Мария и Вирджинио Веста.
Коррадо Брандо.
Марко Далио.
Джиованни Конти.
Руду.
Место действия — Третий Рим. Время действия — начало весны, в промежуток между двумя вечерами.
Большая белая комната в доме инженера Вирджинио Веста, на берегу Тибра, у Мармораты, между Авентином и Тестаччио. Направо — окно, налево — дверь, в глубине — другая. По стенам висят таблицы с формулами, чертежи, большие карты с изображением на них течения рек, водопадов, каналов, схем фонтанов, разрезы цистерн, водопроводов, проекты резервуаров, шлюзов, плотин, мостов, рисунки различных новых машин для передачи силы падения воды. Вдоль стен низкие шкафы, наполненные книгами. Большой массивный стол у окна, на нем большие листы бумаги для черчения, линейки, угольники, циркули, карандаши, чернила, тут же металлическая модель гидравлической машины, деревянная модель моста с тремя арками и в стеклянной вазе — букет фиалок Кроме этих цветов строгую простоту обстановки нарушают также несколько знаменитых произведений искусства: бюст Данте, сделанный Леонардо в старости, «Голова раба» Микеланджело, маска Людвига Бетховена, снятая в 1812 году Францем Клейном, обломок статуи с западного фронтона Парфенона, изображающий древнегреческого бога рек Илисса. Мартовский день, после полудня: погода переменная: то дождь, то яркое солнце. В окно видны дубы, сосны и кипарисы Авентина Санта-Мария дель Приорато, вилла рыцарей Мальтийского ордена, на зеленом склоне горы — миндальные деревья и полуразрушенные, покрытые плющом стены.
Вирджинио Веста стоит у рабочего стола и готовится начать чертеж Коррадо Брандо нервно шагает по комнате. Во время разговора он останавливается или возле своего друга, опираясь при этом о край стола, или неподалеку от маски знаменитого композитора, иногда же он бросается на стул, потом вдруг вскакивает и вновь начинает бегать взад и вперед как лев в клетке. Его движения несдержанны и порывисты, а голос прерывается бушующей в его груди страстью.
Коррадо. Прямая линия, которую ты собираешься нанести с помощью этой металлической линейки, это символ надежной цели. И пусть путь к ней преграждают возможность крушения всех надежд, непредотвратимая катастрофа, даже перелом обеих рук и ног — все-таки: или да, или нет. Знаешь, чего мне хочется от жизни?
Вирджинио кладет линейку и рейсфедер и поднимает голову.
Вирджинио. Разве жизнь не дала еще тебе ответа на это?
Коррадо. Каким образом?
Вирджинио. Тебе всего еще около тридцати лет, а ты уже участвовал в огромном деле.
Глаза беспокойного Коррадо загораются злобным блеском, губы вздрагивают.
Коррадо. Без славы, на пользу другим.
Вирджинио. Ну, так что же? Разве ты из породы тех людей, которых только трубные звуки могут заставить броситься в битву и сражаться за деньги?
Коррадо (стремительно). Я из тех людей, в которых сидит дикий зверь: вдали от пустыни, среди людской толпы для него нет иного выбора, как между алчностью и убийством, между праздностью и преступлением. (Останавливается и смотрит на маску.)
Вирджинио. Всмотрись хорошенько в эту маску глухого Бетховена. Она научит тебя и мужеству, и одиночеству, и терпению, и молчаливой борьбе с самим собой. Чем уже жизнь, тем она возвышеннее, чем круче она поднимается кверху, тем более тернистым становится ее путь.
Коррадо. Чему может научить меня она? Она рождает во мне безумие и беспокойство. Когда твоя сестра играет какое-нибудь из его произведений, в глубинах моей души начинает бушевать буря, она крутит в безумном вихре все мои силы, опрокидывает их и вдребезги разбивает их о гранит скал. А после этого, как ты и сам хорошо знаешь, какая-то когтистая лапа начинает свою работу, она скребет в глубине твоего сердца и откапывает там корни самых сокровенных идеалов для того, чтобы затем растерзать их. Тогда ты весь холодеешь…
Вирджинио. Потому что я тогда чувствую, что во мне пробуждается моя настоящая жизнь вместо того будничного прозябания, которое изо дня в день подтачивает и засасывает меня.
Коррадо. Что ты называешь своей истинной жизнью?
Вирджинио. Силу, сокрытую в самодовлеющей красоте.
Коррадо. Сила без действий, без власти?
Вирджинио. Она преображает действия, нет границ ее власти. Меня, скромного инженера, пропитанного логарифмическими таблицами, тригонометрическими формулами и общими уравнениями, она превращает в двигатель неукротимой стихии, которая течет во всех живых существах, начиная с растений и кончая человеком, делает господином воды — посредницы и двигательницы, необходимой всему живому, входящей в состав нашего тела и волокна дерева, одинаково присущей нашему сердцу и виноградному зернышку, облаку и слезинке. Мне случается невольно повторять в уме своем начало трактата Леонардо, как молитву детства, так как вода действительно не что иное, как кровь и лимфа вселенной. И чем больше я ее изучаю, тем больше люблю, следуя заветам этого великого учителя, а чем больше ее люблю, тем больше учусь над ней господствовать, так как любовь превращает мое знание в искусство, а оно сливает меня с предметом моей любви, так что иногда предположение предшествует расчетам, как будто во мне родилось новое чувство и как будто все мои чувства и мысли приобрели особую остроту.
Коррадо. Из твоих слов выходит, что истинная твоя жизнь — поэзия.
Вирджинио. Но поэзия ведь — полная реальность, она — сущность вселенной, и ее я нахожу здесь, в этих сухих таблицах точно так же, как там, в линиях прекрасного Илисса. Всякая наука, поставленная в жизненные условия, становится искусством. Вот почему, приступая к черчению рек с плотинами, со шлюзами и каналами, я дерзаю ставить рядом с ватерпасом обломок речной статуи, украшавшей фасад Парфенона. Когда я укрощаю поток запрудами и отводами, когда прорезаю долину ирригационными каналами, когда запираю горный ключ в трубы и переношу его воды по отдаленному городу, когда пользуюсь громадной силой течения и водопада для колес и турбин, мне кажется, что вода бьет в моем пульсе и вечная пульсация стихии поддерживает и оживляет мои точные расчеты. Когда я определяю угол устья, сечение минимального сопротивления, давление в водопроводной трубе, откос резервуара, внутренний изгиб лопатки, ее наклон в колесе, — я чувствую, как зарождается во мне сознание стихийных сил, которое одушевляло греческого ваятеля, когда он старался изобразить в прекрасной статуе космический миф. Это древнее чувство становится во мне современным, еще более глубоким и высоким. Наука, открывая мне законы природы, еще глубже посвятила меня в весь цикл таинственных сил. Когда я провожу основную линию для своих расчетов, линию не менее трудную и тонкую, чем та, которая образует контур этого прекрасного торса, то чувствую, как инстинктивно я отдаюсь созерцанию новой красоты, потому что моя линия не передает в образе человеческом естественную энергию, а дает по моей воле толчок и ведет ее к обширному и разнообразному делу, предназначенному не для созерцания, но для действия, не для украшения мира, но для завоевания его. И вот бешеные потоки водопада сведены в русло, орошенная земля производит в изобилии хлеб, безводный город утоляет свою жажду, омывается, освещается, украшается, вооружается, облагодетельствованный расточительницей, неустанно сыплющей свои милости. И созерцая сделанное, не мертвое, как эта статуя, а живое, как мое сердце, я действительно чувствую, что «вода рождает душу», как сказано было в древности, и что благодаря ей моя жажда связана с жаждой всех остальных людей, что благодаря ей произошло чудесное образование нашей костной системы, что она — спутница человеческого труда и страданий, едкая в виде нашего пота и горькая в нашем плаче.
Коррадо. Для того чтобы утешить себя, ты ищешь в своей болезненной душе вдохновенные грезы.
Вирджинио. Нет, нет, мои грезы неизменны, и они направляют мою деятельность. Это ступени, по которым я поднимаюсь, чтобы приблизиться к моим мечтам.
Коррадо. Я не знаю, что может быть более тесно связано с действием, чем луч света с источником света. Моя самая пылкая мечта — продукт моей жизни. Я припоминаю одну мартовскую ночь, проведенную мной вдали от родины у подножия горы, увенчанной огнями костров, до нашего маленького лагеря доносились воинственные крики, оглашавшие высоты вдоль берега неизвестной нам реки, глаза мои внимательно смотрели в темную даль, ружье я держал в руках, вся моя энергия была в эту минуту напряжена, я видел вокруг себя громаду черного материка и чувствовал этот особый воздух Африки, который уже никогда не оставляет того, кто однажды вдохнул его. Улеглись, я чувствовал, как бок мой вдавливается в мягкую землю, образуя яму, которая могла бы постепенно стать моей могилой, при этой мысли все итальянские могилы, разбросанные вдоль темных дорог, блеснули в моем воображении ярче, чем огни на окружавших меня высотах, когда вражеские крики на время прерывались, я слышал дыхание моих суданцев и сомалийцев, скрытых в засаде, в листьях молочая. Ясно помню: это было 31 марта, в день весеннего равноденствия. Третьего дня минула вторая годовщина.
Вирджинио. Что же, ты отпраздновал ее?
Коррадо. Я провел ночь в игорном доме, пробуя в последний раз счастье с засаленной кредиткой в руках.
Вирджинио. Почему же ты оскорбляешь живущего в тебе героя, с таким ожесточением вытравливаешь его?
Коррадо. Живущего во мне? Следовательно, он невольник. А всякий, лишенный свободы, делается хитрым и умным или лишается разума и в безумии вновь обретает свою свободу. Живительный воздух, близость опасности, сердце, полное веселой отваги, — вот что нужно герою.
Вирджинио. Неужели ты не можешь подождать?
Коррадо. Чего ждать? Когда дерево выросло, чего же ему еще ожидать? Молнии? Но и молния опаздывает, а иногда не приходит и вовсе.
Вирджинио. Ждать, когда пробьет твой час, а пока дисциплинировать свои силы.
Коррадо. Ах, неподвижная сила в ожидании взрыва! Знакомо мне это положение. Это теперь удел многих наших современников. Они постоянно держат в руках зажженный фитиль и глядят, как он сгорает, пока не обожгут себе пальцы. Более ловкие вместо фитиля зажигают бенгальский огонь национальных цветов и кричат время от времени: «Пора! Время близко!» Какое время?
Вирджинио. Когда целое поколение стремится к новому идеалу, это признак того, что среди людской породы должны явиться великие люди.
Коррадо. Ах, Вирджинио! Идеал вне жизни, это зеркало для тщеславных и трусов. Идеал великого народа не предшествует его деяниям, он отражение его деяний в отдаленности времени. А народ тоже, что и отдельный человек. Мне стыдно, что я стал актером моего идеала, актером, на которого на улицах указывают пальцем. «Человек с широкими плечами, говорят, это Коррадо Брандо, герой Джубы. Начальник экспедиции много хвалил его за умение жарить мясо гиппопотама и зашивать неграм раны. Он хочет во что бы то ни стало вернуться в Африку. Хороша страсть! А пока он обивает пороги министерства и географического общества, а ночи проводит в игорных домах, надеясь выиграть какую-нибудь тысячу лир, в которой отказывает ему неблагодарная родина и которая ему необходима для снаряжения экспедиции. Однако почему бы ему не показывать лучше прирученных маленьких львов?» (Он горько смеется.)
Вирджинио. Нет! Не смейся так зло. Ты говоришь, что самыми действительными стимулами к жизни и любви к ней являются для тебя борьба и война. А между тем всякое препятствие тебя возмущает, оно тебе отвратительно! Но ведь нет геройства без препятствий: то и другое нераздельны так же, как рождение и страдание.
Коррадо. Я понимаю огромное препятствие, которое надо уничтожить или преодолеть, но не мелкие неприятности, не интриги.
Вирджинио. Бедность, домашние невзгоды, ежедневные неприятности, унизительные и утомительные обязанности, болезнь, несправедливость, неблагодарность, насмешки — не составляет ли все это тучек в жизни стольких известных нам выдающихся людей, у которых мы ежедневно просим хоть какого-нибудь луча света, чтобы при его помощи идти вперед?
Коррадо. Я готов взять на свою долю то, что есть на земле худшего, я способен на всякие доступные человеку жертвы. Пошли меня туда, где я оставил свою доблесть, и дай мне возможность совершить самое трудное и ужасное — я совершу это, не оглянувшись ни разу назад и не отдыхая. Пошли и скажи, что я иду на смерть, что я найду свою могилу в стране, куда никогда не ступала нога белого. Пойду, не колеблясь, с песнями. В тот вечер, когда в Риме получено было известие о смерти Евгения Русполи, чувство зависти во мне пересилило все остальные и волновало мое сердце. В Бурги, по дороге к Дауа, которую он первый проложил, вместо надгробного памятника ему воткнута в курган сухая ветвь, подобным образом племя Амарр хоронит своих начальников. Я хочу на этой дороге отыскать его следы, но пойти дальше, гораздо дальше, подняться по Дауа, постараться открыть тайну реки Омо… А потом… У меня есть своя цель, а также путь: сделать итальянским старинное латинское изречение: «Teneo te, Africa». Ах, если бы ты мог понять! Если бы ты хоть раз испытал то, что испытывал я, когда мы перешли Ими и вступили в неведомую страну, когда наши итальянские следы запечатлелись на девственной земле! Как сейчас вижу, как ястребы и аисты стаями поднялись над Уэби, слышу свист орла-рыболова…
Вирджинио. Понимаю тебя. Понимаю твою страсть и твою тоску и не знаю, почему мне вдруг вспомнился случай из дней нашего юношества, помню вечер на дороге Кассиа, когда мы заплутались и с наступлением ночи очутились на Арроне, ты непременно хотел подняться по вулканической скалистой возвышенности и войти в развалины Галеры, всю ночь блуждал по густым колючим кустарникам, а когда на заре окровавленный и мокрый от росы ты прилег на землю… Помнишь?
Коррадо. Помню. Я схватил лихорадку. В то время речка Арроне могла утолить мою жажду… Ты только что говорил о воде: ты властвуешь над нею, управляешь ею и, несмотря на это, любишь ее, ты к ней относишься как к божественной рабыне… Но разве есть еще реки в нашей стране? Разве не все они высохли? Ах, да! Есть Тибр, полный грязи и исторических преданий, а ты один из тех, которые усмиряют его между двух гладких и прямых стен. Будь он немного меньше, вы бы еще, пожалуй, запрятали его в музей… (Он иронически смеется, потом продолжает с жаром.) Ты только что говорил о каком-то экстазе. Вообрази же себе воодушевление Энрико Стэнли, которому с высоты горы открылась одна из самых больших земных артерий — Лаулабу, имеющая в ширину тысячу четыреста ярдов, это громадная свинцового цвета масса, которая не стала еще достоянием истории человечества, но в которой погребена тайна целых тысячелетий безгласных и безыменных. Глаза путешественника были от рождения серого цвета. Не кажется ли тебе, что они неминуемо должны были при первом же взгляде воспринять цвет воды? Он прервал молчание, чтобы сказать реке: «Теперь моя цель проследить тебя до самого океана». Эти простые слова соперничают в величии с течением реки. Дай мне подобную цель — и клянусь, я не осрамлю себя. Я итальянец из рода Кабото, и эта родина моей доблести носит название Страны первого взгляда.
Вирджинио. Подожди. Страсть и сила воли ускоряют иногда события.
Коррадо. Больше ждать не могу. Страсть, когда она не удовлетворена делами и поступками, гнетет нас как самое ужасное скотское чувство или отравляет ненавистью, все во мне возмущается теперь против угнетающего меня порядка вещей. Я говорю: «Дайте мне дело. Пошлите меня на живую работу». Мне отвечают запутанными речами с приторно-сладкой улыбкой, за этими пустыми обещаниями, за этими политичными отсрочками я чувствую зависть бывшего начальника, ставшего моим неумолимым соперником. Ты, присматриваясь так много к воде, быть может, мало глядел на жизнь и не видел никогда вблизи руку, наносящую исподтишка смертельный удар. Я мог бы во время оно избавиться от него, если бы в стране Гурро, когда он в полном беспамятстве умирал от местной лихорадки, оставил бы его лежать в грязи под проливным дождем, вместо того чтобы влить ему в горло порядочную дозу хины и взвалить его к себе на осла… Должен сознаться, что глубоко сожалею об этом.
Вирджинио. Нет! Нет! Не клевещи на себя. Не вливай себе в сердце горечи. Я знаю тебя как самого великодушного человека.
Коррадо. Разве я жаловался? Разве я не стискивал зубы, чтобы сдерживать язык? Я хвастаться предоставлял другим, а сам только гордо молчал. Но скажи мне: кто истинный начальник? Не тот ли, кто сильней? Когда на переходе между Ауата и Дауа люди съедали последнюю порцию и лихорадка, дизентерия, голод, все ужасы обрушились на наш отряд, уже и без того изнуренный, когда негры, изнемогая от усталости, голода и болезней, промокшие, падали на землю и, немедленно покрываясь тучами мух, умирали в грязи, когда из жалких больных уст вырывались лишь одни предсмертные слова: «Калас, довольно», — кто тогда один не переставал кричать другое слово: «Вперед! Вперед!» — и имел до конца силу воли влачить к цели свое тоже больное изнуренное тело?
Вирджинио. Чего же ты боишься, если у тебя еще сохранилось столько силы воли?
Коррадо. Я боюсь потерять ее в этой постыдной жизни. Ночью, когда я возвращаюсь домой, надышавшись в течение многих часов зараженным воздухом, разве я не чувствую себя расслабленным, никуда негодной старой тряпкой? Уверяю тебя, я часто кажусь себе таким. Сидя у карточного стола, я не только чувствую прикосновение чужого локтя к своему, я сознаю, что зараза развращает меня. Наблюдая отвратительные взгляды окружающих меня игроков, я сознаю, что в моих глазах такое же ужасное выражение.
Вирджинио. Безумец! Безумец! Ты уже стоишь перед вершиной и, потеряв терпение, опускаешься все ниже и ниже. А ведь ты знаешь, когда повиснешь над бездной — она поглотит тебя.
Коррадо. Так что же, разве мне после этого опять удастся взобраться в высь, разве я оттуда увижу звезды?
Вирджинио. А если не удастся оттуда выйти. Что тебе останется? То, что ты презираешь в других: пораженный сильный мозг, усталое, бесстыдное сердце, слабая воля, неспособные к полету крылья…
Коррадо. Нет. Потому-то я и ускоряю свое падение, что желаю подняться высоко.
Вирджинио. Сибиллины слова.
Коррадо. Быть может. Я уже говорил тебе: я не колеблясь принимаю на себя все самое худшее.
Вирджинио. С твоей стороны было бы достойнее в период ожидания приняться за дело: не играть, а действовать, не рисковать всем, а созидать.
Коррадо. Дело! Действовать! Созидать! Ты вечный мечтатель. Ты, инженер, воображаешь себе, что управляешь кровью и лимфой вселенной. А в действительности ты теперь уничтожаешь красоту, созданную геологическими наносами, вековыми изменениями почвы, в действительности ты стираешь почтенную летопись, чтобы заменить ее грубой беловатой стеной, ничего не выражающей и не напоминающей. А я? Что мог бы я сделать? Опять вернуться в Сардинию, на Монтеферро, и опять исследовать истощенный рудник? Или поступить на службу к жулику-подрядчику, сооружать ему на шатких фундаментах громадные дома, в которых только развиваются худосочие и болезни бедноты?
Вирджинио. Новый материал — железо, стекло, цемент — должен получить широкое применение в современной архитектуре.
Коррадо. Народ имеет ту архитектуру, которую заслужил крепостью своих мускулов и благородством чела. Разве ты не чувствуешь в римских арках разлета консульских бровей? Если бы тебя поддерживала и возбуждала полнота жизни твоих рабочих, то твоя тибрская стена не была бы лишена всякого стиля, подобно тому как талант сразу создает чудную мелодию, под рукой твоих свободных мастеров проявлялся бы великий смысл в линиях, в рельефе, в отделке камня. Рим еще раз выразил бы в языке камня, единственно ему свойственном, свое желание соединиться с морем, которое одно его достойно.
Вирджинио. Это верно. В настоящее время всякое высокое стремление остается одиноким, всякая гармония нарушена бесплодным беспокойством.
Коррадо. О, Вирджинио! Вместо того чтобы выклянчивать у полусонных бюрократов позволения жертвовать собой, я бы мог, пожалуй, сделаться создателем городов на завоеванных землях и вновь развить колониальную архитектуру, которую создали в Африке римляне времен Сципионов. Посмотри на термы Харкелла, на форум Тимгада, на преторий Ламбези. Рядом с лагерем, защищенным окопами от нашествий кочевников, вдруг вырастает сильный город, сооруженный толпой ветеранов! Я скромен: я пока удовольствуюсь тем, что рискну собой для того лишь, чтобы узнать, принадлежит ли река Омо к системе реки Нила или впадает в озеро Рудольфа. Мне никого и ничего не нужно. Отправлюсь один.
Вирджинио. Ты действительно собираешься ехать?
Коррадо. Еду.
Вирджинио. Когда?
Коррадо. Немедленно.
Вирджинио. Куда?
Коррадо. В Браву, на восточный берег, где ожидает меня Уго Ферранди. Я могу утолить свою жажду лишь у колодцев Авбакара.
Вирджинио. Ты, значит, получил все необходимое?
Коррадо. Ничего.
Вирджинио. Так как же?
Коррадо. Гаэтано Казати отправился к Ромоло Джесси со средствами, необходимыми только для путешествия до Картума.
Вирджинио. Ты выиграл в карты?
Коррадо возбужден, некоторое время молчит, отходит от друга, затем вновь подходит и смотрит в пространство мутным взглядом.
Коррадо. В прошлую ночь, в ночь годовщины экспедиции, на зеленом столе было достаточно денег, чтобы набрать, вооружить и экипировать конвой в двести человек с необходимым количеством мулов, ослов, верблюдов, дорожными припасами и товарами для обмена. Враждебная мне судьба с каждой ставкой прижимала меня все больше к стене, а я тем временем уносился воображением к готовящейся экспедиции: я видел на унылом песчаном берегу свои ящики, сундуки, палатки, своих людей, своих животных, вьючных и убойных. В ушах у меня шумело, как будто я принял десять граммов хины. По временам мои видения прерывались и тогда я видел своих партнеров, смешных и жалких, как бы находящихся в полубреду, малокровных и полнокровных, бледных и раскрасневшихся, одних бритых, как актеры, других выхоленных и нафабренных, отвратительный запах помады и нездоровых испарений смешивался в моем воображении с запахом моего каравана и дыханием Индийского океана. Человек, державший банк, был страшен, его обнаженный череп с одиноким пучком волос посредине напоминал мне верблюжьего вожака встреченного когда-то мной, а толстая отвислая губа — злую старуху, продавщицу масла, которую я видел на базаре в Бербере. Деньги скоплялись перед ним, он, не торопясь, собирал их рукой, похожей на обезьянью лапу, наполовину скрытой под накрахмаленной манжеткой. В одну сторону он складывал бумажки, в другую — золото. У других оставалось мало, у меня была всего маленькая горсточка золота. Всякий сознавал, что на столе изменчивое счастье было целиком на стороне того человека и что остальные уже не спасутся. Мне пришел на память случай с одним из моих суданцев, человеком колоссального роста, он свалился с высоты горы в пропасть, несколько раз перевернулся в воздухе как легкая банановая скорлупка и в одно мгновение исчез в глубине. Мне показалось, что медовый напиток Галла вдруг ударил мне в голову или что ко мне внезапно вернулся приступ африканской лихорадки, мукунгуру. Я чувствовал глухую боль в спине, кровь стучала в висках, в глазах было темно. Собрав оставшееся у меня золото, чтобы сделать ставку, я вдруг вспомнил бог весть почему способ, которым сомалийцы убили Пиетро Саккони во время переговоров: один из них бросил ему в глаза щепотку песку, а другой в это время вонзил в бок копье. Воспоминание это так сильно подействовало на меня, что я невольно сделал движение рукой, однако, придя в себя, я успел удержать руку, готовую уже бросить пригоршню монет в лицо лысого человека, но не настолько быстро, чтобы движение не было замечено. Человек поднял на меня выцветшие глаза, и я видел, что губы его прошептали какие-то слова, которых он вслух не произнес. Он встретился взглядом со мной и не посмел сказать ни слова. Не могу сказать, каково было в это время поведение присутствующих, потому что в глазах у меня было темно, как в ту знаменательную ночь, два года тому назад в ущелье слонов. Что-то животное поднялось во мне. Я чувствовал в этом человеке физический страх передо мной и сознавал, что могу его уничтожить. Я знал, что мог бы схватить его за шиворот и что он упал бы, не оказав даже сопротивления, подобно собакам, которые покорно падают на землю, когда их наказывает хозяин. Мне хотелось трясти его, приговаривая: «Оставь эти деньги, они чужие, постыдное животное, они могут служить мне, моей идее, моей страсти, они помогут мне умереть в стране, тобой не зачумленной». Но я упустил момент. И вдруг при совершенной тишине я услышал отчетливо свой собственный голос: «Я хочу уплатить свой долг монетой, которая носит мое изображение». Я вздрогнул, и мороз пробежал у меня по коже. Придя в себя, я оглянулся: все сидевшие за столом были поглощены азартом, и никто ничего ни слышал. Голос мой оказался услышанным только мной.
В продолжение этого рассказа кровожадный инстинкт понемногу овладевает им, и он переживает весь ужас той ночи. Он останавливается в состоянии, близком к обмороку, но быстро приходит в себя и с иронией смотрит на ошеломленного товарища.
Вирджинио. Коррадо!
Коррадо. Что с тобой? Ты взволнован.
Вирджинио. Да. Мне жаль тебя.
Коррадо. Тебе показалось, что я мог стать вором. Что за мысль? Ты ждешь теперь страшного признания?
Смех искажает его губы.
Вирджинио. Мне кажется, ты нездоров.
Коррадо. Это потому, что я рассказал тебе бесовский сон?
Вирджинио. В тебе что-то странное.
Коррадо. Что именно?
Вирджинио. Не знаю. Но ты все говоришь, говоришь, а я чувствую, что слова твои вертятся вокруг невысказанной мысли.
Коррадо. Одно дело мысль, другое — действие, и третье — представление о действии. Вокруг чего же я верчусь?
Вирджинио. Коррадо, умоляю тебя, прекрати эту иронию по отношению к другу, чувствующему в тебе скрытый ужас и желающему приблизиться к твоему сердцу.
Коррадо. Признайся, ты заподозрил меня?
Вирджинио. Заподозрил? В чем?
Коррадо. В том, что я ознаменовал годовщину на манер сомалийцев.
Вирджинио. Что ты говоришь? Почему ты упорствуешь и скрываешься за этим лживым смехом? Ты страдаешь.
Коррадо. Ты видишь, что не можешь скрыть своего волнения.
Вирджинио. Я уже много лет твой друг и брат. Я чувствую, что ты в опасности.
Коррадо. В какой опасности?
Вирджинио. Я вспоминаю то, что ты говорил о заключенном: что он озлобляется или в безумии приобретает свободу.
Коррадо. Действительно, я ищу свободы. Я порвал с прошлым, я решительно сорвал прежнюю маску точно так же, как ударом ружейного ложа обращают в бесформенную массу лицо пленника. Теперь начинается мое полное одиночество. Я уже не могу быть твоим другом.
Вирджинио. Почему же ты отрекаешься от меня?
Коррадо. Потому что, если ты хочешь иметь друга, ты должен бороться за него.
Вирджинио. Когда я борюсь против тебя, то чувствую себя ближе к твоему сердцу.
Коррадо. Ты борешься против моего взгляда на смысл жизни. Для тебя жизнь — обязанность, так? Для других это — предопределение, для третьих — обман. Для меня же она испытание, предмет исследований, это ряд рисков и побед. То, что ты называешь моей жизненной задачей, требует воинственного духа и самой грубой внешней оболочки. Во имя этого я буду исследовать ту область, куда никто еще не проникал, и чувствую себя способным сделать даже зло, уничтожить все преграды, стать вне закона. И вот ты подавлен до глубины души оттого только, что я обнаружил перед тобой первое движение дикого, бесовского инстинкта.
Вирджинио. И что же, разве я не воюю за тебя против этого инстинкта? Если хочешь стать героем, не должен ли ты его побороть? Я сужу о героях по их душе. Они тем более велики, чем более сила их связана с добротой.
Коррадо. Доброта жаждет оков, моя же участь в постоянном отречении, в необходимости вечно что-нибудь предоставлять кому-нибудь: идею, берег, дорогое существо. Отправляясь в предприятие, я не столько ищу славы, сколько уединения. Ах, Вирджинио, чтобы понять, что значит одиночество, надо стать ногой на клочок неисследованной страны, где человеку кажется, что он чувствует под собой всю землю! Достаточно взглянуть на эту маску титана. Это духовное одиночество и кругом него одна лишь буря.
Вирджинио. Однако он сказал: «Нет другого преимущества у человека, кроме доброты». Вот одно из его изречений.
Коррадо. Это он сказал? С этим же лбом, выражающим жестокость, с этими скулами, способными перетереть кремень, с этими устами, сомкнутыми, чтобы не дать вырваться огню, с этим коротким и широким носом, напоминающим собою львиную пасть!
Вирджинио. Однако кто хоть раз видел его улыбку, тот уже никогда не видел на свете ничего более привлекательного. Сестра моя где-то читала, что Релльштаб с трудом сдерживал слезы при виде этих грустных глаз.
Коррадо. Ужасные глаза! Полные горя, но и озлобления, они так сильно сверкают, что никто не мог сказать точно, какого они были цвета. Люди, встречаясь на улице с ним, оглядывались, пораженные его огненным взором. Ты знаешь, каков был его внешний вид? Он был коренаст, ширококост, мускулист, с раскрасневшимся лицом, с впадиной на подбородке вроде шрама, с косматой гривой, заставляющей невольно вспомнить горгону. Кто-то, увидев его, сравнил его с королем Лиром во время урагана. В одном из его писем мы читаем следующий дикий возглас: «Я хочу схватить за горло судьбу!» И действительно, в его симфониях есть сила, которая всегда будет хватать людей за горло.
Вирджинио. Это верно. Но вспомни божественную чистоту его любви к Джульетте Гвиччарди! Вспомни его скрытую, но преданную страсть к Терезе ди Брунсвик.
Коррадо. Одна довела его до желания покончить жизнь самоубийством, другая нанесла ему неизлечимую рану. И та и другая в конце концов оставили его в одиночестве после того, как причинили ему массу страданий. У него осталась лишь вечная слава.
Он опустил голову под гнетом тяжелой думы. Наступило молчание. Вирджинио не решается возобновить разговор. Какая-то робость сковывает его уста.
Вирджинио. Ты, значит, защищаешься от… любви? Ты никого не любишь?
Снова молчание. Какой-то ужас давит обоих мужчин.
Коррадо. Почему… ты спрашиваешь об этом?
Вирджинио. Чувствую, что задел в тебе… что-то живое?
Коррадо. Вирджинио, ты внутренне дрожишь. Я тоже, признаюсь, испытываю душевный ужас. Жить не значит только страдать, но также и заставлять страдать других.
Вирджинио. Неужели ты, перестав быть по-прежнему моим другом, стал моим врагом?
Коррадо. Не придавай значения тому, что я говорил. Иногда я прямо не знаю, что за чудовище рождается во мне, несколько различных жизней борются во мне между собой, чтобы разойтись и порознь поглотить что-нибудь живое или по крайней мере разбить какой-нибудь идол!.. Не знаю. Но прости меня. Молчание. Вот твой дом. Когда я вошел сюда, ты спокойно работал. Ты выводил свои линии. Все было просто. Тебе достаточно было света этого окна. Эти четыре стены охраняли тебя.
Вирджинио. Коррадо, ты помнишь комнату, которую мы занимали с тобой, когда учились по соседству с техническим институтом на улице Сан-Пиетро?
Коррадо. Помню. Такая ли она теперь, как в наше время? Кто там живет? Кто спит на наших кроватях? Все помню хорошо. Иногда мы бывали голодны.
Вирджинио. Этот бюст Данте стоял там между твоей и моей кроватью. Мы как-то купили его у ваятеля. Как раз в этот день мы были голодны, но побороли голод, и, когда принесли бюст, комната показалась нам больше и светлей. Помнишь?
Коррадо. Да.
Вирджинио. В нескольких шагах от нас, в базилике, в глубине правого придела находился предмет нашего особого почитания.
Коррадо. Моисей.
Вирджинио. Помнишь? Почти каждый вечер, перед тем как запирали церковь, мы ходили любоваться им. Он представлялся нам в полумраке чуть ли не хищным зверем, чуть ли не богом, великим олицетворением силы воли и гордости, готовым воспрянуть, более могущественным, чем все пророки Сикстинской капеллы!
Коррадо. Ведь он прожил почти тридцать лет лицом к лицу с Микеланджело и уже не мог от него отделиться.
Вирджинио. Это верно. Помню, как в один прекрасный вечер кто-то из нас сказал: «У Микеланджело было маленькое сутулое тело, которое не в силах было удержать на своих позвонках тяжести и волнений горя, заблуждений, презрения, притеснений, возмущений и тревог стольких человеческих душ. И вот он создал себе другое тело из камня и в него влил и вдохнул все бури и волнения за тридцать лет. И его он сделал способным ударить и разбить…» Мы уверовали в этот образ и с того вечера глядели на колосса со священным трепетом.
Коррадо. Ах, кто возвратит нам те вечера, полные грусти и волнения, когда мы слагали всю нашу будущность к этим каменным коленям и когда, вернувшись в нашу убогую комнату, находили свою нищету прекрасной?
Вирджинио. Буонарроти выразил твою мысль так: «Я должен любить себя больше, чем других». К этим словам прибавляю для тебя же: «У меня нет друзей, и я их не хочу». Ты верен этому изречению.
Коррадо откинул назад голову, как бы желая скрыть свое нетерпение, но в его голосе звучит тоска и раздражение.
Коррадо. Я хотел бы уже быть погребенным там, у устья реки, под курганом. Ничего другого мне не надо.
Вирджинио. Смерть очищает нас, а жизнь оскверняет. Правда ведь? Недавно, проходя по улице, я старался отыскать наш старый дом. Он стоял полуразрушенный. Я поднял глаза к верхнему этажу — крыши не было. Я узнал внутренность нашей комнаты по клочку грязной карты, висевшему еще на уцелевших стенах. И единственным следом человеческой жизни среди отбросов и мусора было это отвратительное пятно.
Коррадо. И ты настроен грустно! Ты говоришь об этом, как о каком-то тяжелом предзнаменовании.
Вирджинио. Та же судьба ожидает и дом, где мы с тобой встретились теперь и где ожила наша дружба: он тоже предназначен к разрушению. Не пройдет и нескольких месяцев, как и он превратится в груду развалин и мусора. Ты чувствовал себя здесь в безопасности. Мы действительно в полной безопасности, и свет этого окна нам достаточно светит. Но весьма возможно, что рок уже невидимо витает вокруг нас или скрывается где-нибудь и предстанет сразу, зловещий, как само разрушение.
Коррадо. Впервые слышу я, что ты говоришь о несчастии.
Вирджинио. За себя я не боюсь. Рядом со мной есть существо, которое не только до сего дня жило моей жизнью, но которое создало мою жизнь. Как ты думаешь, откуда было мне взять сил, необходимых для воплощения моей фантазии и иллюзий? Когда я чувствую, как в тебе поднимаются твои инстинкты и болезненные стремления и как они ищут свободы, когда я вижу, что ты хотел бы раскрыть все тюрьмы, когда я замечаю во всем твоем существе ухватку хищного зверя, который отступает и подкрадывается, чтобы броситься на свою добычу, я спорю и борюсь с тобой, но я понимаю тебя, потому что ты постоянно видел столкновения и раздор среди людей, видел такую злобу и жестокость, которой трудно подыскать подходящее название, и тень лесов Дауа тебе кажется менее страшной, чем мрачные законы твоей родины. И я благодаря тебе мог бы познакомиться со всем злом и жестокостью, но природе угодно было поставить рядом со мной существо, которому доступно все более нежное и возвышенное, эти качества проявляются у него в малейшем движении и незаметно направляют меня к поэзии… Ах, она, в сущности, своим личиком, похожим на гладкую поверхность ручья, — родная сестра роды!.. Может быть, я говорил о ней, когда думал, что говорю о горных потоках.
Он замолкает, затем почти шепотом произносит имя, которое как бы само слетело с его уст и озарило ярким светом все его лицо.
Мария!
Приятель все это время сидел молча, опустив голову на руки, как бы скрывая свое волнение. Теперь он решается робко обратиться к другу с вопросом.
Коррадо. Ты был счастлив? Ты теперь счастлив?
Вирджинио. Что такое счастье? И какая ему цена? Ты думаешь, что счастье открыло мне на нее глаза? Рожденные одной матерью, мы друг друга долго не знали, робели и стеснялись один другого. И вдруг в один прекрасный день две жизни соприкоснулись, и от этого родилось неслыханное счастье! Тебе знакомо это? Пробовал ли ты когда-нибудь входить ощупью в темную комнату и искать какой-нибудь знакомый предмет, оставленный тобою тут, на столе, в шкафу, в знакомом месте? Ты ищешь, ищешь, и вдруг рука твоя касается неожиданно чего-то живого, трепещущего! Переживал ли ты что-нибудь подобное? Среди ужаса, отчаяния, стоя лицом к лицу с агонией, мы встретились, соединились и обрели наше счастье: это было у смертного одра отца, мы ясно слышали кипение воды, в которой должны были стерилизовать инструменты хирурга; гангрена, как дикий зверь, въелась в это бедное родное нам тело… Мы шептали в один голос: «Мы здесь, мы здесь…», но нам казалось, что слова эти доносились откуда-то издалека! Лицо отца было цвета соломы, уносимой ветром. Началось хлороформирование. Мы видели лишь губы, сведенные судорогой и выкрикивающие несвязные слова человека, борющегося со смертью, худая рука его имела еще достаточно сил, чтобы держать наши руки и сжимать их… Потом расставание с жизнью, последняя судорога, затем мрак, тишина, печать вечности и смерть, похожая как две капли воды на настоящую смерть, наступившую поздней, после ненужной резни… «Мы здесь! Мы здесь! Проснись!» Но он не проснулся и остался лежать бездыханным трупом.
Волнение душит его. Друг сидит недвижимо, опустив голову и закрыв лицо руками. Вирджинио снова начинает быстро говорить, слова словно жгут ему губы.
Матери нашей там не было. Она была далеко, на чужой стороне, в другом доме, связанная другими узами, потерянная для него, для нас и несчастная.
Наступило молчание. Снова меняется его голос, и дрожь пробегает по его лицу.
Вот какая ужасная действительность породила нашу верную и преданную дружбу. Я видел, как моя подруга по несчастью понемногу возвращалась к жизни и оживала как трава, затоптанная ногами. С той минуты она стала для меня воплощением всего, что есть на земле прекрасного. И произошло это не во время мира душевного, не в радости, а в горе…
Снова молчание. Он то колеблется, то торопится, то останавливается.
Она ушла недавно, чтобы исполнить печальную обязанность, как раз тогда, когда пошел первый сильный весенний дождь. В тот чужой нам дом, в далекой стране, где страдала та, которой не было с нами у смертного одра отца, вошли болезнь и нищета… Нам известно, сколько она выстрадала от человека, не стоящего ее, который даровал нам неведомого, чужого брата, вскормленного той же, что и мы, больной грудью… Ему теперь пятнадцать лет… он юноша… Сейчас он очень серьезно болен… Мария пошла отправить ему немного денег.
После последних слов, произнесенных почти шепотом, снова наступило молчание. Грусть, видимо, легла на него всей своей тяжестью. Вдруг Вирджинио встрепенулся и насторожился.
Она, вероятно, вернулась. Я слышу ее шаги.
Коррадо (внезапно вставая с места). Прощай, Вирджинио.
Вирджинио. Ты уходишь?
Коррадо. Я еще вернусь.
Вирджинио. Не хочешь поздороваться с ней?
За левой дверью слышен голос сестры.
Голос сестры. Вирджинио, ты дома? Ты один?
Вирджинио. Войди, войди, Мария. Это Коррадо.
Входит Мария. На ней суконное платье — простое, но сидящее изящно. На голове шляпа. В руках столько фиалок, сколько возможно захватить обеими руками. На ее молодом лице румянец. Дождевые капли еще сверкают на плечах, на рукавах, на юбке.
Мария. Я принесла дождь. Видишь?
Она стряхивает дождевые капли и слабо улыбается. Желая протянуть Коррадо руку, она освобождает ее, прижимая к груди букет цветов, так что они закрывают ее до подбородка.
Возьми, Вирджинио. Помоги мне. Эти фиалки я принесла тебе. Твои уже увяли.
Брат берет цветы обеими руками. Он наклоняет голову, чтобы вдохнуть аромат цветов, в это время Мария целует его в лоб.
Вирджинио. Ах какие свежие! Понюхай, Коррадо!
Он подходит к другу и подносит ему цветы.
Коррадо. Что за прелесть!
Он опускает глаза. Голос его звучит глухо, но необыкновенно возбужденно.
Где вы их нашли, Мария?
Мария. У Боргезского родника. Я сюда дошла пешком от Сан-Сильвестра. Когда я вышла, было яркое солнце. Ливень настиг меня у Понте-Систо. Я не останавливалась. Потом немного переждала дождь под портиком Санта-Марии. Там находились и рабочие, счищавшие штукатурку с фасада. Среди них был и Марко Далио, который, увидев меня, замахал руками от радости и потащил меня во внутрь храма, чтобы показать фрески, которые он сегодня открыл, сбив покрывавшую их штукатурку. В настоящую минуту он живет только своей базиликой! Он сказал мне, что, быть может, зайдет повидаться с тобой.
Она говорила быстро, оживленно, снимая с рук мокрые перчатки. Вдруг замолчала и взглянула на обоих мужчин.
Но отчего вы так бледны?
Коррадо. Мы бледны?
Мария. Да. Что случилось?
Вирджинио. Ничего. Коррадо сидел со мной, а я работал.
Коррадо. Когда вы постучали в дверь, я вставал, чтобы уходить. Дольше оставаться я уже не могу. Извините, Мария.
Мария. Не останетесь у нас пообедать?
Коррадо. Не могу. Но постараюсь зайти поздней, вечерком.
Мария. Придете непременно?
Коррадо. Да, если не очень устану.
Мария. Нет, обещайте! У нас будет и Франческо Чези. Мы сыграем вам в четыре руки Седьмую симфонию и «Кориолана».
Вирджинио. Приходи, если можешь.
Коррадо. До свидания.
Мария. Подождите, когда пройдет дождь.
Коррадо. Дождя уже нет. Смотрите: на Приорато-ди-Мальта уже солнце.
Вирджинио. Я выйду с тобой. Я провожу тебя немного до форума.
Мария. Ты уходишь?
Вирджинио. Хочешь, чтобы я остался?
Мария. Какие вы странные! Что-нибудь случилось?
Вирджинио. Да нет же, Мария.
Коррадо. Мне необходимо идти. У меня в шесть назначена встреча. До свидания.
Мария. Коррадо! Возьмите с собой вот это и вечером возвращайтесь.
Она дает ему букетик фиалок.
Коррадо. Благодарю. Прощай, Вирджинио.
Вирджинио стоит у окна, спиной к комнате. Мария делает по направлению Коррадо умоляющий и нежный жест, Коррадо уходит.
Вирджинио глядит в окно, стараясь скрыть свою скорбь, а Мария, задумчиво стоя посреди комнаты, вынимает поддерживающие ее шляпу булавки.
Вирджинио. Как красиво легла над Авентином тучка! Взгляни на Санта-Марию дель Приорато: церковь, окруженная этой золотистой вуалью, кажется сделанной из алебастра. Смотри, как ожили эти вековые дубы и кипарисы. Миндальные деревья уже отцвели, появились плоды. А вон там старички из богадельни Сан-Микеле, — несчастные, выглядывают из окон.
Сняв шляпу, Мария поправляет спустившиеся на лоб волосы, на мгновение закрывает лицо руками, потом быстрыми и легкими шагами приближается к брату и останавливается возле него, кладет руки ему на плечи и смотрит в даль.
Ты вся пропахла фиалками.
Он говорит с ней ласково как с ребенком.
Там у Албанских гор, вероятно, еще идет дождь. Видишь? Эта барка везет вино из Гаэты в главный порт. Ты помнишь, как мы провели день в Фиумичино? Как должно быть море ясно в этот час! Знаю, знаю: сестренке взгрустнулось!.. Мне надо было бы свезти ее на недельку в Анцио, погулять по берегу… Там ты скоро пришла бы в себя. Мне знакома эта тихая грусть, навеваемая переменной погодой с ее быстрой сменой дождя и солнца: после грозы яснее видно, что было в наших силах сделать и чего мы уже не сделаем никогда… Никогда…
Молодая девушка склонила к нему на плечо голову и тихо плачет. Он оглядывается и в испуге берет ее голову в руки.
Мария!
Она старается принять прежнее положение и скрыть слезы.
Мария! Ты плачешь? Что с тобой?
Мария. Ничего. Не знаю. Вот, все и прошло.
Вирджинио. Пойди. Сядь сюда.
Мария. Все прошло. Я уже не плачу.
Вирджинио. Что-то есть у тебя на сердце. Я знаю. Не время ли открыться мне? Или хочешь еще подождать? (Он ласково наклоняется к сестре) Неужели я ничем не могу помочь тебе?
Мария. Мне было очень, очень тяжело писать это письмо… Бедная мама! Мы почти примирились с мыслью, что она не наша… Теперь рана снова раскрылась. Сердце разрывается.
Вирджинио. Может быть, ты хотела бы повидаться с ней?
Мария. Где? В том доме?
Вирджинио. Хочешь я провожу тебя до Перуджи?
Мария. Ах как тяжело! Ужасно тяжело! После стольких лет! Опять увидеть, узнать ее и снова немедленно потерять…
Вирджинио. Хочешь, мы предложим ей переехать к нам жить?
Мария. Может ли она это сделать?
Вирджинио. Пусть возьмет с собой и Лоренцино.
Мария. Но… а тот, другой?
Вирджинио. Может быть, он согласится отпустить ее, если она захочет от него уйти.
Мария. Ты думаешь?
Вирджинио. Я только высказываю предположение.
Молчание.
Мария. Конечно, Вирджинио, я хотела бы, я должна была бы повидаться с ней, так как…
Она останавливается, до боли сжимает себе руки, и снова слезы брызжут из ее глаз.
Вирджинио. Мария! Что ты хочешь этим сказать? Почему ты не договариваешь всего? Ты уже не веришь старому другу. Я это вижу. Ты понемногу отдаляешься от меня.
Мария. Нет! Нет! Это неправда!
Вирджинио. Или ты слышишь в моих словах упрек и думаешь, что я не сумею с полной любовью выслушать твою исповедь?
Мария. Какую?
Она вздрагивает. Оба с трудом скрывают охватившее их волнение.
Вирджинио. Не пугайся. Ты думаешь, что, когда мы остались с тобой вдвоем и ты стала моей радостью, я, всецело отдаваясь братской любви, не предвидел втайне того, что должно было когда-нибудь случиться? Я отлично знал, что судьба не могла навсегда связать нас. Я знал, что наступит час, когда ты выберешь себе друга и я останусь в стороне…
Мария. Твой голос, однако, дрожит, и на лице у тебя страдание…
Вирджинио. Нет, Мария. Ты ошибаешься.
Он некоторое время колеблется, затем, наклоняясь к сестре, продолжает, стараясь придать твердость прерывающемуся голосу.
Ведь мне ты можешь сказать, что любишь его.
Мария. Я слышу биение твоего сердца. Не печалься! Я тебя не брошу! Я никогда с тобой не расстанусь.
Вирджинио. Что ты говоришь? Ведь я не ребенок. (Он старается улыбнуться.) Это я только могу иногда говорить с тобой как с пятилетней сестренкой. (Он ласково гладит ее по голове.) Не думай, что моя привязанность к тебе легла бы бременем на тебя. Я не хочу держать тебя в клетке или обрезать тебе крылья, ведь ты не уйдешь от меня или, по крайней мере, далеко не уйдешь… Да, конечно, я несколько волнуюсь. И ты это понимаешь. Исчезает вся прелесть моей жизни, как же мне быть равнодушным? Ты, быть может, Мария, не вполне сознаешь, чем ты стала для меня.
Мария. Я знаю только, чем ты стал для твоей Марии.
Вирджинио. Ты для меня — чистота.
Мария. Ах, не возвеличивай меня чересчур! Я начинаю робеть!
Вирджинио. Ты для меня — гармония. Мелодия, изливающаяся из-под твоих пальчиков, ничего не стоит в сравнении с той, которую производят вокруг тебя твои мысли. Ты с каждым днем расширяешь мой кругозор. Когда ты со мной, я чувствую обаяние, которое исцеляет все: тело и душу.
Мария. Ты ошибаешься, приписывая мне то, чего во мне нет. Я жалкое существо, полное заблуждений, которому суждено обмануть твои светлые надежды.
Вирджинио. Ты думаешь, что я жду от тебя жертвы? Если зовет тебя любовь — иди!
Мария. Как торжественно сказано!
Вирджинио. Скажи же мне, что ты его любишь. Ведь он мой самый дорогой друг.
Мария. Не опускай своих глаз. Я уже прочла в тайниках твоих мыслей что-то тяжелое.
Вирджинио. Ты любишь его? Всей душой?
Мария. Ты боишься моего ответа, как какого-то несчастья.
Вирджинио. Доверься мне.
Мария. Не страдай. Никто меня у тебя не отнимет. Если он твой самый близкий друг, то он такой же друг и мне. В нем нет ничего неизменного. Нам обоим хочется найти способ даровать мир этой великой мятущейся душе или по крайней мере успокоить ее на время, чтобы она не растратила всех своих сил в этой тревоге.
Вирджинио. А что же именно нам для него сделать?
Мария. Он тут сегодня долго пробыл с тобой?
Вирджинио. Да, дольше обыкновенного.
Мария. Когда я вошла, я сразу поняла, что между вами что-то произошло.
Вирджинио. Речь шла о его больном месте.
Мария. Он говорил тебе… обо мне?
Вирджинио. Нет, Мария!
Мария. Вы оба были бледны.
Вирджинио. Да, разлука для нас — острый нож.
Мария. Какая разлука?
Вирджинио. Ты не знаешь? Коррадо покидает нас.
Мария вскакивает, как бы желая оградить себя от смертельного удара.
Мария. Нет, я не знала. Это неправда.
Вирджинио. Он уезжает.
Мария. Куда?
Вирджинио. Далеко, куда его тянет давно.
Мария. Когда?
Вирджинио. Теперь же.
Потеряв самообладание, Мария волнуется и кричит в охватившем ее ужасе.
Мария. Неправда! Этого не может быть! Ты сказал это, чтобы испытать меня, чтобы все узнать! Ты хочешь узнать, люблю ли я его? Хочешь, чтобы я тебе это крикнула изо всей силы? Да! Мне жаль тебя, жаль себя. Но я люблю его, люблю всей силой души и чувств, люблю близкого, далекого, живого, мертвого — выше всего, глубже всего!.. Взгляни на меня! Теперь, когда ты все узнал, скажи, что это неправда. Не разрывай моего сердца. Помоги мне.
Так обреченный на пытку раскрывает свою душу, лишь бы палач приостановил мучения.
Вирджинио. Да! Да! Пусть будет так, как ты хочешь… Это не может быть правдой… Этого не будет… Ты сама его об этом спросишь. Он тебе ответит. Ты скоро снова увидишь его и поговоришь с ним. Это не правда, не должно быть правдой.
Мария опускается на стул.
Мария. Прости меня, мой бедный, дорогой!
Вирджинио. Мария! Мария! Обо мне не заботься и меня не жалей. Видишь, я спокойно готов на все. Готов даже встретить вместе новое горе? Я не забуду, что узнал тебя у смертного одра.
Сестра вздрагивает.
Мария. Что, смерть опять возле нас? Мороз пробежал по всему моему телу. Ты сказал: смерть.
Вирджинио. Но что мы за безумцы? И почему у нас на душе так тяжко? Подойди к окну. Солнце еще светит. Почему же мы с тобой в таком состоянии? Не потому ли, что в наш дом вошло самое драгоценное благо жизни! Ты любишь — значит ты цветешь. Я же буду любоваться твоим расцветом. Ты сильна и чиста. Ты можешь стать подругой героя. Я в целости сохранил тебя для достойного тебя.
Мария подняла к нему прояснившиеся взоры.
Мария. Ах! Твой милый голос! Он прямо вырывается из сердца. Я уже думала было, что больше не услышу его таким, до этого ты говорил совсем не своим голосом.
Вирджинио. Подойди к окну. Солнце ради тебя замедлило свой путь. Посмотри.
Мария. И быть может… быть может, я этот голос слышу в последний раз.
Вирджинио. Ты опять бредишь?
Опять какая-то тень ложится на ее лицо.
Мария. Слова твои проникли в самую глубь моей души, и я сохраню их на память о том, что была Мария, с которой ты говорил так тепло и ласково.
Вирджинио. Ты бредишь.
Мария. Прости, прости меня. Тяжело вырвать у себя из сердца собственными руками брата. Я не все сказала тебе и теперь уже не могу молчать.
Вирджинио. Одного ты мне еще не сказала, и это я хочу знать. Скажи, он любит тебя?
Мария. Да, да, он любит… Ты этого не знаешь? Не замечал? Скажи!
За дверью слышен голос пришедшего приятеля.
Голос Марко Далио. Вирджинио! Вирджинио! Можно войти?
Мария встает, потом снова садится. Вирджинио смотрит на нее, берет ее руку и ласково пожимает, затем направляется к двери.
Вирджинио. Войди! Войди, Марко.
Входят архитектор Марко Далио и врач Джиованни Конти.
Марко Далио. Мы на минутку заглянули к тебе. Ты еще не кончил заниматься?
Вирджинио. Нет, кончил.
Джиованни Конти. Как поживаете, Мария?
Мария. Неважно, доктор.
Джиованни. У вас руки холодные и нет обычного хорошего вида.
Мария. Я, кажется, сегодня немного утомилась.
Марко. Она пешком пришла от Сан-Сильвестро. Я видел ее в Космедине: она бежала под проливным дождем с руками, полными фиалок.
Джиованни. Действительно, какой у вас от этих фиалок чудесный запах, в особенности после госпиталя!
Мария. Только что вспомнила, что я еще не сняла с себя мокрого платья.
Марко. Нет! Не убегайте от нас!
Джиованни. Что это за новая мода бродить с утра до вечера?
Мария. Совсем не новая. Спросите у брата. В Анцио мы делали десятки миль каждый день.
Джиованни. Не по каменным ли мостовым?
Мария. Конечно!
Марко. Вирджинио, а рассказала тебе сестра о моих открытиях?
Вирджинио. Да! Я вижу, что ты сияешь.
Марко. Теперь мне известно, что церковь папы Калликста вся покрыта живописью: это прямо «библия бедных». Я докажу теперь существование в двенадцатом столетии римской школы.
Мария. Прошу простить. Мне становится холодно от мокрого платья, пойду переоденусь, но обещаю вернуться.
Джиованни. Наверное?
Мария. Да, через несколько минут.
Марко. Мы долго не пробудем. Уже поздно.
Джиованни. У меня для вас есть кое-что.
Мария. Что такое?
Джиованни. Книжечка сестры Цецилии.
Мария. Дайте.
Джиованни. Дам, когда вернетесь.
Она улыбается и рукой приветствует остающихся.
Мария. Вернусь! Обещаю!
Она берет со стола шляпу, перчатки и выходит в дверь налево. Мужчины все трое провожают ее взорами.
Марко. Какое обаяние она производит на тех, кто ее знает! Понимаю, Вирджинио, твою нежность к ней, вечную заботу! Видя ее красоту, ее нежную женственность, невольно боишься, чтобы что-нибудь или кто-нибудь не причинил ей огорчения. Мы с Джиованни твои соперники в братской любви к ней.
Джиованни. Что с ней? Почему она так мрачна?
Вирджинио. Мы получили дурные вести из Перуджии. Мысль о матери снова волнует ее. Ей тяжело думать, что она несчастна. Хотелось бы помочь ей, а чувствуешь себя чужим.
Джиованни. Ах! Чем больше горя мы видим от родного, близкого нам существа, тем дороже оно нам.
Марко. Это верно. Я весь день работаю над тем, чтобы вдохнуть жизнь в мертвый камень, доктор целые часы проводит в госпитале, стараясь лечить неизлечимые недуги старости, а что заставляет нас каждый вечер после наших занятий взбираться на твою лестницу? Желание отогреть душу у дружеского очага, помогающего нам переносить тяжесть домашней жизни. Мы можем иногда и надоесть. Но мы здесь находим отдых и сердца наши оживают здесь. Мы тут встречаем, ты это знаешь, идеальную сестру. Мы с каждым днем сходимся с тобой ближе, чтобы иметь право больше и больше любить ее. Мы тут отогреваемся, вдыхаем в себя иллюзию семейной чистоты, которой не знаем у себя дома.
Вирджинио. Друг мой, ты очень добр.
Наступило молчание. Каждый из друзей поглощен своими думами. Надвигаются сумерки. В комнате темнеет.
Марко. Я встретил Коррадо Брандо, он шел отсюда?
Вирджинио. Да.
Марко. Он не заметил меня, он весь был погружен в свои мысли. Он шел быстрыми, большими шагами. Я даже не пытался остановить его, только подумал: «Кто же его остановит?» Потом мне пришли вдруг в голову слова, которые могли бы быть его ответом: «Куда бегу? Я бегу за богом, тенью которого я являюсь».
Вирджинио. Он страдает религиозной манией.
Марко. Затем я увидел паром, который перевозил через Тибр доктора из госпиталя св. Михаила в убежище на противоположный берег. Признаюсь, что эти две встречи заставили меня позабыть об римской гладкой кладке в храме Цереры. Твой Харон, дорогой Джиованни, не знает символического значения монеты в десять сантимов, которую ты каждый вечер даешь ему за переправу.
Джиованни. Странный человек этот старый Патрика.
Марко. Его зовут Патрика?
Джиованни. Так все зовут его по ту сторону Тибра, но может быть, у него и нет имени, как нет возраста. Он говорит, что родился в Лунгарстаге, но, с тех пор как я себя помню, я не помню того времени, когда бы на мой зов он не катил с противоположного берега точно сорвавшаяся глыба земли. Ты его хорошо разглядел? Лица у него нет: вместо лица у него полусгнившая от сырости маска. Глаза его выцвели, они, вероятно, видели, как воздвигался мост Эмилио и сооружался Большой канал. Сколько он перевез жалких человеческих тел теми же движениями, за ту же плату! Меня он сегодня перевез в обитель, а одного моего коллегу в тюрьму.
Марко. Кого?
Джиованни. Хирурга Симоне Сутри. Он тоже стал клиентом Харона.
Марко. Каким образом?
Джиованни. Его арестовали сегодня после полудня.
Марко. За что?
Джиованни. Его обвиняют в том, что он убил своего дядю, того деревенского торгаша, ростовщика и картежника Сутри, который на днях был найден мертвым дома на улице Грегориана…
Вирджинио, сидевший до этого времени задумчивым, вздрагивает и поднимает голову.
Марко. Во время оно я знавал его тоже — увы! — слишком хорошо.
Джиованни. Так как у него была болезнь сердца, сначала предположили, что он умер внезапно естественной смертью. Но при дальнейшем расследовании некоторые знаки насилия на теле покойного и обнаруженная у него кража привели к заключению об убийстве, исполненном весьма ловко.
Вирджинио, бледный, делает несколько шагов по направлению к окошку, потом поворачивается.
Вирджинио. Как было совершено убийство?
Джиованни. Путем сжатия сонной артерии железными пальцами.
Наступило молчание. В голосе Вирджинио чувствуется внутреннее волнение.
Вирджинио. Ты знал его, Марко?
Марко. Немного.
Вирджинио. Кажется и я… вспоминаю его… Я, вероятно, видел его… Лысый, с большой отвисшей губой…
Марко. Да, отталкивающий рот, который не забудешь никогда.
Вирджинио старается побороть свое волнение.
Вирджинио. А Симоне Сутри…
Джиованни. Он рыжий, веснушчатый, с жесткими усами, торчащими как щетка, высокий, костлявый, в прошлый четверг он возле Сан-Галликанской часовни разговаривал со мной… Не помнишь?
Вирджинио. Да. Помню… И ты думаешь…
Джиованни. Он таил смертельную ненависть к дядюшке. Это я знаю. Ростовщик не только никогда не хотел помочь ему, не только поставил в необходимость зарабатывать себе пропитание трудом, но даже, по его рассказам, надул его при помощи какого-то подвоха в завещании…
Марко. Ну, оставим в покое этого пассажира Патрика. Пойдем. Сегодня что-то спокойный приют лишен мира и тишины. Вирджинио, может быть, желает остаться один.
Вирджинио несколько еще взволнован, но понемногу приходит в себя.
Вирджинио. Нет. Почему?
Джиованни. Сестрица обещала вернуться… Подождем ее еще немного.
Вирджинио. Я позову ее.
Он быстрыми шагами направляется к двери налево.
Джиованни. А если ей нездоровится…
Марко. Оставь ей книжку и пойдем.
Вирджинио. Она сейчас придет.
Пока он выходит, остававшиеся вдвоем приятели переглядываются. Доктор вынул из кармана маленькую книжку, переплетенную в кожу бурого цвета. Марко Далио заговорил, понизив голос.
Марко. Джиованни, что случилось? Что это за книга?
Джиованни. Письма Фео Белкари дочери-монашке: «Духовное поле» и «Благовещение Пресвятой Девы» — книги религиозного содержания.
Марко. Позволь взглянуть.
Джиованни. Я принес сочинение, которое ей понравится. Я взял его у сестры.
Марко раскрыл книжку и читает надпись на первой странице.
Марко. «Эта книга принадлежит сестре Цецилии из Костасоле. Кто возьмет ее для чтения, должен вернуть».
Джиованни. Там есть и рецепт для исцеления души.
Марко. Увы, я боюсь, что все это ни к чему… Джиованни! Разве ты не чувствуешь, что что-то для нас приходит к концу? Мы можем уже с грустью сказать: «Помнишь? Покойная, тихая комната, Сабина приносит зеленую лампу, с улицы не доносится ни малейшего шума, только временами с Авентина слышится пение соловья, а иногда шум проходящего по Тибру пароходика, плечи играющей временами вздрагивают, молчание вокруг, когда раздается Бетховен…»
В дверях появляется молодая девушка в длинном капоте, делающем ее еще выше и стройнее. На лице — болезненная улыбка, веки часто поднимаются и опускаются, в глазах горит скорбь.
Мария. Вот и я. Разве я не скоро пришла? А вы уже уходите?
Джиованни. Да. Поздно, но хотели дождаться вас, чтобы проститься.
Она говорит голосом, полным теплой нежности. Оба приятеля глядят на нее с выражением робкого обожания.
Мария. Что говорил Далио о Бетховене?
Марко. Я вспоминал чудные вечера минувшей весны.
Мария. Я вам опять предоставлю возможность послушать музыку, но не ту, что тогда. А где книга?
Джиованни. Вот она.
Мария берет ее почти с детской поспешностью и сжимает в руках.
Мария. Какие живые слова! Увядшие, но живые. Сестра Цецилия всегда носит ее с собой?
Джиованни. Есть помеченная страница.
Он указывает страницу.
Мария. Это? (Она читает, уже не улыбаясь, а с выражением серьезности.) «…так как за много лет до смерти она все плакала, ее спросили, почему она плачет, она отвечала: „Плачу потому, что не оценила любви и перестала любить ее“».
Марко. Глубокие слова для неба и для земли.
Вирджинио во время чтения снова вошел в комнату.
Мария. Вы мне ее на один вечер оставляете?
Джиованни. Да. Завтра я возьму ее у вас.
Мария. Благодарю.
Джиованни. Будьте здоровы. Покойной ночи.
Мария. Прощайте. (Она обоим приятелям жмет руки.) Прощайте, Далио.
Марко. Если завтра утром вам случится быть возле Санта-Марии, не забудьте взглянуть на брата Марко.
Вирджинио, стоя на пороге, зовет служанку.
Вирджинио. Сабина!
Джиованни. Завтра увидимся, Вирджинио. Если я тебе понадоблюсь, ты знаешь, где меня искать.
Оба приятеля уходят. Брат и сестра остаются одни. Выражение скрытности и сдержанности понемногу тает. Их черты во всей наготе выражают их душевное волнение.
Вирджинио. Почему ты простилась с нашими бедными друзьями таким тоном, как будто это было в последний раз?
Мария. Потому что добрая, честная подруга, которую они во мне любили, та Мария, которая их утешала, существо невинное, которое они по твоему примеру называли сестренкой, в последний раз пожала им руки и в последний раз, полная грусти, принимала их братскую ласку.
Вирджинио. Мария! Мария! Я перестаю понимать, что случилось и что ты говоришь. Вдруг ночь окутала меня, мне кажется, что я снова ребенок и боюсь воображаемых чудовищ, обитающих во мраке ночи… Потерпи. Дай опомниться, убедиться, что я твердо стою на полу моей комнаты, окруженный этими четырьмя стенами… Да, я вот… здесь. Я попытаюсь понять тебя. Ты простилась, ты упомянула о последнем прощании. Так скажи же, кто должен исчезнуть, умереть? Что значат твои слова? Объясни мне.
Мария. Да! Что-то во мне умирает или, вернее, уже умерло.
Вирджинио. Что же именно?
Мария. Что-то, что ты ставил выше своей жизни и что твои друзья любили во мне…
Вирджинио. Говори же!
Мария. Моя чистота.
Она выговорила это вполголоса, опустив глаза. Брат глядит на нее недоумевающе.
Вирджинио. Бедная Мария! Ты все мучаешься! Но ведь никто не винит тебя в том, что ты поддалась расцвету своей молодости, все равно как никому в голову не придет обвинять распускающуюся весну и зацветающее дерево. Понятно, в этих преданных друзьях, которые догадываются, есть некоторое чувство грусти. Но ты не можешь не понять этого и не простить им. Ты была вроде утреннего воздуха: всякий пил из источника бодрости. Теперь ты вся для одного, а остальным кажется несправедливым, что тебя отняли у них. Это свойственно людям, сестра. Да, почему же ты смотришь на меня такими страдальческими глазами?
Мария. Ты не понял. Ах, как ты далек от истины! Я знаю, что я сама убиваю себя в твоем сердце, но упорство твоей веры в меня увеличивает мое мучение. Недостаточно одного удара! Приходится его повторять! Ах, братец, сколько мужества надо мне.
Вирджинио. Ты хочешь сказать…
Мария. Один только раз, но… я вся… отдалась ему.
Вирджинио. Ты! Ты! Мария!
Кажется, что сразу все на свете для него изменилось. Он говорит про себя, как будто из далекой пустыни.
Значит, больше ничего нет! Все кончено! Все рушится! Никто не может спастись от ужаса и позора. (Его лицо выражает скорбь.) Я отдавал все, что во мне было лучшего, всегда, не щадя себя, веруя… надеясь. А в результате в руках у меня фальшивая монета! Так платит мне самый дорогой друг! А потом?
Он не ждет ответа. Он ищет поддержки в себе самом. Но сестра после признания замкнулась в гордой грусти. Кажется, что она готова принять на себя защиту чего-то наперекор всему.
Мария. Я знала, я знаю. Я погубила тебя и себя. Все сразу изменилось. Ты в одно мгновение отнимаешь у меня то, что в продолжение десяти лет дарил мне. Ты отрекаешься от меня…
Вирджинио. О, нет!
Мария. Ты уже в тайниках души изменил мне. Я уже стала для тебя другой: я маленькая, ничтожная вещь.
Вирджинио. О, нет! Видишь, я не могу возмущаться. Если я шатаюсь под тяжестью навалившегося на меня горя и если из моих уст вырвалось недоброе слово — прости меня. Ты, может быть, более меня несчастна.
Мария. Это правда. Но я себя не оправдываю и не хочу смягчать того, что я сделала. Надо, чтобы ты знал также, что тут не было ни тени насилия, ни низости… Он чист перед тобой. Тут только — безграничная любовь и свободный дар.
Вирджинио борется с народившейся у него мыслью, он колеблется, ему стыдно, наконец, из побледневших губ вырвалось слово.
Вирджинио. Когда? (Он сожалеет о сказанном, видя, как вспыхнула несчастная сестра.) Ах, прости меня! Теперь мой голос, даже если он дрожит, если он еле слышен, может показаться жестким твоему бедному сердцу. Я не могу задать вопрос, не причиняя боли. Ты не можешь отвечать мне, не отвернувшись. Только один человек должен был бы теперь быть возле тебя, сжимать тебя в своих объятиях, шептать тебе, знать все твое горе, но он далеко — это твоя мать. Позови ее.
Мария. Да, я ее позову!
Он опять колеблется, но непреодолимая потребность знать все возбуждает его, чтобы возродилось в нем новое чувство, он должен заглушить в душе своей последний остаток сомнения.
Вирджинио. Прости меня, Мария, если мое сердце жаждет света среди наступившего мрака. Я ничего не спрошу у тебя такого, что могло бы оскорбить тебя. Ты только скажи мне: в тот день в феврале, в тот чудный солнечный день, когда мы с тобой взбирались на Челио, увидели в цвету первое миндальное дерево и остановились в Сан-Саба, потом вышли в сад, сели под апельсинные деревья и ничего не говорили, потому что нам достаточно было сидеть так вдвоем, чтобы чувствовать себя счастливыми, когда мне казалось, что твоя жизнь сливается с моей, скажи, в тот день… это уже произошло?
Мария. Да.
Видимо, он еще надеется, потому что искренний и твердый ответ так поразил его.
Вирджинио. Неужели? Однако, когда я в то время глядел прямо в зрачки твоих глаз, мне казалось, что я вижу тебя насквозь. Какую чистоту я видел в тебе! Ты всегда была кристальной чистоты. Я всегда с гордостью называл тебя в душе своей: «Товарищ, мой добрый товарищ…» Я сознавал, сколько в тебе было честности, прямоты, верности, видел мужество в форме твоего рта, в обрисовке твоего белого лба, увенчанного густыми волосами.
Мария. Сколько во мне силы, что я могу еще переносить твои страдания! Смотри, мои глаза сухи.
Вирджинио. Я не оттого страдаю, что ты обманула меня, а оттого, что я потерял веру в тебя.
Мария. Ты так скоро осудил меня!
Вирджинио. Нет! Нет! Я не обвиняю. Прости, что я не умел заглушить в себе криков моего горя. Ты даешь мне пример. Твои глаза сухи. Не бойся: ты не потеряешь меня. Я останусь твоим другом. Я не хочу дальше рыться в прошлом, с меня довольно узнать, что ты в опасности, чтобы моя нежность к тебе проявилась вновь, чтобы с новой силой разгорелась моя любовь к тебе, ставшей для меня иной и новой. Ты нуждаешься в помощи. Рассчитывай на меня теперь и всегда. Я готов защищать тебя.
Мария. Против кого? Разве я кого-нибудь боюсь?
Вирджинио. Ты нуждаешься в защите, бедное одинокое существо, я думаю, что ты слепа и одинока…
Мария. Я не одинока и не слепа. Я люблю.
Вирджинио. А что же он с тобой сделал? Только что здесь у меня он горел лишь одной горячкой, был взволнован лишь одним бредом: думал только о том, чтобы уехать далеко и все, все кинуть.
Мария. Нет! Не верь ему. Это неправда. Ты его не знаешь. Он был в состоянии невменяемости, когда его неудовлетворенная сила делает его почти безумным…
Вирджинио. О, бедная! Бедная! Ты заблуждаешься. Его безумие таково, что не мешает ему все ясно сознавать. Для него ничто не свято, все дозволено. Он переступит через тебя, через меня, через всех. Мы для него — препятствие, не стоящее тюка сушеного мяса, навьюченного на спину верблюда.
Мария. Ты оскорбляешь, уродуешь, уничтожаешь его. А он был твоим лучшим другом…
Она встает. Голос ее звучит сильно и жестоко.
Вирджинио. Если бы ты знала, какая мысль недавно вдруг промелькнула у меня при свете солнца!
Мария. Что такое? Ты дрожишь от злобы. Мы уже не можем быть к нему справедливыми. Ты уже словами мстишь ему, стараешься уязвить его… Скажи, чтобы я уходила, прогони меня отсюда, но не заставляй меня выслушивать то, чего я не хочу слушать… Ты заблуждаешься, обида ослепляет тебя. Его рука надежна — это рука доброго друга: я это испытала и уверена, что, пока будет необходимо, он останется со мной…
Вирджинио. О, бедная!
Мария. Да, да, Вирджинио! Когда он узнает…
Она остановилась, и бледное лицо ее темнеет, из груди вырывается глубокий вздох.
Вирджинио. Когда узнает — что?
Мария. Что я уже ношу в себе новую жизнь…
Комната, обитая грубым холстом, в доме Коррадо Брандо, расположенном между стеной Сервия и форумом Траяна. По стенам вокруг черепов слонов и антилоп висит в виде трофеев оружие негритянских народов, разбросанных вдоль малоисследованных рек, орошающих земли от долины Чэби Гурар Ганана, большие изогнутые ножи сидамов, копья боранов с наконечниками в форме лаврового листа, щиты гурров из кожи жирафов, луки губаинов с тройным изгибом, колчаны, наполненные стрелами с подвижными наконечниками, банановые шнуры для связывания пленных, трубы из ориксовых рогов, колокольчики: из раковин — для козлят и из дерева — для верблюдов, полукруглые подставки для поддерживания жирных затылков лежащих воинов, водоносы из пальмового дерева, хлысты из кожи гиппопотамов, до крови бичевавшие спины рабов. В средней стене закрытая дверь, налево — окно. На низком диване раскинута львиная шкура, вместо подушек на нем лежат мешки племени Булулта, сделанные из растительной ткани и окрашенные в черный и желтый цвета. На столе разложены охотничьи винтовки, револьверы большого калибра в кобурах, сумки с патронами — словом, целая батарея, уже испробованная по дороге между Перберой и Бардеру, теперь вычищенная и приведенная в порядок Посреди комнаты на ковре рядом с кучкой книг стоит окованный железом сундук, перевязанный веревкой и сохранивший на себе следы перенесенных трудностей, сколько раз, бывало, его спускали в трюм, подвергали всем неприятностям морской качки, бросали безжалостно в люк, привязывали веревками на спины вьючных животных, таскали по чужой, неведомой стране, вносили на временные квартиры и выносили оттуда, несмотря на это, он все-таки вернулся на родину, хотя и со следами далеких скитаний, с впитавшимся в него ароматом юга.
Мария Веста вошла, по-видимому, недавно, она стоит, не сняв еще шляпки, с опущенной на лицо вуалью. Держа в руках распечатанное письмо, она говорит со стоящим перед ней возле стола с оружием Коррадо Брандо. Сначала она говорит нерешительно, робко, с покорной кротостью, с трудом, скрывая волнение страсти. Он не глядит на нее.
Мария. Друг мой, я не поняла! Друг мой дорогой, простите меня! Я пришла сюда не плакать и жаловаться, нет… Но, право, я не могла ничего понять, что здесь написано… Вы писали это? Ваша рука? Еще раньше сердце мое отказалось поверить этому, а потом не поверили и глаза… Зачем вам нужно было писать мне, когда вы могли переговорить со мной лично? О, милый друг, быть может, это оттого, что я иногда не слушалась вас? Оттого что не всегда вы могли убедить меня? Но когда? Скажите, я такого случая не помню. Если вы скажете, я, как всегда, во всем вам поверю, всего послушаюсь. Но я не понимаю, что должны означать написанные здесь слова… Мне надо слышать об этом из дорогих для меня уст… Письмо я кладу сюда. Допустим, что оно не распечатано. (Она иногда прерывает свою речь, как бы ожидая, что он что-нибудь скажет.) Но ты не крикнул, что это письмо не твое. В таком случае… (Она подавляет вздох, и голос ее становится мягче.) В таком случае, раньше чем ставить его здесь, рядом с твоим оружием, я поцелую его. Вот так. (Она целует письмо и кладет его на приклад штуцера.) Я готова. Говори, что мне делать. Жить? Умереть? Вот я. (При этих словах она поднимает вуаль. Он взглядывает на нее, ее лицо заливает краска.)
Коррадо. Надо быть твердой, Мария. Я писал тебе, потому что боялся, что не хватит сил высказать.
Мария. Ты хочешь, чтобы я была твердой? Я буду, я буду тверже мира и судьбы, если ты требуешь этого от меня во имя моей любви. За себя не бойся. Какая страшная в тебе сила, если ты мог сделать то, что сделал!
Коррадо. Я повинуюсь необходимости, которой никогда от тебя не скрывал.
Мария. Да, это верно. И разве не за то я любила тебя и люблю теперь? Я принадлежу тебе, но не ты мне. Таково было условие. Я это знаю. И принимаю. Но не хорошо, что ты несправедлив ко мне.
Коррадо. Несправедлив?
Мария. В более счастливые времена мне было ужасно трудно стать лучше: мне не под силу было подняться до тебя! Я постоянно твердила себе: если есть способ принадлежать ему более полно, я найду его. Когда твоя страсть к далеким странствованиям сильней смущала мою нежную любовь к тебе, я говорила себе: «Есть ли способ любить его так, чтобы разлука с ним не была для меня медленной смертью!» Я перевернула всю свою жизнь от начала и до конца, с каждым днем стараясь дать тебе нечто более значительное, лучшее. А ты теперь так оскорбительно прощаешься со мной!
Коррадо. Мария! Мария! Перед всем на свете я могу устоять, только не перед твоим голосом и слезами.
Мария. Я не плачу.
Коррадо. Я не могу устоять перед твоей скорбью, которая дрожит на твоем лице, перед твоими устами, на которые я не могу глядеть без того, чтобы не поколебалось мое решение. Я должен уехать. На этот раз меня понуждает уехать не только мое всегдашнее влечение, но необходимость, граничащая с неизбежностью, я сжег все свои корабли, и часы той моей жизни, которая тебе знакома, остановились, — я не знаю, пробьют ли они вновь. Но если ты цепляешься за меня, если связываешь мне руки…
Мария. Нет! Нет! Я не цепляюсь за тебя, я не становлюсь тебе поперек дороги, не заслоню тебе жизнь… Взгляни на меня. Я дрожу не от подавленных рыданий, а от стыда за нанесенную мне обиду. Ах, как смертельно больно то, что никакая, даже самая сильная любовь не может избавить нас от подозрений и презрения мужчины и что то, что для нас всегда бывает результатом опьянения страсти или страданием, в конце концов становится бременем и гибелью! Я прочла в твоих глазах выражение отчаянной обороны.
Коррадо. Нет! Ты ошибаешься!
Мария. Ты как-то рассказывал мне о нападении на тебя львицы, как она после твоего неудачного выстрела хотела броситься на тебя. Позади тебя стоял твой слуга Руду, который дал тебе заряженный штуцер для второго выстрела, и ты убил ее. Так тебе должно быть понятно поведение возлюбленной после первой угрозы. Борьба сердец жестока не менее, чем охота. Ты ранил меня этим письмом, которое лежит тут, на оружии, и вот я уже насторожилась и встала перед тобой. Ах, Коррадо, когда ты поднял глаза, я увидела в них что-то решительное и неумолимое. Ты в это мгновение подумал: «Надо нанести ей вторичный удар, но уже без промаху, чтобы перешагнуть через нее».
Коррадо. Молчи! Молчи! Ты с ума сошла!
Мария. Да, сошла с ума. Я ранена, но не хочу нападать. Говорю тебе о любви, потому что еще никогда не договаривала до конца. До сего дня мне не удавалось вложить в свой голос всей своей любви, сложить к ногам твоим всю свою жизнь. Сегодня я больше, чем просто возлюбленная, сегодня я такая, какой ты желал видеть меня. Когда я впервые увидела тебя, ты меня не заметил. Ты был погружен в свои мысли, и я прочла на твоем лице заботу и задумчивость, которых не могу забыть. С той минуты я полюбила тебя, одинокого и далекого от действительности. Когда-то ты приучил себя, свою команду к голоду и жажде, так приучил ты мое сердце к вечной угрозе. Не проходило вечера в самую счастливую для меня пору, чтобы я не предостерегала себя от несчастья, которого я не могла не ждать от тебя в будущем. В конце каждого самого сладкого для меня дня я твердила себе: «Готовься!» Прощаясь со мной, ты обыкновенно целовал меня крепче, чем когда здоровался. И я каждый раз думала: «О, как крепко он поцелует меня, когда ему придется уехать, или когда я буду умирать!» Ах как сильна та любовь, которая не ждет ничего, кроме такого поцелуя, и которая никогда его не забывает! Разве я могла приготовиться больше. Заслужила же я наконец того, чтобы ты сказал: «Час пробил», глядя мне прямо в глаза. Горе мое стало бы моей гордостью, и я твердым шагом, с сухими глазами проводила бы тебя до самого мола. А ты… прости, прости меня, но дай хоть раз высказаться сердцу… ты почти предательски выпускаешь свой заряд в мои крылья! Ты видишь во мне только грубое тело с руками, готовыми схватить и задержать тебя…
Коррадо делает шаг по направлению к ней, как бы желая помешать ей продолжать.
Коррадо. Мария! Мария!
Мария. Ты отстраняешь меня этим второпях написанным и непонятным письмом, кажется, что ты собираешься бежать куда-то.
Он побледнел, сильное волнение отражается на его лице.
Коррадо. Что ты сказала? Я собираюсь бежать!
Ужас охватывает молодую женщину при виде его бледности. Она протягивает к нему руки. Поток слов душит ее.
Мария. Нет, нет, Коррадо! Я не знаю, что говорю! Я с ума сошла! Я малодушна! Делай со мной, что хочешь. Это письмо, ведь я целовала его. Оно твое, оно для меня святое.
Коррадо. Нет, ты права. Да это верно, кажется, будто я действительно собираюсь бежать. Я слишком тороплюсь. Не думаешь ли ты, что мне необходимо очиститься в море? Может быть, я хочу обратить позорный поступок в славный подвиг? Ты ничего не знаешь?
Мария. Не говори так со мной! Если я оскорбила тебя, не наказывай меня. Умоляю, прости меня. Вот я опять так же покорна, как когда я вошла. Я хочу только служить тебе, помочь твоему слуге. Все ли готово? Не надо ли чего-нибудь сделать для тебя? Нет ли для меня какого-нибудь дела? Вот не закрыт еще ящик, вот книги.
Она наклоняется к книгам, готовая приняться за дело. Он на мгновение задумывается и приходит в себя. Голос его снова тверд.
Коррадо. Оставь. Не утомляй, не утруждай себя. Встань. Время еще есть.
Мария. Ах! Позволь мне хоть уложить твои книги, перебрать их одну за другой, чтобы ты вспоминал про это, когда будешь раскрывать их. Дела и подвиги Александра Великого, Данте, Геродота, Одиссея, стихотворения и письма Микеланджело.
Желая скрыть волнение, она нагибается, берет книги и вполголоса читает названия на корешках.
Коррадо. Оставь, Мария. Встань. Поспею, поди, сядь со мной.
Он склоняется к ней и берет ее за руку, желая поднять ее. Она оставляет книги, оборачивается, берет руку друга и страстно прижимается к ней губами. Она встает.
Мария. Ах! Почему ты вдруг стал так нежен?
Она глядит ему прямо в глаза и вдруг начинает плакать.
Коррадо. Мария!
Слезы сразу прекратились.
Мария. Что ты сделал?
Коррадо. О чем ты спрашиваешь? Почему?
Мария. Я никогда не видала на лице мужчины столько скорби. Ах, я никогда не видала тебя таким! Ты как будто опустился в пропасть и снова вышел из нее. В твоей голове промелькнула какая-то мысль и омрачила тебя. Что за мысль? Я что-то чувствую, но не вполне понимаю. Скажи мне!
Коррадо. Не мучься, дорогая моя. Я прогоню с твоих утомленных глаз зловещие грезы.
Он привлекает ее к себе и касается ее век губами, пытаясь улыбнуться.
Мария. Когда ты опускаешь мои веки, я лучше вижу в глубине моей души.
Коррадо. Что ты видишь?
Мария. Это началось вчера.
Коррадо. Что именно?
Она прижимается к его груди и говорит ему с таинственным волнением в голосе.
Мария. Когда я вчера выходила, я почувствовала, что наступила весна. В руках моих были первые фиалки, я вся промокла от мартовского дождя и не знаю, почему, мое сердце билось как-то особенно. А когда я, войдя в комнату, увидела, что ты прощаешься с братом, я сразу почувствовала, что день обрывается и падает, как что-то тяжелое, что падает глубоко и уже никогда больше не вернется. Каждый день уходит, знаю, но этот уходит как-то особенно. И ты, и брат показались мне, как бы сказать, старше. Казалось, что сразу как будто из-под земли выползла какая-то осень. И когда я протянула тебе букетик фиалок, я видела, как его брала твоя рука, а не сам ты, ты уже погрузился во мрак И когда брат заговорил со мной о солнце на Авентине, я не могла удержаться от слез.
Он, взволнованный, прижимает ее к груди.
Коррадо. Ты плакала? А что тогда сказал тебе брат?
Она прижимается головой к нему.
Не отвечаешь?
Мария. Я прислушиваюсь к биению твоего сердца. Оно сильно бьется.
Коррадо. Что он сказал тебе?
Мария. Разве мой брат не брат также и тебе?
Коррадо. Да, Мария.
Мария. Разве ты ему не дороже всего на свете?
Коррадо. Он мне дорог.
Мария. С раннего детства, наяву и во сне, один для другого, один достойный другого. Разве не правда?
Коррадо. Ну, так что же?
Мария. Разве он не должен знать всю правду?
Коррадо. Ты сказала ему?
Она прячет свое лицо на его груди.
Мария. Да.
Коррадо. Все?
Мария. Все. (Она чувствует слабое движение, как будто он хочет оттолкнуть ее.) Нет, не отталкивай меня!
Коррадо. Я не отталкиваю.
Мария. Я почувствовала, как ты невольно сделал это. Ты опять не доверяешь мне!
Коррадо. Нет, Мария.
Мария. Не оскорбляй меня больше! Не думай, что я хочу быть тебе в тягость! Я открылась брату, потому что не могла дальше жить во лжи. Это была исповедь свободного сердца свободному сердцу, я не склоняла головы, я говорила это не для того, чтобы искать помощи или совета, но чтобы приготовить для своей любви большее одиночество, чтобы принести для тебя высшую жертву, чтобы пожертвовать ради тебя своим тихим очагом. Ты понимаешь меня? И сразу пятно вины показалось мне чистой невинностью. Все стало просто и легко. Я теперь стою с тобой на грани пустыни, вся моя прежняя жизнь представляется мне пылинкой и покрытой пеплом дорогой, по которой я шла, заплутавшись, блуждая, пока не встретилась с тобой. Мой дух будет витать в твоей походной палатке. Я могу взирать на открытые тобой звезды. Я узнаю в себе твой род. Как ты, я буду петь среди мучений. Все, чего ты ни потребуешь от меня, я буду исполнять, кроме одного: любить тебя сильнее — этого я не умею.
Он горячо прижимает ее к сердцу.
Коррадо. О! Ты моя, моя! Слишком поздно я узнал тебя! Слишком поздно полюбил! Из каких глубин вознеслась до твоих уст эта песнь? Я искал в ее мелодии тот образ, который сейчас вижу перед собой. Что мне дано было так ясно услышать и понять ее, это, пожалуй, последний дар судьбы. Я думал, что уже никогда ничего не услышу, кроме какого-то зловещего гула. Такое наслаждение выпадает лишь на долю того, кто уходит безвозвратно.
Она все плотнее прижимается к нему.
Мария. Любовь моя, единственная моя любовь, почему ты говоришь о смерти, говоря о победе?
Коррадо. Я не знаю, дорогая, не знаю, к чему я ближе — к смерти или к победе, но я чувствую над собой тень какого-то крыла — и, несомненно, чем бы это ни оказалось, это конец моему опьянению. Перед глазами у меня всегда стояла беспредельная ширь океана, и мне всегда чудилось, что я стану героем. Вдруг все это исчезло. Ты, кажется, стала для меня последней далекой страной. Шел я к тебе с головокружительной, одуряющей быстротой. Разве могут ноги уйти дальше цели, поставленной душой. Мария, Мария! Ты одна понимаешь меня. Ты знаешь, что если я и ищу неизведанных путей, то делаю это, чтобы с себя же самого сорвать завесу тайны. Для меня преодоление препятствия имеет смысл постольку, поскольку этим я преодолеваю самого себя. Самые большие пройденные мною пространства — во мне самом. Открытие неисследованных земель и истоков рек для меня не имело бы значения, если бы оно не освещалось в моей душе радостью более возвышенных вершин. Сейчас ты даешь мне дышать этим воздухом, который я искал. Ты ускоряешь биение моей жизни, подобно любимому мною сильному ветру, пропитанному поднятым им песком и морской тиной. В тебе я черпаю свое вдохновение, подобно тому как когда-то в силе воли черпал победу над физической болью и мог заставить отступить назад даже смерть. И в моей судьбе ты открываешь еще один светлый луч, пожалуй, самый светлый. Собою ты указываешь мне ту высоту, к которой я был предназначен с самого рождения. Между тем твое же собственное предчувствие повергает меня во мрак ночи.
Мария. Нет! Нет! То было не предчувствие! То была мимолетная тень, приступ меланхолии, следствие усталости. Что может уничтожить твою силу? Один лишь небесный огонь. Тебе суждено жить и побеждать, мне жить и ждать. Я сохраню свою любовь вдали от всех, там, где никто не услышит ее биения. Если ты через много лет вернешься из глубины самых далеких, покрытых мраком неизвестных стран, ты найдешь меня такой же, какой оставляешь. Мне кажется, что неподвижность души погруженной всецело в ожидание, должно будет остановить даже время, прекратить всякое изменение, сохранить даже черты лица для будущей улыбки. Ты найдешь меня более прекрасной, пожалуй, даже более прежнего… Или ты не хочешь, чтобы я жила?
Коррадо. Мария, Мария! Что заставляет тебя говорить такие слова? Что говорит в тебе? Ты полна жизни. Смерть одна, а дорог в жизни тысячи.
Мария. Смерть я уже видела близко. Рассказать тебе? (Она вместе с Коррадо, не выпускающим ее из объятий, опускается на стоящий вблизи диван.) В эту ночь я лежала на спине, в постели. Никогда еще я не страдала так от тяжести своего тела, никогда так сильно не чувствовала себя вещью, жалкой вещью, которую стоит только бросить и забыть… Ах, если бы ты мог понять меня!.. Я как-то грубо чувствовала себя твоей со всеми костями, кровью, всей этой ужасной тяжестью, во мне осталась лишь маленькая частица души, вроде струйки воды под скалой. И эта маленькая частица по временам повторяла одно и то же слово, не свое собственное, а сказанное однажды какой-то бедной женщиной, которую я встретила на переполненной народом площади, на базаре, она говорила: «За что? За что?» Она шла с лицом мокрым от слез и рыдала (я как сейчас вижу ее). Она никого не знала. Толпа молча давала ей дорогу, а она все твердила: «За что?» И никто не мог ответить ей или остановить ее… Как явилось во мне это чувство беспричинного и неутолимого горя? Я не знаю. Чтобы меньше страдать, я думала: «Вот в его глазах я упала, и больше уже не поднимусь». И я старалась принять то же положение, какое принимаешь ты во время сна: я клала руки под голову, как ты когда-то иногда засыпал, лежа на голой земле, и так оставался, но страдала не меньше и продолжала думать. «Но разве это страдание, которое он причинил мне и которое уже составляет часть моего тела, разве оно не связывает меня с ним неразрывно?..» Ах, зачем я рассказываю тебе эти глупые мысли? Я хочу, чтобы ты знал, после какой ночи зажглась заря этого дня. Ты слушаешь меня?
Коррадо. Слушаю. Говори. Скажи мне все.
Мария. Вдруг я услышала странный шум, испугавший меня, потому что в первую минуту я не могла сообразить, близко он или далеко? Кровь ли моя так шумит или что-нибудь другое? Но шум был настолько ровен и однообразен, что успел понемногу слиться с моим страданием, прежде чем я поняла, что это было. Оказалось, что это проходило стадо вдоль Тибра под моими окнами. Высунувшись из окна, я долго смотрела за пробегавшими мимо меня беловатыми волами, гонимыми ночью, без отдыха, куда-то в неизвестную даль. Оттого, что я долго глядела вниз на эту движущуюся массу, у меня слегка закружилась голова, и я вдруг почувствовала, что мне ничего не стоит броситься вниз. И внезапно в сердце моем родилось страстное желание, которое тебе покажется, может быть, печальным, но мне оно доставило радостное волнение: мне захотелось умереть, чтобы своей смертью принести тебе счастье. Однако мне ясно представилась пыльная дорога, которую только что топтало ногами жалкое стадо, и меня охватил ужас. «Лучше, — подумала я, — погибнуть, не проливая крови. Река близка. Я пройду по дому босиком, спущусь по лестнице, отворю дверь, дойду до плотины…» Я невольно нагнулась и тут только заметила, что мои ноги не обуты и застыли. Затем, выглянув в окно еще раз и проводив взглядом пастуха, исчезнувшего за Сан-Паоло, я заметила, на небе ослепительный блеск зари и почувствовала, что из глубины моего тела в эту минуту вырвался какой-то беззвучный крик… Ты простишь мне, что я осталась жить? Ты простишь, что я твоя… еще больше прежнего?
Коррадо. Мария, Мария! Что заставляет тебя произносить эти речи? И почему ты сегодня вся во мне, даже больше, чем мое собственное сердце? Когда я впервые сжимал тебя в своих объятиях, ты не сливалась со мной так, как сегодня. Я чувствую, что в тебе родилась какая-то сила…
Мария. Ты чувствуешь?
Коррадо. Впервые я страдаю и наслаждаюсь в другом существе, отрываюсь от своей личной печали, отказываюсь от своего одиночества.
Мария. Ты чувствуешь?
Она повторяет этот вопрос более взволнованным голосом.
Коррадо. Я чувствую, что корни моей жизни уже не во мне и что бесконечное для меня — в тебе. Мария. Ты чувствуешь?
Она отклоняется несколько от него и поднимает к нему лицо.
Коррадо. Я потерял уже всякую надежду, а ты трепещешь, как будто не в силах одна нести надежду, больше той, которая когда-либо была во мне.
Она закрывает глаза, и внезапная краска бросается ей в лицо.
Мария. Любовь моя, любовь моя! Значит, ты догадался?
Он вздрогнул от внезапно мелькнувшей у него мысли.
Коррадо. Ты думаешь, что…
Мария. Сказать тебе? Ты побледнел, ты мне простишь? Ты простишь?
Коррадо. Ты хочешь сказать, что…
Она приближает свои уста к его уху.
Мария. Мы не одни.
Склонившись к его уху, она не замечает, как сильно внутреннее душевное волнение может исказить лицо человека.
Коррадо. Это правда? Ты уверена?
Мария. Я уверена.
Отстранив от себя молодую девушку, он вскакивает с дивана, не в силах скрыть свое волнение. Она глядит на него, сидя на диване, как со дна пропасти, в которую она брошена и в которой должна погибнуть.
Тебе это кажется несчастьем? Тебе отвратительны священные узы? Ты хочешь, чтобы я извергла из себя твою кровь, уже бьющуюся во мне? Брось мне хоть одно слово. Исполнение твоего желания может быть отсрочено лишь на один день. Ночь уже близка.
Она говорит тихо, но тяжело дыша. Он быстро оборачивается к ней и падает перед ней на колени, словно в молитвенном экстазе.
Коррадо. Безумная! Божественная! Целую твои колени, обожаю каждую жилку твоих рук, стараюсь не дышать перед тобой, чтобы не нарушить спокойствия плода, который ты питаешь. В этот миг я чувствую на своих глазах твои глаза, твой ясный взгляд, и вижу дивный проблеск твоего расцвета. Я едва могу решиться прикоснуться к тебе. Я желал бы использовать остаток моих сил, чтобы создать вокруг твоего таинственного чуда мир и красоту. Пусть природа в другом осуществит мой героический замысел. И пусть в твоей памяти я буду оправдан!
Мария. Оправдан, в чем? В чем же твоя вина? И какая память? Все, что касается тебя, всегда при мне. Вчера, сегодня освещены одним и тем же светом. То, что касается тебя, не требует, кажется, новых испытаний. Одно лишь слово любовь говорит моему сердцу: «Дальше!» А ведь это твое собственное слово.
С новым воодушевлением она берет в руки его голову. Он пристально смотрит в даль.
Коррадо. Но страстное стремление к свободе, пылкая храбрость, житейские столкновения с обстоятельствами и людьми — все это исчезает перед действительностью, перед тем, что не может быть уничтожено.
Мария. О чем ты думаешь? В глубине твоих глаз я вижу какой-то ужас.
Коррадо. Вчера вечером брат твой спросил у меня: «Ты стал моим врагом?»
Мария. Ты думаешь о нем?
Коррадо. Ты призналась ему… и в этом?
Мария. Да.
Коррадо. Бедное и любящее сердце!
Мария. Он также способен идти дальше. Знай это.
Коррадо. Что же будет он делать?
Мария. Поборет свою печаль.
Коррадо. Он потерян для меня!
Мария. Он сильнее полюбит тебя.
Коррадо. Что он, в отчаянии?
Мария. Нет. Он бодр.
Коррадо. Где ты оставила его?
Мария. Не знаю, где он сейчас. Сегодня вечером мы ожидаем мать.
Коррадо. Твою мать?
Мария. Да, она приезжает ненадолго. Приедет и скоро уедет. Ей также послано испытание.
Коррадо. Ты просила ее приехать?
Мария. Вирджинио позвал ее, думал, что мне нужна ее помощь.
Коррадо. А что она может сделать для тебя?
Мария. Если моя мать после такого продолжительного отсутствия в этот момент моей жизни снова прижмет меня к своей груди, хотя бы на несколько мгновений, — это будет необычайно сладостный момент. Ей также знакома страсть, но, кроме того, она чуткая женщина. Она возродит меня к новой жизни, и я вновь буду готова принадлежать тебе!
Коррадо. Еще испытание для тебя!
Мария. Не бойся.
Коррадо. Когда она приедет?
Мария. Скоро. Уже поздно. Солнце садится. Мне надо идти, сердце мое.
Коррадо. Ты уходишь?
Он обнимает ее, как бы желая удержать.
Мария. Ты не хочешь, чтобы я уходила?
Она решительно высвобождается из его объятий.
Коррадо. Да, ты должна идти.
Мария. Ты все решил и обдумал?
Коррадо. Я еще увижу тебя.
Мария. Когда?
Коррадо. Часа через два у тебя дома.
Мария. Ты придешь?
Коррадо. Приду.
Мария. Моя мать, быть может, еще будет у нас.
Коррадо. Что же мне сказать ей?
Мария. В самом деле, что? Разве она может сделать так, чтобы я была еще больше твоя? Я ничего не прошу. Помни это. Я свободна и свободно отдалась: это не оковы, а дар.
Коррадо. Это символ.
Мария. Хочешь, чтобы я к тебе пришла?
Коррадо. Нет. Я приду, приду.
Мария. Только одно обещай мне.
Коррадо. Говори.
Мария. Что ты разрешишь мне проводить тебя.
Коррадо. Куда?
Мария. До моря, до парохода. (Голос ее дрожит. Он безумно обнимает ее и целует в губы. Она вздрагивает и, готовая участь, кричит не своим голосом.) Это прощанье! Это прощанье! Это смерть!
Коррадо. Что с тобой? Мария! Мария!
Мария. Ты никогда так не целовал меня! Это тот ужасный поцелуй, о котором я всегда думала. Я теряю тебя!
Коррадо. Нет, нет! Не приходи в ужас. Ты очень впечатлительна, все тебя волнует. Я хотел лишь, чтобы ты почувствовала, насколько я весь твой.
Мария. Ты не обманываешь меня? Это верно? Не обманываешь, жалея меня?
Коррадо. Я еще увижу тебя. Прижму тебя к своему сердцу. Умоляю тебя.
Мария. Мне кажется, что у меня не хватит сил переступить порог.
Коррадо. Иди, Мария, и жди меня. И пусть свидание с матерью доставит тебе радость.
Она в полном отчаянии обводит глазами комнату, глаза ее полны слез.
Мария. Ты не забудешь?
Чтобы скрыть слезы, которые ее душат, она отворачивается от него, открывает дверь, переступает порог и исчезает.
Коррадо. Мария!
Он делает движение, как будто хочет остановить ее, но голос остается в груди и ноги не повинуются. Не сходя с места, он крепко сжимает себе руками виски, как бы желая сдавить бушующее в нем волнение. При звуке захлопнувшейся внизу на лестнице двери он вздрагивает, бросается к окну, выглядывает на улицу, перегнувшись через подоконник и снова, отойдя от окна, кричит.
Руду! Руду!
Прибегает слуга.
Иди вниз, позови ее. Скажи, чтобы она вернулась, что мне надо еще поговорить с ней. Иди.
Слуга повинуется, но он останавливает его на пороге.
Нет! нет! Оставь! Останься здесь.
Наступившее молчание похоже на затишье перед бурей. Коррадо Брандо подходит к столу, на котором разложено оружие, берет штуцер и осматривает его. Слуга Руду стоит в ожидании. Стройный, сухой, мускулистый, он похож на гончую собаку, кожа у него темная, как у уроженцев Верхнего Египта, черные волосы коротко острижены, черные как смоль живые глаза прикрыты длинными, густыми ресницами.
Коррадо. Оружейный мастер принес патроны со стальными пулями?
Руду. Да, господин.
Коррадо. Заряженные восемнадцатью граммами пороха?
Руду. Да, господин.
Коррадо. А заряды с разрывными пулями?
Руду. Тоже. Все готово, можно ехать хоть сейчас.
Коррадо. Посмотри, вон еще не вложен кусочек слоновой кости.
Руду. Прости, господин. Ведь это штуцер Арказы, я думал, что ты пожелаешь вспомнить случай с ливанцем, когда ты выстрелил ему прямо в рот, спрятавшись за изгородь.
Коррадо. Ты прав, Руду. Тропическое солнце не спалит мне глаза! Ты оба винчестера осмотрел и револьвер Кольта?
Руду. Не беспокойся. Все готово.
Коррадо. Положи мне в патронташ патроны.
Руду. Уже, господин.
Коррадо. Хочу надеть на себя оружие.
Сардинец с покорной улыбкой скрывает свое беспокойство.
Руду. Мы точно уже в Сигале посреди леса.
Он подходит к столу и исполняет приказание.
Коррадо. Ах, Руду! Не слуга, а товарищ, дорогой товарищ! Чего бы я не дал, чтобы уже сегодня испытать с тобой жаркий огонь сражения. Ты помнишь блаженство того вечера, когда мы впервые остались с тобой одни с небольшим отрядом, еще до прихода в Мильмиль, среди целого моря густой травы, где паслись антилопы и дикие ослицы? Вдруг мы увидели льва, который, стоя от нас на некотором расстоянии, в упор глядел на нас. Это был первый лев, которого я видел. Он исчез в чаще прежде, чем я успел прицелиться. Мы приблизились к месту, где он стоял. Он оставил там половину газели, которую мы затем изжарили по своему сардинскому способу. Мы никогда так весело не ужинали. Помнишь?
Руду. Как же, господин.
Коррадо. Потом ты взял свою лаунедду и сыграл что-то на трех разных бамбуковых дудках, затем спел еще песню Веги, рожденную, по-видимому, не среди апельсиновых деревьев твоего грустного острова, а в той самой земле, на которой мы так привольно раскинулись. Арабы из Массауа, асаортины, уроженцы Бени Амер, сев в кружок, неподвижно внимали твоему пению, как будто оно было им не чужое, а напоминало их раннее детство. Родина наша в то время была уже не за нами, а впереди нас, за высокой травой, в темноте, насыщенной львиным запахом и опасностью. (С сухим треском он открывает затвор штуцера и вкладывает в него патрон.) Ах, Боже мой! Неужели ты думаешь, что бескровное сражение может воодушевить сражающегося? Ты толковый малый: ты принадлежишь к тому суровому, храброму племени, которое имело обыкновение ускорять смерть обреченных на нее тем, что душило их. Ведь тот разбойник из Дуалхи, который говорил: «Мертвых я погребаю в своей храбрости», — твой предок? Так скажи же мне, можно ли сравнить с целой свободной жизнью какое-нибудь одно пустое движение.
Он закрывает затвор штуцера и кладет его на пол.
Руду. Что ты хочешь услышать от меня, господин? Я не понимаю тебя, но вижу, что ты чем-то мучаешься. Если я могу вынуть у тебя занозу — только прикажи. Ради тебя я сделаю все. В Ольде во время пытки ты просил меня петь, и я повиновался.
Коррадо. А какое-нибудь пустячное препятствие разве остановит того, кто может петь во время пытки?
Руду. Нет.
Коррадо. Ты напомнил мне тот день, когда мы хотели быть не людьми, а чем-то больше. Мы побеждали тогда не только животных, но и судьбу.
Руду. Ты всегда побеждаешь, moti[4].
Коррадо. Всегда, но в пустыне, помнишь, как мы совещались перед тем, как с закрытыми глазами пойти навстречу опасности. Воды нет, с нами только небольшой запас сушеного мяса, одежда изодрана, обувь изношена, почти все животные и вьюки брошены среди непроходимых лесов, проводники разбежались, впереди вооруженное селение, с нами только два верных сердца — наши собственные, все остальные — одна мертвечина. «Свернуть в сторону, перебравшись через реку, или идти прямо в Ольду?» Вот монета, которую ты нашел в римской колонии Монтарву, когда мы исследовали жилу железной руды. Я не расстаюсь с ней. (Он вынимает ее из кармана и показывает слуге) Тогда мы гадали по ней. Если выйдет голова — свернуть в сторону, если плуг — идти прямо. Мы шесть раз упорно бросали монету, и шесть раз выходила голова. Ты глядел мне прямо в глаза и говорил: «Иди прямо. Будь, что будет!»
Руду. Монета говорила одно, а твои глаза другое, moti. Твои глаза для меня закон.
Коррадо. И мы пошли на казнь! Сегодня, Руду, мне хуже, чем перед Ольдой. Я хочу снова испытать судьбу. Ехать или оставаться? Возьми, брось монету. (Он передает ему римскую монету) Если голова — ехать, если плуг — оставаться.
Слуга колеблется и вопрошающе смотрит на господина.
Что ты глядишь?
Руду. К чему игра, если ты хочешь.
Коррадо. Ты читаешь в моих глазах.
Руду. На этот раз нет.
Коррадо. Ну, так бросай же. Подожди. Не на этом противном ковре. Вот возьми ту львиную шкуру и расстели ее. Помнишь? Тогда мы находились на тропе, протоптанной гиппопотамами, которая через поломанные тростники вела к броду.
Слуга берет с дивана шкуру и расстилает ее.
Так, отлично. Бросай.
Слуга не может скрыть своего волнения. Он бросает вверх римскую монету, которая падает на звериную шкуру, он наклоняется, почти ложится на пол, чтобы лучше рассмотреть ответ.
Руду. Плуг.
Коррадо. Оставаться! Попробуй еще раз.
Слуга повторяет то же самое и снова наклоняется.
Руду. Плуг.
Коррадо. Еще в последний раз.
Слуга повторяет гаданье.
Руду. Голова! Значит, идем?
Но Коррадо, весь охваченный таинственным волнением, не слышит его.
Коррадо. Представь себе, Руду, что я уже в гавани, стою уже на палубе парохода, готового сняться. И вдруг является незнакомец и кладет мне на плечо руку. Что ты делаешь?
Слуга внимательно слушает слова господина, потом вдруг вскакивает с порывом дикого зверя и делает жест, обычный для людей его племени, когда они острым камнем разбивают череп опрокинутого ими врага. Коррадо сдвигает брови, затем, встряхнув головой, подходит к окну и глядит на освещенную солнцем весеннюю тучку.
Коррадо. Слышишь, как каркают вороны на крепостной башне? Они всегда в этот час садятся на нее. Скоро вечер. Слышишь, как жужжат люди? Точно рой пчел! Раз нет передо мной сейчас африканской изгороди, с меня довольно было бы этой башни, которую я зажег бы в честь моей свободы, моей гордости и моей идеи. А это жалкая клетка, чтобы поджечь ее довольно серной спички. (Он говорит в порыве какой-то дикой радости, затем снова хмурится.) Не обращай внимания, Руду, на мои слова. Вообрази, что я выпил меду и что ко мне вернулся воинственный дух. С сегодняшнего дня, перед тем как отворять дверь, посматривай в щелку, как смотрят у тебя на родине в слуховое окно.
Руду. У тебя есть враг, moti?
Коррадо. Я сам себе враг.
Руду. Говори ясней, если хочешь, чтобы я слушался тебя.
Коррадо. Все равно.
Слуга, наклонив голову, что-то шепчет на своем наречии.
Может быть, мне следует расстаться с тобой, мой верный друг.
Руду. Что ты говоришь, господин?
Коррадо. Разве тебя не тянет вернуться в Сант-Луссурджу, к твоему мрачному вулкану, возле которого нашел я тебя? Ты родился внутри потухшего кратера, который когда-нибудь зажжется вновь. Что за великолепная колыбель, Руду! Тебе не скучно вдали от тех краев, от родины? Среди громадных кладбищ древнейших племен, замкнутая как в стенах базальтового монастыря, она открыта лишь на запад, давая доступ знойному дыханию Африки. Эта страна кажется выразительницей самого жестокого рока. Помнишь, как я сказал тебе в одно августовское утро: «Иди со мной, дитя пустыни». Мы бросили исследовать истощенный рудник на Монтеферру и отправились искать счастья за морем. Теперь вернись туда. И каждой весной жги в память обо мне костер из мастикового дерева на каком-нибудь памятнике сардинцев и не забывай меня в своих песнях.
Выражение строгой печали облагородило лицо сардинца.
Руду. За что ты гонишь меня? Что я тебе сделал, господин?
Коррадо. Я не гоню тебя. Я прощаюсь с тобой.
Руду. Значит, ты решил ехать?
Коррадо. Не знаю только куда.
Руду. Этого и не спрашивает твой слуга. Я всюду пойду за тобой.
Коррадо. А если бы я должен был умереть?
Руду. Умереть!
Коррадо. Это удивляет тебя? Ты веришь в меня с Ольды? Но уверяю тебя, я не знаю смерти только в пустыне.
Руду. Не говори, со мной так туманно.
Коррадо. Говоря с тобой, сын вулкана, я в то же время говорю и со своей печалью. Посмотри, как краснеют кедры Альдобрандина! Подумай только, что ты вновь почуешь запах апельсиновых рощ, увидишь своих сестер, которые будут шить тебе одежду из местной ткани, мать, которая будет сгребать для тебя золу, чтобы ты, ложась спать, мог протянуть свои ноги к очагу.
Руду. Ведь ты сам же закалил мое сердце в каменоломнях Монтеферру, ты знаешь это. Зачем же теперь ты хочешь его разбить? Когда я пошел за тобой, я забыл про домашний очаг и про обратный путь. Я порвал все связи, чтобы завязать лишь одну-единственную, и сумел завязать ее в такой крепкий узел, что, прости меня, даже ты не можешь его разорвать.
Коррадо. Еще признание! Еще биение крыльев на краю бездны! (Лицо его сияет радостью.) О, Руду! Ты способен петь еще более твердым голосом среди более жестоких мук, если я от тебя этого потребую. В твоем лице я пробужу все твое племя, со всеми его спящими героями. Сколько бесцельно потерянной силы и мужества! Но разве может стена, сооруженная смелыми рабами, скрыть горизонт от зрячих людей? Только что в двери ко мне постучалась вечность. Зародыш моей грядущей силы будет охраняться Сфинксом, раскрывшим мне загадочную тайну, и думаю, что в самой отдаленной пустыне я почувствую, как он появится на свете в центре вселенной и обратится ко мне. Ах, верный друг! Как прав твой крик: я не могу умереть! Мои смертельные раны зарубцевались. Я и на этот раз схвачу судьбу за горло и насмеюсь над ее ответом. Плуг! Он создан для того, чтобы бороздить, как нос корабля. Эта монета взята из могилы: ее место — в зубах мертвеца. Не поднимай ее! Но готовься. Ты видишь, мой лоб весь в холодном поту, а я не умираю. Завтра северо-западный ветер прогонит мою горячку. Однако, повторяю, жажду мою можно утолить только у колодцев Авбакара… Ну, Руду, за дело! Я помогу тебе.
Слуга прислушивается у двери.
Что же ты не двигаешься? К чему ты прислушиваешься?
Руду. Кто-то позвонил.
Коррадо. Ты слышал?
Руду. Уже второй раз.
Коррадо. Посмотри, кто там, а потом возвращайся.
Он прислоняется к столу с оружием, устремив взор на дверь, в которую вышел и снова вошел слуга. Лицо его выражает решимость.
Руду. Это твой друг, господин.
Коррадо. Кто?
Целая волна чувств пробегает по его лицу. Наступает минутное колебание. Голос глух.
Коррадо. Пусть войдет.
Слуга отходит в сторону и пропускает посетителя, Коррадо отходит от стола и делает шаг к двери. Входит Вирджинио Веста, дверь за ним закрывается. Кажется, что за один день он прожил двадцать лет, полных борьбы, но задумчивые глаза его светятся диким, безудержным желанием спастись. Приятели стоят один против другого и несколько мгновений молча глядят друг на друга. В первое мгновение душевный трепет глушит голоса в их пересохших горлах. У заговорившего первым голос похож на шепот.
Коррадо. Зачем ты пришел, Вирджинио? Со вчерашнего дня и до этого момента мне казалось, что я не в силах вынести лишь одного: это твоего кроткого взгляда. Зачем же ты заставляешь меня переживать этот ужас? И что ты мне скажешь? Что я тебе скажу? Ты видишь, что я еле говорю. Я чувствую, что уже один звук моего голоса заставляет тебя невыразимо страдать.
Вирджинио. Нет. Большей боли ты мне причинить уже не можешь, я даже не спрашиваю, за что ты причинил мне такую боль.
Коррадо. Я зверь, и ты пришел осуждать меня.
Вирджинио. Нет, не осуждать. Я сам в пучине, в которую ты неожиданно бросил нас. Можно реветь от боли и бешенства, но не судить. И теперь во мне говорят лишь инстинкты. Первое усилие для крика, проклятие для того, чтобы удержать спинной хребет, готовые рассыпаться позвонки, усилие в борьбе за существование я уже сделал. Видите, я еще держусь на ногах. Но теперь я, как в огне пожара, вижу, слышу точно в тумане, я не осуждаю: я только берегу всю силу своей руки, чтобы вынести человека и спасти его.
Коррадо. Человека, мой бедный Вирджинио, уже нельзя спасти, а остальное недоступно никакому оскорблению и никакому несчастью. Если бы я начал говорить тебе, ты не понял бы меня.
Вирджинио. Однако ты должен говорить, и я должен знать.
Коррадо. Что ты хочешь знать? Мария только что была здесь.
Вирджинио. Я видел, как она выходила.
Коррадо. Ты ее встретил? Она видела тебя?
Вирджинио. Нет, я не посмел. Она шла быстро, и как будто не шла, а неслась по ветру, как будто она была бестелесна. Я понимал, что, если бы она остановилась, она упала бы и так бы и осталась, только руками матери, может быть, и возможно прикоснуться к ней, не причиняя смерти.
Коррадо. Смерть! А что ты знаешь? Что тебе о ней известно? Ты говорил о ней, как об источнике или о растении. Но ни я со всем своим страстным влечением к борьбе, ни ты со стремлением к добру, мы оба не можем сравниться с ней по силе. Она несла свою ношу при леденящем душу холоде смерти, с окном как бы открытым на востоке, с босыми ногами, как человек, желающий перейти на другой берег. И она перешла туда и теперь идет с полной невинностью к скорбящей матери, чтобы затем воспрянуть и возродиться к новой жизни. Ты понимаешь эти слова? Ветер развеял очаг, но вместе с тем создал широкое поприще для более могучего дыхания. Она является предвестником свободы, как бы прелюдией неслыханной доселе песни. Я преклонил перед ней колени, чтобы поблагодарить ее за обещание, данное не мне, близкому, пожалуй, к исчезновению, а всему моему роду, который вечен. Божественный труд, который тяжким бременем ложится на темную человеческую массу, вдруг коснулся этого сердца, чтобы таким образом проявить себя. Самые далекие жилки затрепетали во мне, как никогда. Мне показалось, что в слепой еще зародыш нового существа вошла самая яркая искра моего духа. «Значит, настанет такой день, когда презренная и злосчастная раба будет подругой и охранительницей душевного мира на всю жизнь, до самой смерти и даже за ее пределами?» — «Да!» — отвечала она, она уже не считается более ни с обычаями, ни с нравами, ни с какими-либо преградами, а, сравнявшись с самой жизнью, чувствует себя в силах перенести все невзгоды. Ах! Даже ты при всей своей братской любви вряд ли произносил когда-либо ее имя так, как я произнес его сегодня.
Из глубины сердца пораженного брата вырывается крик радости.
Вирджинио. Ты любишь ее?
Он глядит на него, как будто не узнает в его. Лицо Коррадо выражает глубокую скорбь.
Коррадо. Вирджинио, я узнаю, какую тревогу и ужас отражает твой голос. (После некоторого молчания он, неожиданно задает вопрос, отчеканивая каждое слово.) Кто я теперь?
Волнение душит Вирджинио, который не может выговорить ни слова.
Не отвечаешь? Глядишь на меня? Осторожно ищешь ответа на моем лице?
Вирджинио. Со вчерашнего дня, с того часа, когда ты сказал мне, что больше не можешь быть моим другом, мне все представляется твое лицо, когда ты спал там, в той голой комнате рядом со мной.
Дрожь в голосе выдает его волнение. На лице Коррадо заметна глубокая печаль.
Коррадо. И мой вид не пугает тебя? Ты не видишь в друге врага?
Вирджинио. Ты всегда спал без подушки, положив под голову руку, спокойно и легко, как будто поддерживала тебя земля, а охраняли звезды.
Коррадо. Если судьба захочет, чтобы ты склонился над моим телом, свободным от сжигающего его дыхания, ты снова увидишь это спокойное выражение. Теперь ты ищешь на мне отражение другого, быть может, позорное клеймо, и ты его не находишь.
Вирджинио. Коррадо!
Коррадо. В глубине твоей души у тебя еще теплится надежда. Я вижу тебя насквозь.
Вирджинио. Коррадо!
Коррадо. Вчера в это самое время я покаялся тебе в своем необдуманном искушении. Хочешь, сегодня откроюсь в остальном? Ты пришел для этого? Пойди ближе, чтобы я мог говорить тихо. Скажи, что ты знаешь?
Вирджинио. Я не судья тебе, я твой брат отвергнутый и уязвленный, но преданный неизменно. Я не допрашивал тебя. Я только говорю, что умираю под страшной тяжестью. Положи конец моей агонии. Разве ты не видишь, как стремительно несется жизнь? Кажется, что с каждым мгновением раскрывается новая полоса мира.
Коррадо. Спеши. Что ты знаешь?
Вирджинио. Того человека в игорном доме, которому ты хотел заплатить свой долг монетой со своим изображением, звали Паоло Сутри.
Коррадо. Ну?
Вирджинио. На следующее утро он был найден в своей постели мертвым. Ты говорил мне о руке, наносящей смерть с предосторожностью. С ним покончила опытная и осторожная рука.
Коррадо. Чья рука?
Вирджинио. Сначала покончила, а потом ограбила. Целью убийства был грабеж. Подозрение пало на Симоне Сутри, его племянника, бывшего им недовольным. Вчера его арестовали, но уже сегодня освободили, так как признали невиновным.
Коррадо. Ну, дальше? (Злая усмешка сверкнула на его лице, и в глазах промелькнула угроза. Он зашагал по комнате взад и вперед, стараясь подавить в себе желание борьбы. Вдруг он быстро, вне себя от волнения, оборачивается к Вирджинио.) О, ты, старающийся скрыть от меня свой ужас, знакомо ли тебе следующее гордое изречение: некий бесплотный дух парит над трупом и ограбленной добычей и восклицает: «Если это называется преступлением, я хочу, чтобы мои добродетели пали ниц перед моим преступлением».
Вирджинио, приблизившись к нему и содрогаясь всем телом, старается криком отогнать беспощадную правду.
Вирджинио. Ты совершил это? Ты утверждаешь?
Коррадо начинает говорить более спокойно, скрывая свою злобу под тоном презрения.
Коррадо. Я утверждаю лишь то, что сказал рискованные слова. Ты вчера слышал повесть о ночном покушении. Много ли нужно для того, чтобы минутное побуждение превратилось в непоправимое дело? Пустяки. Я был не в лесу, в одной руке не было у меня копья, в другой — пригоршни песку. Кроме того, могли бы помешать свидетели. И удар не пошел дальше некоторого напряжения мускулов. Однако ты счел меня способным совершить преступление. Какое тебе дело до остального? Но кто стоял у игорного стола, весельчак или суровый аскет? Что там проявилось: низкая алчность? Или геройская фатальность? Ты говорил об убийстве и ограблении. Знаешь ты, знаешь теперь, какие названия мне подходят? Вчера они еще не выходили у тебя из головы, сегодня они неуместны.
Слушая эту страшную игру насмешки и издевательства, Вирджинио еще цепляется за оставшееся в нем слабое, не вполне покинувшее его сомнение.
Вирджинио. Ты опять оставляешь меня в сомнении, подвергаешь страданию и заставляешь колебаться между разумными доводами с одной стороны и бредом с другой. Но ведь ты мог бы одним словом рассеять ужас, сгустившийся вокруг нас.
Коррадо. Значит, теперь для тебя вся прелесть идеального мира сосредоточена около трупа шулера! Если имело место то преступление, в котором не пролилось ни капли крови, — то все рушится, гибнет и становится мерзким в силу человеческих законов! Жизнь того человека не стоила жизни волка, потому что волчья порода с каждым днем редеет на земном шаре, а порода таких людей, погрязающих в мерзости, все множится, заражая собою все, к чему они прикасаются, загрязняя все, что становится их жертвой. Разве нам в нашем насущном хлебе нужны черви? Если ты раздавил одного из них, разве это не есть уже благое дело, хотя бы только потому, что он перестал размножаться? Сознание требует для него отмщения и кары. А что тогда делается с виновником? Он становится навеки связанным со своим деянием! Он может быть воодушевлен необузданным желанием, не умеющим ждать, в нем может жить живой и неусыпный дух, высокое стремление, направленное к заветной цели, которая сильнее, чем сама смерть. Он может прожить всю свою жизнь, укрепляя и умножая силу своей воли железной дисциплиной. Держась в отдалении от проявления обычного кричащего о себе героизма, о котором любят трубить в трубы и который способен воспламенять только старческие умы и сердца, он может употребить страшное насилие над самим собой, чтобы иметь право обещать, чтобы выполнить самое, быть может, безумное обещание, данное им своему «я», духовному и телесному. И вот он созрел, чтобы стать главой борцов невидимой жизни, исследователем новых звезд. Способный ежедневно отдавать всю свою жизнь своему делу, способный ежедневно (безразлично где и как) все больше приближаться к достижению своей мечты, он достоин самой великой победы. Любовь снова посещает его. Доказательством его величия является невидимое чудо. Он почувствовал, что рядом с ним, в чистом, дивном сердце, как бы на вершине самой будущности, развилось геройское вдохновение. Он получил идущую дальше намеченной им цели весть, что у него появится наследник его владычества, живой памятник его победы. Как же может не казаться ему священным закат его дней? А ты хочешь бросить ему под ноги какую-то нечисть, чтобы он погряз в тине позора! И думаешь, что жалкий бескровный труп остановит того, кто предал огню и мечу целые племена для того, чтобы пробить себе дорогу на далекой земле! Вы желаете наказать его? И потому, что вы не в силах принудить его жить в бездействии, хотите отрубить ему дерзнувшие ускорить судьбу руки! Каждый, кто ценою работы над собой стал своим господином, каждый считает своей личной привилегией право карать или миловать себя и не уступает этого права другим. Если круг сужается, он готов на костре своей свободы принести по крайней мере последнюю человеческую жертву, чтобы хоть рабы на площади оглянулись на него и вспомнили о нем…
Вирджинио. Кого же ты защищаешь?
Коррадо. Себя самого.
Вирджинио склоняет голову и закрывает лицо руками. Коррадо не унимается, напротив, скорбь его как бы растет. Он близко подходит к склонившемуся Вирджинио и глядит на него. В глубине комнаты уже темно, хотя трофеи блестят по стенам.
Ты плачешь обо мне? Я заслуживаю более мужественного прощания.
Вирджинио открывает побледневшее лицо.
Вирджинио. Я не плачу. Я закрываю глаза, чтобы увидеть свет хоть внутри себя.
Коррадо. Свет спасенья? Не ищи его! Раскаяния? Искупления? Твой свет не светит мне. Уже вчера я говорил тебе это. Я больше не могу быть твоим другом, не могу стать ближе тебе. Если я тебе отвратителен, следуй своему чувству. Отвернись от меня. Оставь меня одного. Считай меня разбойником. Мое последнее право заключено в заряженном оружии.
Вирджинио. Я не осуждаю тебя, я предлагаю свои услуги.
Коррадо. Все твое существо изобличает твое отношение ко мне. Ты не можешь не считать позорным мой поступок.
Вирджинио. Не я считаю его позорным, но его последствия могут унизить его, лишить всякого смысла. Подумай-ка!
Коррадо. Унизить в твоих глазах? Ты хочешь нарушить мою безмолвную тишину шумом улицы? Этот шум уже не доходит до меня, и я больше не могу слушать его. Я боялся лишь одного, и в этом виноват ты, так как ты, твоя близость вселили в меня эту боязнь: я боялся совершить подлость по отношению к своей страсти, не признать и обезобразить, унизить. Вчера, когда я вышел из твоего дома, ужас неожиданно охватил и парализовал меня. Образ, бывший мне чужим, овладел моим сознанием, я словно оцепенел и не мог прогнать его, несмотря на то, что он был мне невыносим. Разве же не ты старался обезличить меня и исковеркать мне душу?
Вирджинио. Я только старался побороть в тебе те инстинкты, которые ты сам называешь своими дикими собаками, лающими под землей, когда твой дух стремится разрушить все преграды. Оказывается, напрасно вчера ты упрекал меня в том, что я не хочу бороться за тебя, а сегодня обвиняешь в том, что я отворачиваюсь от тебя и оставляю тебя одного. Но вчера, приблизительно в это время, я стоял у своего рабочего стола между другом детства и единственной сестрой. Сегодня стою между пришедшей в отчаяние любовью и скрытым преступлением. Я пришел не для того, чтобы упрекать тебя, и не для того, чтобы требовать раскаяния и искупления. Мне знакомо бешенство потоков, от которого рушатся мосты. Я не плачу над жестокостью жизни, но пришел предложить свои услуги. Может быть, я не понимаю тебя, но зато и не осуждаю. Я все-таки остаюсь при том убеждении, что в твоей душе еще жив герой, и признаю положительно необходимым лишь одно: надо, чтобы причина твоего поступка стала ясной, чтобы ты имел возможность превратить безумие в героизм, искупить твое преступление чудом храбрости и отваги. Чтобы очиститься, тебе необходимы океан и пустыня. Я не кричу тебе: «Оставайся!», а — «Уезжай, иди, покрой себя славой, победи смерть!»
Сердце Коррадо как бы раскрылось, кажется, будто от него убежали все недобрые чувства и осталась лишь тихая скорбь.
Коррадо. О Вирджинио! И в тебе течет кровь дорогого мне существа. Прости мне мое яростное нетерпение, это лишь глубокое море. Ты ведь помнишь весенние вечера, подобные сегодняшнему, когда мы вместе входили в полутемный храм, я клал свою руку тебе на плечо, и мы вместе восхищались каменным колоссом «полузверем, полубогом». Отнеси ему в память обо мне кипарисовый венок и положи его на громадные колени, к которым мы слагали мечты о нашей будущности.
Вирджинио. Что за смертельная тоска объяла тебя? Время бежит, Коррадо. Надо на что-нибудь решаться. Торопись!
Коррадо. А если преступление повлечет за собою позорный конец?
Вирджинио. Какой?
Коррадо. Если меня найдут раньше, чем я успею оказаться вне опасности? Если им удастся забрать меня живым?
Вирджинио. Ты боишься розыска?
Коррадо. Я ничего не боюсь, кроме позорного конца.
Вирджинио. Ты думаешь, что подозрение может пасть на тебя? Ты оставил на месте какие-нибудь следы?
Он наклонился к нему и со страхом вполголоса расспрашивает его.
Коррадо. Не знаю. Никто не может знать…
Вирджинио. Постарайся припомнить! Неужели у тебя ничего не осталось в памяти о том часе?
Коррадо. Нет. Все это как камень кануло в бездну. Ничего не знаю.
Вирджинио. Ты в то время был невменяем, как тогда у карточного стола, когда тот поднял к тебе свои выцветшие глаза?
Коррадо. Не знаю… Какой-то глухой и судорожный смех, похожий на тревожный смутный сон…
Вирджинио. Поройся в памяти. Загляни в себя. Ты проиграл последнюю ставку, затем играл на честное слово, играл безумно и все проигрывал… Ты первый ушел? Который мог быть час?
Он настойчиво все восстанавливает в памяти Коррадо, и ужасная ночь оживает перед ним с поразительной ясностью.
Коррадо. На дворе еще ночь. Дует сирокко, душно, жарко, при выходе из игорного дома, пропитанного табачным дымом, и человеческими испарениями, и потом, не чувствуется никакого облегчения. Улицы, площади кажутся вымершими. Чудовищный город! Ужасная ночь отчаяния! По улицам бродят лишь мусорщики. А с моих уст, как с уст идиота, не сходят слова: «Баста! Довольно! Довольно этих скитаний обозленного нищего!» Довольно этого рабства! Довольно погрязать в этом несвойственном мне пороке! Уйти! Всякий способ хорош. Уйти навстречу ранам, которые излечиваются лишь воздухом, навстречу жажде, которая утоляется всегда светлой водой, навстречу мучениям, которые смеются и поют во мне. Я снова вижу в хвосте каравана молодых верблюдов, как они резвятся и прыгают, подбрасывая в воздух вьюки. Я останавливаюсь перед чем-то блестящим, сверкающим в темноте, злобный смех дрожит в моем горле и уже не оставляет меня. Что-то странное как будто внушает мне мысль проделать ужасную шутку. Я отыскиваю у себя в карманах смету планируемой экспедиции. Приближаюсь к котлу с кипящим в нем асфальтом и при дымном свете читаю написанные на листочке бумаги цифры: наем проводников, верблюды, ослы, мулы, вьюки, ящики, палатки… Сердце бьется сильно… Мне вновь представилась мель Брава, Дантовский берег моего проклятия. Ничто на свете не может быть лучше того дикого сна, которому я предался на морском песке после причала. Ненависть! О моя ненависть! Тебе я доверяю обещание этого сына! И вновь передо мной встало лицо банкомета с его желтой кожей, отвислая губа, затылок, который безумно хочется схватить и трясти, я шепчу себе: «Оставь добычу!» И продолжаю также шепотом: «Нет, не я должник твой». И чувствую, что первое движение, от которого я удержался, живо во мне, оно подавлено, но неизбежно должно исполниться. Тогда в меня вселилась вдруг своего рода хитрость дикого зверя, обостряясь все более и более, как в дни большой охоты, своего рода магнетическое предчувствие, которое, предотвращает ошибки, предугадывает препятствие, помогает попадать в цель. Бегом бегу к церкви Тринита деи Монти, как будто взбираюсь на гору Булулты! Во всех членах чувствую эластичную силу, не требующую оружия. Вот улица — она пустынна, вот дверь — она заперта. Жду, как в засаде, за африканской изгородью. Не знаю, что делать, не знаю, в каком виде предстанет добыча. Все мысли, опьянявшие мое воображение, исчезают. Упорно остается одна глухая демоническая усмешка. Доносится чей-то хриплый крик, потом шум экипажа. Он приближается, едет по улице, останавливается у двери. Я узнаю его, слышу его глухой голос, как он велит подождать извозчику, пока не отворят дверь, потом грубую брань извозчика за мизерную до смешного плату, слышу, как он стегнул лошадь, как экипаж свернул на Сикстинскую улицу и исчез. Выскакиваю из темноты как раз в то время, когда человек, нагнувшись к замочной скважине, ощупью старался вставить в нее ключ. Хватаю его за руку и говорю: «Это я. Я хочу сейчас же заплатить свой долг». Небольшого усилия руки было достаточно, чтобы сразу овладеть им и превратить его в тряпку. Его панический ужас напоминает мне осла, привязанного к изгороди, когда к нему приближается враг. Я вырываю у него ключ, вместо него отпираю дверь, вталкиваю его, освещаю переднюю. Знаю, что семьи у него нет. Но, быть может, его ждет слуга? Неужели надо будет убить его? У меня вдруг явилось проникновенность работорговца, который одним взглядом может оценить качество человеческого тела, даже когда оно скрыто под одеждой. Поднимаясь по лестнице, дышит тяжело, следовательно сердце слабое, дряблое… Веки вздуты, как шейные жилы. Все тот же беззвучный смех вызывает в моем воображении самые странные образы. Он точно лишился голоса. Говорю с ним отрывистыми сухими фразами. Конечно, звать на помощь он не будет, кричать не будет. Все складывается так просто, как во сне. Борьба предстоит уже не с человеком, а с обстоятельствами. Входит в комнату. Никто не ждет. Мною руководит предвидение того, что случится. Сверху винтовой лестницы доносится сонный голос, спрашивающий: «Синьор Паоло?» Я отвечаю за него нечленораздельным звуком. Все последующее превратилось затем, не знаю, в долгий час или в несколько мгновений. Он сопит, шатается, с посиневшими губами, ноздрями, когтями, ужасный и отвратительный. Я сую ему под нос смету и улыбаюсь. Говорю ему вполголоса и заставляю отдать мне весь выигрыш. «Расходы серьезные, — шепчу я, — но, быть может, мне удастся за полцены завербовать нужный комплект людей». Шум в ушах, несомненно, мешает ему расслышать мои слова. А может быть, ему все это кажется сном, кошмаром. «Ну-ка, указательный и большой пальцы, исправьте-ка ошибки судьбы… Ну-ка, указательный и большой…» Ах! Этот раскрытый рот, с выражением тупоумия! Эта фиолетовая отвислая губа! Этот блеск золота в почерневших зубах. Когда наступил последний момент, мне вдруг с быстротой молнии представилось раскрасневшееся лицо разбойника с рядом крепких белых зубов, который перед смертью старался перегрызть ложе моего штуцера. Я отскакиваю, бросаю безжизненную массу на кровать, сдавливаю обе сонные артерии и вижу, как бьются веки глаз, словно жабры вынутой из воды рыбы…
Вскакивает на ноги, зубы его сжаты, глаза горят безумным блеском. Вирджинио, которого душит волнение, не перестает расспрашивать его.
Вирджинио. А потом? Когда ты уходил, тебя никто не заметил?
Коррадо. Потом… опять тот же сонный голос сверху, я ухожу… пустынная улица, по которой как-то особенно гулко раздаются мои шаги… опять чей-то крик… звон к заутреней… грохот ломового извозчика. С вершины горы Тринита Рим имеет вид флотилии, потерпевшей крушение среди седых вод моря… мною с новой силой овладевает желание уплыть на одном из этих кораблей в неведомые страны.
«Ты, вероятно, ознаменовал эту годовщину», — сказал ты мне вчера. Ознаменовал ли я ее? Два года тому назад я видел Факес, весь покрытый щетиной копий, а вот теперь передо мной площадь, улица, запертые дома, грязь сонного города. Разве не ты предсказывал мне возрождение новых людей? Я не понимаю, что за дикий бред кричал во мне: «Новые эринии! Новые эринии!» Может быть, меня угнетали награбленные деньги? Конечно, угнетали, но внутренний голос твердил: «Это не для себя, не для себя! С меня довольно горсти жареного ячменя, куска ястребиного мяса, воды из бочки или из лужи и вместо соли — необходимости ежедневного обуздания себя. Конец животному прозябанию, за бремя, которое легло на меня, я сулил себе полное обновление во всем там, за океаном, на горизонте мне рисовалась истинная жизнь, из сердца моего вырывались и понеслись по всему свету ледяные и огненные демоны. „Новые эринии!“»
Потом какая-то тупость… потребность скрыться в берлогу… беспробудный сон, как на вьюках каравана, аромат юга…
Его охватил какой-то бред, и он обессиленный опустился на ящик Вирджинио, испугавшись, пробует его лоб.
Вирджинио. У тебя жар.
Коррадо. Дай мне чего-нибудь выпить. Вот… фляжка. (Жадно пьет, затем вскакивает на ноги.) Теперь уходи. Прости меня, если я и в твою жизнь вошел разрушителем. Прощай. А может быть, еще увидимся.
Вирджинио. Ты что будешь делать?
Коррадо. Не знаю. В твоем присутствии я не умею глядеть внутрь себя. Я должен остаться один, чтобы почувствовать всего себя, чтобы прислушаться к моему демону. Ты мне мешаешь.
Тот некоторое время колеблется.
Вирджинио. Коррадо!
Коррадо. Что тебе?
Вирджинио. Тебе нужно уехать немедленно. Трудно рассчитывать на безнаказанность. Мудрено надолго скрыть следы преступления. Все узнается. И я и ты — мы оба не знаем, не сделал ли ты какой-нибудь неосторожности…
Коррадо. Весьма возможно.
Вирджинио. Правда, Симоне Сутри освобожден, но все-таки следствие можно направить по ложному пути, затянуть, чтобы у тебя было время достигнуть безопасного места…
Коррадо. Как же?
Вирджинио. Обещай мне уехать, я попытаюсь.
Коррадо. Сделать ложный оговор?
Вирджинио. Здесь рассуждать нечего.
Коррадо. Ты оговоришь себя?
Вирджинио. Я рискую немного. Жертва моя, увы, невелика!
Коррадо. Ты явишься и скажешь: «Я убийца и вор!» Ты! Вирджинио Веста!
Вирджинио. Если я в точности расскажу подробности этого убийства, если представлю какое-нибудь доказательство.
Коррадо. Какое?
Вирджинио. Не можешь ли ты меня чем-нибудь снабдить? Что-нибудь из похищенного…
Коррадо. О, мой добрый мальчик! Всякое доказательство послужило бы только моему изобличению. Руки, протянутые тобой, не достанут меня. Мы стоим на противоположных берегах. Тебе не дано сделать неожиданный скачок. Тебе несвойственны безумные поступки. Задача твоей жизни определенная, ты ограничен во всем. На тебе лежит печать порядка, стремления твои непогрешимы. Ты ремесленник. Для процветания города ты покоряешь реки и заключаешь в неволю потоки. Ты не способен разбивать шлюзы и разрушать водопроводы. Если бы ты стал обвинять себя, судьи улыбнулись бы твоей невинности.
Вирджинио. Ты опять отвергаешь меня!
Коррадо. Разве ты не понимаешь, что мое согласие сделало бы только то, что я попал бы в руки, которых хочу избежать?
Вирджинио. Может быть, ты ошибаешься?
Коррадо. Нет. Но я по неосторожности сделал ужасную оплошность.
Вирджинио. А именно?
Коррадо. Я не могу найти у себя свою смету.
Вирджинио несколько мгновений не может выговорить ни слова.
Вирджинио. Ты оставил ее там?
Коррадо. Боюсь, что да.
Вирджинио. Ты в этом уверен?
Коррадо. Не уверен, но…
Вирджинио. А это может послужить уликой?
Коррадо. О, довольно! Почему бы уж не привести тебе сюда еще юриста, чтобы посоветоваться по всем правилам? Довольно уже твоего допроса, страха и тому подобного. Разве ты можешь заставить меня исправить неисправимое? Одно лишь мне необходимо, только одно: это остаться лицом к лицу с опасностью, быть единственным хозяином своей жизни и смерти.
Вирджинио. Вместе со своей ты разбиваешь и другие жизни.
Коррадо. На своих руках я возношу их в своей самой горячей молитве вдаль от постороннего взора, вдаль от твоего взора! Я покажусь тебе неблагодарным, но, прощаясь с тобой, я не поручаю тебе предмета моей любви. Странная потребность одиночества лежит и в ней. Отныне и она выгнана из стада, изгнана из общества. Да будет ей хвалой и славой позор и презрение людей! Да благословенна будет ее злосчастная мать, если узнает ее, если в слезах ее снова увидит в ней чистую лилию, которую, истерзанная житейскими бурями, она покинула, если хоть на один час примет ее в свои объятия, если опустит на нее свои дрожащие руки, поцелует и скажет: «Неси и ты свое бремя!» Пусть сегодня одна «грешница» обратится к другой с неслыханными доселе словами! Я не поручаю тебе существо одной с тобой крови, оно — мое с зари и до этого заката и будет моим вечно! Люби ее, но не затмевай блеска ее собственного солнца. И пусть среди самого грубого презрения она охраняет и защищает жизнь нашей жизни, пусть вскармливает ее звуками своей музыки и пеленает в свои надежды! Отныне она может все, она сама сказала мне это. Она крикнула мне: «Я, как и ты, могу петь среди мучений!»
Вирджинио. Ты сделал любовь нечеловеческой.
Коррадо. Я избавил ее от страданий и от цепей. Но мог ли ты понять этот ее крик? Развращаясь прикосновением к скоморохам, я иногда чувствовал в себе влечение к такого рода славе, которая своим трубным гласом разжигает огонь в сердцах простонародья. Разве ты не помнишь? Вчера у меня вырвалось недостойное проклятие, и ты дал мне достойную отповедь. Но я знавал прелесть и опьянение другой славы, создаваемой в стороне, в тиши, в присутствии самого себя и пустыни. И я намерен вернуться к ней, чтобы ею добыть себе прощение в твоих глазах, видящих меня ныне покрытым пятном позора, хоть у тебя и не хватает сил сознаться в своем отвращении ко мне.
Вирджинио. Я в тебе оплакиваю героя, прижатого к глухой стене!
Коррадо. Стена сзади, лицом же я по-прежнему обращен к судьбе.
Вирджинио. И судьба любит тебя.
Коррадо. Потому что я люблю ее и своей суровостью равен ей.
Вирджинио. А я еще не хочу прощаться с тобой.
Коррадо. Я уже прощаюсь с тобой, увенчанный этой гордой в своем молчании славой, не забудь же, во имя нее возложи на каменные колени кипарисовый венок. О, потерянный для меня брат! Почти же в убийстве непобедимую силу! В Ольде, подавленный численностью врагов, повергнутый на землю, обезоруженный, я восстал из черной кучки убитых (я чувствовал, как под тысячью ужасных, бешеных взглядов мое бледное лицо приняло сверхъестественное выражение и как во мне зажегся луч бессмертия), восстал и спокойно через переводчика сказал: «Я демон, и вы не в силах заставить меня ни страдать, ни умереть!» Сказал и застыл в своей позе. Мой добрый сардинец стоял рядом со мной и, чтобы не отставать от меня, сумел уподобиться мне. «Ни страдать, ни умереть!» Мы пели и смеялись среди мучений. Мы видели, как текла наша кровь, слышали, как хрустели наши кости, но все пели и смеялись, упорно глядя на наших победителей, но все пели и смеялись, упорно глядя на наших палачей, которые в ужасе не могли выдержать наших взглядов. «Ни страдать, ни умереть!» Судьба возлюбила меня! Панический страх вдруг потушил жестокость, пытку прекратили, все племя покорилось демону, возбужденное мужеством, победившим страдания и смерть, бледное лицо казалось им бессмертным.
Вирджинио. О, брат мой, любимый брат! Страдай, но не умирай!
Коррадо. «Да осуществит природа в другом геройский замысел моей жизни», — я уже высказал эту мольбу к той, которая носит в себе моего сына.
Вирджинио. Ты назвал своего сына!
При последних словах Коррадо Брандо дверь приоткрывается, и в ней показывается лицо сардинца. Оно мрачно и выражает тревогу. Коррадо, обернувшись к нему, кажется, сразу понял, в чем дело. Страсть, которая слышалась в его голосе, сразу утихла. Теперь голос его выражает полное спокойствие.
Коррадо. Что случилось, Руду?
Руду. У дверей три человека… они не внушают мне доверия.
Последние слова он шепчет сквозь зубы. Вирджинио вздрагивает всем телом и бледнеет.
Коррадо. Хорошо. Что же они хотят?
Руду. Один, который, по-видимому, важнее других, спрашивает тебя, господин, он говорит, что должен войти, что откроет дверь даже силой.
Коррадо. Он сказал это? (Смеется каким-то хриплым странным смехом, идущим откуда-то из глубины. Подходит к окну, глядит вдаль, потом глядит вверх на горящее в небе весеннее облако.) Вот и осада. Какой чудесный вечер! Иди, Вирджинио. Все уже сказано: «Новые эринии».
Направляется к своему оружию. Взволнованный друг его пытается загородить ему дорогу.
Вирджинио. Что ты хочешь делать?
Второе приказание настолько энергично, что делает излишним всякий спор, отклоняет всякую попытку вмешательства.
Коррадо. Иди! Руду откроет тебе.
Бледный и дрожащий свидетель происходящего, Вирджинио делает вид, что проходит в смежную комнату, но в дверях останавливается. Коррадо Брандо быстро говорит что-то слуге, который, кажется, пожирает его своими глазами и так волнуется, что как бы даже превращается в эту минуту в сардинскую собаку-ищейку, ожидающую нападения на зверя или на человека.
Впусти его. А сам стой сзади и затвори дверь. Будь, что будет!
Чувствуется какая-то магнетическая сила в этом приказании, сделанном вполголоса, но твердо, что-то демоническое превращает эту полутемную, увешанную трофеями комнату в шатер кочевника. Одним движением век «сын кратера» отвечает, что он понял и что готов на все. Победитель при Ольде с хищным взглядом льва подходит к столу и хватает оружие, более пригодное для борьбы на короткой дистанции.