. Тоже ясно.
Морозов (шутливо). Ну, а раз все ясно, то где же машина? Опять, наверно, не в порядке? Опять что-нибудь там? Рессора лопнула, да? Или как?
Валя. Все вы шутите, Сергей… Все вы шутите.
Морозов. Да. Все мы теперь шутим. Шутим, товарищ водитель.
Валя. Мы, значит, вас-то и ждали.
Морозов. Выходит, что нас. Ну, давай цидульку-то.
Валя достает из-за пазухи маленькую бумажку.
Ну, а ежели бы немцы?..
Валя. Проглотила бы.
Морозов. Ну ладно, коли так. (Читает бумажку.) Да уж придется вам, товарищ водитель, тут суточки посидеть. Тут мне такое воззвание прислали. Это не просто гранату в комендатуру кинуть. Это размышлений требует. Ну, что там слышно у вас в обороне вашей?
Валя. От лимана до поселка – наши. На Заречной – наши. И потом по Ряжской и до лимана обратно, а кругом немцы.
Морозов. Ясно, немцы. Они на тридцать верст вперед ушли уж. Вот, как говорят, не чаяли, не гадали, в тылу немецком оказались. Ну что ж, война. Бывает. У вас-то хоть в полгороде, за лиманом, Советская власть, а у нас – немецкая.
В дверь кто-то тихо скребется. Морозов вытаскивает револьвер. Марфа Петровна делает знак, чтобы они уходили. Валя залезает на печку. Морозов уходит за занавеску; Марфа Петровна подходит к двери.
Марфа Петровна. Кто там?
В дверь опять скребутся. Марфа Петровна открывает дверь, и через порог падает на пол комнаты окровавленный человек в штатском, видимо сидевший прислонясь к двери. Марфа Петровна молча втаскивает его и, заперев дверь на крючок, становится около него на колени.
Ты кто есть?
Раненый (слабым голосом). А тут кто?
Марфа Петровна. Мы, свои.
Раненый. Водицы…
Марфа Петровна. Девушка!
Валя слезает с печки.
Подай воды. Подымем его.
Раненый (услышав, качает головой). Не надо. Тут есть кто? Мне сказать надо… Я помру сейчас.
Марфа Петровна (оставляет Валю с ним). Пои, пои его, девушка. (Идет за занавеску и говорит негромко.) Василий!
Раненый. Это кто, это свои?
Валя. Свои, свои…
Входит Морозов.
Раненый. Я из окружения шел… Они… меня увидели… и вот… А документы взяли они… Моя фамилия… Водицы…
Валя (дает ему еще воды). Ну, фамилия?
Раненый. Моя фамилия… Ой, водицы…
Ему дают еще воды. Человек, вздрогнув, затихает.
Валя (отпускает его голову; смотрит на его пиджак, у которого выворочены карманы и разорваны рукава). Ой, как разорвали все. Документы, наверно, искали.
Морозов (поднимается, стоит руки по швам). Ну что ж, прощай, неизвестный товарищ. (Неожиданно стирает слезу рукавом.) Вот, кажется, и привык, а жалко людей. (Смотрит на Валю.) А ты что ж, водитель, не плачешь?
Валя. Не могу. Я уже все видала, Сергей Иванович, что и не думала никогда видеть – видала. Не могу плакать. Слезы все.
Штаб Сафонова. Прокуренная комната железнодорожного помещения. Несколько дверей. Сафонов, Ильин. За машинкой – Шура.
Сафонов. Одиннадцатый день. И Крохалева позавчера убили. Или нет, когда? Ты у меня какой день за комиссара? А, Ильин?
Ильин. Два дня. Нет, три.
Сафонов. Три? Дни через эту бессонницу мешаются. Ты вызвал этого… Васина?
Ильин. Вызвал.
Сафонов. Хороший старик, говорят?
Ильин. Говорят.
Сафонов. Он у меня начальником штаба будет, если хороший. А звание я ему восстановлю по случаю нашей полной осады. Да, Ильин, мало людей остается.
Ильин. Вали второй день нет. Неужели ее немцы взяли?
Сафонов. Не хочу я этого слышать.
Пауза.
Нет, ты мне скажи, почему мужики такие сволочи? Девка вызывается в разведку идти, а вы молчите.
Ильин. Женщине легче. Я могу пойти, если надо. Только толку меньше будет.
Сафонов. Это верно. А писателя вызвал?
Ильин. Вызвал.
Сафонов. Я его хочу начальником особого отдела.
Ильин. А разве Петров… ведь еще вчера вроде был совсем…
Сафонов. Что совсем? Умер. Вот тебе и совсем. Шура его вылечить обещала, а не вылечила, соврала.
Шура. Я около него двенадцать часов сидела. Я ему голову держала. У меня руки болят, я печатать не могу. Вот видите, как дрожат, а вы говорите…
Сафонов. Это все история. Это мы потом тебе благодарность вынесем, а теперь – не вылечила, соврала, вот что сейчас я знаю.
Открывается дверь. Входит Васин, очень высокий, сутуловатый, с бородой, в штатском пальто, подпоясан ремнем. На плече винтовка, которую он носит неожиданно ловко, привычно.
Васин. По вашему приказанию явился.
Сафонов. Здравствуйте, садитесь.
Васин. Здравия желаю.
Сафонов. Вы в техникуме военное дело преподаете?
Васин. Преподавал. Сейчас, как вам известно, у нас отряд.
Сафонов. Известно. Сколько потеряли студентов своих?
Васин. Шесть.
Сафонов. Да… Садитесь, пожалуйста. Курить хотите?
Васин (берет папироску). Благодарю. (Зажигает спичку, закуривает, дает прикурить Сафонову.)
Прикуривать тянется Ильин. Васин неожиданно тушит спичку. Ильин удивленно смотрит на него.
(Чиркает другую спичку.) Простите. Старая привычка: третий не прикуривает.
Сафонов. Блажь. Примета.
Васин. Не совсем. Это, видите ли, с бурской кампании повелось. Буры – стрелки весьма меткие. Первый прикуривает – бур ружье взял, второй прикуривает – прицелился, а третий прикуривает – выстрелил. Так что примета почву имеет.
Сафонов. Вы, я слышал, в русско-японской участвовали?
Васин. Так точно.
Сафонов. И в германской?
Васин. Так точно.
Сафонов. А в гражданской?
Васин. В запасных полках, по причине инвалидности.
Сафонов. А в германскую войну, я слышал, вы награды имели?
Васин. Так точно. «Георгия» и «Владимира с мечами и бантом».
Сафонов. А чем доказать можете?
Васин. В данное время не могу, так как с собой не ношу, а доказать могу тем, что храню.
Сафонов. Храните?
Васин. Так точно, храню.
Сафонов. «Георгия» – это ведь за храбрость давали?
Васин. Так точно.
Сафонов (после паузы). Вас Александр Васильевич зовут?
Васин. Так точно.
Сафонов. Так вот, Александр Васильевич. Хочу я вас к себе в начальники штаба взять. Как вы считаете, а?
Васин. Как прикажете.
Сафонов. Да что ж, прикажу. Как здоровье-то ваше? Можете?
Васин. Полагаю, что могу.
Сафонов. Город хорошо знаете?
Васин. Здешний уроженец. Родился здесь в тысяча восемьсот семьдесят девятом году.
Сафонов (мысленно считает). Однако старый вы уж человек.
Васин. Совершенно верно.
Сафонов. А вот опять воевать приходится.
Васин (пожимая плечами). Разрешите приступить к исполнению обязанностей. Вы приказом отдали?
Сафонов. Отдам. (Шуре.) Печатай: «Приказ номер четыре по гарнизону. Начальником штаба обороны города назначаю…» (Васину.) Ваше как звание-то? (Прислушивается, прерывает диктовку.)
Далекие пулеметные очереди.
Это на лимане, по-моему, а? (Прислушивается.)
Васин (прислушивается). Так точно, на лимане у левого брода.
Сафонов (Ильину). Поди свяжись с Заречной. (Шуре.) Она где туда переходила?
Ильин выходит.
Шура. У брода.
Сафонов. Ведь все тихо было, а?
Шура. Тогда тихо.
Сафонов. Да. (В задумчивости ходит.)
Васин. Вы спросили…
Сафонов (спохватившись). Я говорю, вы какое звание в старой армии имели?
Васин. Штабс-капитан.
Сафонов. Ну, штабс – этого теперь нету. Значит, капитан. А из Красной Армии с каким званием в запас уволены?
Васин. В тысяча девятьсот двадцать девятом году, по инвалидности, в должности комбата.
Сафонов. Ну, комбата теперь тоже нет. Значит, майор. (Шуре.) Значит, пиши: «…назначаю майора Васина А. В.».
Пауза.
У меня шинели для вас нет. У меня тут только шинель комиссара моего осталась, так вы ее возьмите и носите.
Васин. Разрешите заметить, что все это будет незаконно.
Сафонов. Знаю, что незаконно. А что же, мне прикажете, чтобы у меня начальник штаба вот так, в лапсердаке ходил? Я вам должен звание присвоить, хотя и права не имею. Коли до наших додержимся, так и быть, простят они это нам с вами. Что, еще возражать будете?
Васин. Нет. Разрешите приступить к исполнению обязанностей.
Сафонов. Приступайте. Пойдем в ту комнату. Я тебе, Александр Васильевич, карту покажу. Только погоди. На дворе-то с утра холодно? Я еще не выходил.
Васин. Так точно, холодно.
Сафонов. Шура! У тебя там где-то бутылка стояла, а? (Наливает в жестяные кружки.) Водку-то пьете?
Васин молча пьет.
Как вижу, лишних слов не любишь?
Васин. Точно так, не люблю.
Сафонов (вздыхая). А я вот, есть грех, люблю. Ну, это ничего, это пройдет. Ты мне напоминай в случае чего. Будешь?
Васин. Так точно, буду.
Сафоновв Васин выходят. Шура, бросив машинку, прислушивается. Когда она не стучит, стрельба за окнами слышнее. Входит Панин. По-штатски кланяется Шуре, снимает и кладет мешающую ему фуражку.
Панин. Здравствуйте, Шурочка.
Шура. Здравствуйте.
Панин. Как поживаете, Шурочка?
Шура. Хорошо. (Возвращает ему тетрадку.) Я прочла, товарищ Панин. Мы позавчера вечером сидели с Валечкой и плакали. Это вы сами написали?
Панин. Нет, я стихов не пишу. Это мой товарищ написал. Мы с ним вместе на Западном фронте были.
Шура. А где он сейчас?
Панин. Нету его, убили.
Шура. Неправда.
Панин. Я тоже, Шурочка, сначала думал – неправда, а потом оказалось – правда.
Шура. Мы позавчера ночью сидели. Печку зажгли. Капитан на полчаса спать лег, а мы с Валечкой все читали и плакали. А потом Валечка собралась – и туда, в разведку пошла. А капитан открыл глаза и меня спрашивает: «Вы чего тут с ней читали?» И я ему опять прочла все. А он грустный лежал. «Хорошо», – говорит. Расстроился даже.
Панин. Капитан?
Шура. Ну да, капитан. А чего вы удивляетесь?
Панин (пожимая плечами). Так…
Шура. Он еще оттого расстроился…
Входит Сафонов.
Сафонов. А, писатель! Здорово.
Панин. Привет.
Сафонов. Шура! Выдь на минуту.
Шура выходит.
Тут у нас теперь, писатель, дело такое. Сил нету больше. Мало сил. Ты себя к этой мысли приучил, что помирать, может, тут придется, вот в этом городе, а не дома? Сегодня-завтра, а не через двадцать лет. Приучил?
Панин. Приучил.
Сафонов. Это хорошо. Жена у тебя где?
Панин. Не знаю. Наверно, где-нибудь в Сибири.
Сафонов. Да. Она в Сибири, а ты вот тут. «В полдневный жар в долине Дагестана… и снилось ей…» В общем, ей и не снилось, какой у нас тут с тобой переплет выйдет. Положение такое, что мне теперь писателей тут не надо. Так что твоя старая профессия отпадает.
Пауза.
Член партии?
Панин. Кандидат.
Сафонов. Ну, все равно. Петров ночью умер сегодня. Будешь начальником особого отдела у меня.
Панин. Да… но…
Сафонов. Да – это правильно, а но – это уже излишнее. Мне, кроме тебя, некого. А ты человек с образованием, тебе легче незнакомым делом заниматься. Но чтоб никакой этой мягкости. Ты забудь, что ты писатель.
Панин. Я не писатель. Я журналист.
Сафонов. Ну, журналист – все равно, забудь.
Панин. Я уже забыл.
Открывается дверь, и входит Валя. Она вся мокрая, в накинутой на плечи шинели.
Валя. Товарищ капитан…
Сафонов. Будь ты неладная. (Бросается к ней, неловко целует в щеку, отпускает.) Что же ты людей с ума сводишь, а?
Валя. Я все сделала, товарищ капитан.
Сафонов. Ну и хорошо. Но ты что думаешь, нам только это и важно? А что ты есть – живая или мертвая, – нам это тоже важно, может быть. В кого из пулемета стреляли? В тебя?
Валя. Ага.
Сафонов. Да ты же обмерзла вся. Шура! (Кричит.) Шура!
Валя. Товарищ капитан, разрешите доложить…
Сафонов. Никаких доложить. Сушись иди.
Валя. Никуда я не пойду, прежде чем не доложу. Понятно?
Сафонов. Говорю тебе, иди сушись, потом… (Останавливается под ее взглядом.)
Валя. Понятно?
Сафонов. Понятно, понятно. Ну, давай скорей. (Слушает ее нетерпеливо, стоя у стола и постукивая пальцами.) Была?
Валя. Была.
Сафонов. Передала?
Валя. Передала.
Сафонов. Пакет где?
Валя. Вот.
Сафонов. Иди сушись.
Валя. Нет, еще не все.
Сафонов. Ну?
Валя. Василий велел передать, что завтра ночью переправлять людей будет, чтобы не стреляли.
Сафонов. Все? Сушиться иди.
Валя. Нет, не все.
Сафонов. Ты же зубами стучишь, дура. Сушись, говорю.
Валя. Он велел передать, что в два часа ровно.
Сафонов. Все?
Валя. Все.
Входит Шура.
Сафонов (Шуре). Ну, иди, грей ее там. Я же не могу. Дай ей чего-нибудь. В крайнем случае мой полушубок, штаны дай. Ясно?
Шура. Ясно, товарищ капитан.
Шура и Валя выходят в другую комнату.
Сафонов. Проклятая девка.
Панин. Почему проклятая?
Сафонов. Упорная.
Панин. Это хорошо.
Сафонов. А я разве говорю, что плохо? Я любя говорю «проклятая».
Панин. Любя?
Сафонов (услышал неожиданную интонацию этого слова). Ну да, сочувствуя. Что же я, человека на смерть пустил, так я за него уже и волноваться не могу? А если его нет два дня?..
Панин. Кого – его?
Сафонов. Ну, ее. Что ты ко мне, писатель, привязался?
Панин. Опять писатель?
Сафонов (улыбнувшись). Прости, пожалуйста, товарищ начальник особого.
В комнату входит Васин. Он в сапогах и в кителе старого образца с кожаными пуговицами. На плечах у него шинель.
Васин. Товарищ капитан, портупея у вас есть?
Сафонов. Что? Есть, есть портупея, найдем. (Подходит к Васину, берет его за пуговицу, радостно.) Ага, помню. Это в тысяча девятьсот двадцать пятом году такие в армии носили; помнишь, Панин? С такими пуговицами. Да?
Васин. Совершенно верно.
Сафонов. Хорошие пуговицы.
Из другой комнаты выходят Шура и Валя. Валя в галифе капитана, в сапогах, закутанная в полушубок, крепко прижимает его руками к груди.
Валя. Ох, как тепло, Шурка, в капитанском полушубке. Прямо мехом к телу… Хорошо. (Заметив Сафонова.) Спасибо, товарищ капитан.
Пауза.
Входит Ильин.
Ильин. Капитан, к аппарату.
Сафонов. Пойдем, Александр Васильевич; пойдем, начальник особого.
Сафонов, Ильин, Васин и Панин уходят.
Валя. А я их и не заметила. Ну, ничего. Он и правда знаешь какой теплый. А я замерзла… вода, знаешь, даже льдинки в ней. Еле доплыла.
Шура. А он тут переживал.
Валя. Кто это – он?
Шура. Капитан.
Валя. Это почему же?
Шура. Не знаю. Может, ты знаешь?
Валя. Нет.
Пауза.
Все ты врешь, Шурка.
Шура. Ей-богу.
Валя. Ой, холодно. (Поеживается.) Вот даже в полушубке, а все-таки холодно. А знаешь, Шура, я думаю, наверно, мне скоро опять идти.
Шура. Да ну?
Валя. Наверно.
Шура. Неужели капитан тебя опять пошлет? Я просилась, а он не велит. Почему?
Валя. Потому что я здешняя. А ты нездешняя.
Шура. Опять тебя. А сам переживает.
Пауза.
Я на него иногда гляжу, а у него глаза озорные, даже страшно. Он, наверно, до войны озорник был. Беда для баб.
Валя. Он некрасивый.
Шура. Это ничего, что некрасивый. А все равно, озорник был, я знаю. А сейчас притих. Он что тебе, не нравится?
Валя. Нет.
Шура. А когда понравится?
Валя. После войны.
Шура. А война, она знаешь какая будет?
Валя. Какая?
Шура. А вдруг длинная-предлинная. Нельзя после войны. Не скоро.
Валя. Ничего, я терпеливая.
Шура. А я нет.
Молчание. Входят Ильин и Козловский, одетый в рваное штатское платье.
Ильин. Где капитан?
Валя. В той комнате.
Ильин (Козловскому). Садитесь. Замерзли? Водки хотите?
Козловский. Не откажусь.
Ильин. Шура, налей водки товарищу.
Шура наливает в жестяную пружку водки. Козловский пьет.
Козловский. Ну вот. А то прямо из воды – и еще ведут тебя через город.
Ильин. А вы что же думали? Сразу: переправился – и полное доверие, да?
Козловский. Нет, я не думал, но все же… Немцы-то стреляли по мне. Довольно наглядно было. Как по-вашему?..
Ильин. Что верно, то верно. Потому и водки даем, что наглядно.
Входит Сафонов.
Товарищ капитан, вот переправился с той стороны, от немцев.
Сафонов (подходит к Козловскому). Здорово! (Пожимает ему руку.) Откуда идешь?
Козловский. Из-под Николаева пробираюсь.
Сафонов. Так. Чего же это ты? Уж лиман перешел, а потом назад к нам?
Козловский. Я узнал в городе, что тут еще наши, – хоть в окружении, да все-таки наши. Я и подумал: чем дальше идти, дойдешь ли, а тут переплыл – и готово.
Сафонов. Документов небось нет?
Козловский. Есть.
Сафонов. Ишь ты. С документами.
Козловский. Девушки, у вас ножниц нет?
Шура. Зачем?
Козловский. Подпороть нужно.
Валя подходит к нему, помогает распороть рукав.
Партбилет без карточки, конечно. Но главное сохранилось, верно?
Сафонов (рассматривает вымокший партбилет). Верно. Какое звание-то?
Козловский. Младший политрук Василенко Иван Федорович.
Сафонов. Тезки, значит. Что, замерз?
Козловский. Замерз.
Сафонов. Согрели тебя?
Козловский. Согрели.
Сафонов. Это насчет воды у нас плохо, а водка – это у нас есть. Только знаешь, такая жажда бывает, что без воды и водки пить не хочется. Ну, по случаю спасения придется тебе стакан чаю дать. Шура, а Шура!
Шура. Сейчас.
Сафонов. Ты давай сейчас иди спи. Хочешь?
Козловский. Хочу.
Сафонов. Там моя шинель лежит. На ней устройся. А потом мы тебе проверку сделаем и к месту определим. Мне каждый человек нужен. Я тебе отпуска по случаю твоих переживаний не могу дать. Понятно?
Козловский. Понятно.
Сафонов. Иди. Она тебе чай туда принесет.
Козловский идет к двери.
(Неожиданно.) Какой части?
Козловский. Сто тридцать седьмой гаубичной.
Сафонов. Кто командир?
Козловский. Чесноков.
Сафонов. Комиссар?
Козловский. Зимин…
Сафонов. Ну, иди, иди, грейся.
Козловский выходит.
Валя (что-то мучительно вспоминая). Вот не видала я его. Не видала, а голос слыхала. Где я могла его голос слыхать? До войны, что ли?
Сафонов. Голос слыхала. Фантазия одна. Что он, Шаляпин, что ли, чтобы его по голосу запоминать?
Валя. Нет, я слышала, Иван Никитич.
Сафонов. Опять свое. Ты чего бегаешь? Тебе тоже спать надо. Ясно?
Валя. Ясно.
Сафонов. Ну и иди, пожалуйста. А то: голос слыхала. Увидала – интересный военный; конечно, познакомиться сразу захотелось. «Где-то я вас встречала, да где-то я ваш голос слыхала…» Ну, это я шучу, конечно. Ты, главное, спать иди, вот что.
Валя и Шура выходят.
(Ильину.) Панин ушел, что ли?
Ильин. Нет, здесь.
Сафонов. Ты ему скажи, чтоб он потом зашел, с ним поговорил. Человек этот, Василенко, вроде человек хороший. Я, конечно, с радостью. Но все-таки пусть поговорит, чтобы порядок был.
Молчание.
Что меня волнует, Ильин, это меня то волнует, что где Глоба. Дошел ли Глоба до наших войск, или не дошел Глоба – это меня больше всего волнует. Потому что помирать я готов, но помирать меня интересует со смыслом, а без смысла помирать меня не интересует. Ну, пошли. (Выходит. В двери останавливается.) Вернись, скажи Александру Васильевичу, чтобы с нами пошел.
Ильин пересекает сцену, заходит в одну из комнат. Из комнаты Сафонова выходит Козловский. Шинель внакидку, в руках бумажка, приготовленная для закурки. Из двери выходит Ильин, проходит через комнату, вслед за ним неторопливо идет Васин.
Козловский. Товарищ майор, разрешите обратиться?
Васин. Да.
Козловский (вглядываясь в него). Только что из окружения. Закурить нет ли, товарищ майор?
Васин, достав баночку, аккуратно насыпает ему махорки.
(Испытующе глядя на него.) Товарищ майор, я вас где-то видал, по-моему.
Васин (спокойно). А я вас нет. Простите, ваше звание?
Козловский. Василенко, младший политрук.
Васин. А я вас нет, не видал, товарищ младший политрук.
Пауза.
Огонь у вас есть?
Козловский. Спасибо. Есть.
Васин прячет коробку и выходит. Молчание. Козловский один на сцене.
(После паузы, удивленно присвистнув.) Дядя, а?
Обстановка второй картины. На сцене Шура. У нее опухшие, заплаканные глаза. Входит Панин.
Панин. Почему глаза заплаканные?
Шура. Ничего. (Плача.) Если бы вы знали, как мне Ильина жалко! Так жалко. (Плачет.)
Панин. Шура!
Шура плачет; не отвечая, уходит в другую комнату. Входит Валя.
Валя. Здравствуйте, товарищ Панин.
Панин. Здравствуйте, Валечка.
Валя. Ох, дела! Сейчас ребятам патроны возила. Как начали строчить, мне мою машину поранили всю, прямо жалко. А меня нет.
Панин. Что, совсем машину?
Валя. Нет, ходит. Я ей говорю: отправляйся на ремонт. А она говорит: разрешите, товарищ водитель, остаться в строю. Я говорю: ну, разрешаю. Так она и осталась.
Панин. С Ильиным утром вы ездили?
Валя. Ага. И главное, знаете, я ему говорю: «Дайте я вас еще подвезу, мы быстро проскочим». А он говорит: «Нет, тебе дальше нельзя, я пешком пойду». Ну, я пошумела, а потом осталась – приказание! А если бы на машине – все в порядке было бы. Жалко мне его, товарищ Панин.
Панин. Что же делать, Валечка, без этого не бывает и, главное, быть не мотает.
Валя. Я ничего, а вот Шура; видели, наверное?
Панин. Видел.
Валя (почти шепчет, доверительно). Вы знаете, они ведь уже сговорились обо всем с нею. Что там после войны будет, неизвестно, так они тридцать первого вечером, когда тихо, уже свадьбу решили сделать, а вот сегодня тридцатое, и убили его. Вы представьте себе, товарищ Панин, как это грустно. Вот она и плачет все.
Панин (внимательно глядя на нее). А ведь это все неправда, Валечка.
Валя. Что неправда?
Панин. Да вот все, что вы говорите: свадьба… Тридцать первого. Просто так красивее, вот вы и придумали. И грустнее тоже.
Валя. А разве это хуже, если красивее?
Панин. Нет, лучше.
Валя. Его и так жалко, потому что он правда хороший был. А так если… так совсем жалко, до слез. У него, может быть, жена где-нибудь… Она, может, только через год узнает, а нам над ним сейчас поплакать хочется.
Панин (задумчиво). Да, жена через год узнает. Это вы хорошо придумали.
Валя. Правда? Вы не смеетесь?
Панин. Нет, не смеюсь.
Пауза.
Слушайте, Валечка, вы умеете пистолеты разбирать, а?
Валя. Умею.
Панин. Вы же шофер, вы все умеете. Сделайте мне одолжение, разберите его, а я его тряпочкой вытру. А то вы знаете, что вчера случилось? Я ночью за слободой был. Там немножко побоялись наши. Ну, я же теперь начальник особого отдела. Я эту штуку в руки взял и пошел.
Валя. Я слышала. Мне Иван Никитич говорил.
Панин. Это он вам говорил, а самое главное, наверное, не сказал. Ко мне потом лейтенант подходит и говорит: «Вы, товарищ комиссар, кому-нибудь прикажите ваш пистолет почистить, а то у вас в дуле набилось – не выстрелит».
Валя (смеясь, берет пистолет). А мне про вас что говорили!
Панин. Что?
Валя. Что вы раньше в кобуре вместо пистолета одеколон носили, и щетку, и зубной порошок. Это правда?
Панин. Правда. Это очень удобно.
Входит Козловский.
Козловский. Вы меня вызывали?
Панин (тихо Вале). Вы его там в уголке почистите сами, а потом мы с вами поедем.
Валя отходит в угол, чистит пистолет.
Козловский. Вы меня вызывали?
Панин. Да, вызывал.
Козловский. Позвольте узнать зачем, а то ведь я с передовой пришел.
Панин. Ничего. Я должен вам заметить, что в следующий раз, если вы произведете такой самовольный расстрел, я вас судить буду.
Козловский. Была такая обстановка, что один трус мог увлечь за собой всех, и мне пришлось…
Панин. Ложь! У вас в роте не было такой обстановки. Вы должны знать, когда нужно расстрелять на месте, а когда судить.
Козловский. Товарищ Панин, да все равно же… (Тихо.) Между нами говоря, конец… Где тут суды разводить! И я погибну и вы!
Панин. Может быть, и вы погибнете и я, но это ни при чем. Пока здесь есть армия и есть закон. Ясно вам это?
Козловский. Ясно.
Панин. И бросьте мне эти разговоры: ах, была не была, все равно пропадать. Это не храбрость – это разложение.
Козловский. Да я сам готов двадцать раз под пули!
Панин. Возможно, но мне до этого дела нет. Все! Идите!
Козловский выходит.
Ну как, Валечка, собрали?
Валя. Сейчас. Раз-два – вот и все. Ой, ну скажите, товарищ Панин, ну где я раньше слышала его голос?
Панин. Да чей голос?
Валя. Василенко.
Панин. Не знаю, Валечка, откуда ж мне знать? Поехали! Только давайте уговоримся: где приказал стоять, там и стойте. За мной не ездить.
Валя. Есть за вами не ездить, товарищ комиссар!
Панин. А то я человек штатский, приказывать не умею, так я уж заранее на вас накричать решил. Чтоб с самого начала боялись.
Панин и Валя уходят.
Из соседней комнаты выходят Сафонов и Васин.
Сафонов. В третью роту? Ну что ж, иди. Только ты, Александр Васильевич, там не очень. Понятно?
Васин. Нет, непонятно. Я выполняю свой долг. Если… выполним его до конца – другим потом легче вперед будет идти.
Сафонов. Не хочу я этого от тебя слышать. Не другие, а мы еще с тобой вперед пойдем. Сталин что сказал? Сказал, что еще пойдем мы вперед. Пойдем, и все тут. (Задумчиво.) Сталин… Я, Александр Васильевич, тому иногда не верю, другому иногда не верю, а ему всегда и везде верю. Я его речь по радио когда слушал, у меня контузия еще не прошла, слова в ушах мешались, но и вместо них все равно для себя его слова слышал. Стой, Сафонов, и ни шагу назад! Умри, а стой! Дерись, а стой! Десять ран прими, а стой! – вот что я слышал, вот что он лично мне говорил.
Васин. Фантазер вы, Иван Никитич.
Сафонов. Конечно, а как же? И ты тоже фантазер. Мы все, русские, фантазеры. От этого воюем смелей. Но смелость смелостью, а все-таки…
Васин. Ничего. Меня, милый, в ту германскую войну шесть раз дырявили, а в эту еще ни разу. Так что у меня еще все впереди!
Сафонов. Вот это верно. Ты, Александр Васильевич…
Телефонист (из другой комнаты). Товарищ капитан, вторая рота на проводе.
Сафонов. Иду.
Сафонов выходит. Входит Козловский.
Козловский. Здравствуйте, товарищ майор.
Васин. Здравствуйте, товарищ младший политрук.
Козловский. А где капитан?
Васин. Сейчас придет.
Пауза.
Козловский. Так где-то я вас все-таки видел, товарищ майор.
Васин. Я уже вам говорил! Не помню, чтобы я вас видел.
Козловский. Но, может быть, вы меня не видели, а я вас видел?
Васин. Может быть.
Козловский. Вы в Николаеве не жили?
Васин. Жил с двадцать третьего по двадцать девятый год.
Козловский. Может быть, я вас там видел?
Васин. Может быть, если вы там жили. Разрешите узнать, зачем явились?
Козловский. За боеприпасами. Но это ведь к капитану.
Васин. Нет, можете и ко мне. Винтовочных?
Козловский. Да.
Васин. Двести штук дам. (Пишет.) Получите у Семененко.
Козловский (беря бумажку). А подпись капитана не нужна?
Васин. Нет.
Козловский. Хотя ведь вы, в сущности, старший начальник.
Васин (сердито). Старший начальник? Капитан Сафонов – начальник гарнизона, а я – его начальник штаба, и это вам должно быть известно.
Козловский. Конечно, но я так сказал, потому что меня удивляет несоответствие знаков различия…
Васин (вставая). А меня удивляет несоответствие ваших знаков различия и ваших мыслей, товарищ младший политрук, и несоответствие количества сказанных вами слов с количеством дел, которые вы делаете. И несоответствие этого разговора с той обстановкой, какая у нас есть.
Козловский (присаживаясь). Зачем же вы так, товарищ майор, я же не хотел… Зря вы подумали!..
Васин. Встать, когда с вами разговаривает старший!
Козловский встает.
Можете идти. Вы свободны.
Входит Сафонов.
Сафонов. Что тут за шум? О чем спор идет?
Васин. Тут спора не может быть, товарищ капитан. Я сделал замечание младшему политруку, и все. Разрешите отправиться в третью роту?
Сафонов. Да, да. Александр Васильевич, иди.
Васин выходит.
Ты что это со стариком вздоришь? Ты мне не смей.
Козловский. Да я, Иван Никитич, с ним по-простому, по-нашему, а он, в общем… интеллигенция.
Сафонов. Что – интеллигенция? Ты этого даже и слова-то не понимаешь. Что ты, некультурный сукин сын, так этим гордишься? А между прочим, если тебя, дурака, за пять лет в университете обтесать, так ты тоже будешь интеллигенция, вот и вся разница. А если не обтесать, так не будешь. Старика обижать никому не позволю! Ишь ты: «по-простому», «по-нашему»… А он что же, не наш, что ли? Ты еще под столом ползал, когда он за то, что немцев бил, награды имел. Зачем пришел?
Козловский. За патронами. Да мало дал. Вот.
Сафонов. И смотреть не хочу. Раз мой начальник штаба тебе столько дал, – значит, столько мог. Ты мне тут этого не заводи: сначала к одному, потом к другому. Иди.
Козловский выходит. За дверью шум.
Голос Глобы: «Да что ты меня не пускаешь? Вот тоже!»
Входит Глоба в штатском. За ним красноармеец с винтовкой.
Красноармеец. Товарищ капитан, к вам. Разрешите пустить?
Сафонов. Ну конечно, пускай, ведь это же Глоба!
Глоба. Он самый.
Сафонов. Ой, Глоба, да ты ли это?
Глоба. Я.
Сафонов. Живой?
Глоба. Живой.
Сафонов. А может, не ты? Может, дух твой?
Глоба. Ну, какой же там дух! На пять пудов разве дух бывает? И потом, я же фельдшер, а медицина духов не признает.
Сафонов. Это верно. Убедил. Ну, садись. (Кричит.) Шура! Покушать дай. И воды там из бидончика стакан налей. Глоба пришел, ему порция причитается.
Шура (показываясь в дверях, смотрит на Глобу). Здравствуйте.
Глоба. Здравствуй, Шура.
Сафонов. Ну, что же ты, радуйся – живой пришел!
Глоба (махнув рукой). Они на меня не радуются. Они меня считают за нехорошего человека. Я им откровенностью своей не нравлюсь.
Сафонов. Это кому же им-то?
Глоба. Вот Шуре хотя бы и вообще всем им, женщинам, сословию ихнему всему.
Сафонов. Был?
Глоба. Да.
Сафонов. Что же слышно?
Глоба. Слышно то, что наши обратно наступать собираются.
Сафонов. Да? Может, и нас отобьют, Глоба, а?
Глоба. Может быть.
Сафонов (закрыв руками глаза). Эх, Глоба. Иногда так захочется и чтобы сам живой был, и чтобы другие, которые… тут кругом, чтобы все живые были. Так, говоришь, наступать будут?
Глоба. Возможно. Я у генерала был.
Сафонов. Как ты доложил?
Глоба. Как приказано, чтобы выручали, сказал, но что если против плана это идет, то мы выручки не просим, сказал. Ну, и что все-таки жить нам, конечно, охота, – это тоже сказал.
Сафонов. И это сказал?
Глоба. И это сказал. Да они сами, в общем, представляют себе это чувство.
Сафонов. Что приказывают нам?
Глоба. Конечно, пакет с сургучом я нести не мог. Поскольку я шел как бегущий от красных бывший кулак, то мне, конечно, пакет с сургучом был ни к чему при разговоре с немцами. Но устный приказ дан такой: «Держись, держись и держись!» А что и как – это пришлю, говорит, на самолете известие.
Сафонов. А тебе больше ничего?
Глоба. Ничего. Я думаю, Иван Никитич, как и что – это еще там, где выше, решают. Этот генерал нам с тобой мозги путать не хотел. Говорит: «Держись!» – и все.
Сафонов. Тяжело добираться?
Глоба. Да ведь я такой человек – где как: где – смелостью, где – скромностью, а где – просто на честное слово. Меня и то генерал отпускать не хотел, говорит: «Сиди тут, Глоба». А я говорю: «Характер мне не позволяет. Там, говорю, ребята будут страдать, ожидая известия вашего». Он говорит: «Я скоро пришлю». А я говорю: «Так то же на самолете, а я на своих двоих, это быстрее». Что тут слышно, Иван Никитич?
Сафонов. Ну, что ж, как ты ушел, в ту ночь Крохалев от ран помер. Петров тоже. Сегодня утром Ильина убили. Так что я теперь и за командира и за комиссара. В общем, много кого уже нету. Ну, ладно, это лишнее.
Красноармеец (открывает дверь). Товарищ капитан, к вам тут гражданский один.
Сафонов. Давай. (Глобе.) Я же начальник гарнизона, сколько есть делов – все ко мне. Давай гражданского.
Входит старик.
Старик. Просьба к вам, товарищ начальник.
Сафонов. Просьба? (Морщится.) Эх, мне просьбы эти…
Старик. И не за себя только, а еще за двух человек.
Сафонов. Чего же вы от меня хотите? Нет у меня ничего, так что и просить у меня – это лишнее. Если насчет еды, то, сколько могу, даю. Всем поровну – как мне, так и вам.
Старик. Нет, нам не то.
Сафонов. Если насчет воды, то опять же – вода как мне, так и вам. Старый человек, уважаю тебя, но стакан на душу – это уж всем.
Старик. Нам не воды.
Сафонов. А чего же вам?
Старик. Нам бы трехлинеечки.
Сафонов. Это зачем же вам трехлинеечки?
Старик. Известно зачем.
Сафонов. Ты, значит, папаша, это за троих просишь? Это, значит, в твоих годах все? Приятели, что ли?
Старик. Приятели.
Сафонов (Глобе). Видал? (Старику.) А вы что, в армии были, что ли, папаша?
Старик. Все были, кто в германскую, кто в японскую. Я вот в японскую был. Мне в ту германскую уже года вышли. Ну, а в эту вроде как опять обратно пришли. Так как же насчет трехлинеечек?
Сафонов (вставая и подходя к нему). Ты понимаешь, папаша, что значит, если ты, чтобы человек плакал, сделать можешь? Я огонь, воду и медные трубы прошел. Я в шоферах десять лет был. Это дело такое – тут плакать нельзя. А ты меня в слезу вогнал. Дам я тебе, папаша, трехлинеечки. Только ты приходи вечером, когда у меня тут начальник штаба будет, тоже с японской войны, вроде тебя. Вы с ним сговоритесь, по-стариковски.
Старик выходит.
Да, значит, такое дело. Неизвестно еще, что и как, куда наши ударят. Ну что же, придется тогда, что надумали, делать. (Подходит к Глобе, закрывает дверь, тихо.) А надумали мы с теми, кто на немецкой части города сидит, мостик через лиман у немцев в тылу рвануть. Не миновать мне завтра ночью Валю опять туда посылать.
Глоба. Жалко?
Сафонов. Мне всех жалко.
Глоба. Да… А я на это дело просто смотрю. Смерть перед глазами. Счастье жизни нужно человеку? Нужно. Ты его видишь? Ну и возьми его. Пока жив. Она девушка добрая. Вот, глядишь, и вышло бы все хорошо.
Сафонов. Ни к чему говоришь. Боюсь я за нее, вот и все.
Глоба. А за себя не боишься?
Сафонов. За себя? Конечно. Но только мы с тобой, Глоба, другое дело. Мы ж начальство. Мы себе не можем позволить бояться. Потому что если я себе раз позволю, то и другие позволят. А потом я уже не позволю, а они опять позволят. Мы с тобой, значит, ни разу бояться позволить себе не можем. Разве что ночью, под одеялом. Но одеял у нас с тобой нет, так что это исключается.
Входит Валя.
Что, привезла Панина?
Валя. Нет, он там остался.
Сафонов. Где – там?
Валя. Там, в первой роте. Ух, устала. (Снимает рукавицы, садится.)
Сафонов (Глобе). Ну, что ты будешь делать? Как назначил его начальником особого отдела, так он все показывает людям, что не боится.
Валя. Я уж его удерживала, удерживала.
Сафонов. Молчи уж! Удерживала она! Я знаю, как ты удерживаешь. Сама лезет не знаю куда, потом рассказывает – удерживала она!
Лейтенант (в дверях). Товарищ капитан, к телефону.
Сафонов выходит.
Глоба (Вале). Как живете, Валентина Николаевна?
Валя. Как все, товарищ Глоба. Как все, так и я.
Глоба. А как все живут?
Валя. А кто как.
Глоба. Эх, времена пошли. Женщины – и вдруг на фронте. Я бы лично вас берег, Валечка. И вас и вообще. Пусть бы вы нам для радости жизни живыми всегда показывались.
Валя. У нас что же, другого дела нет, как вам показываться для вашей радости живыми?
Глоба. А то как же? Для чего создается женщина? Женщина создается для украшения жизни. Война – дело серьезное. Во время ее жизнь украшать больше, чем когда-нибудь, надо, потому что сегодня она – жизнь, а завтра она – пар, ничего. Так что напоследок ее, жизнь-то, даже очень приятно украсить.
Валя. Так что же, по-вашему, жизнь – елка, что ли, игрушки на нее вешать?
Глоба. А хотя бы и елка. Вполне возможно. Я не про тебя говорю, ты девушка серьезная, тебе даже со мной разговаривать скучно. Но женщина все-таки – это радость жизни.
Валя. Не люблю вас за эти ваша слова.
Глоба. А меня любить не обязательно.
Входит Сафонов.
Сафонов. Что за шум?
Глоба. У нас тут с Валентиной Николаевной снова несогласие насчет роли женщины в текущий момент. До свидания, Иван Никитич, я к себе пойду. И, как всегда, в медицинской профессии будут меня ждать неожиданности. Семь дней меня не было, и кто, я ожидал, будет живой, – помер, а кто, я ожидал, помрет, – непременно живой. Вот увидишь. (Выходит.)
Валя. Устали?
Сафонов. Ну да, устал. Мне же думать надо. А это, Валя, Валечка, колокольчик ты мой степной, – это тебе не баранку крутить.
Валя. Ну вот, стали начальником, так уж баранку крутить… смеетесь.
Сафонов. А как же? С высоты моего положения. (Усмехается.) Хотя и баранку надо с соображением крутить, конечно. Не то что ты вчера.
Валя. А что?
Сафонов. А то, что когда я с тобой ехал, сцепление рвала так, что у меня вся душа страдала.
Валя. Я не рвала. Оно отрегулировано плохо. Я ехала правильно.
Сафонов. Неправильно. И на ухабах педаль не выжимала.
Валя. Выжимала.
Сафонов. Нет, не выжимала. Ты мне очки не втирай. Ты не думай, что если я с тобой тихий, так мне можно очки втирать.
Валя. Я ничего про вас не думаю. Я только говорю, что выжимала.
Сафонов. Ну, бог с тобой. Выжимала, выжимала… Только глаза на меня такие не делай, а то я испугаюсь, убегу.
Валя. Я вас как вожу, так и вожу. Я над машиной начальник, раз я за баранкой. Понятно?
Сафонов. Понятно.
Валя. Поспали бы. Ведь уже трое суток не спите.
Сафонов. А ты откуда знаешь? Ты сама только вчера от немцев вернулась.
Валя. Знаю. Спрашивала.
Сафонов. Спрашивала?
Валя. Так, между прочим спрашивала.
Сафонов. Да…
Пауза.
Тебе сегодня ночью или завтра в крайнем случае опять к немцам идти придется.
Валя. Хорошо.
Сафонов. Чего же хорошего? Ничего тут хорошего. Послать мне больше некого, а то бы ни в жизнь не послал бы тебя опять.
Валя. Это почему же?
Сафонов. Не послал бы, да и все тут. И вообще ты лишних вопросов начальству не задавай. Понятно?
Валя. Понятно.
Сафонов. Придется тебе (оглянувшись на дверь) идти к Василию и сказать, что мост рвать будем, и все подробности, чего и как. Но только это запиской уже не годится. Это наизусть будешь зубрить, слово в слово.
Валя. Хорошо.
Сафонов. Да уж хорошо или нехорошо, а надо будет. Два раза ходила и в третий пойдешь, потому что родина этого требует. Видишь, какие я тебе слова говорю.
Валя. А знаете, Иван Никитич, все говорят: родина, родина… и, наверное, что-то большое представляют, когда говорят. А я нет. У нас в Ново-Николаевке изба на краю села стоит и около речки две березки. Я качели на них вешала. Мне про родину говорят, а я все эти две березки вспоминаю. Может, это нехорошо?
Сафонов. Нет, хорошо.
Валя. А как вспомню березки, около, вспомню, мама стоит и брат. А брата вспомню – вспомню, как он в позапрошлом году в Москву уехал учиться, как мы его провожали, – и станцию вспомню, а оттуда дорогу в Москву. И Москву вспомню. И все, все вспомню. А потом подумаю: откуда вспоминать начала? Опять с двух березок. Так, может быть, это нехорошо? А, Иван Никитич?
Сафонов. Почему нехорошо? Это мы, наверно, все так вспоминаем, всяк по-своему.
Пауза.
Ты только, как там будешь, матери скажи, чтобы она с немцами не очень ершилась. Она нужна нам, помимо всяких там чувств. И потом, – ты ей это тоже скажи, – я ее еще увидеть надежду имею.
Валя. Хорошо, я скажу.
Пауза.
Сафонов. Ну и сама тоже. Осторожней, в общем. Сказал бы я тебе еще кое-что, да не стоит. Потом, когда обратно придешь.
Валя. А если не приду?
Сафонов. А если не придешь, – значит, все равно, ни к чему говорить. (Накрывшись шинелью, укладывается на диване. Лежит, открыв глаза.)
Валя. Ну и засните. Хорошо будет.
Сафонов. Совсем спать отвык. Не могу спать.
Валя. А вы попробуйте. Я вам песню спою.
Сафонов. Какую?
Валя. Какую детям поют – колыбельную… (Запевает.) «Спи, младенец мой прекрасный…» Вы бы уж побрились, что ли. А то какой же это ребенок – с бородой.
Сафонов. Хорошо, вот ты вернешься, я побреюсь.
Валя. А если не вернусь, так и бриться не будете?
Молчание.
Придется уж вернуться, раз так.
Сафонов. Не могу спать.
Валя. И песня не помогает?
Сафонов. Не помогает.
Пауза. Сафонов закрывает глаза и мгновенно засыпает.
Валя (не замечает этого). Знаете, Иван Никитич, а я вот не боюсь идти. В первый раз боялась, а теперь нет. Мне кажется, что приду обратно сюда, чтобы вы побрились. А вы будете ждать. И все будут. Чего вы молчите? (Замечает, что Сафонов спит.) Вот и заснул. А говорил, спать не могу. (Тянется к нему. Ей, видимо, хочется разбудить его. Преодолевая это желание и уже не глядя на него, прислонившись к столу, тихо допевает.) «Провожать тебя я выйду, ты махнешь рукой…».
Молчание.
Занавес
У Харитонова. Старый добротный дом частнопрактикующего провинциального врача. Большая столовая, очевидно служащая общей комнатой. Несколько дверей. Два стенных шкафчика – один с посудой, другой белый, аптечного вида. На сцене за чайным столом Розенберг и Вернер. Вернер, прихлебывая из рюмки вино, зубрит что-то вполголоса.
Розенберг (открыв дорожный чемоданчик, раскладывает перед собой разные сувениры: фотографии, документы). Что, Вернер, все практикуетесь в русском языке?
Вернер. Да, практикуюсь.
Розенберг. Это хорошо. Нам тут долго придется быть.
Вернер. По-вашему, война…
Розенберг. Война – нет, недолго. После войны. Завоеватель может презирать народ, им покоренный, но он должен знать его язык, если бы даже ему пришлось лаять по-собачьи. В чужой стране никому нельзя верить, Вернер.
Вернер. Но вы же верите Харитонову?
Розенберг. Да, потому что он мерзавец. И если русские придут, они его расстреляют. Но его жене я уже не верю. Они могут прийти и не расстрелять ее. И уже по одному этому я ей не верю. (Продолжает разбирать карточки.) Сегодня Краузе подарил мне еще целый чемодан всего этого. Не смотрите так. Да-да, я люблю рыться в этом.
Вернер. У вас привычки старьевщика.
Розенберг. Ничего. По этим бумажкам и фотографиям я изучаю нравы. Иногда при этом обнаруживаются любопытные вещи. Вот, например, удостоверение личности младшего лейтенанта Харитонова Н. А.; Н. А. – замечаете? Оно разорвано пулей. Очевидно, его владелец убит. Но меня интересует не это. Меня интересуют инициалы Н. А., потому что нашего хозяина дома зовут А. А. Трудно предположить, но вдруг предположим, что это его сын. А у него сын в армии, это мне известно. Что мы можем из этого извлечь? Очень многое. Во-первых, если даже это просто совпадение, то на нем можно построить интересный психологический этюд: узнавание, неузнавание, ошибка, горе матери и так далее. Все это входит в мою систему изучения нравов. Да, с чего же я начал?
Вернер. Вы начали с жены Харитонова.
Харитонов (открывая дверь). Вы меня звали?
Розенберг. Нет, но раз вы уже вошли, – откуда у вас жена, доктор?
Харитонов. Из Вологды.
Розенберг. Вот видите, Вернер, она из Вологды, а мы еще не взяли Вологду. (Харитонову.) У нее есть родные?
Харитонов (растерянно). Есть. Немножко есть.
Розенберг. Что значит немножко?
Харитонов. Сестры.
Розенберг. Сестры – это, значит, по-вашему, немножко? Но у сестер ведь есть мужья? А?
Харитонов. Я не понимаю вас, господин капитан.
Розенберг. Вы меня прекрасно понимаете. Скажите вашей жене, чтобы она принесла нам чаю в самоваре.
Харитонов уходит.
Вот видите, Вернер, у ее сестер есть мужья. Может быть, один из них инженер, другой – майор, это уж я не знаю. И может быть, этот майор завтра окажется здесь. А она – сестра его жены, и она скорее позволит ему убить нас, чем нам – его. Это ведь, в сущности, очень просто.
Входит Мария Николаевна с чайной посудой.
Скажите, Мария Николаевна, у ваших сестер есть мужья?
Мария Николаевна. Да, господин капитан.
Розенберг. Они русские?
Мария Николаевна. Да. Вы будете пить молоко?
Розенберг. Нет. Вы не завидуете им, что у них русские мужья, а у вас неизвестно какой национальности?
Мария Николаевна. У меня тоже русский.
Розенберг. Я не об этом говорю. Не притворяйтесь, что вы меня не понимаете.
Мария Николаевна. Может быть, нести вам самовар?
Розенберг (вставая). Несите. Мы сейчас придем.
Мария Николаевна уходит.
(Вернеру.) И после этого вы думаете, что я могу ей верить?
Розенберг и Вернер уходят в соседнюю комнату.
Входит Мария Николаевна. За ней Харитонов. На улице несколько выстрелов. Мария Николаевна крестится.
Харитонов. Ну, что ты крестишься?
Мария Николаевна. За них.
Харитонов. За кого – за них?
Мария Николаевна. За наших.
Харитонов. Когда ты научишься держать язык за губами?
Мария Николаевна. Тридцать лет учусь.
Харитонов. Опять?
Мария Николаевна. Да.
Харитонов (тихо). Маша, поди сюда. Ты была у Сафоновой?
Мария Николаевна. Была.
Харитонов. Говорила все, что я велел?
Мария Николаевна. Говорила.
Пауза.
Противно мне это.
Харитонов. Противно? А если я буду убит, тебе не будет противно?
Мария Николаевна. При чем тут ты?
Харитонов. Очень просто. Ты завтра же пойдешь к ней опять и упомянешь, между прочим упомянешь, что мне надоели немцы, что я их не люблю и боюсь. Что я был не рад, когда меня назначили городским головой. Поняла?
Мария Николаевна. Поняла. Только зачем тебе все это?
Харитонов. Затем, что это правда. Затем, что я предпочел бы сидеть весь этот месяц в подвале и не трястись за свою шкуру. Я больше чем уверен, что к этой старухе ходят… Да-да, партизаны. Немцам она все равно не скажет, что я их не люблю, а им, этим, может быть, и скажет. В Херсоне уже убили городского голову…
Мария Николаевна. Боже мой! Чем весь этот ужас, бросили бы все и ушли, как я говорила, куда-нибудь в деревню, спрятались бы.
Харитонов (шипящим, злым голосом). Куда спрятались бы? А вещи? Мои вещи без меня всегда вещи, а я без моих вещей – дерьмо. Да-да, дерьмо, нуль. Понятно тебе, дура?
Кто-то стучится в сенях.
Пойди открой.
Мария Николаевна выходит и сейчас же возвращается обратно. Вслед за ней идет Марфа Петровна – вне себя, простоволосая, со сбитым набок платком.
Марфа Петровна. Изверги!
Харитонов. Тише.
Марфа Петровна. Убили, на моих глазах убили!
Харитонов. Кого убили?
Марфа Петровна. Таню. Таню, соседку. Рожать раньше время собралась! Я думала – черт с тобой, но ты же доктор. К тебе повела. Нашла к кому! Лежит теперь там, у тебя под окнами.
Харитонов. Тише! При чем тут я?
Марфа Петровна. При всем. Ты подписывал, чтобы после пяти часов не ходили, чтобы стрелять?
Харитонов. Не я, – комендант.
Марфа Петровна. Ты, ты, проклятый!
На ее крик из соседней комнаты выходит и останавливается в дверях Розенберг.
Розенберг. Кто тут кричит?
Марфа Петровна. Я кричу! За что женщину посреди улицы убили?
Розенберг. Кто эта женщина?
Харитонов. Это тут одна… Они шли ко мне. Там роды… соседка у них. И вот патруль выстрелил.
Розенберг. Да, и правильно сделал. После пяти часов хождение запрещено. Разве нет?
Харитонов. Да, конечно, совершенно верно.
Розенберг. Если кого-нибудь застрелили после пяти часов – женщина это или не женщина, безразлично, – это правильно. А вас за то, что вы ходили после пяти часов, придется арестовать и судить.
Марфа Петровна. Суди. Убей, как ее… (Наступает на него.) Так взяла бы за горло сейчас этими вот руками…
Розенберг (поворачиваясь к двери в соседнюю комнату). Вернер! Позвоните дежурному! (Спокойно.) Кажется, придется вас повесить.
Марфа Петровна. Вешай!
Розенберг (Харитонову). Как ее фамилия?
Харитонов. Сафонова.
Розенберг. У нее, наверно, есть кто-нибудь в армии? Муж, сыновья?
Харитонов. Нет. То есть, может быть, есть… я не знаю.
Марфа Петровна. Есть. И муж есть, и сыновья есть. Все в армии.
Розенберг. Придется повесить!
Мария Николаевна (вдруг бросается к Марфе Петровне, обнимает ее, став рядом с ней). И у меня тоже сын в армии. И меня вешайте! Я вас ненавижу! Ненавижу!
Харитонов. Маша, ты…
Мария Николаевна. И тебя ненавижу! Всех вас ненавижу, мучителей! А вот мы – подруги, и сыновья у нас у обеих в армии. Да… (Рыдает.)
Входят двое солдат.
Розенберг. Возьмите… (Секунда колебания.) Вот эту. (Указывает на. Марфу Петровну.) А эту оставьте.
Харитонов. Спасибо, господин капитан. Она не будет больше…
Марфа Петровна. Благодари, благодари, иуда, в ножки поклонись.
Солдаты хватают ее за руки.
Плюнула бы этому немцу в морду, да лучше тебе плюну! (Плюет в лицо ему.)
Солдаты выталкивают Марфу Петровну. Мария Николаевна, обессилев, плачет.
Харитонов. Господин капитан. Вы не обращайте внимания. Она это так… Нервная женщина. Они, правда, подруги были.
Розенберг. Ничего, доктор, я прощаю вашу жену, помня о ваших заслугах. (Говорит отчетливо, глядя на Марию Николаевну.) Я же не могу забыть ваших заслуг. Ведь вы же как-никак составили мне список на семнадцать коммунистов и вчера еще на пять. Вы же мне указали местонахождение начальника милиции Гаврилова. Вы же меня предупредили, где спрятан денежный ящик вашего банка. Вы же… Впрочем, я не буду перечислять, этот перечень, кажется, расстраивает вашу жену. Она плачет, вместо того чтобы радоваться, что вы нам так помогли. Ну ничего, успокойте ее. (Уходит в соседнюю комнату.)
Молчание.
Мария Николаевна (тихо). Это все правда?
Харитонов. Правда. Да-да, правда! Ты говори спасибо, что ты жива после того, что наделала!
Мария Николаевна. Я не хочу быть живой, мне все равно. Если бы не Коля, я хотела бы только умереть.
Входят Розенберг и Вернер.
Розенберг. Мария Николаевна, не забудьте про чай.
Мария Николаевна выходит.
(Вернеру, тихо.) Сейчас мы произведем интересный психологический этюд. Еще немножко изучения нравов, того самого, которое, вы так не любите… Доктор!
Харитонов. Слушаю.
Розенберг. Я надеюсь, что вы нам искренне преданы, доктор?
Харитонов. Искренне, господни капитан.
Розенберг. И все, кто борется против нас, – это и ваши враги, доктор? Так или не так?
Харитонов. Так, господин капитан.
Розенберг. Как так? Точнее.
Харитонов. Враги, господин капитан.
Розенберг. И когда они погибают, вы должны этому радоваться, доктор?
Харитонов. Да, должен, господин капитан.
Розенберг. Нет, точнее. Не «должен», а «рад». Так ведь?
Харитонов. Рад, господин капитан.
Розенберг. Я надеюсь, что ваша жена сказала неправду и ваш сын, конечно, не борется против нас?
Харитонов. Нет, господин капитан, к сожалению, это правда, он в армии. Я с ним давно уже в ссоре, но он в армии.
Розенберг. К вашему большому сожалению?
Харитонов. Да, господин капитан, к сожалению.
Розенберг. И если б его уже не было в армии, то ваши сожаления кончились бы?
Харитонов. Конечно, господин капитан.
Розенберг. Подойдите сюда поближе. (Закрывая удостоверение одной рукой, оставляя только карточку.) Это лицо вам знакомо?
Харитонов. Николай!
Розенберг. Я вижу, знакомо. (Открывая все удостоверение.) Здесь, на этой дырке, доктор, ваши сожаления кончились. Вы можете быть довольны. Ваш сын уже не в армии. Правда, я лично не видел, но я в этом уверен. Можете уже не сожалеть.
Харитонов молчит.
Ну как, вы рады этому, доктор?
Вернер. Розенберг!
Розенберг (поворачиваясь к нему, холодно). Да? Одну минуту терпения. Значит, вы рады этому, господин доктор? (Резко.) Да или нет?
Харитонов (сдавленным голосом). Да, рад.
Розенберг (Вернеру). Ну вот видите, Вернер, доктор рад. И мы с вами сомневались в нем совершенно напрасно. Вы можете идти, доктор. Мне все ясно. Спасибо за откровенность. Вы поистине преданный человек. Это очень редко в вашей стране и тем более приятно.
Харитонов выходит.
Вернер. Зачем вся эта комедия? Если нужно расстрелять – расстреливайте или скажите мне, если вы сами неврастеник и не умеете. Но то, что вы делаете, – это не солдатская работа.
Розенберг. У вас устарелые взгляды, Вернер. Изучение нравов входит в наши обязанности.
Вернер. Вы мне осточертели с вашим изучением нравов. Я завтра же попрошусь в полк, чтобы больше не видеть вас с вашим изучением нравов. Я буду убивать этих русских, будь они прокляты, но без ваших идиотских предварительных разговоров, которые мне надоели.
Розенберг. Вы не будете пить чай?
Вернер. Нет. (Выходит.)
Харитонов входит и бессильно прислоняется к притолоке. Входит Мария Николаевна с самоваром.
Харитонов (тихо). Маша! Послушай, Маша!
Мария Николаевна. Что тебе?
Харитонов. Я хочу тебе сказать…
Мария Николаевна. Что еще ты хочешь мне сказать?
Харитонов. Я хочу тебе сказать… Нет, не могу. (Уходит.)
Мария Николаевна. Сейчас я принесу заварку.
Розенберг (искоса смотрит на нее, держа в руке удостоверение). У вас, оказывается, был сын в армии?
Мария Николаевна. Почему был? Он в армии и есть.
Розенберг. Нет, был. Или, как говорит ваш муж, к сожалению, был. Но теперь, как говорит опять-таки ваш муж, его, к счастью, нет. Но знаете, ваш муж рад, что его нет.
Мария Николаевна. Что вы говорите? Что вы говорите?
Розенберг. Не подумайте только, что это имеет какое-то прямое отношение ко мне. Я не был бы так жесток с матерью. Но ко мне случайно попало вот это. Поэтому я и говорю «был».
Мария Николаевна сжимает в руках удостоверение, тупо смотрит на него и так, не выпуская, садится за стол. Сидит молча, оглушенная.
(После паузы.) Я бы не рискнул вам сказать, но я подумал, что вы разделяете взгляды вашего мужа, а ваш муж сказал, что он рад этому, несмотря на свои родительские чувства.
Мария Николаевна молчит.
Да-да, он так и сказал. Доктор!
Входит Харитонов.
Доктор, вы ведь сказали, что вы рады, а?
Мария Николаевна поднимает голову, смотрит на Харитонова. Харитонов молчит.
Или вы мне сказали неправду? Вы не рады?
Харитонов молчит.
Мария Николаевна (молча кладет удостоверение и говорит механически). Сейчас я вам заварю чай.
Розенберг. Спасибо, прекрасно.
Мария Николаевна за спиной Розенберга и Харитонова подходит с чайником к одному шкафчику, потом к другому, аптечному. Порывшись там, возвращается к столу.
Мария Николаевна. Вот чай.
Розенберг. Прошу вас, налейте. Солдатам всегда приятно, когда женская рука наливает им чай или кофе. А, доктор?
Харитонов молчит.
Что вы молчите? Потеряли дар речи?
Мария Николаевна наливает Розенбергу чай.
Доктор, может быть, вы выпьете чаю со мной, а? Вы взволнованы. Ничего. Выпейте. Вы наш преданный друг. Я рад сидеть за одним столом с вами.
Харитонов. Спасибо.
Розенберг. Мария Николаевна, налейте чаю вашему мужу.
Пауза. Мария Николаевна смотрит на Харитонова, потом тем же механическим движением молча наливает чай и ему.
Ну, доктор.
Харитонов. Я прошу простить, господин капитан, но мне дурно… я не могу…
Розенберг. Ну, как угодно, как угодно.
Мария Николаевна (спокойно). Вам больше ничего не нужно, господин капитан?
Розенберг. Нет, спасибо. Вернер, я иду к вам! (Взяв чашку, выходит.)
Харитонов сидит на диване, опустив голову на руки. Мария Николаевна стоит у стены. Молчание.
Харитонов. Маша!
Мария Николаевна. Что?
Харитонов. Маша, я не могу так.
Мария Николаевна. Оставь меня. Я не хочу тебя слушать.
Харитонов. Бросим все, уедем, убежим. Я боюсь их всех. Я ничего не хочу.
Мария Николаевна. Поздно. Я же тебе говорила. А теперь поздно. Ты даже не знаешь, как поздно.
Раздается грохот отодвинутого в соседней комнате стула. Дверь открывается. Вбегает Розенберг и останавливается.
Розенберг. Что вы там намешали?! Что вы там намешали, вы, вы! (Падает лицом вперед на пол.)
Мария Николаевна стоит неподвижно.
Харитонов (суетясь). Что с вами? Что с вами? (Подбегает к Розенбергу, пытается поднять его с полу.)
Мария Николаевна безучастно молча стоит у стены. Входит Вернер.
Вернер (четким шагом подходит к Розенбергу; нагнувшись, берет его за руку, слушает пульс). Кто это сделал?
Мария Николаевна. Мы. Мы его отравили – я и муж.
Харитонов (с колен). Нет, господин капитан, она говорит неправду… Это не мы. Это не я. Не я…
Мария Николаевна. Мы, мы. Встань. (Подходит к Харитонову, приподнимает его.) Встань, Саша, встань. (Быстро.) Это мы с ним. Мы вас ненавидим. Мы это сделали, мы оба – я и он…
Харитонов. Господин Вернер! Господин Вернер!
Вернер. Вы думаете, что я вас буду отдавать под суд?
Харитонов. Господин Вернер, это не я.
Мария Николаевна. Да, мы это сделали. Вы убили нашего сына. Мы отравили этого вашего негодяя.
Вернер. Я вас не отдам под суд. Я вас просто повешу обоих через двадцать минут. (Открывает наружную дверь.) Эй, кто-нибудь.
Мария Николаевна (прижав к себе совершенно обезумевшего от ужаса Харитонова, кричит, прислонясь к стене). Ну и вешай! Вешай!
Ночь. Берег лимана. Деревья. Спуск к воде. Задняя стена какого-то строения. Через, стену медленно идут Валя и Сафонов. У Сафонова правая рука на перевязи.
Валя. А я в прошлый раз как раз тут и переплывала.
Сафонов. Вот как раз потому, что прошлый раз тут, – сегодня в другом месте поплывешь. (Смотрит на часы.) Сейчас поедем.
Валя. Светятся. Хорошие.
Сафонов. В Улан-Баторе купил, уже давно.
Валя. Где это?
Сафонов. Улан-Батор? Это город такой, в Монголии. Далеко… Сейчас меня на Южную балку отвезешь, провожу тебя и… Запалы и шнур не забыла?
Валя. В машине лежат. Что, поедем?
Сафонов. Сейчас…
Из-за дома выходит Васин.
Васин (оглядываясь). Товарищ капитан!
Сафонов. Я.
Васин. Сейчас поедете?
Сафонов. Да, а что?
Васин. Я, с вашего разрешения, останусь тут, в роте, до утра. Телефон все еще не починили, я сам подежурю.
Сафонов. Только к рассвету в штабе будь, ладно?
Васин. Так точно. (Уходит.)
Сафонов. Сейчас поедем… Да, вот тебе и последнее испытание, Валентина Николаевна… Ты у меня теперь старая разведчица. Я теперь тебя по имени-отчеству принужден звать.
Валя. А вы – не надо.
Сафонов. Нет, теперь я уже принужден, ничего не поделаешь.
Слышна канонада.
Совсем близко к лиману подошли. Наступают. Ты представь себе, наступают наши!.. А то уж больно обидно помирать было, тем более что лично я в загробную жизнь не верю. Теперь и сказать можно. Я только вчера, когда эту канонаду в первый раз услышал, в первый раз поверил, что живы будем. И поскольку у меня надежда быть в живых появилась, прошу тебя, Валентина Николаевна, делай что надо, а так зря не прыгай. Я тебя очень хочу живой видеть.
Валя. Я тоже. (Вдруг мечтательно.) Сафоныч, а Сафоныч?
Сафонов. Что?
Валя. Ничего.
Сафонов. Ну, а все-таки?
Валя. Я когда у твоей матери была, твою фотографию увидела и спрашивала про тебя. А она рассказывала про тебя, какой ты – маленький был. А мне интересно, какой ты был маленький! А она вдруг меня спрашивает: «А чего ты, девушка, так интересуешься?» Я говорю: «Ничего, просто так». А она говорит: «А я думала, любовь у вас». Я говорю: «Нет, я просто так».
Сафонов. Валя… (Хочет обнять ее здоровой рукой.)
Валя. Не надо, Сафоныч, не перебивай, я тебе рассказывать хочу.
Пауза.
Я ей говорю: «Он меня все невестой в шутку зовет». А вернулась оттуда – ты меня сразу и звать перестал. Почему? Это ведь в шутку…
Сафонов. Потому и перестал, что в шутку… А когда вернулась… (Снова пытается ее обнять.)
Валя. Не надо. Это тебя Глоба научил, да?
Сафонов. При чем тут Глоба?
Валя. Я знаю, он это всем говорит: «Живем только раз. Она девушка добрая… а что завтра – неизвестно, может, умрем». А я не хочу только оттого, что, может, завтра умрем. Я хочу…
Сафонов (отпустив ее, только продолжая держать за руку, ласково). Ну, чего ты хочешь, колокольчик ты мой степной? Чего ты хочешь? Что сделать мне для тебя?
Валя. Проводи меня, Сафоныч. И что-нибудь хорошее на прощанье скажи. А то я что-то боюсь сегодня. Нет, ты не думай, я немножко… Это ничего?
Сафонов. Ничего.
Пауза.
Ты с собой револьвер взяла в случае если что?
Валя. Нет. Я наган оставила, он тяжелый.
Сафонов (морщась, достает здоровой рукой маленький браунинг). Вот мой, возьми.
Валя (берет, смотрит на браунинг). Это хорошо. Если что-нибудь, если немцы – лучше тогда живой не быть… Верно?
Сафонов. Верно. И лучше мне тогда тоже живому не быть. Вот что я тебе сейчас скажу. А остальное после. После, когда наши придут, когда поверишь, что не потому, что завтра умереть можем.
Пауза.
Ну, поедем. (Идут к дому.) Ты куда его положила?
Валя. В карман.
Сафонов. А ты лучше за пазуху, на грудь. Верней.
Сафонов и Валя уходят.
Некоторое время на сцене пусто. Потом снизу, из-за края обрыва, ведущего к воде, появляется голова неизвестного. Тихий свист. Ответный свист. Входит Козловский.
Козловский. Вы здесь?
Неизвестный. Здесь.
Козловский. Черт бы их взял! Нашли место для прогулок.
Неизвестный. Вы хоть слышали, о чем они говорили?
Козловский. Нет. А мне это не нужно. Я знаю и так. Передайте Розенбергу…
Неизвестный. Он убит.
Козловский. Убит! А кто вас послал?
Неизвестный. Вернер.
Козловский. Передайте ему: во-первых, в городе затевается какой-то взрыв или что-то в этом роде, что – я пока не знаю; во-вторых, примерно через час у Южной балки будет переправляться вот эта, которую вы здесь видели. Фамилия – Апощенко, зовут – Валентина.
Неизвестный. Это связано со взрывом?
Козловский. Очевидно, да.
Неизвестный. У нее будут документы?
Козловский. Очевидно, нет. Но если как следует взяться…
Неизвестный. Конечно. Но это будет точно сегодня?
Козловский. Да, через час.
Неизвестный. Тогда я спешу.
Козловский. Да, конечно. Передайте Вернеру: то, что я задумал с дядей…
Неизвестный. Что?
Козловский. То, что я задумал с дядей, – он знает, – пока не выходит. Попробую еще.
Неизвестный. Все?
Козловский. Все. Да, я вас хотел спросить: из-за лимана слышна близкая канонада…
Неизвестный. Русские начали наступать и подошли ближе. Ну, все? Я спешу.
Козловский. Все.
Неизвестный исчезает. Долгое молчание. Слышны тихие всплески воды. Откуда-то сверху раздается близкий выстрел, потом второй. На сцену, не замечая Козловского, входит Васин с красноармейцем. У Васина в руках карабин.
Васин. Плохо следите. Здесь кто-то подплывал к берегу.
Красноармеец. Так вы же стреляли, товарищ майор. Ничего же не видно.
Васин. Не видно, потому что поздно заметили. Вызовите мне командира! Быстро! Я буду ждать здесь. (Всматривается в темноту.)
Козловский пытается незаметно пройти.
Стой! (Вскидывает карабин.)
Козловский (видя, что ему не уйти). Свои.
Васин. Кто свои?
Козловский. Я, товарищ майор, – Василенко.
Васин (подходя к нему, продолжает держать карабин на изготовку). Что вы здесь делаете?
Козловский. Товарищ майор… Да опустите карабин, это же я. Я вам сейчас объясню…
Васин (не обращая внимания, продолжает держать карабин). Что вы здесь делаете?
Козловский. Да вот пошел проверять посты, как и вы, очевидно.
Васин. Это не ваша рота. Что вы здесь делаете?
Козловский. Я же говорю, товарищ майор. Проверяю посты. Ну что ж, что не моя рота? Мы, политработники, обязаны всюду иметь глаз.
Васин. Политработа тут ни при чем. Это не ваша рота. Извольте ответить, что вы здесь делаете, я вас в последний раз спрашиваю.
Козловский (вдруг решившись). Александр Васильевич!
Пауза.
Дядя Саша!
Васин. Бросьте глупые шутки. Племянник!
Козловский. Да, племянник.
Васин. У меня нет племянника Василенко.
Козловский. Да, но у вас есть племянник Николай Козловский. Коля.
Васин. Так.
Козловский. Александр Васильевич, я вам сейчас все объясню.
Васин. Так. Я слушаю.
Козловский. Вы меня плохо помните?
Васин. Да. Плохо.
Козловский. Но вы вспомните Николаев, вспомните, как вы бывали у мамы на Трехсвятской улице. Мне тогда было пятнадцать.
Васин. Вы что, действительно мой племянник?
Козловский (торопливо). Действительно. Действительно. Я с вами поэтому и говорю сейчас так. Я же мог бы ничего не сказать.
Васин. Что вы здесь делали?
Козловский. Я… я буду говорить с вами начистоту. Вы должны понять меня, как бывший офицер, как дядя, как брат моей матери, наконец.
Васин. Ну? Я вас слушаю.
Козловский. Я хочу вас спасти. Немцы завтра же предпримут последнюю атаку города. Мы все погибнем. И вы погибнете, если…
Васин. Если что, разрешите узнать?
Козловский. Если я не спасу вас и себя. Зачем вам погибать? Вы же с ними ни душой, ни телом. Зачем?
Васин. Вы затем и явились сюда под чужой фамилией, чтобы меня спасти?
Козловский. Нет, не буду лгать. Не только за этим. Но и за этим. Да, за этим. Я знал, что вы здесь.
Васин. Что же вы мне предлагаете?
Козловский. Спастись.
Васин. Позвольте спросить: как?
Козловский. К утру переплыть туда. Вместе – вы и я. Вас хорошо встретят, я вам ручаюсь. Они поймут, что вы только по необходимости… Я уже говорил там о вас.
Васин. Говорили?
Козловский. Да, говорил. Я говорил, что у меня здесь дядя, что он нам не враг и что его нужно спасти.
Васин. Так. А сюда вы зачем пришли?
Козловский. Оттуда переплывал человек. Я с ним говорил… Я хотел переправиться туда с вами под утро и договорился об этом. Я все равно хотел отсюда идти к вам, так что даже лучше, что мы встретились здесь.
Васин. Весьма возможно.
Козловский. Вы согласны?
Васин. Мне надо подумать.
Козловский. Соглашайтесь. Другого выхода все равно нет. Ну, вы выдадите меня – и меня расстреляют. Я смерти не боюсь, иначе я не переправился бы сюда. Но что из этого? Погибну я – через полдня погибнете вы: я – от руки русских, вы – от руки немцев. Зачем вам это? Зачем вы на этой стороне? Что вам хорошего сделали они, чтобы из-за них губить и себя и меня? Если бы не все это, не эта революция, вы бы давно имели покой, уважение, были бы генералом, наконец. Но даже не в этом дело. Дело в том, чтобы спастись. Понимаете вы это или нет?!
Васин. А вы точно знаете, что завтра предстоит атака?
Козловский. Да. Точно.
Васин. Хорошо. Пойдемте в штаб и там у меня спокойно обсудим, как лучше все это сделать.
Козловский. Что ж тут обсуждать?
Васин. Как что? Вы говорите со мной, как мальчишка. Если это делать, то делать как следует. Надо захватить штабные документы, карты. Если переходить, надо переходить так, чтобы это ценили; делать это, как взрослые люди, как офицеры наконец, а не как какая-нибудь дрянь. Неужели вы этого не понимаете?
Козловский. Да. Вы совершенно правы, но…
Васин. Боитесь, что я вас там выдам? Я мог бы сделать это и здесь, не таская вас в штаб. Не валяйте дурака. Кстати, вот вы – так называемый разведчик, а вы знаете, что сегодня через полчаса у Южной балки туда должна переходить Апощенко? Вы сообщили это вашему лазутчику? Не догадались?
Козловский. Нет, догадался. И сообщил. Вы обо мне слишком плохо думаете.
Васин. Если так, то хорошо.
Входят сержант и красноармеец.
Товарищ сержант, я снял с поста часового. Тут кто-то подплывал к берегу. Я слышал всплески, а он ничего не слышал – проспал. Замените другим.
Караульный начальник. Есть, товарищ майор.
Васин (Козловскому, взглянув на часы). До рассвета осталось всего три часа, пошевеливайтесь!
Васин и Козловский скрываются.
Занавес
Штаб Сафонова. Ночь. За столом, очевидно, после ужина, – Глоба, Панин, лейтенант. Шура убирает со стола. Глоба мурлычет себе под нос. Молчание. Лейтенант, вынув из кармана гимнастерки фотографию, разглядывает ее.
Глоба. Это что у тебя?
Лейтенант. Девушка.
Глоба. А ну, дай.
Все молча по очереди смотрят на карточку.
Интересная из себя. (Передает Панину.)
Панин. Да, красивая. (Отдает лейтенанту.)
Лейтенант. Полгода не видел. Забыла уже, наверно.
Глоба. Дай-ка! (Смотрит еще раз. Отдает карточку.) Нет, не забыла.
Лейтенант. Не забыла?
Глоба. Факт. Очень симпатичная девица. Полное доверие у меня лично вызывает. Не забыла. Ты и беспокоиться брось.
Лейтенант (смотрит на карточку, Панину). А у вас есть, товарищ старший политрук?
Панин. У меня? Где-то есть.
Лейтенант. Показали бы.
Панин. Далеко где-то.
Лейтенант. Показали бы.
Панин (роется в карманах, вынимает карточку). Измялась вся.
Лейтенант (смотрит). Ишь какая! (Перевертывает.) Простите, тут письмо. Я случайно…
Панин. Ничего, тут ничего, собственно, не написано.
Лейтенант. А глаза какие! Эта – ждет! Эта непременно ждет…
Входит Сафонов.
Сафонов. (отряхиваясь). Первый снег пошел.
Пауза.
Что, дом вспомнить потянуло? Далеко теперь твой дом, а, писатель?
Панин. Далеко.
Сафонов. Глоба, а твоя где фотография? Не вижу.
Шура. А ему, по его характеру, целый альбом нужно возить.
Глоба. Вот это уж неверно, Шурочка. Человек я, правда, холостой, но чтобы целый альбом возить – это нет. Если возить фотографию, так это уж надо одну какую-нибудь, чтобы сердце билось при взгляде, – например, хотя бы вашу. Но вы же мне не подарите?
Шура. Нет, не подарю.
Глоба. Ну, вот видишь. Хотя у капитана, впрочем, тоже нет фотографии. То есть она могла бы тут с ним рядом сидеть, да он все отсылает ее от себя.
Сафонов. Ты не трогай этого. Знаешь же, что больше некого…
Глоба. А хотя бы меня.
Сафонов. Твое время еще придет. Я тебя на крайний случай держу.
Глоба. Это на какой же такой крайний случай?
Сафонов. А вот если пропадет она, ты пойдешь.
Молчание.
Теперь еще отсидеться два дня – и порядок. (Панину.) И придется тебе, начальник особого, сдать свои дела и опять в писатели податься.
Панин. Да, в газете уже, наверное, думают, что пропал их собственный корреспондент…
Быстро входит Васин, за ним Козловский.
Васин. Товарищ капитан, переправилась Апощенко?
Сафонов (взглянув на часы). При мне нет, но сейчас уже, должно быть… А что?
Васин. Где, у Южной балки?
Сафонов. Да, а что?
Васин. Товарищ лейтенант, соедините со второй ротой! Быстро!
Козловский, стоящий рядом с Васиным, хватается за наган, но Васин, незаметно следивший за ним, поворачивается, перехватывает его руку и вывертывает ее. Наган падает.
Сафонов. В чем дело?!
Васин. Сейчас. Товарищ Панин, выведите его отсюда.
Панин (отворив дверь в соседнюю комнату). Идите.
Козловский не двигается.
Ну!
Козловский и Панин выходят.
Сафонов. Что случилось, Александр Васильевич?
Васин. Сейчас. (Лейтенанту.) Соединили?
Лейтенант. Есть. Соединил.
Васин (в телефон). Задержите Апощенко, если еще не переправилась… Я спрашиваю: переправили или нет?..
Пауза.
Я знаю, о чем можно по телефону разговаривать и о чем нельзя. Переправили или нет?.. Понятно. (Положив трубку.) Переправили. Опоздал.
Сафонов. Александр Васильевич, может, объяснишь все-таки?
Васин. Так точно. Сейчас объясню. (Кивает на дверь, в которую увели Козловского.) Вот этот мой племянник объяснит. Пойдемте.
Сафонов и Васин проходят в соседнюю комнату.
Шура. Иван Иваныч!
Глоба. Ну?
Шура. Что же это? Неужели пропадет Валечка? А?
Глоба (угрюмо). Молчи.
Шура. Неужели пропадет?
Глоба. Молчи.
Шура. Неужели вам даже сейчас не жалко, что пропадет?
Глоба (хватив кулаком по столу). Молчи об этом. Не будет этого!
Сафонов (показывается в дверях). Глоба!
Глоба. Да?
Сафонов. Глоба, одевайся в штатское, скорей. Где оно у тебя?
Глоба. На медпункте.
Сафонов. Беги.(Закрывает дверь.)
Глоба. Вот и пришел мой крайний случай, Шурочка. (Идет к двери, оборачивается.) Там у тебя, наверно, из-под одеколона пузырек есть, так ты мне водки в него приготовь, чтобы, как переплыву, греться было чем. (Выходит.)
Шура (подходит к столу, где стоит ее машинка, роется в ящиках, достает флакон, задумчиво смотрит на него). Валечкин. Осталось немножко… Все равно теперь…
Входят Сафонов, Васин, за ними между Паниным и красноармейцем Козловский, без пояса, в гимнастерке с сорванными петлицами.
Сафонов. Глоба ушел?
Шура. Да.
Сафонов. Хорошо. (Васину.) Ну что ж. Надо кончать. По-моему, все ясно.
Васин. Я не видел его четырнадцать лет, и он значительно изменился. Но все-таки, очевидно, мог бы узнать… если бы был внимательнее. Готов за это понести ответственность.
Сафонов. Да что там ответственность, Александр Васильевич. Подумаешь, из-за такой сволочи расстраиваться. Ну, племянник он тебе, ну и шут с ним. Расстреляем – и не будет у тебя племянника. Товарищ Панин! Составь протокол. Покороче. Ему до утра незачем жить, лишнее ему жить до утра. Понятно?
Панин. Понятно.
Красноармеец. Пойдем!
Козловский (проходя мимо Васина). Я умру, но будете вы прокляты!.. Вы… вы мне не дядя… вы…
Сафонов. Конечно, он тебе не дядя. Кто же захочет быть дядей такой сволочи?
Панин, красноармеец и Козловский выходят.
Васин. Я подам рапорт, товарищ капитан, и буду просить расследовать это дело, со своей стороны…
Сафонов. А иди ты со своим рапортом, Александр Васильевич. Нам с тобой некогда рапорты писать, нам еще завтра драться нужно. (Опускает голову на стол, молчит.)
Васин. Что с вами, Иван Никитич?
Молчание.
Сафонов (глухо). Про мост она им не скажет, это мы поправим. Глобу пошлем. Она не скажет… А если… Все равно не скажет. А ты понимаешь, Александр Васильевич, что это значит – не скажет?
Входит лейтенант.
Лейтенант. Товарищ капитан, самолет из армии вымпел сбросил. Примите.
Сафонов. Из армии? Давно я приказов не получал, устала у меня голова от самостоятельных действий. (Читает приказ.) Да, вот какое дело. Видно, придется нам, Александр Васильевич, отложить эту мысль насчет в живых остаться. Армия нам поможет – это безусловно, но и мы ей, выходит, тоже помочь должны. Что ж, придется мост отставить, отставать придется мост, Александр Васильевич.
Васин. Отставить?
Сафонов. Отставить. (Протягивает Васину приказ.) Лейтенант! Позвони командирам, кто на месте есть, скажи, я собираю.
Лейтенант уходит.
Прочел, Александр Васильевич?
Васин. Так точно. Ну что ж, Иван Никитич, авось нас никто не попрекнет: будем живы – не попрекнут, умрем – тоже не попрекнут.
Входит Панин.
Сафонов. Ну что, закончили?
Панин. Да. А насчет протокола…
Сафонов. Не надо. Эти подробности мне теперь лишние. Панин, вот получил я приказ. Александр Васильевич, давай карту! Армия к лиману подходит. Немцы находятся прижатые к воде. И что была наша мысль взорвать мост у них в тылу, так теперь мысль эта неправильная. Приказано оставить город, собрать все силы и захватить мост, хотя бы на два часа, до подхода наших частей. Чтоб они по этому мосту потом дальше могли идти. Это решение командования, оно глядит в будущее.
Панин. Ясно.
Сафонов. Ясно, но тяжело. Придется нам с тобой, Панин, с людьми говорить. Потому что взорвать мост – это пустяки рядом с тем, чтобы взять мост. Потому что люди устали. Они уже надеялись, что им переждать теперь два дня, пока наши придут, и все. А им еще надо теперь мост брать, жизнь свою класть за этот мост. Это объяснить надо людям. Понимаешь, Панин?
Панин. Объясним.
Сафонов. Это вроде как человек воюет полгода, потом ему отпуск завтра дают, а перед отпуском за два часа говорят: иди опять в атаку. Для него эта атака самая тяжелая. Сделаем, но тяжело. Мост – это я лично на себя беру, а ты, Александр Васильевич, возьмешь легкие орудия и у Южной балки будешь вид делать, что вдоль лимана прорваться хочешь. Но такой вид делать, Александр Васильевич, чтобы похоже было, чтобы они про мост забыли, совсем забыли, чтобы на тебя все внимание обратили.
Васин. Значит, демонстрация?
Сафонов. Да, демонстрация. Но только ты забудь это слово. Люди всерьез должны у тебя идти: это не всякий выдержит, чтобы знать, что без надежды на смерть идешь. Это ты можешь выдержать, а другой может не выдержать. Вот Панин с тобой пойдет за комиссара.
Васин. Я только опасаюсь, что они не попадутся на эту удочку.
Сафонов. Попадутся, я так придумал, что попадутся.
Входит Глоба в штатском.
Вот Глоба поможет, чтобы попались. Иди сюда, Глоба!
Глоба встает перед ним.
Вот какое дело. Пойдешь на ту сторону, найдешь Василия, передашь ему, что взрыв моста отставить. Ясно?
Глоба. Ясно.
Сафонов. Сделаешь это…
Глоба. И обратно?
Сафонов. Нет, сделаешь это и… потом пойдешь в немецкую комендатуру.
Глоба. Так.
Сафонов. Явишься к немецкому коменданту или кто там есть из начальства, скажешь, что ты есть бывший кулак, лишенец репрессированный, в общем, найдешь, что сказать. Понятно?
Глоба. Понятно.
Сафонов. Что угодно скажи, но чтобы поверили, что мы у тебя в печенках сидим. Понятно?
Глоба. Понятно.
Сафонов. Так. И скажешь им, что бежал ты сюда от этих большевиков, будь они прокляты, и что есть у тебя сведения, что ввиду близкого подхода своих частей хотим мы из города ночью вдоль лимана прорваться у Южной балки. Ясно? И в котором часу, скажешь. Завтра в восемь.
Глоба. Ясно.
Сафонов. Ну, они тебя, конечно, в оборот возьмут, но ты стой на своем. Они тебя под замок посадят, но ты стой на своем. Тогда они поверят. И тебя держать как заложника будут: чтобы ежели не так, то расстрелять.
Глоба. Ну, и как же выйдет; так или не так?
Сафонов. Не так. Не так, Иван Иванович, выйдет не так, дорогой ты мой. Но другого выхода у меня нету. Вот приказ у меня. Читать тебе его лишнее, но имей в виду: большая судьба от тебя зависит многих людей.
Глоба. Ну, что же.
Пауза.
А помирать буду, песни петь можно?
Сафонов. Можно, дорогой, можно.
Глоба. Ну, коли можно, так и ладно. (Тихо.) В случае чего, встречусь я с ней там, на один цугундер посажены будем, – что передать, что ли?
Сафонов. Что же передать? Ты ей в лицо посмотри: если увидишь, что ей, может, это ни к чему, то не говори, а если увидишь – к чему, то скажи: просил Сафонов передать, что любит он тебя. И все.
Глоба. Хорошо. Говорят, старая привычка есть: посидеть перед дорогой, на счастье. Давай-ка сядем.
Все садятся.
Шура!
Шура. Да.
Глоба. Ну-ка, мне полстаканчика на дорогу.
Шура наливает ему водки.
(Выпив залпом, обращается к Шуре.) Что смотришь? Это я не для храбрости, это я для теплоты пью. Для храбрости это не помогает. Для храбрости мне песня помогает. (Пожимает всем руки. Дойдя до двери, поворачивается и вдруг запевает.) «Соловей, соловей-пташечка». (С песней скрывается в дверях.)
Молчание.
Сафонов. Ты слыхал или нет, писатель? Ты слыхал или нет, как русские люди на смерть уходят?
Обстановка четвертой картины. Дом Харитонова. Хозяев нет. Столовая обращена в караульное помещение. Все опустошено. Поломанная мебель, изорванные занавески, забытые портреты на стенах. Окна забиты снаружи досками. Одна из внутренних дверей обита железом и закрыта на засов. Через застекленный верх наружной двери от времени до времени видны каска и штык часового. На сцене за столом Вернер с обвязанной головой и писарь Краузе.
Вернер. Вы дурак, Краузе, потому что, когда взяли эту девицу, надо было сначала ее допросить (кивнув на обитую железом дверь), а потом уже сажать с остальными.
Краузе. Разрешите доложить, господин капитан, ее посадили с остальными потому, что вас не было.
Вернер. Все равно, был я или не был, ее нельзя было сажать с ними. Теперь она говорит только то, о чем они сговорились. Теперь она уверяет, что она была прислана к этой старухе, и все. А причиной этому то, что вы дурак. Ясно вам это?
Краузе (вставая). Так точно, господин капитан.
Вернер. Введите ее.
Солдат вводит Валю. У нее измученный вид. Руки бессильно висят вдоль тела.
Я слышал, вас избили?
Валя. Да.
Вернер. И вас опять изобьют завтра так же, как и сегодня, если вы сегодня будете говорить то же, что и вчера. Но если вы скажете что-нибудь новое, то вас больше не будут бить, вас просто расстреляют. Вы слышите, даже не повесят, а только расстреляют. Даю солдатское слово.
Валя молчит.
Зачем вы переправились?
Валя. Я уже сказала. Я переправилась сюда (говорит смертельно усталым голосом заученные слова), чтобы успокоить мать одного нашего командира, чтобы сказать, что вскоре их всех освободят. Она сидит здесь, она может сказать, что я говорю правду.
Вернер. Конечно, она может сказать это после того, как вы сговорились, благодаря тому, что мой писарь – идиот. А зачем у вас с собой был браунинг? Для того чтобы передать сыновний подарок?..
Валя. Нет. Браунинг… я взяла его для того, чтобы застрелиться, если…
Вернер. У нас не дают стреляться женщинам. Мы их избавляем от этого труда. Имейте это в виду.
Валя (все тем же смертельно усталым голосом). Я же сказала: я пришла к матери одного из наших командиров…
Вернер (ударив по столу кулаком). Я слышал это! Краузе!
Краузе. Да.
Вернер. Давайте старуху.
Краузе вводит Марфу Петровну. У нее растрепанные седые волосы.
(Марфе Петровне.) Для чего вот эта (кивает на Валю) приходила к вам? Должна была прийти к вам, если бы мы не задержали ее?
Марфа Петровна молчит.
Сколько раз она у вас была?
Марфа Петровна молчит.
Сейчас без двух минут семь. Если до семи ты мне не ответишь, будешь повешена. Все. (Откидывается на спинку кресла в позе ожидающего человека.)
Марфа Петровна. Я вам отвечу, господин офицер. Если уже две минуты осталось, то я вам отвечу.
Вернер. Ну?
Марфа Петровна. Я слыхала, что вы из города Штеттипа, господин офицер.
Вернер. Ну?
Марфа Петровна. Хотела бы я полететь к вам туда невидимо, в ваш город Штеттип, и взять ваших матерей за шиворот, и перенести их сюда по воздуху, и сверху им показать, чего их сыновья наделали. И сказать им: «Видите вы, сукы, кого вы народили? Каких жаб на свет родили! Каких вы гадюк на свет родили!» И если бы они не прокляли вас после этого, то убила бы я их вместе с вами, с сыновьями ихними!
Вернер. Молчать!
Марфа Петровна. Молчу. Я тебе все сказала. Прошли твои две минуты. Вешай.
Вернер (смотрит на часы). Еще десять секунд. Я жду.
Марфа Петровна. Нечего мне больше тебе говорить.
Пауза.
Вернер (смотрит на часы). Ну?
Пауза.
Вывести и повесить.
Краузе уводит Марфу Петровну. Она в дверях молча поворачивается к Вале и низко ей кланяется. За дверью передав ее солдатам, Краузе возвращается. Пауза.
(Взглянув еще раз на часы.) Сейчас ее повесят. Через минуту. Только потому, что ее все равно повесят, я разрешил ей сказать то, что она мне сказала. Вы будете говорить?
Валя. Я уже вам сказала: я переправилась сюда успокоить мать одного из наших командиров…
Вернер. К кому вы сюда шли?
Валя. Я уже сказала.
Вернер. Хорошо. Значит, вы взяли браунинг на тот случай… Я сам, правда, не одобряю этих случаев, но вот Краузе, он их любит. Когда вы сменитесь с дежурства, Краузе, вы можете взять ее к себе под домашний арест. Ясно?
Краузе. Ясно, господин капитан.
Вернер. Он сменится с дежурства в десять, если вы, конечно, до этого не передумаете.
Входит солдат.
Солдат. Господин капитан, явился перебежчик. Разрешите?
Вернер. Давайте его.
Входит Глоба.
Откуда?
Глоба. Оттуда, господин офицер, сам перешел.
Вернер. Кто вы?
Глоба. Я фельдшер. Глоба моя фамилия.
Вернер. Садитесь.
Глоба. Покорно благодарю, господин офицер.
Вернер. Почему перешли?
Глоба. Да что ж, господин офицер, своя рубашка ближе к телу. Не пропадать же всем русским людям через этих большевиков.
Вернер. Ну, говорите, что вы хотели сказать. Наверное, что-то хотели?
Глоба. Конечно, господин капитан. Я во сне видел, как уйти оттуда, они у меня все отняли. Сам пять лет сидел, а теперь через них же и пропадай. У меня сообщение важное есть, только вот… (Оглядывается на Валю.)
Валя молча с ненавистью смотрит на него.
Вернер. Ничего. Ее сегодня все равно… В общем, можете при ней.
Глоба. Разрешите папиросочку, господин офицер.
Вернер. Краузе, дайте ему папиросу.
Глоба (закуривает). Покорно благодарю! (Тихо, перегибаясь через стол.) Господин офицер, у них воды совсем больше нет. Патронов нет. Они решили, кто здоровые, особенно из начальства, сегодня к ночи у Южной балки вдоль лимана пробиваться. Они ночью атаку там думают делать. Они думают, что не ждет немец этого, то есть, простите, не ждете, значит, вы этого… и вот хотят.
Вернер. Это правда?
Глоба. Истинная правда, господин офицер. Я как только узнал, так сразу же и перебежать решился, потому что, думаю, если так просто, то, может, и расстреляете вы меня, а сообщение вам принесу, то вы сразу – что я человек преданный, увидите.
Вернер. Когда это должно быть?
Глоба. Скоро, в восемь часов.
Вернер (задумывается, вынимает из планшета карту). Подите сюда. Здесь?
Глоба (заглядывает). Так точно, здесь.
Вернер. А чем вы можете доказать?
Глоба. Так скоро же начнется. Сами увидите.
Вернер. А вы знаете, что русские подошли к самому лиману? Слышите?
Слышна канонада.
Глоба. Слышу, господин офицер. Так ведь это же тут. А у меня домик под Винницей. И жена там, и все. Я через вас только туда и попасть могу. А что все правда, вы не сомневайтесь. Я же у вас, господин капитан. Вы, если что, меня раз-два, и готово. Это же мне вполне ясно.
Вернер. Да, это должно быть вам ясно, очень ясно. Краузе, уведите их.
Краузе выводит Валю и Глобу в комнату с железной дверью. Возвращается.
А теперь соедините меня со штабом.
Краузе (берется за телефон). Готово, господин капитан!
Вернер (по телефону). Господин майор, тут прибыл перебежчик оттуда – из той половины города. Он заявляет, господин майор, что у них ни воды, ни патронов и что они, отрезанные от своих, не знают, что происходит на самом деле. Он сообщает точные сведения. Сегодня в восемь они будут пробовать прорваться из города у Южной балки, вдоль лимана. Он сообщает, что это должно начаться в восемь часов… Да… Да. По-моему, взять туда четвертую роту от моста… Да… Ну что ж, на мосту останется два взвода, и потом… потом, они никогда не решатся из города идти прямо на мост… Да, конечно, проверю… Слушаю… Будет сделано. (Кладет трубку, берет лист бумаги, и что-то пишет.) Краузе! Сегодня вы им дадите есть. Ясно?
Краузе. Ясно.
Вернер. Вы вызовете их сюда, дадите им по куску, и когда подойдет этот, Семенов, вы передадите ему с куском незаметно эту записку. Это уже не в первый раз, он поймет.
Краузе. Может быть, просто вызвать его одного, господин капитан?
Вернер. Это слишком просто. Это просто для нас, но просто и для них. Мы его спросим через час.
Пауза.
Да, когда дадите им хлеб, до моего прихода оставьте их здесь. Здесь у них скорее развяжутся языки. А сами выйдите и посматривайте через эту дверь.
Краузе. Хорошо, господин капитан.
Вернер выходит.
(Отворив железную дверь.) Эй, вы! Идите сюда!
Входят Семенов, Глоба и Валя.
(Взяв тарелку с несколькими кусками хлеба.) Берите хлеб. Господин комендант приказал вам выдать хлеб. (Вале.) Вы берете?
Валя молчит.
(Швыряет к ее ногам кусок хлеба. Глобе.) Вы?
Глоба подходит и берет хлеб. Краузе подходит к Семенову и дает ему хлеб в руки. Семенов ест хлеб, стоя спиной ко всем. Глоба внимательно смотрит на него. Краузе выходит.
Валя (тихо). Ну, Иван Иванович, скажите, что это неправда, что вы это все придумали. Скажите, мы же здесь все свои, а?
Глоба (громко). Еще чего. Довольно я там унижался. Я теперь за все отплачу. За все ваши пакости. За мой дом поломанный. За тюрьму, где я сидел, за все.
Валя. Какой же вы мерзавец. Если бы я только знала… Я бы вас убила. И Иван Никитич убил бы!
Глоба. Ну, это если бы да кабы… А теперь руки коротки.
Валя (Семенову). Товарищ, вы слышите, что он говорит. Ведь вот он же сейчас пришел и всех выдал и рассказал, как наши хотят из города выйти, и где, и когда. Они все погибнут из-за него. Если бы у меня что-нибудь было. (Подходит близко к Глобе, с трудом поднимает руку.) Вот! (Ударяет его.)
Глоба с силой отталкивает ее. Она, пошатнувшись, валится на стул у стены. Долгое молчание.
Глоба (заметив, что Семенов отвернулся, подходит к Вале, тихо толкает ее). Валя!
Валя (громко). Что?
На ее голос оборачивается Семенов.
Глоба (меняя тон). Вот что я вам скажу, барышня. Вы не очень! Я не люблю, когда меня руками трогают. Это я вам, конечно, на первый раз по вашей женской слабости прощу. А там, имейте в виду, и до вас руками коснуться можно.
Валя. Как я могла раньше не догадаться? Вы же всегда такие вещи говорили, что мне противно было. Вот вы какой! А я не догадалась.
Семенов (быстро подойдя к ней). А ты не огорчайся! (Кивнув на Глобу.) Это же свой, товарищ, это же он так. Для осторожности. (Глобе, сердито.) Что ты, в самом деле, дурака валяешь? Что мы, немцы, что ли? Всем нам один конец. Что же, до самой смерти, что ли, теперь друг друга подозревать? Смотри, до чего ее довел. С заданием перешел?
Глоба. А иди ты знаешь куда? Все вы думаете, что для вас с заданиями ходят. Жить я хочу. Понятно? Вот и все мои задания. Ничего мне такого ваша Советская власть не дала, чтобы помирать мне за нее.
Валя (Семенову). Они у меня все руки вывернули. Ну, ударьте же хоть вы его, ради бога, чтобы почувствовал он, какой он гадюка.
Семенов подходит к Глобе и замахивается.
Глоба (выкрутив ему руку). Ну-ну, потише, а то я сейчас в дверь стукну, скажу немцам; что ты тут партизанскую войну разводишь. Я им знаешь какие сведения принес? Они тебе за меня ноги переломают.
Пауза. Внимательно смотрит на старые дубовые часы с маятником. На часах ровно восемь.
Что, часы правильные?
Все молчат.
Часы, говорю, правильные?
Семенов. А что тебе часы? (С интересом). Зачем тебе, который час, знать надо?
Глоба. Я спросил: часы правильные? И больше я вопросов к тебе не имею, так что молчи. (Прислушивается.)
Из тишины доносятся первые далекие выстрелы. Свет гаснет.
Обстановка пятой картины. Берег лимана. Тревожная музыка близкого боя. Два красноармейца, поддерживая, вводят на сцену Васина. Сажают его.
Первый красноармеец. Ну, как, товарищ майор?
Васин. Ничего.
Второй красноармеец (перевязывает Васину грудь). Ишь как бежит. Сейчас я стяну, товарищ майор, потуже: легче будет.
Васин. Кого-нибудь из командиров ко мне.
Первый красноармеец. Сейчас, товарищ майор. (Уходит.)
Васин. Седьмая и, кажется, последняя.
Входит Панин.
Панин. Александр Васильевич, куда вы ранены?
Васин. Кто это?
Панин. Панин.
Васин. Седьмая, и, кажется, последняя. Как там, товарищ Панин?
Панин. Немцы, видимо, ждали. Их много. Были готовы и встречают.
Васин. Это хорошо. Хорошо, что встречают. Очень хорошо, что встречают…
Пауза.
А от капитана никого нет?
Панин. Пока нет. Что прикажете делать, товарищ майор?
Васин. По-моему, нам приказ не меняли: наступать. Сейчас третий взвод подойдет, поведете его.
Панин. Есть.
Васин. Вместо меня примете команду.
Панин. Есть.
Васин. Кажется, слышно что-то от моста… а?
Красноармеец. Так точно. Слышно, товарищ майор.
Васин. Плохо слышу. Сильно стреляют, а?
Красноармеец. Сильно, товарищ майор.
Васин. Это хорошо.
Вбегает лейтенант.
Лейтенант. Где майор?
Васин. Я здесь. Откуда?
Лейтенант. Капитан просил передать, что наши уже у самого моста. Уже идет бой. Вы можете отходить.
Васин. Хорошо! (Вдруг громким голосом.) Последний раз в жизни хочу сказать: слава русскому оружию! Вы слышите?! Слава русскому оружию. А капитану передайте, капитану передайте… (Опускается на руки красноармейца.)
Панин (наклоняется над ним, потом выпрямляется, снимает фуражку). А капитану передайте, что майор Васин пал смертью храбрых, сделав все, что мог, даже больше, чем мог. И еще передайте, что команду над ротой принял начальник особого отдела Панин. Можете идти.
Обстановка седьмой картины. Свет загорается снова, на часах десять. Глоба – по-прежнему ходит по комнате. Валя полулежит на стуле. Семенов из своего угла внимательно наблюдает за обоими. Слышна близкая канонада.
Глоба (прислушиваясь). Уже десять… Что ж – время подходящее.
Семенов. Для чего?
Глоба. Для всего. Смотря что кому надо. Совсем забыли про нас хозяева. Видать, не до того им, а?
Семенов (угрюмо). Не знаю.
Глоба. Не знаешь? А я думал, как раз ты и знаешь.
За стеной раздаются совсем близкие выстрелы и пулеметная трескотня.
Семенов (испуганно). На улицах стреляют, а? Уже на улицах!
Глоба. А чего ты боишься? Это же ваши небось стреляют. Небось в город входят! Это мне бояться надо. А тебе что?
Валя. Неужели пришли? (Семенову.) Наши идут, а?
Семенов. А ну тебя… (Прислушивается.)
Глоба (подходит к нему). Ты что же? Тебе что, не нравится, что ли?
Семенов. Отстань. (Прислушивается.)
Глоба. А ну, повернись-ка!
Семенов поворачивается.
Дай-ка я на тебя посмотрю, какой ты был? Так. Ну, а теперь какой будешь? (Бьет его по уху.) А это – для симметрии. (Снова бьет по уху и третьим ударом валит на пол.) А теперь лежи, тебе ходить по земле не для чего. Привыкай лежать. Расстреляют – лежать придется.
Валя. Что вы делаете?
Глоба. А то и делаю, Валечка, что морду ему бью, сволочи. Наши в город ворвались. Теперь кончена моя конспирация. Немцы тикают. И сейчас нас с тобой стрелять будут. Это уж точно, это у них такая привычка. И не хочу я перед смертью, чтобы ты меня по ошибке за сволочь считала. Вот что значит.
Валя (бросается к нему, обнимает его). Иван Иванович, милый! Иван Иванович!
Глоба. Ну, чего?
Валя молча прижимается к нему.
Ну, чего там? Чего расплакалась? Как на меня кричать – так не плакала. А теперь в слезу? Сердитая ты девка. Я думал, глаза мне выцарапаешь.
Валя. А я так намучилась. Если бы вы только знали, как измучилась!
Глоба. А я – на тебя глядя. Ничего, Валечка, ничего. Ты уж извини. Мы еще с тобой сейчас «Соловей, соловей-пташечка» споем. Только ты, голуба, имей в виду, сейчас расстреливать придут. Это уже непременно.
Валя. Пускай. Мне теперь все равно… Но наши, наши ведь придут?
Глоба. Придут! А как же! Потому нас и расстреляют, что наши непременно придут. Это как пить дать.
Семенов порывается к двери.
(Опять сваливает его на пол.) Ну, куда? Ты же сидел с нами и еще посиди. Тебе же немцы с нами сидеть велели. Ну и сиди. (Обращается к Вале.) Слезы-то вытри. Ну их к черту. Мне их показать можно, а им, сволочам, не надо. Дай-ка я тебе в глаза погляжу. (Смотрит.)
Валя. Что?
Глоба. Мне Иван Никитич наказал: в глаза тебе посмотреть и сказать, если вместе помирать будем, одно слово.
Валя. Какое слово?
Глоба. Что любит он тебя, просил сказать. Вот и все. Больше ничего.
Валя. Правда?
Глоба. Что ж, разве я перед смертью неправду тебе скажу?
Совсем близко выстрелы. Дверь с треском открывается, вбегают Краузе и солдат с автоматом.
Краузе. Все в камеру!
Глоба (обняв Валю за плечи). Пойдем!
Глоба и Валя проходят в камеру.
Краузе. Быстрей! (Семенову.) Ты!
Семенов (бросаясь к нему). Господни Краузе… я же ваш. Вы же знаете. Меня нарочно сюда…
Краузе (отпихивает его сапогом). В камеру!
Семенов. Подождите! Я должен вам сказать очень важное.
Краузе. Ну, быстрей!
Семенов. Этот человек, он – их. Он все лгал.
Краузе. Теперь нам все равно. В камеру.
Семенов (хватает его за руку). Господин Краузе, позовите господина капитана! Я сам позову! (Бросается к наружной двери.)
Когда он оказывается на пороге ее, Краузе стреляет ему в спину. За дверью слышно падение тела.
Краузе (солдату). Ну!
Солдат, подойдя к двери камеры, выпускает внутрь камеры автоматную очередь. Из камеры слышен голос Глобы, поющий: «Соловей, соловей-пташечка, канареечка жалобно поет… Эх, раз и два…»
Ну!
Солдат выпускает вторую очередь. Короткая тишина. За окном близкая трескотня выстрелов. Краузе и солдат выбегают. Снова выстрелы, потом долгая тишина. В дверях камеры появляется Валя. Она трогает себя за плечо, за руку. Рука не действует. Видимо, она ранена в плечо и в грудь. Прислоняется к стенке.
Валя (обращаясь назад, в камеру). Иван Иванович!
Тишина.
Иван Иванович, Иван Иванович, вы живой?
Молчание.
Иван Иванович, милый, что же это? Смотрите, а я живая.
Молчание.
Неужели я одна живая?
Молчание.
Валя опускается в кресло у стены. Слышны выстрелы и грохот шагов. В комнату вбегают красноармейцы и Морозов.
Морозов (останавливается в дверях). Товарищи!
Молчание.
(Всматривается.) Товарищи, есть тут живой кто?
Валя. Я.
Морозов (подходит к ней). Это что? Это они сейчас тебя, да? У меня индивидуальный пакет есть.
Валя. Нет, вы сначала посмотрите… может быть, он там живой…
Морозов. Кто?
Валя. Глоба.
Морозов выходит и молча возвращается.
Он меня собой заслонил, когда они в нас стрелять стали. А может, он все-таки живой?
Морозов качает головой.
А наши совсем пришли, да?
Морозов. Совсем, совсем, успокойся.
В комнату вбегает Сафонов в сопровождении лейтенанта и красноармейца.
Сафонов. Ну, вот тут ихняя комендатура была. Тут у них арестованные где-нибудь поблизости… (Замечает Валю.) Валя!
Валя. Я…
Сафонов (одному из красноармейцев). Давай кого-нибудь – врача или Шуру! Давай скорей! (Бросается к Вале.) Что это? Что ты молчишь?
Морозов. Должно быть, сознание потеряла. Только что говорила.
Сафонов (берег ее за руку). Правда? Пройдет? Будет она живая, а?
Морозов. Будет. Она-то будет. (Кивая на дверь камеры.) А вот там…
Сафонов (вскочив, проходит в камеру, возвращается с обнаженной головой). Глоба… Погиб Глоба… Хороший был человек… (Вытирает глаза рукавом.) Много у меня сегодня потерь. Почти силы нет все это выдержать. Но надо.
Вбегает Шура.
Шура. Ой! Валечка! Господи ты боже мой…
Сафонов. Не кудахтай! Перевяжи, пока врача нет. (Подходит к столу, наливает стакан воды, возвращается к Вале.) Вот воды ей дай. (Отходит.) Фамилии товарищей, которых немцы здесь повесили, узнали?
Лейтенант. Узнали. Вот список.
Сафонов. Завтра будем похороны делать. Последнее слово скажем погибшим товарищам. Последнее прости…
Пауза.
Так как же фамилии?
Лейтенант (читает). «Антонов Иван Николаевич; Петрова Анна Сергеевна; Клинцов Петр Андреевич; неизвестный; Харитонова Мария Николаевна; Никольский Василий – это мальчик; Сафонова Марфа Петровна; Ганькин Алексей Тимофеевич…» Что с вами, Иван Никитич?
Сафонов. Ничего… Ничего. (Вставая.) Ничего такого. Только очень жить я хочу. Долго жить. До тех пор жить, пока я своими глазами последнего из них (схватив из рук лейтенанта список), которые это сделали, мертвыми не увижу! Самого последнего, и мертвым. Вот здесь вот, под ногами у меня!
Занавес
1941–1942
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Федор Алексеевич Воронцов – академик архитектуры, 55 лет.
Тетя Саша – его сестра, 60 лет.
Оля – его дочь, 23 года.
Дмитрий Иванович Савельев – инженер-полковник, 40 лет.
Вася Каретников – его адъютант, лейтенант, 28 лет.
Ваня – воспитанник Савельева, 13 лет.
Полковник Иванов – артиллерист, 40 лет.
Анна Григорьевна Греч – майор медицинской службы, 42 года.
Степан Степанович Чижов – управляющий домом, 50 лет.
Сергей Николаевич Синицын – архитектор, 26 лет,
Надя – старший сержант, зенитчица, 28 лет.
Дело происходит в Москве летом 1944 года.
Москва, начало осени. Большая общая комната в квартире Воронцова. Три двери. У круглого обеденного стола за утренним поздним чаем Воронцов и Надя.
Надя. Ну, как блинчики мои? Хуже не стали?
Воронцов. Лучше. Как все после долгой разлуки.
Надя. Я на батарее девочкам тоже иногда пеку.
Воронцов. Хвалят?
Надя. Хвалят. Это как развлечение – вдруг блинчики испечь. Скучно.
Воронцов. А тебе непременно чтоб бомбы? Наш-то старый дом проморгала. Мало тебе? Ты что же, теперь сержант?
Надя. Старший.
Воронцов. Старший. А нос все курносый. После войны обратно ко мне в работницы не пойдешь?
Надя. Не пойду.
Воронцов. И не ходи. Занятие обидное и вымирающее. Ну, как тебе моя Ольга после разлуки?
Надя. Еще лучше стала.
Воронцов. Уж сибиряки сватались, сватались.
Надя. Жалко, Виктор Иванович погиб.
Воронцов. Да. Вот тут, бывало, сидел. Не любил сладкий чай, помнишь?
Надя. Помню.
Воронцов. И погиб. Не муж ей был, но помнить себе о нем велела.
Надя. И помнит?
Воронцов. Помнит. Пока. До любви. Ведь память – она только от напрасного охраняет. А придет любовь, все сломает.
Надя (кивнув на дверь). А Сергей Николаевич все дружит, ходит.
Воронцов. Дружит. Все мы так. Дружим, дружим…
Оля выходит из своей комнаты вместе с Синицыным.
Оля. И беру с тебя слово: после лекции – сразу к нам.
Синицын. Хорошо.
Воронцов. Первая публичная? Волнуешься?
Синицын. Немножко. До свидания. (Уходит.)
Оля (в дверях). Приходи. А то поссоримся.
Воронцов. По-моему, и так поссорились.
Оля. Пока нет.
Пауза.
Дай блинчик!
Воронцов (отправляя блинчик в рот). Какой блинчик? Вот у сержанта проси.
Надя (улыбнувшись). Нажарить?
Оля. Нажарь. Мы его выгоним в кабинет, а сами тут, как он выражается, – навернем.
Надя выходит.
Воронцов. Объяснился?
Оля (кивнув). И главное, зачем? Все было так хорошо.
Воронцов. Молчание – золото? Да? А мысли?
Оля. Что мысли?
Воронцов. Мысли его на этот предмет тебе – что – неизвестны были? А впрочем, сам виноват. Любитель слишком длинных осад. Глупо. Я сторонник штурмов. Штурмовал твою мать три дня и счастливо жил с ней до ее смерти. Итак, он сказал тебе «будь моей», а ты предложила ему взамен чистую дружбу? Так?
Оля. Не совсем так, но, в общем, да.
Воронцов. Не поймет.
Оля. Почему?
Воронцов. Потому что мужчина. Будет ходить и надеяться. Я в этих вопросах за старинное варварство: «Я прошу вашей руки, Глафира Степановна». – «Нет, я не буду вашей женой, Тимофей Лукич». – «Прощайте, Глафира Степановна». Цилиндр в руки, и больше в этот дом ни ногой. А вы: «Сереженька, приходи вечером, а то я рассержусь. И завтра приходи, и послезавтра. Будем вместе смотреть альбомы и пить чай с папой!»
Оля. А знаешь, ты, как фокусник, – раз, и самую серьезную вещь вдруг вывернешь так, что она выглядит глупо.
Воронцов. А почти в каждой серьезной вещи есть своя глупая сторона!
Оля. Что ты злишься на меня?
Воронцов. На тебя? Я на него злюсь. Он же талант! Я-то вижу. Он когда за проектную доску садится, чертом делается. Когда-нибудь такие города строить будет, что нам и не снилось! Я в сорок первом сам в ополчение пошел, а его, молокососа, забронировал, думаешь, так просто? Талант… А душа не по таланту. Средняя душа, небольшая. Ему бы, по его таланту, такую душу иметь, чтоб в ней все потонуло – и Виктор твой, и воспоминания. Такую душу – чтоб сгреб в нее тебя, как медведь, и не выпустил бы. Нет, где там…
Оля. Папа.
Воронцов. Что?
Оля. Если бы ты был не ты, а я – не я и тебе было бы лет на двадцать меньше, я бы тебя непременно полюбила.
Воронцов (ворчливо). Слава богу, нашла наконец подходящего жениха. (Подходит к этажерке, достает фотографию.) Вот, пожалуйста, в двадцать четвертом году снимался. Возьми. Носи с собой в сумочке и смотри на проходящих мужчин, когда увидишь похожего – знай, жених!
Оля. Опять ты! А я почти серьезно.
Воронцов. А я тоже – почти серьезно.
Звонок. Оля уходит в переднюю. Возвращается с Чижовым.
Чем могу служить?
Чижов. Товарищ Воронцов, я в больнице был, когда вас сюда поселили…
Воронцов. Так точно. После возвращения из эвакуации третий месяц в ваших палестинах живу, поскольку мои немец разбомбил.
Чижов. Эта квартира, я хотел вас предупредить, инженера Савельева была, Дмитрия Ивановича… Вам ничего не говорили?
Воронцов. Ничего. Сказали, что вещи тут стоят, когда нужны будут – заберут.
Чижов. Вот именно, вещи. Это Савельева вещи. Надо вам сказать, как на грех, аккурат перед войной он с женой и дочерью на курорт какой-то поехал возле границы. И предполагается, что погиб там с семейством, иначе бы известия были.
Оля. Это их фотографии в той комнате висят?
Чижов. Их. Ну, раз вы даже ихние фото не тронули, мне вам незачем объяснять про сохранность. Конечно, об них и слуху нет, но я сам в ополчении был, знаю: пока без вести – это еще но помер!
Воронцов. В какой ополченской были?
Чижов. В нашей, Бауманской.
Воронцов. Стало быть, однокашники.
Чижов. А разве вы тоже?
Воронцов. Тоже! Не тоже, а я, милый, отделенным был. Оля, ну-ка налей по маленькой бывшим однополчанам,
Входит Надя.
Надя. А вот и блинчики.
Воронцов. Давай сюда. За ползающих и перебегающих, невзирая на возраст! (Пьет.)
Оля. Пропали мои блинчики…
Надя. Еще сжарим.
Оля. Какое там «сжарим», и так опаздываю. (Быстро целует отца.)
Воронцов. Вот женщины, Чижов. Мы с тобой, может быть, в соседних окопах лежали, а ей блинчиков жаль.
Оля. Лежали, стреляли, ползали. Воевал две недели, а уж разговоров…
Воронцов. А чем меньше человек воевал, тем он больше об этом разговаривает. Это уж такой закон природы.
Оля выходит.
Верно, Чижов?
Чижов (поднимаясь). Верно. Рад я, что в хорошие руки квартира эта…
Воронцов. Да уж хорошие не хорошие, а так бывший однокашник, должен ты мне первому все поблажки делать – там свет включать, воду пускать…
Чижов. Безусловно.
Воронцов. Ты куда спешишь-то?
Чижов (разводя руками). Ремонт.
Воронцов. И мне бы тут тоже неплохо – ремонт по знакомству, а? Как это поют-то: «Вспомню я пехоту, и родную роту…»
Чижов (неожиданно подтягивает уже в дверях). «И тебя за то, что ты дал мне закурить».
Воронцов. Вот, вот.
Чижов выходит.
Вот именно. (Не очень уверенно повторяет.) «Вспомню я пехоту, и родную роту, и тебя за то, что ты дал мне закурить».
Надя. Федор Александрович, а я и не знала, что вы в ополчении были.
Воронцов (недовольный тем, что она слышала, как он пел). Был. Объявили ополчение – и пошел. Три недели был. На четвертую вызвали к командиру батальона. «Воронцов?» – «Воронцов». – «Тот самый?» – «Тот самый».
Надя. Ну?
Воронцов. Что «ну»? Ну, и изъяли. Отправили в эвакуацию чуть не под конвоем. Вот, курносая, какие дела. Надоело в небо палить, а? Замуж хочешь?
Надя. По правде, Федор Александрович?
Воронцов. А соврешь – не поверю.
Надя вдруг, присев, закрыв лицо передником, всхлипывает.
Ну, чего?
Надя (вытирая глаза). Ничего. Так бы… Так бы…
Воронцов. Что «так бы»?
Надя. Так бы его любила. Так бы ему хорошо было. Так бы…
Воронцов. Бедные вы, бабы, военные и не военные. Не плачь, Надежда, не плачь. Имя у тебя такое – плакать тебе нельзя.
Звонок. Надя выходит и возвращается с тетей Сашей. Это шестидесятилетняя женщина, одетая по-деревенски.
Знакомься, Надежда, – сестра моя. Садись, Саша. (Подмигнув Наде.) Может, водочки тебе налить?
Тетя Саша, строго поглядев на него, молча убирает в шкаф штоф и рюмки, и только поело этого садится.
(Проводив взглядом штоф, встает.) Однако заговорился с вами. Работать надо. (Смотрит на Надю и на тетю Сашу.) Александра Александровна. Старшая сестрица. Умнейшее в нашей семье существо, хотя и без высшего образования. Месяц назад из деревни Новые Дворы из-под Новгорода привез, откуда и сам произошел. Уже все знает, что где дают и где очередь меньше.
Тетя Саша. Все болтаешь, Федя. Балабон ты.
Воронцов. Кто?
Тетя Саша (спокойно). Балабон. Иди, иди, а то заговоришь, обед не сготовлю.
Воронцов уходит в кабинет.
Надя. Я вам помогу. У меня сегодня отпускной день. Я у ваших раньше в работницах была.
Тетя Саша. Угадала. Говорили про тебя.
Надя. А вы так всю жизнь в деревне и жили?
Тетя Саша. Так и жила. Нас шесть девок было, так отец на нас – тьфу. Что мы ему? А его в семинарию определил. А потом уж он сам… (Смотрит на стол.) Это, что ли, твои блины-то хваленые? На чем печешь?
Надя. На соде.
Тетя Саша. Я им тут на дрожжах пекла. Не хороши им, все твои поминали. На соде, значит. (Идет к двери.) Пойдем, что ли, на кухню.
Надя. Пойдемте.
Тетя Саша. А фартук все же надела, мундир замарать боишься. Баба, она и есть баба, как ты ее ни ряди.
Тетя Саша и Надя выходят. В передней слышен скрип поворачиваемого ключа, потом голоса. В столовую входит Савельев в полковничьей шипели. Вслед за ним – Вася. Оба ставят на пол чемоданы.
Савельев. Ну, вот мы и дома. (Устало опускается в первое попавшееся кресло.) Да, Вася, странно, три года – и вдруг как будто ничего не переменилось. Да… (Хлопает рукой по ручке кресла, смотрит на кресло.) Первый раз в жизни вижу. Нет, шкаф мой. А стол не мой.
Воронцов (появляясь в дверях кабинета). Стол мой.
Они смотрят друг на друга, Савельев встает. Вася, до сих пор стоявший, от удивления садится.
Воронцов. Будем знакомы. Воронцов.
Савельев. Савельев.
Воронцов. Савельев… Савельев?..
Савельев. Савельев.
Воронцов. Ну, коли Савельев, садитесь. Будьте как дома, тем более что вам это нетрудно себе представить.
Савельев. Спасибо.
Оба садятся.
Воронцов. В первую минуту не узнал вас, признаться. (Показывает на его шинель и погоны.) Переменились.
Савельев. Переменился?
Воронцов. Да. Фотографии ваши видел здесь, в квартире. Довоенные. Совершенно гражданским лицом были. Одни или с семейством прибыли?
Савельев. Один.
Воронцов. Прошу прощения за вторжение в вашу квартиру. Вселен вроде по закону, но чувствую себя сейчас несколько на воровском положении.
Савельев. Честно говоря, сам не рассчитывал после трех лет… Так, на бога заехал. (Кивнув на Васю.) Адъютант растерялся, в гостинице номер не достал. Решил: была не была, загляну на пепелище. Пока война – претензий не имею. В Москву на несколько дней всего. С вашего разрешения оставлю пока вещи. Надо ехать в наркомат. А к вечеру (кивает на Васю) он номер достанет.
Вася. Так точно.
Савельев. Простите, имя-отчество ваше?
Воронцов. Федор Александрович.
Савельев. Мое – Дмитрий Иванович. (Смотрит на Воронцова.) Ваше лицо мне знакомо. Где-то вас видел.
Воронцов (пожав плечами). Если по профессии строитель или архитектор, могли видеть на съездах…
Савельев. Угадали – строитель, и видел на съездах. И дома ваши знаю, и мосты, и книги. Кто же из нашего брата строителей вас не знает. Ну, что ж. Рад, что это пепелище по крайней мере хоть в хороших руках… Вася, чего ждешь? В гостиницу! И чтоб к восемнадцати часам прибыл сюда и доложил, что номер готов. К восемнадцати и я буду здесь.
Воронцов. Подождите, молодой человек.
Вася задерживается.
Савельев (встав). Иди.
Вася, козырнув, выходит.
Воронцов. Присядьте еще раз, полковник.
Савельев садится.
Значит, так: квартира эта – не пепелище, заметьте, а квартира, и не вообще, а именно сейчас – ваша! Не сомневаюсь, что для меня подыщут другую квартиру. Но не в этом суть. Прошу выкинуть мысли о гостинице и вашу командировку жить здесь. В вашем кабинете все как было, так и осталось. Там и живите. И не спорьте со мной.
Савельев (подходит к двери кабинета, приоткрывает ее и, снова захлопнув, возвращается). Два раза за войну был накоротко в Москве, но не заходил. И сегодня не надо было.
Воронцов. Почему?
Савельев. А потому, что, как у многих людей, представьте себе, до войны у меня были жена и дочь. И жили именно здесь.
Воронцов. Понимаю. Но все же вы зашли сюда?
Савельев. Зашел.
Воронцов. А раз уж зашли – то я не отпущу вас. И если не хотите, чтобы я собственноручно вытащил свои вещи на тротуар и разбил там палатку, вам придется, пока вы в Москве, жить здесь, в своем кабинете. А там сообща разберемся.
Савельев. Ценю ваше великодушие, но вы даже не знаете, какую обузу собираетесь взять на себя.
Воронцов. Знаю. В первый раз фронтовика, что ли, вижу, который в Москву приезжает? Водку будете пить, друзья к вам будут ходить, шум будете устраивать. Все знаю. Тем лучше. Буду сам с вами и водку пить, и шуметь! И не спорьте со мной. (Кричит.) Надежда!
Надя. Что?
Воронцов. Иди в первый этаж, за управдомом. Веди его сюда.
Надя выходит.
Савельев. А зачем управдом?
Воронцов. Напрасный вопрос. Теперь я командую. Нужен управдом – и все. Что это вы в шинели сидите? Снимайте.
Савельев. Есть снять шинель. (Снимает шинель и кладет в чемодан. На гимнастерке у него несколько орденов.)
Воронцов. Ишь какой иконостас. Как в небольшой сельской церкви.
Савельев. Воспоминание о реках и мостах.
Воронцов. Строите?
Савельев. Полтора года рвал, а теперь скоро два, как строю. Рискую вас огорчить, но, кажется, и ваш один – взорвал.
Воронцов. Где?
Савельев. Через Донец. Ваш?
Воронцов. Ах вы бандит. Неужели взорвали?
Савельев. Взорвал. В сорок втором.
Воронцов. Первый мой мост, так сказать – первое уродливое, но любимое дитя. Может, вам еще и орден за это варварство дали?
Савельев. За это? Нет.
Воронцов. И правильно сделали.
Входят Надя и Чижов.
Чижов, хочу тебя с одним полковником познакомить.
Савельев. Чижов!
Чижов (окаменев). Нет, Дмитрий Иванович, это не вы.
Савельев. Ей-богу, я.
Чижов. Нет, это не вы.
Савельев. Ну, не я – так не я. Здравствуйте, Степан Степанович.
Чижов. Здравствуйте.
Савельев обнимает его и целует.
Воронцов. Вот так, наверное, будет при коммунизме! Все управдомы будут целоваться со своими жильцами.
Чижов (смотря на Савельева, машинально пальцем считает ордена). Раз, два, три, четыре, пять… шесть… Дмитрий Иванович, это они тут без меня товарища Воронцова вселили. Вы же сами никаких известий не давали. Так они в жилотделе решили…
Савельев. Ничего, Степан Степанович. Не волнуйтесь, Разберемся,
Чижов. И мебель ваша цела. И два чемодана у меня в кладовой лежат. Как эвакуация началась, я как раз с фронта после ранения вернулся, в два чемодана все ваше собрал, и под замок. Костюмы ваши, часы-будильник, рубашки. Сейчас принесу вам.
Савельев. Успеете.
Чижов. Нет, уж я сейчас. (Идет к дверям. Видя, что Воронцов отвернулся, возвращается, шепотом говорит Савельеву.) Они люди культурные, ничего не тронули. (Быстро выходит.)
Воронцов. Вот видите. Даже чемоданы нашлись. Рубашки, костюмы, часы-будильник. Куда ж теперь уезжать отсюда!..
Савельев. Да, теперь затруднительно.
Воронцов. В шесть часов прошу к обеду.
Савельев. Спасибо. (Улыбнувшись.) Разрешите идти?
Воронцов. Так и быть, идите.
Савельев выходит. Воронцов идет в кабинет и, вытащив оттуда пишущую машинку, халат и еще какие-то свои вещи, на ходу кричит.
Надежда, Александра!
Входят тетя Саша и Надя.
Ту комнату очищайте! Табак, бумаги мои, все – долой!
Тетя Саша. Чего это вдруг-то?
Воронцов. Переезжаю.
Тетя Саша. Куда?
Воронцов. К тебе. А все эти свои поневы и кокошники тащи к Ольге в комнату. С ней будешь жить, вдвоем. И к обеду чтоб водка была.
Входит Чижов, ставит на пол два чемодана, оглядывается.
Чижов. А где Дмитрий Иванович?
Воронцов. Уехал. К обеду будет. Что там у тебя в чемоданах?
Чижов. Придет – поглядит.
Воронцов. Нечего ему глядеть. Мы и без него поглядим, (Открывает чемодан, достает костюм, бросает на диван.) Не годится. (Достает другой костюм.) Вот этот, синий, хорош будет. Надежда, гладь этот костюм, чтоб готов был к обеду. (Чижову.) Что смотришь? Не украду – не бойся. Ишь, нафталину насыпал, как в египетской гробнице. А ну давай, у меня там чертежная доска, вынесем! (Уходит с Чижовым в кабинет.)
Надя и тетя Саша стоят в полной растерянности. Воронцов и Чижов вытаскивают из кабинета чертежную доску.
(Тете Саше). Это к тебе пойдет!
Надя (робко). Федор Александрович.
Воронцов. Ну?
Надя. Там ваш водитель, когда я выходила, говорит: «Может Федор Александрович забыл, что ему к двенадцати в академию на заседание ехать?»
Воронцов. Чего? Заседание? Ну, конечно! Доски вам таскай, а люди ждут. Где моя шляпа? Лежала тут шляпа. (Замечает в открытом чемодане кепку Савельева, надевает ее, подходит к зеркалу.) Ну, ничего?
Чижов (растерянно). Ничего.
Воронцов. И даже – хорошо! (Сбивает кепку набекрень.) Идет. (В дверях, Чижову.) Не бойся, верпу! Давайте мне тут все побыстрей переставляйте.
Тетя Саша. И чего это ты затеял, балабон? Чего это ты пожар-то сделал?
Воронцов (в дверях). Человек приехал. Жить здесь будет.
Вечер того же дня. Воронцов раздраженно ходит по комнате. На стуле с унылым видом сидит Вася.
Воронцов. Сколько времени?
Вася. Двадцать один час.
Воронцов. А по-человечески?
Вася. По-человечески – девять.
Воронцов. Не могу я его больше ждать. Мне ехать надо… Я уеду, а он тут без меня удерет. Номер ему достали?
Вася. До двадцати двух часов. Если не явимся – разбронируют.
Воронцов. И очень хорошо. И пусть разбронируют.
Вася. А вы знаете, что мне за это от полковника будет?
Воронцов. Ничего, голову не оторвет! Добро б кадровый был, а то, как и я, – по сути – гражданский человек!
Вася. Гражданский? Ого-го!
Воронцов. А вы сами до войны военным были или тоже гражданский?
Вася. Был когда-то артистом.
Воронцов. Оперным?
Вася. Нет, драматическим.
Воронцов. Ну, это еще так-сяк.
Вася. С вашего разрешения, пойду в гостиницу, проверю.
Воронцов. Подождите, подвезу, мне тоже ехать. (Вдруг перейдя на «ты».) А хотя нет, – раз номер бронировать хочешь – не повезу. Иди пешком.
Вася выходит. Входит Оля.
Оля. Все еще не уехал? Ждешь своего полковника?
Воронцов. Черт бы его драл. К обеду не явился! Перетащила к себе тетку?
Оля. В основном. Она с ног свалилась, спит.
Воронцов. И очень хорошо. А то ходила бы тут, под ногами путалась – «балабон», «балабон». А что это за слово – и сама не знает. Балабон! Ну, я иду.
Оля. Ты уже полчаса это говоришь.
Воронцов. А я всегда о том, что я иду, говорю заранее, – надо привыкнуть. Поеду и вернусь в эти… как их… в двадцать три часа. А ты изволь, чтобы полковник не смел никуда удирать. Чтоб распаковался, принял ванну и вообще чтобы, когда я вернусь, мне уже с ним не спорить. Надоело. Поняла?
Оля. Постараюсь, насколько это в моих слабых силах, задержать столь драгоценного для тебя полковника.
Воронцов. Он не драгоценный, дура! Он человек, у которого все пропало! Он на пепелище приехал, а тут какие-то черти новоявленные живут, вроде нас с тобой. Он прекрасный, деликатный человек. Он, может, сто мостов под огнем построил. И даже один мой взорвал, черт бы его драл… И не смей ворчать, что тетку к тебе переселил! Ну, я иду.
Оля. Хорошо.
Воронцов. Что хорошо?
Оля. Иди.
Воронцов. Я сам знаю, когда мне идти. (В дверях.) И чтобы, когда я приду, полковник тут был. (Выходит, снова просовывает голову в дверь.) Дмитрий Иванович зовут его. (Уходит.)
Оля, оставшись одна, несколько раз проходит из кабинета в другую ком пату и обратно, перенося какие-то, очевидно последние, вещи. Потом берет в столовой кувшин с цветами и переносит его в кабинет. Возвращается. В передней слышен звук поворачиваемого ключа. Стук в дверь.
Оля. Войдите.
Входит Савельев.
Савельев (входя). Простите.
Оля. Пожалуйста, Дмитрий Иванович. Да?
Савельев. Так точно.
Оля. Отец велел мне вас встретить и не отпускать отсюда вообще, и до его прихода в частности.
Савельев. Так это ваш отец?
Оля (невольно улыбаясь). Да.
Савельев (тоже улыбается). Решительный человек! Разговаривал со мной, по крайней мере, как командующий армией. Итак, мне приказано ждать его?
Оля. Да. (Проходит через комнату, открывает дверь в кабинет.) Вот ваша комната. На диване вам постелено. Он удобный.
Савельев. В общем – да.
Оля. Хотя что я говорю глупости. Это же ваш диван. Костюм, по выбору отца почему-то синий, отутюжен, висит на кресле. Что еще? Полотенце, мыло и все прочее – в ванной. Газ зажигать умеете? Хотя опять, что я… Что еще?.. Да. Обед вам оставлен, сейчас принесу.
Савельев. Спасибо, я обедал.
Оля. Тогда будете пить чай. (Выходит.)
Савельев подходит к двери кабинета, на секунду задерживается, потом решительно проходит туда.
(Входя.) Дмитрий Иванович!
Савельев (из кабинета). Сейчас. (Входит.) Скажите, вы там эти фотографии развесили, пока я в наркомате был?
Оля. Нет, они все время так и висели.
Савельев (очень серьезно). Спасибо.
Оля. Почему спасибо?
Савельев. Так вот, бывает, тронет человека какая-нибудь мелочь. Мой адъютант тут не появлялся?
Оля. Появлялся.
Савельев. Не знаете, достал мне номер?
Оля. Кажется, да.
Савельев. И куда ж он исчез?
Оля. Поехал стеречь ваш номер, чтобы его не разбронировали. Как вам, покрепче?
Савельев. Скажите откровенно, когда придет ваш папа, он мне опять прикажет пить чай?
Оля. Очевидно.
Савельев. Тогда простите великодушно, но я уж его подожду.
Оля. Когда мне отец сказал, что вы приехали, я посмотрела на вашу фотографию, и мне странным показалось, что этот штатский человек в пиджаке вдруг полковник.
Савельев. Самому сначала странно было, а потом ничего, привык. Впрочем, полковник я всего неделю.
Оля. Вы что, в отпуск?
Савельев. Как вам сказать… Приехал за назначением. Но в дни временного затишья у нас стараются дать человеку попутно отдохнуть, по Москве походить. Завтра воскресенье, употреблю на это весь день.
Оля. Куда же вы пойдете?
Савельев. В самые непредвиденные места. Скажем, в зоопарк или вдруг в планетарий. Куда потянет, туда и пойду, саи еще не знаю. А вечером в театр, но только чтобы пьеса без стрельбы. А может, вообще никуда не пойду. Задрав ноги, буду лежать в гостинице на диване.
Оля. Опять в гостинице!
Савельев. Слушайте, это ведь несерьезно! Влезет в дом чужой человек, будет болтаться тут у вас под ногами! Кому это надо? Поверьте, ценю и благородство вашего отца, и вашу доброту, даже, как видите, не могу удержаться от соблазна вымыться и заночевать, но завтра – сами понимаете! И не на что тут сердиться.
Оля. И не понимаю, и сержусь. Что значит «чужой человек»?
Савельев. Очень просто – чужой.
Оля. Не знаю. Неужели на фронте, когда к вам кто-нибудь неожиданно приедет, вы его у себя в землянке не поселите?
Савельев. Так то же на фронте!
Оля. А я никогда на фронте не была и, наверно, не буду, но я хочу, чтобы тут было так же. Неужели так нельзя не только на фронте, но и просто в жизни? И молчите. И не спорьте.
Савельев улыбается.
Что смеетесь?
Савельев. Вы говорите точно как ваш отец, – и молчите, и не спорьте.
Оля. Да, и молчите, и не спорьте. И ни в какой гостинице с ногами на диване вы завтра не будете лежать, а я возьму с собой своих друзей, и все вместе пойдем куда захотите, – в зоопарк или на пьесу, где не стреляют!
Савельев. Слушаюсь.
Оля. Что?
Савельев. Слушаюсь. Пойду в зоопарк и на пьесу, где не стреляют, с вами и с вашими друзьями. И даже, с вашего разрешения, с собой одного майора, моего фронтового друга, возьму.
Оля. И майора возьмем! А чтобы вам и вашему майору не было скучно, пригласим кого-нибудь из моих подруг.
Савельев (рассмеявшись). Прекрасная идея! Майор буди очень доволен.
Оля. Опять вы смеетесь.
Савельев. Я просто представил себе майора в роли кавалера. Мой майор – майор медицинской службы. И хотя, как фронтовой хирург, он, конечно, человек мужественный, но зовут его все-таки Анной Григорьевной.
Оля. Четвертый год войны, а я так и не видела фронта.
Савельев. И очень хорошо, что не видели. Побольше бы людей, которые его, к своему счастью, не видели. Особенно женщин, конечно.
Оля. Это неверно!
Савельев. Нет, верно.
Оля. Нет, неверно. Когда вы говорите о фронте – мне стыдно.
Савельев. По-моему, я меньше всего говорю о фронте.
Оля. Ну, не бы, – так другие.
Савельев. Другие… Ей-богу, вернувшись с войны, они не увидят большой беды в том, что вы не знаете, как рвется мина и как свистит снаряд. Зато вы знаете много других вещей, которые гораздо важнее для этих людей. Вы, например, знаете, что когда человек, вернувшись в родной город, говорит, что он проваляется весь день, задрав ноги, на диване, то это он только храбрится, а на самом деле просто боится одиночества и чужих лиц на знакомых улицах. Видите, какие вещи вы знаете! А как свистит мина – я согласен забыть в первый же день после войны.
Оля. Вот тут у отца хороший табак и трубки. Хотите?
Савельев. Спасибо. (Набивает трубку.) Хорошая трубка! И, если не ошибаюсь, вдобавок еще и английский табак.
Оля. Да. Отцу привезли из Шотландии. Он очень им хвастается и всех угощает.
Савельев. Значит, ваш отец приказал отгладить мне именно синий костюм.
Оля. Да.
Савельев. Насчет рубашки не распорядился?
Оля. Кажется, еще нет.
Савельев. Когда придет, попрошу дополнительных указаний. А он не отправится с нами по городу?
Оля. Нет. Поедет на дачу возиться со своим огородом.
Савельев. А зачем это ему-то?
Оля. А он во всем такой – и в большом и в маленьком. Объявили ополчение – пошел в ополчение, теперь у всех москвичей огороды – и он огород развел.
Савельев. Ну, что ж, пойдем по Москве без него. Не передумали?
Оля. Еще чего! Что вы улыбаетесь?
Савельев. Подумал, что вы характером в папу.
Оля. Немножко.
Савельев. А профессией?
Оля. Представьте себе – тоже.
Савельев. Архитектор?
Оля. Пока – строитель, защищаю дипломный проект. Отец, кстати, тоже начинал как строитель.
Савельев. Знаю.
Звонок. Оля хочет пойти открыть, но Савельев вскакивает первым.
Позвольте уж мне! (Выходит. Возвращается вместе с Синицыным.)
Оля. Добрый вечер, Сереженька.
Синицын. (целует ей руку). Добрый вечер. (Передает ей букет цветов.)
Оля. Полевые. Откуда взял?
Синицын. Ездил за город, гулял там.
Оля. А как прошла лекция?
Синицын. Ничего.
Оля. Совсем забыла, вы же не познакомились?
Савельев и Синицын знакомятся, обмениваются рукопожатием.
(Указывая на табак и трубки.) Кури! Отцу «кепстен» привезли.
Синицын (садится). Где-то тут была такая кривая. (Роется в трубках, замечает ее в руках у Савельева.)
Савельев. Пожалуйста.
Синицын. Все равно, главное – табак.
Оля. А куда ездил?
Синицын. В Серебряный бор, купался там.
Оля (Савельеву). А может, и нам завтра после зоопарка – в Серебряный бор? (Синицыну.) Забыла тебе сказать: мы тут с полковником сговорились на завтра – походить по Москве. Пойдем все вместе, ладно?
Синицын. (чиркает спичкой). У вас, кажется, погасла.
Савельев. Спасибо. (Вставая.) С вашего разрешения, ванну зажгу.
Оля. Налево по коридору, первая дверь.
Савельев. Знаю. (Уходит.)
Синицын. Кто этот всезнающий полковник?
Оля. Это бывший… то есть не бывший, а вообще хозяин этой квартиры. Сегодня утром у него был целый скандал с отцом.
Синицын. Выселить хотел?
Оля. Наоборот, никак не соглашался пожить здесь хотя бы ту неделю, что пробудет в Москве.
Синицын. И завтра в награду за его великодушие предложено водить его по Москве?
Оля. Почему в награду? Он сам вздумал идти в зоопарк, а я там не была, наверно, с пяти лет, мне тоже интересно. Приятный человек, верно?
Синицын. Разобраться но успел, но вполне допускаю.
Оля. У него в первые дни войны погибла вся семья.
Синицын. Да… Невесело. Хотя, впрочем, как и некоторые другие военные, вполне мог успеть обзавестись новой.
Оля. Не знаю. Так как все-таки прошла лекция?
Синицын. А мне было в общем-то все равно, как она пройдет.
Оля. Почему?
Синицын. Праздный вопрос, по-моему.
Оля. Ты обещал, что не будешь возвращаться к этому.
Синицын. А я не возвращаюсь, я только думаю. Думать-то себе не запретишь! Зачем ты тянешь меня завтра идти с вами? Только буду портить вам настроение.
Оля. Кому это «вам»?
Синицын. Тебе, полковнику.
Оля. Начинается!
Синицын. У меня вчера была Витина мать насчет пенсии. Я ей написал бумагу. Сказала, что на днях зайдет к тебе.
Оля. Хорошо.
Входит Савельев.
Савельев. Зажег.
Оля. Как горит?
Савельев. Как всегда – средне. (Садится.)
Молчание.
Синицын. С какого фронта приехали?
Савельев. Со Второго Украинского.
Синицын. Ну, как у вас там?
Савельев. В каком смысле? В смысле ближайших планов командования не осведомлен, а в смысле погоды неважно – дожди.
Синицын. Собственно, дожди меня меньше всего интересуют. Я хотел спросить, как дела.
Савельев. Читал сегодня в «Правде», что пока без перемен… Если я правильно расслышал, Ольга Федоровна спрашивала, как у вас прошла лекция?
Синицын. Да.
Савельев. Не на ту ли тему, о чем недавно была статья ваша в «Архитектурном ежемесячнике»?
Синицын. Почти. А вы что, читали?
Савельев. Был в штабе фронта, в инженерном отделе, и за целый год перелистывал журналы. Интересно написали. Даже позавидовал вам как профессионал.
Синицын. Чему же там завидовать?
Савельев. А хотя бы смелому взгляду в будущее. Война привязала нас в эти годы к земле, мостам, к тому, что нужней, скорей и проще. Практической фантазии много приходится употреблять в деле, а о будущем подумать некогда…
Пауза.
Синицын. Я пойду, Оля.
Оля. Сейчас отец придет, будем чай пить.
Синицын. Нет, пойду. Честно говоря, устал. Утром позвоню. До свидания.
Савельев. До свидания.
Оля (провожает Синицына. Возвращается). Ну вот. А теперь идите, гасите ванну.
Савельев. Почему?
Оля. Потому что я, конечно, тронута вашей деликатностью, но ванну вы все же зажгли рано. Еще придет отец, и мы будем пить чай.
Савельев. Есть погасить ванну. (Уходит. Тут же возвращается.) Вот видите!
Оля. Что вижу?
Савельев. Жизнь есть жизнь, и мое пребывание здесь связано для вас с неудобствами. И молчите, и не спорьте. (Смеется.)
Оля. Нет, это вы молчите.
Савельев. Нет, на этот раз вы. Пришел ваш друг и, сдается мне, хотел с вами поговорить, но – увы – застал меня! Сколько я мог зажигать ванну! Пять минут – больше неприлично. Он посидел, посидел и ушел. Вот вам неудобство номер один. Если бы не я и не ваше неосторожное обещание, вы бы, наверное, завтра пошли с ним куда-нибудь вдвоем. И молчите, и не спорьте! Вот вам неудобство номер два.
Звонок телефона.
Оля (подходит к телефону). Да. Сейчас. Вас.
Савельев. Савельев слушает. На сегодня разбронируй. Завтра разберемся. Здесь буду ночевать. Нет, не нужен. Поезжай к своим старикам и передай им от меня привет. Когда выспишься, позвони мне. Не в семь ноль-ноль и не в девять ноль-ноль, а когда выспишься. У меня все. (Вешает трубку.) Посторонние люди звонят мне по телефону в вашу квартиру. Неудобство номер три.
За дверью слышны голоса – тети Саши и чей-то сильный бас. В комнату вваливается с чемоданом в руках полковник Иванов – плотный мужчина с удивительно зычным голосом.
Иванов. Здравствуй, Митя. (Целует Савельева.)
Савельев. Здравствуй.
Иванов. Не ждал, что воспользуюсь твоим приглашением?
Савельев. Честно говоря, не ждал.
Иванов. Когда уезжал, на всякий случай адрес давал?
Савельев. Давать давал.
Иванов. Ну вот. Я под Корсунью тебя под свою крышу принимал?
Савельев. Принимал.
Иванов. И не одного, а со всем батальоном?
Савельев. С батальоном.
Иванов. Ну вот. Черт знает что тут в гостиницах делается. Думаю, дай рискну. (Ставит чемодан.) Где спать-то будем?
Савельев (растерянно). Вот там. (Показывает на кабинет.)
Иванов. Ты не бойся, я только до завтра. Завтра орден получу – и к семейству, в Казань. Хорошая у тебя квартира. (Осматривается. Наконец замечает Олю.) А это кто, сестра, что ли? Или племянница? Похожа. Здравствуйте. Полковник Иванов.
Оля. Ольга.
Савельев (улыбаясь, подходит к Иванову и, обняв его за плечи, говорит Оле). А вот вам и неудобство номер четыре.
Кабинет Савельева. Просторная комната. В глубине дверь на балкон. Рояль. Письменный стол. Большой кожаный диван, около него чемоданы. В углу круглый стол и несколько стульев. На столе все приготовлено для чая. Савельев в штатском костюме, поверх которого надета полосатая куртка от пижамы, возится у стола. Входит Иванов с сапогом в руке.
Савельев. Раздул самовар?
Иванов. Раздул. (Указывая на пижаму.) Сними этот зоопарк. Похож на ту зебру, что мы сегодня видели.
Савельев. Накрою на стол и сниму.
Иванов. Прилично получается?
Савельев. Ничего. Даже мед есть.
Иванов. Если принимать в своем блиндаже, то как следует! У меня еще печенье есть в чемодане.
Савельев. Отставить. Вези жене. Мой блиндаж, я принимаю.
Стук в дверь.
Да.
Оля (просовывает голову в дверь). Во-первых, папа приехал, а во-вторых, может, помочь?
Иванов. Нет, уж сегодня мы сами…
Савельев. Как самовар поспеет, просим к столу.
Оля. Только зачем вы выволокли этот самовар? В чайнике в три раза быстрей!
Иванов. Самовар?! Да вы знаете, что такое самовар? Самовар – как артиллерия. Бог! Бог мирной жизни!
Савельев. А где ваш Сережа?
Оля. Мой Сережа в данный момент чистит папу.
Савельев. То есть как это «чистит папу»?
Оля. Столовым ножом. Папа всегда приезжает с картошки заляпанный. А ваш хваленый майор медицинской службы хоть к чаю-то будет?
Савельев. К чаю непременно.
Оля скрывается.
Ну, кажется, все. (Снимает пижаму и оказывается в привычно сидящем на нем синем костюме.) А хорошо все-таки в штатском. Словно и войны не было. (Останавливается против висящей на стене большой фотографии девочки.) Сколько твоей младшей?
Иванов. Пять.
Савельев (подходит к столу, достает из ящика коробку, открывает ее, вынимает куклу). Глаза закрывает, а?
Пауза.
Бери в чемодан – с глаз долой.
Иванов (спрятав куклу, поднимается). Слушай, полковник. Знаешь кого ты мне напоминаешь в этом виде?
Савельев. Кого?
Иванов. Самого себя, каким ты ко мне в сорок первом году приблудился, под Белостоком. Как сейчас помню: кепочка и костюмчик примерно такой же у тебя был. Только рваный и погрязней малость. В руках узелок. На груди ничего такого не наблюдалось.
Савельев. Точно.
Иванов. «Позвольте с вашей частью идти, товарищ майор».
Савельев. Точно.
Воронцов (приоткрывает дверь). Дмитрий Иванович, к вам дама.
Савельев. Пожалуйста. А вы-то, вы-то?
Воронцов. Сейчас обчищусь.
Слышно, как он говорит за дверью: «Пожалуйста, пройдите». Входит Греч. Иванов, увидев ее, быстро скрывается за шкафом.
Савельев (улыбается). Майор! Слава богу, хоть к вечеру.
Греч. Здравствуй, Митя.
Савельев. Здравствуй, майор. А я думал, ты хоть тут в Москве в штатском.
Греч. Нет, знаешь, как-то уж привыкла. И потом, военная форма вообще мне идет, не правда ли? Ну, ну, будь кавалером.
Савельев. Майор, ты самая красивая женщина, какую я знаю.
Греч. Начинается!
Савельев. Ты самая красивая женщина, какую я знаю. У тебя такие глаза, такие большие, добрые глаза, что когда я смотрю в эти глаза…
Греч. Ты не видишь моего длинного носа. И не пробуй возражать, Митя, потому что я не только добра, по и проницательна!
Савельев. А раз проницательна – скажи, кто сейчас стоит за шторой?
Греч. Очевидно, кто-то, кого я когда-то резала. Увы, именно к этому сводится круг моих знакомств. Уточни, где я его резала?
Савельев. Уточняю: под Винницей.
Греч. Под Винницей?
Иванов (выходя из-за шкафа). Вот он я. (Целует руку Греч и победоносно смотрит на Савельева.) Вот как встречать майора надо. А ты – «глаза», «глаза».
Греч. Петр Иванович! Кого я вижу?!
Иванов. Меня!
Греч. Слушайте, у вас как-то голос переменился. Еще громче стал.
Иванов. Кубатура не та. Для моего голоса нужна вселенная. А тут – двадцать метров.
Савельев. Двадцать четыре.
Иванов. Ну, двадцать четыре. Что мне двадцать четыре метра, когда я с наблюдательного пункта на огневые позиции могу без телефона команды подавать?
Греч. Да, да, совершенно верно. Я вас раньше слышала только на открытом воздухе. Только теперь поняла.
Иванов. Что?
Греч. Что вы самый шумный человек на свете.
Иванов. Зато я был самый тихий у вас на операционном столе. Вы из меня два килограмма осколков вынули, а я вам сказал хоть слово?
Греч. Не сказали.
Иванов. То-то.
Греч. Нет, ей-богу, так рада вас обоих видеть. Погоди, Митя, да ты – полковник.
Савельев. А как же? Мало того, кажется, бригаду получаю. Вот!
Греч. Ого, Митя. Ты становишься честолюбивым.
Савельев. А что же? Четвертый год. Да и после войны – все-таки полковник в отставке!
Стук в дверь. Голос Оли: «Можно?»
Савельев. Пожалуйста.
Распахивается дверь. Появляются Воронцов и Оля.
Оля. Мой вычищенный и выглаженный отец.
Воронцов здоровается, взаимные рукопожатия.
Савельев. А вот и майор, которому вы вчера хотели подыскать дамское общество.
Оля (Греч). Дмитрий Иванович вчера так воинственно говорил о вас «мой друг майор», что я невольно представила себе вас гвардейцем с усами.
Савельев (Оле). А где же ваш Сережа?
Оля. Раздувает самовар. (Иванову.) Увы, он потух.
Иванов. Как раздувает самовар? Без меня? Где сапог? (Вытаскивает из-под дивана сапог и выходит.)
Оля (взглянув на Савельева). Странно: сначала вы показались мне абсолютно военным, а штатское вам все-таки больше идет.
Савельев. Штатское вообще больше идет.
Оля. Смотря кому.
Савельев. Всем. Всем людям, человечеству.
Пауза.
Как ваш огород, Федор Александрович?
Воронцов. Ничего. Картошку копал. Сегодня, братцы мои, меня утешил профессор Фомин. Я по-мужицки, как у нас в Новых Дворах сажали, – посадил, и ладно, а они люди ученые, они по руководствам сажают. Так, видите ли, картошку по какому-то там особому способу можно не всю сажать, а только кусочки вырезать, с глазками, а остальное, для экономии, идет в питание. Фомин этих книжек начитался и картошку свою изрезал, для экономии. Только малость спутал: ту часть, что надо было сажать, съел, а ту, что надо было есть, посадил.
Входит Синицын.
Синицын. По-моему, полковник распаяет вам самовар. Надел на него сапог и качает, как в кузнице.
Савельев. Знакомьтесь.
Синицын и Греч здороваются.
Прошу к столу.
Все подходят к столу. Последним появляется Иванов с самоваром в руках.
Воронцов (Оле). Нет. Ты к самовару. Как, бывало, мать-покойница. И подумать только, что мы пять лет самовар не вынимали. (Иванову.) Хорошо придумал, полковник, по-домашнему, хотя и фронтовик.
Савельев. Именно потому, что фронтовик, – потому придумал по-домашнему. Ром! За качество не отвечаю – румынский.
Воронцов. Ничего. Попробуем румынский. Чай с ромом всегда хорошо. (Иванову.) Вам?
Иванов. Я с молоком.
Греч. Я думаю, Петр Иванович, что немножко рома в чай…
Иванов. Можно? Да? Покорно благодарю: предпочитаю не бередить ран. (Воронцову.) С тех пор как майор вместе с осколком по ошибке вырезала мне половину желудка, увы – не пью.
Греч. Ладно, сама выпью за потерпевших.
Синицын. За каких потерпевших?
Греч. За потерпевших от моей руки.
Оля (Савельеву). Как, и вы тоже потерпели от руки майора?
Савельев. Было дело. В прошлом году.
Воронцов. А все-таки странно, полковник, что вы не пьете.
Иванов. Вам странно? Если б вы знали, как это странно мне самому.
Савельев. А как удивится его жена!
Греч. А дети!
Воронцов. А вы что, к семейству едете?
Иванов. Да. Впервые за войну.
Воронцов. И большое у вас семейство?
Иванов. Пять душ. И младшей душе всего пять. (Савельеву.) Жаль, поздно узнал тебя, Митя, а то бы позвал в крестные отцы.
Воронцов. Зачем ему в крестные, он еще и в настоящее годится.
Иванов. Правильно. Мы тебя еще женим. (Обнимает Савельева за плечи.) Ему же цены нет. Его же в лицо только мало кто знает, а по фамилии весь фронт. Тащишь свои пушки вслед за ним и читаешь на столбах, на хатах, на переправах, просто на досках: «Дорога разведана. Савельев», «Переправа наведена. Савельев», «Мост построен. Савельев», «Мины обезврежены. Савельев». Женю я тебя, Савельев. От жены вернусь и женю.
Савельев (улыбаясь). Скорей возвращайся.
Иванов. Ты смеешься, а я серьезно говорю. Ну, смотрите, особенно в этом… во фраке своем, чем не жених полковник Савельев?
Оля. Я только пять минут назад говорила, что Дмитрию Ивановичу очень идет штатское.
Иванов. Что штатское? Ему все идет. А главное, ему счастливым быть идет! Счастливым быть идет тебе, Митя!
Савельев. Давай, Петр Иванович, потом это обсудим.
Иванов. Нет, сейчас. Если тебе не быть счастливым, кому же и быть? А, Оля? Слушайте, выходите за него замуж. Во всех саперных войсках нет другого такого человека. Вот так, сядьте – посмотрите раз, посмотрите два, посмотрите три – и влюбитесь! Ну, что вы скажете на это?
Оля (улыбнувшись). Я подумаю.
Иванов (вздрагивает). Эй, Митя, не топчи мне ноги! Я и так через пятнадцать минут уеду. (Взглянув на часы.) Кстати, где же твой Вася? Где мой билет?
Савельев. Должен быть здесь в одиннадцать сорок пять, после театра.
Иванов (Воронцову). Эта дверь на балкон? Открывается?
Воронцов. Смотря как нажать.
Иванов. (нажимая плечом на дверь). Открылась. Сейчас посмотрим, идет или нет. (Проходит вместе с Воронцовым на балкон. Оттуда.) Пока не видать. Зато какой воздух! Как на передовых. Идите сюда!
Греч и Савельев проходят на балкон.
Синицын. (Оле). Подожди. Противно, верно?
Оля. Что?
Синицын. Кукушка хвалит петуха! Один благородно молчит, пока другой его превозносит. Сегодня так, а завтра где-то в другом месте наоборот. И называется все это – фронтовой дружбой.
Оля. Замолчи. Поссоримся!
Синицын. Неужели тебя не разозлило это глупое сватовство?
Оля. Сватовство, пожалуй, верно, глупое – хотя и от доброй пуши. А в твоих умных словах столько злости…
Синицын. Хорошо. (Повернувшись, молча выходит.)
Иванов входит вместе с Савельевым.
Иванов. Слава богу, идет!
В противоположной двери появляется Вася.
Савельев. Пять минут опоздания, прошу учесть на будущее.
Иванов. Теперь мне две минуты на сборы, и все! (Быстро идет через комнату. Сталкивается с Олей.)
Секундная пауза.
Оля. (невольно). Что?
Иванов (прикладывает руки к груди, тихо и виновато). Но обиделись? А?
Оля делает отрицательный жест.
Ей-богу?
Оля. Ей-богу.
Иванов. А знаете что?
Оля. Что?
Иванов. Я ведь серьезно. (Выходит.)
Оля. Вася, чем вас угощать?
Вася. Спасибо, я уже выпил с товарищами в театре пива.
Оля. А чаю?
Вася. Спасибо, не хочется. Большое спасибо.
Савельев. Что с тобой?
Вася. Ничего, Дмитрий Иванович.
Савельев. Спектакль хороший был?
Вася. Очень.
Оля. Так что же вы такой грустный?
Вася. Я не грустный. Просто так. Репетировал в этом театре и в этой пьесе до войны.
Оля. Кого?
Вася. Счастливцева.
Иванов (появляясь в дверях). Вот и готов. Желаю всем здравствовать. (Берет чемодан. Он не застегнут, и из него вываливается кукла.)
Оля (оказавшаяся рядом, поднимает ее). Какая хорошая! Где вы купили?
Иванов. Савельев подарил.
Савельев (поворачиваясь к нему). Что? (Замечает куклу.) А…
Оля смотрит на Савельева, потом на куклу.
Иванов (застегивает чемодан). Еще раз желаю здравствовать. Майор, где вы?
С балкона входят Греч и Воронцов. Рукопожатия. Все постепенно выходят вслед за Ивановым. Вася остается один. Садится к роялю, берет несколько аккордов и молча остается сидеть за роялем. В комнату входят Греч и Оля.
Греч. Где же я положила свою планшетку?
Оля. А вы не уезжайте еще.
Греч. Нужно, девочка моя. Мне завтра рано в госпиталь, а с полковником нам по дороге.
Оля. Не уезжайте.
Греч. Почему?
Оля. Посидим, поговорим. Мы с вами двух слов не сказали.
Голос Савельева: «Майор, сколько тебя ждать?»
Греч. Иду! Вы без матери, наверное, давно, лет с, пяти, да?
Оля. С семи. Вам что, отец сказал?
Греч. Нет. Сама поняла. Вдруг потянулись ко мне – и попала.
Голос Савельева: «Майор!»
Оля. Придете?
Греч. Приду.
Греч и Оля выходят. Пася один, берет еще несколько аккордов. Входит Оля. Он замолкает.
Оля. Играйте, играйте. (Убирает посуду со стола.)
Входит Савельев.
Савельев. Не надо, мы сами. Посидите просто так. (Усаживает ее на диван, садится поодаль в кресло.) Вас не рассердил полковник?
Оля. Нет. Он просто очень вас любит. Знаете, о чем он мне говорил уже в парадном, на ходу?
Савельев. Что?
Оля. Опять о вас и о том, как вы спасли ему жизнь. Это правда?
Савельев. Отчасти правда. Все мы на войне понемногу спасаем друг другу жизнь.
Вася переходит на другую мелодию.
Оля (подходит к роялю). У вас это тоже поют?
Вася. Да.
Оля (обращаясь к Савельеву). Хорошая песенка. Да?
Савельев. Я не знаю ее.
Оля. Неужели не знаете? (Тихонько напевает.)
Ночь коротка,
Спят облака.
И лежит у меня на ладони
Незнакомая ваша рука.
После тревог
Спит городок.
Я услышал мелодию вальса
И сюда заглянул на часок.
Хоть я с вами совсем незнаком
И далеко отсюда мой дом,
Я как будто бы снова
Возле дома родного.
В этом зале пустом
Мы танцуем вдвоем,
Так скажите хоть слово,
Сам не знаю о чем.
Савельев. А дальше?
Оля. Дальше? Васенька!
Вася берет несколько аккордов.
(Напевает.)
Будем дружить,
Петь и кружить.
Я совсем танцевать разучился
И прошу вас меня извинить.
Утро зовет
Снова в поход.
Покидая ваш маленький город,
Я пройду мимо ваших ворот.
Хоть я с вами совсем незнаком
И далеко отсюда мой дом,
Я как будто бы снова
Возле дома родного.
В этом зале пустом
Мы танцуем вдвоем,
Так скажите хоть слово,
Сам не знаю о чем.
Савельев. Хорошо.
Оля. Неужели не слышали? Ее много поют.
Савельев. Не слышал.
Вася. Дмитрий Иванович, да я же вам пел ее!
Савельев. Не помню. Хорошая песня. Немножко печальная.
Оля. Вальс.
Савельев. Разве?
Оля. Конечно, вальс. (Напевает два такта мотива.) Вы разве не танцуете?
Савельев.
Я совсем танцевать разучился
И прошу вас меня извинить
Пауза.
Чего вам больше всего на свете хочется, а?
Оля. Чтоб кончилась война.
Савельев. Это ясно! Я не об этом. Чего вам больше всего хочется потом, после войны, для себя самой?
Оля. Не знаю.
Савельев. А я знаю. Мне хочется… У меня на фронте есть сирота, воспитанник, Ваня… Он еще приедет сюда, вы его увидите. Он за войну все потерял и слишком много видел. Но я ему недавно подарил венгерскую кавалерийскую трубу, и он неделю был совершенно счастлив. Вот и мне хочется, чтобы после войны…
Оля. Вам подарили венгерскую трубу?
Савельев. Почти так. Во всяком случае, чтобы я встал утром и был счастлив только оттого, что светит солнце, что небо синее, а трава зеленая. Понимаете?
Оля. Понимаю только одно, что вам сегодня грустно.
Савельев. Мне?
Оля. Не делайте веселых глаз. Сама умею. Да, вам. Но вы не грустите. Когда вы вернетесь с войны, я вам куплю большую серебряную трубу с кистями.
Пауза.
Нет, правда, не грустите. (Протягивая руку.) До завтра. Вы утром выйдете на улицу, и я вам обещаю: небо будет синее, а трава зеленая.
Савельев. К сожалению, это не в вашей власти. Но все равно спасибо. (Целует ей руку.)
Оля (шепотом). И спросите вашего Васю, что с ним? Когда он играл на рояле, у него были слезы. Я видела. (Громко.) До свидания, Васенька. (Уходит.)
Савельев. Ну, я ладно, а ты что?
Вася. Ничего, Дмитрий Иванович. Разрешите мне идти?
Савельев. Не разрешу. Что, тебя в театре твоем плохо встретили?
Вася. Наоборот.
Савельев. А ну, садись, и давай как перед богом.
Вася (садится и снова вскакивает). Не могу сидеть. Понимаете – хорошо играют. Хорошо. Петька Свешников, которому я до войны дублировать должен был, так Счастливцева в «Лесе» Играет, так играет!
Савельев. Как тебе не сыграть, что ли?
Вася. Не сыграть.
Савельев. Ничего, вернешься после войны, начнешь снова играть и…
Вася. Нет, Дмитрий Иванович. Нет. Чтобы играть в театре, знаете что надо иметь? Талант.
Савельев. Что же, он у тебя до войны был, а на войне пропал?
Вася. Не было. Никогда не было. Три года прошло, посмотрел на товарищей, и вижу: не было. Только большое желание было иметь талант. Пришел за кулисы, обнимают, ордена, нашивки трогают, хвалят, целуют. «Вася, когда вернешься?» Никогда.
Савельев. Почему? Не веришь им, что рады тебе?
Вася. Наоборот – верю. Они меня и в театр обратно возьмут, и роли дадут, и фотографию в фойе повесят – артист Каретников, фронтовик, дважды орденоносец.
Савельев. Ну, и чем плохо?
Вася. Так это же на фотографии ордена и нашивки за ранения видны. А на сцену Счастливцева играть с ними не пойдешь. Там ведь не биографию свою рассказывать, – там играть надо. Играть!
Пауза.
После войны возьмите меня с собой на строительство, а, Дмитрий Иванович?
Савельев. Иди-ка сюда.
Вася. Что?
Савельев. Берись за ту сторону, так – вверх, теперь клади.
Снимают и кладут на пол спинку дивана.
Вася. Зачем?
Савельев (кладет ему одну из подушек). Спишь здесь сегодня. Еще будет с тобой разговор.
Вася. Дмитрий Иванович?
Савельев. Все. Иди шинели с вешалки принеси, свою и мою.
Вася выходит.
(В задумчивости останавливается у рояля. Проигрывает два такта молча и чуть слышно повторяет.)
Я совсем танцевать разучился
И прошу вас меня извинить.
Конец первого действия.
Обстановка первой картины. Вечер. Тетя Саша одна, прибирает в комнате. Бормочет под нос.
Тетя Саша. Насыплет табачища, насыплет табачища своего, убирай за ним. Простые блины ему не по вкусу. Небось как мать-то пекла, так нос не воротил. Табак всюду свой накладет. «Зачем ты табак мой английский с нашим вместе ссыпала?» А кто его разберет: табак он и табак. Не нравится – не кури.
В комнату поспешно входит Оля.
Оля. Дмитрий Иванович не возвращался?
Тетя Саша. Только и знай обеды вам грей. Один уйдет, другая придет.
Оля. Я уже обедала, мне не надо. Что, приходил и ушел?
Тетя Саша. Кто?
Оля. Дмитрий Иванович.
Тетя Саша. Нет его. Как утром ушел – так и нет. Вот-ведь тоже курящий человек, а нет чтобы сыпать табак: вынесет свой портсигар, закурит – и в карман. А этот балабон – где сидит, там и насыплет.
Оля. Опять ты на отца нападаешь!
Тетя Саша. Так как же не нападать, Оленька? Ученый, понятие о себе имеет, а где сел, там и насорил. Сам ест, книжку перед собой поставил, в нее глядит, бороду во щи положил. «Я, говорит, мужик». Да какой ты есть мужик? Нешто папаша ваш бороду когда в миске полоскал? А может, пообедаешь? Я суп по-вашему сварила, с крокодельками.
Оля (смеясь). Нет, я правда обедала.
Тетя Саша. Ну, ладно. (Идет к двери, останавливается.) Слушай, скажи ты мне, Оля, какой это из себя английский табак и какой наш?
Оля (подходя к ней с двумя пачками табака). Вот этот английский, а это наш.
Тетя Саша. Это, стало быть, мелкий, резаный, а этот, стало быть, крупный. Так бы и сказал, а то «английский», «английский». Балабон. (Выходит и снова приотворяет дверь.) Военный тут Дмитрия Ивановича спрашивает. (Скрывается.)
Входит Ваня.
Ваня. Гвардии полковник Савельев здесь живет?
Оля. Здесь.
Ваня. Разрешите узнать, как к нему пройти.
Оля. Его нет еще, он не пришел. Вы… Ты посиди. Как тебя зовут?
Ваня. Гвардии ефрейтор Шполянский.
Оля. Посиди. Дмитрий Иванович скоро придет. Боже мой! Сейчас мыться будешь.
Ваня. Разрешите, я при машине подожду.
Оля. Мне полковник твой приказал, если ты без него придешь, чтобы я первым делом вымыла тебя. Понял? (Кричит.) Тетя Саша!
Тетя Саша появляется в дверях.
Надо ванну напустить, помыть вот солдата.
Тетя Саша (разглядывая Ваню). Господи боже мой… Да на что же таких в армию-то забирают! Кто же это позволяет?
Ваня (гордо). Я добровольно.
Тетя Саша, покачав головой, выходит.
Оля. Фуражку сними. Как ты сюда приехал?
Ваня. На «виллисе», с Воронковым.
Тетя Саша (появляясь в дверях). Какую зажигать, первую? Пыхтит, пыхтит, а не горит.
Оля. Сейчас. (Выходит.)
Ваня, сорвавшись с места, подходит к карте, на которую уже давно смотрел, и пальцами отмеривает по ней какое-то расстояние. Входит Оля.
Смотришь, что взяли сегодня?
Ваня. Это не на нашем фронте взяли. Я за свой фронт смотрю. Отстали мы теперь. Вон на сколько. (Показывает пальцами.)
Оля. У вас пока затишье.
Ваня. Конечно, затишье. А то бы разве гвардии полковника отпустили в Москву?
Оля. Давно ты с ним?
Ваня. С гвардии полковником? Второй год.
Оля. Может, пообедать хочешь?
Ваня. Нам сухой паек на дорогу выдали. Мы обеспечены
Оля. За что у тебя медаль?
Ваня. За отвагу.
Оля. Нет, за что дали?
Ваня. Я в прошлом году гвардии полковника раненого до машины вынес.
Оля. Ты? Как же у тебя силы хватило?
Ваня. У меня вот, попробуйте. (Показывает мускулы.)
Оля (с притворным удивлением). Да…
Ваня. Я могу стул за переднюю ножку поднять.
Оля. А ну, попробуй.
Ваня (пробует несколько раз подряд, у него не выходит. Смущенно отставив стул). У вас стул тяжелый, а у нас я поднимал. Вы гвардии полковника спросите.
Пауза.
Вы в армии были?
Оля. Я? Нет.
Ваня (подходя к карте). Одна двадцатитысячная. По ней мало что видно. Вот у гвардии полковника карта, так это карта.
Тетя Саша (показывается в дверях). Готова ванна.
Ваня. А если, пока я моюсь, гвардии полковник придет?
Оля. Скажу ему, что ты здесь.
Ваня. Только сразу скажите. Может, у него приказания будут. (Выходит.)
Звонок в передней. Входит Греч.
Греч. Здравствуйте, Оля.
Оля. Здравствуйте, Анна Григорьевна. Знаете кто приехал?
Греч. Кто?
Оля. Мальчик, о котором Дмитрий Иванович говорил.
Греч. Ваня?
Оля. Да.
Греч. А скоро Дмитрий Иванович придет? Не знаете?
Оля пожимает плечами.
Мне через час на дежурство. Так уж зашла, потому что они все – перелетные птицы. Отложишь на день – и не застанешь! (Поднявшись.) К нему пойду, посижу.
Оля. А я ведь вас тоже звала!
Греч. А вам не кажется, что мы, военные, окончательно заполонили ваш дом? Сначала Митя, потом полковник Иванов, потом Ваня, теперь я. А я ведь начну ходить – привяжусь к вам, потом не обрадуетесь, – я человек одинокий.
Оля. Я тоже.
Греч. Ну, у вас одиночество, девочка моя, – это, как бы вам сказать… Вы подходите одна к театру, сейчас откроете двери и пройдете туда, – вот ваше одиночество. Оно только до порога. А мое одиночество – другое, я уже была там и вышла и иду домой одна. Это совсем разные одиночества: у вас, у меня или у Дмитрия Ивановича, например. Совсем разные!
Оля. Он третьего дня так посмотрел на эту куклу, что у меня сердце перевернулось.
Греч. Когда-нибудь и это зарубцуется. Раны затягиваются – это закон. Иногда смотришь на какую-нибудь ужасную рану, и даже ты, врач, хотя и знаешь умом, а глазам не веришь, что затянется. И все-таки затягивается.
Оля. Даже самые страшные?
Греч. Да. Можете мне поверить. Вы в общем-то еще девочка, а я уже не молода и, главное, прожила не слишком счастливую жизнь…
Оля. У меня тоже бывало горе. То есть сначала – наоборот, казалось, что это счастье и что оно только-только начинается. А потом вместо этого началась война. И когда я провожала его на фронт, и был черный, черный вокзал, и так все было страшно там, куда он ехал, что я в последнюю минуту вдруг крикнула ему, чтоб он возвращался скорей, что я выйду за него замуж, что я была дура, что мне стыдно, что я сделаю это в тот же день, как его увижу! Он меня обнял, поцеловал и потом, знаете, так улыбнулся, так ужасно грустно улыбнулся, как будто он уже большой и где-то далеко от меня… И я поняла, что никогда его больше не увижу.
Греч. А потом?
Оля. Потом? Потом он погиб, через месяц. О нем писали тогда, а потом забыли. Только его мать помнит и я. И вот Сережа, – вы его видели… Мы все вместе учились.
Греч. Вы все еще любите его?
Оля. Не знаю. За эти три года за мной несколько раз ухаживали и говорили, – ну, что говорят, вы же знаете, – а я слушала все это и вспоминала, как он мне тогда улыбнулся, и мне это мешало ответить. Отец меня даже синим чулком прозвал.
Греч. Глупости.
Оля. Что глупости?
Греч (прохаживаясь по комнате). Синий чулок – глупости. Не слушайте его.
Оля. А иногда вдруг хочется, чтобы ничего этого не было, как будто я только сегодня родилась и ничего не помню.
Тетя Саша (входя). Оля! Мальчонку-то где положим? Решать надо. Да и белье-то постельное чтой-то не найду у вас.
Оля. Сейчас. (Греч.) Извините!
Оля и тетя Саша выходят. Насколько секунд Греч одна. Входит Савельев.
Савельев. Заждалась меня?
Греч. Очень ты мне нужен. Я и не к тебе вовсе в гости пришла.
Савельев. А к кому же?
Греч. К Оле.
Савельев. А где она? Дома?
Греч. Дома.
Савельев (с некоторой нерешительностью). Да… Ну, что ж, пойдем ко мне в комнату.
Греч. Пойдем.
Савельев (подходит к двери своей комнаты, дергает ее. Он, заперта. Дергает еще раз). Заперта. Ах да, ее же ветром открывает. Тут ключ должен быть где-то на рояле. Нет. Может, на столе? (Ищет.) А где Оля, она знает. (Идет к двери в комнату Оли.)
Греч. Не ходи. Здесь посидим.
Савельев. Почему?
Греч. Она занята.
Савельев (после паузы). А ты давно пришла?
Греч. Скоро обратно пойду.
Савельев. Ну вот, сразу уж и пойду!
Греч. А что же? С Олей мы тут уже переговорили, а с тобой… Неинтересно мне с тобой говорить, Митя.
Савельев. Будто бы!
Греч. Конечно. Я же знаю все, что ты мне скажешь, и все, о чем спросишь.
Савельев. Например?
Греч. Например, тебе хочется меня спросить, о чем мы тут говорили с Олей. Если ты это спросишь, я скажу: о тебе. Ты скажешь: обо мне? И сделаешь удивленное лицо. Именно такое, как сейчас.
Савельев. Дальше!
Греч. Дальше я скажу: да, о тебе.
Савельев. А что я скажу?
Греч. А ты скажешь… Что же вы обо мне говорили? И сделаешь равнодушное лицо. А я тебе отвечу, что нет, я пошутила, о тебе вовсе не говорили.
Савельев. А на самом деле?
Греч. Что на самом деле?
Савельев. Что вы обо мне тут говорили?
Греч. Митя, по-моему, тебе нравится эта девушка.
Савельев. А по-моему, тебе нравится дразнить меня.
Греч. По-моему, ты сердишься, Митя.
Савельев. Слушай, майор, не порти мне жизнь. Я проживу здесь неделю и уеду. Так зачем задавать мне глупые вопросы именно сейчас? Я уеду и, не беспокойся, сам задам себе эти глупые вопросы, но не здесь, а там, за тысячу верст. Понятно тебе, майор?
Греч. Да. Ну, что ж, не буду задавать тебе глупых вопросов, Митя. Буду задавать умные. Был в наркомате?
Савельев. Был.
Греч. Еще не получил назначения?
Савельев. Нет. Сказали, чтобы неделю отдохнул и… знаешь что? (Смущенно улыбается.)
Греч. Что, Митя?
Савельев (тихо). Путевку дали в Архангельское на неделю.
Греч. Ну и что?
Савельев. Не поеду.
Греч. Покажи путевку. (Беря путевку.) Архангельское. Прекрасный санаторий. Отдельная комната. Отличное питание. Воздух. Сосны. Не едешь?
Савельев. Не еду.
Греч (кладет путевку на рояль). Можно задать тебе глупый вопрос?
Савельев. Отстань.
Пауза.
Только неудобно, что стесню их еще на неделю.
Греч. Еще бы! Они уже и так мучаются, не знают, что с тобой делать. Академик тебе весь свой английский табак отдал, тетка дни и ночи твои рубашки стирает. То Иванов у тебя ночевал, то я толкусь, наконец – твой Ваня приехал.
Савельев. Где он?
Греч. Если не ошибаюсь, Оля приказала ему купаться.
Савельев. Ваня! Ваня!
В дверях появляется Ваня, с головы до пят завернутый в мокрую простыню.
Ваня. Я, товарищ гвардии полковник.
Савельев (в первое мгновение хочет броситься к нему, потом останавливается). Когда приехал?
Ваня. Только что, товарищ гвардии полковник.
Савельев, Здоров?
Ваня. Так точно, товарищ гвардии полковник.
Греч. Ну, что держишь ребенка на холодном полу, мокрого, в простыне? Пусть идет, оденется.
Савельев. Да, да, иди. Иди, одевайся, потом доложишь.
Ваня. Разрешите идти.
Савельев. Иди, я же тебе сказал.
Ваня выходит.
Греч. А ведь тебе хотелось его обнять и поцеловать. Только не ври.
Савельев. Ну, хотелось.
Греч. Почему же не сделал?
Савельев. После войны буду обнимать и целовать. Он у меня сейчас ефрейтор. Поняла? Ефрейтор!
Греч. Все у тебя – после войны! У меня самокрутка погасла. Спички тоже после войны дашь?
Савельев. Прости, пожалуйста. Знаешь что, майор?
Греч. Да, Митя.
Савельев. Что-то нога сегодня побаливает. От дождя, что ли?
Греч. Дай посмотрю.
Савельев. А ну тебя, еще уложишь.
Входит Оля.
Греч (вставая). Я, пожалуй, пойду.
Оля. Анна Григорьевна!
Савельев. Слушай, майор!
Греч. Слушаю тебя, Митя.
Савельев. Оставайся, а?
Греч. Нет, Митя.
Савельев. Подожди. У меня теперь «виллис» есть. Сейчас тебя на нем отправлю. (Пропускает Греч вперед. Оле.) Спасибо, что моего чумазого купаете.
Оля. Он с таким презрением спросил меня, служила ли я в армии.
Савельев. Солдат до мозга костей. Сейчас я вернусь.
Греч (видя, что Оля отвернулась, задерживается. Тихо). Что, Митя, страшно?
Савельев. Что страшно?
Греч. Страшно: ресницами махнет – и душа в пятки уходит. Да?
Савельев. Опять ты!
Греч и Савельев уходят.
Ваня (говорит еще с порога). Гвардии полковник вышел?
Оля. Сейчас придет. Подожди, ты же непричесанный. Дай-ка. (Вынимает из сумочки гребень.) Вот так. А здесь пробор сделаем. Не больно?
Ваня. Нет.
Оля. Постой, да у тебя седые волоски. И вот еще, и еще!
Ваня. У меня мало. Вот у гвардии полковника, у него знаете сколько седых волос? Полголовы!
Оля. Иди посмотрись в зеркало.
Ваня, отойдя к зеркалу, внимательно рассматривает себя.
(Подходит к роялю и замечает оставленную там Греч путевку. Взяв ее, читает.) «Архангельское». С какого? С пятнадцатою. Сегодня…
Стук отворяемой двери. Оля быстро кладет путевку на прежнее место. Входит Савельев.
Ваня. Товарищ гвардии полковник, гвардии ефрейтор Шполянский по вашему приказанию прибыл.
Савельев (подает ему руку). Здравствуй!
Ваня. Здравствуйте!
Савельев. Что-то ты, по-моему, прическу переменил.
Ваня (смущенно). Я…
Оля. Это я его так причесала.
Савельев. А… Ну, ничего, хорошо. Как Воронков машину вел?
Ваня. Никаких замечаний!
Савельев. Иди за вещами. Он, наверное, уже вернулся.
Ваня выходит.
Вот видите, и сам доехал, и водителя по дороге в строгости содержал.
Оля. А как у вас в наркомате?
Савельев. Пока неопределенно. Говорят, ждать команды. (Берет с рояля фуражку, замечает там путевку. Тревожно взглянув на Олю.) Вы случайно не видели, я где-то тут бумажку оставил.
Оля. Нет, не видела. Какую бумажку?
Савельев (облегченно). А, вот она. (Прячет путевку в планшет.)
Оля. Так какие же у вас теперь планы, Дмитрий Иванович?
Савельев. Ближайший план – сходить завтра в Художественный театр на «Три сестры». Как вы к этому относитесь?
Оля. Боже мой, ну конечно хорошо.
Савельев. Я выцарапал там у них четыре билета – нам с майором и вам с Сережей. Кстати, что-то его не видно, он не уехал?
Оля. Нет, он здесь. Там в книжке есть его телефон. Можете позвонить.
Савельев. Почему же я?
Оля. Как почему? Вы же взяли ему билет.
Савельев. Хорошо.
Входит Ваня, таща чемодан.
Оставь. Иди за остальными. (Взяв чемодан, проходит с ним в свою комнату.)
Ваня, на секунду задержавшись, вытирает платком пот со лба.
Оля. Ваня.
Ваня. Что?
Оля. Скажи, твой полковник очень умный человек?
Ваня (уже на ходу.) Кто, гвардии полковник? Конечно.
Оля (задумчиво). Да… Минуту назад я бы этого не сказала.
Обстановка третьей картины. Савельев лежит на застеленном диване. Греч, стоя перед ним, обтирает руки спиртом. Видимо, она только что кончила осмотр.
Греч. Ну, что ж, Митя! В мирное время я бы сказала, что тебе нужно ехать месяца на два в Цхалтубо. Но война есть война, и ты есть ты. Ограничимся тем, что недельку полежишь.
Савельев. А что, собственно, случилось?
Греч. У тебя болит одна из твоих старых ран, Митя, вот и все.
Савельев. Между прочим, та самая, которую оперировала ты.
Греч. Совершенно верно, Митя: она как раз и была самая тяжелая.
Савельев. Слушай, майор!
Греч. Да, Митя!
Савельев. Договорились: я сегодня доковыляю в театр, а завтра утром поеду лежать в Архангельское, – видно, уж такая судьба.
Греч. Все будет наоборот, Митя: в театр идти тебе вредно, в Архангельское ехать полезно, но мне сдается, что ты останешься здесь.
Савельев. Теперь нет. Жизнь иногда (похлопывает себя по ноге) вовремя напоминает.
Греч. Митя, я, кажется, задам тебе все тот же глупый вопрос.
Савельев. И я тебе на него отвечу: да! И тем более должен уехать отсюда! И чем скорей, тем лучше.
Пауза.
Когда-нибудь после войны, где-нибудь на полустанке, где я буду строить какой-нибудь элеватор, найдется женщина, у которой за плечами будет столько же горя и лет, сколько у меня… Я уеду завтра в Архангельское, майор.
Стук в дверь. Голос Оли: «Можно?»
Греч. Можно.
Оля входит.
Полковник проявил благоразумие, с утра ожидая меня в горизонтальном положении. За это ему скостятся дня три, и останется лежать всего неделю. Сейчас я допишу медицинское заключение. А вы, если не трудно, принесите мне с вешалки планшетку. Там бланки для рецептов.
Оля. Сейчас. (Выходит.)
Савельев. Ну-ка, дай. (Берет из рук Греч заключение; вынув из-под подушки очки, надевает их и читает.)
Греч. Скажи, Митя, та женщина…
Савельев (читая). Какая женщина?
Греч. Та женщина, которую ты встретишь на полустанке, она тоже будет в очках?
Савельев. Почему в очках?
Греч. Чтоб уж равенство – так равенство! Столько же горя за плечами, столько же лет в паспорте, столько же седины в волосах, такие же очки.
Савельев. Отстань.
Стук в дверь. Голос Оли: «Можно?»
Савельев быстро снимает очки и прячет их под подушку.
Греч. Оленька, милая. Это не планшетка, а полевая сумка.
Оля. Планшетка – это такая плоская, да?
Греч. Совершенно верно.
Оля выходит. Греч и Савельев смотрят друг на друга.
Савельев (улыбаясь). Да, запихнул очки! Даже самому стыдно.
Греч. Ничего, Митя. Примитивное желание казаться моложе – это, в общем, здоровый инстинкт.
Входит Оля.
Оля. Эта?
Греч. Эта. (Пишет рецепт.) Пусть Ваня сбегает с этим рецептом. Завтра зайду еще раз посмотрю тебя. Хотя, впрочем, забыла, ты же уедешь в Архангельское…
Оля. Какое Архангельское?
Греч. Полковник думает, что ему эту неделю будет спокойнее полежать в Архангельском.
Оля. Но ведь туда, наверно, нужна путевка?
Савельев. У меня, собственно…
Греч идет к дверям.
Куда ты, майор?
Греч. С твоего разрешения иду помыть руки, Митя! (Выходит.)
Оля. Вы что-то хотели сказать, Дмитрий Иванович…
Савельев. Видите ли, тут неожиданно для меня выяснилась возможность поехать в Архангельское…
Оля. Совершенно неожиданно?
Савельев (внимательно смотрит на нее). Вы все-таки заметили эту проклятую бумажку на рояле?
Оля. Заметила.
Савельев. И ничего мне не сказали?
Оля. А вы сказали?
Савельев. Да, глупо… Надо было уехать вчера.
Оля. Наоборот. Не надо уезжать завтра. Когда вы так поспешно спрятали эту вашу бумажку, я весь вечер думала: скажете или нет? Вы не сказали, и я поверила, что вам у нас правда хорошо и что вы поедете отсюда прямо туда, на войну.
Савельев. Вчера я сам так думал.
Оля. А сегодня?
Савельев. Теперь, когда я на целую неделю – калека, зачем валяться тут, портить вам настроение?
Оля. Ах да, совсем забыла. Я же рассчитывала с вами танцевать до упаду, а вы лежите. Такое разочарование…
Савельев. Зачем вы смеетесь?
Оля. Я не смеюсь. Я злюсь. Где эта неожиданно появившаяся путевка?
Савельев. Подождите, Оля!
Оля. А хотя я видела, куда вы ее положили. (Подходит в столу, берет планшетку Савельева, расстегивает, вынимает путевку.) Посмотрите на нее в последний раз. Посмотрели?
Савельев. Посмотрел.
Оля (складывает в несколько раз, рвет). Вот и все. (Кричит.) Анна Григорьевна!
Греч (появляясь). Я еще мою руки.
Оля. Кончайте. Путевка в Архангельское уже истреблена, и Дмитрий Иванович будет лежать здесь.
Греч. Ну, в таком случае будем считать, что я их уже вымыла. Так. Что дальше?
Оля. Дальше? Не знаю, что дальше. Только скажите, чтобы у меня совесть была чиста: Дмитрий Иванович может лежать здесь?
Греч. Да, конечно. Ему сейчас нужно просто отдохнуть. Окончательно залечивать раны он будет после войны, где-нибудь на полустанке.
Оля. На каком полустанке?
Греч. Так он мне говорил. Есть такой полустанок… с элеватором, с женщиной средних лет…
Оля. Какая женщина? Какой полустанок? Ничего не понимаю.
Греч. А он и сам не совсем понимает, но любит об этом поговорить. Я пойду, Митя. Во-первых, ты сердишься на меня, хотя напрасно, во-вторых, мне нужно зайти домой и надеть мое лучшее платье, которое я даже просила выгладить, рассчитывая идти с тобой в театр.
Оля. Анна Григорьевна, а может быть, и мы не пойдем?
Савельев. Наоборот, идите.
Греч. Не знаю, как вы, а я пойду. И вам советую. А он останется, ему полезно поскучать. Пусть подумает о будущем, о полустанках…
Савельев. Майор!..
Греч. Да, Митя?
Молчание.
Пойду. Только дайте оторву свой билет, а то, я знаю, вы опоздаете. Женщины всегда опаздывают. С вами не прощаюсь. До завтра, Митя.
Савельев. До свидания, майор.
Греч выходит.
Оля. Непременно хочется остаться одному?
Савельев. Скажите честно, вы вчера были рады, когда я принес эти билеты?
Оля. Да. Но…
Савельев. Но ваш подшефный полковник слег, и вы решились на самопожертвование. Вы с ума сошли! Идите! «Три сестры» – чудный спектакль. Не говоря уже о том, что сейчас зайдет Сережа, мы сговорились, что поедем отсюда. Он придет, вы переоденетесь, станете еще красивее, чем сейчас, и пойдете.
Оля. Какое прикажете надеть платье?
Савельев. Какое платье? Самое красивое.
Оля. Хорошо, постараюсь.
Стук в дверь. Входит Синицын.
Синицын. Здравствуйте. Что с вами, Дмитрий Иванович?
Савельев. Немного расклеился.
Оля. Посиди, Сереженька, с Дмитрием Ивановичем. Я переоденусь и приду.
Синицын. Только не очень долго.
Савельев. Ничего. Я дам вам «виллис».
Оля выходит.
Синицын. А вы?
Савельев (разводя руками). Видно, не судьба. Вот билеты. Там при входе в театр, наверно, много страждущих – отдайте мой билет самой милой девушке по вашему выбору.
Синицын. Боюсь, у нас с вами могут не сойтись вкусы.
Савельев. Нет, почему же.
Синицын. А может быть, вы все-таки рискнете пойти?
Савельев. Честно говоря, это было бы неблагоразумно. Предстоит еще много топать, теперь уже, слава богу, по загранице. А для этого нужны подставки. Смешное чувство: иногда кажусь самому себе циркулем, которым измеряют расстояние от Сталинграда до Германии.
Синицын. Черт его знает, хотя два раза просился на фронт и не виноват, что не взяли, но испытываешь дикое чувство неудобства, когда думаешь, что люди вернутся с фронта, а ты так и просидел все эти годы в тылу. Такое чувство – что они тебе этого где-то в глубине души не простят.
Савельев. Знаете что? Постарайтесь построить этим вернувшимся с войны людям новые города, лучше прежних, дома с удобствами, от которых они давно отвыкли, и они от всей души простят то, что вы не были на фронте. А вот если не построите, тогда, пожалуй, вы правы – сказать не скажут, а где-то в глубине души – не простят.
Синицын. Не так-то просто все это построить! Я только на днях закончил проект восстановления Полтавы. Получилось здорово. Но у этого проекта столько противников, что руки опускаются.
Савельев. Да будет вам! Я, например, как-то даже привык, что противник все эти три года не разделял ни одного проекта моих мостов. Прямо скажем, каждый раз встречал яростный огонь возражений. Конечно, тут нет прямого сходства, но все-таки… Когда пойдете в следующий раз в этот не утверждающий вашего проекта комитет, почувствуйте себя на один вечер сапером, и вы их опрокинете.
Синицын. Попробую.
Савельев. Интересно, какой будет новая Полтава. Прошлым летом наводил там, вблизи, мост через Ворсклу, – тогда город, честно говоря, имел неважный вид.
Синицын. Я тоже запроектировал мост, прямо с выезде на шоссе – с набережной, с барельефами и мемориальной доской погибшим за освобождение Украины.
Савельев. Да… Это хорошо. Что до наших саперных мостов, то это, конечно, – времянки. Армия прошла по ним, и все. Единственная память – холмики мертвых саперов по берегам… Когда будете делать мемориальную доску, я вам назову пяток фамилий своих ребят: они тогда здорово быстро навели мост через эту Ворсклу. Он был немножко ниже по течению, чем ваш, но это не важно.
Синицын. Конечно. (Смотрит на часы. Приоткрыв дверь, кричит.) Оля, ты готова?
Голос Оли: «Сейчас».
Совсем забыл, Дмитрий Иванович, сколько я вам должен за наши с Олей билеты?
Савельев. Бросьте вы глупости.
Синицын. Нет, с какой же стати? Это же житейская вещь.
Савельев. Ладно, кончим этот смешной спор. Посмотрите, сколько стоят два ваших билета, и положите деньги на стол.
Синицын, взяв со стола билеты и порывшись в бумажнике, достает деньги и кладет их на стол. Входит Оля.
Оля. Я готова.
Синицын. Ну, что ж, до свидания. Жаль, что вы не можете (Оле.) Мы с тобой тоже давно не были в Художественном. Помнишь, когда в последний раз?
Оля. Давно.
Синицын. Перед самой войной – ты, Витя и я, втроем. Помнишь?
Оля. Помню. (Сухо.) До свидания, Дмитрий Иванович.
Савельев. До свидания.
Оля (задерживаясь в дверях). Вам нравится мое платье?
Савельев. Да.
Оля. Очень рада. (Выходит.)
Савельев пробует, не вставая, дотянуться до стола, где лежит табак.
Входит Ваня.
Ваня. Товарищ гвардии полковник, ваше приказание выполнено. Лекарство заказал.
Савельев. Хорошо. Дай мне табак.
Ваня передаст ему табак.
На столе деньги, – возьми их себе. Завтра утром купишь себе на них столько мороженого, сколько съешь! Любишь мороженое?
Ваня. Когда маленький был, любил.
Савельев. Ничего, и теперь съешь. Советую. Не лежится что-то. А ну, помоги. В кресло пересяду.
Ваня. Мне майор сказала, вам нельзя вставать.
Савельев. А я и не буду вставать. Я на одной ноге перейду и сяду. Ну!
Ваня подставляет ему плечо, Савельев, подпрыгивая на одной ноге, переходит в кресло, садится.
А теперь подставь чемодан под ногу.
Ваня подставляет чемодан.
Как, соскучился по фронту или нет еще?
Ваня. А мы скоро поедем?
Савельев. Должно быть, скоро.
Ваня. Я сегодня в кино был. «Багдадский вор», а билетов ни одного – все проданы. Контролер говорит: «Ладно, тебя, как фронтовика, без билета посажу». И в ложу посадила. Большая ложа, только сбоку; сбоку плохо видно.
Савельев. Это верно, сбоку всегда плохо видно. Прямо на вещи надо смотреть. Прямо и храбро. Если тебе через неделю уезжать – так надо и помнить, что уезжать из Москвы – тебе! А оставаться здесь, в Москве, – ему. Понял?
Ваня. Что?
Савельев. Ничего. Будешь большой и умный, тогда и поймешь. А может, и тогда не поймешь.
Ваня. Дмитрий Иванович.
Савельев. Ну?
Ваня. А вы знаете, что она у меня про вас спросила?
Савельев. Кто она?
Ваня. Ольга Федоровна.
Савельев. Что?
Ваня. Она спросила: Ваня, а твой гвардии полковник очень умный?
Савельев. Ну, и что ты сказал?
Ваня. Я? Я сказал: конечно!
Савельев. Так и сказал?
Ваня. Так и сказал.
Савельев (задумчиво). Я бы этого не сказал. Нет. Не сказал бы.
Ваня. И она, я слышал, то же сказала.
Савельев. Что сказала?
Ваня. Что она бы этого не сказала.
Обстановка первой картины. Горит только маленькая настольная лампа в углу. В комнате полутьма. Савельев, в военном, в мягких туфлях, с палочкой, раздвинув шторы, стоя, смотрит в окно. Окно освещается вспышкой салюта. Молчание. Пауза. Окно снова освещается вспышкой салюта. Входит тетя Саша.
Тетя Саша. Дмитрий Иванович, что же ты на ногах-то все? Сел бы. Чаю дать тебе?
Савельев. Подождите, салют кончится.
Тетя Саша. Да ну! Не видел их, что ли?
Савельев. Не видал. Вам «да ну», а я в первый раз вижу.
Звонок. Тетя Саша выходит. Через несколько секунд входит Вася.
Вася?
Вася. Я, товарищ гвардии полковник.
Савельев. Иди смотреть.
Вася подходит к нему. Пауза. Новая вспышка.
Вася. А на улице такая красота. Всех цветов. Только жаль – не наш фронт!
Савельев. Своих салютов никто не видит. Будь наши салюты – мы бы с тобой тут не сидели. Ваню тащи сюда. Не простит, что не посмотрел!
Вася. А где он?
Савельев. Спит там у меня. Скорей.
Вася выходит, возвращается. За ним, шлепая босыми ногами по полу, идет завернутый в одеяло Ваня.
Скорей.
Теперь они все трое стоят у окна.
Ваня. Это из скольких? Из ста двадцати четырех?
Савельев. Да.
Вспышка. Молчание.
Все. (Задергивает штору.) Вася, зажги свет.
Вася повертывает выключатель.
(Ване.) А теперь – спать.
Ваня. А они холостыми стреляют?
Савельев. Холостыми. Еще вопросы есть?
Ваня. Нет.
Савельев. Тогда можете быть свободным. Выполняйте приказание. Спите.
Ваня. Не хочется.
Савельев. Что?
Ваня покорно проходит в комнату Савельева.
(Васе.) Позвони, «виллис» вызови.
Вася подходит к телефону. Входит тетя Саша.
Тетя Саша. Нагляделся?
Савельев. А где Федор Александрович?
Тетя Саша. А ну его. Десять дён работал, не спал, не ел. Только лег, теперь этот пришел.
Савельев. Кто?
Тетя Саша. Да этот… Сережка. Спросонья крик с ним поднял, как на ярманке. Чай-то будешь пить?
Савельев. Нет, я Олю подожду.
Тетя Саша. Олю? Тоже вроде отца балабонка. По пять разов ей обед греешь.
Савельев. Ничего не поделаешь, тетя Саша, у нее защита проекта сегодня.
Тетя Саша. А ну их. Все у них так, безо времени. (Выходит.)
Савельев (Васе). Как придет машина, поедешь на заправку – полный бак и все канистры. Чтоб все – наготове. Салют слыхал? Соседи уже начали. (Опираясь на палочку, проходит через комнату, садится в кресло.)
Вася. Дмитрий Иванович, все равно же вам с ногой с вашей ехать еще невозможно.
Савельев. А разве я говорю: ехать? Я говорю, чтобы «виллис» был готов. Ну, как провел эти дни? В театре бывал еще?
Вася. Бывал.
Савельев. Отлегло от души?
Вася. Как вам сказать… Когда твердо решишься, то, конечно, проще жить.
Савельев. На что же ты решился?
Вася. Все на то же. После войны поеду с вами, куда вы, туда и я.
Савельев. А не передумаешь?
Вася. Нет. Много жестоких вещей на свете, Дмитрий Иванович, а искусство из всех жестоких самое жестокое. Не передумаю.
Входит Воронцов, за ним Синицын. Воронцов всклокоченный, в халате.
Воронцов. Где тут мои бланки академические? Куда-то я их специально в такое место положил, чтобы помнить, где они. (Замечает Савельева и Васю.) Здравствуйте. Где же они? Специально ведь положил, когда перебирался из вашей комнаты. Ага, правильно. (Подходит к столику.) Под поднос я их положил. Вот они. (Садится.) Черт их знает, этих молодых людей! Ручку! (Пишет.) Архитектура, милый мой, – это скачка с препятствиями. А ты перед первым же барьером растерялся.
Синицын. Я не растерялся. Я просто не понимаю, как они могут не видеть очевидных преимуществ моего проекта.
Воронцов. А ты раз навсегда пойми, что твои преимущества – это, значит, чьи-то недостатки. А мы, советские люди, до коммунизма еще не дожили, у кого-то еще и честолюбие есть, и гонор напрасный. Тут не ныть, а бить надо!
Синицын. Бить?
Воронцов. Вот именно! Раз идея твоя для страны полезная, а какой-нибудь тупица на дороге стоит, так нос ему расквасить – это как раз по-советски и будет, самый советский метод. На. (Подписывает бумагу.) Иди и скандаль до победного конца. (Савельеву.) Блистательнейший проект реконструкции Полтавы составил. Блистательнейший. При нем говорю, в глаза. Но как и все блистательное, это спорно, весьма спорно (кивает на Синицына), а спорить мы не умеем. И не спорь со мной. Черт тебя знает, еще бы в час ночи явился! Где Ольга?
Савельев. По-моему, она еще на защите проекта.
Воронцов. Когда придет, пусть меня разбудит. (Выходит.)
Синицын. Что это вы в военном сегодня?
Савельев. По случаю первой прогулки по комнатам решил натянуть старую шкуру. Надо привыкать.
Пауза.
Что-то Федор Александрович сегодня рано залег.
Синицын. Над собственным проектом десять дней сидел, – у него это всегда запоем. А тут еще я свалился со своими бедами! (Васе.) Случайно застиг вас. Зашел позавчера, а вы тут один расхаживали и монолог читали.
Вася. Я?
Синицын. Гамлета сыграть хотите?
Вася. Нет, я… Что же Гамлет… Я мечтал… Впрочем, собственно даже и не мечтал. Были когда-то мысли.
Синицын. Нет, почему же? Это вы напрасно. Читали вы недурно, с пафосом: «Быть или не быть – вот в чем вопрос». Ей-богу недурно.
Вася (Савельеву). Дмитрий Иванович, я пойду, встречу машину.
Савельев. Иди.
Вася. Есть. До свидания.
Синицын. До свидания.
Вася выходит. Молчание.
Савельев. Зачем вам это понадобилось?
Синицын. Что?
Савельев. Смеяться над человеком, который и так не особенно счастлив.
Синицын. Почему смеяться?
Савельев. Он не только плохо читает монолог Гамлета, он смешно читает. Зачем вам понадобилось его хвалить?
Синицын. Дмитрий Иванович, по-моему, все это не столь серьезно, чтобы долго говорить об этом.
Савельев. Нет, это очень серьезно. Когда бьют лежачего, это всегда серьезно. Да, он плохой артист. Но вы-то его за что? Что он-то сделал вам плохого?
Синицын. Мне ничего. Просто у меня дурная привычка смеяться над тем, что смешно.
Савельев. Поедемте с нами на фронт и будем вместе наводить переправу; ручаюсь, что даже теперь, после того, как вы его обидели, он не станет над вами смеяться, если вы по неопытности начнете кланяться каждому снаряду, который разорвется в километре от вас. Пусть это будет смешно, но он не станет над вами смеяться.
Синицын. Дмитрий Иванович, по-моему, это похоже на нравоучение. А?
Савельев. Нет. Просто не люблю, когда при мне обижают людей. Отсутствие таланта – еще недостаточный повод для того, чтобы презирать человека. Он не талантлив, но он человек, а быть человеком – это тоже талант, который не у всякого есть, кстати сказать.
Синицын. При чем тут презрение?
Савельев. Ну, хорошо, не презираете. Просто считаете его ниже себя. А люди этого не любят, и правильно делают. Уважаю ваш талант и охотно представляю себе, что после войны полковник в отставке Савельев будет работать всего-навсего начальником участка в городе, который вы будете строить. Но я не буду, – понимаете, не буду чувствовать себя ниже вас только потому, что не обладаю талантом архитектора, а всего-навсего умею строить этими руками то, что спроектировано вами.
Синицын. Дмитрий Иванович, а ведь я, пожалуй, уже вышел из того возраста, когда меня так откровенно можно было учить. Как вы считаете?
Савельев. Учить человека никогда не поздно. Вот вы, например, сейчас учите меня вежливости. И, пожалуй, правы. Тем более что нет смысла говорить неприятности человеку, которого через день или два никогда больше не увидишь.
Синицын. Собираетесь уезжать?
Савельев. Еще не знаю. Но когда тут начинают стрелять пушки, это ведь только эхо пушек, которые стреляют там. Думаю, что скоро уеду.
Звонок телефона.
(Подходит к телефону.) Да. Что? Есть прибыть. (Смотрит на часы.) Есть. (Вешает трубку.) Сон – в руку.
Синицын. Что, отъезд?
Савельев. Похоже на то. Придется надевать сапоги. (Проходит в кабинет, оставив дверь открытой.)
Синицын. Но вы еще зайдете?
Савельев (из кабинета). Безусловно. А что?
Синицын. Придет Оля, надо все же отпраздновать ее инженерство.
Савельев (из кабинета). Если задержусь в наркомате (входит.) прошу истребить за ее инженерство эту бутылку.
Синицын. Да. Сегодня у нее большой день. Если бы сегодня за этот стол вместе со всеми нами мог бы сесть покойный Виктор, она была бы до конца счастлива.
Савельев. Сергей Николаевич, не слишком ли часто вы повторяете: «Я, Оля и Витя. Мы учились. Мы ходили. Мы говорили». Не будьте мелким человеком – это вам не идет. Он тут ни при чем – понимаете, совсем ни при чем. Не кривите душой!
Синицын. По-моему, у вас на душе все тоже не так уж кристально ясно?
Савельев. Да. Но я говорю это только вам. И только потому, что уезжаю. (Выходит.)
Синицын один. Подходит к столику, где лежат трубки. Долго роется. Выбирает кривую трубку. Набивает ее. Закуривает. Входит Оля, запыхавшаяся, возбужденная. На ходу снимает плащ.
Оля. Здравствуй! (Оглядывается.)
Синицын. Защитила?
Оля. Защитила. А где Дмитрий Иванович?
Синицын. Хорошо прошло?
Оля. Хорошо. Он что, у себя?
Синицын. Уехал. Я думал, что ты его встретила на лестнице.
Оля. Куда уехал?
Синицын. Не волнуйся. Пока всего лишь в наркомат.
Оля. Я не волнуюсь, я просто спрашиваю.
Синицын. Расскажи толком, как все было?
Оля. Все было очень хорошо. А зачем его вдруг ночью в наркомат?
Синицын. Не знаю. Срочно вызвали – думает, что срочно уедет. Как экзаменаторы, не очень придирались?
Оля. Уедет? А как же… Подожди. (Подходит к телефону, набирает номер.) Анна Григорьевна? Оля говорит. Дмитрий Иванович уезжает. Кажется, сегодня. Нет. Еще в наркомате. Только поскорей. (Вешает трубку.) Как же это все так вдруг…
Синицын. А собственно говоря, чего тут странного? По-моему, он еще не демобилизовался.
Оля. Да, конечно, но сегодня… Что это ты так зло говоришь о нем?
Синицын. Ау меня нет причин быть добрым. Он тут, в твое отсутствие, вывалил на меня столько всякой грязи…
Оля. Что он тебе сказал?
Синицын. Не хочу повторять. Это будет не в его пользу.
Оля. А если я тебе не верю?
Синицын. Как угодно! Мне надоело выслушивать грубости сначала от него, теперь от тебя. Лучше я пойду.
Оля. Как хочешь.
Синицын. Как я хочу? Я не хочу, чтобы здесь околачивался человек, который годится тебе в отцы и читает мне проповеди только на том основании, что я остаюсь, а он уезжает и не может сделать то, чего он хочет!
Оля. А чего он хочет?
Синицын. Остаться в этом доме хозяином – вот чего он хочет. «Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним».
Оля. Что еще?
Синицын. Как ты со мной говоришь? Ты, наверно, сама себя не слышишь! Всего десять дней назад, когда он еще не приезжал…
Оля. По-моему, все самое главное я тебе сказала, когда он еще не приезжал.
Синицын. Все это настолько нелепо, что я просто не могу этому поверить. Понимаешь – не могу. И не хочу. И не пугаю тебя, я просто хочу, чтоб ты поняла: если я сейчас уйду, я уйду совсем, навсегда. Ты понимаешь это?
Оля. Да, понимаю. Но что я, по-твоему, должна теперь сделать? Просить тебя остаться? Броситься тебе на шею? Выйти за тебя замуж? Пусть я, по-твоему, дура, но я же тебя не люблю. И ты это знаешь. Чего же ты ждешь от меня?
Синицын. С этой минуты – ровно ничего. (Повернувшись, идет к дверям. Сталкивается в дверях с Васей и, не поздоровавшись с ним, выходит.)
Вася. Добрый вечер. Дмитрий Иванович у себя?
Оля. Уехал в наркомат.
Вася. Как уехал? На чем уехал?
Оля. Не знаю. На машине, наверное.
Вася. На какой машине, когда я на машине?
Оля. Как, он пошел пешком? Со своей ногой?
Вася. В наркомат… Значит, чуяло его сердце. Пожелаю вам всего доброго.
Оля. Куда вы?
Вася. К наркомату. Буду ждать его там, у подъезда. А то он и обратно пешком пойдет.
Оля. А вы прямо оттуда не уедете на фронт?
Вася. Всякое бывает. Да нет, не уедем. У него же чемодан, вещи – все тут. (Внезапно.) А может, взять их с собой.
Оля. Взять? С ума вы сошли! Неужели вы думаете, что он может не заехать проститься! Идите и не спорьте со мной!
Вася выходит. Оля, оставшись одна, выбегает из комнаты и через несколько секунд возвращается, ведя за руку заспанного Воронцова в пижаме.
Воронцов (протирая глаза). Дай глаза продрать. Ну, что ж, что ж, поздравляю тебя. (Смотрит по сторонам.) А где же все?
Оля. Иди сюда. (Тащит Воронцова к свету, сажает его в кресло, скидывает с лампы абажур.) Просыпайся! Слышишь, просыпайся! Дмитрий Иванович уезжает. Понимаешь, уезжает. Сегодня. Совсем.
Воронцов. Так, понимаю, уезжает. Ну?
Оля. Слушай, папа…
Воронцов. Ну?
Оля. Если вдруг я сама… вот сама первая возьму и скажу ему. А?
Звонок. Оля срывается с места.
Воронцов (удерживает ее). Подожди. Сам открою. (Выходит.)
Долгая пауза. Шум голосов в передней. Входят Воронцов и Греч.
Оля (идя навстречу и порывисто обнимая Греч). Как я вас ждала!
Воронцов. Извольте видеть: «Возьму и скажу»! А? Вот теперь две бабы – между собой и выясняйте, что по-вашему, по-бабьему, прилично, а что нет. А меня увольте, я спать хочу. (В дверях.) «Возьму и скажу». Скажи, пожалуйста! (Выходит.)
Оля. Как вы думаете, он непременно уедет?
Греч. Вы же мне сами это сказали.
Оля. Да, да, он уедет, я чувствую, что уедет. А мне столько раз за эти дни хотелось сказать ему: «Зачем вы мне говорите: „ваш Сережа“, „ваш Сережа“. Я ведь люблю вас».
Греч. И не сказали.
Оля. Не оказала. Неужели он ничего не видит? Не знаю, может, это плохо, но я ведь ничего не умею скрыть, а он все-таки не видит.
Греч. Как знать, может, и видит.
Оля. Тогда зачем же все эти: «ваш Сережа»?
Греч. Когда человеку сорок лет и вдобавок три года войны за плечами, он иногда кажется самому себе старше, чем есть. И еще другое… Когда у человека было много несчастья, ему трудней, чем другим, поверить в возможность счастья. Даже когда он видит, он все еще думает, что ему только кажется. Ему страшно ошибиться.
Оля. Во мне?
Греч. Не в вас, а в том, что вы его любите: подумать – да, а потом увидеть – нет!
Оля. Но вы-то понимаете, что я его люблю, вы-то понимаете, что его нельзя не любить?
Пауза.
Греч. Да. Я понимаю вас, что его можно любить. Очень хорошо понимаю вас. Но…
Оля. Что?
Греч. Но он, как и все очень хорошие люди, сам с трудом это понимает. Он боится… Боится, понимаете?
Оля. Чего же?
Греч. Всего, что поднимает его сейчас в ваших глазах. И орденов своих, и звания, и нашивок за ранения, и того, что он с фронта и снова на фронт. Он боится обмануть вас этим, потому что он сам, – понимаете, сам, – видит себя просто сорокалетним человеком в пиджаке. Он боится, что таким вы бы его не заметили. А после войны он будет опять таким, каким был, – именно таким, я вам за это ручаюсь.
Входит Воронцов в халате, в очках, с книжкой в руках.
Воронцов. Не вернулся?
Греч. Вам не хватает сейчас еще, как Фамусову, подсвечника в руке.
Воронцов. И слов: «В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!» Да?
Оля. Что ты не спишь?
Воронцов. Подняла, наговорила черт знает чего, а теперь – «почему не спишь». Весь сон соскочил!
Оля. Успокойся, больше никогда в жизни ничего тебе не скажу.
Воронцов. Достаточно и того, что сказала. (Выходит.)
Оля. А вдруг он войдет и скажет: «Я уезжаю. До свиданья». И я скажу: «До свиданья, непременно заезжайте». – «Обязательно заеду». И все, понимаете, все!
Греч. Бросьте гадать. Лучше я вам расскажу одну историю. В прошлом году мой госпиталь попал в деревню, всю сожженную, осталась только одна церковь. А мне надо было оперировать раненых. Я попросила священника, чтобы он разрешил занять церковь под операционную. Он сказал: «Конечно, это не положено, но дело божеское, хорошее, – занимайте. Только прошу об одном – не в алтаре!» Тогда я ему сказала: «Как раз алтарь светлее всего, мы там и хотим оперировать». Он подумал и сказал: «Это уж совсем не положено, но дело хорошее, божеское – делайте операционную в алтаре. Только об одном вас прошу, чтобы женщины туда не заходили». Тогда я ему сказала, что вся беда в том, что я хирург и должна оперировать. Он думал, думал, потом сказал: «Это уж вовсе нельзя, грех… Но ничего, дело хорошее, божеское. Оперируйте вы и в алтаре, а грех уж я возьму на свою душу». Вот какая история. А почему я ее вам рассказала, поняли?
Оля. Кажется, поняла…
Греч. Не положено и страшно самой говорить об этом. Но если в душе до конца верите, что принесете человеку счастье, тогда скажите ему, непременно скажите, потому что это дело, как говорится, хорошее. Даже божеское. (Усмехнувшись.) А грех уж я возьму на свою душу.
Входит тетя Саша.
Тетя Саша. Что, отец сказывал, уезжает твой-то?
Оля. Мой?
Тетя Саша. А чей же? Мой, что ли? Ты что думаешь, старуха деревенская, так уж у ей ума нету. Может, собрать ему что покушать в дорогу?
Оля. Спасибо.
Тетя Саша. После спасибо говорить будешь. (Выходит.)
Звук открываемой наружной двери. Пауза. Тихо отворив дверь, на цыпочках входит Савельев.
Савельев (удивленна). Здравствуйте. Думал, все спят. А вы не спите.
Греч. Да, Митя.
Савельев. Что?
Греч. Не спим, Митя.
Савельев. Подожди, ты-то как сюда попала?
Греч. Представь себе, позвали сюда по случаю твоего отъезда.
Савельев (Оле). Вас можно поздравить?
Оля. Можно.
Савельев (в коридор). Вася, не бойся шуметь. Иди.
Входит Вася.
Укладывай чемоданы. И Ваню буди.
Вася проходит в кабинет.
Греч. Когда ты едешь и как?
Савельев. Сейчас, «виллисом». Теперь на днях, судя по всему, ждите наших салютов.
Оля. Хорошо, будем ждать ваших салютов.
Савельев. Вижу, вы даже не распили эту бутылку за ваш диплом?
Греч. Тебя ждали, Митя.
Оля. Вы рады, что едете?
Савельев. Как вам сказать? Радость – не то слово… Но в общем, конечно. Пора. Днем раньше, днем позже – дело военное.
Оля. Ну очень хорошо. Значит, за все вместе и выпьем. И за мой диплом, и за ваш отъезд.
Греч. Но прежде всего чемоданы. Вы, мужчины, абсолютно бестолковые люди. Я пойду сама уложу их. Только скажи, что тебе надо с собой.
Савельев. То же самое, майор, что брала с собой на фронт ты, но с некоторой разницей в деталях обмундирования. Только и всего!
Греч. Хорошо. (Уходит в кабинет.)
Савельев. Неужели и Сергей Николаевич тоже ждет? Просто бивуак какой-то, по моей вине.
Оля. Нет, он ушел… Дмитрий Иванович…
Пауза.
Вам обязательно брать с собой Ваню?
Савельев. Ну конечно.
Оля. А то, может, оставите его тут, у нас. В конце концов, ведь он ребенок.
Савельев. Попробуйте, скажите это ему.
Оля. Ему тут будет хорошо.
Савельев. Не сомневаюсь. Но война-то еще не кончилась. Мы с ним так совсем друг друга потеряем.
Оля. А вы что, думаете так больше никогда и не попасть в этот дом?
Савельев. В этот дом?
Оля. Да, в этот дом.
Пауза.
Дмитрий Иванович…
Входит Воронцов.
Воронцов. Наконец явился!
Савельев. И вы тоже не спите?
Воронцов. Заснешь с вами! Когда отбываете?
Савельев. Через полчаса.
Воронцов. Вот и хорошо. По крайней мере, все ясно! А то приехал, все на свете спутал, кабинет мой занял, детей жить поселил, из дочери сиделку сделал, чуть на экзаменах не провалилась. И очень хорошо, что уезжаете. (Обняв Савельева, смеется.) Вот как я вас! Уезжайте и поскорее возвращайтесь! И опять в своем кабинете живите, черт с вами! А где (оглядывается) эта ваша «да, Митя, нет, Митя»?
Савельев. Чемоданы мне собирает.
Воронцов. Ну, это уж нет. Сперва со мной по рюмке за отъезд, а чемоданы можно и без меня!
Оля пододвигает ему кресло.
Не сяду. Времени мало. Мы а-ля фуршет! (Кричит.) Анна Григорьевна!
Голос Греч: «Сейчас, минуту!»
Воронцов (Савельеву). А Вася ваш где?
Савельев. Вася!
Входят Греч и Вася.
Воронцов (наливает всем). Подождите. Ребенка забыли. (Кричит.) Ваня!
Входит Ваня.
Ваня. Товарищ гвардии полковник…
Савельев. Отставить! Иди к столу.
Воронцов. Ему вот этого красного. (Наливает рюмку.)
Ваня смотрит на Савельева.
Савельев. Одну разрешаю.
Воронцов. Без долгих тостов. Погоди! Где же Саша? Саша!
Входит тетя Саша.
Тетя Саша. Ну, чего тебе?
Воронцов. Выпей с нами, полковник уезжает.
Тетя Саша. Да нет уж, да что уж…
Воронцов. Вот, все такие русские бабы: «Да нет уж, да что уж…» А потом как хватит! Держи рюмку, «нет уж». Думаете, за ваш отъезд будем пить? Ничего подобного. За приезд за ваш будем пить. Вот вы тут приехали, а я подумал: конечно, вам еще обратно на войну ехать, по все же это вроде как репетиция получилась. (Васе.) Репетиция, правильно я говорю, артист?
Вася. Правильно.
Воронцов. Сперва репетиция, а потом – все так и будет! Возвращайтесь! Вместе города будем перестраивать!
Савельев. Во всяком случае, все взрывы беру на себя.
Все пьют.
Воронцов. А теперь дайте вас обниму. (Обнимает Савельева, целует его три раза.) Вот так, по-христиански. Вы как хотите, а я спать пошел. Черт бы вас взял, нашли время, когда уезжать. Весь дом перебудили! (Выходит.)
Савельев. Вася, бери чемоданы!
Вася выходит в соседнюю комнату.
(Ване.) А ты – в машину. Уложи все там, чтобы сидеть где было. Аккуратно.
Ваня. Есть уложить аккуратно.
Греч. Я сама посмотрю. (Идет вслед за Ваней.)
Оля. Анна Григорьевна
Греч. Что?
Оля. Нет, ничего.
Греч выходит.
Савельев. Вот так, значит.
Оля молчит.
Что вы молчите?
Оля молчит. Через комнату проходит Вася с чемоданом.
Что вы молчите?
Оля. Дмитрий Иванович, помните, вы мне когда-то сказали, что хотели бы встать утром и быть счастливым только оттого, что светит солнце, что небо синее, а трава золеная. Помните?
Савельев. Помню.
Оля. И я тогда вам сказала, что обещаю, что так и будет. А вы мне сказали, что, к сожалению, это не в моей власти. Помните?
Савельев. Помню.
Оля. А может быть, это в моей власти?
Савельев. Что?
Оля. Сделать так, чтобы вы встали утром – и небо было синее, а трава зеленая. Отвечайте.
Савельев. Оля!
Оля (почти зло). Я вас в последний раз спрашиваю: может, это в моей власти? Чтобы вы встали утром – и небо было синее, а трава зеленая?
Савельев. Вы понимаете, что вы говорите?
Оля. Понимаю. Отвечайте.
Савельев порывисто обнимает ее.
Савельев. Вы плачете?
Оля (подняв на него глаза). Да. Вы ведь все-таки уезжаете. Я знаю, что война еще не кончилась. Не объясняйте мне, я все понимаю.
Савельев еще раз молча обнимает ее и, не оборачиваясь, быстро выходит. Дверь захлопывается. Молчание.
(Одна, после долгого молчания, говорит тревожно, тихо и медленно, – словно вспоминая слово за словом.) Дорога разведана. Савельев… Переправа наведена. Савельев… Мины обезврежены. Савельев… Не объясняйте мне. Я все понимаю…
Занавес
1944–1970
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Франтишек Прохазка – доктор медицины, ученый; еще не старый, несколько лет назад овдовевший человек, представительный, благообразный, бритый.
Стефан – его сын, капитан чехословацкого корпуса, 26 лет, Божена – его дочь, 26 лет } близнецы,
Людвиг – его младший сын, 17 лет.
Ян Грубек – университетский товарищ Франтишека, хорошо одетый содой человек, одних лет с Франтишеком.
Богуслав Тихий – известный поэт, знакомый и сосед Прохазок, лет 45, обрюзгший и несколько опустившийся. Одет небрежно.
Иван Алексеевич Петров – полковник, командир авиадесантной дивизии, 38 лет, с глухой повязкой на левом глазу.
Гончаренко – шофер Петрова, старшина, 30 лет.
Маша – русская девушка, 21 год.
Юлий Мачек – жених Вожены, врач, владелец клиники, 35 лет, довольно красивый.
Джокич – черногорец, седой человек, на вид лет 60. Слепой.
Офицер Национальной гвардии.
Национальные гвардейцы.
Место действия – Прага.
Время действия – май 1945 года.
Холл в доле Франтишека Прохазки на окраине Праги. Раздвижные стеклянные двери: прямо – на веранду, налево – в другие комнаты; направо – дверь в прихожую. Лестница, ведущая из холла на верхний этаж. Два кресла и столик у камина. Шкаф. Рояль. Большой диван, низкий круглый стол. Несколько глубоких современных кресел, качалка. Дубовые панели. На стенных полках образцы народного чешского и словацкого искусства: керамика, акварели Праги. Вечер. Начинает темнеть. Когда открывается занавес, слышен шум мотоцикла. На сцене Франтишек и Людвиг в настороженных позах.
Франтишек (облегченно). Не к нам. Ян! Ян! Грубек! Не к нам.
Грубек (выходя из шкафа). Нет больше спокойного места на земле. Только два дня я тихо прожил в твоем доме.
Людвиг (высовываясь в окно). Он подъехал к дому пана Тихого.
Пауза.
Это гестапак. Он ударил ногой в дверь. Входит…
Франтишек. Неужели они его арестуют и в третий раз?
Грубек. Сейчас они если арестовывают, то уже не выпускают.
За сценой слышен выстрел.
Франтишек. Боже мой! (Закрыв лицо руками.) Они убили его, лучшего нашего поэта… Боже мой!
Людвиг (мечется по комнате). Сволочи, сволочи!
Франтишек. Куда ты?
Людвиг. Туда, – я…
Франтишек (ловит его за руку). Ты никуда не пойдешь. Ты у меня остался один. Из троих! Не пойдешь! Никуда!
Распахивается дверь – и входит Тихий. Он в халате. У него растерзанный вид. Он держит впереди растопыренные руки.
Тихий. Дайте мне вымыть руки. Скорей! Людвиг!
Людвиг берет со стола графин с водой.
Лей!
Франтишек. Зачем же на ковер?
Тихий. Все равно. Лей!
Людвиг льет воду ему на руки.
Я убил его. Я писал. Он пришел. Я ударил его чернильницей. Знаете мою чернильницу?
Франтишек. Знаю.
Тихий. Я ударил. Он упал. Он выстрелил, когда падал. Я его еще раз ударил. Я его убил. Сволочи! Они в тридцать девятом году приходили ко мне вшестером, в прошлом году – втроем, а сегодня пришел один. Я его убил. Убил и запер. (Озирается. Подходит к гардине и вытирает об нее руки.) Я буду прятаться у вас. Ну их к черту! Вы боитесь?
Франтишек. Нет, я не боюсь.
Тихий (в сторону Грубека). А это кто?
Грубек. Ян Грубек.
Франтишек. Мой самый большой друг юности. Он прячется у меня третий день.
Тихий. Как крысы.
Франтишек. Что?
Тихий. Как крысы. Прячемся. Надоело быть крысой!
Пауза.
Грубек. Вашу руку! У вас кровь на халате. Нужно…
Тихий. Да. Хорошо. (Снимает халат.) А вы откуда бежали?
Грубек. Я из Моравской Остравы.
Тихий. Разве русские еще не там?
Грубек. Я бежал, еще когда там были немцы. Я перебрал в памяти всех и вспомнил Франтишека. В юности мы были другими людьми. Мы не были крысами. Я подумал, что он остался таким же…
Франтишек. И ты не ошибся.
Грубек. Подождите, немцы же будут искать этого, убитого. Сегодня же…
Людвиг. А может быть, и нет. Им сегодня не до того. Здесь тоже скоро будут русские. И потом, сегодня…
Франтишек. Что сегодня?
Людвиг. Ничего.
Грубек. Подождите, а мотоцикл?
Тихий. Что – мотоцикл?
Грубек. Мотоцикл-то стоит у ваших дверей?
Тихий. Ах да. Заведем его в гараж! Людвиг!
Франтишек. Не вмешивайте в это дело мальчика.
Тихий. Хорошо.
Людвиг (идя за ним). Нет, я вам помогу.
Франтишек. Я тебе запрещаю это, Людвиг.
Людвиг. А я пойду. (Выходит вслед за Тихим.)
Франтишек. Они делают, что хотят. Стефан бежал в Россию, этот отвык спрашивать о чем бы то ни было. А ведь он у меня последний. Пойми – последний!
Пауза.
Божена в лагере.
Слышны шаги на лестнице.
Грубек. Кто еще?
Франтишек. Это, наверное, Юлий. Жених Божены. (Смотрит на часы.) Да. Он всегда приходит по субботам в девять, каждую субботу с тех пор, как Божену увезли в лагерь.
Пауза.
Женщина, молодая, красивая, уже два года сидит в лагере только за то, что она в кафе ударила по физиономии немецкого нахала.
Входит Мачек.
Познакомьтесь, Юлий.
Мачек. Мачек.
Грубек. Ян Грубек. Как видите, в этом доме завелась еще одна крыса.
Мачек. Если вы – тот самый пан Грубек, о котором, вспоминая юность, мне столько раз говорил пан Прохазка, то я…
Грубек. Тот самый или, вернее, был тем самым.
Мачек. От Божены ничего?
Франтишек. Ничего. Они не дают ей даже писать. Какая она стала, Юлий, что с ней?
Мачек (заметив лужу на ковре). Что это?
Франтишек. Это… здесь мыли руки.
Мачек. Почему здесь?
Франтишек. Тихий. Его пришел арестовать гестапак. Он убил гестапака. Он будет прятаться у нас.
Мачек. Почему у вас? Почему у вас? Что вы в конце концов должны… (Смотрит на Грубека.)
Грубек (поймав его взгляд). Вы хотите сказать: довольно того, что я здесь прячусь?
Мачек. Нет… я не хочу этого оказать… Впрочем, да, я это и хотел сказать. (Франтишеку.) Вы – отец моей невесты. Я обязан думать о вас. И буду, хотите вы этого или не хотите.
В дверях появляются две женские фигуры. Это Божена и Маша. Они обе одеты в отрепья. У Маши ноги обмотаны тряпками. Она едва идет. Не обращая ни на кого внимания, Божена подводит ее к качалке и усаживает.
Божена. Сейчас я промою тебе ноги. Как ты себя чувствуешь?
Маша. Ничего.
Божена. Ты всегда говоришь: «ничего». Очень больно?
Маша. Нет, ничего.
Мачек (подходит к ним). Что такое? Откуда вы?
Божена. Юлий, неужели даже голос мой так изменился, что вы не узнаете меня? Неужели я так стара и ужасна? Подождите до завтра, я вымоюсь, приведу себя в порядок. Может быть, тогда вы узнаете меня. Здравствуй, отец! (Пройдя мимо Мачека, подходит к Франтишеку.)
Франтишек бросается к ней, обнимает ее.
Ну, хорошо, довольно. Я очень рада тебя видеть. (Садится в кресло, спокойно.) Очень жаль, Юлий, что вы не узнали меня.
Мачек (подходит к креслу ее, становится на колени). Я просто не посмел поверить. Вы разрешите мне хоть поцеловать ваши руки?
Божена. Конечно! Эту. Мы там отвыкли от того, что нам можно целовать руки. А теперь ту. Довольно.
Мачек. Я так счастлив.
Пауза.
Божена. Принесите таз с водой. Надеюсь, у вас идет горячая вода?
Франтишек. Да.
Божена. Принесите таз. Мне нужно обмыть ноги этой девушки. Вы слышали?
Мачек уходит.
Франтишек. Божена, родная! (Подходит к ней.)
Божена. Не надо, отец! Мне бы не хотелось заплакать сейчас. Познакомьтесь. Это Маша, русская девушка. Мы с ней бежали из лагеря. Она сделала так, что мы бежали. Пойди поцелуй ей руку,
Франтишек хочет поцеловать руку Маше.
Маша (отдергивая руку). Нет, нет…
Божена. Отец, поцелуй ей руку. (Грубеку.) Вы чех?
Грубек. Да, я чех.
Божена. Поцелуйте ей руку, раз вы чех.
Грубек. С большой радостью. (Подходит к Маше, целует ей руку.) Ян Грубек.
Маша. Маша.
Божена. Отец, принеси свои инструменты и марганец. Будь любезен.
Франтишек. Вы натерли ноги?
Божена. Она не натерла ноги. Ее просто… Пойди принеси марганец.
Франтишек уходит.
Больно?
Маша. Ничего.
Божена. О Опять это «ничего». Мне иногда казалось, что весь русский язык состоит из одного этого слова. (Становится на колени перед Машей, начинает разбинтовывать ей ноги.)
Входят Мачек с тазом и Франтишек.
Дай сюда, отец! Нет, я сама, у тебя слишком грубые руки.
Пауза.
Ну, как вы тут жили, Юлий? Часто ли вы вспоминали меня?
Франтишек. Он бывал здесь каждую субботу.
Божена. А я вспоминала вас по воскресеньям. Когда нам выдавали праздничный пакет – двадцать пять граммов колбасы, я всегда вспоминала вас. Вы ведь любили покушать. Но не завидуйте, это была скверная колбаса.
Пауза.
Значит, у вас идет горячая вода?
Франтишек. Да. Я уже сказал тебе.
Божена. Это очень важно. Я вспоминала о ней даже чаще, чем о вас, Юлий. О вас я вспоминала только по воскресеньям, а о ней – каждый день. Вот я и промыла. Маша, почему ты никогда не скажешь: «Ой»?
Маша. А зачем?
Божена. Чтобы я знала, что тебе больно.
Маша. А зачем?
Божена. Вот так всегда. Посмотри, отец!
Франтишек (становится на колени). О!
Божена. Что?
Франтишек. По крайней мере, неделю в бинтах.
Божена. Ну что ж, она полежит здесь неделю в бинтах.
Мачек. Может быть…
Божена. Что «может быть», мой дорогой?
Мачек. Может быть, мы придумаем что-нибудь лучшее.
Божена. А чего же лучше? Хороший дом. Отец – врач. Я тут.
Мачек. Да, но можно придумать что-нибудь более благоразумное, может быть…
Маша. Может быть, и в самом деле я куда-нибудь…
Мачек. Может быть, я найду прекрасное место…
Божена. Может быть, вы замолчите?
Мачек. Я только из благоразумия.
Франтишек. В каждом доме свое благоразумие. В моем – мое. (Маше.) Дайте другую ногу. Вот так. Знаю, что вам больно. Вы – молодец!
Божена. Нет, сейчас ей еще не очень больно. Когда ей очень больно, она поет.
Грубек. Что поет?
Божена. Разные песни. Поет, чтобы никто не думал, что ей больно.
Пауза.
Где Анна?
Франтишек. Анна ушла. Ухаживать за детьми своего брата. Его казнили.
Божена. Кто же теперь у нас?
Франтишек. Никого. Мы с Людвигом. Делаем все сами.
Божена. Ах, как жаль! Анна так прекрасно подавала кофе в постель! У нас всегда было такое хрустящее белье.
Грубек. Анна… Я помню ее двадцать лет назад совсем молоденькой…
Божена. Боже мой, пан Грубек, я только сейчас сообразила, что вы – это вы. Детство… как это было давно… Вы живете у нас?
Грубек. Если прятаться называется жить – то живу.
Божена (Мачеку). А вы не прячетесь?
Мачек. Нет.
Божена. И с вашей клиникой все благополучно?
Мачек. Да. А что?
Божена. Интересуюсь, как будущая хозяйка.
Мачек. Да, с клиникой все в порядке. Врач есть врач.
Божена (с едва заметной иронией). Ах, как вы правы! Правы, как всегда. (Кивнув на дверь в гостиную.) Большой диван по-прежнему там?
Франтишек. Там.
Божена (Маше). Ты будешь спать на этом диване. Там тебе будет веселей, чем наверху. И главное – не ходить по лестнице.
За дверью слышны голоса.
Людвиг!
Входят Людвиг и Тихий.
Людвиг! (Обнимает его.) Ты становишься просто красивым. (Тихому.) Пан Тихий!
Тихий. Пани Божена!
Божена (указывая на Машу). Это моя подруга. Русская. Садитесь. Очень рада вас видеть. (После паузы.)
Соседка выглянет – лукавое созданье.
Что мне она? Как зайчик на стене.
И все-таки тускнеет мирозданье,
Когда она скрывается в окне.
Вы ведь мне когда-то написали? Сознайтесь. А? Ну?
Тихий. Вам.
Божена. И вы по-прежнему сидите по вечерам в халате и пишете свои несносные и очаровательные стихи и по-прежнему печатаете книги этих стихов без своего портрета, чтобы не разочаровывать читательниц? Не так ли?
Тихий. Почти так.
Людвиг. Он убил сегодня гестапака!
Божена. Что?
Людвиг. Он убил сегодня немца, который пришел его арестовать. Он убил его чернильницей!
Божена. Что я слышу? В этом городе поэты начинают убивать немцев! О, старая Прага мне снова начинает нравиться.
Тихий. А разве она вам переставала нравиться?
Божена. Да. Она была слишком тихой все эти годы. К ней не шло это. (Тихому.) А знаете, семь лет назад, когда вы вернулись из Испании и не были еще таким толстым, а главное, у вас блестели глаза, – вы мне нравились. И если бы вы не смотрели на меня тогда как на девчонку, я, может быть, наделала бы глупостей. А потом с каждым годом вы писали стихи все лучше и лучше, а сами становились все хуже, все толще. И я даже перестала верить тому, что вы были в Испании.
Тихий. Не надо об этом, пани Божена.
Божена. Почему?
Тихий. Это слишком печально для меня.
Божена. Что? Что я вас не полюбила?
Тихий. Нет, то, что я сам уже перестал верить, что я был когда-то в Испании.
Божена. Но сегодня вы вспомнили?
Тихий. Впервые.
Пауза.
Вы бежали из лагеря?
Божена. Да.
Тихий. Вы остаетесь здесь?
Божена. Да.
Тихий (Франтишеку). Пан Прохазка, разрешите откланяться?
Франтишек. Куда вы?
Тихий. Я пойду в город.
Франтишек. Как вы смеете мне это говорить, пан Тихий?
Людвиг. Вы никуда не пойдете, пан Тихий. Вы будете прятаться здесь.
Тихий. Нет. И знаете что? Я вообще не буду прятаться. Прятаться с мужчинами я еще с трудом, но могу, но прятаться с женщинами я уже не в состоянии. Я не буду прятаться. Я пойду в Прагу и буду ходить по улицам. Я плевал на них, в конце концов черт с ними!
Людвиг. Пан Тихий, останьтесь! До завтра. Завтра мы вместе пойдем в Прагу. Утром. А может быть, даже сегодня ночью.
Грубек. Что сегодня ночью?
Франтишек. Куда вы пойдете? Почему завтра утром? Что такое завтра? О чем ты говоришь?
Людвиг. Ни о чем.
Франтишек. Что ты знаешь, говори!
Людвиг. Ничего я не знаю.
Тихий. Вы мне не сможете дать какой-нибудь пиджак?
Франтишек. Пожалуйста. Принеси, Людвиг.
Тихий. Ну… (Целует руку Божене.)
Божена. А знаете, вы уже не такой толстый, честное слово!
Тихий. Нет, я толстый и старый, пани
Божена. Очень толстый и очень старый.
Людвиг подает ему пиджак.
Да, не сходится.
Далекая и неожиданная стрельба. Мачек тушит одну из ламп, идет к другой.
Грубек. Нет, это уже лишнее. Я не кошка, я не вижу в темноте.
Франтишек. Что такое? Опять облава?
Людвиг срывается с места и бежит по лестнице наверх.
Куда ты, Людвиг?
Людвиг. Сейчас приду. (Уходит.)
Тихий. Что же это такое?
Маша (спокойно). Наверное, восстание.
Мачек. Какое восстание?
Маша. Наверное, ваши восстали против немцев. Мы шли с Боженой, и я все время думала: почему ваши не восстают? Я ей говорила…
С лестницы спускается Людвиг, в руках у него револьвер.
Франтишек (хватая его за плечо). Ты никуда не пойдешь! Довольно с меня того, что Стефан воюет бог знает где, а может быть, уже убит. Довольно с меня всего.
Людвиг (мрачно). Это сигнал! Пусти!
Франтишек. Что?
Людвиг. Я тебе говорю: пусти! Пусти меня!
Франтишек. Откуда у тебя револьвер?
Людвиг. Револьвер? У меня револьвер давно, еще с тех пор, как… (Смотрит на Грубека и Мачека.) У меня револьвер с тех пор, как мы прятали тут того русского, парашютиста. Он мне дал этот револьвер, когда уходил. Он мне сказал: «Когда тебе будет семнадцать лет, мы, наверное, уже будем где-нибудь около вашей Праги, и тогда ты возьми этот револьвер и тоже воюй!»
Грубек. Франтишек, пусти его. Дай я поцелую тебя, Людвиг, пусть хранит тебя бог! (Франтишеку.) Да поцелуй же сына! Он молодец у тебя!
Франтишек целует Людвига.
Тихий (Людвигу). У тебя только один револьвер?
Людвиг. Конечно. А разве вы умеете стрелять?
Тихий. Сколько тебе лет?
Людвиг. Семнадцать.
Тихий. Когда тебе было восемь, я был лейтенантом испанской республиканской армии. Ты маленький негодяй и нахал, вот кто ты! Но я иду с тобой, черт возьми! И не смотри так на мой живот, негодяй! Не смотри на мой живот! (Выходит вместе с Людвигом.)
Занавес
Там же. Прошло три дня. Из гостиной, прихрамывая и держась рукой за стену, выходит Маша. Застонав, садится в качалку. На ней мужской халат почти до пят, с подвернутыми рукавами. На ногах мужские шлепанцы. Большие стенные часы громко бьют полночь. Маша вздрагивает. Сверху спускается Божена в нарядном платье. В руках у нее другое платье, чулки, туфли.
Божена. Не спится?
Маша. Мне захотелось походить… За эти три дня стало почти совсем не больно…
Божена. А я принесла тебе платье, мое любимое. Оно какое-то девичье. Оно пойдет тебе. И туфли… Боже мой, как приятно опять почувствовать себя чистой, благоухающей! Я сегодня три часа просидела в ванне. Только мы с тобой можем это понять. Да?
Маша. Почему только мы?
Божена. Ну, не только мы, ну, еще десять миллионов. Я знаю, что ты скажешь. Но сейчас… сейчас я хочу думать только о нас с тобой. Горячая вода… Ты – худенькая. Я ушью тебе платье. Ты снимешь этот нелепый старый халат. (Гладит халат рукой). Этот милый, добрый старый халат Стефана. Стефан ходил по утрам в этом халате и вечно свистел. Мы с ним близнецы, но он гораздо веселее меня. Веселее и лучше.
Маша. А где он сейчас?
Божена. Не знаю. Три года назад он был у вас в России, кажется, воевал или собирался воевать. (Насвистывает.) Милый старый халат. (Подходит к зеркалу.) В этом платье я в последний раз была на студенческом балу со Стефаном. Я тебе нравлюсь?
Маша. Очень.
Божена. И себе тоже.
Выстрелы.
Сколько еще будут стрелять? Ты всегда все знаешь. Когда наконец придут ваши?
Маша. Если наши не придут сегодня или завтра, будет плохо. Немцы снова заняли три четверти города.
Божена. Откуда ты знаешь?
Маша. Мне сказал Людвиг.
Божена. Почему он сказал это только тебе? Да, да, знаю, он сказал тебе потому, что ко мне он относится несерьезно. Он хочет, чтобы я бежала к ним на улицу и носила им патроны. А я не могу. Я достаточно испытала за эти два года. Я хочу жить. Я не могу сейчас носить патроны. Ну, выругай меня, ну, скажи, что я дрянь!
Маша. Ты пришла бы домой на пять дней раньше, если бы не тащила на себе меня.
Божена. Молчи!
Маша. Ты очень хорошая, только…
Божена. Что?
Маша. Только ты и вы все… еще мало что видели…
Божена. Я мало видела? Боже мой! Я мало видела! Что же тогда было у вас?
Маша. Я рассказывала тебе.
Божена. Да, да… Но нет, не будем об этом. Ах, что бы я дала за то, чтобы увидеть, как ты слезаешь с поезда, идешь по улицам, как приходишь домой, встречаешь своих, как они радуются. А? Что же ты молчишь?
Маша. Я из Сталинграда.
Божена. Ну, а вдруг как раз твой дом… Ведь не каждый же дом…
Маша. Каждый.
Божена. Ну, а если… если ты не найдешь там своей мамы… Ты вернешься в город? Куда же ты пойдешь?
Маша. В свой райком комсомола.
Божена. А откуда ты знаешь, что там все живы?
Маша. Кто-нибудь жив. (После паузы.) Знаешь, я лежала и думала. Вот я родилась в селе Городище, Калачского района. Вот если мы встретились с кем-нибудь из городищенских в Калаче, мы говорим: «Мы – земляки, городищенские». А в Сталинград приехали, встретились с кем-нибудь из калачских и говорим: «Мы – земляки, калачские». А в Москве встретились с кем-нибудь из сталинградцев, говорим: «Мы – земляки, сталинградские». А за границу поедем, говорим: «Мы – земляки, русские». Неужели же не настанет такое время, чтобы встретились люди и сказали: «Ты с Земли и я с Земли, с одного земного шара, – значит, земляки»?
Несколько глухих взрывов. Долгое молчание.
Покажи мне платье.
Божена. Нравится?
Маша. Да.
Божена. А туфли? (Показывает туфли.)
Маша. Хорошие. Но только я никогда не ходила на таком каблуке. (С трудом поднимается с кресла, делает два шага к зеркалу.)
Божена. Куда ты?
Маша. Я хочу посмотреть, какая я. Давай приложим платье. А на каблуках? (Поднимается на носки и снова, застонав, опускается.) Нет, еще больно. (Садится в кресло.)
За окном усиливается гул стрельбы,
Людвиг сказал сегодня утром, что немцы разрушают танками баррикаду за баррикадой. Что ты будешь делать, если они опять придут сюда?
Божена. Не знаю. А ты?
Маша. Я?
Долгая пауза.
Божена (пройдясь по комнате). Я сейчас вижу тебя в этом халате, и мне кажется, что это сидит Стефан. Он такой же упрямый, как ты. (После паузы.) Неужели они опять придут сюда?
Из передней выходит Грубек с книгой в руках и с полотенцем через плечо.
Пан Грубек, что за вид?
Грубек. Варю суп. В одном из ящиков вашего шкафа я обнаружил банку рыбных консервов. И сварил из них суп с картофелем.
Божена. Наверное, это будет что-то ужасное.
Грубек. Возможно. Думаю, что он переварился. Я одновременно мешал его ложкой и читал Достоевского. (Маше.) Вы читали Достоевского?
Маша. Да, конечно.
Грубек. А любите его?
Маша. Нет.
Грубек. Если это восстание продлится две недели, я, кажется, стану поваром. Впрочем… (Прислушивается.) Кажется, оно не продлится две недели. Если бы я был моложе хоть на десять лет…
Маша. А сколько вам лет?
Грубек. Пятьдесят три.
Маша. Моему отцу было пятьдесят четыре, когда он пошел в ополчение.
Божена (после паузы). Что вы молчите, пан Грубек?
Грубек. Достоевский прав: русские – загадочные люди.
Маша. Неправда.
Грубек. Почему?
Маша. Неправда. Просто у нас в Советском Союзе больше любят свободу.
Грубек. Свободу любят везде. И, может быть, здесь даже больше привыкли к свободе, чем у вас. Не в этом дело.
Маша. Неправда. Я была в трех лагерях, и за эти годы было одиннадцать побегов. И там сидели всякие люди, всех наций, но из одиннадцати побегов десять организовали наши, советские. Десять. Я не знаю, может быть, это нехорошо – хвалить свой народ, – это почти как себя хвалить. Но вот вы теперь скажите, кто больше любит свободу, кто к ней больше привык? Те, кто, попав в неволю, сидят и ждут, когда их освободят, или те, кто, попав в неволю, не могут ее терпеть и бегут?
Божена (Грубеку). Да. Вот она…
Маша. Я не про себя.
Грубек (подходит к Маше, целует ей руку). Достоевский все-таки прав: русские действительно загадочные люди. (С книгой в руках поднимается по лестнице.)
Маша. Куда вы? Вы обиделись на меня?
Грубек. Нет. Мне просто хочется дочитать Достоевского, прежде чем… (Прислушивается.)
Божена. Прежде чем что, пан Грубек?
Грубек. Прежде чем сюда придут немцы. (Уходит.)
Божена. Ты устала. Я передвину качалку, погашу эту лампу. Попробуй заснуть. Так хорошо?
Маша. Хорошо. Спасибо.
Стук в дверь.
Божена. Войдите!
Входит Тихий.
Тише. Садитесь рядом. Еще о чем печальном расскажете вы? Вы какой-то весь черный…
Тихий. От горя. Меня выгнали оттуда.
Божена. Кто вас выгнал?
Тихий. Как вам сказать? Мои читатели. Утром в нашу баррикаду попал снаряд, и меня ударило камнем по голове. Я пролежал полдня. Они сказали, что в Чехии слишком мало хороших поэтов, и выгнали меня. А я послушался их. И напрасно: все равно мне не хочется больше жить. Завтра восстание будет наверняка подавлено, а о русских еще не слышно.
Божена. Но ведь русские же все равно будут здесь, ну, через три дня, через пять…
Тихий. Поздно. Для меня поздно. Не хочу, чтобы немцы снова пробыли здесь даже еще день. Шесть лет я терпел их, как тварь, как животное. А эти три дня я снова дышал. Я видел на баррикадах людей, глядя на которых я снова гордился тем, что я чех. Я жил! Шесть лет я переносил это, но теперь – ни дня! Я не хочу так жить!
Пауза.
Но вы знаете, человек – отвратительное животное. Я не хочу жить, но я очень хочу есть. Я уже два дня ничего не ел. Там все забыли об этом. Дайте мне что-нибудь съесть! Я ведь обжора. (Внезапно.) Я говорил вам, что не хочу жить. Нет, я хочу жить. Когда в молодости я боялся умереть, я думал, что человеку жаль покинуть свою молодую и красивую оболочку. А сейчас оказывается, что ему гораздо больше жаль покинуть свою старую и безобразную оболочку. Вот в чем глупость существования и подлость его, если говорить обо мне. Но, все равно, дайте мне есть!
Божена. Я накормлю вас супом, который сварил пан Грубек. Суп, наверное, отвратительный!
Тихий. Самое отвратительное, что для меня сейчас есть на свете, – это я сам… Суп так суп.
Входит Мачек.
Мачек. Здравствуйте, Божена! Пан Тихий, я хотел вас спросить…
Тихий. Потом! Некогда. Тороплюсь. Иду есть суп. (Выходит вместе с Боженой.)
Мачек прохаживается по комнате. Замечает спящую Машу.
Мачек. Пани Мария!
Молчание. Входит Божена.
Божена. Сегодня среда, а не суббота. Что же вы пришли?
Мачек. Я уже много лет знаю, что у вас острый язык. Но я пришел говорить серьезно.
Божена. А почему без цветов?
Мачек. Я пришел говорить серьезно и тихо. (Понижая голос.) Где ваш отец?
Божена. У себя в лаборатории. Спасается от дурных мыслей, медленно убивая своего тысячного кролика. Хотя по нынешним временам я бы предпочла этого кролика просто зажарить. Вам нужен отец?
Мачек. Сейчас нет, наоборот. Ответьте мне: вы верите в то, что я вас люблю?
Божена. Настолько, насколько вы способны, – да.
Мачек. Я способен на большее, чем вы думаете. (Прислушивается к грохоту за окном.) Надеюсь, сегодня вы уже поняли, что с восстанием скоро будет все кончено. Немцы отсюда в трех кварталах.
Божена. Так близко?
Мачек. Слава богу, вы начинаете становиться серьезной. Ваш старший брат, ваш младший брат, эта русская девушка… И вы, наконец, вы тоже как-никак бежали из лагеря. Вы понимаете, что это значит?
Божена. Догадываюсь.
Мачек. Пока придут русские, за эти три дня, за эти четыре-пять дней – вы понимаете, что немцы могут сделать в вашем доме? Им ведь теперь нечего терять!
Божена. Вы, наверное, решили что-то предложить мне?
Мачек. Вы сейчас же оденетесь и пойдете со мной.
Божена. Куда?
Мачек. В мой дом. Если будут стрелять – в мой подвал. Мы или будем живы оба, или погибнем вместе. Вы поняли меня?
Божена (почти ласково). Спасибо, милый.
Мачек. Согласны?
Божена. Нет. Я просто благодарю вас. Вы еще не готовы умереть за меня, но готовы умереть вместе со мной. А это уже хорошо.
Мачек. Сумасшедшая женщина! Здесь не над чем смеяться! Я бежал к вам по улицам, где стреляют.
Божена. Я не смеюсь. Я просто говорю, что не пойду с вами.
Мачек. Почему?
Божена. Потому что это мой дом и я очень давно в нем не была. И потом, у меня в нем отец, брат и гости. Нет, я не пойду с вами.
Пауза.
Я не надевала это платье шесть лет, и мне кажется – оно просто прелесть. А вам?
Мачек. Отвечайте: вы пойдете?
Божена. Это невежливо. Я ведь вас спросила, нравлюсь ли я вам сегодня.
Мачек. Нравитесь, нравитесь. (Зло.) Безумно нравитесь! Вы пойдете?
Божена. Нет.
Мачек. Ну, хорошо. Тогда…
Божена. Что тогда?
Мачек. Тогда я… я возьму эту вашу подругу и уведу хотя бы ее.
Божена. Зачем?
Мачек. Чтобы вы здесь были одни. Может быть, на вас одну не обратят внимания.
Божена. Она не может идти.
Мачек. Ничего, дойдет.
Божена. Нет.
Мачек. Дойдет. Дотащу.
Божена. Нет.
Мачек. Чего вы от меня хотите? Я готов идти и спрятать ее, совершенно чужого мне человека.
Божена. Чужого? Если бы не она, если бы не русские, я бы гнила еще двадцать лет в этом лагере.
Мачек. Может быть, вы сами возьмете оружие и пойдете на баррикаду?
Божена. Нет. Презираю себя за это, но не пойду. А вот вы?
Мачек. Что я?
Божена. Почему вы не пошли туда? К ним… на улицу? Ведь вы врач… Впрочем, зачем говорить о невозможном? Поцелуйте мне руку. И прощайте. Не обижайтесь. Приходите, когда все будет хорошо.
Франтишек (спускаясь сверху). Вот видишь, Божена, он пришел. А ты бранила его и говорила, что теперь, когда восстание, его не сыщешь днем с огнем. А я говорил, что вы, Юлий, не утерпите, что вы придете к нам и в тяжелые часы будете вместе с нами в этом доме, который столько лет привык видеть вас своим гостем. Вот видишь, как ты бываешь неправа, Божена.
Божена. Да, я очень часто бываю неправа.
Франтишек (протягивает Мачеку сигарету). Закуривайте, Юлий.
Мачек. Спасибо. Откуда у вас?
Франтишек. Я сегодня случайно обнаружил эту пачку в столе. С тех пор как я перешел только на свои опыты и бросил практику, по правде говоря, в нашем доме стало неважно жить.
Мачек. Вы могли продолжать заниматься и тем и другим.
Франтишек. Мне не хотелось лечить немцев. Я слишком хороший врач. Я бы их слишком часто вылечивал. Мне этого не хотелось.
Мачек. Это упрек мне?
Франтишек. Нет. Мое правило – жить самому и давать жить другим так, как им хочется. Людвиг не приходил?
Божена. Нет.
Входит Тихий.
Франтишек. Богуслав, ну как?
Тихий. Лучше, чем я предполагал. Прекрасный суп!
Франтишек. Вы с ума сошли! Я спрашиваю вас: как там?
Тихий. Там? Плохо.
Все прислушиваются к канонаде. На лестнице появляется Грубек. Он тоже прислушивается. И вдруг за окном близкий разрыв и резкий грохот танков.
Маша (проснувшись, вскрикивает). Что такое?
Мачек. Немцы! Тушите свет!
На сцене гаснут все лампы. Через стеклянные двери на веранду видны какие-то вспышки, полосы света от фар. Слышен грохот и выстрелы.
Божена. Маша, где ты?
Маша. Иди сюда!
Тихий. Пан Прохазка, дайте мне сигаретку. Когда бывает страшно, мне всегда зверски хочется курить.
С грохотом распахивается дверь в переднюю, откуда полоса света. Голос Людвига: «Что случилось? Почему у вас темно?» Загорается свет. На пороге – Петров в короткой кожаной куртке поверх обмундирования. Рядом с ним – Людвиг, два солдата Национальной гвардии, Гончаренко.
Маша. Боже мой!
При свете видно, что она сидит неподвижно, с револьвером в руке; револьвер с грохотом падает на пол.
Франтишек (идет навстречу Петрову). Дайте обниму вас… (Обнимает его и отходит.) И вас… (Хочет обнять Гончаренко.)
Людвиг. Потом, папа, потом. Инструменты! Товарищ офицер ранен!
Франтишек. Юлий, бегите в мой кабинет, там на стуле сумка. (Петрову.) Куда вас ранило?
Петров (показывает). Сюда.
Франтишек. Людвиг, дай нож!
Петров. Гончаренко, у вас есть нож?
Гончаренко (отстегивает от пояса финку). А вы – доктор?
Франтишек. Доктор, доктор.
Людвиг. Он доктор.
Гончаренко. Тогда пожалуйста.
Петров. Нет, это резать мы не будем. Эта куртка мне дорога как память. Ну-ка, Гончаренко…
Гончаренко стаскивает с Петрова куртку. Видно, что Петрову больно, но он молчит.
Вот так. Гимнастерку режьте. (Без куртки он в полковничьих погонах, без орденов, с одной золотой звездочкой.) На лестнице появляется Мачек, у него в руках сумка с инструментами.
Людвиг (нетерпеливо). Бросайте!
Мачек бросает сумку.
Отец, на!
Франтишек. Таз!
Людвиг сдергивает с полки старинную медную чашу, ставит ее на пол.
Может быть, вы сядете?
Петров. Вам удобнее стоя?
Франтишек. Да.
Петров. Прошу вас. Гончаренко, поставьте «виллис» на тротуар. А то его раздавят танки. Не волнуйтесь, доктор. Спокойней! (Внимательно глядя на Франтишека.) Да, профессор, вы постарели. Когда прошлый раз вы вытаскивали из меня пулю, руки у вас не дрожали.
Франтишек. Я? Вам?
Петров. Да, три года – это немалый срок. А в этом доме, между прочим, мало что переменилось. Только Людвиг был мальчишкой, а теперь стал юношей. Да передвинули этот рояль.
Божена (не выходя из своей долгой неподвижности). Да я постарела за два года концлагеря. Да и вы тоже постарели…
Петров. А вы меня сразу узнали? (Протягивает ей правую руку.) Даже несмотря на это? (Указывает на свою повязку.)
Божена. Да, я вас сразу узнала.
Франтишек стоит в остолбенении.
Петров. Заканчивайте, профессор.
Франтишек. Пан… пан…
Петров. Теперь Петров… полковник
Петров. Ничего, туже. Не бойтесь. (Людвигу.) Где мой револьвер?
Людвиг. Вот он.
Франтишек (закончив перевязку). Все.
Петров. Спасибо. (Пожимает руку Франтишеку.) Я часто вспоминал вас, пан Прохазка. (Кивает на Машу.) А это кто?
Маша (вставая). Старший сержант Кононенкова.
Петров (подходит к ней). Что, землячка, бежала из лагеря?
Маша. Да.
Петров. Медсестра?
Маша. Радистка.
Петров (делает рукой знак, означающий переброску через фронт). Что, из этих?
Маша. Да.
Петров. Ранена в ноги?
Маша. Пожгли.
Петров. Ну, ладно… Еще поговорим. Садись. Поправляйся. Гончаренко, кожанку!
Франтишек. На этот раз вы ничего но знаете о моем сыне?
Петров. Год назад, знаю, был жив. Ну, я поехал.
Божена. Мы вас увидим еще?
Петров. Да. Приеду благодарить вас за гостеприимство.
Франтишек. Какое же это гостеприимство?
Петров. Не за сегодняшнее, – сегодня все гостеприимны, – за тогдашнее, три года назад. (Уходит.)
Гончаренко, Людвиг, национальные гвардейцы уходят.
Мачек. Вы даже не сказали мне тогда, три года назад, что у вас прятался русский…
Тихий. И я, я тоже ничего не знал. Как странно… И даже грустно…
Рев затормозившего автомобиля. В комнату врывается Стефан в форме капитана чехословацкого корпуса. На секунду остановившись в дверях, кричит.
Стефан. Только обнять! Только обнять! (Обнимает отца и Божену). Кто тут еще? Богуслав! (Обнимает его.) С победой вас! (Видит Грубека, обнимает его). С победой!
Франтишек. Это…
Стефан. Все равно! Я обнимаю сегодня всех. (Обнимает Мачека и подходит к Маше.)
Божена. Это Маша. Мы с ней…
Стефан. Русская?
Маша. Да.
Стефан (целует ее). Поздравляю вас! Поздравляю всех вас! Ну, я иду!
Франтишек. Куда?
Стефан. Дальше. Скоро буду. Проводите меня до машины. (Выбегает.)
Уходят все, кроме Маши.
Маша (секунду сидит неподвижно и вдруг, по-детски всхлипнув, говорит). Господи, как все хорошо! (Вытирая слезы, медленно идет по комнате, раздвигает дверь на веранду и выходит туда).
Входят Франтишек и Грубек.
Франтишек. Какое счастье! Какое необыкновенное счастье! (Заметив выражение лица Грубека.) Ян, что с тобой?
Грубек (глухим голосом, взволнованно). Старый друг, я должен уйти из твоего дома.
Франтишек. Уйти? Теперь?
Грубек. Да, именно теперь. Пока была война, я, на правах дружбы, прятался у тебя от немцев, рискуя твоей жизнью. Но теперь я не хочу рисковать даже твоим спокойствием.
Франтишек. Не понимаю тебя.
Входит Божена. Останавливается на пороге. Разговор отца и Грубека привлекает ее внимание. Они оба ее не замечают.
Грубек. Пока была война, у меня был только один враг – немцы. Но сейчас к тебе вернулся твой сын из Советской России. Боюсь, что мы с ним люди слишком разных взглядов. Почти враги. Я человек старых убеждений, и сейчас, после войны, я намерен бороться за них.
Франтишек. Да, но тебе нет необходимости делать это здесь.
Грубек. Вот именно. А поэтому прощай. (Идет к двери.)
Франтишек. Стой! Ты сошел с ума! У тебя даже нет пальто, у тебя ничего нет! Куда ты пойдешь?
Грубек. Ты прав. Этого я еще и сам не знаю. И если уж говорить всю правду, то из Моравской Остравы я бежал не только от немцев. Я боялся, что при освобождении города коммунисты воспользуются суматохой и сведут со мной старые счеты. Я никогда ни минуты не сотрудничал с немцами. Каковы бы ни были мои взгляды, я для этого слишком хороший чех. Но я знаю: все равно мои враги постараются записать меня в изменники. Я не могу вернуться в Моравскую Остраву, пока туда не вернется порядок.
Пауза.
Спасибо и прощай…
Франтишек. Ты будешь жить здесь и уедешь только тогда, когда захочешь сам. И запомни, что здесь обижать тебя я не позволю никому, даже сыну.
Грубек. Нет, если я останусь, то не для того, чтобы делать из твоего дома ад. Я не буду ссориться с твоим сыном, я сдержусь, хотя бы из благодарности к тебе.
Франтишек. Ты остаешься?
Грубек. Да. Теперь, когда я все сказал тебе, да. По правде говоря, я бы просто не знал, куда идти, закрыв за собой дверь твоего дома. (Рукопожатие. Уходит.)
Божена (выходя на середину комнаты). Отец, я слышала ваш разговор.
Франтишек. Жаль. Он открывал свою душу мне, а не тебе.
Божена. Зачем ты уговорил его остаться?
Франтишек. Он мой друг.
Божена. Значит, с нами под одной крышей будет жить человек, который не любит Стефана.
Франтишек. Вам со Стефаном было по шесть лет, когда Грубек качал его на коленях.
Божена. Это было давно.
Франтишек. Для меня это было вчера. А потом, ничего, потерпите. Рискуя жизнью, я прятал здесь друзей Стефана только потому, что они его друзья. Как же ты смеешь возражать против того, что у меня живет единственный друг моей юности, хотя бы он даже терпеть не мог Стефана? Занимайтесь вашей политикой там! А здесь мой дом. И я не выгоню из него, как собаку, честного человека только потому, что он не разделяет ваших взглядов. Зарубите это себе на носу. Раз и навсегда!
Занавес
Прошло два дня. Воскресное утро. У камина, в глубоких креслах, за круглым столом, Людвиг и Гончаренко. На столе бутылка и две рюмки.
Людвиг (наливая). Пожалуйста, еще!
Гончаренко. Покорно благодарю. (Пьет.) Приятная вещь.
Людвиг. Сливовица.
Гончаренко. А то еще перепеченица есть в Югославии. А в Болгарии – мастика или, скажем, горчивка.
Людвиг (тихо). Так громко? Не боитесь разбудить?
Гончаренко. Полковника? Нет. Ему месяц подряд надо спать. За все года. Сколько лет – и все без остановки. Вот и сейчас. Он даже без дивизии своей сюда попал. Как марш на Прагу начался, он прямо из госпиталя на «виллис» и с головной колонной танков сюда. А командующий его встречает на улице: «Петров! Ты как тут? Ты же на себя не похож. Зеркало!» Адъютант зеркало дает. «Ну посмотри, говорит, не похож?» – «Так точно – не похож». – «Неделю чтобы я тебя не видел. Отдыхай!» А то бы разве он тут у вас спал?
Людвиг. А вы тоже, наверное, устали?
Гончаренко. Конечно, все мы подустали. Война. Прошлый год через заграницу стали двигаться, там все в шляпах. Меня спрашивают: «А скажите, у вас в России в шляпах ходят или как?» А я уж столько лет в пилотке хожу, что даже забыл, в чем у нас ходят – в шляпах или не в шляпах. Давно воюю, говорю им, не помню, какие у нас шляпы, хорошие или плохие. Однако помню – что ни перед кем их не снимали.
Людвиг. А вы давно с полковником?
Гончаренко. Порядочно.
Людвиг. А скажите, полковник во многие страны так летал, как к нам тогда?
Гончаренко. Вообще, конечно, он десантник, но я с ним не летаю, я шофер.
Людвиг. Он такой молчаливый.
Гончаренко. Он питерский. Никого у него теперь нет. Один характер остался. Да я…
Пауза.
Что это за форма у тебя чудная?
Людвиг. А это, когда мы восстали, мы взяли склады. Это немецкое тропическое обмундирование.
Гончаренко. Удобное для жары?
Людвиг. Очень.
Гончаренко. А тот вот, седоватый, ходит, все пиджака не снимает, это что, твой дядя, что ли?
Людвиг. Нет, это друг отца.
Гончаренко (после паузы). Жарко, а он все в пиджаке ходит. Что он там, большие деньги, что ли, в карманах держит? Снять боится?
Людвиг (рассмеявшись). Вот уж не знаю. Просто привычка, наверное.
Гончаренко. Бывает.
Входит Божена. Гончаренко встает.
Божена. Сидите, пожалуйста. Как вам спалось?
Гончаренко. Благодарю, как дома.
Божена. Полковник еще не вставал?
Гончаренко. Никак нет.
Людвиг (солидно). Божена, может быть, рюмочку сливовицы с нами?
Божена (в тон ему). Ах, с вами? Обязательно. (Садится, отпивает глоток.) Нет, не могу. Все еще кружится голова после лагеря.
Людвиг. Мы недурно вчера посидели вечером, а, Божена? Жаль только, что ты не пела.
Божена. Не пелось. (Гончаренко.) Сначала неудачный медик, потом неудачный юрист, потом неудачная певица. Вечная студентка. У вас тоже так бывает?
Гончаренко. Конечно, не без этого. Но в конце-то концов находит же человек себе дорогу.
Божена. Да?
Гончаренко. Да, у нас так.
Божена. Ау нас не всегда так.
Гончаренко. Разрешите, я к машине?
Божена. Пожалуйста.
Гончаренко уходит.
(Людвигу.) Ты сегодня свободен от дежурства?
Людвиг. До полудня.
Божена. Ну, что же? Исполнились твои мечты? Ты воевал и стал совсем солдатом.
Людвиг. Это еще не называется воевал! Вот Стефан воевал. От Харькова и до Праги. А я что? Даже обидно!
Божена. Все-таки лучше, чем ничего.
Людвиг. Конечно, у нас на баррикаде было убито семнадцать человек. Мы дрались по-настоящему. Но как бы я хотел, чтобы все это было раньше, чтобы никто не мог мне сказать: «Что же ты взялся за оружие только теперь? А о чем ты думал раньше?»
Божена (целуя его). Ну, ничего! Что до тебя, то тебе раньше не было даже семнадцати лет. Не расстраивайся.
Людвиг. Поручик Фенцик, командир нашей роты, говорит: «Подумаешь, чехословацкий корпус в России! Мы тоже дрались с немцами». Дрался он с немцами… три дня.
Божена. За те шесть лет, что здесь были немцы, у нас некоторые мужчины отвыкли быть мужчинами. А теперь думают, что они – герои. А они просто-напросто снова стали мужчинами. И все.
Людвиг. Но наш Стефан – молодец. Настоящий чех. Верно?
Божена. Верно.
Людвиг. Вот это я и сказал поручику Фенцику, когда он начал хвастаться.
Входит Маша. Она идет медленно, но уже твердо.
Божена. Людвиг, подай руку даме. Быстрей!
Людвиг подает руку Маше. Маша, опираясь на его руку, подходит и садится в кресло.
(Целуя Машу.) Ну, как ты?
Маша. Сегодня мне двадцать один. Мне захотелось надеть то твое платье. Я даже примерила его. Но с этими (показывает на домашние туфли) не хочется. Хочется все сразу.
Божена (улыбнувшись). Женщина, женщина до кончиков ногтей. Поздравляю тебя.
С улицы входит Стефан с цветущей веткой каштана.
Стефан (Маше). В цветочных магазинах ничего нет. Я проезжал через Бубенеч, залез в чей-то сад и украл для вас вот эту ветку каштана – непростительное для аккуратного чеха преступление. А вы все еще в халате? Я думал застать вас сегодня в платье.
Маша. Мне так надоело видеть мои забинтованные ноги, а ваш халат такой длинный.
Стефан. Через два дня мы с вами поедем на Бубенеч. Зайдем вместе в какой-нибудь сад, и я скажу, что хочу срезать цветов для этой русской девушки.
Божена. Я думаю, что никто не захочет тебе отказать.
Маша. Правда?
Стефан. Как хорошо на Бубенече! Когда начинают цвести деревья, это всегда чудно и всегда похоже. Я вспомнил вдруг киевские тополя… еще до войны. Когда в ноябре мы ворвались туда, их уже не было на этой улице… как ее…
Маша. Крещатик?
Стефан. Кажется, да. Четыре раскаленных года войны – не весна и не осень. Одна война. Но это все в прошлом. А сейчас весна… Через два дня мы поедем по Праге, я покажу вам ее. Я люблю этот город, почти как человека. Я хочу, чтобы она вам понравилась, чтобы вам было хорошо здесь.
Маша. Мне здесь очень хорошо.
Стефан. Я хочу, чтобы было еще лучше. Сколько раз за эти пять лет в России, когда я пользовался русским гостеприимством, когда я сражался русским оружием, когда я ночевал в русских домах, когда мои раны перевязывали русские девушки, сколию раз я думал: «Дорогие вы мои! Только бы дойти до дома, до Праги. Чего я не сделаю для вас!»
Пауза.
Я очень люблю Россию, Маша, слышите? Я очень люблю Советскую Россию. Очень люблю.
Пауза.
Вам безумно идет мой халат. Вы понимаете это?
Маша (нерешительно). Понимаю…
Стефан. Вы женщина, вы ничего в этом не понимаете. Вы не понимаете и того, что вам еще больше шло, когда вы сидели где-нибудь в глухом лесу и выстукивали по радио: «Москва, Москва, ты меня слышишь, Москва?»
Петров (появляясь наверху в дверях). Москва слушает. Что вы хотели передать Москве, Стефан?
Стефан. Я благодарю ее за то, что Маша живет именно в нашем доме, что мы можем отплатить ей у себя, в Праге, за русское гостеприимство.
Петров (спустившись и обняв одной рукой Стефана). Только имей в виду, землячка, не придавай значения всем этим букетам, поцелуям ручек, разговорам о природе: «Ах, весенний лес! Ах, осенний лес!» Это все так, сверху. А под этим – он солдат. Злой, упрямый.
Стефан. Иван Алексеевич!
Петров. Стоп! Не обижайся. Я же шучу. А впрочем, может, и не шучу… Если не ошибаюсь, землячка, тебе сегодня двадцать один? (Вынимая из кармана записную книжку.) Давай свой адрес.
Маша. Какой?
Петров. Домашний.
Маша. Зачем?
Петров. Узнаешь. Давай!
Маша. Сталинград.
Петров. Так.
Маша. Подвальная, семнадцать, квартира три. Только там, наверное, все разбито…
Петров. Так. (Захлопывает книжку, кладет в карман.) Как-нибудь в более спокойное время я пойду где-нибудь в самый хороший магазин и куплю тебе вот такой чемодан со всем, что твоей душе будет угодно.
Маша. Ни в коем случае! У вас у самих есть кому…
Петров. А вот это уж не твое дело. Есть кому, нет кому…
Божена. Если это будет в Праге, я буду вашим консультантом.
Петров. Спасибо. Я хочу, чтобы моя землячка была хорошо одета. И она, и все наши девушки. И пусть она даже немножко раньше, чем все, – она больше пережила, чем многие другие, и раньше всех имеет право на это маленькое женское счастье.
Божена. А Маша в лагере говорила, что у вас все есть.
Петров. Это она из гордости. При чужих. (Кивнув на Стефана.) Но его дом для меня – дом друзей. Да, наши женщины сейчас ходят иногда бог знает в чем. Они ходят в штопаных и перештопанных чулках. Землячка, не морщься, это так. Многого нет у нас и будет еще не так скоро, как бы нам этого хотелось. Видите ли, пани Божена, в Европе много говорят о военных лишениях. А ведь тут не всегда знают, что такое лишения. Настоящие. Нам, спасшим Европу, ни перед кем на свете нечего стыдиться ни штопаных чулок наших жен, ни того, что в тылу у нас иногда голодали в эту войну, ни того, что у нас жили целыми семьями в каморках. Да, это так. Но наша армия была вооружена, одета, сыта. Да, мы пока еще не так богаты, чтобы быть богатыми во всем. Да, мы не построили особняков, мы построили заводы. И немцы прошли по улицам Парижа, но не прошли по улицам Москвы!
Божена. Вы не любите Европу, да?
Петров. Почему вы так решили?
Божена. Вы не должны любить Европу. Вас должны раздражать эти особняки, эти виллы, эти дома с железными крышами. Вы ведь отрицаете это?
Петров. Отрицать можно идею, отрицать железную крышу нельзя. Коли она железная, так она железная.
Грубек (появляясь в дверях). Можно к вам на огонек?
Стефан. Пожалуйста, пан Грубек.
Грубек (Петрову). Я вчера слышал через стену, вы долго не спали. Все ходили.
Петров. Да. Я тоже слышал. Вы тоже долго не спали.
Грубек. Я думал о будущем. Ходил и думал.
Петров. Что же вы думали о будущем?
Грубек. Что будущее в Европе принадлежит русским. Они победили. И доказали этим свое преимущество и свое право на то, чтобы перестраивать Европу.
Петров. А вам хочется, чтобы она была перестроена?
Грубек. Я уже не молод, и у меня свои предрассудки, но в общем да, мне кажется, ее нужно перестраивать.
Петров. Так что же, беритесь! Перестраивайте, засучивайте рукава!
Входит Франтишек.
Франтишек. Кто там собирается засучивать рукава? Если будет драка, то я готов вспомнить студенческие годы.
Грубек. Нет, мы тут без тебя просто собирались перестроить Европу. (Петрову.) Ну что ж, вы правы, мы с Франтишеком засучим рукава. И если мы, старики, чего-нибудь не поймем, то (кивнув на Стефана и Божену) дети нам объяснят. Да, пани Божена?
Божена (сухо). Я пойду открою жалюзи на веранде. Перейдем туда. Здесь становится душно. (Уходит.)
Стефан. Прага – счастливый город. Здесь даже не имеют представления о том, что сделали немцы в России. Вот где придется засучивать рукава. Вот где будет трудно…
Петров. Вы правы и не правы.
Стефан. Я прав.
Петров. Только наполовину. Когда вы приезжаете домой и вас встречают сожженные дома – это трудно. Но когда вы возвращаетесь домой и дома целы и улицы поливают по утрам, но в этом вашем целом доме еще далеко не все обстоит так, как вам хочется, когда по этому вашему дому еще ходят отнюдь не только ваши друзья, – это, пожалуй, труднее, чем просто сгоревшие дома. Вы думаете о том, как будет трудно нам, а я думаю о том, как будет трудно вам.
Грубек. Война уже кончилась, пан полковник, но в вашей душе бушует еще не остывший гнев, а ведь говорят, что русские забывчивы и отходчивы.
Петров. Не знаю. Я русский. Я не забывчив и не отходчив. И никому не советую на это рассчитывать.
Входит Божена.
Божена. Там все готово, идемте.
Франтишек (вставая, примирительно). Во всяком случае, какие бы счеты еще ни пришлось сводить после войны, одно ясно – будущее за нами, за славянами.
Стефан. Слишком часто сейчас все стали повторять это слово – «славяне».
Франтишек. Разве это плохое слово?
Стефан. Хорошее, по мало говорить: «Мы – славяне». «Славяне» – гордо звучит, когда вы много сделали для этой воины, для будущего, а не тогда, когда вы просто говорите: «Я славянин». Ну, вы славянин, и что дальше?
Франтишек. А то, что в моих жилах течет кровь людей, которые столетья прожили в чреве немецкого кита и не сдались и не переварились, а, как Иона, вышли наружу из чрева. И я горд этим!
Стефан. Я тоже. Когда мы по пояс в русских снегах шли на немецкие пулеметы, мы не хуже вас помнили имена Гуса и Жижки, но я говорю не о предках. Я говорю о нас.
Франтишек молча выходит из комнаты. Петров, Маша и Людвиг идут вслед за ним.
Грубек (Стефану). Никто не смеет упрекнуть меня и вашего отца за то, что мы не брали сейчас винтовки в руки. Нам за пятьдесят. Но душой мы были с вами всю эту войну. Не шутите этим.
Стефан. Я не хотел обидеть ни вас, ни отца… (Уходит на веранду.)
Грубек направляется вслед за Стефаном.
Божена (задерживая его в дверях). Подождите, мне надо сказать вам несколько слов.
Грубек. Слушаю вас.
Божена. Зачем вы лжете?
Грубек. Я лгу?
Божена. Да, я слышала ваш разговор.
Грубек. Какой разговор?
Божена. Тот, с отцом. Имейте мужество говорить то, что вы на самом деле думаете, или, по крайней мере, молчите.
Грубек. Хорошо.
Божена. Что?
Грубек. Хорошо, я буду молчать.
Божена. Идемте на веранду.
Грубек. Нет. Останьтесь. Сядьте. Вот так. Теперь мне надо сказать вам два слова правды. О вас. Этот концентрационный лагерь свихнул вам голову налево. Да, мне не нравится многое из того, что сейчас происходит. Да, мне не нравятся коммунисты, мне не нравятся некоторые чехи, вернувшиеся из России. Да, я всегда хотел прежде всего быть богатым. Но и вы… Сейчас вы еще злы, но еще месяц горячих ванн, хороших платьев, хороших духов, и вы отойдете и снова станете тем, кем были.
Божена. Кем именно?
Грубек. Женщиной нашего круга. И притом красивой женщиной и жадной. Не возражайте, у вас жадные ноздри, вы любите букеты, машины, поклонение мужчин, и не пробуйте спорить: вам не нравлюсь я, вам не нравится ваш жених, но мы, мы нравимся вам.
Божена. Кто это «вы»?
Грубек. Мы, мужчины нашего круга, люди, делающие деньги и бросающие их к вашим ногам. Вы – наша, а все остальное – мираж, которого вам хватит на месяц, не больше. Вы делаете вид, что не любите нашего общества, но в нем вы будете всем, а в том обществе, которое вы сейчас приказали себе любить, – ничем. Сейчас вам понравился этот человек, сидящий там. Его жена, наверное, несчастна.
Божена. Почему?
Грубек. Потому, что он есть и его нет. Потому, что, как у всех у них, ни один час его времени не принадлежит ему до конца. Потому, что среди ночи его могут поднять с постели в Москве, чтобы бросить с неба в Прагу. Это романтично один раз, но когда из этого состоит жизнь, это проклятье для жены.
Божена. У него нет жены.
Грубек. Все равно, если бы она была, она была бы несчастна и на сто пятидесятой, приказанной свыше, разлуке ушла бы от него.
Божена. Она не ушла от него, она убита.
Грубек. Тем лучше для нее. Как вы не понимаете, что это человек с другой планеты? Но даже и там, на их планете, вы все равно не были бы с ним счастливы. Вот пан Мачек – это человек с вашей планеты. Правда, он не так храбр. Ну, что ж? Война кончилась – и храбрость на двадцать лет вперед перестала быть предметом первой необходимости для мужчины. Если бы я не был в таком невыгодном положении, как сейчас, я бы сам предложил вам руку и сердце.
Божена. Вы?
Грубек. Да, я. Я еще не стар, и не уродлив, и умен, ручаюсь вам за это. В остальном вы бы убедились после свадьбы.
Божена. Замолчите!
Грубек. Вы сердитесь? Это хорошо. Это потому, что я прав. Да, да, мы, а не они. Да, именно такой человек, как я, может составить счастье такой женщины, как вы.
Божена. Молчите, я вам говорю.
Грубек. Наша жизнь, а не их. Да, каюты первого класса. Да, путешествия. Да, машины и яхты, и Ницца, и Биарриц, и Неаполь или Мадрид…
Божена. Вы правда только инженер?
Грубек. К сожалению, да.
С веранды входит Франтишек.
Франтишек. О чем вы спорите?
Грубек. Я излагаю пани Божене некоторые преимущества того доброго старого порядка, который нас с тобой сделал такими, какие мы есть.
Божена порывисто идет к двери.
Франтишек. А что же, Божена, он прав! В добром старом порядке есть много очарования.
Божена (останавливаясь). В старом порядке? Мне начинает казаться, что эти годы пан Грубек неплохо жил и при новом порядке.
Грубек. То есть при немцах, хотите вы сказать?
Божена. Да. При немцах.
Грубек (Франтишеку, указывая на Божену). Вот, вот именно то, о чем я тебе говорил. То, чего я боюсь в Моравской Остраве. (Божене.) Зачем вы торопитесь оскорбить и оклеветать человека, о котором, в сущности, ничего не знаете? Я взволновал вас тем, о чем вы напрасно пытались забыть. Вы просто злитесь. А это чувство слепое и неблагородное.
Божена, резко повернувшись, выходит.
Единственная и балованная.
Франтишек. Бедная девочка! Этот лагерь ей как снег на голову… Я сам не узнаю ее.
Грубек. Ничего, она скоро вернется в свое естественное состояние. Ничего…
Пауза.
Итак, в твоем доме поселились сразу четверо русских.
Франтишек. Почему четверо?
Грубек. Четвертый – твой сын Стефан.
Франтишек. Этого не будет. Я сам люблю Россию… Но я чех. И Стефан чех. Нет! Нет! Ты не прав.
Открывается дверь веранды. Стефан, держа под руку Машу, ведет ее в гостиную.
Грубек. Я прав, мой друг!
Пауза.
Из гостиной входит Стефан.
Стефан. Вы видели, она уже почти совсем хорошо ходит. (Берег со стола фуражку.)
Франтишек. Куда ты?
Стефан. В министерство обороны. Совсем хорошо ходит…
Франтишек. Скоро вернешься?
Стефан (улыбаясь). Совсем хорошо… Что ты сказал? А, да, да! Скоро вернусь. (Выходит.)
Грубек. Все-таки я, к сожалению, прав.
Входит Тихий.
Тихий. Я, как всегда, без спросу.
Франтишек. И, как всегда, кстати.
Тихий. Кто там шумит на веранде?
Грубек. Там шумит новая Европа – молодежь.
Франтишек. А мы посидим здесь, три старых обломка старой, как мир, Европы. Жаль, что нет пива.
Тихий. И молодости.
Грубек. Да! Как бы мы ни спорили в прошлом, но годы и седины связывают нас в один узелок. А они… (Кивает на дверь веранды.) Мне иногда кажется, что мы даже не можем жить в одной комнате с ними, прости мне, дорогой Франтишек, не можем, даже если это твои дети. Они – там, а мы – тут.
Тихий. А я топтал сегодня пражские мостовые! Этот старый город сошел с ума от счастья. Даже те, кто ничего не сделал для его освобождения, все равно чувствуют себя победителями,
Грубек. По-моему, вы сказали это с иронией.
Тихий. Нет. Мы всегда умели быть мучениками. У нас хватало мужества перед смертью плевать в лицо своим убийцам, но мы… мы слишком редко убивали своих убийц.
Пауза.
Хотите, я прочту стихи, которые я написал об этом?!
Франтишек. Слушаем.
Тихий (роясь в кармане). Где же они? Ну конечно, я забыл их дома в пальто. В другой раз.
Франтишек. Хорошо получилось?
Тихий. Как вам сказать?.. Конечно, это не моя обычная лирика, это стихи политические. Но они мне… нравятся. Да! Нравятся! Я снес их в «Руде право».
Грубек. Там, кажется, коммунисты?
Тихий. Да. Им понравилось. Они посоветовали мне кое-что исправить. Я взял стихи до завтра. По-моему, они правы. Сейчас надо порезче… Я сделаю это.
Грубек. Ну, что же, может быть, они и в самом деле правы. А не может быть так, пан Тихий, что сегодня они вам скажут: «Сделайте то-то, так нужно», а завтра опять: «Следует поправить так-то и так-то, это нужно», и послезавтра – то же. И в конце концов вы будете писать совсем не то, что хотели вначале. Вы будете писать то, что нужно им, и забудете, что нужно вам.
Тихий. Вы – змея.
Грубек. Что?
Тихий. Змея. Вы меня ужалили. Я только сейчас это понял.
Грубек. Возьмите свои слова обратно.
Тихий. Не возьму.
Франтишек. Сейчас же подайте друг другу руки. Богуслав, вы у меня в доме!
Тихий (Грубеку). Зачем вы сказали мне это?
Грубек. Просто я давно люблю ваши стихи и тревожусь за вас. Вот и все.
Франтишек. Сейчас же подайте друг другу руки. Я прошу. Я редко о чем-нибудь прошу.
Тихий (пожимая руку Грубеку). И все-таки, имейте в виду, я с вами не согласен. (Франтишеку.) И с вами. Да, да, вы кивали головой, когда он говорил. Я еще буду ссориться с вами. С обоими.
Грубек. Тогда лучше идите в ту комнату, – там вы, надеюсь, будете со всеми согласны.
Тихий. Нет, я не пойду в ту комнату.
Грубек. Ну, что же, тогда оставайтесь с нами.
Тихий. Я не хочу оставаться с вами.
Грубек. Ну, тогда остается последнее – идти к себе домой.
Тихий. Нет, мне там будет скучно.
Грубек. Чего же вы хотите?
Тихий. Не знаю.
Франтишек. Ну, а если мы уйдем, – это вас устроит?
Тихий. Да. Я буду сидеть здесь в одиночестве между вами и ими. На этот раз вы хорошо придумали.
Грубек. А мы с тобой, Франтишек, пойдем в твой кабинет. В конце концов одна тихая комната в доме – это все, что нужно отцам, когда дети шумят.
Франтишек и Грубек поднимаются по лестнице, выходят.
Тихий (вслед). Этот дом стал похож на Ноев ковчег. Семь пар чистых, семь пар нечистых. А я? Кто я? А? (Включает радио, настраивает его.) Как бурлит мир! Как он кричит! Стонет! Смеется! Ругается! Вопит! Поет!
С веранды входит Божена. Она пересекает комнату, подходит почти вплотную к Тихому.
Божена. Пан Тихий, я, кажется, влюблена.
Тихий. Давно?
Божена. Три года.
Тихий. И сильно?
Божена. Безнадежно. Бессмысленно, во всяком случае.
Тихий. Почему бессмысленно? Поверьте мне, в любви всегда есть какой-то смысл.
Божена. «В воскресенье я уеду, и, наверное, мы с вами больше никогда не увидимся». Самое ужасное, что он прав: я даже в мыслях не могу поселить его рядом с собой, потому что он совсем с другой планеты. Совсем с другой… Или нет, я вам скажу по-другому. Я стою над водой и вижу, как там все живет и плавает. Но я не могу туда, я там задохнусь, а те, что там, не могут ко мне, они задохнутся здесь.
Пауза.
«В воскресенье я уеду, и, наверное, мы с вами больше никогда не увидимся».
Тихий. Но зачем все это вы говорите мне?
Божена. Простите… У меня дурной характер. Я не хочу мучиться одна. Или нет, подождите, вот если через неделю я бы пришла к вам и сказала: «Я не люблю вас, но если хотите, то можете жениться на мне», – вы бы женились на мне?
Тихий. Нет, я бы не женился на вас.
Божена. А Мачек женится. И все будет хорошо. Я еще чему-нибудь начну учиться и опять брошу. Это будет не важно – деньги будут. Да, да, именно так: летом в Ниццу, зимой в Париж, машина, путешествия и останавливаться в лучшем отеле. И если ехать в Испанию, то только потому, что там бой быков. Он прав. Он, конечно, прав. (Идет к двери.)
Тихий. Кто прав?
Божена (задерживаясь в дверях). Пан Грубек.
Тихий. Нет, он не прав.
Божена. Вы не знаете даже, что он говорил,
Тихий. Все равно, он не прав.
Божена, пожав плечами, выходит. С веранды входит Людвиг.
(Почти кричит.) Не прав!
Людвиг. Кто не прав, пан Богуслав?
Тихий. Не прав! (Привлекает Людвига к себе. Кричит.) Не знаю, как она, бог с ней в конце концов. Но мы – нет, не для боя быков мы поедем в Испанию, мальчик!
Занавес
Прошло еще два дня. На сцене Маша и Петров.
Маша. Вот и вся моя жизнь.
Петров. Да, не из легких. Ну, что же. Зато будет что вспомнить, раз осталась в живых.
Маша. Ну, что ж, теперь война кончилась.
Петров. Открытая, да. Ты сегодня ездила по Праге со Стефаном?
Маша. Да.
Петров. Вот ты ездила и видела: люди идут по улицам. Более или менее одинаковые люди, и на них более или менее одинаковые шляпы, очки, перчатки. А вот за какими очками прячутся глаза фашиста? Под какой шляпой голова, думающая о том, как повернуть все обратно? В каких перчатках руки, с удовольствием бы задушившие нас с тобой? Этого ты не увидела?
Маша. Нет.
Петров. Конечно! Этого с машины и не увидишь.
Маша. Иван Алексеевич, знаю, но… сегодня я просто ехала… и радовалась.
Пауза.
Петров. Тебе нравится Стефан?
Маша молчит.
Да?
Маша. Не знаю.
Петров. Ну и вот, в воскресенье тебе уезжать? На родину.
Маша. Иван Алексеевич! Что мне делать? Ну, скажите.
Долгая пауза.
Иван Алексеевич, как вы долго думаете!
Петров. А как же? Мы же тут, за границей, и военные, и дипломаты, и политики – всё сразу! И не все мы ученые и не все опытные, а ответственность от этого не меньше. Вот и думаешь. Иногда долго. Ничего не поделаешь.
Маша. Так ведь я же вас сейчас о себе спросила. О личном.
Петров. О личном? (Улыбнувшись.) Инструкций нет на этот счет, да и быть не может. Поступай так, как тебе совесть велит.
Пауза.
Так думаешь, это только твой, только личный вопрос… Господин Черчилль – я вчера по радио слышал – речь произнес, свои идеалы высказывал. Не должно быть, по его мнению, социализма на земле. Потому что это разврат и безобразие. А по моему мнению, должен быть на земле социализм, потому что это радость и счастье. Вот видишь, война кончилась, а взгляды на будущее-то у людей разные. Очень разные. Нет, не для отдыха родилось наше поколение, землячка.
Входит Стефан.
Стефан. Вот я и освободился!
Петров встает.
Как ваше здоровье?
Петров (поднимается по лестнице). Ничего. В воскресенье двинусь к месту назначения. Немного еще глаз побаливает. Пойду полежу.
Маша. Иван Алексеевич, посидите. Почему вы так вдруг? Иван Алексеевич!
Петров (на лестнице, улыбнувшись). И когда только ты кривить душой научилась? А? (Уходит.)
Стефан. Вы сегодня чудно выглядите, но я вам не верю. Вы, наверное, чувствуете себя еще плохо.
Маша. Я совсем забыла о том, как я себя чувствую. Прага! Какая она красивая!
Стефан. Да… Прага…
Пауза.
Шесть лет я не был в ней. Под Харьковом, перед первым боем, когда нам выдавали автоматы, наш генерал – тогда он был еще полковником – взял первый автомат, поцеловал его и сказал: «Помните, мы с этими автоматами должны дойти до Праги». И я помнил это. Россия была мне матерью, а не мачехой. И все-таки я ни на один день не мог забыть Праги.
Входят подвыпивший Франтишек и Грубек.
Франтишек. Мы нашли маленький ресторанчик с прекрасной сливовицей. Правда, она стоила бешено дорого, но разве можно скупиться, когда наконец свободна наша золотая Прага, когда я наконец не вижу на ее улицах ни одной немецкой рожи. Мы свободны, черт возьми! Хорошо! Все хорошо! Нехорошо только одно. (Стефану.) Это я тебе говорю. Нехорошо, что в эти счастливые дни люди все-таки не хотят быть братьями, арестовывают кого-то, кто, по их мнению, виноват больше других. Моя бы воля, я бы этого не сделал.
Стефан. Очень хорошо, что это не твоя воля.
Франтишек. Знаю, знаю! Ну, да, они виноваты, они сотрудничали с этими немецкими мерзавцами. Но люди есть люди, и я готов их простить, раз на земле наконец мир! Боже мой! Неужели и в эту минуту думать об арестах и преследованиях? Стефан, ответь мне!
Стефан. Да, нужно думать. Приходится.
Франтишек. Твои товарищи – вернувшиеся из России и те, кто оставались здесь, – неплохие люди. Но у вас много жестокости и мало понимания человеческих слабостей. Черт вас знает! Не умоете вы быть такими, как мы с Грубеком, – пусть иногда неблагоразумными, но широкими и добрыми.
Стефан. Мы не хотим, чтобы еще раз повторилась история, которую вы нам приготовили своей добротой и неблагоразумием.
Франтишек. Неблагоразумием? Благоразумный человек не стал бы прятать у себя русских парашютистов…
Стефан. Да, это хорошо. Но Прага свободна – и русские квиты с тобой. И, отец, не будем ссориться в такой на самом деле хороший день. Прекратим этот разговор.
Франтишек. А я хочу… говорить.
Стефан. Отец, ты чуть-чуть выпил.
Франтишек. Об этом не говорят отцу… Тем более что я выпил впервые за шесть лет…
Стефан. Прости меня. Ты прав.
Франтишек. Пойдем, Ян, наверх. Сегодня хороший день, и я не хочу ссориться со своим русским сыном. (Поднимается по лестнице.)
Стефан. Я больше чех, чем ты!
Франтишек. Ты?
Стефан. Да, я. Потому что ты думаешь о прошлом Чехии, а я – о ее будущем.
Франтишек. Пойдем, Ян. (Маше.) Мария, вот вы русская, вы хорошая девушка. Зачем вы, русские, научили его быть таким упрямым, таким нетерпимым, ничего не прощающим?
Стефан. Меня этому научили не русские. Меня этому научила жизнь. А тебя еще, прости, не научила.
Франтишек. Не научила? Каждый третий из моих друзей или умер, или убит. Мы здесь прошли через такие страдания!
Стефан. Да и все-таки страдания учат многому, но не всему. Есть вещи, которым учит только борьба.
Франтишек. Не одни вы боролись там, в России.
Стефан. Конечно, не одни мы. Здесь тоже есть много людей, которые боролись не последние пять дней, а последние шесть лет. И они – они скажут тебе то же, что я.
Франтишек. Опять борьба! Борьба! Не хочу слушать! Затыкаю уши!
Стефан. Вот, вот… Именно так перед войной затыкала уши вся Европа. Нет, мы больше никогда не будем затыкать уши.
Франтишек (в дверях, Грубеку). А сливовица после шестилетнего перерыва все-таки слишком действует на меня. А на тебя – нет. Ты, наверное, врешь, Ян, что тоже не пил все шесть лет.
Франтишек и Грубек выходят.
Стефан. (Маше). Отец – самый благородный человек, какого я знаю. Но даже шесть лет оккупации не сдвинули его с места.
Пауза.
Вам очень идет это платье. И все-таки, когда сегодня вы сидели рядом, я жалел, что вы в этом платье, а не в моем халате. Я вам подарю его, этот мой халат. Ладно? Хоть и нелепо дарить такую старую тряпку, но я подарю. А вы примете?
Маша. Да. Я к нему привыкла.
Пауза.
Стефан. А вы устали… Как ни жаль, но мне пора отправить вас спать. (Взяв Машу под руку, медленно ведет ее через комнату.)
Маша. Как будто мы долго-долго идем с вами по всему городу, по Сталинграду, и вы меня провожаете до моих дверей. Мы стоим на лестнице, и я держусь рукой за свою дверь…
Стефан. И мы долго-долго не можем проститься. Да?
Пауза.
Маша. Прощайте.
Стефан. До свидания. (Опять берет ее под руку и так оке медленно проходит с ней по комнате.) А мне кажется, что вы давным-давно живете в Праге и мы стоим сейчас где-нибудь на Жижковой улице, у вашего подъезда.
Маша. Нет, это мы стоим в Сталинграде.
Стефан. Все равно, пусть будет в Сталинграде.
Маша. Вы опоздаете на последний трамвай. Идите. Скорей! Прощайте!
Стефан (целует ей руку). До свидания.
Маша. До свидания. (Скрывается в дверях.)
Стефан садится в кресло у камина. Входят Божена и Тихий.
Тихий. Ну, что же? Я вас довел до места назначения. (Целует ей руку.)
Божена. Куда вы спешите? Вы же сами знаете, что вам все равно некуда спешить.
Стефан. Откуда вы?
Тихий. Мы гуляли с пани Боженой. Обошли всю Прагу пешком.
Божена. Скажите, пан Тихий, я еще достаточно хороша для того, чтобы гулять со мной по Праге?
Тихий. Мне трудно судить об этом. Я для этого слишком старый ваш поклонник.
Божена. А ты, Стефан, что скажешь?
Стефан. Что я скажу? Я очень счастлив.
Божена. Мы же с тобой близнецы: если ты счастлив, то, значит, я тоже должна быть счастлива?
Стефан. А разве ты не счастлива? (Встает.)
Божена. Куда ты?
Стефан. Бродить под нашими тремя окнами.
Божена. Зачем?
Стефан. Нужно. Мне нужно бродить под ними… Как будто это в другом городе, как будто это не мои собственные окна. (Уходит.)
Божена. Если бы я могла бродить под нашими тремя окнами… Если бы я еще была способна на это…
Пауза.
Однако что бы там ни было, а Прага по-прежнему восхитительна…
Тихий. Да, это был прекрасный вечер… Хотя меня, по правде сказать, все время не покидало ощущение, что вы жалеете, что идете со мной, а не с кем-то другим.
Божена. Зачем вы это говорите? Вы читали такие чудные стихи на Карловом мосту. Мне было так приятно.
Тихий. Поэтому я вам их и читал. Пока я вам читал их, вам было легче представить себе, что с вами не я…
Божена. Да, если хотите, так… Но разве не в этом обязанность поэта?
Тихий. Конечно… Ну, и как я выполнил свою обязанность?
Божена. Как всегда, превосходно. (Видя, что Тихий поднимается по лестнице.) Куда вы?
Тихий. Я хочу попробовать вытащить вниз полковника.
Божена. А? Да… да… Попробуйте.
Тихий выходит.
(Повторяет бессознательно.) Попробуйте… попробуйте… Что? Ничего.
Молчание. Входит Мачек.
Мачек. Где вы были? Я заходил два раза.
Божена. Бродила по Праге.
Мачек. С кем?
Божена. С паном Тихим.
Мачек (облегченно). А-а.
Божена. У вас расстроенный вид. Что случилось?
Мачек. Кроме того, что вы меня не любите, ничего особенного.
Божена. Это вам давно известно, и, однако, у вас бывает более веселый вид. Что случилось?
Мачек. Так… Мелкие неприятности. Не стоит об этом.
Божена. А все-таки?
Мачек. В моей клинике творится черт знает что. Третьего дня к одному лаборанту вернулась из лагеря жена. Так он не мог подождать и встретить ее после работы. Бросил все и ушел. Вчера среди дня пять человек нацепили красные банты и ушли на митинг.
Божена. И не вернулись?
Мачек. Нет, вернулись. Но через два часа. И вообще, все это уже не работа. Банты, розетки, эмблемы, в руках газеты и разговоры, разговоры! Сегодня они кричат о политике, а завтра начнут говорить, что я им мало плачу и что моя клиника достаточно хороша, чтобы стать государственной.
Божена. А может быть, в самом деле вы им мало платите? Вы ведь скупой, я знаю.
Мачек. Как раз вы этого не можете знать.
Божена. Да я это слышала от других.
Мачек. Ручаюсь, что за всю нашу жизнь вы ни разу не упрекнете меня в скупости. Вы! А остальные вас не касаются.
Божена. А вы думаете, эта «наша жизнь» – она будет?
Мачек. Да. Будет. И как раз поэтому я пришел. Мне надоело ждать. Сегодня же, здесь вы скажете мне «да»! И тогда это будет.
Божена. Я сама эти два дня хотела поговорить с вами. Я почти решила быть благоразумной. Но нельзя мне сказать вам все это завтра?
Мачек. Нет, сегодня. Не улыбайтесь. Я достаточно умен, чтобы все видеть и понимать. И, однако, вы будете моей женой. Вам не восемнадцать. Вам двадцать шесть. Вы не меньше меня любите хорошую жизнь… Вы не любите меня, но отдаете мне должное. Мне надоело безответно говорить вам, что я вас люблю. Но вы мне нравитесь. И при той жизни, которую вам дам я, вы будете хороши до пятидесяти. Без меня вы состаритесь в тридцать пять. Это слишком скоро, вы не захотите этого. Все, что сейчас, – пройдет. Я останусь. Вы должны сегодня же сказать мне «да»!
Божена. Но если это слово «да» застревает у меня в горле? И вы сами виноваты в этом.
Мачек. Почему?
Божена. С тех пор, как я ударила тогда немца, а вы стояли рядом, руки по швам, мне все время хочется ударить еще и вас.
Пауза.
И я ничего не могу с собой сделать. Ничего…
Мачек (беря ее за руки, мягко). Ничего. Это забудется. Это все в прошлом. Вы забудете это. Я ручаюсь вам. Стряхните с себя это и скажите мне «да». Да?
Громкий стук в дверь.
Божена. Да, войдите.
На пороге появляется Джокич, высокий, худой старик, без шапки, с палкой. Делает два неуверенных шага.
Джокич. Мне нужен Богуслав Тихий. Я был у него в доме. Меня привели сюда и сказали, что он здесь.
Божена (подходя). Да, он здесь. Дайте руку. Еще шаг. Садитесь. Я позову его. (Поднимается на несколько ступенек.) Пан Тихий! Пан Тихий!
Тихий. Идем! (Спускается вместе с Петровым.)
Божена. К вам пришли.
Тихий. Кто?
Джокич. Я.
Тихий медленно подходит к нему.
Ты, кажется, растолстел, Богуслав, – у тебя одышка.
Тихий. Подождите… Подождите… Кто?
Джокич. Я, Джокич. Дай мне руку.
Тихий протягивает ему руку. Они стоят друг против друга,
Тихий. Подожди, подожди… ты же не был тогда старше меня… Тогда, в Мадриде…
Джокич. Я и сейчас не старше тебя.
Тихий. Нет, подожди. Ты был моложе меня на семь лет.
Джокич. Я и сейчас моложе тебя на семь лет. Мне тридцать восемь.
Тихий. Нет, этого не может быть, это какое-то сумасшествие. Что с тобой сделали?
Джокич. Это длинная немецкая история. Потом… Я рад, что нашел тебя. Помнишь, ты дал мне адрес?
Тихий. У тебя всегда была замечательная память. (Петрову.) Мы в бригаде звали его «Записной книжкой».
Джокич. А с тех пор как я ослеп, я и вовсе ничего не забываю. Я иду из лагеря домой в Черногорию. Отдохну у тебя три дня и пойду дальше. Дай мне умыться. Пойдем к тебе.
Тихий. Пойдем.
Божена. Пан Тихий, пусть ваш друг примет ванну здесь. Вы забыли, что у вас нет горячей воды. Принесите ему переодеться. А я приготовлю ванну.
Джокич. Спасибо. Богуслав, познакомь меня.
Тихий (подводит к нему Божену). Это пани Божена.
Джокич (держа ее руку, вспоминая). В Каса-дель-Кампо, ночью, в окопах, в ноябре… был дождь… твоя соседка… девушка белокурая… с зелеными глазами… Ты читал мне про нее стихи, где ты жалел, что она слишком молода для того, чтобы ты смел влюбиться в нее.
Божена. А сейчас я уже слишком стара.
Джокич. Неправда! У вас молодая рука. (Отпускает ее руку.) Кто еще в комнате?
Тихий. Пан Мачек.
Джокич (пожимая руку Мачеку). Славко Джокич.
Тихий. Полковник Петров.
Джокич (держа руку Петрова). Русский? У вас сильная рука. Вы молодой?
Петров. Мне тридцать восемь.
Джокич. Как мне…
Тихий. И, как мы, он тоже был в Мадриде.
Джокич. Когда?
Тихий. В тридцать седьмом,
Джокич. Мы были и позже.
Петров. Я тоже был до конца. Только уже не в Мадриде.
Джокич. А где?
Петров. Везде понемножку. Тогда моя специальность была – мосты.
Джокич. Я вас понял. Да?
Петров. Да.
Тихий. Так я пойду тебе за одеждой. Пани Божена!
Божена. Да, да, иду. (Выходит.)
Тихий идет вслед за Боженой.
Джокич. Вспоминаете Испанию?
Петров. Да.
Джокич. И я. Там я выпустил свою первую пулю по фашистам.
Петров. Я тоже.
Джокич. Это не забывается. Как юность.
Пауза.
Сколько мне на вид?
Петров. По-солдатски, правду?
Джокич. Конечно. Зеркало мне уже никогда не скажет правду. Значит, правду должны говорить люди.
Петров. Шестьдесят.
Мачек. Вы давно не брились. И, вероятно, устали.
Джокич. Дайте руку.
Мачек подает ему руку и через секунду вскрикивает.
(Отпускает его руку.) Простите. (Петрову.) Нет, мы еще не устали. Верно, товарищ полковник? Не устали. Хотя иногда, по правде сказать, дьявольски тянет домой, в Черногорию.
Петров. Я один раз летал к вам в Черногорию. У вас хороший народ, маленький, но неукротимый.
Джокич. А почему маленький? Маленьких народов нет. Есть народы, которые согласились считать себя маленькими. А мы не согласились. У нас, у черногорцев, даже есть такая поговорка: «Разве можно нас победить, когда нас да русских двести миллионов?»
Входит Божена.
Божена. Я все приготовила. Юлий, возьмите под руку и проводите.
Джокич. Спасибо, пани Божена. Богуслав обладает таким талантом рассказчика, что я почти вижу вас. (Выходит об руку с Мачеком.)
Божена. У него совсем молодой голос… Почему вы мне никогда не рассказывали, что были в Испании?
Петров. Не пришлось к слову.
Божена. У вас всегда – не пришлось к слову. Вы называете наш дом домом ваших друзей?
Петров. Да.
Божена. Почему же вы никогда, ни одним словом не обмолвились вашим друзьям о вашей жизни, о том, что…
Петров. О чем? Есть вещи, о которых лучше не говорить. Но вам, очевидно, кто-то сказал…
Божена. Да, мне…
Петров. Не надо, не говорите – кто. В таких случаях я сержусь, а это сейчас лишнее… Да. Вам сказали правду. Я многого лишился за эту войну и не знаю, приобрету ли когда-нибудь вновь хоть часть этого. По вашим представлениям, этого достаточно, чтобы чувствовать себя несчастным. Я уже несколько раз замечал, как вы смотрели на меня с состраданием. Но вы ошибаетесь, я не несчастен. У меня есть другое счастье. Мир еще далеко не так хорошо устроен, как мне этого хочется. И я буду иметь честь и счастье бороться за это до дня своей смерти. Ну и довольно! Не сердитесь на меня. Мне очень не хочется больше говорить об этом.
Божена. Хорошо, не будем.
Пауза.
Я вам буду петь.
Входит Мачек.
Мачек. Пришлось разрезать ему оба сапога сверху донизу. Все-таки чертовы свиньи эти немцы!
Божена. Юлий, сядьте за рояль.
Мачек. Зачем?
Божена. Я буду петь. Играйте вот это. (Показывает одним пальцем.)
Мачек берет аккорд.
Нет, не то. Не надо! Лучше вот это. (Протягивает Мачеку ноты.)
Мачек играет.
Божена (после долгой паузы запевает).
Под каштанами Праги
Мы сидели с тобой,
И каштаны над нами
Осыпались листвой.
Было все уже в прошлом,
Как сухая листва,
В пожелтевшую реку
Осыпались слова.
(Вдруг оборвав песню, Петрову.) Что вы молчите?
Петров. Я слушаю вас.
Божена. Нет, вам это не нравится… Я знаю. (Мачеку.)
Перестаньте же играть!.. (Петрову.) Я спою вам вашу… русскую. Мне пела ее Маша в лагере… Юлий!
Мачек. Я не знаю этой песни.
Божена. Это просто. Вот. (Из-за плеча Мачека одним пальцем подбирает аккомпанемент. Поет.)
Мачек аккомпанирует.
Однозвучно звенит колокольчик,
И дорога пылится слегка,
И уныло по ровному полю
Разливается песнь ямщика.
Столько грусти в той песне унылой,
Столько грусти в напеве родном,
Что в душе моей, хладной, остылой,
Разгорелося сердце огнем.
И припомнил я ночи другие,
И родные поля и леса,
И на очи, давно уж сухие,
Набежала, как искра, слеза.
Долгое молчание.
Тихий (приоткрыв дверь). Пап полковник, подите сюда! Посмотрите, что они сделали с ним!
Петров (Божене). Простите. (Уходит.)
Мачек (берет несколько бешеных аккордов. Встав и с треском захлопнув крышку рояля.) На этот раз все! Что же будет дальше?
Божена. Ничего. Послезавтра он уедет, даже не узнав, что я его люблю. Не ревнуйте! Я никогда не буду ни его любовницей, ни его женой.
Мачек. Вот мое последнее слово: вы будете моей женой, но завтра же – ни днем позже!
Божена (очень спокойно, устало). Вы опять ничего не поняли, Юлий. Ровно ничего. Я никогда не буду вашей женой.
Мачек. Но вы же когда-то согласились быть моей невестой.
Божена (все так же спокойно). Это было при немцах. Тогда было тихо, как в гробу. Мне было все равно. Я, кажется, вас опять обидела. Простите, я совсем не хотела.
Пауза.
Юлий, я увидела другой мир, других людей, совсем других людей…
Мачек. Русских?
Божена. Нет, почему только русских? Разных людей.
Мачек. Где? В концлагере?
Божена. Да. Если хотите, это началось именно там. Людей, таких непохожих на вас, таких других… И если я все-таки останусь им чужой, если я не попаду в этот другой мир, то лучше завтра умереть у его дверей, чем тридцать лет тосковать рядом с вами и мучить вас. Вы слышите, как спокойно я говорю? Потому что это все правда. Верните мне мое слово и простите меня. И прощайте.
Мачек. Вы никогда не пожалеете об этом?
Божена. Простите – никогда.
Мачек. Прощайте. (Уходит.)
Божена. (вслед ему). Прощайте.
Долгое молчание. Входит Петров.
Петров. У вас есть нашатырный спирт?
Божена. Да. (Роется в стеклянном шкафчике.) Вот!
Петров. Пан Тихий!
Тихий (приоткрыв дверь). Есть?
Петров (передавая ему флакон). Возьмите.
Тихий скрывается.
Божена. Что там случилось?
Петров. Он ослабел. После ванны, пока мы его одевали, ему стало дурно. Вот и все. Ему полчаса придется посидеть здесь, отдохнуть. Ничего?
Божена. Зачем вы спрашиваете?
Петров. А где пан Мачек?
Божена. Он ушел.
Пауза.
Просто ушел. Ему было пора уходить…
Петров. Я не думал, что вы так поете.
Божена. Как?
Петров. С душой.
Божена. Вас удивило, что у меня есть душа?
Петров. Такая большая – да.
Входит Тихий, поддерживая Джокича.
Тихий. Садись. У тебя по-прежнему скверный характер. (Петрову.) Когда его в Мадриде ранило в грудь, он тоже молчал до тех пор, пока не свалился с ног.
Джокич. Довольно о Мадриде! Как бы там ни было, тогда нас разбили. Прах мертвых антифашистов всего мира лежит в земле Испании и взывает к мести.
Пауза.
А все-таки трудно удержаться от воспоминаний. Хотя пани Божене, кажется, скучно от них?
Божена. Почему вы так думаете?
Джокич. Вы вздохнули. А ты помнишь, Богуслав, как мы с тобой увиделись впервые?
Тихий. По-моему, это было в феврале или марте тридцать седьмого года.
Джокич. Это было семнадцатого февраля, ровно в шесть вечера. Мы сидели в окопе и ждали атаки мавров. Ты и еще семь человек пришли к нам на подкрепление. «Который час?» – спросил ты у меня. «Шесть, – сказал я, – сейчас мавры начнут атаку». – «Разве они такие точные?» – спросил ты. «Они – нет, – сказал я, – но их немецкие инструкторы – да. Заряди пулемет». И через минуту они пошли в атаку, и мы стояли в окопе и пели…
Тихий (запевает).
Пусть не здесь мы родились. Так что же?..
Пусть далеко от дома Мадрид,
Но ведь сердце в нас бьется все то же,
То же знамя над нами горит.
Помнишь?
Джокич. Еще бы! (Поет.)
Не даем и не просим пощады.
Не затем собирались мы тут.
Петров (присоединяясь).
Там, где встала седьмая бригада,
Смерть фашистам, они не пройдут!
Божена. Подождите, я подберу. (Подходит к роялю, берет несколько аккордов.) Так?
Петров. Ниже.
Божена. Так?
Петров. Нет, еще ниже. Резче! Когда вы берете эти низкие ноты… представьте себе, что у вас хриплый голос… Жара… Атака…
Божена (берет аккорд). Так?
Петров. Так. (Запевает.)
К нему присоединяются остальные.
Не затем мы оставили где-то
И невесту, и старую мать,
Не затем, чтоб, проехав полсвета,
Хоть на четверть шага отступать.
Божена аккомпанирует. Наверху появляется Грубек, за ним Франтишек.
Нас немного, но если нам надо,
С нами мертвые рядом пойдут.
Там, где встала седьмая бригада,
Смерть фашистам, они не пройдут!
Все замолчали. Божена повторяет на рояле мелодию песни.
Франтишек. Божена!
Грубек. Пани Божена!
При звуке его голоса Джокич резко встает и снова садится.
Божена (продолжая играть). Что?
Грубек. Когда вы кончите это играть, доставьте мне удовольствие, пожалуйста, сыграйте что-нибудь Вагнера.
Джокич снова поворачивается на голос Грубека и застывает в этой позе.
Божена. Я не хочу доставлять вам удовольствия. (Резко.) Я не желаю доставлять вам удовольствия. (Упрямо берет один за другим аккорды все сильней и сильней.)
Занавес
Прошло еще три дня. Воскресенье. Полдень. Около двери вещевой мешок. Грубек один, над шахматной доской, напевает: «Там, где встала седьмая бригада, смерть фашистам, они не пройдут!» Людвиг входит и кладет на стол букет.
Людвиг. Пан Грубек, у меня к вам просьба: этот букет передайте от меня Маше. Ее поезд в два сорок, я ее больше не увижу – у меня на сутки дежурство.
Грубек. А ты бы не мог раз в жизни вообще пропустить это свое дежурство?
Людвиг. Конечно, нет, у нас ведь дисциплина.
Грубек. А что же ты делаешь на дежурстве?
Людвиг. Иногда мы просто сидим в дежурном помещении. Иногда ходим патрулем. А иногда нас берут как охрану, когда арестовывают кого-нибудь из фашистов. Простите, пан Грубек, я опаздываю, я и так уже буду всю дорогу бежать.
Грубек. Ну, что ж, с богом!
Людвиг выходит. Грубек, задумчиво напевая «Там, где встала седьмая бригада…», поднимается по лестнице. Входит Тихий, за ним – Джокич.
Тихий. Пан Грубек, где сейчас полковник, вы не знаете?
Грубек (с лестницы) По-моему, он собирался все утро кататься по Праге. Я сегодня проснулся – дом пуст, все уехали, даже Франтишек.
Тихий. Полковник сегодня уезжает. Он обещал подвезти Джокича до Братиславы.
Грубек. Тогда советую подождать. (Уходит.)
Тихий. А как ты будешь добираться из Братиславы в Белград, Джокич, а? Ты что, не слышишь?
Джокич. Подожди…
Тихий. Что подожди?
Джокич. Где я слышал этот голос?
Тихий. Чей голос?
Джокич. Этого человека, которого вы все называете «паном Грубеком».
Тихий. Называем. Как, называем? Он и есть Грубек.
Джокич. Эту фамилию я слышу первый раз в жизни, но этот голос?.. Где?.. Когда?.. Не могу… Подожди… Я слышал этот голос уже после того, как они ослепили меня. Подожди… Нет, это было не в Дахау. Нет.
Пауза.
В Свинемюнде! Нет, не в Свинемюнде.
Пауза.
Тоже нет… Тоже нет. (Внезапно.) Только… тогда он говорил по-немецки… Аушвиц? Аушвиц, Аушвиц…
Тихий. Ну, пойдем… Довольно терзаться, и, главное, напрасно.
Джокич. Аушвиц… (Хватает за руку Тихого и показывает ему лихорадочными жестами, чтобы тот позвал Грубека.) Еще раз… его, сюда скорей! (Заранее принимает позу человека, внимательно слушающего.) Ну?
Тихий (пожав плечами). Хорошо, пожалуйста! (Кричит.) Пан Грубек! Мы уходим. Я открою у себя окно. Когда придут, пусть крикнут меня.
Грубек (на лестнице). Как хотите. Но они все вот-вот должны быть. Уже скоро час. А в два сорок пани Мария уезжает на Моравску Остраву. (Уходит.)
Джокич. Моравска Острава?.. Моравска Острава?!
Тихий. Пойдем, посидим у меня, Джокич!
Джокич (рассеянно.) Хорошо. Моравска Острава.
Уходят. Некоторое время сцена пуста. Входят Франтишек, Божена и Петров.
Франтишек. Сейчас я переоденусь и вернусь. (Поднимается наверх.)
Божена. Хоть в последний день все-таки я вас вытащила в Прагу.
Петров. Я вам очень благодарен.
Входит Гончаренко.
Гончаренко. Товарищ полковник!
Петров. Принесли?
Гончаренко, выйдя за дверь, возвращается с парашютным мешком.
Положите. Можете идти.
Гончаренко уходит.
Божена. Что это?
Петров. Армейский парашют в чехле. Точно с таким когда-то я приземлился в двух километрах от вашего дома. Это вашему отцу. На память. Пусть в вашем мирном профессорском доме лежит этот предмет, напоминая о том, что люди иногда падают из облаков и что… (смотрит на Божену) три года назад в подвале вашего дома сидел человек и очень ждал… Два стука в потолок – значит, это идете вы и несете мне хлеб и кофе…
Божена. Вы не забыли?
Петров. Нет, хотя вы ни разу не напомнили мне об этом.
Божена (приподняв мешок). Тяжелый. Вы много раз прыгали?
Петров. У нас, у десантников, обычно спрашивают, не сколько раз прыгал, а куда. Нет, я не часто прыгал. Пять раз. Зато иногда далеко.
Божена. Вы никогда больше не прыгнете в Прагу?
Петров. Прыгать? Зачем? Будет прямой поезд Москва – Прага. Прага – Москва. Туда – сюда. Это не для меня. Не для меня, пани Божена… Я сам выбрал себе такую жизнь, когда мое время редко зависит от меня. Выбрал и люблю ее. А грустно бывает, конечно, и не все в жизни выходит так, как, может быть, хотелось бы…
Франтишек (спускаясь в домашней куртке). Где же Стефан и пани Мария? Час до поезда.
Божена. Отец, тебе подарок.
Франтишек. Подарок? Мне? Где?
Петров. Вот он. (Кладет мешок на стол.)
Франтишек. Что это?
Петров. Парашют. Именной. Прочтите.
Франтишек (читает надпись на приделанной к чехлу парашюта медной дощечке). «Пану Франтишеку Прохазке, доктору медицины и укрывателю русских парашютистов, с благодарностью от одного из них. 1942–1945 годы». Я вас понял, пан полковник. Это напоминание о том, что, кроме моей лаборатории, есть еще жизнь, в которой я когда-то принял немножко участия. Вы хитрый человек. Вы хитрый человек, товарищ полковник. И это мне нравится в вас. Я положу его к себе в кабинет и буду хвастаться перед коллегами и учениками. Грубек! Ян!
Грубек (показываясь наверху). Что?
Франтишек. Смотри, какой я получил подарок!
Грубек. А… парашют. (Спустившись, читает надпись.) «Доктору медицины и укрывателю… сорок второй – сорок пятый». (Петрову.) Значит, сегодня уезжаете?
Петров. Да, в четыре часа.
Франтишек. А вы бы до завтра.
Петров. Нельзя. Мы едем целой колонной. Машины с моим начальством пойдут мимо вашего дома. Мне погудят, и я присоединюсь.
Вбегают Стефан и Маша.
Божена. Где вы были? До поезда осталось сорок пять минут!
Маша. У меня все готово. Хотелось до самой последней минуты. Мы так хорошо ездили.
Стефан. Я не смогу даже проводить ее. Через полчаса я должен быть в министерстве.
Божена. Я провожу ее.
Франтишек. Ну, что же, пани Мария…
Стефан (прерывает). Подождите. Подождите все! (Маше.) Я молчал до последней минуты. Но вот здесь мой отец и сестра, я хочу сказать при них. Я жалею, что здесь нет моей матери. Она бы поняла меня. Не уезжай! Я тебя очень люблю. Останься. Если бы… Но у тебя ведь никого нет. Мы узнаем, где твоя мама. Если она жива, мы потом съездим к ней вместе… Только не перебивай меня. Со мной тебе никогда не покажется, что ты на чужбине. А я, я просто не знаю, как я буду без тебя. Ну, что ты молчишь?
Маша (делает шаг к нему, обнимает руками его шею, уткнувшись ему в грудь лицом).
Общее молчание.
(Отрываясь от Стефана, сквозь слезы, Петрову.) Иван Алексеевич, если бы вы знали, какая я счастливая… Божена! (Повернувшись к Стефану, вдруг почти спокойно.) Я вас так люблю… (Перехватывает его взгляд, обращенный на ее вещевой мешок.) Нет, нет… Нет, сейчас я поеду. Я должна вернуться домой. Может быть, там никого нет. Может быть, там все сгорело и я ничего даже не узнаю. Но как вы не понимаете? Я же не могу не увидеть всего этого снова. Я же не могу! Не смотрите на меня так. Я правду говорю.
Стефан. Что же будет?
Маша. Не знаю. Я уеду.
Долгая пауза.
А как же потом?
Стефан. Я приеду к вам, в Советский Союз.
Маша. Когда?
Стефан. Не знаю. Может быть, я приеду учиться… Не знаю, но я приеду за тобой. И ты будешь моей женой. Ты будешь моей женой?
Маша. Буду.
Стефан. Я провожу тебя до машины.
Общее движение.
Нет, я один. Прощусь я, потом придут все. (Обняв Машу за плечи, выходит с ней.)
Общее молчание.
Божена. Как трудно прощаться…
Входит Стефан.
Стефан. Она уже в машине, теперь идите. Отец, захвати, пожалуйста, ее вещи. Я не в силах возвращаться туда. (Стискивает голову руками, проходит на веранду и в глубине ее прижимается лицом к оконному стеклу.)
Грубек (Франтишеку, беря со стола букет). Подожди, я тоже хочу проститься с ней. (Выходит вместе с Франтишеком.)
Божена (задерживая в дверях Петрова). Этот человек… Он все лжет. Он ненавидит вас, Машу, Стефана, он всех вас ненавидит, я знаю.
Петров. А что вы знаете еще?
Божена. Больше ничего. Я просто знаю, что он все лжет.
Петров. Это я уже успел заметить. Но все равно! Спасибо! Пойдемте, а то она опоздает.
Все выходят. Несколько секунд сцена пуста. Входит Грубек, поднимается по лестнице, проходит к себе. Возвращается Франтишек. С веранды входит Стефан, направляется к двери.
Франтишек. Подожди.
Стефан. Мне надо в министерство.
Франтишек. Все равно, подожди! Стефан! Ты меньше любишь свою родину, чем она – свою Россию! Неужели ты поедешь туда?
Стефан. Не знаю. Знаю только одно: там или здесь, мы все равно будем вместе с ней.
Франтишек. Дверь моего дома всегда будет открыта для твоей жены. Но если ты уедешь… Нет, довольно. Я больше не в силах говорить с тобой об этом. (Поднимается по лестнице, выходит.)
Входит Петров.
Петров. Что с тобой?
Стефан. С отцом. Тяжелый разговор. (Надевает фуражку.)
Петров. Догадываюсь. И все же он – хороший старик. А твоя сестра… В ее душе сейчас воюют два мира. Будь ей старшим братом, хоть вы и близнецы. Впрочем, что я тебя учу? Это я так, по привычке, как твой бывший инструктор. Ну, давай прощаться. Руку.
Стефан (пожимая руку). Увидимся?
Петров. Кто знает?
Стефан уходит.
(Долго смотрит ему вслед. Задумчиво.) Кто знает?..
Входит Тихий.
Тихий. Вы один?
Петров. Как видите.
Тихий (взволнованно). Джокич вспомнил! Вспомнил! Джокич в прошлом году работал на заводе фаустпатронов в Моравской Остраве. Там был главный инженер Гофман. Джокич запомнил его голос. Это голос Грубека. Он послал меня, чтобы я сказал вам.
Петров. Минуту спокойствия. Франтишек знает Грубека тридцать лет и именно как Грубека. (Соображая.) Как Грубека…
Тихий. Я говорил это Джокичу. Он не знает, как это вышло, но клянется, что Грубек и Гофман – это одно, один голос. Его надо… Но, полковник, ведь вы уезжаете?
Петров. Да. Через час.
Тихий. Как же тогда?
Петров. Ничего, я подумаю и решу, как поступить. А вы оба с Джокичем приходите сюда без пяти четыре.
Тихий. Джокич не поедет с вами. Его чуть не хватил удар, он лежит.
Петров. Ну, что ж, приходите один. И если вам нетрудно, сейчас, когда пойдете через двор, пошлите ко мне моего шофера…
Тихий. Да… Хорошо… (Уходит.)
Петров садится к столу и пишет записку. Входит Гончаренко.
Гончаренко. Слушаю вас.
Петров (продолжая писать). Садитесь. То, что мы с вами думали, подтвердилось. Я, правда, сообщил, чтобы за ним следили, но сейчас нужны срочные меры. (Передает записку.) На машину – и в ближайший штаб Национальной гвардии. Идите. Подождите. Вы еще раз проверили, заметил он или нет?
Гончаренко. Проверял сегодня, когда он был в ванной. Не заметил.
Петров. Хорошо. Идите.
Гончаренко уходит. Входит Божена.
Божена. Ну, вот и проводила.
Петров (глядя на нее). Что, идет дождь?
Божена. Да, вдруг пошел дождь. Кажется, надолго.
Петров. Вам надо переодеться. Простудитесь. Вы что, шли пешком?
Божена. Да, я отпустила машину. В дождь я люблю идти пешком. Совсем одна. Это хорошо. А каштаны сейчас мокрые, и листья тяжелые от капель. И пахнут весной! Как никогда! «В воскресенье я уеду, и мы, наверное, никогда больше с вами не увидимся». Так, кажется, вы любите говорить?
Петров. Я не люблю так говорить. Просто я привык говорить правду. И все-таки… может быть… когда-нибудь…
Божена (перебивая). Мы увидимся? Да?
Петров. Да. Может быть…
Божена. Нет, не может быть. И не будет. Не отступайте от своего жестокого правила говорить правду. Не может быть. И не будет. (Долго, внимательно, молча смотрит на Петрова и вдруг тихо запевает, почти обращаясь к Петрову, почти разговаривая с ним.)
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина,
Головой склоняясь
До самого тына?
А через дорогу,
За рекой широкой,
Так же одиноко
Дуб стоит высокий.
Как бы мне, рябине,
К дубу перебраться,
Я б тогда не стала
Гнуться да качаться.
Тонкими: ветвями
Я б к нему прижалась
И с его листами
День и ночь шепталась.
Но нельзя рябине
К дубу перебраться,
Знать, ей, сиротине,
Век одной качаться…
(После паузы.) Ну, вот я вам все и сказала. (Быстро уходит.)
Петров (после долгого молчания). Все… (Несколько секунд стоит молча, потом выходит в другую дверь.)
Сцена пуста. С улицы входят Людвиг, офицер Национальной гвардии и два национальных гвардейца.
Людвиг. Пан подпоручик, я сам вызвался идти сюда, но теперь я вас прошу только об одном.
Офицер. Ну?
Людвиг. Чтобы это было не в доме моего отца. Я не хочу говорить – наш дом. Этот человек – он наверху. Я сам пойду к нему. Я скажу, что отец звал его в сад. Или еще что-нибудь. Мы выйдем с ним вместе из дома, и вы арестуете его там, на улице. Я вас очень прошу.
Офицер (колеблясь). Ну, хорошо. Мы будем ждать. (Уходит вместе с национальными гвардейцами.)
Людвиг быстро взбегает по лестнице наверх и скрывается. Через секунду сверху спускается Петров. Кладет на стол фуражку, полевую сумку, маузер. Садится в кресло под лестницей. Наверху слышен шум, как будто там передвигают мебель. Петров секунду прислушивается. Шум прекращается. Еще несколько секунд тишины, потом наверху хлопает дверь, и по лестнице медленно сходит Грубек в шляпе. Петров, сидящий к нему спиной, поворачивает голову.
Петров. Куда вы, пан Грубек?
Грубек. Погулять.
Петров. На улице дождь. Посидите со мной.
Грубек. С удовольствием. (Присаживается.)
Долгое молчание.
Нет, знаете, я все-таки выйду на воздух. С самого утра отвратительно болит голова… (Идет к двери.)
Петров. А я хотел спросить вас…
Грубек. О чем?
Петров (снова повернувшись к Грубеку и рассеянно копаясь в своей полевой сумке). Я хотел спросить вас, какое происхождение у вашей второй фамилии?
Грубек (быстро окидывает взглядом комнату). Я вас не понимаю. Какая вторая фамилия? (Лезет правой рукой во внутренний карман пиджака.)
Петров (не оборачиваясь). Ваша. Гофман. Вы ее целиком придумали или, может быть, взяли девичью фамилию вашей матери?
Грубек (неторопливо, доставая револьвер). Да, это фамилия моей матери.
В дверях сзади Грубека появляется Тихий. Короткая пауза. Тихий с необыкновенной для его грузного тела легкостью делает прыжок и сзади хватает Грубека за руки.
Петров (поворачиваясь вместе с креслом). Пан Тихий, отпустите его.
Тихий (задыхаясь). Отпустить? Его?
Петров. Отпустите его. Отпустите. Его револьвер разряжен уже неделю.
Тихий отпускает Грубека. Грубек аккуратно проверяет магазин револьвера.
Ну, как? Проверили?
Грубек. Да.
Петров. Теперь бросьте его. Ну, я же вам сказал.
Грубек бросает револьвер. Долгая пауза.
Сейчас за вами придут. Я бы на вашем месте пока сел.
Грубек. Предпочитаю стоять.
Входит Гончаренко.
Гончаренко. Товарищ полковник, разрешите доложить: шестнадцать часов. Сейчас подойдут машины.
Петров. Хорошо. Знаю.
Гончаренко выходит.
(Кричит.) Пан Прохазка! Пан Прохазка!
Франтишек (появляется наверху). Что, вы уже едете?
Петров. Да. Спуститесь. Во-первых, я хочу с вами проститься, а во-вторых, перед отъездом хочу вам представить… (Показывает на Грубека.)
Франтишек (поняв это как шутку и улыбаясь). Что, Грубека?
Петров. Нет, Гофмана.
Франтишек. Что такое? Что вы говорите?
Петров (указывая на Грубека). Господин Гофман. Главный инженер завода фаустпатронов в Моравской Остраве. Что еще? Фашист. Что еще? Ваш гость. Что еще? Остальное он вам, очевидно, объяснит сам.
Франтишек. Ян! Подождите! Ян! Как же? Нет, как же?
Грубек. Не задавайте мне бессмысленных вопросов…
Петров. Он прав, пан Прохазка, не задавайте ему вопросов. Ответьте мне всего на один вопрос: фамилия его матери была не Гофман?
Франтишек (растерянно). Не помню.
Грубек (резко). Я уже ответил вам: Гофман! Гофман! Мой дед по матери судетский немец Гофман. Что еще?
Франтишек (еще более растерянно). Гофман? Не понимаю… Не помню. В его доме всегда говорили только по-чешски. Его отец читал чешскую литературу в Пражском университете. Ян! Ян! Мы же были с тобой в одном землячестве, в чешском землячестве в Париже! Пан полковник! Нет, нет, он же чех, чех. По языку… По крови…
Петров. По крови? По крови он фашист, пан Прохазка…
Гудок машины. Входит Гончаренко.
Гончаренко. Товарищ полковник, машины прибыли. Генерал ожидает вас.
Петров. Сейчас.
Гончаренко уходит.
(Франтишеку, продолжая начатую фразу.) …если угодно, чешский фашист. Не лучше и не хуже всякого другого.
Пауза.
Франтишек. Ян! Ты обманул меня! Ты… (Меняясь в лице, неожиданно ледяным голосом.) Пан Грубек, если вы не хотите, чтобы я вас ударил, покиньте мой дом, сейчас же! (Давая дорогу Грубеку, став к нему спиной, повторяет.) Покиньте мой дом!
Грубек (спокойно продолжает сидеть в кресле, потом с насмешливой улыбкой, повернувшись к Петрову, показывает на Франтишека, делает жест, означающий: «Вот видите, он даже сейчас ничего не понимает», и после паузы говорит Петрову). Мне надоела эта старческая болтовня. Может быть, в самом деле вы выведете меня отсюда.
Тихий (с треском ударив кулаком по столу). Молчать! (Долгим взглядом смерив Грубека, поворачивается к Петрову.) Неужели они когда-нибудь смогут вернуться? А?
Петров. Вернуться? (Кивнув на Грубека.) Они? Не для того миллионы наших мертвых зарыты в земле Европы. Не для того. Нет. Прощайте, пан Прохазка. (Жмет руку Франтишеку.)
Франтишек. А Божена?
Петров. Я уже простился с ней. (Подходит к Тихому.) Прощайте, пан Тихий.
Тихий. Подождите. (Указывая на Грубека.) А как же он?..
Петров. Я не вечный гость в этом доме. Очень просто, пан Тихий, вы чех и вы старый солдат. Этот дом остается на вас. (Идет к двери.) Этот дом остается на вас, потому что… Помните, как это поется в старой песне: «Там, где встала седьмая бригада…» Как там дальше?
Тихий. «Смерть фашистам, они не пройдут!»
Петров (улыбнувшись, уже в дверях). Вот именно. (Скрывается.)
Долгое молчание. Шум отъезжающих машин.
Франтишек (повернувшись к Грубеку, яростно). Убирайтесь из моего дома!
Тихий. Нет! Он не уйдет.
Франтишек. Почему?
Тихий. Потому что он арестован.
Грубек. Кем?
Тихий. Мной.
Входят офицер и национальные гвардейцы.
(Указывая на Грубека.) Прошу!
Офицер. А где Прохазка?
Франтишек. Я – Прохазка.
Офицер. Нет, где ваш сын Людвиг Прохазка?
Франтишек. Его не было здесь. Он ушел с утра.
Офицер. Как ушел? Подождите! (Повертываясь к Грубеку.) Где он?
Грубек (спокойно, указывая пальцем наверх). Там.
Офицер, один из национальных гвардейцев и Франтишек бросаются по лестнице наверх и скрываются за дверью комнаты Грубека. Душераздирающий крик. Божена, выскочившая на крик, пробегает по балюстраде из своей комнаты в комнату Грубека. Грубек, на которого в эту секунду никто не обращает внимания, вынимает из жилетного кармана ампулу, разгрызает ее и, прислонившись к стене, раскинув руки и вцепившись обеими руками в карниз панели, безмолвно стоит с судорожно сведенным лицом. Наверху, на лестнице, спиной к зрителям, появляется Франтишек. Его взгляд устремлен в открытую дверь комнаты Грубека. Оттуда офицер и национальный гвардеец выносят неподвижное тело Людвига. Сзади идет окаменевшая Божена. Тело несут вниз по лестнице. Франтишек отступает перед ним. Из его груди вырывается не крик и не вопль, а какой-то ужасный, однообразный стон. Он спиной спускается с лестницы, бессознательно садится в кресло и протягивает руки навстречу телу сына. Национальные гвардейцы кладут Людвига ему на руки.
Тихий. Боже мой, Людвиг!
Франтишек сидит неподвижно. Божена, став на колени, обнимает голову Людвига и так же неподвижно держит ее. Долгое молчание.
Франтишек (ничего не замечая, бессознательно обращаясь к сыну). Что это? А? Ты молчишь? Почему ты молчишь? А? (Божене, удивленно.) Молчит… (Тихому.) Почему он молчит?
Тихий (сделав руками такой жест, как будто он останавливает все происходящее на сцене, говорит сначала тихо, потом все громче, громче). Нет, он не молчит. Он не молчит! Он не молчит, я вам говорю!
Вдруг, выведенный криком Тихого из состояния неподвижности, Франтишек впервые поднимает глаза на стоящего напротив него у стены Грубека и резко и гневно поднимается навстречу ему с телом сына на руках. И в ту же секунду, выпустив из окоченевших мертвых пальцев карниз панели, Грубек падает головой вперед, к ногам Франтишека.
Занавес