С тех пор как были написаны приведённые выше характеристики «истинных социалистов», прошло немало месяцев. В течение этого времени «истинный социализм», до сих пор всплывавший лишь спорадически то тут, то там, стал пышно развиваться. Он нашёл представителей во всех частях отечества, он даже возвысился до того, что приобрёл известное значение в качестве некоей литературной партии. Больше того, он распадается теперь уже на ряд групп, которые, хотя и тесно связаны общими узами немецкой задушевности и научности, общими стремлениями и целями, но всё же определённым образом отделены друг от друга, так как каждая из них имеет свою особую индивидуальность. Таким образом, говоря изысканным языком господина Грюна, «хаотическая масса света» «истинного социализма» со временем превратилась в «упорядоченный свет»; она сконцентрировалась в виде звёзд и созвездий, при кротком, спокойном сиянии которых немецкие бюргеры могут беззаботно предаваться своим проектам честного приобретения маленького состояния и своим надеждам на возвышение низших классов народа.
Мы но можем расстаться с «истинным социализмом», не рассмотрев предварительно поближе хотя бы самые развитые из его групп. Мы увидим, как каждая из них, вначале растекшись по млечному пути всеобщего человеколюбия, впоследствии, благодаря наступившему окислительному брожению, благодаря «истинному воодушевлению во имя человечества» (как выражается г-н д-р Люнинг, несомненно компетентный авторитет) превратилась в отдельные хлопья и отделилась от буржуазно-либеральной сыворотки; мы увидим, как каждая из них затем некоторое время фигурировала на социалистическом небе в виде туманности, как эта туманность становилась все больше и светлее и, наконец, наподобие ракеты, рассыпалась в виде ослепительной группы звёзд и созвездий.
Старейшая, раньше всех самостоятельно развившаяся группа, это — группа вестфальского социализма. Благодаря безмерно важным передрягам между этой группой и королевской прусской полицией, благодаря рвению вестфальских мужей прогресса в деле защиты гласности, — немецкой публике удалось прочесть всю историю этой группы в кёльнских, трирских и других газетах. Поэтому нам остаётся упомянуть здесь лишь самое необходимое.
Вестфальский социализм обитает в районе Билефельда, в Тевтобургском лесу. В газетах появились в своё время таинственные намёки на мистический характер его наиболее ранней эпохи. Но вскоре он вышел из стадии туманности; в первом номере «Westphalisches Dampfboot» он раскрылся и явил изумлённому взору сонм сверкающих звёзд. Мы находимся на севере от экватора, и, как гласит старинный стих:
На севере видны и Овен и Телец,
Рак, Близнецы и Лев, над Девою венец.
Существование «Дев» было уже давно констатировано «хорошей прессой»; «Лев» был тот же самый херуск Герман, который, вскоре после того как раскрылась вестфальская туманность, покинул своих милых друзей и отныне в качестве народного трибуна[156] потрясает из Америки своей белокурой гривой. Вскоре после этого за ним «из-за злосчастных превратностей судьбы» последовал Рак, благодаря чему вестфальский социализм хотя и овдовел, но всё же продолжал свою деятельность. Из Близнецов один также отправился в Америку, чтобы основать там колонию; пока он там пропадал, другой изобрёл «народное хозяйство в его грядущей форме» (ср. Люнинг, «Dies Buch gehцrt dem Volke», второй год издания)[157]. Но все эти различные фигуры относительно незначительны. Средоточием всей группы являются Овен и Телец, эти истинно вестфальские светила, под охраной которых «Westphalisches Dampfboot» уверенно рассекает волны[158].
«Westphalisches Dampfboot» долгое время придерживался mode simple{398} «истинного социализма». «Часа не проходило в течение ночи», когда бы он не проливал горьких слез по поводу бедствий страждущего человечества. Он проповедовал евангелие человека, истинного человека, истинного, настоящего человека, истинного, настоящего, живого человека, — он проповедовал изо всех сил, но силы-то у него были не очень велики. У него было мягкое сердце, и рисовую кашу с молоком он любил больше, чем испанский перец. Поэтому его критика носила очень добродушный характер, и он охотно присоединился к таким же, как и он, милосердным, любвеобильным рецензентам, а не к недавно вошедшей в употребление бессердечной, холодной резкости суждений. У него было покладистое и не очень-то отважное сердце и потому даже бесчувственное «Святое семейство» было пощажено им. С величайшей добросовестностью сообщал он о различных фазах деятельности билефельдских, мюнстерских и других местных союзов, пекущихся о возвышении трудящихся классов. Величайшее внимание было уделено важным событиям в билефельдском музее. А для того, чтобы вестфальский бюргер и поселянин знали, что делается на свете, для этого в конце каждого номера, в ежемесячном обзоре «мировых происшествий», восхвалялись те же либералы, которые подвергались нападкам в остальных статьях того же номера. Заодно вестфальскому бюргеру и поселянину сообщалось также, что разрешилась от бремени королева Виктория, что в Египте свирепствует чума и что русские проиграли сражение на Кавказе.
Ясно, что «Westphalisches Dampfboot» был журналом, который вполне мог рассчитывать на благодарность всех благомыслящих людей и на безмерную похвалу господина Фр. Шнаке в «Gesellschaftsspiegel»[159]. Телец, самодовольно улыбаясь, редактировал на болотистом пастбище «истинного социализма». Хотя цензор и урезывал его подчас, всё же ему никогда не приходилось вздыхать: «это было лучшее место»; вестфальский телец был упряжным животным, а не племенным. Даже «Der Rheinische Beobachter» никогда не посмел упрекнуть в покушении на нравственность ни «Westphalisches Dampfboot» вообще, ни д-ра Отто Люнинга в частности. Словом, можно было полагать, что «Dampfboot», который, с тех пор, как ему был закрыт Везер, плавает лишь по мифической, перенесённой в мир звёзд, реке Эридан[160] (ибо близ Билефельда нет других рек), что этот «Dampfboot» достиг высшей меры человеческого совершенства.
Но, несмотря на все свои усилия, «Dampfboot» развил доныне лишь простейшую фазу «истинного социализма». К лету 1846 г. он вышел из-под знака Тельца и приблизился к знаку Овна или, скорее, — говоря с большей исторической точностью, — Овен приблизился к нему. Овен был человеком много путешествовавшим и в полном смысле слова был на высоте своего века. Он объяснил Тельцу, как, собственно, обстоят теперь дела на свете, что «действительные отношения» теперь самое главное и что потому необходимо сделать новый поворот. Телец вполне с ним согласился, и с этой минуты «Westphalisches Dampfboot» представляет собой ещё более возвышающее зрелище: он являет собою mode compose{399} «истинного социализма».
«Овен и Телец» считали, что наилучший способ осуществить этот грациозный поворот — напечатать нашу критику нью-йоркского «Volks-Tribun»[161], посланную нами этой газете в рукописи и принятую ею. «Dampfboot», который теперь не постеснялся напасть на своего собственного Льва, находящегося далеко в Америке (mode compose «истинного социализма» проявляет гораздо больше смелости, чем его mode simple), впрочем, был настолько хитёр, что присоединил к вышеупомянутой критике следующее человеколюбивое замечание: «Если кто-нибудь увидит в данном произведении самокритику» (?!) «Dampfboot», то мы ничего не будем иметь против этого.
Таким образом, mode compose «истинного социализма» достаточно подготовлен, и теперь он во весь опор, галопом мчится вперёд по новому пути. Овен, от природы воинственное существо, не может успокоиться на существовавшей до сих пор добродушной критике; нового барана-вожака вестфальского овечьего стада охватывает воинственный пыл, и прежде чем его робкие товарищи успевают его удержать, он, наклонив рога, бросается на д-ра Георга Ширгеса в Гамбурге. Раньше д-р Ширгесне был на таком плохом счету у кормчих «Dampfboot», но теперь положение изменилось. Бедный д-р Ширгес представляет mode sim-plicissimus{400} «истинного социализма», и mode compose, хотя сам ещё совсем недавно был весьма простодушен, не может этого ему простить. Поэтому в сентябрьском номере «Dampfboot» от 1846 г. на стр. 409–414 Овен беспощадно пробивает бреши в стенах его «Werkstatt»[162]. Насладимся на мгновение этим зрелищем.
Несколько «истинных социалистов» и soi disant{401} коммунистов, кое-как познакомившись с блестящими сатирами Фурье на буржуазные условия жизни, перевели их на язык немецкой бюргерской морали. При этом они открыли известную уже просветителям и баснописцам прошлого столетия теорию о несчастье богатых, что и дало им материал для неисчерпаемых нравоучительных тирад. Д-р Георг Ширгес, ещё недостаточно посвящённый в таинства истинной доктрины, отнюдь не придерживается того мнения, что «богатые так же несчастны, как и бедные». Вестфальский баран-вожак за это сердито бьёт его рогом, как этого и заслуживает человек, которого «выигрыш в лотерее… мог бы сделать самым счастливым и довольным в мире человеком».
Да, восклицает наш стоический Овен, «вопреки г-ну Ширгесу, всё же верно, что обладания имуществом ещё недостаточно, чтобы сделать людей счастливыми, что наши богачи в весьма большой своей части… отнюдь не считают себя счастливыми». (Ты прав, честный Овен, здоровье — благо, которое нельзя сравнить ни с каким количеством золота.) «Если богач и не страдает от голода и холода, то ведь есть ещё и другие беды» (например, венерические болезни, длительная дождливая погода, а в Германии, между прочим, и угрызения совести), «давления которых он не может избежать». (Действительно, от смерти не спасёт никакое зелье.) «Если заглянуть во внутреннюю жизнь большинства семейств… то всё в них— сплошная гниль… Муж целиком погружён в биржевые и торговые дела» (beatus ille qui procul negotiis[163] — удивительно, как у бедняги еще остаётся время для того, чтобы произвести на свет несколько детей)… «унижен до положения раба денег» (бедняга!), «жена воспитана для роли бессодержательной» (за исключением того времени, когда она беременна), «пустой салонной дамы или хорошей хозяйки, которая интересуется только стряпнёй, стиркой и уходом за детьми» (говорит ли Овен всё ещё о «богатых»?) «и в лучшем случае интересуется только сплетнями» (ясно, что мы всё ещё находимся исключительно на немецкой почве, где «хорошая хозяйка» имеет прекрасную возможность посвятить себя тому, чем «она интересуется», — достаточное основание, чтобы быть крайне «несчастной»), «при этом оба нередко находятся в состоянии непрерывной войны друг с другом… даже связь между родителями и детьми часто разрывается благодаря социальным отношениям» и т. д. и т. д.
О величайшем страдании наш автор забыл. Каждый «богатый» немецкий отец семейства мог бы ему сказать, что супружеские ссоры со временем становятся потребностью, что испорченных детей можно отослать в Батавию и забыть о них, но что вороватая и непослушная прислуга представляет собой теперь невыносимое и, при всё более распространяющейся деморализации мужчин и женщин из простого народа, почти неизбежное «зло».
Если бы господа Ротшильд, Фюльширон и Деказ в Париже, Самюэл Джонс Лойд, Беринг и лорд Вестминстер в Лондоне прочитали это описание горестей «богатых», как бы они посочувствовали доброму вестфальскому Овну!
… «Однако, обнаруживая при этом» (как это было сделано выше), «что давление наших отношений» (а именно — давление атмосферы в 15 фунтов на квадратный дюйм) «тяготеет также и на богатом, хотя и не так сильно, как на бедном, мы получили тот результат, который вообще получается из описания наших отношений и порядков: разъяснение для каждого, кто хочет с этим познакомиться». (Пожалуй, при mode compose «истинного социализма» ещё меньше «получается», чем при mode simple.) «Недовольство богатых, разумеется, не приведёт к перевороту в пользу пролетариев, для этого нужны более мощные пружины» (а именно: журналистские перья{402}); также ничего не достигнешь и словами: «Обнимитесь, миллионы! Мир, лобзание тебе», но одинаковым образом не стоит возиться и с затыканием дыр и мелкими паллиативными средствами» (скажем, попытками примирения в вышеописанном несчастном домашнем хозяйстве) «и из-за этого совершенно забывать крупное — настоящие реформы» (по-видимому, речь идёт о разводе).
Сопоставление вышесказанного «разумеется» со следующим за ним «также» и «но одинаковым образом не стоит» даёт, «разумеется», прискорбный пример путаницы, которая создаётся в голове вестфальца в результате перехода от простого «истинного социализма» к сложному; наше огорчение «также» не уменьшится, когда мы прочтём на следующей странице (413), что «в политически развитых странах… существует состояние, не знающее никаких ограничений», «но одинаковым образом» это не говорит в пользу исторических знаний вестфальского социализма, когда на той же странице говорится: «эгоизм… в самый блестящий период революции, во время Конвента, нередко даже подвергался наказанию», — вероятно, палочными ударами. Тем не менее «мы не имеем никакого основания ожидать лучших результатов от дальнейшей деятельности «нашего Овна» и потому, вероятно, мы не скоро к нему вернёмся».
Посмотрим лучше, что делает Телец. Он в это время занят «мировыми событиями», ставит на стр. 421 (сентябрьский номер 1846 г.) «только такие вопросы, которые ставить необходимо», и стремглав бросается в ту политику, которой, вслед за «Charivari», г-н Гизо дал прозвище — «большая политика». И тут прогресс очевиден по сравнению с ранним периодом простого социализма. Приведём несколько примеров.
В Вестфалию проник слух, что под давлением денежных затруднений, в которых находится прусское правительство, оно легко может быть вынуждено октроировать конституцию. Одновременно газеты сообщают о денежных затруднениях, царящих на берлинской бирже.
Наш вестфальский упряжной телец, не будучи силён в политической экономии, tout bonnement{403} отождествляет денежные затруднения берлинского правительства с совершенно иными денежными затруднениями берлинских коммерсантов и развивает следующую глубокомысленную гипотезу:
«… может быть, ещё в этом году провинциальные сословные представительства будут соединены в общегосударственное сословное представительство. Ибо денежные затруднения всё те же, и банк, видимо, не может их устранить. И может быть даже, что начатые и запроектированные постройки железных дорог подвергнутся серьёзной опасности из-за денежных затруднений, и в таком случае государство легко» (о, sancta simplicitas!{404}) «могло бы взять на себя постройку отдельных линий» (чрезвычайно остроумно), «что опять-таки было бы невозможно без, займа».
Последнее вполне правильно. В простодушной Вестфалии люди всё ещё верят, что они живут под началом патриархального правительства. По мнению даже нашего крайнего социалиста mode compose, прусское правительство так наивно, что даст конституцию только для того, чтобы при помощи внешнего займа вывести из затруднения берлинскую биржу. Счастливая слепая вера!
Но тонкое обоняние нашего вестфальского упряжного тельца находит своё наиболее утончённое проявление в его замечаниях» касающихся внешней политики. Несколько месяцев назад mode compose «истинного социализма» пронюхал следующие новые парижские и лондонские тайны, которые мы сообщим для увеселения читателя:
Сентябрьский номер.
«Франция. — Министерство вышло победителем из выборной кампании, как и следовало ожидать» (когда же вообще вестфалец ожидал «чего-нибудь другого», чем то, что «следовало ожидать»?). «Пусть даже оно пустило в ход все рычаги подкупа, пусть повлияло покушение Анри… во всяком случае, старая оппозиция (Тьер, Барро) потерпела значительное поражение. Но и г-н Гизо не сможет больше рассчитывать на такую компактную консервативную, quand meme{405} голосующую за министерство партию, потому что и консервативная партия распалась на две части: на conservateurs bornes{406} с органами «Debats» и «Epoque» и на conservateurs progressifs{407}, органом которых является «Presse»». (Телец забывает только, что г-н Гизо сам первый в своей речи к избирателям Лизье воспользовался выражением «прогрессивный консерватизм».) «Вообще» (здесь, «как и следовало ожидать», опять начинается уже отмеченная выше у Овна странная бессвязность), «абстрактно-политические партийные вопросы, которые вертелись только вокруг того, должен ли быть министром Тьер или Гизо» (это называется в Вестфалии «абстрактно-политическими партийными вопросами», — там всё ещё думают, что до сих пор во Франции всё «вертелось только вокруг этого»!), «несколько отодвинуты на задний план. Политикоэкономы — Бланки… — избраны в палату, и в связи с этим там, пожалуй» (для просвещения вестфальцев), «будут стоять в порядке дня и политико-экономические вопросы» (вот каково в Вестфалии представление о «вопросах», которые там до сих пор стояли «в порядке дня»!). Стр. 426, 427.
Вопрос: Почему английская аристократия настаивает на телесных наказаниях для солдат? Ответ:
«Если будут упразднены телесные наказания, придётся установить новую систему набора солдат, а если будут лучшие солдаты, нужно будет иметь также и лучших офицеров (!!), достигших этого звания благодаря своим заслугам, а не благодаря деньгам или покровительству. Аристократия именно потому против «отмены телесных наказаний», что с этой отменой она теряет новый оплот — обеспечение своих «младших сыновей». Но средний класс шаг за шагом преследует свои преимущества и одержит и здесь победу».
(Что за небылицы! Походы англичан в Индию, Афганистан и т. д. доказывают, что им в данное время не «нужны лучшие офицеры», а английский средний класс не хочет ни лучших офицеров, ни лучших солдат, ни другой системы рекрутского набора, и его вовсе не интересует вопрос об отмене плётки. Но всё дело в том, что «Dampfboot» видит с некоторого времени в Англии только борьбу среднего класса с аристократией.) Стр. 428.
Октябрьский номер.
Франция. — «Г-н Тьер потерял принадлежавший ему много лет орган «Constitutionnel»; газета куплена одним консервативным депутатом и теперь медленно и незаметно» (конечно, «заметно» только для mode compose «истинного социализма») «переходит в консервативный лагерь. Г-н Тьер давно угрожал, что, если ему станет невтерпёж, он снова возьмётся за своё старое перо в «National», и он, по-видимому, действительно купил теперь «National»».
(К сожалению, «National 1830 г.» был конституционалистским и орлеанистским, т. е. совсем другим, чем республиканский «National 1834 г.», который г-н Тьер, «по-видимому, действительно купил» anno{408} 1846. Впрочем, «Dampfboot» стал жертвой безответственной, мошеннической проделки. Какой-то бессовестный негодяй и враг благих начинаний подсунул редактору несколько номеров «Corsaire-Satan», и вот «Dampfboot», как некий оракул, повторяет bona fide{409} слухи, фигурирующие в этой ни в коем случае не подходящей в моральном отношении для вестфальского читателя газете. Не мог же «Dampfboot» сомневаться в том, что «Corsaire-Satan» имел, по крайней мере, такое же нравственное достоинство и был проникнут таким же сознанием высокого призвания печати, как и он сам!)
«Перешел ли г-н Тьер, сделав этот шаг, к республиканцам, будет видно впоследствии».
Честный херуск, это словечко «ли» ты взял не из «Corsaire»; cela sent la foret teutoburgienne d'une lieue!{410} — Зато он, доверяя «Corsaire», отстаивающему свободу торговли, склоняется к тому, чтобы агитации за libre echange{411} во Франции приписывать такое значение и успех, которых эта агитация вовсе не имеет.
«Наши предсказания, что все промышленные страны должны будут пойти по тому же пути и должны будут достигнуть тех же целей, что и Англия… по-видимому, не совсем уж неправильны, так как они теперь осуществляются. И мы, «непрактичные теоретики», по-видимому, так же хорошо знаем действительные отношения» (ура!), «как и «практичные люди», которые так гордятся своим опытом, своим знакомством с практическими условиями, и мы даже лучше «практичных людей» расцениваем эти отношения».
Несчастные тевтобургские «теоретики»! Вы даже не «знаете» «действительных отношений» «Corsaire-Satan»! (Эти милые вещицы находятся на стр. 479.) Ноябрьский номер.
Франция. — «Напрасно учёные ломают себе голову над вопросом, откуда происходят эти так часто повторяющиеся наводнения. Прежде по приказу Академии вырубались шумящие леса на горах как причина зла, потом эти леса снова насаждались, а зло оставалось в силе» (стр. 522).
«Напрасно» стали бы «учёные ломать себе голову» над тем, что является здесь наибольшим вздором: 1) неужели вестфалец думает, что во Франции Академия может издавать приказы, в частности приказы о рубке лесов; 2) неужели он думает, что леса вырубили не ради дров и прибыли, а из-за наводнений; 3) неужели он думает, что учёные ломают себе голову над причинами этих наводнений; 4) неужели он думает, что леса когда-либо считались причиной наводнений, в то время как во Франции каждый ребёнок знает, что именно истребление лесов является их причиной, и 5) неужели он думает, что леса во Франции снова насаждаются, — между тем, нигде, как во Франции, так не жалуются на небрежное отношение к лесам, на всё усиливающееся истребление лесов, при котором не заботятся об их воспроизведении (ср., кроме специальных журналов, «Reforme», «National», «Democratie pacifique» и другие оппозиционные газеты за октябрь и ноябрь 1846 г.). Вестфальскому Тельцу не везёт во всех отношениях. Если он слушается «Corsaire-Satan», — то он запутывается; если же он слушается своего собственного гения, — то он также запутывается.
«Истинный социализм» в своей второй степени совершил, как мы видели, великие подвиги на поприще высокой политики. Какая проницательность, какое глубокомыслие по сравнению с прежними отчётами о «мировых событиях»! Какое основательное знание «действительных отношений»! Но самым важным «действительным отношением» для «Dampfboot» является положение королевских прусских офицеров. Лейтенант Аннеке, который с некоторого времени не сходит со страниц немецкой периодической печати; важный спор в билефельдском музее по поводу ношения шпаги; возникающие из-за этого судебные процессы об оскорблении чести и т. д. составляют главное содержание октябрьского и ноябрьского номеров. Мы получаем также интересные сообщения о неосуществившемся издании «Deutsche Zeitung», о погибшем в XVII столетии французском королевстве нищих, описанном Монтеем, и о других столь же «действительных» отношениях. В промежутках время от времени мелькает то тут, то там знак умножения[164], который полностью представляет ещё mode simple «истинного социализма» и с величайшим простодушием нагромождает все свои лозунги: немецкая теория и французская практика должны объединиться; коммунизм должен быть проведён в жизнь для того, чтобы мог быть проведён в жизнь гуманизм (стр. 455–458) — и т. д. Время от времени у Овна или у самого Тельца прорываются подобные отголоски прошлого, но это, однако, нисколько не нарушает божественной гармонии «действительных отношений».
Оставим теперь главную часть вестфальской армии для того, чтобы проследить за манёврами отделившегося от неё отряда, окопавшегося в благословенном Вуппертале под юбкой некоей массивной Немезиды[165]. С давних пор некий господин Фр. Шнаке в роли Персея держал перед публикой в виде щита Горгоны «Gesellschaftsspiegel» — и притом с таким успехом, что не только публика заснула над «Gesellschaftsspiegel», но и «Gesellschaftsspiegel» заснул над публикой. Но наш Персей оказался шутником. Достигнув этого завидного результата, он сообщает (последний номер, последняя страница): 1) что «Gesellschaftsspiegel» опочил, 2) что, во избежание в будущем запаздываний, лучше всего его получать по почте. Так он и скончался, исправляя свои последние опечатки.
Уже это внимание к «действительным отношениям» показывает, что мы и здесь имеем дело с mode compose «истинного социализма». Всё же Овен и Телец существенно отличаются от нашего Персея. Надо отдать справедливость Овну и Тельцу, что они но возможности остаются верны «действительным отношениям», т. е. отношениям Вестфалии и вообще Германии. Доказательство — приведённая выше душераздирающая сцена с Овном. Доказательство — прочувствованные описания немецкой политической жизни, которые даёт Телец и которые нам пришлось опустить. При переходе на новую точку зрения они захватили с собой из mode simple простое, неподкрашенное мещанство, немецкую действительность. Что же касается ратования за человека, за немецкую теорию и т. д., то это предоставляется всяким знакам умножения и другим второстепенным звёздам. С «Gesellschaftsspiegel» происходит как раз обратное. Здесь военачальник Персей по возможности отстраняется от мелкобуржуазной действительности, использование которой он предоставляет своей свите, а сам, следуя мифу, поднимается в эфир немецкой теории. Он тем более может проявить некоторое пренебрежение к «действительным отношениям», что стоит на гораздо более определённой точке зрения. Если непосредственно вестфальские звёзды представляют mode compose, то Персей — tout ce qu'il у a de plus compose en Allemagne{412}. В своём отважнейшем идеологическом полёте он, однако, всегда стоит на «материальном базисе», и эта прочная подоснова придаёт ему в борьбе такую храбрость, что о ней ещё много лет будут помнить господа Гуцков, Штейнман, Опиц и другие выдающиеся личности. Но «материальный базис» нашего Персея состоит главным образом в следующем[166]:
1) «Только с упразднением материального базиса нашего общества, частной наживы, человек тоже становится другим» (номер X, стр. 53).
Если бы только mode simple, так часто высказывавший эту стародавнюю мысль, знал, что частная нажива является материальным базисом нашего общества, то он превратился бы в mode compose и под ауспициями нашего Персея вёл бы в полном благочестии и благопристойности спокойную и смиренную жизнь. Но так как он сам не имел никакого материального базиса, то с ним совершилось то, что написано у пророка Гёте:
И если зада не дано, —
На что же сядет рыцарь?[167]
Насколько «материален» этот базис, частная нажива, видно, между прочим, из следующего:
«Эгоизм, частная нажива» (которые, таким образом, тождественны; следовательно, «эгоизм» — тоже «материальный базис») «разлагает мир принципом: каждый за себя» и т. д. (стр. 53).
Стало быть, это — «материальный базис», который «разлагает» не «материальными» фактами, а идеальными «принципами». — Нищета, как известно (если это ещё неизвестно, то Персей в вышеуказанном месте сам это разъясняет), тоже является одной из сторон «нашего общества». Но, как мы узнаём, не «материальный базис, частная нажива», a, au contraire{413}, «трансцендентность повергла человечество в нищету» (стр. 54 — все три цитаты взяты из одной и той же статьи).
Пусть же, в таком случае, «трансцендентность» поскорее освободит несчастного Персея «из нищеты, в которую» его «поверг» «материальный базис».
2) «Настоящую массу приводит в движение не идея, а «правильно понятый интерес»… В социальной революции… эгоизму консервативной партии противопоставляется более благородный эгоизм жаждущего спасения» (!!) «народа» («жаждущий спасения» народ, который делает революцию!)… «народ борется именно за свой «правильно понятый интерес» против исключительного, грубого интереса частных лиц, опираясь на нравственную силу и неутомимое рвение» (номер XII, стр. 86).
«Правильно понятый интерес» нашего «жаждущего спасения» Персея, который, без сомнения, «опирается на нравственную силу и неутомимое рвение», заключается в том, чтобы «эгоизму консервативной партии противопоставить более благородный эгоизм» молчания, потому что он «ни одной идеи не приводит в движение» без того, чтобы не компрометировать при этом mode compose «истинного социализма».
3) «Бедность — одно из последствий собственности, которая является частной собственностью и которая по своей природе имеет исключающий характер!!» (XII, 79).
4) «Какие ассоциации здесь имеются в виду, нельзя определить; но если автор имеет в виду эгоистические ассоциации капиталистов, то, значит, он забыл о важных ассоциациях ремесленников против произвола работодателей»!! (XII, 80).
Персей счастливее. Какой вздор он хотел нагородить — «нельзя определить», но если он «имел в виду» только стилистический вздор, то он нисколько не «забыл» и не менее «важный» вздор — логический. По поводу ассоциаций мы упомянем ещё, что на стр. 84 нам даётся разъяснение относительно «ассоциаций в собственном смысле, которые поднимают сознание пролетариев и создают энергичную (!) пролетарскую (!!) совместную (!!!) оппозицию против существующих условий».
Мы уже отметили выше, говоря о господине Грюне, привычку «истинных социалистов» присваивать себе непонятные рассуждения посредством заучивания наизусть отдельных фраз и лозунгов[168]. Mode compose отличается от mode simple только большим количеством этих дошедших до него окольными путями и потому наспех проглоченных, непереваренных кусков и вызванной у него, в силу этого, отчаянной резью в желудке. Мы видели, как у вестфальца при каждом слове срываются с языка «действительные отношения», «политико-экономические вопросы» и т. д., как бесстрашный Персей оперирует «материальным базисом», «правильно понятым интересом», «пролетарской оппозицией». Этот последний рыцарь Зеркала, кроме того, ввёл у себя в употребление «феодализм денег», который, однако, лучше было бы предоставить его автору — Фурье. Он так мало задумывается над данным термином, что в XII номере, стр. 78, утверждает, что этот феодализм «создаёт вместо феодальной аристократии только имущественную аристократию», откуда следует, 1) что «феодализм денег», т. е. «имущественная аристократия», сам, себя «создаёт» и 2) что «феодальная аристократия» не была «имущественной аристократией». Затем он утверждает на стр. 79, что «феодализм денег» (т. е. банкиров, — феодализм, вассалами которого являются мелкие капиталисты и промышленники, если продолжать пользоваться образными выражениями) и феодализм «промышленности» (вассалами которого являются пролетарии) «едино» суть.
К «материальному базису» непринуждённо присоединяется ещё следующее благочестивое пожелание рыцаря Зеркала (пожелание, которое напоминает радостную надежду вестфальца на то, что французская палата депутатов прочтёт для их, тевтобуржцев, поучения курс лекций по политической экономии):
«Но мы должны заметить, что из присланных нам номеров «Volks-Tribun» (нью-йоркского) мы до сих пор почти ничего не узнали… о торговле и промышленности Америки… Отсутствие поучительных сообщений о промышленных и политико-экономических условиях Америки, из которых все же» (неужели?) «всегда исходит социальная реформа» и т. д. (X, стр. 56).
«Volks-Tribun», газета, которая хочет непосредственно вести в Америке популярную пропаганду, осуждается, следовательно, не потому, что превратно начинает своё дело, а потому, что не снабжает «Gesellschaftsspiegel» «поучительными сообщениями» о вещах, с которыми в том виде, как это здесь требуется, он не имеет ровно ничего общего. С тех пор как Персей открыл «материальный базис», с которым он не знает что делать, оп требует от каждого разъяснений по этому поводу.
Кроме того, Персей рассказывает нам ещё, что конкуренция разоряет мелкий средний класс, что
«роскошь в одежде… сшитой из тяжёлых материй… очень обременительна» (XII, стр. 83. — Персей, вероятно, думает, что атласное платье весит столько же, сколько кольчуга) — и прочее в этом роде.
А для того, чтобы у читателя не оставалось сомнения в том, что является «материальным базисом» представлений нашего Персея, в номере X, стр. 53, говорится:
«Господину Гуцкову следовало бы сначала познакомиться с немецкой общественной наукой, и тогда его не смущали бы воспоминания о запретном французском коммунизме, Бабёфе, Кабе…», и на стр. 52:
«немецкий коммунизм хочет изобразить такое общество, в котором труд и наслаждение тождественны и уже не отделены друг от друга внешним вознаграждением».
Мы видели выше, в чём заключается «немецкая общественная наука», а также и подлежащее «изображению» общество; при этом мы очутились отнюдь не в самом лучшем обществе.
Что касается соратников рыцаря Зеркала, то в них нашло свой «изображение» чрезвычайно скучное «общество». Одно время они взяли на себя роль провидения для немецкого бюргера и поселянина. Ни один кровельщик не упал с крыши, ни один ребёнок не упал в воду — без ведома и помимо желания «Gesellschaftsspiegel». К счастью для «Dorfzeitung», которой эта конкуренция становилась опасной, братство Зеркала вскоре прекратило эту утомительную деятельность: один за другим члены братства заснули от изнеможения. Напрасно были приложены все средства, чтобы их растормошить, чтобы влить в журнал новые силы; действие щита Горгоны — его способность превращать в камень — сказалось и на сотрудниках; кончилось дело тем, что наш Персей со своим щитом и своим «материальным базисом» оказался одиноким — «один среди трупов с любящей душой»[169]; невозможная талия массивной Немезиды превратилась в развалины, и «Gesellschaftsspiegel» прекратил своё существование.
Мир праху его! А мы тем временем сделаем поворот и поищем по соседству в северном полушарии другое, более светлое созвездие. Нам навстречу сверкает своим сияющим хвостом Ursa Major{414}, большой медведь, или медвежий майор Пютман, по прозвищу Семизвездие, потому что он всегда выступает в число семерых, чтобы заполнить требуемые двадцать листов[170]. Отважный вояка! Ему надоело стоять на четырёх ногах на небесной картой вот он, наконец, встал на задние лапы и вооружился, как сказано: облекитесь в мундир характера и перевязь убеждений, водрузите на плечах эполеты высокопарности, возложите треуголку одушевления и украсьте Вашу мужественную грудь орденом самопожертвования третьего разряда, опояшьтесь клинком ненависти к тиранам и обуйте ноги в готовность вести пропаганду с возможно меньшими издержками производства. В столь живописном одеянии выступает наш майор перед своим батальоном, обнажает шпагу, командует: смирно! — и держит следующую речь:
Солдаты! С высоты издательской витрины смотрят на нас сорок луидоров! Оглянитесь вокруг, героические защитники «всеобъемлющей общественной реформы», видите ли Вы солнце? Это — солнце Аустерлица, которое предвещает нам победу, солдаты!
«Бесстрашие и решимость выстоять до конца мы черпаем в сознании того, что мы боремся только за бедных и обездоленных, за обманутых и отчаявшихся. Ничего нет половинчатого в том, что мы защищаем, ничего неясного» (имеется, скорее, нечто целиком и полностью путаное) «в том, чего мы хотим, и потому мы непоколебимы и, несмотря ни на что, навсегда верны народу, угнетённому народу» («Rheinische Jahrbucher», т. II, Предисловие).
На плечо! — Смирно! — На караул! — Да здравствует новый общественный строй, который мы исправили по Бабёфу в четырнадцати главах и в 63 пунктах полевого устава!
«В конце концов совершенно, разумеется, безразлично, будет ли так, как мы предполагаем, но всё же будет иначе, чем думает враг, иначе, чем было до сих пор! Все подлые установления, своими гнусными делами способствовавшие в течение столетий гибели народов и людей, погибнут!» («Rheinische Jahrbucher», II, стр. 240).
Чёрт подери! Смирно! — На руку! Налево кругом! К ноге! Барабан! Вперёд! — Но медведь по своей натуре — истинно германское животное. Вызвав этой речью всеобщее бурное ура и совершив, таким образом, одно из отважнейших деяний нашего века, он располагается по-домашнему и даёт простор своему мягкому, любвеобильному сердцу в протяжной нежной элегии о «лицемерии» («Rheinische Jahrbucher», II, стр. 129–149). В наше прогнившее, насквозь изъеденное червоточиной своекорыстия время есть — увы! — индивиды, в груди у которых не бьётся горячее сердце, глаза которых никогда не туманит слеза сочувствия, в пустом, черепе которых ещё ни разу не блеснула ослепительная молния лучезарного человеческого воодушевления. О, читатель! Если Ты увидишь такого человека, то дай ему прочесть «Лицемерие» большого медведя, и он будет рыдать, рыдать, рыдать! Он увидит, как он беден, ничтожен и гол, ибо, будь он теолог, юрист, медик, государственный деятель, купец, метельщик или привратник, — он найдёт здесь для каждого сословия особое раскрытие особого, свойственного данному сословию лицемерия. Здесь он увидит, как лицемерие гнездится повсюду, увидит, в особенности, «каким тяжёлым проклятием является лицемерие юристов». Если это не приведёт его к покаянию и исправлению, то он не заслужил того, что родился в век большого медведя. Действительно, надо быть честным, «безыскусным», как говорят англичане, медведем, чтобы так чуять на каждом шагу лицемерие злонравного света. Куда бы ни повернулся большой медведь, повсюду он натыкается на лицемерие. С ним дело обстоит, как с его предшественником в «Парке Лили»[171]:
Но ах! Вот я на перекрёстке
И отовсюду слышу смех
И вижу мишуру и блёстки.
Я убегаю ото всех,
Я не хочу,
Ворчу,—
Но снова я на перекрёстке
И вновь гляжу вокруг,
Ворчу и вдруг
Повёртываю с перекрёстка вспять
И возвращаюсь, наконец, опять.
Вполне естественно, ибо как избежать лицемерия в нашем до основания испорченном обществе! Но это грустно!
«Каждый может быть medisant, suffisant, perfid, malizios{415} и всем, чем угодно, потому что найдена подобающая форма» (стр. 145).
Можно положительно прийти в отчаяние, в особенности, если быть Ursa Major!
«Увы! Осквернена ложью также и семья… нить лжи проходит через семью и передаётся по наследству из поколения в поколение».
И горе, трижды горе, главам семей в немецком отечестве!
Он сразу бесноваться начинает,
Могучий дух сквозь ноздри излетает,
Натура дикая видна —
и Ursa Major опять становится на задние лапы:
«Будь проклято, себялюбие! В каком страшном виде витаешь ты над головами людей! С твоими чёрными крылами, с пронзительным карканьем… Проклятие себялюбию!.. Миллионы и миллионы бедных рабов… плачущих и рыдающих, жалующихся и сетующих… Проклятие себялюбию!.. Проклятие себялюбию!.. Шайка жрецов Ваала… Чумное дыхание!.. Проклятие себялюбию!.. Чудовище себялюбия…» (стр. 146–148).
К работе непривычен,
Скребу затылок жёсткий мой.
Любое деревцо смеётся надо мной!
Я жалуюсь лужайке для крикета
С кокетливо подстриженной травой;
Но букс мне кажет нос в ответ на это,
………
В конец измученный, ложусь туда, где бьют
Искусственные водопады.
Лежу я полумёртв, стенаю, слезы лью,
Но слышат жалобу мою
Лишь гипсовые Ореады!
Но величайшее «лицемерие» всей этой иеремиады заключается в том, чтобы выдавать подобные словоизвержения, склеенные из плоских беллетристических фраз и романических воспоминаний, за описание «лицемерия» современного общества и делать вид, что яростно возмущаешься, в интересах страждущего человечества, по поводу этого пугала.
Кто сколько-нибудь знаком с небесной картой, тот знает, что Ursa Major поддерживает там задушевный разговор с индивидуумом весьма скучным по внешности, который ведёт на привязи несколько борзых и называется «Волопас». Этот разговор воспроизводится на звёздном небе «истинного социализма» на странице 241–256 «Rheinische Jahrbucher», т. II. Роль Волопаса берёт на себя тот самый господин Земмиг, о статье которого «Социализм, коммунизм, гуманизм» уже говорилось выше. Обращаясь к нему, мы оказываемся в саксонской группе, важнейшим светилом которой он является, почему он и написал томик о «саксонских делах». Относительно этого томика Ursa Major в приведённом нами месте издаёт доброжелательное ворчание и «с могучим удовлетворением» приводит оттуда целые страницы. Этих цитат достаточно, чтобы охарактеризовать всю книжку, и это тем более кстати, что за границей сочинений Волопаса достать нельзя.
Хотя Волопас в «саксонских делах» снисходит с высоты своей спекуляции к «действительным отношениям», всё же он, со всей своей саксонской группой, так же, как и Ursa Major, принадлежит душой и телом к mode simple «истинного социализма». Вообще, mode compose исчерпывается вестфальцами и братством Зеркала, в частности Овном, Тельцом и Персеем. Саксонская и все другие группы представляют собой поэтому лишь дальнейшее развитие уже охарактеризованного выше простого «истинного социализма».
Волопас, как бюргер и как человек, дающий нам описания немецко-конституционного образцового государства, прежде всего напускает одну из своих борзых на либералов. Этой кипучей филиппикой нам незачем заниматься, так как все подобные тирады «истинных социалистов» не что иное, как плоская переделка на немецкий лад критики того же предмета французскими социалистами. С Волопасом дело обстоит точно так же, как с капиталистами; он владеет, употребляя его собственные слова, «продуктами, которые произведены рабочими» Франции и их литературными представителями, владеет «в силу слепого наследования чужих капиталов» («Rheinische Jahrbucher», II, стр. 256). Он даже не переделал этих продуктов на немецкий лад, потому что это было уже сделано до него другими (ср. «Deutsches Burgerbuch», «Rheinische Jahrbucher», I и т. д.). Он только приумножил это «слепое наследование» несколькими проявлениями не просто немецкой, но специально саксонской «слепоты». Так, он считает (там же, стр. 243), что либералы высказываются за «публичное судопроизводство с целью использовать зал суда для своих упражнений в риторических декламациях!» Таким образом, Волопас, несмотря на своё рвение против буржуа, капиталистов и т. д., видит в либералах не столько их самих, сколько оплаченных ими прислужников, адвокатов.
Результат остроумных исследований нашего Волопаса относительно либерализма заслуживает внимания. Никогда еще «истинный социализм» так решительно не высказывал своей политически-реакционной тенденции.
«Но вы… пролетарии… которых эта либеральная буржуазия некогда привела в движение, склонив вас к беспорядкам (помните о 1830 г.), будьте осторожны! Не поддерживайте её в её стремлениях и борьбе… пусть она борется одна. То, что она затевает… только в её интересах. Но прежде всего никогда не принимайте участия в политических революциях, всегда исходящих лишь от недовольного меньшинства, которое из властолюбия свергает господствующую власть и стремится захватить власть в свои руки!» (стр. 245, 256).
Волопас имеет законнейшее право на благодарность королевского саксонского правительства — оно может дать ему в награду по меньшей мере Rautenkrone[172]. Если бы можно было допустить, что немецкий пролетариат последует его совету, то феодально-мелкобуржуазно-крестьянско-бюрократическое образцовое государство Саксонии было бы надолго в безопасности. Волопасу чудится, что то, что хорошо для Франции и Англии, где буржуазия господствует, должно быть хорошо и для Саксонии, где буржуазия далеко ещё не господствует. Впрочем, о том, что даже в Англии и Франции пролетариат не может оставаться равнодушным к вопросам, которые прежде всего выражают, конечно, лишь какой-либо интерес буржуазии или определённой её фракции, — об этом Волопас может ежедневно прочесть в тамошних пролетарских газетах. Такими вопросами, между прочим, в Англии являются упразднение государственной церкви, так называемое equitable adjustment{416} национального долга, прямые налоги; во Франции — распространение избирательных прав на мелкую буржуазию, отмена городских пошлин и т. д.
В конце концов всё саксонское «хвалёное свободомыслие есть пустой звук… бесплодная перебранка» — не потому, что этим ничего не будет достигнуто и буржуазия не сможет сделать ни шага вперёд, а потому, что «вам», либералам, «нет никакой возможности коренным образом исцелить этим больное общество». Стр. 249. Они тем менее могут это сделать, что даже не считают общество больным.
Но довольно об этом. На стр. 248 Волопас выпускает вторую экономическую борзую.
В Лейпциге… «возникли целые новые части города» (Волопасу известны такие части города, которые «возникают» не как «новые», а с самого же начала как старые). «Но при этом в квартирном вопросе обнаружилась тяжёлая несоразмерность, так как оказалось, что не имеется квартир за некоторую (!) среднюю плату. Каждый, кто строит дом, стремится к высокой плате» (! следовало сказать — высокой квартирной плате), «вследствие чего его дом доступен только для семей, ведущих большое домашнее хозяйство; уже за недостатком других квартир та или иная семья вынуждена снимать большую квартиру, чем ей нужно и чем ей это позволяют средства. Таким образом, растут долги, судебные описи имущества, протесты векселей и т. д.!» (Этот «!» заслуживает второго (!)). «Словом, средний класс буквально обречен на вытеснение».
Можно только удивляться примитивной простоте этой экономической борзой. Волопас видит, что мелкая буржуазия просвещённого города Лейпцига разоряется, с нашей точки зрения, чрезвычайно забавным образом. «В наши дни, когда все различия внутри человеческого рода стираются» (стр. 251), это явление должно было бы радовать и его, но оно его, напротив, огорчает и заставляет доискиваться причин. Причины эти он находит в злостном умысле спекулянтов-строителей, которые за чрезмерно высокую квартирную плату стараются поселить каждого мелкого лавочника во дворце. Лейпцигские «застройщики», как нам повествует Волопас на крайне беспомощном и путаном саксонском языке — немецким его назвать нельзя, — выше всех законов конкуренции. Они строят более дорогие квартиры, чем это нужно их съёмщикам, они равняются не по состоянию рынка, а по «высокой плате». И в то время как во всяком другом месте это привело бы их к сдаче квартир в своих домах по пониженной цене, в Лейпциге им удаётся подчинить рынок своему bon plaisir{417} и заставить съёмщиков разорять себя высокой квартирной платой! Волопас принял муху за слона, временное несоответствие между спросом и предложением на жилищном рынке — за постоянное состояние, даже за причину разорения мелкой буржуазии. Но подобное простодушие можно простить саксонскому социализму, пока он ещё «делает дело, достойное Человека, и за которое Люди будут «его» благословлять» (стр. 242).
Мы уже знаем, что «истинный социализм» — большой ипохондрик. Между тем, можно было бы надеяться, что Волопас, обнаруживший в первом томе «Rheinische Jahrbucher» такую очаровательную смелость суждения, излечится от этой болезни. Ничего подобного. На стр. 252, 253 Волопас выпускает следующую визжащую борзую и приводит этим в экстаз Ursam Majorem:
«Дрезденский стрелковый праздник… народный праздник, и не успели мы очутиться на лугу, как нам навстречу завопили шарманки слепых, которых конституция не делает сытыми… раздались ярмарочные выкрики «артистов», выворачиванием своих членов забавляющих общество, самое устройство которого чудовищно и отвратительно вывернуто».
(Когда канатный плясун становится на голову, для Волопаса это означает современный перевёрнутый вверх дном мир; мистический смысл колесоверчения — банкротство; тайна жонглирования яйцами — карьера «истинно социалистического» писателя, который, несмотря на все «выверты», иногда может оступиться и испачкать яичным желтком весь свой «материальный базис»; шарманка — это конституция, которая не делает сытым, барабан — свобода печати, которая не делает сытым, лавка старой рухляди — «истинный социализм», который тоже не делает сытым. Погружённый в эту символику, Волопас, вздыхая, пробирается сквозь толпу и приходит, в конце концов, как уже раньше Персей, к гордому чувству, что он «один меж чудовищ с любящей душой».)
«А там в палатках владельцы притонов делают своё бесстыдное дело» (следует длинная тирада)… «Проституция, зачумлённое чудовище, ты — последний плод нашего современного общества» (не всегда последний, может дополнительно появиться ещё внебрачный ребёнок)… «Я бы мог рассказать историю, как девушка бросилась в ноги чужому человеку…» (следует история)… «я бы мог рассказать целые истории, но нет, я не хочу» (дело в том, что он их уже только что рассказал)… «Нет, оно, общество, не скорбит над несчастными жертвами нужды и соблазна, но оно, быть может, тащит к судейскому креслу наглых сводников… нет, нет, и не их! Они делают то же, что и все остальные, они торгуют, как торгуют все» и т. д.
Таким образом, «истинный социалист» снял вину со всех индивидов и взвалил её на неприкосновенное «общество». Cosi fan tutti[173] и, в конце концов, дело идёт лишь о том, чтобы быть в дружеских отношениях со всем миром. Характернейшей стороны проституции, — проституция как самой наглядной, не посредственно касающейся самого тела, эксплуатации пролетариата буржуазией, той стороны её, где «порождающая деяния боль в сердце» (стр. 253) со своей моральной нищенской похлёбкой терпит банкротство и где начинается страсть, жаждущая мести, классовая ненависть, — этой стороны «истинный социализм» не знает. Напротив, в проститутках он оплакивает погибших бакалейных продавщиц и мелких мастериц, в лице которых он уже не может восхищаться «венцом творения», «чашечками цветов, пропитанных ароматом самых святых и сладостных чувств». Pauvre petit bonhomme!{418}
Цвет саксонского социализма — это маленький еженедельный листок под названием «Veilchen. Листки невинной современной критики»[174]. Редактор-издатель Г. Шлюссель в Баутцене. Фиалки, таким образом, оказываются по существу первоцветом{419}. Эти нежные цветочки следующим образом описаны в «Trier'sche Zeitung»[175] (12 января этого года) лейпцигским корреспондентом, принадлежащим к той же компании:
«В лице «Veilchen» мы можем приветствовать прогресс, развитие в саксонской художественной литературе; как ни молод этот орган, он всеми силами стремится старую саксонскую политическую половинчатость примирить с социальной теорией современности».
«Старая саксонская половинчатость» ещё не достаточно половинчата для этих архисаксонцев, — они должны наполовину разбавить её «примирением». Чрезвычайно «невинно»! Мы узрели только одну единственную из этих фиалок. Но
Сосредоточенна, скромна, —
То кроткая была фиалка[176].
Друг Волопас в этом номере — первом в 1847 г. — кладёт к ногам «невинных современных» дам, в знак поклонения, несколько прилизанных стишков. Между прочим в них говорится:
О ненависть к тиранам! Как твои шипы
Всё украшают — даже женщин нежные сердца —
сравнение, смелость которого пока что «украсила», пожалуй, «нежное сердце» нашего Волопаса «шипами» угрызений совести.
«Горят не только от любовных шуток» —
так неужели Волопас, который, правда, «мог бы рассказать целые истории», но не «хочет» этого сделать, потому что он их уже рассказал, который ни о каких других «шипах» не говорит, кроме как о шипах «ненависти к тиранам», — неужели этот добропорядочный и образованный человек действительно в состоянии заставить «гореть» «чудные ланиты» женщин и девушек от двусмысленных «любовных шуток»?
Горят не только от любовных шуток,
Вольнолюбивым пламенем горят,
Святым и светлым, чудные ланиты,
Как розы свежие, ласкающие взгляд.
«Вольнолюбивое пламя» легко, конечно, отличить по его более целомудренной, приличной, «светлой» окраске от темно-красного пламени «любовных шуток»; это особенно легко для такого человека, как Волопас, который умеет отличать «шипы ненависти к тиранам» от всех других «шипов».
«Veilchen» тотчас же даёт нам возможность познакомиться с одной из тех красавиц, «нежное сердце» которой «украшено шипами ненависти к тиранам» и «чудные ланиты» которой «вольнолюбивым пламенем горят». А именно: Андромеда «истинно социалистического» звёздного неба (фрейлейн Луиза Отто) — эта прикованная к скале противоестественных обстоятельств современная женщина, вокруг которой бушуют стародавние предрассудки, — даёт «невинную современную критику» поэтических произведений Альфреда Мейснера. Это — поистине своеобразное, но очаровательное зрелище: здесь борются друг с другом нежная стыдливость немецкой девы и бьющее через край восхищение, — восхищение «королём поэтов», который заставил содрогнуться глубочайшие струны женского сердца и извлёк из них звуки восторга, граничащие с более глубокими и нежными ощущениями, звуки, которые своей невинной откровенностью являются лучшей наградой для певца. Послушаем во всей их наивной непосредственности лестные признания девственной души, для которой многое ещё неясно в этом мире, полном зла. Послушаем, памятуя при этом, что для чистых душ всё чисто.
Да, «глубокую задушевность, которой дышат стихи Мейснера, можно только почувствовать, но нельзя разъяснить её тому, кто неспособен это чувствовать. Эти песни — золотой отблеск того горячего пламени, который поэт возжёг на алтаре свободы, принеся в жертву святыню своего сердца. Это отблеск, сияние которого заставляет нас вспомнить слова Шиллера: потомки пройдут мимо того писателя, который не был больше, чем его творения. Здесь же мы чувствуем, что этот поэт сам ещё больше, чем его прекрасные песни» (конечно, фрейлейн Андромеда, конечно), «что в нём есть нечто невыразимое, нечто «стоящее выше всякой видимости», как говорит Гамлет». (О ты, полный предчувствия ангел![177]) «Это нечто есть то, чего нет у многих новых певцов свободы, — оно совершенно отсутствует, например, у Гофмана фон Фаллерслебена и Пруца» (неужели это действительно так?), «отчасти и у Гервега и Фрейлиграта; может быть, это нечто и есть гений».
Может быть, это «шип» Волопаса, прекрасная фрейлейн!
«Конечно, — говорится в той же статье, — критика имеет свои обязанности, но она мне кажется очень деревянной по отношению к такому поэту».
Как девственно! Конечно, молодая, чистая девичья душа должна «казаться» себе «очень деревянной» по сравнению с поэтом, у которого есть такое чудесное «нечто».
«Мы читаем дальше и дальше, до последнего стиха, который должен был бы у всех нас остаться навсегда в памяти:
И, наконец, приходит всё же…
Тот день…
Рука в руке, сидят, смеясь, народы,
Подобно детям, средь чертогов неба,
И за фиалом вновь фиал подъемлют,
Фиал любви на трапезе любви
Народной…»
Затем фрейлейн Андромеда погружается в многозначительное молчание — «рука в руке, подобно детям». Не станем её тревожить.
Наши читатели, вероятно, после этого пожелают ближе узнать короля поэтов Альфреда Мейснера и его «нечто». Он — Орион «истинно социалистического» звёздного неба и, воистину, не позорит занимаемого им положения. Опоясанный сверкающим мечом поэзии, закутанный в «плащ своей скорби» (стр. 67 и 260 «Стихотворений» А. Мейснера, 2-е издание, Лейпциг, 1846), он нервной рукой потрясает палицей загадочности, победоносно низвергая всех противников правого дела. По его пятам, в качестве Малого Пса, следует за ним некий Мориц, Гартман; он также в защиту правого дела издаёт энергичной тявкание под заглавием: «Чаша и меч» (Лейпциг, 1845). Говоря земным языком, мы скажем, что мы попадаем с этими героями в местность, которая уже давно давала «истинному социализму» многочисленных и сильных рекрутов, а именно — в богемские леса.
Первым «истинным социалистом» в богемских лесах был, как известно, Карл Моор. Ему не удалось довести до конца дело возрождения; его время не поняло его, и он сам передал себя в руки правосудия. Орион-Мейснер решил идти по стопам этого благородного человека и — хотя бы в сфере духа — приблизить к цели его возвышенное деяние. Ему, Карлу Моору Второмуу в этом деле помогает, выполняя роль честного Швейцера, вышеупомянутый Мориц Гартман, Canis minor{420}, который в элегических стихах восхваляет бога, короля и отечество, проливая слезы признательных воспоминаний на могиле добряка императора Иосифа. Что касается остальной шайки, заметим только, что ни один из них, по-видимому, до сих пор не проявил достаточно рассудка и остроумия, чтобы взять на себя роль Шпигельберга[178].
С первого же взгляда видно, что Карл Моор Второй — не обыкновенный человек. Он обучался немецкому языку в школе Карла Бека и поэтому выражается с более чем восточной пышностью речи. Вера у него — «мотылёк» (стр. 13), сердце— «цветок» (стр. 16), позже — «пустынный лес» (стр. 24), наконец, — «коршун» (стр. 31). Вечернее небо в его представлении (стр. 65) —
багряно, мёртвенно, как будто бы глазница
Без глаза, блеска и души.
Улыбка его возлюбленной, это — «дитя земли, которое ласкается к детям божьим» (стр. 19).
Ещё гораздо больше, чем выспренняя образная речь, Мейснера отличает от обыкновенных смертных безмерная мировая скорбь. В этом отношении он является настоящим сыном и преемником Карла Моора Первого, когда он указывает на стр. 65, что «безумная мировая скорбь» — одно из первых требований, предъявляемых каждому «спасителю мира». И действительно в отношении мировой скорби Орион-Моор превосходит всех своих предшественников и конкурентов. Послушаем его самого:
«Распятый скорбью, был я мёртв» (стр. 7). «Это сердце, смерти посвящённое» (стр. 8). «Дух мой мрачен» (стр. 10). У него «древняя печаль тоскует в пустынных дебрях сердца» (стр. 24). «Было бы лучше совсем не родиться, но хороша также и смерть» (стр. 29).
Тебя, о сердце, в горький час страданья
Холодный свет забыл средь суеты,
Устами бледными произнеси признанье,
Как несказанно жалко ты (стр. 30).
На стр. 100 у него «кровоточат» «скрытые раны», на стр. 101 он, в интересах человечества, настолько скверно себя чувствует, что для того, «чтобы грудь не разорвалась», вынужден прижать к ней руки, «как тиски», а на стр. 79 он — подстреленный журавль, который осенью не может улететь со своими братьями на юг и который «своими крыльями, пронзёнными свинцом», трепыхается в кустарнике, «бьётся пышным, обагрённым кровью оперением». Откуда же вся эта скорбь? Неужели все эти жалобы — обыкновенная вертеровская любовная тоска, умноженная личными страданиями нашего поэта? Нисколько. Нашему поэту пришлось, правда, много выстрадать, но он сумел во всех своих страданиях выявить некую всеобщую сторону. Он часто указывает, например на стр. 64, что женщины не раз сыграли с ним злую шутку (обычная участь немцев, особенно поэтов), что много горького испытал он в жизни; но всё это доказывает ему лишь негодность мира и необходимость изменения общественных отношений. В его лице страдал не Альфред Мейснер, а человечество, и поэтому из всех своих горестей он делает лишь тот вывод, что быть человеком — большое искусство и тяжёлое бремя.
Всю жизнь, о сердце, здесь (в пустыне) учись влачить бодрее
Гнёт человеческого бытия (стр. 66).
О, горе сладкое, о, скорбь, что дышит счастьем,
О, сладостная боль — быть человеком (стр. 90).
Столь благородная скорбь может рассчитывать в нашем бесчувственном мире только на равнодушие, на оскорбительный отпор и насмешку. Карл Моор Второй убеждается в этом на собственном опыте. Мы видели выше, что «холодный свет забывает» его. В этом отношении ему действительно приходится очень плохо:
Чтоб избежать людской насмешки хладной,
Тюрьму себе воздвиг я, хладную как гроб (стр. 227).
Один раз он ещё пытается приободриться:
Ты, бледный лицемер, хулитель, назови мне
Такую скорбь, что не пронзила б это сердце,
Иль страсть высокую, какой бы не пылал я (стр. 212).
Но ему всё-таки становится слишком тяжко, он удаляется от света, уходит на стр. 65 «в пустыню» и на стр. 70 — «в пустынные горы». Совсем, как Карл Моор Первый. Здесь ручей ему разъясняет, что так как весь мир страдает, — например, растерзанный орлом ягнёнок страдает, сокол страдает, камыш, кряхтя от порывов ветра, страдает, — то «сколь ничтожны муки человека», и потому человеку ничего другого не остаётся, как «с ликованием погибнуть». Но так как ему кажется, что «ликование» не льётся у него из глубины сердца, а «гибель» не вполне устраивает его, то он выезжает верхом, чтобы слышать «голоса степи». Однако здесь ему приходится ещё хуже. Три таинственных всадника один за другим подъезжают к нему и в довольно жестоких словах советуют ему дать себя похоронить:
«И, право, лучше б ты
… себя зарыл в опавшую листву
И умер под травою, под сырой землёй» (стр. 75).
Это — венец его страданий. Люди отталкивают его вместо с его горестями, он обращается к природе, но и тут встречает лишь недовольные лица и грубые ответы. И после того как страдание Карла Моора Второго изрядно надоело нам «своим пышным, обагрённым кровью оперением», мы находим на стр. 211 сонет, в котором поэт считает нужным оправдываться:
… безмолвно я и бережно опять
Всю боль мою влачу и ран бессчётных жала,
Уста мои давно не терпят тщетных жалоб
И страшный опыт мой бессильны восхвалять!!
Но «спаситель мира» должен быть не только страдальцем, но и безумцем. Поэтому «в его груди бурлит безумный порыв страсти» (стр. 24); когда он любит, «его солнца ярко пылают» (стр. 17), его «любовь — сверкание молнии, его поэзия — буря» (стр. 68). Мы вскоре будем иметь пример того, сколь безумно это безумие.
Быстро просмотрим несколько социалистических стихотворений Ориона-Моора.
От стр. 100 до стр. 106 он распускает своё «пышное, обагрённое кровью оперение», чтобы на лету охватить взором бедствия современного общества. Он бешено мчится по улицам Лейпцига в припадке «безумной мировой скорби». Вокруг него ночь, ночь царит и в его сердце. Наконец, он останавливается. Таинственный демон подходит к нему и спрашивает тоном ночного сторожа: что он ищет так поздно на улице? Карл Моор Второй, занятый в эту минуту тем, что сжимает «тисками» рук свою «готовую разорваться» грудную клетку, неподвижно устремляет на демона «пылающие солнца» своих глаз и, наконец, разражается словами (стр. 102):
Пробудясь от звёздной ночи веры,
Я так много вижу в свете духа:
Тот, кто был замучен на Голгофе,
Миру не принёс ещё спасенья.
Вот «как много» видит Карл Моор Второй! Клянёмся «пустынными дебрями» сердца, «плащём скорби», великой трудностью задачи быть человеком, клянёмся пронзёнными свинцом крыльями нашего поэта и всем вообще, что свято Карлу Моору Второму, — не стоило ему ночью мчаться по улице, рискуя тем, что у него разорвётся грудь, что он схватит воспаление лёгких, и вызывать какого-то особого демона, и всё это для того, чтобы сообщить нам, наконец, это открытие! Но послушаем дальше. Демон не хочет на этом успокоиться. Тогда Карл Моор Второй рассказывает, как падшая женщина схватила его за руку и тем самым вызвала у него всевозможные мучительные размышления, которые, в конце концов, вырвались наружу в следующем обращении:
Женщина! В твоей беде виновно
Общество, — его жестокосердье!
Бледной, скорбной жертвою легла ты
На алтарь языческий (!!) порока,
Чтобы прочих женщин непорочность
Незапятнанной осталась в доме.
Демон, оказавшийся теперь самым обыкновенным буржуа, не соглашается с высказанной в этих строках, вполне достойной «истинного социализма», теорией проституции и приводит очень простое возражение: каждый — кузнец своего счастья, «каждый сам в своей вине виновен», и прочие буржуазные фразы; он замечает: «общество есть звук пустой» (он, вероятно, читал Штирнера) и требует, чтобы Карл Моор продолжал свой рассказ. Тот говорит, что видел жилища пролетариев и слышал плач детей.
Там у матери в груди увядшей
Не осталось капли сладкой пищи.
Там невинно умирали дети.
Всё же (!!) чудодейственно природа
Создаёт в груди из крови алой
Молока белеющие капли.
Кто видел это чудо, полагает он, тот не должен горевать, если он и не может верить в то, что Христос сотворил вино из воды. История со свадьбой в Кане, видимо, сделала нашего поэта очень благосклонным к христианству. Мировая скорбь становится здесь настолько глубокой, что Карл Моор Второй теряет способность связно говорить. Демонический буржуа пытается его успокоить и предлагает ему продолжать свой рассказ:
Чахлые предстали дети мне
Там, где трубы дым свой извергали,
Где колёса мощные, в огне,
Тяжкой пляски такты отбивали.
Любопытно знать, что это была за фабрика, где Карл Моор Второй видел «колёса в огне» и к тому же ещё «отбивающие» такты пляски! Этой фабрикой может быть только та, где фабриковались стихи нашего поэта, также «отбивающие такты тяжкой пляски». — Затем рассказывается кое-что о положении фабричных детей. Это бьёт по карману демонического буржуа, который, без сомнения, является также и фабрикантом. Он даже приходит в волнение и возражает, что всё это вздор, что пролетарские дети — это сброд оборванцев, до которого нам никакого дела нет, что гений никогда ещё не погибал из-за таких мелочей, что вообще отдельная личность не имеет значения, важно все человечество в целом, а оно выпутается и без Альфреда Мейснера. Нужда и нищета — таков уж удел людей, и к тому же
Что дурно сам творец создал,
Уж людям больше не исправить.
Затем он исчезает, оставляя нашего удручённого поэта в одиночестве. Поэт качает своей путаной головой и не может придумать ничего лучшего, как пойти домой и всё это дословно передать на бумаге, а затем — напечатать.
На стр. 109 «какой-то бедняга» хочет утопиться; Карл Моор Второй его великодушно удерживает и спрашивает о причинах. Бедняга рассказывает, что он много странствовал по свету:
Где Англии горят кроваво (!) трубы,
В тоске я видел новый ад —
Он туп и нем — и новых обречённых.
Бедняга видел странные вещи в Англии, где чартисты в каждом фабричном городе развивают большую деятельность, чем все политические, социалистические и религиозные партии всей Германии вместе взятые. Должно быть, сам он был «туп и нем».
Потом, во Францию приплыв,
Я видел в ужасе и страхе,
Что, точно лава в жарком прахе,
Рабочих масс бурлит прилив.
«Бедняга», он это «видел в ужасе и страхе»! Таким образом, всюду он видит «борьбу бедных и богатых», он сам «один из илотов», — и так как богатые ничего слышать не хотят, а «день торжества народа так ещё далёк», то он считает, что ему ничего другого не остаётся, как броситься в воду. — И Мейснер, подавленный силой этих доводов, отпускает его. «Прощай, Тебя я не удерживаю больше!»
Наш поэт хорошо сделал, что дал спокойно утопиться этому тупому трусу, который в Англии ничего не увидел, который пришёл в ужас и страх от пролетарского движения во Франции и который настолько подл, что не присоединился к борьбе своего класса против его угнетателей. Ни на что другое этот субъект всё равно не был годен.
На стр. 237 Орион-Моор обращается с тиртейским гимном «к женщинам». «Теперь, когда мужчины трусливо грешат», он предлагает светлокудрым дочерям Германии подняться и «провозгласить слово свободы». Наши нежные блондинки не должны были дожидаться этого приглашения, — публика «в ужасе и страхе» видела примеры того, на какие возвышенные деяния способны женщины Германии, как только они начинают носить брюки и курить сигары.
Посмотрим теперь после этой критики, которой наш поэт подверг существующее общество, каковы его pia desideria{421} в социальном отношении. Мы находим в самом конце написанное рубленой прозой «Примирение», которое более чем подражает «Воскресенью», помещённому в конце сборника стихотворении К. Бека. В «Примирении», между прочим, говорится:
«Не потому, что человечество даёт жизнь отдельным людям, оно живёт и борется. — Человечество само есть один человек». Вследствие этого наш поэт, «отдельный человек», конечно, — «не человек». «Но оно придёт, это время… тогда поднимется человечество, мессия, бог, раскрывающийся в человечестве»… Но этот мессия придёт лишь «через многие тысячелетия, новый спаситель, который будет проповедовать» (действовать он предоставит другим) «разделение труда, братски равномерное для всех детей земли»… и тогда «сошник, символ земли, осенённой духом… знак глубокого почитания… поднимется, сияющий, увенчанный розами, прекраснее даже, чем древний христианский крест».
То, что будет через «многие тысячелетия», для нас, собственно говоря, довольно безразлично. Нам поэтому незачем расследовать, подвинутся ли люди, которые будут тогда существовать, хоть на дюйм вперёд благодаря «проповедям» нового спасителя, захотят ли они вообще слушать какого-либо «спасителя» и окажется ли братская теория этого «спасителя» выполнимой или же ей угрожает банкротство. «Так много» наш поэт на этот раз не «видит». Интересно в этом отрывке только благоговейное коленопреклонение перед святыней будущего, перед идиллическим «сошником». В рядах «истинных социалистов» мы до сих пор встречали только бюргера; здесь мы уже догадываемся, что Карл Моор Второй покажет нам также и поселянина в праздничной одежде. Действительно, мы видим, как он (на стр. 154) смотрит с горы на очаровательную, праздничную долину, где крестьяне и пастухи с тихой радостью весело и с верой в бога трудятся, и вот
О сердце, подлое сомнений, слушай,
Как весело умеет бедность петь!
Здесь бедность «не женщина продажная. Она — дитя, и нагота её невинна!»
И понял я, что добрым и весёлым
Тогда лишь станет бедный род людской,
Когда найдёт в работе земледельца
Блаженное забвенье и покой.
Для того, чтобы ещё яснее показать нам, каков его действительный взгляд, он изображает на стр. 159 семейное счастье деревенского кузнеца и выражает пожелание, чтобы его дети
Никогда не знали той чумы,
Что с надменным самомненьем
Злые или жалкие умы
Называют просвещеньем.
«Истинный социализм» не мог успокоиться, пока наряду с бюргерской идиллией не была реабилитирована и крестьянская идиллия, наряду с лафонтеновскими романами — геснеровские пастушеские сцены. В лице господина Альфреда Мейснера он стал на позицию «Друга детей» Рохова[179] и с этой возвышенной позиции объявил, что назначение человека — превратиться в крестьянина. Кто мог ждать такой детской простоты от поэта «безумной мировой скорби», от обладателя «пылающих солнц», от «мечущего громы» Карла Моора Младшего?
Несмотря на его крестьянскую тоску по мирной сельской жизни, он всё же заявляет, что настоящим полем его деятельности являются большие города. Поэтому наш поэт отправился в Париж, чтобы и здесь увидеть
«… в ужасе и страхе,
Что, точно лава в жарком прахе,
Рабочих масс бурлит прилив».
Helas! il n'en fut rien{422}. В одной корреспонденции из Парижа, помещённой в «Grenzboten», он сообщает, что чувствует себя страшно разочарованным. Почтенный поэт всюду искал эту бурлящую массу пролетариев, даже в Олимпийском цирке[180], где тогда под звуки пушек и литавр демонстрировалась французская революция, но вместо мрачно-добродетельных героев и суровых республиканцев он увидел только смеющийся, подвижной народ неистощимой весёлости, который проявлял гораздо больше интереса к красивым женщинам, чем к великим вопросам человечества. Точно так же он искал в палате депутатов «представителей французского народа», а нашёл лишь кучку откормленных толстопузых болтунов.
И в самом деле, непростительно, что парижские пролетарии не устроили в честь Карла Моора Младшего этакую маленькую июльскую революцию, чтобы дать ему возможность «в ужасе и страхе» составить себе лучшее мнение о них. По поводу всех этих злоключений наш почтенный поэт поднимает громкий вопль и как новый Иона, которого «истинный социализма выплюнул из своего чрева, он предсказывает гибель Ниневии на Сене, о чем можно более подробно прочесть в корреспонденции из Парижа, напечатанной в «Grenzboten» за 1847 г., где наш поэт также весьма забавно рассказывает, как он принял bon bourgeois du marais{423} за пролетария и какие из этого возникли странные недоразумения.
Его «Жижку» мы охотно ему подарим, потому что эта книга просто скучна.
Заговорив уже о стихах, упомянем несколькими словами те шесть призывов к революции, которые наш Фрейлиграт выпустил под заглавием «Са ira», Херизау, 1846 г. Первый из этих призывов — немецкая «Марсельеза»; она воспевает «храброго пирата», который «называется — как в Австрии, так и в Пруссии — революцией». К этому кораблю под собственным флагом, являющемуся значительным подкреплением знаменитому немецкому флоту in partibus infidelium[181], направлено обращение:
Ты на богатства серебряный флот
Устреми жерла пушек длинных,
Пусть жажду сокровищ навек погребёт
Море в грозных своих пучинах!
Впрочем, вся песня полна такого благодушия, что, несмотря на размер, её лучше всего распевать на мелодию «В путь, матросы, с якоря снимайтесь».
Характернее всего стихотворение «Как это делается», т. е. как Фрейлиграт делает революцию. Вот наступили тяжёлые времена, народ голодает, ходит в лохмотьях. «Где достать хлеба и одежду?» Находится «храбрый парень», который знает, как помочь горю. Он ведёт всю толпу в цейхгауз ландвера и раздаёт военные мундиры, которые тут же и надеваются. Берут в руки «для пробы» и винтовки и находят, что «было бы забавно» забрать их с собой. Тут нашему «храброму парню» приходит в голову, что ведь «вся эта шутка с переодеванием может быть названа бунтом, взломом и грабежом», и потому «за своё платье придётся лезть в драку». Поэтому решено взять также и каски, сабли и патронташи и водрузить в качестве знамени нищенскую суму. Так они выходят на улицу. Тогда появляются «королевские войска», генерал отдаёт приказ стрелять, но солдаты, ликуя, бросаются в объятия забавно переодетого ландвера. Так как все в ударе, то опять-таки «в шутку» направляются в столицу, где находят поддержку. Так, из-за «шутки с переодеванием» — «трон рушится и падает корона, колеблются устои государства» и «народ победно поднимает давно поникшую главу». Всё идёт так быстро, так гладко, что за время всей процедуры ни один из членов «пролетарского батальона» не успел, пожалуй, выкурить трубку. Надо признать, что нигде революции не совершаются с большей весёлостью и непринуждённостью, чем в голове нашего Фрейлиграта. Поистине нужна вся черножёлчная ипохондрия «Allgemeine Preusische Zeitung», чтобы в такой невинной, идиллической загородной прогулке почуять государственную измену.
Последняя группа «истинных социалистов», к которой мы перейдём, это — берлинская. Из этой группы мы также возьмём только одного характерного индивида, а именно господина Эрнста Дронке, так как он имеет видные заслуги перед немецкой литературой как изобретатель нового способа художественного творчества. Наши отечественные романисты и новеллисты давно уже нуждались в материале. Никогда ещё не ощущалось такого вздорожания сырья, необходимого для их промысла. Правда, французские фабрики поставляли много годного материала, но предложение не могло здесь удовлетворить спрос, тем более что многое тотчас же преподносилось потребителям в форме переводов и, таким образом, составляло опасную конкуренцию романистам. Тогда проявилось дарование господина Дронке: в образе Офиуха, змееносца на «истинно социалистических» небесах, он высоко поднял над головой огромного извивающегося удава немецкого полицейского законодательства, чтобы переработать его в своих «Полицейских рассказах» в ряд интереснейших новелл. Действительно, это запутанное, скользкое, как змея, законодательство заключает содержательнейший материал для такого рода писаний. В каждом параграфе кроется роман, в каждом распоряжении — трагедия. Господин Дронке, который сам выдержал, в качестве берлинского литератора, ожесточённую борьбу с полицейпрезидиумом, мог говорить в данном случае на основании собственного опыта. В последователях, идущих по проторённому пути, недостатка не будет: поприще богатое. Прусское право, между прочим, представляет собой неисчерпаемый источник напряжённых конфликтов и поразительных эффектов. Одно только законодательство, касающееся развода, алиментов и девичества, — не говоря уже о главах, касающихся противоестественных удовольствий, — даёт немецкой романической промышленности сырьё на сотни лет. Притом нет ничего более лёгкого, чем поэтически обработать один из таких параграфов; коллизия и её исход уже даны в готовом виде, остаётся добавить только детали, которые берутся из первого попавшегося романа Булвера, Дюма или Сю, кое-что к ним приделывается — и рассказ готов. Итак, можно надеяться, что немецкий бюргер и поселянин, а также studiosus juris или cameralium{424} получат со временем целую серию комментариев к современному законодательству, которые дадут им возможность, играючи и безо всякой педантичности, основательно познакомиться с этим предметом.
Мы видим на примере господина Дронке, что наши ожидания не преувеличены. Из одного только законодательства о подданстве он состряпал два рассказа. В одном из них (полицейский развод) кургессенский литератор (немецкие литераторы всегда делают своими героями литераторов) женится на пруссачке, не получив предписанного законом согласия магистрата. Вследствие этого его жена и дети теряют право на кургессенское подданство, из-за чего супруги разводятся при посредстве полиции. Литератор приходит в ярость, осуждает существующие порядки, за это какой-то лейтенант вызывает его на дуэль и закалывает. Полицейские осложнения были связаны с расходами, которые поглотили всё его состояние. Жена, из-за брака с иностранцем, потеряла права прусской подданной и теперь оказывается в крайней нужде. Во втором рассказе — на тему о праве подданства — одного беднягу в течение 14 лет перевозят из Гамбурга в Ганновер и из Ганновера в Гамбург; в одном месте он испытывает сладость каторжных работ, в другом — прелести тюрьмы, и на обоих берегах Эльбы он подвергается палочному избиению. Таким же образом описывается то прескверное положение, при котором на злоупотребления полиции можно жаловаться только самой полиции. Очень трогательно изображается, как полиция в Берлине своим распоряжением о высылке безработной прислуги способствует распространению проституции, и другие захватывающие коллизии.
«Истинный социализм» благодушнейшим образом дал себя одурачить господину Дронке. Он принял полицейские рассказы, плаксивые описания горестей немецких мещан, написанные в тонах «Человеконенавистничества и раскаяния»[182], за изображение конфликтов в современном общество; он поверил, что здесь ведётся социалистическая пропаганда; он ни на минуту не подумал о том, что подобные душераздирающие сцены совершенно невозможны во Франции, Англии и Америке, хотя господствующие там порядки составляют прямую противоположность какому бы то ни было социализму, — не подумал о том, что господин Дронке ведёт не социалистическую, а либеральную пропаганду. «Истинному социализму» это тем более простительно, что и сам господин Дронке также не подумал обо всём этом.
Господин Дронке написал ещё рассказы «Из народной жизни». Здесь перед нами опять рассказ о литераторах, который должен вызвать сострадание публики к нищете профессиональных писателей. Этот рассказ, видимо, вдохновил Фрейлиграта, и он написал трогательное стихотворение, в котором умоляет нас относиться с состраданием к литераторам, восклицая: «Ведь и они пролетарки!». Когда дело дойдёт до того, что немецкие пролетарии расквитаются с буржуазией и другими имущими классами, они при помощи фонарного столба покажут господам литераторам, этому подлейшему из всех продажных классов, что за пролетарии эти господа. Остальные рассказы в книге Дронке представляют собой лишённую всякой фантазии стряпню и обнаруживают незнание настоящей жизни; они служат лишь для того, чтобы социалистические мысли господина Дронке влагать в уста как раз таким людям, к которым они менее всего подходят.
Кроме того, господин Дронке написал книгу о Берлине, которая стоит на высоте современной науки, т. е. в которой обнаруживается пёстрая смесь из младогегельянских, бауэровских, фейербахианских, штирнеровских, «истинно-социалистических» и коммунистических воззрений, имеющих хождение в литературе последних лет. В конечном результате, несмотря ни на что, Берлин остаётся средоточием современного образования, центром умственной жизни и мировым городом с двумя пятыми миллиона жителей, конкуренции которого должны остерегаться Париж и Лондон. Даже гризетки есть в Берлине, — но, видит небо, они вполне в духе этого города!
К берлинскому кружку «истинных социалистов» относится и господин Фридрих Засс, который тоже написал книгу о Берлине, своей духовной родине. Нам знакомо лишь одно стихотворение этого господина, напечатанное в пютмановском «Альбоме» (стр. 29), о котором речь ещё впереди. В этом стихотворении «будущее старой Европы» воспевается на мотив «Леноре снился страшный сон»[183] — в самых отвратительных выражениях, которые наш автор мог только найти в немецком языке, и с возможно большим количеством грамматических ошибок. Социализм господина Засса сводится к тому, что Европа, «блудница», вскоре должна погибнуть.
Могильный червь — вот твой жених.
Сквозь грохот свадьбы слышишь их?
Летят казаки и татары
Занять твой одр, гнилой и старый!
Пустой азийский саркофаг
Твой гроб в соседство примет…
Гиганты мёртвые твои
Потрескались (тьфу, чёрт!) в небытии,
Как треснули (!) Мемфис с Пальмирой.
Гнездо орёл устроит сирый,
Блудница старая, в твоём
Увядшем лбу, давно гнилом!
Видно, что фантазия и язык поэта не меньше «надтреснуты», чем его понимание истории.
Этим взглядом нашего поэта, устремлённым в будущее, мы заканчиваем обзор различных созвездий «истинного социализма». В самом деле — перед нашим телескопом проплыл блестящий ряд созвездий. «Истинный социализм» со своей армией занял как раз наиболее сияющую часть неба! И вокруг всех этих ярких звёзд, выделяясь мягким блеском бюргерской филантропии, простирается в виде млечного пути «Trier'sche Zeitung», — газета, душой и телом присоединившаяся к «истинному социализму». При всех без исключения событиях, которые хотя бы самым отдалённым образом касались «истинного социализма», «Trier'sche Zeitung» всегда с воодушевлением появлялась на сцене. От лейтенанта Аннеке до графини Гацфельдт, от билефельдского музея до госпожи Астон «Trier'sche Zeitung» боролась с такой энергией за интересы «истинного социализма», что чело её покрылось благородным потом. Она в буквальнейшем смысле слова — млечный путь кротости, милосердия и человеколюбия и только в очень редких случаях превращается в кислое молоко. Пусть же она и в дальнейшем тихо и невозмутимо, как и подобает истинному млечному пути, течёт по своему руслу, продолжая снабжать добропорядочных немецких бюргеров маслом мягкосердечия и сыром мещанства; ей нечего опасаться, что кто-нибудь снимет с неё сливки, — она слишком водяниста, чтобы таковые у неё оказались.
Чтобы мы могли расстаться с «истинным социализмом» в неомрачённо-весёлом настроении, он в качестве финала приготовил нам праздник в виде «Альбома, изданного Г. Пютманом. Борна, у Рейхе, 1847». Под эгидой Большой Медведицы здесь зажигается такая жирандоль, ярче которой не увидеть и на пасхе в Риме. Все социалистические поэты, добровольно или в принудительном порядке, доставили необходимые для этого ракеты, которые поднялись к небу в виде шипящего, сверкающего снопа и, треща в воздухе, рассыпались на миллионы звёзд, озаривших дневным светом наши мрачные, как ночь, дела. Но, ах, прекрасное зрелище длится всего лишь миг: фейерверк догорает и оставляет после себя только коптящий дым, из-за которого ночь кажется ещё темнее, чем на самом деле, — дым, сквозь который сверкают, как неизменно яркие звёзды, только семь стихотворений Гейне, попавших, к нашему великому удивлению и к немалому смущению Большой Медведицы, в это общество. Не будем, однако, смущаться этим, не примем близко к сердцу также то, что многие перепечатанные здесь вещи Веерта должны себя чувствовать неуютно в этой компании, и насладимся впечатлением, полученным от фейерверка.
Мы находим здесь очень интересные темы. Весна воспевается три или четыре раза со всем тем воодушевлением, на которое способен «истинный социализм». Не меньше чем восемь соблазнённых девушек представлены нам со всевозможных точек зрения. Мы видим здесь не только самый акт обольщения, но и его последствия; каждый из основных периодов беременности представлен, по крайней мере, одним субъектом. Затем, как полагается, происходят роды, за которыми следует детоубийство или самоубийство. Жаль только, что здесь не фигурирует шиллеровская мать-детоубийца; но издатель считал, очевидно, вполне достаточным, что знакомый возглас: «Иосиф, Иосиф!» и т. д.[184] раздаётся по всей книге. Как составлены эти обольстительные песни, можно судить по одной только строфе, написанной на мотив известной колыбельной песни. Господин Людвиг Кёлер поёт на стр. 299:
Плачь же, мать, о, плачь навзрыд!
Сердце дочери болит!
Плачь же, плачь же день и ночь!
Честь свою забыла дочь!
Твой завет: «дочь, будь честна!» —
Ветру бросила она!
Вообще «Альбом» — настоящий апофеоз преступления. Кроме упомянутых многочисленных детоубийств господин Карл Эк воспевает ещё «Лесное злодеяние»; шваба Хиллера, убившего своих пятерых детей, господин Иоганнес Шерр воспевает в коротком стихотворении, a Ursa Major собственной персоной — в стихотворении бесконечных размеров. Кажется, что находишься на немецкой ярмарке, где шарманщики без конца повторяют свои рассказы об убийствах:
Дитя кровавое, сын ада,
Скажи, чем жизнь твоя была?
Твоя разбойничья засада
Людей пугала без числа.
Да, гнусный карлик, девяносто
Шесть жизней уничтожил ты.
Ты это делал очень просто,
Ломая шеи и хребты, и т. д.
Очень трудно сделать выбор из этих пышущих молодостью писателей и их произведений, полных жизненной теплоты; в сущности безразлично, называться ли Теодором Опицем или Карлом Эком, Иоганнесом Шерром или Йозефом Швейцером, — все эти вещи одинаково прекрасны. Возьмём наугад любого.
Раньше всего мы снова встретимся с нашим другом Волопасом-Земмигом, который занят тем, чтобы вознести весну на спекулятивную высоту «истинного социализма» (стр. 35):
Проснись, проснись: уже весна грядёт…
Оковы сняв, по долам и горам
Свобода бурный бег свой начинает…
Какая это свобода, — мы тотчас же узнаём:
Что рабски смотрите на знак креста?
Свободный человек не преклоняет
Своих колен пред богом — перед тем,
Кто сокрушил отечества дубы,
Богов свободы в бегство обратив!
Значит, это свобода германских девственных лесов, в тени которых Волопас может спокойно размышлять о «социализме, коммунизме, гуманизме» и при желании культивировать «шипы ненависти к тиранам». О шипах мы узнаём, что
Нет ни единой розы без шипов,
поэтому можно надеяться, что и распускающаяся «роза» — Андромеда скоро обретёт свой «шип» и не будет больше «казаться» себе такой «деревянной», как прежде. Волопас действует также в интересах «Veilchen», — которых, правда, тогда ещё не существовало, — сочиняя стихотворение, заглавие и припев которого гласит: «Покупайте фиалки! Покупайте фиалки! Покупайте фиалки!» (стр. 38).
Господин Н. х… с{425} с похвальным усердием постарался написать тридцать две страницы водянистых стихов, не высказав при этом ни единой мысли. Вот, например, «Пролетарская песня» (стр. 166). Пролетарии выходят на лоно природы — если бы мы стали рассказывать, откуда они выходят, то этому бы конца не было — и, наконец, после длинных предисловий разражаются следующим обращением:
О, Природа, мать всего живого!
Одарив весь мир своей любовью,
Всем ты предназначила блаженство.
Ты непостижимо величава!
Слушай нашу пламенную клятву,
Наши сокровенные решенья!
Весть морям несите, реки!
Прошуми, весенний ветер, в соснах!
Точно так же, как чахнут от «чувств и дум», можно «зачахнуть» и от таких стихов.
Тем самым добыта новая тема, о которой затем долго говорится всё в том же тоне. Наконец, в четырнадцатой строфе мы узнаём, чего эти люди, собственно, хотят, но об этом здесь и говорить не стоит.
С господином Йозефом Швейцером тоже небезинтересно познакомиться:
Мысль — душа, а все дела — это только плоть одна.
Свет познания — супруг, действенность — его жена.
К этому непринуждённо присоединяется то, чего хочет господин И. Швейцер, а именно:
Ах, трещать, пылать хочу я ярким пламенем свобод
До тех пор, как смерть-гаситель жарких щепок не зальёт. (Стр. 213.)
Его желание исполняется. В этих стихотворениях он уже «трещит» вволю, а что он «щепка», это видно с первого взгляда; но это — презабавная «щепка»:
Вскинув лоб, скрестивши руки, счастлив, волен — я стою! (Стр. 216.)
В этой позиции он, должно быть, неподражаем. К сожалению, лейпцигское августовское волнение[185] заставляет его выйти на улицу, и там он видит трогательные вещи:
Предо мной, — о, стыд и ужас! — пьяны кровью там и тут,
Нежные ростки людские смертную росу сосут. (Стр. 217.)
Герман Эвербек тоже не ударил лицом в грязь. Он затягивает на стр. 227 «Боевую песню», которую, без сомнения, уже ревели херуски в Тевтобургском лесу:
Мы храбро бьёмся за свободу,
За существо у нас в груди.
Уж не боевая ли это песня для беременных женщин?
Мы бьёмся не за деньги, не за орден
И не по прихоти пустой, —
За будущие бьёмся поколенья, и т. д.
В другом стихотворении мы узнаём:
Думы людей — священны.
Священны и чувства их,
Все души нежные чахнут
От дум и чувств таких.
Точно так же, как чахнут от «чувств и дум», можно «зачахнуть» и от таких стихов.
Мы любим эту землю
С добром её и красой.
И трудимся мы неустанно
На честной ниве людской.
И эта нива вознаграждает наш труд урожаем чувствительных виршей, каких и сам Людвиг Баварский не мог бы изобрести.
Господин Рихард Рейнхардт — тихий, степенный молодой человек. Он «тихими спокойным шагом самораскрытия проходит путь» и преподносит нам стихи ко дню рождения «юного человечества», в которых довольствуется тем, что воспевает:
Свободы чистой любящее солнце,
Любви чистейшей свет свободный,
Любви и мира братский свет.
На этих шести страницах нам становится легко на душе: «любовь» повторяется шестнадцать раз, «свет» — семь раз, «солнце» — пять раз, «свобода» — восемь раз, не говоря уже о «звёздах», «лучезарности», «днях», «отрадах», «радостях», «покое», «розах», «пламени», «истине» и тому подобных второстепенных усладах существования. Если кому-нибудь на долю выпадет счастье быть воспетым таким образом, тот действительно может сойти в могилу умиротворённым.
Но зачем нам останавливаться на всех этих кропателях, когда мы можем рассмотреть таких мастеров, как господин Рудольф Швердтлейн и Ursa Major. Предоставим все эти — хотя и милые, но ещё очень несовершенные — попытки их судьбе и обратимся к венцу социалистической поэзии!
Господин Рудольф Швердтлейн поёт:
«Вперёд!»
Мы всадники жизни. Ура! (трижды)
Куда вы, всадники жизни?
Мы мчимся на смерть. Ура!
Мы в трубы трубим. Ура! (трижды)
Что в ваших трубах звучит?
Звучит, гремит в них смерть. Ура!
Позади осталось войско. Ура! (трижды)
Что делает там ваше войско?
Спит вечным сном. Ура!
Чу! То враги трубят? Ура! (трижды)
Горе вам, бедные трубачи!
Теперь мы мчимся на смерть. Ура!
Горе тебе, бедный трубач! — Мы видим, что всадник жизни, полный смеющейся отваги, скачет не только навстречу смерти, — так же смело скачет он и навстречу величайшей бессмыслице, в которой он себя так же хорошо чувствует, как вошь в овечьей шерсти. Несколькими страницами дальше всадник жизни открывает «Огонь»:
Мы так умны, мы знаем всё на свете,
И жизнь ушла стремительно вперёд…
Но Ты, гребя, волну рассечь не сможешь,
Чтоб призрак близ ушей не прошумел.
Было бы желательно, чтобы у всадника жизни «близ ушей прошумело» по возможности твёрдое тело, дабы отбить у него охоту возиться с призраками.
Плод надкуси, — меж ним и меж зубами
Возникнет привиденье в тот же миг,
Схватись за гриву в быстрой скачке. — сразу
Вздыбится призрак с конскими ушами.
У всадника тоже что-то «вздыбилось» по обеим сторонам головы, но это не «конские уши»
Вокруг тебя гиены-мысли рыщут,
Ту обними, что сердцем овладела.
С этим всадником жизни дело обстоит так, как и с другими отважными вояками. Смерти он не боится, но «духи», «привидения» и особенно «мысли» заставляют его дрожать, как осиновый лист. Чтобы спастись от них, он решает поджечь весь мир, «отваживается устроить всеобщий мировой пожар».
Разрушать — вот лозунг времени великий,
Последняя возможность примиренья
Разлада. Пусть сгорают дух и тело
На всех путях в познаньи бытия.
Пусть, как руда, что в тигле, мир кипит
В огне, стремясь отлиться в новых формах,
И демон мир очистит огненным судом,
Начало новой эре положив.
Всадник жизни попал в точку. Последняя возможность примирения разлада, содержащаяся в великом лозунге времени, в призыве к тому, чтобы исходить все пути в познаньи бытия. — эта возможность заключается именно в том, чтобы руда в тигле, сгорев, превратилась в дух и тело, т. е. чтобы разрушение новой эры мира вылилось в огненный суд, или, другими словами, чтоб чёрт побрал весь мир, горящий в огне начала.
А теперь перейдём к нашему другу — к Ursa Major. Мы уже упомянули о Хиллериаде. Она начинается с одной великой истины:
Ты, божьей милостью народ, поймёшь ли,
Как горько мир приветствовать бродяге;
Нам никогда свободы не добиться.
Принудив нас выслушать всю жалобную историю со всеми её мельчайшими подробностями, Ursa Major снова разражается стихами о «лицемерии».
Проклятие Тебе, бездушный мир,
Тебе, презренный золотой кумир,
И богачам-чудовищам, свершившим
Жестокое, кровавое злодейство.
Вещают правду вам уста поэта:
Кругом детей невинных кровь течёт!
Бросаю вам в лицо я правду эту
И жду: когда же мести час пробьёт?
Может показаться, что Ursa Major проявляет ужасающую смелость, когда она людям «бросает в лицо правду из своих уст поэта». Но можно вполне успокоиться и не дрожать за её печень и за её безопасность. Богатые не причинят зла нашему большому медведю, как и наш большой медведь ничего им не сделает. Он полагает лишь, что старого Хиллера нужно было либо обезглавить, либо:
Легчайший пух под голову злодея
Заботливой рукою подостлать,
Чтоб в крепком сне забыл он, — вам на благо, —
Какой отрады вы его лишили.
Когда ж он бодрствует, вокруг него
Две сотни арф пускай бы сладко пели,
Чтоб никогда предсмертный хрип ребёнка
Его ушей и сердца не терзал,
И многое ещё во искупленье —
Нежнейшее, что может дать любовь, —
Тогда б вы грех с себя, быть может, сняли
И совесть успокоили б свою. (Стр. 263.)
Благодушие из благодуший — такова в действительности истина «истинного социализма»! «Вам на благо»! «Успокоение совести»! Ursa Major впадает в детство и рассказывает сказки для детей. Известно, что она всё ещё ждёт, когда «мести час пробьёт».
Но ещё гораздо веселее, чем Хиллериада, «Кладбищенские идиллии». Сперва автор видит, как хоронят бедняка, слышит жалобы его вдовы, затем видит, как хоронят молодого, павшего на войне солдата, который был единственной опорой старого отца, затем ребёнка, убитого своей матерью, и, наконец, богача. Увидев всё это, он «призадумывается», и вот
Мой взор стал светел, ясен и, сверкая,
Он проникает вглубь могилы. (Стр. 285.)
К сожалению, стихи его не «ясны» и проникнуть «вглубь» их невозможно.
Таинственное стало мне открыто.
Зато для него осталось совершенно «таинственным» то, что стало «открытым» для всего мира, а именно, ужасающая негодность его стихов. Ясновидящий медведь видел, как «на лету свершилось чудо из чудес». Пальцы бедного человека стали кораллами, его волосы — шёлком, что принесло его вдове большое богатство. Из гроба солдата вырывается пламя, которое пожирает дворец короля. Из гроба ребёнка вырастает роза, аромат которой доходит до тюрьмы, где сидит его мать. Богач посредством переселения душ превращается в ехидну, и Ursa Major доставляет себе личное удовольствие, разрешая своему младшему сыну её растоптать! Итак, полагает Ursa Major, «всё же каждому из нас бессмертие достанется в удел».
Впрочем, наш медведь всё же не лишён храбрости. На стр. 273 он громовым голосом бросает вызов «своему злосчастью». Он не боится его, ибо:
В моей душе могучий лев сидит, —
Он так отважен, так могуч и ловок, —
Поберегись его когтей железных!
Да, Ursa Major «чувствует стремление к борьбе» и «не страшится ран».
Написано Ф. Энгельсом приблизительно в январе — апреле 1847 г.
Печатается по тексту рукописи
Перевод с немецкого
Впервые опубликовано ИМЭЛС
на языке оригинала — в 1932 г.,
на русском языке — в 1833 г.