Горн свой раздуй на горе, в пустынном месте над морем
Человеческих множеств, чтоб голос стихии широко
Душу крылил и качал, междометья людей заглушая.
Остерегайся друзей, ученичества шума и славы.
Ученики развинтят и вывихнут мысли и строфы.
Только противник в борьбе может быть истинным другом.
Слава тебя прикует к глыбам твоих же творений.
Солнце мертвых – живым – она намогильный камень.
Будь один против всех: молчаливый, тихий и твердый.
Воля утеса ломает развернутый натиск прибоя.
Власть затаенной мечты покрывает смятение множеств.
Если тебя невзначай современники встретят успехом –
Знай, что из них никто твоей не осмыслил правды.
Правду оплатят тебе клеветой, ругательством, камнем.
В дни, когда Справедливость ослепшая меч обнажает,
В дни, когда спазмы Любви выворачивают народы,
В дни, когда пулемет вещает о сущности братства, –
Верь в человека. Толпы не уважай и не бойся.
В каждом разбойнике чти распятого в безднах Бога.
<1925
Коктебель>
Править поэму, как текст заокеанской депеши:
Сухость, ясность, нажим – начеку каждое слово.
Букву за буквой врубать на твердом и тесном камне:
Чем скупее слова, тем напряженней их сила.
Мысли заряд волевой равен замолчанным строфам.
Вытравить из словаря слова «Красота», «Вдохновенье» –
Подлый жаргон рифмачей… Поэту – понятья:
Правда, конструкция, план, равносильность, cжатость и точность.
В трезвом, тугом ремесле – вдохновенье и честь поэта:
В глухонемом веществе заострять запредельную зоркость.
Творческий ритм от весла, гребущего против теченья,
В смутах усобиц и войн постигать целокупность.
Быть не частью, а всем; не с одной стороны, а с обеих.
Зритель захвачен игрой – ты не актер и не зритель,
Ты соучастник судьбы, раскрывающий замысел драмы.
В дни революции быть Человеком, а не Гражданином:
Помнить, что знамена, партии и программы
То же, что скорбный лист для врача сумасшедшего дома.
Быть изгоем при всех царях и народоустройствах:
Совесть народа – поэт. В государстве нет места поэту.
17 октября 1925
Коктебель
Он был из тех, в ком правда малых истин
И веденье законов естества
В сердцах не угашают созерцанья
Творца миров во всех его делах.
Сквозь тонкую завесу числ и формул
Он Бога выносил лицом к лицу,
Как все первоучители науки:
Пастер и Дарвин, Ньютон и Паскаль.
Его я видел изможденным, в кресле,
С дрожащими руками и лицом
Такой прозрачности, что он светился
В молочном нимбе лунной седины.
Обонпол[4] слов таинственно мерцали
Водяные литовские глаза,
Навеки затаившие сиянья
Туманностей и звездных Галактей.
В речах его улавливало ухо
Такую бережность к чужим словам,
Ко всем явленьям преходящей жизни,
Что умиление сжимало грудь.
Таким он был, когда на Красной Пресне,
В стенах Обсерватории – один
Своей науки неприкосновенность
Он защищал от тех и от других.
Правительство, бездарное и злое,
Как все правительства, прогнало прочь
Ее зиждителя и воспретило
Творцу творить, ученому учить.
Российская усобица застигла
Его в глухом прибрежном городке,
Где он искал безоблачного неба
Ясней, южней и звездней, чем в Москве.
Была война, был террор, мор и голод…
Кому был нужен старый звездочет?
Как объяснить уездному завпроду
Его права на пищевой паек?
Тому, кто первый впряг в работу солнце,
Кто новым звездам вычислил пути…
По пуду за вселенную, товарищ!..
Даешь жиры астроному в паек?
Высокая комедия науки
В руках невежд, армейцев и дельцов…
Разбитым и измученным на север
Уехал он, чтоб дома умереть.
И радостною грустью защемила
Сердца его любивших – весть о том,
Что он вернулся в звездную отчизну
От тесных дней, от душных дел земли.
10 ноября 1925
Коктебель
От Иоанна Лествичника чтенье:
«Я посетил взыскуемый Таноб
И видел сих невинных осужденцев.
Никем не мучимы, себя же мучат сами.
Томясь, томят томящего их дух.
Со связанными за спиной руками
Стоят всю ночь, не подгибая ног,
Одолеваемые сном, качаясь,
Себе ж покоя не дая на миг.
Иные же себя томяще зноем,
Иные холодом, иные, ковш
Воды пригубив, отвергают, только б
Не умереть от жажды, хлеб иные,
Отведав, прочь бросают, говоря,
Что жившие по-скотски недостойны
Вкушать от пищи человеческой,
Иные как о мертвецах рыдают
О душах собственных, иные слезы
Удерживают, а когда не могут
Терпеть – кричат. Иные головами
Поникшими мотают, точно львы
Рыкающе и воя протяженно.
Иные молят Бога покарать
Проказою, безумьем, беснованьем,
Лишь бы не быть на муки осужденным
На вечные. И ничего не слышно
Опричь: „Увы! Увы!“ и „Горе! Горе!“
Да тусклые и впалые глаза,
Лишенные ресниц глазничных веки,
Зеленые покойницкие лица,
Хрипящие от напряженья перси,
Кровавые мокроты от биенья
В грудь кулаком, сухие языки,
Висящие из воспаленных уст,
Как у собак. Всё темно, грязно, смрадно».
Горючим ядом было христианство.
Ужаленная им душа металась,
В неистовстве и корчах совлекая
Отравленный хитон Геракла – плоть.
Живая глина обжигалась в жгучем
Вникающем и плавящем огне.
Душа в борьбе и муках извергала
Отстоенную радость бытия
И полноту языческого мира.
Был так велик небесной кары страх,
Что муки всех прижизненных застенков
Казались предпочтительны. Костры
Пылали вдохновенно, очищая
От одержимости и ересей
Заблудшие, мятущиеся души.
Доминиканцы жгли еретиков,
А университеты жгли колдуний.
Но был хитер и ловок Сатана:
Природа мстила, тело издевалось, –
Могучая заклепанная хоть
Искала выхода. В глухом подполье
Монах гноил бунтующую плоть
И мастурбировал, молясь Мадонне.
Монахини, в экстазе отдаваясь
Грядущему в полночи жениху,
В последней спазме не могли различить
Иисусов лик от лика Сатаны.
Весь мир казался трупом, Солнце – печью
Для грешников, Спаситель – палачом.
Водитель душ измученную душу
Брал за руку и разверзал пред ней
Зияющую емкость преисподней
Во всю ее длину и глубину.
И грешник видел пламя океана
Багрового и черного, а в нем,
В струях огня и в огневертях мрака
Бесчисленные души осужденных,
Как руны рыб в провалах жгучих бездн.
Он чувствовал невыносимый смрад,
Дух замирал от серного удушья
Под шквалами кощунств и богохульств;
От зноя на лице дымилась кожа,
Он сам себе казался гнойником;
Слюна и рвота подступали к горлу.
Он видел стены медного Кремля,
А посреди на рдяно-сизом троне
Из сталактитов пламени – Царя
С чудовищным, оцепенелым ликом
Литого золота. Вкруг сонмы сонм
Отпадших ангелов и человечий
Мир, отданный в управу Сатане:
Нет выхода, нет меры, нет спасенья!
Таков был мир: посередине – Дьявол –
Дух разложенья, воля вещества,
Князь времени, Владыка земной плоти –
И Бог, пришедший яко тать в ночи –
Поруганный, исхлестанный, распятый.
В последней безысходности пред ним
Развертывалось новое виденье:
Святые пажити, маслины и сады
И лилии убогой Галилеи…
Крылатый вестник девичьих светлиц
И девушка с божественным младенцем.
В тщете земной единственной надеждой
Был образ Богоматери: она
Сама была материей и плотью,
Еще неопороченной грехом,
Сияющей первичным светом, тварью,
Взнесенной выше ангелов, землей
Рождающей и девственной, обетом,
Что такова в грядущем станет персть,
Когда преодолеет разложенье
Греха и смерти в недрах бытия.
И к ней тянулись упованья мира,
Как океаны тянутся к луне.
Мечты и бред, рожденные темницей,
Решетки и затворы расшатал
Каноник Фрауенбургского собора
Смиреннейший Коперник. Галилей,
Неистовый и зоркий, вышиб двери,
Размыкал своды, кладку разметал
Напористый и доскональный Кеплер,
А Ньютон – Дантов Космос, как чулок
Распялив, выворотил наизнанку.
Всё то, что раньше было Сатаной,
Грехом, распадом, косностью и плотью,
Всё вещество в его ночных корнях,
Извилинах, наростах и уклонах –
Вся темная изнанка бытия
Легла фундаментом при новой стройке.
Теперь реальным стало только то,
Что было можно взвесить и измерить,
Коснуться пястью, выразить числом.
И новая вселенная возникла
Под пальцами апостола Фомы.
Он сам ощупал звезды, взвесил землю,
Распялил луч в трехгранности стекла,
Сквозь трещины распластанного спектра
Туманностей исследовал состав,
Хвостов комет и бег миров в пространстве,
Он малый атом ногтем расщепил
И стрелы солнца взвесил на ладони.
В два-три столетья был преображен
Весь старый мир: разрушен и отстроен.
На миллионы световых годов
Раздвинута темница мирозданья,
Хрустальный свод расколот на куски
И небеса проветрены от Бога.
Наедине с природой человек
Как будто озверел от любопытства:
В лабораториях и тайниках
Ее пытал, допрашивал с пристрастьем,
Читал в мозгу со скальпелем в руке,
На реактивы пробовал дыханье,
Старухам в пах вшивал звериный пол.
Отрубленные пальцы в термостатах,
В растворах вырезанные сердца
Пульсировали собственною жизнью:
Разъятый труп кусками рос и цвел.
Природа, одурелая от пыток,
Под микроскопом выдала свои
От века сокровеннейшие тайны:
Механику обрядов бытия.
С таким же исступлением, как раньше
В себе стремился выжечь человек
Всё то, что было плотью, так теперь
Отвсюду вытравлял заразу духа,
Охолощал не тело, а мечту,
Мозги дезинфицировал от веры,
Накладывал запреты и табу
На всё, что не сводилось к механизму:
На откровенье, таинство, экстаз…
Огородил свой разум частоколом
Торчащих фактов, терминов и цифр
И до последних граней мирозданья
Раздвинул свой безвыходный Таноб.
Но так едка была его пытливость,
И разум вскрыл такие недра недр,
Что самая материя иссякла,
Истаяла под ощупью руки…
От чувственных реальностей осталась
Сомнительная вечность вещества,
Подточенного тлёю Энтропии;
От выверенных Кантовых часов,
Секундами отсчитывавших время, –
Метель случайных вихрей в пустоте,
Простой распад усталых равновесий.
Мир стер зубцы Лапласовых колес,
Заржавели Ньютоновы пружины,
Эвклидов куб – наглядный и простой –
Оборотился Римановой сферой:
Вчера Фома из самого себя
Ступнею мерил радиус вселенной
И пядями окружность. А теперь,
Сам выпяченный на поверхность шара,
Не мог проникнуть лотом в глубину:
Отвес, скользя, чертил меридианы.
Так он постиг, что тяготенье тел
Есть внутренняя кривизна пространства,
И разум, исследивший все пути,
Наткнулся сам на собственные грани:
Библейский змий поймал себя за хвост.
Строители коралловых атоллов
На дне времен, среди безмерных вод –
В ограде кольцевых нагромождений
Своих систем – мы сами свой Таноб.
Мир познанный есть искаженье мира,
И человек недаром осужден
В святилищах устраивать застенки,
Идеи обжигать на кирпичи,
Из вечных истин строить казематы
И вновь взрывать кристаллы и пласты
И догматы отстоенной культуры:
Познание должно окостенеть,
Чтоб дать жерло и направленье взрыву.
История проникнута до дна
Колоидальной спазмой аскетизма,
Сжимающею взрывы мятежей.
Свободы нет, но есть освобожденье!
Наш дух – междупланетная ракета,
Которая, взрываясь из себя,
Взвивается со дна времен, как пламя.
16 мая 1926
Коктебель
Эти пределы священны уж тем, что однажды под вечер
Пушкин на них поглядел с корабля по дороге в Гурзуф.
25 декабря <1926
Коктебель>
Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
В прохладных кельях, беленных известкой,
Вздыхает ветр, живет глухой раскат
Волны, взмывающей на берег плоский,
Полынный дух и жесткий треск цикад.
А за окном расплавленное море
Горит парчой в лазоревом просторе.
Окрестные холмы вызорены
Колючим солнцем. Серебро полыни
На шиферных окалинах пустыни
Торчит вихром косматой седины.
Земля могил, молитв и медитаций –
Она у дома вырастила мне
Скупой посев айлантов и акаций
В ограде тамарисков. В глубине
За их листвой, разодранной ветрами,
Скалистых гор зубчатый окоем
Замкнул залив Алкеевым стихом,
Асимметрично-строгими строфами.
Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан,
И побережьям этих скудных стран
Великий пафос лирики завещан
С первоначальных дней, когда вулкан
Метал огонь из недр глубинных трещин
И дымный факел в небе потрясал.
Вон там – за профилем прибрежных скал,
Запечатлевшим некое подобье
(Мой лоб, мой нос, ощечье и подлобье),
Как рухнувший готический собор,
Торчащий непокорными зубцами,
Как сказочный базальтовый костер,
Широко вздувший каменное пламя, –
Из сизой мглы, над морем вдалеке
Встает стена… Но сказ о Карадаге
Не выцветить ни кистью на бумаге,
Не высловить на скудном языке.
Я много видел. Дивам мирозданья
Картинами и словом отдал дань…
Но грудь узка для этого дыханья,
Для этих слов тесна моя гортань.
Заклепаны клокочущие пасти.
В остывших недрах мрак и тишина.
Но спазмами и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена.
И та же страсть и тот же мрачный гений
В борьбе племен и в смене поколений.
Доселе грезят берега мои
Смоленые ахейские ладьи,
И мертвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла,
Провалами беспамятства чернея.
Наносы рек на сажень глубины
Насыщены камнями, черепками,
Могильниками, пеплом, костяками.
В одно русло дождями сметены
И грубые обжиги неолита,
И скорлупа милетских тонких ваз,
И позвонки каких-то пришлых рас,
Чей облик стерт, а имя позабыто.
Сарматский меч и скифская стрела,
Ольвийский герб, слезница из стекла,
Татарский глёт зеленовато-бусый
Соседствуют с венецианской бусой.
А в кладке стен кордонного поста
Среди булыжников оцепенели
Узорная арабская плита
И угол византийской капители.
Каких последов в этой почве нет
Для археолога и нумизмата –
От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата.
Здесь, в этих складках моря и земли,
Людских культур не просыхала плесень –
Простор столетий был для жизни тесен,
Покамест мы – Россия – не пришли.
За полтораста лет – с Екатерины –
Мы вытоптали мусульманский рай,
Свели леса, размыкали руины,
Расхитили и разорили край.
Осиротелые зияют сакли;
По скатам выкорчеваны сады.
Народ ушел. Источники иссякли.
Нет в море рыб. В фонтанах нет воды.
Но скорбный лик оцепенелой маски
Идет к холмам Гомеровой страны,
И патетически обнажены
Ее хребты и мускулы и связки.
Но тени тех, кого здесь звал Улисс,
Опять вином и кровью напились
В недавние трагические годы.
Усобица и голод и война,
Крестя мечом и пламенем народы,
Весь древний Ужас подняли со дна.
В те дни мой дом – слепой и запустелый –
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер –
Фанатики непримиримых вер –
Искали здесь под кровлею поэта
Убежища, защиты и совета.
Я ж делал всё, чтоб братьям помешать
Себя – губить, друг друга – истреблять,
И сам читал – в одном столбце с другими
В кровавых списках собственное имя.
Но в эти дни доносов и тревог
Счастливый жребий дом мой не оставил:
Ни власть не отняла, ни враг не сжег,
Не предал друг, грабитель не ограбил.
Утихла буря. Догорел пожар.
Я принял жизнь и этот дом как дар
Нечаянный – мне вверенный судьбою,
Как знак, что я усыновлен землею.
Всей грудью к морю, прямо на восток,
Обращена, как церковь, мастерская,
И снова человеческий поток
Сквозь дверь ее течет, не иссякая.
Войди, мой гость: стряхни житейский прах
И плесень дум у моего порога…
Со дна веков тебя приветит строго
Огромный лик царицы Таиах.
Мой кров – убог. И времена – суровы.
Но полки книг возносятся стеной.
Тут по ночам беседуют со мной
Историки, поэты, богословы.
И здесь – их голос, властный, как орган,
Глухую речь и самый тихий шепот
Не заглушит ни зимний ураган,
Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.
Мои ж уста давно замкнуты… Пусть!
Почетней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
И ты, и я – мы все имели честь
«Мир посетить в минуты роковые»
И стать грустней и зорче, чем мы есть.
Я не изгой, а пасынок России.
Я в эти дни ее немой укор.
И сам избрал пустынный сей затвор
Землею добровольного изгнанья,
Чтоб в годы лжи, паденья и разрух
В уединеньи выплавить свой дух
И выстрадать великое познанье.
Пойми простой урок моей земли:
Как Греция и Генуя прошли,
Так минет всё – Европа и Россия.
Гражданских смут горючая стихия
Развеется… Расставит новый век
В житейских заводях иные мрежи…
Ветшают дни, проходит человек.
Но небо и земля – извечно те же.
Поэтому живи текущим днем.
Благослови свой синий окоем.
Будь прост, как ветр, неистощим, как море,
И памятью насыщен, как земля.
Люби далекий парус корабля
И песню волн, шумящих на просторе.
Весь трепет жизни всех веков и рас
Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.
25 декабря 1926
Коктебель
Каждый рождается дважды. Не я ли
В духе родился на стыке веков?
В год изначальный двадцатого века
Начал головокружительный бег.
Мудрой судьбою закинутый в сердце
Азии, я ли не испытал
В двадцать три года всю гордость изгнанья
В рыжих песках туркестанских пустынь?
В жизни на этой магической грани
Каждый впервые себя сознает
Завоевателем древних империй
И заклинателем будущих царств.
Я проходил по тропам Тамерлана,
Отягощенный добычей веков,
В жизнь унося миллионы сокровищ
В памяти, в сердце, в ушах и в глазах.
Солнце гудело, как шмель, упоенный
Зноем, цветами и запахом трав,
Век разметал в триумфальных закатах
Рдяные перья и веера.
Ширились оплеча жадные крылья,
И от пространств пламенели ступни,
Были подтянуты чресла и вздуты
Ветром апостольские паруса.
Дух мой отчаливал в желтых закатах
На засмоленной рыбацкой ладье –
С Павлом – от пристаней Антиохии,
Из Монсеррата – с Лойолою в Рим.
Алые птицы летели на запад,
Шли караваны, клубились пески,
Звали на завоевание мира
Синие дали и свертки путей.
Взглядом я мерил с престолов Памира
Поприща западной тесной земли,
Где в утаенных портах Средиземья,
На берегах атлантических рек
Нагромоздили арийские расы
Улья осиных разбойничьих гнезд.
Как я любил этот кактус Европы
На окоеме Азийских пустынь –
Эту кипящую магму народов
Под неустойчивой скорлупой,
Это огромное содроганье
Жизни, заклепанной в недрах машин,
Эти высокие камни соборов,
Этот горячечный бред мостовых,
Варварский мир современной культуры,
Сосредоточившей жадность и ум,
Волю и веру в безвыходном беге
И в напряженности скоростей.
Я со ступеней тысячелетий,
С этих высот незапамятных царств,
Видел воочью всю юность Европы,
Всю непочатую ярь ее сил.
Здесь, у истоков Арийского мира,
Я, преклонившись, ощупал рукой
Наши утробные корни и связи,
Вросшие в самые недра земли.
Я ощутил на ладони биенье
И напряженье артерий и вен –
Неперекушенную пуповину
Древней Праматери рас и богов.
Я возвращался, чтоб взять и усвоить,
Всё перечувствовать, всё пережить,
Чтобы связать половодное устье
С чистым истоком Азийских высот.
С чем мне сравнить ликованье полета
Из Самарканда на запад – в Париж?
Взгляд Галилея на кольца Сатурна…
Знамя Писарро над сонмами вод…
Было… всё было… так полно, так много,
Больше, чем сердце может вместить:
И золотые ковчеги религий,
И сумасшедшие тромбы идей…
Хмель городов, динамит библиотек,
Книг и музеев отстоенный яд.
Радость ракеты рассыпаться в искры,
Воля бетона застыть, как базальт.
Всё упоение ритма и слова,
Весь Апокалипсис туч и зарниц,
Пламя горячки и трепет озноба
От надвигающихся катастроф.
Я был свидетелем сдвигов сознанья,
Геологических оползней душ
И лихорадочной перестройки
Космоса в «двадцать вторых степенях».
И над широкой излучиной Рейна
Сполохов первых пожарищ войны
На ступенях Иоаннова Зданья
И на сферических куполах.
Тот, кто не пережил годы затишья
Перед началом великой войны,
Тот никогда не узнает свободы
Мудрых скитаний по древней земле.
В годы, когда расточала Европа
Золото внуков и кровь сыновей
На роковых перепутьях Шампани,
В польских болотах и в прусских песках,
Верный латинскому духу и строю,
Сводам Сорбонны и умным садам,
Я ни германского дуба не предал,
Кельтской омеле не изменил.
Я прозревал не разрыв, а слиянье
В этой звериной грызне государств,
Смутную волю к последнему сплаву
Отъединенных историей рас.
Но посреди ратоборства народов
Властно окликнут с Востока, я был
Брошен в плавильные горны России
И в сумасшествие Мартобря.
Здесь, в тесноте, на дне преисподней,
Я пережил испытанье огнем:
Страшный черед всеросийских ордалий,
Новым тавром заклеймивших наш дух.
Видел позорное самоубийство
Трона, династии, срам алтарей,
Славу «Какангелия» от Маркса[5],
Новой враждой разделившего мир.
В шквалах убийств, в исступленьи усобиц
Я охранял всеединство любви,
Я заклинал твои судьбы, Россия,
С углем на сердце, с кляпом во рту.
Даже в подвалах двадцатого года,
Даже средь смрада голодных жилищ
Я бы не отдал всей жизни за веру
Этих пронзительно зорких минут.
Но… я утратил тебя, моя юность,
На перепутьях и росстанях Понта,
В зимних норд-остах, в тоске Сивашей…
Из напряженного стержня столетья
Ныне я кинут во внешнюю хлябь,
Где только ветер, пустыня и море
И под ногой содроганье земли…
Свист урагана и топот галопа
Эхом еще отдается в ушах,
Стремя у стремени четверть пробега,
Век – мой ровесник, мы вместе прошли.
16 декабря 1927
Коктебель
В дни землетрясения
Весь жемчужный окоем
Облаков, воды и света
Ясновиденьем поэта
Я прочел в лице твоем.
Всё земное – отраженье,
Отсвет веры, блеск мечты…
Лика милого черты –
Всех миров преображенье.
16 июня 1928
Коктебель
Лгать не могла. Но правды никогда
Из уст ее не приходилось слышать –
Захватанной, публичной, тусклой правды,
Которой одурманен человек.
В ее речах суровая основа
Житейской поскони преображалась
В священную, мерцающую ткань –
Покров Изиды. Под ее ногами
Цвели, как луг, побегами мистерий
Паркеты зал и камни мостовых.
Действительность бесследно истлевала
Под пальцами рассеянной руки.
Ей грамота мешала с детства книге
И обедняла щедрый смысл письмен.
А физики напрасные законы
Лишали власти таинства игры.
Своих стихов прерывистые строки,
Свистящие, как шелест древних трав,
Она шептала с вещим напряженьем,
Как заговор от сглаза и огня.
Слепая – здесь, физически – глухая, –
Юродивая, старица, дитя, –
Смиренно шла сквозь все обряды жизни:
Хозяйство, брак, детей и нищету.
События житейских повечерий –
(Черед родин, болезней и смертей) –
В душе ее отображались снами –
Сигналами иного бытия.
Когда ж вся жизнь ощерилась годами
Расстрелов, голода, усобиц и вражды,
Она, с доверьем подавая руку,
Пошла за ней на рынок и в тюрьму.
И, нищенствуя долу, литургию
На небе слышала и поняла,
Что хлеб – воистину есть плоть Христова,
Что кровь и скорбь – воистину вино.
И смерть пришла, и смерти не узнала:
Вдруг растворилась в сумраке долин,
В молчании полынных плоскогорий,
В седых камнях Сугдейской старины.
10 февраля 1929
Коктебель
Родился я в деревне. Как скончались
Отец и мать, ушел взыскати
Пути спасения в обитель к преподобным
Зосиме и Савватию. Там иноческий образ
Сподобился принять. И попустил Господь
На стол на патриарший наскочити
В те поры Никону. А Никон окаянный
Арсена-жидовина
В печатный двор печатать посадил.
Тот грек и жидовин в трех землях трижды
Отрекся от Христа для мудрости бесовской
И зачал плевелы в церковны книги сеять.
Тут плач и стон в обители пошел:
Увы и горе! Пала наша вера.
В печали и тоске, с благословенья
Отца духовного, взяв книги и иная,
Потребная в молитвах, аз изыдох
В пустыню дальнюю на остров на Виданьской –
От озера Онега двенадцать верст.
Построил келейку безмолвья ради
И жил, молясь, питаясь рукодельем.
О, ты моя прекрасная пустыня!
Раз, надобен от кельи отлучиться,
Я образ Богоматери с Младенцем –
Вольяшный, медный – поставил ко стене:
«Ну, Свет-Христос и Богородица, храните
И образ свой, и нашу с вами келью».
Пришел на третий день и издали увидел
Келейку малую как головню дымящу.
И зачал зря вопить: «Почто презрела
Мое моление? Приказу не послушала? Келейку
Мою и Твоея не сохранила?» Идох
До кельи обгорелой, ан кругом
Сенишко погорело вместе с кровлей,
А в кельи чисто: огнь не смел войти.
И образ на стене стоит – сияет.
В лесу окрест живуще бесы люты.
И стали в келью приходить ночами.
Страшат и давят: сердце замирает,
Власы встают, дрожат и плоть, и кости.
О полночи пришли однажды двое:
Один был наг, другой одет в кафтане.
И, взяв скамью – на ней же почиваю, –
Нача меня качати, как младенца.
Я ж, осерчав, восстал с одра и беса
Взял поперек и бить учал
Бесищем тем о лавку, вопиюще:
«Небесная Царица, помоги мне».
А бес другой к земле прилип от страха,
Не может ног от пола оторвать.
И сам не вем, как бес в руках изгинул.
Возбнухся ото сна – зело устал, – а руки
Мокром мокры от скверного мясища.
В другой же раз, уснуть я не успел –
Сенные двери пылко растворились,
И в келью бес вскочил, что лютый тать,
Согнул меня и сжал так крепко, туго,
Что пикнуть мне не можно, ни дохнуть.
Уж еле-еле пискнул: «Помози ми».
И сгинул бес, а я же со слезами
Глаголю к образу: «Владычица, почто
Не бережешь меня? Ведь в мале-мале
Злодей не погубил». Тут сон нашел
С печали той великия, и вижу,
Что Богородица из образа склонилась,
Руками беса мучает, измяла
Злодея моего и мне дала.
Я с радости учал его крушить и мять,
Как ветошь драную, и выкинул в окошко:
Измучил ты меня и сам пропал.
По долгой по молитве взглянул в окно – светает.
Лежит бесище то, как мокрое тряпье.
Помале дрогнул и ногу подтянул,
А после руку…
И паки ожил. Встал, как будто пьян.
И говорит: «Ужо к тебе не буду, –
Пойду на Вытегру». А я ему: «Не смей
Ходить на Вытегру – там волость людна.
Иди, где нет людей». А он, как сонный,
От келейки по просеке пошел.
Увидел хитрый Дьявол, что не может
Ни сжечь меня, ни силой побороть,
Так насади мне в келию червей,
Рекомых мравии. Начаша мураши
Мне тайны уды ясть, и ничего иного –
Ни рук, ни ног, а токмо тайны уды.
И горько мне и больно – инда плачу.
Аз стал их, грешный, варом обливать,
Рукой ловить, топтать ногой, они же
Под стены проползают. Окопал я
Всю келейку и камнем затолок.
Они ж сквозь камни лезут и под печь.
Кошницею в реке топить носил.
Мешок на уды шил: не помогло – кусают.
Ни рукоделья делать, ни обедать,
Ни правил править. Бесьей той напасти
Три было месяца. На последях
Обедать сел, закутав уды крепко.
Они ж, не вем как, – все-таки кусают.
Не до обеда стало: слезы потекли.
Пречистую тревожить всё стеснялся,
А тут взмолился к образу: «Спаси,
Владычица, от бесьей сей напасти».
И вот с того же часа
Мне уды грызть не стали мураши.
Колико немощна вся сила человека.
Худого мравия не может одолеть,
Не токмо Дьявола, без Божьей благодати.
Пока в пустыне с бесами боролся,
Иной великой Дьявол Церковь мучал
И праведную веру искажал,
Как мурашей, святые гнезда шпарил,
Да и до нас дошел.
Отец Илья, игумен Соловецкий,
Велел писать мне книги в обличенье
Антихриста, в спасение Царя.
Никонианцы, взяв меня в пустыне,
В темнице утомили, а потом
Пред всем народом пустозерским руку
На площади мне секли. Внидох паки
В темницу лютую и начал умирать.
Весь был в поту, и внутренность горела.
На лавку лег и руку свесил – думал
Души исходу лучше часа нет.
Темница стала мокрая, а смерть нейдет.
Десятник Симеон засушины отмыл
И серою еловой помазал рану.
И снова маялся я днями на соломе.
На день седьмой на лавку всполз и руку
Отсечену на сердце положил.
И чую: Богородица мне руку
Перстами осязает. Я Ее хотел
За руку удержать, а пальцев нету.
Очнулся, а рука платком повязана.
Ощупал левой сеченую руку:
И пальцев нет, и боли нет, а в сердце радость.
Был на Москве в подворье у Николы
Угрешского. И прискочи тут скоро
Стрелецкий голова – Бухвостов – лют разбойник
И поволок на плаху на Болото.
Язык урезал мне и прочь помчал.
В телеге душу мало не вытряс мне,
Столь боль была люта…
О, горе дней тех! Из моей пустыни
Пошел Царя спасать, а языка не стало.
Что нужного, и то мне молвить нечем.
Вздохнул я к Господу из глубины души:
«О скорого услышанья Христова!»
С того язык от корня и пополз,
И до зубов дошел, и стал глаголить ясно.
Свезли меня в темницу в Пустозерье.
По двух годех пришел ко мне мучитель
Елагин – полуголова стрелецкой,
Чтоб нудить нас отречься веры старой.
И непослушливым велел он паки
Языки резать, руки обрубать.
Пришел ко мне палач с ножом, с клещами
Гортань мне отворять, а я вздохнул
Из сердца умиленно: «Помоги мне».
И в мале ощутил, как бы сквозь сон,
Как мне палач язык под корень резал
И руку правую на плахе отсекал.
(Как впервой резали – что лютый змей кусал.)
До Вологды шла кровь проходом задним.
Теперь в тюрьме три дня я умирал.
Пять дней точилась кровь из сеченой ладони.
Где был язык во рте – слин стало много,
И что под головой – всё слинами омочишь,
И ясть нельзя, понеже яди
Во рту вращати нечем.
Егда дадут мне рыбы, щей да хлеба,
Сомну в единый ком, да тако вдруг глотаю.
А по отъятии болезни от руки
Я начал правило в уме творити.
Псалмы читаю, а дойду до места:
«Возрадуется мой язык о правде Твоея», –
Вздохну из глубины – слезишка
Из глазу и покатится:
«А мне чем радоваться? Языка и нету».
И паки: «Веселися сердце, радуйся язык».
Я ж, зря на крест, реку: «Куда язык мой дели?
Нет языка в устах, и сердце плачет».
Так больше двух недель прошло, а всё молю,
Чтоб Богородица язык мне воротила.
Возлег на одр, заснул и вижу: поле
Великое да светлое – конца нет…
Налево же на воздухе повыше
Лежат два языка мои:
Московский – бледноват, а пустозерской
Зело краснешенек.
Взял на руку красной и зрю прилежно:
Ворошится живой он на ладони,
А я дивлюсь красе и живости его.
Учал его вертеть в руках, расправил
И местом рваным к резаному месту,
Идеже прежде был, его приставил, –
Он к корню и прильни, где рос с рожденья.
Возбнух я радостен: что хочет сие быти?
От времени того по малу-малу
Дойде язык мой паки до зубов
И полон бысть. К яденью и молитве
По-прежнему способен, как в пустыне.
И слин нелепых во устах не стало,
И есть язык, мне Богом данный, – новый –
Короче старого, да мало толще.
И ныне веселюсь, и славлю, и пою
Скорозаступнице, язык мне давшей новой.
Сказанье о кончине
Страдальца Епифания и прочих,
С ним вместе пострадавших в Пустозерске:
Был инок Епифаний положен в сруб,
Обложенный соломой, щепой и берестом
И политый смолою.
А вместе Федор, Аввакум и Лазарь.
Когда костер зажгли, в огне запели дружно:
«Владычица, рабов своих прими!»
С гудением великим огнь, как столб,
Поднялся в воздухе, и видели стрельцы
И люди пустозерские, как инок Епифаний
Поднялся в пламени божественною силой
Вверх к небесам и стал невидим глазу.
Тела и ризы прочих не сгорели,
А Епифания останков не нашли.
16 февраля 1929
Коктебель
…Когда я говорю о Боге – слова как львы ослепшие, что ищут источника в пустыне…
У ступеней Божьего престола
Волнами гудящих ореолов
Бьет ключом клокочущая бездна…
На закатах солнц в земных пустынях
Там кипят рубиновые ветры
Устремленных к солнцу облаков.
А когда стихают ураганы
Песнопений ангельских и хоров,
То со дна миров из преисподней
Слышен еле различимый голос
К небесам взывающей земли:
«Тайна тайн непостижимая,
Глубь глубин необозримая,
Высота невосходимая,
Радость радости земной!
Торжество непобедимое,
Ангельски дориносимая
Над родимою землей,
Купина неопалимая!
Херувимов всех честнейшая,
Без сравнения славнейшая,
Огнезрачных серафим,
Очистилище чистейшее!
Госпожа всенепорочная,
Без истленья Бога родшая,
Незакатная звезда.
Радуйся, о благодатная!
Ты молитвы влага росная,
Живоносная вода!
Ангелами охраняемый,
Цвет земли неувядаемый,
Персть, сияньем растворенная,
Глина, девством прокаленная,
Плоть, рожденная сиять,
Тварь, до Бога вознесенная,
Диском солнца облаченная,
На серпе луны взнесенная,
Приснодевственная мать!
Ты покров природы тварной,
Свет во мраке,
Пламень зарный
Путеводного столба!
В грозный час,
Когда над нами –
Над забытыми гробами
Протрубит труба,
В час великий, в час возмездья,
В горький час, когда созвездья
С неба упадут,
И земля между мирами,
Извергаясь пламенами,
Предстанет на суд,
В час, когда вся плоть проснется,
Чрево смерти содрогнется,
Солнце мраком обернется
И, как книга, развернется
Небо надвое,
И разверзнется пучина,
И раздастся голос Сына:
„О, племя упрямое!
Я стучал – вы не открыли,
Жаждал – вы не напоили,
Я алкал – не накормили,
Я был наг – вы не одели…“
И тогда ответишь Ты:
„Я одела, я кормила,
Чресла Богу растворила,
Плотью нищий дух покрыла,
Солнце мира приютила
В чреве темноты“.
В час последний
В тьме кромешной
Над своей землею грешной
Ты расстелешь плат –
Надо всеми, кто ошую,
Кто во славе – одесную
Агнцу предстоят,
Чтоб не сгинул ни единый
Ком пронзенной духом глины,
Без изъятья – навсегда,
И удержишь руку Сына
От последнего проклятья
Безвозвратного суда».
Со ступеней Божьего престола
Смотрит вниз – на землю Богоматерь.
Под ногами серп горит алмазный,
А пред Нею кольчатая бездна
Девяти небесных иерархий:
Ангелы, Архангелы, Архаи,
Власти, и Начала, и Господства,
Троны, Херувимы, Серафимы…
Дышит бездна,
Разжимаясь и сжимаясь,
Поглощая свет и отдавая,
И дыханье бездны:
Алилуйя!
Алилуйя!
Слава Тебе, Боже!
И вокруг Господнего подножья
В самом сердце Вечности и Славы,
Чище всех и ближе всех к престолу –
Пламенные вихри Серафимов
Веют вечной вьюгою любви.
И в плаще клубящихся сияний,
Звездных бурь и ураганов солнц,
В пламенах гудящих шестикрылий,
Весь пронизан зреньем, и очами
Весь покрыт извне и изнутри,
Предстоит пред Девою Пречистой
Серафим.
И Серафиму Дева
Молвит:
«Мой любимиче! Погасни
В человеках. Воплотись. Сожги
Плоть земли сжигающей любовью!
Мой любимиче! Молю тебя: умри
Жизнью человеческой, а Я пребуду
Каждый час с тобою в преисподней».
И, взметнув палящей вьюгой крыльев
И сверля кометным вихрем небо,
Серафим низринулся на землю.
Каждый сам находит пред рожденьем
Для себя родителей. Избравши
Женщину и мужа, зажигает
В их сердцах желанье и толкает
Их друг к другу. То, что люди
Называют страстью и любовью,
Есть желанье третьего родиться.
Потому любовь земная – бремя
Темное. Она безлика
И всегда во всех себе подобна.
И любовники в любови неповинны:
Нету духам в мир иного входа,
Как сквозь чрево матери. Ключарь же
Сам не знает, для кого темницу
Юдоли земной он отпирает.
Вечный дух, сливающийся с плотью,
Сразу гаснет, слепнет и впадает
В темное беспамятство. Отныне
Должен видеть он очами плоти,
Помнить записями вещества.
Потому входящий в жизнь в начале
Пробегает весь разбег творенья:
В чреве матери он повторяет пляску
Древних солнц в туманных звездовертях.
Застывая в черный ком земли,
Распускается животной, дремной жизнью
Незапамятного прошлого – покамест
Всё кипенье страстных руд и лав
Не сжимается в тугой и тесный узел
Слабого младенческого тела.
И, прорвав покровы чревных уз,
С раздирающим, бессильным криком
Падает на дно вселенных – землю.
Богородица сама для Серафима
Избрала чету
И час рожденья:
Сидора с Агафьей Мошниных,
В граде Курске,
В месяце июле,
Девятнадцатого дня,
За шесть лет до смерти
Государыни Елисаветы
Дочери Петра Великого.
Сын рожденный наречен был Прохор.
Дремной жизнью жил младенец Прохор.
Дивные виденья озаряли
Детский сон. В душе звучали хоры
Ангельских далеких песнопений.
Жития подвижников пленяли
Детский дух преодоленьем плоти.
И о чудесах повествованья
Были милы, как напоминанья
Об утраченном, живом законе жизни.
Лет семи с верхушки колокольни
Оступился он. Но чьи-то крылья
Взвились рядом, чьи-то руки
Поддержали в воздухе и невредимым
На землю поставили.
Мать шептала про себя:
«Что убо будет
Отроча сие?» И, прозревая
Дивные предназначенья, сына
К жизненным делам не понуждала.
Прохор же читал святые книги,
В церкви служб не пропускал и в храме
Чувствовал себя как в доме отчем.
Вырос Прохор юношей. И стал
Круглолицым, русым и румяным
Статным русским молодцем. Славянство
Плоть имеет детскую – нетронутую тленьем,
Чистую от записи страстей
И как воск готовую принять
Пламя духа и сгореть лучистым,
Ярким светочем пред темною иконой.
Стало Прохора тянуть в пустыню,
Прочь от суеты, в лесные скиты,
К подвигам, к молчанью и к молитвам.
Девятнадцать лет имел он от рожденья.
Дух небесный врос в земное тело,
Земный узел был затянут туго.
Духу наступало время снова
Расплести завязанное.
Богородица сама избрала место
На Руси меж Сатисом и Сарой
Для подвижничества Серафима.
Погиб гор порос от века бором,
Дремный лес пропах смолой и зверем,
Жили по рекам бобры и выдры,
Лось, медведи, рыси да куницы.
Место то незнаемо от человека.
Сотни лет безлюдья и пустыни,
Сотни лет молитвы и молчанья.
Разверзалось небо над лесами,
Звезды и планеты колдовали
И струились пламенные токи,
И, пронизаны неизреченным светом,
Цепенели воды и деревья.
Раз пришел на гору юный инок.
Много лет провел один в молитвах.
И срубил из сосен церковь
В честь Пречистой Девы Живоносных Вод.
Основал обитель. Был над ней игумен.
В старости замучен был в темнице
Грешною императрицей Анной.
Так возник в лесах дремучих Саров.
Поздней осенью, замерзшими полями
Прохор шел в обитель. Было ясно.
Изморозь березовые рясна
Убирала к утру хрусталями.
В Саров он пришел в канун Введенья.
Слышал в церкви всенощное бденье,
Восторгаясь пенью и усердью
Иноков в молитве.
Прохор послушанье нес в столярне.
Сладок подвиг плотничьей работы,
Ибо плоть древесная – безгрешна
И, не зная боли, радуется
Взмаху топора и ласке струга,
Как земля – сохе, как хворост – искре.
Плоть сосны благоухает солнцем,
Телом девичьим нежна береза,
Вяз и дуб крепки и мускулисты,
Липа – женственна, а клен – что отрок.
Больше всех других дерев любил он
Кипарис – душистый, с костью схожий.
Резал крестики для богомольцев.
Всё же время ни за отдыхом, ни за работой
Умственной не прекращал молитвы.
Стала жизнь его одною непрерывной,
Ни на миг не прекращаемой молитвой:
«Господи Исусе Сыне Божий,
Господи, мя грешного помилуй!»
Ею он звучал до самых недр
Каждою частицей плоти, как звучит
Колокол всей толщей гулкой меди.
И, как благовест, – тяжелыми волнами
В нем росло и ширилось сознанье
Плоти мира – грешной и единой.
Как ни туго вяжет плоть земная,
Как ни крепко выведены своды
И распоры тела, но какой темнице
Удержать верховный омут света,
Ураган молитв и вихри славословий?
Тело Прохора не вынесло напора
Духа. Прохор слег в постель. Три года
Болен был. И саровские старцы
От одра его не отходили.
Иноки служили литургии
И справляли всенощные бденья,
Чтобы вымолить его у смерти.
А когда больного причастили,
У одра явилась Богоматерь,
Протянула руку и сказала:
«Сей есть рода нашего. Но рано
Землю покидать ему». Коснулась
Правого бедра. Раскрылась рана,
Вытекла вода, и исцелился Прохор.
Выздравев, был Прохор посылаем
По Руси за сбором подаяний.
Он ходил по городам, по селам,
По глухим проселочным дорогам,
По лесным тропам, по мшистым логам,
Голым пашням, пажитям веселым.
С нежной лаской лыковые лапти
Попирали и благословляли
Землю темную, страдальную, святую.
Так минули годы послушанья.
Возвратившись в монастырь, он вскоре
Удостоен был монашеского сана.
Старец же Пахомий, прозревая
Прохора божественную тайну,
Повелел, чтоб в иноческом чине
Он именовался Серафимом,
Что означает «пламенный».
Служба утром шла в Страстной Четверг.
Серафим-иеродьякон служит
Литургию. Воздух в церкви полон
Вещим трепетом незримых крыльев,
Молнийные юноши сверкают
В златотканных белых облаченьях,
И звенит, сливаясь с песнопеньем,
Тонкий звон хрустальных голосов.
Говорит священник тайную молитву:
«Сотвори со входом нашим входу
Ангелов, сослужащих нам, быти!»
Вспыхнул храм неизреченным блеском;
В окруженьи света, сил и славы,
Точно в золотистом, пчельном рое,
С западных церковных врат к амвону
Сын Господний в лике человечьем
К ним идет по воздуху. Вошел
В образ свой, и все иконы церкви
Просветились и обстали службу
Сонмами святых. Преображенье
Было зримо только Серафиму.
Онемел язык и замер дух.
Под руки ввели его в алтарь,
Три часа стоял он без движенья,
Только лик – то светом разгорался,
То бледнел, как снег.
Не из ненависти к миру инок
Удаляется в пустыню: русла
И пути ему видней отсюда,
Здесь он постигает различенье
Всех вещей на доброе и злое,
На поток цветенья и распада.
Мир в пустыне виден по-иному,
За мирским виднее мировое,
Мудрость в нем рождается иная,
Он отныне весь иной – он Инок.
Серафим из монастырской кельи
Жить ушел в пустыню со зверями.
Сам себе в лесу избу построил
На речном обрыве возле бора,
Огород вскопал, поставил ульи.
(Пчелы в улье то же, что черницы.)
Мох сбирал, дрова рубил, молился
По пустынножительскому чину.
Раз в неделю он ходил за хлебом
И, питаясь крохами, делился
Со зверьми и птицами лесными.
В полночь звери к келье собирались:
Зайцы, волки, лисы да куницы,
Прилетали вороны и дятлы,
Приползали ящерицы, змеи,
Принимали хлеб от Серафима.
Тишину и строгость любят звери,
Сердцем чтут молитву и молчанье.
Раз пришла монахиня и видит:
Серафим сидит на пне и кормит
Сухарями серого медведя.
Онемела и ступить не смеет.
Серафим же говорит: «Не бойся,
Покорми его сама». – «Да страшно –
Руку он отъест». – «Ты только веруй,
Он тебя не тронет… Что ты, Миша,
Сирот моих пугаешь-то? Не видишь:
Гостью-то попотчевать нам нечем?
Принеси нам утешеньица».
Час спустя медведь вернулся к келье:
Подал старцу осторожно в пасти
Пчельный сот, завернутый в листы.
Ахнула монахиня. А старец:
«Лев служил Герасиму в пустыне,
А медведь вот Серафиму служит…
Радуйся! Чего нам унывать,
Коли нам лесные звери служат?
Не для зверя, а для человека
Бог сходил на землю. Зверь же раньше
Человека в нем Христа узнал.
Бык с ослом у яслей Вифлеемских
До волхвов Младенцу поклонились.
Не рабом, а братом человеку
Создан зверь. Он преклонился долу,
Дабы людям дать подняться к Богу.
Зверь живет в сознаньи омраченном,
Дабы человек мог видеть ясно.
Зверь на нас взирает с упованьем,
Как на Божиих сынов. И звери
Веруют и жаждут воскресенья…
Покорилась тварь не добровольно,
Но по воле покорившего, в надежде
Обрести через него свободу.
Тварь стенает, мучится и ищет
У сынов Господних откровенья,
Со смиреньем кротко принимая
Весь устав жестокий человека.
Человек над тварями поставлен
И за них ответит перед Богом:
Велика вина его пред зверем,
Пред домашней тварью особливо».
Келья инока есть огненная пещь,
В коей тело заживо сгорает.
И пустынножительство избравший
Трудится не о своем спасеньи:
Инок удаляется в пустыню
Не бежать греха, но, грех приняв
На себя, собой его очистить,
Не уйти от мира, но бороться
За него лицом к лицу с врагом,
Не замкнуться, но гореть молитвой
Обо всяком зле, о всякой твари,
О зверях, о людях и о бесах.
Ибо бесы паче всякой твари
Милосердьем голодны, и негде
Им его искать, как в человеке.
Бес рожден от плоти человечьей:
Как сердца цветут молитвой в храме,
Как земля весной цветет цветами,
Так же в мире есть цветенье смерти –
Труп цветет гниеньем и червями,
А душа, охваченная тленьем, –
Бесами, – затем, что Дьявол – дух
Разрушенья, тленья и распада.
Человек, пока подвластен миру
И законам смерти и гниенья,
Сам не знает, что есть искушенье.
Но лишь только он засветит пламя
Внутренней молитвы, тотчас бесы,
Извергаемые прочь, стремятся
Погасить лампаду и вернуться
В смрадные, насиженные гнезда.
Грешник ходит – и не слышно беса.
Вслед же иноку они клубятся стаей.
Потому-то монастырь, что крепость,
Осаждаем бесами всечасно.
Бес уныния приходит в полдень
И рождает беспокойство духа,
Скуку, отвращение, зевоту,
Голод и желанье празднословить,
Гонит прочь из кельи точно хворост,
Ветрами носимый, иль внушает
То почистить, это переставить,
Ум бесплодным делая и праздным.
Бес вечерний сердце жмет и тянет
Горестной, сладимою истомой,
Расстилается воспоминаньем,
Соблазняет суетою неизжитой.
Бес полуношный наводит страхи,
Из могил выходит мертвецами,
Шевелится за спиной, стучится в окна,
Мечет вещи, щелкает столами,
На ухо кричит, колотит в двери,
Чтоб отвлечь сознанье от молитвы.
Бес же утренний туманит мысли
Теплым телом, манит любострастьем,
Застилает мутным сном иконы,
Путает слова и счет в молитвах.
Хитры и проникновенны бесы.
Но в обителях со вражьей силой
Братья борется, как с голубями,
А пустынники – те, как со львами
Или с леопардами в пустыне.
Ибо к тем, кто трудится в пустыне,
Дьявол сам с упорством приступает.
Серафим лицом к лицу боролся
С дьяволом и с бесами. Нельзя
Ангелу в лицо взглянуть от блеска,
Так же нестерпимо видеть бесов.
Ибо бесы – гнусны. Всё, что скрыто
Человеку в собственной природе
Темного, растленного и злого,
Явлено ему воочью в бесе:
Сам себе он в бесьем лике гнусен.
Серафим, приняв всю тягу плоти,
Чрез нее был искушаем бесом.
Русский бес паскудлив и озорист,
Но ребячлив, прост и неразумен.
Ибо плоть славянская незрела
И не знает всех глубин гниенья.
И когда он вышел из затвора,
То увидели, что лик его
Стал сгущенным светом, всё же тело –
Что клубок лучей, обращенных внутрь.
В небе
Ближе всех он был у Бога,
Здесь же стал убогим Серафимом.
Был на небе он покрыт очами,
А теперь его покрыли раны.
Ибо раны – очи, боль есть зренье
Человеческой смиренной плоти.
А над поясницей развернулось
Шестикрылье огненное, оку
Невидимое. И стал согбенен
Серафим под тягой страшной крыльев.
И ходил он, опираясь на топорик.
А затем, чтоб пламенным порывом
От земли не унестись, с тех пор
На плече носил мешок с камнями
И землей, а сверху клал
Самую большую тягу,
Приковавшую его к земле:
Евангелье Христово. А так как крылья
Не давали ему ни сесть, ни лечь – он спал,
Став на колени, лицом к земле,
На локти опершись
И голову держа в руках.
Так, очищенный страданьем, прозорливый,
Растворил он людям двери кельи
И отверз свои уста, уча.
Хлынула вся Русь к его порогу.
В тесной келье, залитой огнями,
Белый старец в белом балахоне,
Весь молитвами, как пламенем, овеян,
Сам горел пылающей свечой.
Приходили ежедён толпами
Праведники, грешники, страдальцы,
Мужики, чиновники, дворяне,
Нищие, калеки и больные
И несли ему на исцеленье
Плоть гниющую
И омертвелый дух.
Приводили ребятишек бабы,
Землю, где ступал он, целовали,
Лаяли и кликали кликуши,
В бесноватом бес в испуге бился
И кричал неистово: «Сожжет!»
Серафим встречал пришедших с лаской,
Радостный, сияющий и тихий,
Кланялся иным земным поклоном,
Руки целовал иным смиренно,
Всех приветствовал: «Христос воскрес!»
Говорил: «Уныние бывает
От усталости. Не грех веселость.
Весел дух перед лицом Творца!
Надо скорбь одолевать, нет дороги унывать.
Иисус – всё победил, смертью смерть Христос убил,
Еву Он преобразил и Адама воскресил!»
Говорил, встречая темный народ:
«Ох, беда-то какая ко мне идет…
Люди с людьми-то что делают…
Что слез-то пролито, что скорби тут».
Матери, которой сын резвился
Средь лампад, стоявших пред иконой:
«С малюткой ангел Божий играет, матушка.
Дитя в беспечных играх
Как можно останавливать!»
О свечах горящих говорил он:
«Телом человек свече подобен.
Как она, он пламенем сгорает.
Вера – воск. Светильник есть надежда.
Огнь – любовь. Будь Господу свечой!
Если кто ко мне имеет веру,
За того горит перед иконой
У меня свеча. Потухнет – преклоняю
За него колени, ибо знаю,
Что он впал сегодня в смертный грех.
Как не может воск не разогретый
Оттиск дать печати, так и души,
Не смягченные грехами и страданьем,
Не воспримут Божию печать».
Прибежал однажды утром в Саров
Мужичонко в зипуне, без шапки,
Спрашивал у встречных у монахов:
«Батюшка, ты что ли Серафим?»
Привели его. Он бухнул в ноги,
Говорит: «Украли лошадь.
Нищий я. Семья… Кормить чем буду?..
Говорят, угадываешь ты…»
Серафим, за голову обнявши,
Приложил ее к своей и молвит:
«Огради себя молчаньем, сыне!
Поспеши в посад Борисоглебов,
Станешь подходить – сверни налево,
Да пройди задами пять домов.
Тут в стене калитка. Против входа
Прямо у колоды конь привязан.
Отвяжи и выведи. Но молча!»
Как сказал, так и случилось всё.
Он вникал во все дела людские,
Малые, житейские, слепые,
Говорил с душевным человеком
О мирском, с духовным – о небесном.
А таких, кому речей не надо,
Деревянным маслицем помажет,
Даст воды испить из рукавички,
Даст сухарик, напоит вином
И с души весь слой дорожной пыли
Отряхнет и зеркало протрет,
Чтоб земные души отразили
Божий Лик в глубинах темных вод.
Болен был помещик Мотовилов.
На руках был принесен он в Саров.
Старец строго вопросил больного:
«Веруете ль вы в Христа, что Он –
Богочеловек, а Богоматерь
Истинно есть Приснодева?» – «Верю».
– «Веруете ль, что Господь как прежде
Исцелял, так и теперь целит?»
– «Верую». – «Так вот – извольте видеть:
Иисус целил больных, снимая
С них грехи, болезни ж принимая
На Себя. И есть Он – прокаженный,
Все-больной, все-грешник, все-страдалец.
Было так, так и поныне есть.
Коли верите, то вы здоровы».
«Как же я здоров, коль вы и слуги
Под руки поддерживаете меня?»
– «Вы совершенно здравы,
Всем вашим телом. Крепче утверждайтесь
Ногами на земле. Ступайте смело.
Вот, Ваше Боголюбие, как хорошо пошли!
Божья Матерь Сына упросила:
Ей молитесь и благодарите».
В ноябре приехал Мотовилов
Старца поблагодарить. Снежило.
День был пасмурный. Пошли по лесу.
Старец посадил его на пень,
Сам присел на корточки и молвит:
«Каждый человек есть ангел,
Замкнутый в темницу плоти.
Если бы соизволеньем Божьим
Мы могли увидеть душу
Ничтожнейшего из людей такою,
Как есть она, мы были б сожжены
Ее огнем в то самое мгновенье,
Как если б были ввергнуты в жерло
Вулкана огнедышащего.
Был сотворен Адам
Неподлежащим действию стихий:
Ни огнь ожечь, ни потопить вода
Его не в силах были.
Каждой твари он ведал имена.
И понимал глаголы Господа и ангелов.
Был Адам в раю подобен углю
Раскаленному. И, вдруг погаснув,
Плотен стал и холоден, и черен.
Но Христос вернул ему прообраз,
Дух Святой вдохнув в учеников».
– «А что же значит
Быть в Духе, батюшка?» –
А Серафим, взяв за плечи:
«Теперь мы оба в Духе.
Что ж ты не смотришь на меня?»
– «Не могу смотреть на вас… От лика
Точно молнии… Глаза от боли ломит».
– «Не устрашайтесь. Ваше Боголюбие,
Теперь вы сами светлы, как я,
Ибо тоже в полноте вы Духа Божьего,
Иначе вам меня таким не увидать.
Не бойтесь. Смотрите прямо мне в глаза».
Глянул – и ужас объял его: поляна
Белая, и лес, крупа снежит,
А посреди поляны ярче солнца
В самом знойном блеске полуденных лучей –
Как вихрь сверкающий, клубится шестикрылье.
А в сердце света Лик Серафима –
Уста шевелятся, глаза глядят,
Да руки поддерживают за плечи.
«Что чувствуете, Ваше Боголюбие?» – «Мир
И тишину такую, что нету слов».
– «Се есть мир, о коем сказано:
Мой мир даю вам!
А что еще вы чувствуете?» – «Радость
Необычайную». – «Се есть радость
В духе рожденного. Жена, когда рожает,
Терпит боли. А родив,
Себя не помнит от радости.
Еще что чувствуете?» – «Теплоту».
– «Какую ж теплоту-то, батюшко?
Ведь мы в лесу сидим. Теперь зима.
Под нами снег и снег на нас.
Какая же теплота?» – «А вот как в бане,
Как пару поддадут…» – «А запах тоже
Такой же, как из бани?» – «Нет.
В детстве матушка, бывало, покупала
Духи в Казани в лучших магазинах –
Так даже в них благоуханья нет такого».
– «Так, Ваше Боголюбие,
Я так же, как и вы, всё чувствую,
Но спрашиваю, дабы убедиться: так ли
Вы всё восприняли? Нет слаще
Благоухания Святого Духа.
Вот вам тепло, а снег на вас не тает,
Затем, что теплота не в воздухе, а в вас.
О ней же сказано, что Царство Божье
Внутри нас есть. Сияние ж такое
От духа, если он просветится сквозь плоть.
Рассказывают о пустыннике Сысое,
Что пред смертью лик его
Как месяц просиял.
Он говорит:
– Вот лик пришел пророков…
Потом лицо сильнее заблистало:
– Вот лик апостолов…
И стало вдвое сильней сияние:
– Ангелы пришли за мной.
Вдруг стал он точно солнце:
– Вот сам Христос приидет!
И предал дух и стал
Он весь как молния.
Вера, Ваше Боголюбие, не в мудрости,
А в сих явленьях духа.
Вот в этом состояньи
Мы оба и находимся.
Запомните сей час:
Для ради сокрушений сердца вашего
Предстательством самой Пречистой Девы
И по смиренным просьбам Серафима
Господь вас удостоил лицезренья
Великолепий славы».
Так «Служке Божьей Матери и Серафима»,
Как звал себя до смерти Мотовилов,
Был явлен подлинный небесный облик старца.
В очищенье и в преображенье плоти
Три удела емлет Богоматерь:
Иверский, Афонский и Печерский.
А теперь – Дивеевский – четвертый
Послан был устроить Серафим.
Как лампаду в древнем срубе, старец
Женский монастырь возжег с молитвой
В самом сердце северной Руси.
Ни один был камень не положен,
Ни одна молитва не свершалась,
Ни одна не принята черница
Без особого соизволенья
Старцу Божьей Матери на то.
Каждый колышек был им окрещен,
Каждый камешек был им омолен,
И сама Небесная Царица
Собственными чистыми стопами
Всю обитель трижды обошла.
А отдельно, рядом с общим скитом,
Рядом с женской скорбною лампадой,
Серафим затеплил скит девичий –
Ярый пламень восковой свечи
От сердец Марии и Елены –
Двух святых и непорочных дев.
Девочкой Мария увязалась
За сестрой-монахинею в Саров.
Было ей тринадцать лет. Крестьянка.
Тонкая. Высоконькая. Ликом
Нежная и строгая. Так низко
Над глазами повязь опускала,
Что видала лишь дорогу в Саров,
Кончики бредущих ног, а в мире
Только лик Святого Серафима.
В девятнадцать лет – отроковица
И молчальница ушла из жизни.
Серафим ей тайны о России
Открывал, пред смертию посхимил,
Называл ее своей невестой
И начальницей небесных дев.
Во миру была сестра Елена
Светской девушкой. Любила танцы,
Болтовню, и смех, и развлеченья.
Раз в пути она ждала в карете
Лошадей. Раскрыла дверцу:
Видит в небе, прямо над собою
Черный змий с пылающею пастью.
Силы нет ни крикнуть, ни позвать.
Вырвалось: «Небесная Царица!
Защити!» И сгинул змий. Воочью
Поняла она весь смрад и мерзость беса
И решилась в монастырь уйти.
За благословеньем к Серафиму
Обратилась, а в ответ ей старец:
«И не думай, и никак нельзя.
Что ты – в монастырь? Ты выйдешь замуж».
Три зимы молила Серафима.
Он же всё:
«Как в тягостях-то будешь,
Лишь не будь скора: ходи потише –
Понемногу с Богом и снесешь».
Уж совсем отчаялась. Но старец
Ей пока дозволил поселиться
В общине Дивеевской. И снова:
«Ну, теперь пора и обручиться
С женишком». – «Я замуж не могу».
– «Всё еще не понимаешь, радость?
Ты пойди к начальнице-то вашей,
Ксении Михайловне, – скажи ей,
Что тебе убогий Серафим
С женихом велит, мол, обручиться,
В черненькую ряску обрядиться –
Вот ведь замуж за кого идти!
Вижу весь твой путь боголюбивый.
Здесь тебе и жить, и умереть.
Будь всегда в молитве и в молчаньи.
Спросят что – ответь. Заговорят – уйди».
Слишком быстрою была Елена:
Вся – порыв, вся – пламень, вся – смиренье.
Потому пред ней и обнажилась
Нежить гнусная и бесья суета.
Серафим же говорил: «Не бойся.
Львом быть трудно. Будь себе голубкой.
Я ж за всех за вас пребуду львом».
Раз, призвавши, он сказал Елене:
«Дать хочу тебе я послушанье:
Болен братец твой, а он мне нужен
Для обители. Умри за брата».
Преклонясь, ответила: «Благословите,
Батюшка!» И вдруг смутилась: «Смерти
Я боюсь…» – «Что нам с тобой бояться?» –
Успокоил Серафим. Вернулась
И слегла. И больше не вставала.
Перед смертью Огнь Неизреченный
Видела, и райские чертоги.
Так и умерла «за послушанье».
И в гробу два раза улыбнулась.
Серафим же, зная час кончины,
Торопил сестер: «Скорей грядите,
Ваша госпожа великая отходит».
Плачущим же говорил: «Не плачьте.
Ничего не понимают – плачут.
Кабы видели – душа-то как взлетела:
Точно птица выпорхнула! Расступились
Серафимы с Херувимами пред ней».
В Благовещение к Серафиму
Евдокия-старица пришла.
Светлый встретил инокиню старец:
«Радость-то нам, радость-то какая!
Никогда и слыхом не слыхалось:
Божья Матерь будет в гости к нам».
– «Не достойна я…» – «Хотя и не достойна,
Упросил я Деву за тебя.
Рядом стань и повторяй за мною:
„Алилуйя! Радуйся, Невеста
Неневестная!“ Не бойся. Крепче
За меня держись. Нам Божья
Благодать является». Раздался
Шум, подобный шуму леса в бурю,
А за ветром ангельские хоры,
Распахнулись стены, и под сводом
Затеплились тысячи свечей.
Двое ангелов вошли с ветвями
Расцветающими. Следом старцы
И сама Небесная Царица.
И двенадцать чистых дев попарно.
Говорит Царица Серафиму:
«Мой любимиче, проси, что хочешь, –
Всё услышу, всё исполню Я».
Стал просить убогий о сиротах
Серафимовых и всем прощенье
Вымолил. А старица упала
Замертво. А после слышит, будто
Спрашивает Богоматерь: «Кто же
Это здесь лежит?» А Серафим:
«Старица, о коей я молился».
Божья Матерь говорит: «Девица!
Встань. Не бойся: здесь такие ж девы,
Как и ты. Мы в гости к вам пришли.
Подойди сама и расспроси их,
Кто они». Сначала Евдокия
Светлых юношей спросила: «Кто вы?»
– «Божьи ангелы». А после старцев…
«Я – Креститель. Я на Иордане
Господа крестил. И обезглавлен
Иродом». – «Я – Иоанн, любимый
Ученик. Мне дано Откровенье».
После к девам подошла по ряду.
Назвались святые девы Феклой,
Юлианией, Варварой, Пелагеей,
Ксенией, Ириной… Все двенадцать
Рассказали ей и жизнь, и муки,
Всё, как писано в Четьи-Минеях.
После с Серафимом все прощались,
Руку в руку с ним поцеловались.
И сказала Богоматерь: «Скоро,
Мой любимиче, ты будешь с нами».
Старец стал готовиться к отходу.
Телом одряхлел, ослабли силы.
Говорил: «Конец идет. Я духом
Только что родился. Телом – мертв».
Начал прятаться от богомольцев,
Издали и молча осеняя
Знаменьем собравшийся народ.
В Новый год был чрезвычайно весел,
Обошел во храме все иконы,
Всем поставил свечи, приложился,
С братией простился, ликовался,
Трижды подходил к своей могиле,
В землю всё смотрел, как бы ликуя.
После же всю ночь молился в келье,
Пел пасхальные веселые каноны:
«Пасха велия… Священнейшая Пасха!»
Духом возносясь домой – на небо.
И взнесенный дух не воротился в тело.
Умер, как стоял, – коленопреклоненный.
Только огнь, плененный смертной плотью,
Из темницы вырвавшись, пожаром
Книги опалил и стены кельи.
Но земли любимой не покинул
Серафим убогой после смерти.
Раз зимой во время снежной вьюги
Заплутал в лесных тропах крестьянин.
Стал молиться жарко Серафиму.
А навстречу старичок – согбенный,
Седенький, в лаптях, в руке топорик.
Под уздцы коня загреб и вывел
Сквозь метель к Дивеевским заборам.
«Кто ты, дедушка?» – спросил крестьянин.
– «Тутошний я… тутошний…» И сгинул.
А зайдя к вечерне помолиться,
Он узнал в часовне на иконе
Давешнего старичка и понял,
Кто его из снежной вьюги вывел.
Всё, с чем жил, к чему ни прикасался:
Вещи, книги, сручья и одежды,
И земля, где он ступал, и воды,
Из земли текущие, и воздух, –
Было всё пронизано любовью
Серафимовой до самых недр.
Всё осталось родником целящей,
Очищающей и чудотворной силы.
– «Тутошний я… тутошний…» Из вьюги,
Из лесов, из родников, из ветра
Шепчет старческий любовный голос.
Серафим и мертвый не покинул
Этих мест, проплавленных молитвой,
И, великое имея дерзновенье
Перед Господом, заступником остался
За святую Русь, за грешную Россию.
<1919, 1929 Коктебель>
Марусе
Закрой глаза и разум угаси.
Я обращаюсь только к подсознанью,
К ночному «Я», что правит нашим телом.
Слова мои запечатлятся крепко
И врежутся вне воли, вне сознанья,
Чтобы себя в тебе осуществить.
Творит не воля, а воображенье.
Весь мир таков, каким он создан нами.
Достаточно сказать себе, что это
Совсем легко, и ты без напряженья
Создашь миры и с места сдвинешь горы.
Все органы твои работают исправно:
Ход вечности отсчитывает сердце,
Нетленно тлеют легкие, желудок
Причастье плоти превращает в дух
И темные отбрасывает шлаки.
Яичник, печень, железы и почки –
Сосредоточия и алтари
Высоких иерархий – в музыкальном
Согласии. Нет никаких тревожных
Звонков и болей: руки не болят,
Здоровы уши, рот не сохнет, нервы
Отчетливы, выносливы и чутки…
А если ты, упорствуя в работе,
Физических превысишь меру сил, –
Тебя удержит сразу подсознанье.
Устав за день здоровым утомленьем,
Ты вечером заснешь без сновидений
Глубоким сном до самого утра.
А сон сотрет вчерашние тревоги
И восстановит равновесье сил,
И станет радостно и бодро, как бывало
Лишь в юности, когда ты просыпалась
Весенним утром от избытка счастья:
Вокруг тебя любимые друзья,
Любимый дом, любимые предметы,
Журчит волна, вдали сияют горы…
Всё, что тебя недавно волновало,
Будило гнев, рождало опасенья,
Все наважденья, страхи и обиды
Скользят, как тени, в зеркале души,
Глубинной тишины не нарушая.
Будь благодарной, мудрой и смиренной.
Люби в себе и взлеты, и паденья,
Люби приливы и отливы счастья,
Людей и жизнь во всем многообразьи,
Раскрой глаза и жадно пей от вод
Стихийной жизни – радостной и вечной.
21 марта 1929
Коктебель
Не на троне – на Ее руке,
Левой ручкой обнимая шею, –
Взор во взор, щекой припав к щеке,
Неотступно требует… Немею –
Нет ни сил, ни слов на языке…
А Она в тревоге и в печали
Через зыбь грядущего глядит
В мировые рдеющие дали,
Где закат пожарами повит.
И такое скорбное волненье
В чистых девичьих чертах, что Лик
В пламени молитвы каждый миг
Как живой меняет выраженье.
Кто разверз озера этих глаз?
Не святой Лука-иконописец,
Как поведал древний летописец,
Не Печерский темный богомаз:
В раскаленных горнах Византии,
В злые дни гонения икон
Лик Ее из огненной стихии
Был в земные краски воплощен.
Но из всех высоких откровений,
Явленных искусством, – он один
Уцелел в костре самосожжений
Посреди обломков и руин.
От мозаик, золота, надгробий,
От всего, чем тот кичился век, –
Ты ушла по водам синих рек
В Киев княжеских междоусобий.
И с тех пор в часы народных бед
Образ Твой, над Русью вознесенный,
В тьме веков указывал нам след
И в темнице – выход потаенный.
Ты напутствовала пред концом
Ратников в сверканьи литургии…
Страшная история России
Вся прошла перед Твоим лицом.
Не погром ли ведая Батыев –
Степь в огне и разоренье сел –
Ты, покинув обреченный Киев,
Унесла великокняжий стол?
И ушла с Андреем в Боголюбов,
В прель и в глушь Владимирских лесов,
В тесный мир сухих сосновых срубов,
Под намет шатровых куполов.
А когда Хромец Железный предал
Окский край мечу и разорил,
Кто в Москву ему прохода не дал
И на Русь дороги заступил?
От лесов, пустынь и побережий
Все к тебе за Русь молиться шли:
Стража богатырских порубежий…
Цепкие сбиратели земли…
Здесь, в Успенском – в сердце стен Кремлевых,
Умилясь на нежный облик Твой,
Сколько глаз жестоких и суровых
Увлажнялось светлою слезой!
Простирались старцы и черницы,
Дымные сияли алтари,
Ниц лежали кроткие царицы,
Преклонялись хмурые цари…
Черной смертью и кровавой битвой
Девичья святилась пелена,
Что осьмивековою молитвой
Всей Руси в веках озарена.
Но слепой народ в годину гнева
Отдал сам ключи своих твердынь,
И ушла Предстательница-Дева
Из своих поруганных святынь.
А когда кумашные помосты
Подняли перед церквами крик –
Из-под риз и набожной коросты
Ты явила подлинный свой Лик:
Светлый Лик Премудрости-Софии,
Заскорузлый в скаредной Москве,
А в грядущем – Лик самой России –
Вопреки наветам и молве.
Не дрожит от бронзового гуда
Древний Кремль и не цветут цветы:
В мире нет слепительнее чуда
Откровенья вечной Красоты!
Посыл – А. И. Анисимову
Верный страж и ревностный блюститель
Матушки Владимирской, – тебе –
Два ключа: златой – в Ее обитель,
Ржавый – к нашей горестной судьбе.
26 марта 1929
Коктебель