Роса оранжевого часа Поэма детства в 3-х частях

Вступление

1

Роса оранжевого часа —

Когда восход, когда закат.

И умудренность контрабаса,

И рядом листики баллад,

И соловьев бездушных трели,

Крылатый аромат цветов,

И сталь озер, и сталь Растрелли —

Роса оранжевых часов…

Пылающие солнца стрелы

Мне заменяют карандаш.

Зыряне, шведы и мингрелы —

Все говорят: «Ты — наш! ты — наш!»,

На голове в восторге волос

Приподнимается от стрел,

И некий возвещает голос:

«Ты окончательно созрел.

Но вскоре осень: будет немо…

Пой, ничего не утая:

Ведь эта самая поэма —

Песнь лебединая твоя».

2

Отец и мать! вы оба правы

И предо мной, и пред страной:

Вы дали жизнь певцу дубравы

И лиру с праведной струной.

Я сам добавил остальное —

Шесть самодельных острых струн.

Медно-серебряно-стальные,

Они — то голубь, то бурун.

Когда беру аккорд на лире

Неверный, слышит и луна:

О солнечной душевной шири

Поет та, первая, струна.

Благодаря лишь ей, вся песня,

Где в меди песенной литой

Порой проскальзывает «пресня»,

Таит оттенок золотой.

Отец и мать! вы вечно правы!

Ваш сын виновный — правдой прав.

Клоню пред вами знамя славы,

К могилам дорогим припав.

Часть I

1

Я видел в детстве сон престранный,

Престранный видел в детстве сон…

Но раньше в Петербург туманный,

Что в Петроград преображен,

Перелетаю неустанной

Своею мыслью, с двух сторон

Начав свое повествованье:

С отца и матери. Вниманье!

Начало до моих времен.

2

Родился я, как все, случайно

И без предвзятости при том…

Был на Гороховой наш дом.

Отец был рад необычайно,

Когда товарищ по полку

Затеял вдруг в командировку

Из телеграмм бомбардировку,

И, лежа на живом шелку

Травы весенней, в телеграмме

Прочел счастливый мой рара,

Что я родился, дея pas,[1]

Pas, предусмотренные в драме,

Какую жизнью свет зовет.

Ему привет товарищ шлет

И поздравляет папу с сыном

Егорушкой. Таким скотинам,

Как этот Дэмбский, папин друг,

Перековеркавший мне имя,

Я дал бы, раньше всех наук,

Урок: ошибками своими

Таланта не обездарять:

Ведь Игоря объегорять —

Не то, что дурня объигорить,

Каким был этот офицер…

Ему бы всем другим в пример,

Лицо полезно разузорить…

Отец мой, вмиг поняв ошибку

Приятеля, с киргофских гор

Прислал привет отцовский в зыбку.

Шалишь, брат: Игорь — не Егор!

«Егор! Егорий!» — так на торге

Базарном звал народ простой

Того, кто в жизни был Георгий

Победоносный и святой.

3

Отец мой, офицер саперный,

Был из владимирских мещан.

Он светлый ум имел бесспорный

Немного в духе англичан.

Была не глупой Пелагея,

Поэта бабка по отцу:

На школу денег не жалея,

Велела дедушке-купцу

Везти детей в далекий Ревель

И поместить их в пансион,

Где дух немецкий королевил

Вплоть до республичных времен…

Отец, сестра Елисавета

И брат, мой дядя Михаил, —

Все трое испытали это.

И как у них хватило сил?

В четыре года по-немецки

Отец мой правильно болтал,

А бабка по-замоскворецки

Копила детям капитал.

Окончив Инженерный замок,

Отец мой вышел в батальон,

Не признавая строгих рамок,

Каких нескопленный мильон

Леонтьевны хотел от сына,

На то была своя причина:

Великодепнейший лингвист,

И образован, и воспитан,

Он был умен, он был начитан;

Любил под соловьиный свист

Немного помечтать; частенько

Бывал он в Comй die Fransaise;

Но вместе с тем и Разин Стенька

В душе, где бродит русский бес,

Обрел себе по праву место:

И оргии, и кутежи

Ему не чужды были. Лжи

Не выносил он лишь. Невеста,

Поэта мать, была одна,

Зато — мильон одна жена…

4

А мать моя была курянка,

Из рода древнего дворянка,

Причем, до двадцати двух лет

Не знала вовсе в кухню след.

Дочь предводителя дворянства

Всех мерила на свой аршин:

Естественно, что дон-жуанство

Супруга — чувство до вершин

Взнести успешно не смогло бы.

Степан Сергеевич Шеншин,

Ее отец, не ведал злобы,

Был безобидный человек.

В то время люди без аптек,

Совсем почти без медицины,

На свете жили. Десятины

Прекрасной пахотной земли

Давали все, что дать могли.

Борисовка, затем Гремячка

И старый Патепник — вот три

Поместья дедушки. Смотри,

Какая жизнь была! Собачка,

Последняя из барских сук,

Жила, я думаю, богаче,

Не говоря уже о кляче,

Чем я, поэт, дворянский внук…

Они скончались все, но тихи ль,

При думе обо мне, их сны —

Всех Переверзевых, Клейнмихель,

Виновников моей весны,

Лишенной денег и комфорта?

И не достойны ли аборта

Они из памяти моей?

Все вы, Нелидовы и Дуки,

Лишь призраки истлевших дней,

Для слуха лишь пустые звуки…

Склоняясь ныне над сумой,

Таю, наперекор стихии,

Смешную мысль, что предок мой

Был император Византии!..

Но мне не легче от того,

А даже во сто раз труднее:

Я не имею ничего,

Хотя иметь как будто смею…

И если бы я был осел,

Четвероногая скотина,

Я стал бы греческий престол

Оспаривать у Константина!..

Но, к счастью, хоть не из людей,

Я все же человек и, значит,

Как бедность жизнь мне ни собачит,

Имею крылышки идей,

Летя на них к иному трону.

Ах, что пред ним кресты царьков?

Мне Пушкин дал свою корону:

Я — тоже царь, но царь стихов!

5

Из жизни мамы эпизоды,

Какие, по ее словам,

Запомнил, расскажу я вам:

Среди помещиков уроды

Встречались часто. Например,

Один из них, граф де Бальмер,

Великовозрастный детина,

Типичный маменькин сынок,

Не смел без спроса рвать жасмина

И бутерброда съесть не мог;

Не смел взглянуть на ротик Лизин,

Когда был привозим на бал.

Таких детей воспел Фонвизин

И недорослями назвал.

Другой потешный тип — Фонтани:

Тот ростом просто лилипут,

Любил вареники в сметане

И мог их скушать целый пуд.

Он был обжорою заправским,

Чем славился на весь уезд,

Шатаясь по приемным графским,

Выискивая в них невест.

Был и такой еще помещик,

Который, взяв с собою вещи

И слуг, в чужой врывался дом,

Производя в сенях содом;

И, окружен детьми чужими,

Взирая на чужих детей,

Считая их семьей своей,

Кричал рассеянно: «Что с ними

Я буду делать? Чем, о чем

Я накормлю их? Ах, зачем

Такое у меня семейство?»

А вот пример «эпикурейства»:

Вблизи Щигров жил-был один

Мелкопоместный дворянин,

Который так свалился низко

(Причин особых не ищи!),

Что чуть ли не без ложки щи

Лакал из миски… Эта миска —

Его единственный сосуд.

Когда же предводитель, суд

Над ним чиня, его поставил

В условья лучшие, сей Павел

Иваныч Никудышный взял

И долго жить всем приказал, —

Что называется, не вынес:

Людская жизнь не по нутру

Пришлась ему, и поутру

Он умер, так и не «очинясь

В чин человека»… Как-то раз

Вкатил в Гремячку тарантас:

Пожаловала в нем Букашка,

Одна помещица из Горст,

А вслед за ней ее Палашка

Неслась галопом 20 верст!

Шел пар от лошадей и девки…

Еще бы! Как не шел бы пар!

Какие страшные издевки!

Какая жуть! Какой кошмар!

Одна соседка-белоручка

Весьма типичною была:

Любовь помещица звала:

«Сердечновая закорючка».

Никто, пожалуй, не поверит,

Но вот была одна из дев,

Что говорила нараспев:

«Ах, херес папочка мадерит,

Но к вечеру он примет вас,

Когда перемадерит херес…» —

Какая чушь! какая ересь!

Неисчерпаемый запас

Дворянской жизни анекдотов!

Но чем же лучше готтентотов

Голубокровь и белокость?

Вбиваю я последний гвоздь,

Гвоздь своего пренебреженья,

В анекдотический сундук,

Где в кучу все без уваженья

Мной свалены, будь то сам Дук,

Будь то последняя букашка…

О, этот смех звучит так тяжко!..

6

За генерала-лейтенанта

Мать вышла замуж. Вдвое муж

Ее был Старше, и без Канта

Был разум чист его к тому ж…

Он был похож на государя,

Освободителя-царя,

И прожил жизнь свою не зря:

Мозгами по глупцам ударя,

Он вскоре занял видный пост,

Соорудя Адмиралтейство,

И, выстроив Дворцовый мост,

Он обошелся без злодейства.

Имел двух братьев: был один

Сенатором, другой же гласным.

Муж браком с мамой жил согласным

И вскоре дожил до седин,

Когда в могилу свел его

Нарыв желудка — в Рождество.

Он был вдовец, и похоронен

В фамильном склепе близ жены —

Все Домонтовичи должны

В земле быть вместе: узаконен

Обычай дряхлый старины.

Ему был предком гетман Довмонт,

Из старых польских воевод,

Он под Черниговом в сто комнат

Имел дворец над лоном вод.

Гостеприимство генерала,

Любившего картежный хмель,

Еженедельно собирало

На винт четыре адмирала:

Фон-Берентс, Кроун, Дюгамэль

И Пузино. Морские волки

За картами и за вином

Рассказывали о своем

Скитании по свету. Толки

О6 их скитаньях до меня

Дошли, и жизнь воды, маня

Собой, навек меня прельстила.

Моя фантазия гостила

С тех пор нередко на морях,

И, может быть, они — предтечи

Моей любви к воде. Далече

Те дни. На мертвых якорях

Лежат четыре адмирала,

Но мысль о них не умирала

В моем мозгу десятки лет,

И вот теперь, когда их нет,

Я, вовсе их не знавший лично,

С отрадой вспоминаю их,

И как-то вдохновенно клично

О них мой повествует стих.

В те дни цветны фамилий флаги,

Наш дом знакомых полон стай:

И математик Верещагин,

И Мравина, и Коллонтай, —

В то время Шура Домонтович, —

И черноусыч, чернобровыч,

Жених кузины, офицер;

И сын Карамзина, и Салов, —

Мой крестный, матери beau-frére[2]

И Гассман, верный из вассалов,

И он, воспетый де-Бальмэр,

И, памяти недоброй, Штрюмер,

Искавший маминой руки

В дни юности. Сановник умер.

И все той эры старики.

7

От брака мамы с генералом

Осталась у меня сестра.

О, детских лет ее пора

Была прекрасной: бал за балом

Мелькал пред взорами ее!

Но впрочем детство и мое,

Не омраченное нуждою

(Ее познал потом поэт),

По-своему прекрасно. Зою,

Что старше на двенадцать лет,

Всегда я вспоминаю нежно.

Как жизнь ее прошла элежно!

Ее на свете больше нет,

О чем я искренне жалею:

Она ведь лучшею моею

Всегда подругою была.

Стройна, красива и бела,

Восторженна и поэтична,

Она любила мир античный;

Все воскрыления орла

Сестрой восприняты отлично.

Как жаль, что Зоя умерла!

8

Мать с ней жила в Майоренгофе, —

Ах, всякий знает рижский штранд! —

Когда с ней встретился за кофе

У Горна юный адъютант.

Он оказался Лотаревым,

Впоследствии моим отцом;

Он мать увлек весенним зовом,

И все закончилось венцом.

Напрасно полицмейстер Гроткус,

Ухаживая, на коне

К ней на веранду, при луне, —

Как говорят эстонцы, «kotkas», —

Орлом бравируя, въезжал;

Барон, красавец златокудрый,

Напрасно от любви дрожал

И не жалел любовных жал —

Его затмил поручик мудрый.

9

…Я видел в детстве сон престранный:

Темнел провалом зал пустой,

И я в одежде златотканной

Читал на кафедре простой,

На черной бархатной подушке

В громадных блестках золотых…

Аплодисменты, точно пушки,

В потемках хлопали пустых…

И получалось впечатленье,

Что этот весь безлюдный зал

Меня приветствовал за чтенье

И неумолчно вызывал…

Я уклоняюсь от трактовки

Мной в детстве виденного сна…

Той необычной обстановки

Мне каждая деталь ясна…

Я слышу до сих пор тот взрывный

Ничьих аплодисментов гул…

Я помню свой экстаз порывный —

И вот о сне упомянул…

10

Мне было пять, когда в гостиной

С Аделаидой Константинной,

Которой было тридцать пять,

Я, встретясь в первый раз, влюбился;

Боясь об этом дать понять

Кому-нибудь, я облачился

В гусарский — собственный! — мундир,

Привесил саблю и явился

Пред ней, как некий командир

Сердец изысканного пола…

С нее ведет начало школа

Моих бесчисленных побед

И ровно столько женских бед…

Я подошел к ней, шаркнув ножкой

И шпорам дав шикарный звяк,

Кокетничая так и сяк,

Соперничая втайне с кошкой,

Что на коленях у нее

Мурлыкала. Увы, пропало

Старанье нравиться мое:

Она меня не замечала.

Запомните одно, Адэль:

Теперь переменились роли,

И дни, когда меня пороли,

За миллионами недель.

Теперь у всех я на виду,

И в том числе у вас, понятно,

Но к вам я больше не иду;

Ведь вам столетье, вероятно!..

11

Я, к счастью, вскоре позабыл

Любви отвергнутой фиаско:

Я тройку папочных кобыл

В подарок получил и каску

Кавалергардскую, взамен

Гусарской меховой с султаном…

Мне захотелось перемен, —

Другим загрезился я станом:

Брюнетки, старше на пять лет

Меня, Селиновой Варюши;

В нее влюбился я «по уши».

И блеск гвардейских эполет,

Носимых мною, ей по вкусу

Пришелся. Вскоре сделал я

Ей предложенье, не тая

Любви и подарил ей… бусу

Стеклянную на память! Дар

Предсвадебный невесту тронул.

Вот как влюблялся экс-гусар,

Имевший склонность к аристону,

Чью ручку он вертел все дни,

На нем «Альбаччио» играя,

И гимн «Господь, царя храни!»

Ему казался гимном рая…

12

Совать мне пробовали бонн,

Француженок и англичанок,

Но с ними я такой брал тон,

Предпочитая взвизги санок

Научным взвизгам этих дев,

Что бонны сыпались картечью

Со всей своей картавой речью,

Ладони к небесам воздев…

И только Клавдия Романна,

Mademoiselle моей сестры,

Одна могла, как то ни странно,

В разгаре шуток и игры,

Меня учить, сбирая в стаю

Рои разрозненные дум,

По сборнику «И я читаю», —

И зачитал я наобум…

13

Мой путь любовью осюрпризен,

И удивительного нет,

Что я влюблен в Марусю Дризэн,

Когда мне только девять лет.

Ей ровно столько же. На дачах

Мы с нею жили vis-а-vis;[3]

И как нас бонна ни зови,

Мы с ней погружены в задачах…

Не арифметики, — любви!

Ее папаша был уланский

Полковник, с виду Антиной,

Германец, так сказать, курляндский,

Что вечно влагою цимлянской

Гасил кишок гвардейских зной…

Упомянуть я должен вкратце

О Сандро, шаловливом братце

Моей остзейской Лорелей,

Про скандинавских королей

И викингов любившей саги

Из уст двух дядь и на бумаге,

Где моря влажь милей, чем твердь;

О толстой гувернантке-немке

И о француженке, как жердь;

Но как ты ни жестокосердь

Моей безоблачной поэмки

Ее фигуркою, madame

Я уваженье лишь воздам…

14

В саду игрушечный домишко

Нам заменял Chateau d'amour[4]

Где тонконогая Амишка

Нас сторожила, как лемур…

У нас была своя посуда,

Свои любимые цветы

И от людского пересуда

В душе таимые мечты.

Ей шло батистовое платье,

Белей вишневых лепестков,

И, если стану вспоминать я

Ту крошку, фею мотыльков,

Не меньше тысячи стихов

Понадобится мне, пожалуй,

Меж тем, как сжатость — мой девиз;

И вот прошу транзитных виз

В посольстве Памяти усталой:

Ведь крошка только эпизод,

А пункт конечный назначенья —

Все детское без исключенья;

И как для дуба креозот,

Страшны художнику длинноты…

Итак, беру иные ноты,

Что называется, пальнув

В читателя старушьей сплетней,

Все это оказалось пуф

Впоследствии, но нашей летней

Любви был нанесен урон;

Как в настоящей камарильи,

Старушки в кухне говорили,

Что я, как некий Оберон,

В Титанию влюбленный, Варю

Селинову на дачу жду.

Я не могу понять нужду, —

Затем, что сам я не кухарю, —

Заставившую рты стряпух

Пустить такой нелепый слух.

Тот слух растягивал им харю

В ухмылку пошлую. Они

Уже высчитывали дни

Приезда маленькой смуглянки

И в жарком споре били склянки,

Тарелки, миски и графин.

Строй Аграфен из Агриппин

Судил о детских впечатленьях

С недетской точки зренья; их —

Испорченных, развратных, злых —

Отбросим в грязных их сомненьях,

И скажем, что одна из фраз

О Варе долетела раз

До слуха хрупкого Маруси…

15

Закат оранжевый, орусив

Слегка пшеничность мягких кос,

Вложил в ее уста вопрос:

«Я слышала, ты ждешь Варюшу

Какую-то… Но кто ж она?

Она в тебя не влюблена?

О, не смущайся: не нарушу

Я вашей дружбы…» — А в глазах

Блеснули слезы, и в слезах

Она обиженную душу

Оплакивала не шутя.

Маруся это monstre[5] — дитя…

Я ей признался, что до встречи

С ней, может быть, когда-нибудь

И пробовал я обмануть

Себя иллюзией, но путь

Мой твердым стал при ней, что речи

Былые, детские, не в счет,

Что я теперь совсем не тот,

Что я серьезнее и старше,

Что взрослый я уже почти,

Что «ты внимательно прочти

Страницы сердца: в них не марши

Парадные, а траур месс»,

Что я без шалостей и без

Каких бы ни было там шуток

Ее люблю, что мрачно-жуток

Мой умудренный жизнью взор;

Я указал на кругозор

Ей мой, на важные заданья,

На взлет идей, и, в назиданье,

По предположенным усам

Крутя рукой, «белугой» сам

Расплакался перед малюткой…

И розовою незабудкой

Лицо Маруси расцвело, —

Она нашла успокоенье

В моих словах: спустя мгновенье

Безоблачным мое чело

И ласковым, как прежде, стало.

Чего бы нам не доставало,

Имевшим все: полки солдат,

Корабль и кукол гардеробы,

Любви веселые микробы,

Куртин стозвонный аромат

И даже свой Chateau d'amour,

Объект стремлений наших кур?!.

16

Мелькали девять лет, как строфы

В романе, наших дач ряды —

Все эти Стрельны, Петергофы,

Их павильоны и пруды.

Мы жили в Гунгербурге, в Стрельне,

Езжали в Царское Село.

Нет для меня тоски смертельней,

Чем это дачное тягло!..

Не то теперь. А раньше? Раньше,

Не зная духа деревень,

Я уподоблен капитанше,

Считавшей резедой… ревень!

Вернувшись с дачи в эту осень,

Забыв роскошное шато

И парка векового лосень,

Я стал совсем ни се — ни то:

Избаловался, разленился,

Отбился попросту от рук…

Вот в это время появился

Ильюша, будущий супруг

Моей сестры. Я на моменте

Предсвадебном остановлюсь

И несколько назад вернусь…

17

Отец ушел в запас. В Ташкенте,

Где закупал он в город Лодзь

Мануфактуры ткацкой хлопок,

Он пробыл года два. От «стопок»

Приятельских (ах, их пришлось

Ему немало!), от кроваток

На мокрой зелени палаток,

От путешествия в Париж,

Что обошлось почти в именье,

От всех Джульетт, от всех Мариш,

Почувствовал он утомленье

И боли острые в груди:

Его чахотка впереди

Ждала. Итак, пока мы скосим

Два года до венца сестры,

И обозначим в тридцать восемь

Отцовский возраст той поры.

Случайно, где-то в Самарканде,

На санаторийной веранде,

Он познакомился с Ильей,

Штабс-капитаном гарнизона,

И эта важная персона

Впоследствии моей сестрой

Изволила увлечься: в гости

Отец к нам приезжал зимой

С Ильею вместе. Мрачной злости

С невинных глаз не разобрав

В Илье, в него влюбилась Зоя,

Он показал покорный нрав.

Но, говоря меж нами — соя

Преострая был этот муж,

И для таких тончайших душ,

Как Зоина, изрядно вреден.

Он внешне интересно-бледен,

Довольно робок, в меру беден,

Имел пушистые усы,

Имел глаза темней агата.

Так иногда, ласкаясь, псы

Сгибают спины виновато…

18

Итак, Илья — уже жених.

Немало мог я рассказать бы

О яркой пышности их свадьбы,

Но надо экономить стих.

И трудно говорить о них

Подряд: ведь, вспоминая Зою,

Благоговею я душой,

А муж ее, — он мне чужой,

Антипатичный. Я не скрою,

Что он нам сделал много зла:

Мне и моей пассивной маме;

Я расскажу теперь о драме,

Которая произошла,

Увы, не без его участья…

У мамочки он отнял счастье

Со мною быть; его совет

Отцу, приехавшему к свадьбе,

Решил судьбу мою. И свет

В новопостроенной усадьбе,

Куда отец меня увез,

Моим очам явился в свете

Совсем ином. О, сколько слез

Мои глаза познали — эти,

Которыми теперь смотрю

На белолистые страницы,

Их бисеря пером! Мне мнится

Сестры венчанье. К алтарю

Введения во храм, в атласе,

Под белым газом, по ковру

Идущая сестра. Беру

Тот миг, когда в иконостасе

Коричневая темень глаз

В лучах лампад глядит на нас.

Я — мальчик с образом. В костюме

Матросском, белом, шерстяном.

Мои глаза в печальной думе

Все об одном, все об одном:

Как долго проживет родная?

Душа мне говорит: «Проси

У бога милости: одна я»…

О боже, мамочку спаси!..

…А тут и этот бездыханный

Зал и ладоней гулкий стон…

Я видел в детстве сон престранный…

Престранный сон… Престранный сон…

Часть II

1

Завод картонный тети Лизы

На Андоге, в глухих лесах,

Таил волшебные сюрпризы

Для горожан, и в голосах

Увиденного мной впервые

Большого леса был призыв

К природе. Сердцем ощутив

Ее, запел я; яровые

Я вскоре стал от озимых

Умело различать; хромых

Собак жалеть, часы на псарне

С борзыми дружно проводя,

По берегам реки бродя,

И все светлей, все лучезарней

Вселенная казалась мне.

Бывал я часто на гумне,

Шалил среди веселой дворни,

И через месяц был не чужд

Ее, таких насущных, нужд.

И понял я, что нет позорней

Судьбы бесправного раба,

И втайне ждал, когда труба

Непогрешимого Протеста

Виновных призовет на суд,

Когда не будет в жизни места

Для тех, кто кровь рабов сосут…

Пока же, в чаяньи свободы,

В природу я вперил свой взгляд,

Смотрел на девьи хороводы,

Кормил доверчивых цыплят.

Где вы теперь, все плимутроки,

Вы, орпигоны, фавероль?

Вы дали мне свои уроки,

Свою сыграли в жизни роль.

И уж, конечно, дали знаний

Не меньше, чем учителя,

Глаза в лесу бродивших ланей

И реканье коростеля…

Уставши созерцать старушню,

Без ощущений, без идей,

Я часто уходил в конюшню,

Взяв сахара для лошадей.

Меня встречали ржаньем морды:

Касатка, Горка и Облом

Со мною были меньше горды,

Чем ты, манерный теткин дом…

2

Сближала берега плотина.

На правом берегу реки

Темнела фабрики махина,

И воздух резали свистки.

А дом и все жилые стройки

На левой были стороне,

Где повара и судомойки

По вечерам о старине,

Сойдясь, любили погуторить,

Попеть, потанцевать, поспорить

И прогуляться при луне.

Любил забраться я в каретник,

Где гнил заброшенный дормез.

Со мною Гришка-однолетник,

Шалун, повеса из повес,

Сын рыжей скотницы Евгеньи;

И там, средь бричек, тюльбэри,

Мы, стибрив в кладовой варенье,

В пампасы — черт нас побери! —

Катались с ним, на месте стоя…

Что нам Америка! пустое!

Нас безлошадный экипаж

Вез через горы, через влажь

Морскую. Детство золотое!

О, детство! Если бы не грусть

По матери, чьи наизусть

Почти выучивал я письма,

Я был бы счастлив, как Адам

До яблока… Теперь я дам

Гришутке, — как ни торопись мы

Из Аргентины в нашу глушь,

К обеду не поспеем! — куш:

На пряники и мед полтинник,

А сам к балкону, дай бог прыть,

Не слушая, что говорить

Вослед мне будет дрозд-рябинник.

3

А в это время шла на Суде

Постройка фабрики другой,

Где целый день трудились люди,

Согбенные от нош дугой.

Завод свой тетка продавала:

Он был турбинный, и доход

Не приносил не первый год;

И опасаясь до провала

Все дело вскоре довести,

И после планов десяти,

Она решила паровую

Построить фабрику в верстах

В семи от прежней, на паях

С отцом, и, славу мировую

Пророка предприятью, в лес

Присудский взоры обратила.

Так, внемля ей, отец мой влез

В невыгодную сделку. Мило

Начало было, но, спустя

Четыре года, все распалось

И тетушка одна осталась,

Об этом, впрочем, не грустя;

В том удивительного мало:

Отец мой был не коммерсант,

В наживе слабо понимала

И тетушка: ведь прейс-курант

Сортов картона — не Жорж Занд!..

На новь! Прощай, завод турбинный

И дюфербреров провода.

И в час закатный, в час рубинный,

Ты, тихой Андоги вода!

4

От мглы людского пересуда

Приди, со мной повечеряй

В таежный край, где льется Суда…

Но стой, ты знаешь ли тот край?

Ты, выросший в среде уродской,

В такой типично-городской,

Не хочешь ли в край новгородский

Прийти со всей своей тоской?

Вообрази, воображенья

Лишенный грез моих стези,

Восторженного выраженья

Причины ты вообрази.

Представь себе, представить даже

Ты не умеющий, в борьбе

Житейской, мозгу взяв бандажи

Наркотиков, представь себе

Леса дремучие верст на сто,

Снега с корою синей наста,

Прибрежных скатов крутизну

И эту раннюю весну,

Снегурку нашу голубую,

Такую хрупкую, больную,

Всю целомудрие, всю — грусть…

Пусть я собой не буду, пусть

Я окажусь совсем бездарью,

Коль в строфах не осветозарю

И пламенно не воспою

Весну полярную свою!

5

Лед на реке, себя вздымая,

Треща, дрожа и трепеща,

Лишь ждет сигнального праща:

Идти к морям навстречу мая.

Лед иззелено-посинел,

Разокнился весь полыньями…

Вот трахнул гром по льду! Конями

Помчались льдины, снежность тел

Своих ледяных тесно сгрудив,

Друг друга на пути дробя,

Свои бока обызумрудив

В лучах светила, и себя

В весеннем солнце растопляя…

И вот пошла река, гуляя

Своей разливною гульбой!

Ты потрясен, Господь с тобой?

Ты не находишь от восторга

Слов, в междометья счастья влив?

О, житель городского торга,

Радиостанции и морга,

Ты видел ли реки разлив,

Когда мореют, водянеют

Все нивы, нажити, луга,

И воды льдяно пламенеют,

Свои теряя берега?

В них отраженные, синеют

Стволы деревьев, а стога,

Телеги, сани и поленья

Среди стволов плывут в оленьи

Трущобы, в дебри; и рога

Прижав к спине, в испуге, лоси

Бегут, спасаясь от воды,

Передыхая на откосе

Мгновенье: тщетные труды!

Вода настигнет все, и смоет

Оленей, зайцев и лисиц,

И тем, кого гора не скроет,

Пред нею пасть придется ниц…

6

С утра до вечера кошовник

По Суде гонится в Шексну.

Цвет лиц алее, чем шиповник,

У девок, славящих весну

Своими песнями лесными,

Недремлющих у потесей,

И Божье раздается имя

Над Судой быстроводной всей.

За ними «тихвинки» и баржи

Спешат, стремглав, вперегонки,

И мужички — живые шаржи, —

За поворотами реки,

Извилистой и прихотливой,

Следят, все время начеку,

За скачкой бешено гульливой

Реки, тревожную тоску

В ней пробуждающей. На гонку

С расплыва налетит баржа,

Утопит на ходу девчонку,

Девчонкою не дорожа…

И вновь, толпой людей рулима,

Несется по теченью вниз,

Незримой силою хранима

Возить товары на Тавриз

По Волге через бурный Каспий,

Сама в Олонецкой родясь…

Чем мужичок наш не был распят!

Острог, сивуха, рабство, грязь,

Невежество, труд непосильный —

Чего не испытал мужик…

Но он восстал из тьмы могильной,

Стоический, любвеобильный, —

Он исторически-велик!

7

Теперь, покончив с ледоходом,

Со сплавом леса и судов,

Построенных для городов

Приволжских, голод «бутербродом

Без масла» скромно утоля,

Я перейду к весне священной,

Крыля душою вдохновенной

К вам, пробужденные поля.

Дочь Ветра и Зимы, Снегурка, —

Голубожильчатый Ледок —

Присела, кутаясь в платок…

Как солнечных лучей мазурка

Для слуха хрупкого резка!

У белоствольного леска

Березок, сидя на елани,

Она глядит глазами лани,

Как мчится грохотно река.

Пред нею вьются завитушки

Еще недавно полых вод

Снегурка, сидя на горушке

С фиалками, как на подушке

Лилово-шелковой, поет.

Она поет, и еле слышно

Хрусталит трели голосок,

Ей грустно внемлет беловишня,

Цветы роняя на песок.

И белорозые горбуньи,

Невесты — яблони, чей смят

Печально лик, внемля певунье,

Льют сидровый свой аромат.

Весна поет так ниочемно,

И в ниочемности ее

Таится нечто, что огромно,

Как все земное бытие.

Весна поет. Лишь алый кашель

Порой врывается к ней в песнь.

Ее напев сердца онашил.

Ах, нашею он сделал веснь!

Алмаз в глазах Весны блистает:

Осолнеченная слеза.

Весна поет и в песне тает…[6]

И вскоре в воздухе глаза

Одни снегурочкины только

Сияют, ширятся, растут;

И столько нежности в них, столько

Предчувствия твоих минут,

Предсмертье, столько странной страсти,

Неразделенной и больной,

Что разрывается на части

Душа весной перед Весной!..

И чем полней вокруг расцвета

И жизни сила, чем слышней

Шаги спешащего к нам лета,

В горячей роскоши своей,

Тем шире грусть в oчax весеньих,

И вскоре поднебесье сплошь

Объято ими: жизни ложь

В весенних кроется мгновеньях:

«Живой! Подумай: ты умрешь!..»

8

Череповец, уездный город,

Над Ягорбой расположон,

И в нем, среди косматых бород,

Среди его лохматых жен,

Я прожил три зимы в Реальном,

Всегда считавшемся опальным

За убиение царя

Воспитанником заведенья,

Учась всему и ничему

(Прошу покорно снисхожденья!..)

Люблю на Севере зиму,

Но осень, и весну, и лето

Люблю не меньше. О поре

О каждой много песен спето.

Приехав в город в сентябре,

Заделался я квартирантом

Учителя, и потекли, —

Как розово их ни стекли! —

Дни серенькие. Лаборантам,

Чиновникам и арестантам

Они знакомы, и про них

Особо нечего сказать мне.

По праздникам ходили к Фатьме,

К гадалке (гривенник всего

Она брала, и оттого

Был сказ ее так примитивен…

Ах, отчего не дал семь гривен

Я ей тогда, и на сто лет

Вперед открыла бы гадалка

Число мной съеденных котлет!..)

Еще нас развлекала галка,

Что прыгала среди сорок

На улице, и поросенок,

На солнце гревшийся, спросонок,

Как новоявленный пророк,

Перед театром лежа, хрюкал;

Затем я помню, вроде кукол

Туземных барышень; затем,

Просыпливая горсти тем,

Сажусь не в городские санки,

А в наш каретковый возок,

И, сделав ручкой черепанке,

Перекрестясь на образок,

Лечу на сумасшедшей тройке

Лесами хвойными, гуськом,

К заводской молодой постройке

С Алешей, сверстником-князьком!

9

Уже проехали Нелазу,

За нею Шулому, и вот,

Поворотив направо сразу,

Тимошка к дому подает

Не порожнем, а с седоками…

В сенях встречают нас гурьбой,

С протянутыми к нам руками,

Снимая шубы, девки-бой.

Мы не озябли: греет славно

Тела сибирская доха!

Нам любопытно и забавно

Шнырять по комнатам. Уха

С лимоном, жирная, стерляжья,

Припомидорена остро.

И шейка Санечки лебяжья

Ко мне сгибается хитро.

И прыгает во взорах чертик,

Когда она несет к столу

Угря, лежащего, как кортик,

Сотэ, ризото, пастилу!

10

Был повар старший из яхт-клуба,

Из английского был второй.

Они кормили так порой,

Что можно было скушать губы…

Паштет из кур и пряженцы;

И рябчики с душком, с начинкой,

Икрой прослоенной, пластинкой

Филе делящей; варенцы;

Сморчки под яйцами крутыми;

Каштаненные индюки;

Орех под сливами густыми, —

Шедевры мяса и муки!..

Когда, бывало, к нам на Суду

In corpore,[7] съезжался суд,

В пустую не смотрел посуду:

Все гости пальцы обсосут,

Смакуя кушанья, бывало,

И, уедаясь до отвала,

С почтеньем смотрят на сосуд,

В котором паровую стерлядь

К столу торжественно несут…

Но и мортира ведь ожерлить

Не может большего ядра,

Чем то, каким она бодра…

Так и желудок — как мортира —

Имеет норму для себя…

Сопя носами и трубя,

Судейцы, — с лицами сатира,

Верблюда, кошки и козла, —

Боясь обеденного зла,

Ползут по комнатам на отдых,

Валясь в истоме на кровать,

И начинают горевать

О мене сытых, боле бодрых

Обедах в городе своем,

Которых мы не воспоем…

11

Но как же проводил я время

В присудской Сойволе своей?

Ах, вкладывал я ногу в стремя,

Среди оснеженных полей

Катаясь на гнедом Спирютке,

Порой, на паре быстрых лыж,

Под девий хохоток и шутки, —

Поди, поймай меня! шалишь! —

Носился вихрем вдоль околиц;

А то скользил на лед реки;

Проезжей тройки колоколец

Звучал вдали. На огоньки

Шел утомленный богомолец,

И вечеряли старики.

Ходил на фабрику, в контору,

И друг мой, старый кочегар,

Любил мне говорить про пору,

Когда еще он не был стар.

Среди замусленных рабочих

Имел я множество друзей,

Цигарку покрутить охочих,

Хозяйских подразнить гусей,

Со мною взросло покалякать

О недостатках и нужде,

Бесслезно кой-о-чем поплакать

И посмеяться кое-где…

12

Наш дом громадный, двухэтажный, —

О грусть, глаза мне окропи! —

Был разбревенчатым, с Колпи

На Суду переплавлен. Важный

И комфортабельный был дом…

О нем, окрест его, легенды

Передавались, но потом,

Во времена его аренды

Одной помещицей, часть их

Перезабылась, часть другую

Теперь, когда страх в сердце стих,

Я вам, пожалуй, отолкую:

В том доме жили семь сестер.

Они детей своих внебрачных

Бросали на дворе в костер,

А кости в боровах чердачных

Муравили. По смерти их

Помещик с молодой женою

Там зажил. Призраков ночных

Вопль не давал чете покою:

Рыдали сонмы детских душ,

Супругов вопли те терзали, —

Зарезался в безумьи муж

В белоколонном верхнем зале;

Жена повесилась. Сосед

Помещика, один крестьянин,

Рассказывал жене Татьяне:

«По вечерам, лишь лунный свет,

Любви и нечисти рассадник,

Дом озаряет, — на крыльцо

Брильянтовый въезжает всадник,

Лунеет мертвое лицо…»

13

И в этом-то трагичном доме,

Где пустовал второй этаж,

Я, призраков невольный страж,

Один жил наверху, где, кроме

Товарищей, что иногда

Со мной в деревню наезжали,

Бездушье полное. Визжали

Во мне все нервы, и, стыда

Не испытав пред чувством страха,

Я взрослых умолял: внизу

Меня оставить, но грозу

Встречая, шел наверх, где плаха

Ночного ужаса ждала

Ребенка: тени из угла

Шарахались, и рукомойник,

Заброшенный на чердаке,

Педалил, каплил: то покойник,

Смывая пятна на руке

Кровавые, стонал… В подушку

Я зарывался с головой,

Боясь со столика взять кружку

С животворящею водой.

О, если б не тоска по маме

И не ночей проклятых жуть,

Я мог бы, согласитесь сами,

С восторгом детство вспомянуть!

Но этот ужас беспрестанный,

Кошмар, наряженный в виссон…

Я видел в детстве сон престранный…

Не правда ли, престранный сон?

14

Так я лежу в своей кроватке,

Дрожа от ног до головы.

Прекрасны днями наши святки,

А по ночам — одно «увы».

Людской натуры странно свойство:

Я все ночное беспокойство

При первых солнечных лучах

Позабываю. Весь мой страх

Ночной мне кажется нелепым,

И я, бездумно радый дню,

Над дико страшным ночью склепом

Посмеиваюсь и труню.

Взяв верного вассала — Гришку,

Мы превращаемся в «чертей»

И отправляемся вприпрыжку

Пугать и взрослых, и детей.

Нам попадаются по группам

Другие ряженые, нас

Пугая в свой черед, как раз,

И, знаете ли, в этом глупом

Обычае — не мало крас!

Луна. Мороз. И силы вражьи —

В интерпретации людской

Pогa чертей и рожи яжьи,

Смешок и гутор воровской…

Хвостом виляя, скачет княжич, —

Детей заводских будоражич, —

Трубя в охотничий рожок,

И залепляет свой снежок

В затылок Гришке-«дьяволенку»,

Преследующему девчонку,

Кричащему, как истый бес,

Враг и науки, и небес…

15

Без нежных женственных касаний

Душа — как бессвятынный храм,

О горничной, блондинке Сане,

Мечтаю я по вечерам.

Когда волнующей походкой

Идет мне стлать постель она,

Мне мнится: в комнату весна

Врывается, и с грустью кроткой

Я, на кушетке у окна

Майн Ридовскую «Квартеронку»

Читавший, закрываю том,

С ней говоря о сем-о том,

Смотря на спелую коронку

Ее прически под чепцом

«Белее снега». И лицом

Играя робко, но кокетно,

Она узор любви канвит,

Смеется взрывчато-ракетно,

Приняв задорно-скромный вид.

Теперь, спустя лет двадцать, в сане

Высоком, знав любовь княгинь,

Я отвожу прислуге Сане,

Среди былых моих богинь,

Почетное, по праву, место,

И здесь, в стране приморской эста,

Благодаря, быть может, ей,

Согревшей нежной лаской женской

Дни отрочества, все больней

Мечтаю о душе вселенской

Великой родины своей!

16

Давали право мне по веснам

Увидеть в Петербурге мать,

И я, послав привет свой соснам,

Старался пароход поймать

Ближайший, несся через Рыбинск,

Туда, к столице на Неве.

Был детский лик мой обулыблен,

Скорбящий вечно о вдове

Замужней, все отдавшей мужу —

И положенье, и любовь…

Но, впрочем, кажется, я ужу

Чего не следует… Голгофь

Себя, Голгофе обреченный!

Неси свой крест, свершай свой труд!

Есть суд высоко-вознесенный,

Где все рассудят, разберут…

17

Пробыв у мамы три недели,

Я возвращался, — слух наструнь! —

На Суду, где уже Июнь

Лежал на шелковой постели

Полей зеленых; и, закрыв

Глаза, в истоме, на обрыв

Речной смотря, стонал о неге,

И, чувственную резеду

Вдыхая, звал в полубреду

Свою неясную. Побеги

Травинок, ставшие травой,

Напомнили мне возраст мой:

Так отроком ставал ребенок.

И солнце, чей лучисто-звонок

И ослепителен был лик,

Смеялось слишком откровенно

И поощрительно: воздвиг

Кузине Лиле вдохновенно,

Лучей его заслышав клик,

В душе окрепшей, возмужалой,

Любовь двенадцатой весны, —

И эта-то любовь, пожалуй,

Мои оправдывала сны.

— Я видел в детстве сон престранный —

Своей ненужной глубиной,

Своею юнью осиянной

И первой страстностью больной…

18

Жемчужина утонков стиля,

В теплице взрощенный цветок,

Тебе, о лильчатая Лиля,

Восторга пламенный поток!

Твои каштановые кудри,

Твои уста, твой гибкий торс —

Напоминает мне о Лувре

Дней короля Louis Quatorze.[8]

Твои прищуренные глазы —

…Я не хочу сказать глаза!.. —

Таят на дне своем экстазы,

Присудская моя лоза.

Исполнен голос твой мелодий,

В нем — смех, ирония, печаль.

Ты — точно солнце на восходе

Узыв в болезненную даль.

Но, несмотря на все изыски,

Ты сердцем девственно проста.

Классически твои записки,

Где буква каждая чиста.

Любовью сердце оскрижалясь,

Полно надзвездной синевы.

19

Весною в Сойволу съезжались

На лето гости из Москвы:

Отец кузины, дядя Миша,

И шестеро его детей,

Сказать позвольте, обезмыша, —

Как выразился раз в своей

Балладе старичок Жуковский, —

И обесстенив весь этаж,

Где жить, в компании бесовской,

Изволил в детстве автор ваш.

Затем две пары инженеров,

Три пары тетушек и дядь…

Ах, рыл один из них жене ров,

И сам в него свалился, глядь!..

Тогда на троечной долгуше

Сооружались пикники.

Когда-нибудь в лесные глуши

На берегах моей реки,

По приказанью экономки,

Грузили на телегу снедь.

А тройка, натянув постромки,

Туда, где властвовал медведь,

Распыливалась. Пристяжные,

Олебедив изломы шей,

Тимошки выкрики стальные

Впивали чуткостью ушей.

Хрипели кони и бесились,

Склоняли морды до земли.

Струи чьего-то амарилис

Незримо в воздухе текли…

В лесу — грибы, костры, крюшоны

И русский хоровой напев.

Там в дев преображались жены,

Преображались жены в дев.

Но девы в жен не претворились,

Не претворялись девы в жен,

Чем аморальный амарилис

И был, казалось, поражен.

20

Сын тети Лизы, Виктор Журов,

Мой и моей Лилит кузэн,

Любитель в музыке ажуров,

Отверг купеческий безмен:

Студентом университета

Он был, и славный бы юрист

Мог выйти из него, но это

Не вышло: слишком он артист

Душой своей. Улыбкой скаля

Свой зуб, дала судьба успех:

Теперь он режиссер «La Scala»

И тоже на виду у всех…

О мой Vittgrio Andoga!

Не ты ль из Андоги возник?…

Имел он сеттера и дога,

Охотился, писал дневник.

Был Виктор страстным рыболовом:

Он на дощанике еловом

Нередко ездил с острогой;

Лая изрядно гордых планов,

Ловил на удочку паланов;

Моей стихии дорогой —

Воды — он был большой любитель,

И часто белоснежный китель

На спусках к голубой реке

Мелькал: то с удочкой в руке

Он рыболовить шел. Ловите

Момент, когда в разгаре клёв!

Благодаря, быть может, Вите,

И я — заправский рыболов.

В моей благословенной Суде —

В ту пору много разных рыб,

Я, постоянно рыбу удя,

Знал каждый берега изгиб.

Лещи, язи и тарабары,

Налимы, окуни, плотва.

Ах, можно рыбою амбары

Набить, и это не слова!..

Водились в Суде и стерлядки,

И хариус среди стремнин…

Я убежал бы без оглядки

В край голубых ее глубин!

…О Суда! Голубая Суда,

Ты, внучка Волги! дочь Шексны!

Как я хочу к тебе отсюда

В твои одебренные сны!..

21

Был месяц, скажем мы, центральный,

Так называемый — июль.

Я плавал по реке хрустальной

И, бросив якорь, вынул руль.

Когда развесельная стихла

Вода, и настоялась тишь,

И поплавок, качаясь рыхло, —

Ты просишь: «И его остишь!» —

В конце концов на месте замер,

Увидел я в зеркальной раме

Речной — двух небольших язей,

Холоднокровных, как друзей,

Спешивших от кого-то в страхе;

Их плавники давали взмахи.

За ними спешно головли

Лобастомордые скользили,

И в рыбьей напряженной силе

Такая прыть была. Цели

Сорожек, точно на буксире,

И, помню, было их четыре.

И вдруг усастый черный черт

Чуть не уткнулся носом в борт,

Свои усища растопырив,

Усом задев мешок с овсом:

Полуторасаженный сом.

Гигант застыл в оцепененьи,

И круглые его глаза,

С моими встретясь на мгновенье,

Поднялись вверх, и два уса

Зашевелились в изумленьи,

Казалось — над открытым ртом…

Сом ждал, слегка руля хвостом.

Я от волненья чуть не выпал

Из лодки и, взмахнув веслом,

Удары на него посыпал,

Идя в азарте напролом.

Но он хвостом по лодке хлопнул

И окатил меня водой,

И от удара чуть не лопнул

Борт крепкий лодки молодой.

Да: «молодой». Вы ждете «новой»,

Но так сказать я не хочу!

Наш поединок с ним суровый

Так и закончился вничью.

22

Как девушка передовая,

Любила волны ячменя

Моя Лилит и, не давая

Ей поводов понять меня

С моей любовью к ней, сторожко

Душой я наблюдал за ней,

И видел: с Витею немножко,

Чем с прочими, она нежней…

Они, годами однолетки,

Лет на пять старшие меня,

Держались вместе, и в беседке,

Бальмонтом Надсона сменя,

В те дни входившим только в моду

«Под небом северным», природу

Любя, в разгаре златодня

Читали часто, или в лодке

Катались вверх за пару верст,

Где дядя строил дом, и прост

Был тон их встреч, и нежно-кротки

Ее глаза, каким до звезд,

Казалось, дела было мало:

Она улыбчиво внимала

Одной земле во всех ее

Печалях и блаженствах. Чье,

Как не ее боготворенье

Земли передалось и мне?

И оттого стихотворенья

Мои — не только о луне,

Как о планете: зачастую

Их тон и чувственный, и злой,

И если я луну рисую,

Луна насыщена землей…

Изнемогу и обессилю,

Стараясь правду раздобыть:

Как знать, любил ли Витя Лилю?

Но Лиля — Витю… может быть!..

23

Росой оранжевого часа,

Животворяща, как роса,

Она, кем вправе хвастать раса, —

Ее величье и краса, —

Ко мне идет, меня олиля,

Измиловав и умиля,

Кузина, лильчатая Лиля,

Единственная, как земля!

Идет ко мне наверх, по просьбе

Моей, и, подойдя к окну,

Твердит: «Ах, если мне пришлось бы

Здесь жить всегда! Люблю весну

На Суде за избыток грусти,

И лето за шампанский смех!..

Воображаю, как на устьи

Красив зимы пушистый мех!» —

Смотря в окно на синелесье,

Задрапированная в тюль,

Вздыхает: «Ах, Мендэс Катюль…»

И обрывает вдруг: «Ну, здесь я…

Ты что-то мне сказать хотел?…»

И я, исполнен странной власти,

Ей признаюсь в любви и страсти

И брежу о слияньи тел…

Она бледнеет, как-то блекнет,

Улыбку болью изломав,

Глаза прищуря, душу окнит

И шепчет: «Милый, ты не прав:

Ты так любить меня не можешь…

Не смеешь… ты не должен… ты

Напрасно грезишь и тревожишь

Себя мечтами: те мечты,

Увы, останутся мечтами, —

Я не могу… я не должна

Тебя любить… ну, как жена…» —

И подойдя ко мне, устами

Жар охлаждает мой она,

Меня в чело целуя нежно,

По-сестрински, и я навзрыд

Рыдаю: рай навек закрыт,

И жизнь отныне безнадежна…

Недаром мыслью многогранной

Я плохо верил в унисон,

Недаром в детстве сон престранный

Я видел, вещий этот сон…

Настанут дни — они обманут

И необманные мечты,

Когда поблекнут и увянут

Неувяданные цветы.

О, знай, живой: те дни настанут,

И всю тщету познаешь ты…

Отрадой грезил ты, — не падай

В уныньи духом, подожди:

Неугасимою лампадой

Надежда теплится в груди,

Сияет снова даль отрадой,

Любовь и Слава — впереди!

Часть III

1

Для всех секрет полишинеля,

Как мало школа нам дает…

Напрасно, нос свой офланеля,

Ходил в нее я пятый год:

Не забеременела школа

Моим талантом и умом,

Но много боли и укола

Принес мне этот «мертвый дом»,

Где умный выглядел ослом.

Убого было в нем и голо, —

Давно пора его на слом!

2

Я во втором учился классе.

Когда однажды в тарантасе

Приехавший в Череповец,

В знак дружбы, разрешил отец

Дать маме знать, что если хочет

Со мною быть, ее мы ждем.

От счастья я проплакал очи!

Дней через десять под дождем

Причалил к пристани «Владимир»,

И мамочка, окружена

Людьми старинными своими,

Рыдала, стоя у окна.

Восторги встречи! Радость детья!

Опять родимая со мной!

Пора: ведь истекала третья

Зима без мамочки родной.

Отец обширную квартиру

Нам нанял. Мамин же багаж

Собой заполнил весь этаж.

О, в эти дни впервые лиру

Обрел поэт любимый ваш!

Шкафы зеркальные, комоды,

Диваны, кресла и столы —

Возили с пристани подводы

С утра и до вечерней мглы.

Сбивались с ног, служа, девчонки,

Зато и кушали за двух:

Ах, две копейки фунт печенки

И гривенник — большой петух!..

И та, чья рожица омарья

Всегда растянута в ухмыл,

Старушка, дочка пономарья,

Почти классическая Марья,

Заклятый враг мочал и мыл,

Была довольна жизнью этой

И объедалась за троих,

«Пашкет» утрамбовав «коклетой»

На вечном склоне дней своих…

Она жила полвека в доме

С аристократною резьбой.

Ее мозги, в своем содоме,

Считали барский дом избой…

И ногу обтянув гамашей,

Носила шляпу-рвань с эспри,

Имела гномный рост. «Дур-Машей»

Была, что там ни говори!

Глупа, как пень, анекдотична,

Смешила и «порола дичь»,

И что она была типична,

Вам Федор подтвердит Кузьмич…

…Ей дан билет второго класса

На пароходе, но она,

Вся возмущенье и гримаса,

Кричала: «Я пугаюсь дна, —

Оно проломится ведь, дно-то!

Хочу на палубу, на свет…» —

Но больше нет листков блокнота,

И, значит, Марьи больше нет…

Был сын у этой «дамы», Колька,

Мой сверстник и большой мой друг.

Проказ, проказ-то было сколько,

И шалостей заклятый круг!

Однажды из окна гостиной

Мы с ним увидели конька,

Купив его за три с полтиной

У рыночного мужика.

Стал ежедневно жеребенок

Ходить к нам во второй этаж…

Ах, избалованный ребенок

Был этот самый автор ваш!

С утра друзья мои по школе,

Меняя на проказы класс,

Сбегались к нам, и другу Коле

Давался наскоро заказ:

Купить бумагу, красок, ваты,

Фонарики и кумача,

И, под мотивы «Гайаватты»,

Вокруг Сашутки-лохмача,

Кружились мы, загаром гнеды,

Потом мы строили театр,

Давая сцену из «Рогнеды», —

Запомни пьесу, психиатр!..

Горя театром и стихами,

И трехсполтинными конями,

Я про училище забыл,

Его не посещая днями;

Но папа охладил мой пыл:

Он неожиданно нагрянул

И, несмотря на все мольбы,

Меня увез. Так в Лету канул

Счастливый час моей судьбы!

А мать, в изнеможеньи горя,

Взяв обстановку и людей,

Уехала, уже не споря,

К замужней дочери своей.

О, кто на свете мягче мамы?

Ее душа — прекрасный храм!

Копала мама сыну ямы,

Не видя вовсе этих ям…

3

Ту зиму прожил я в деревне,

В негодовании зубря,

По варварской системе древней,

Все то, что все мы зубрим зря.

Я алгебрил и геометрил.

Ха! Это я-то, соловей!

О счастье! Я давно разветрил

«Науки» в памяти своей…

Мой репетитор, Замараев,

Милейший Николай Ильич,

Все больше терся у сараев,

Рабочему бросая клич

Объединенного Протеста,

За что лишился вскоре места:

Хотя отец — и либерал, —

Но бунт на собственном заводе

Несносен в некотором роде:

Бунт собственника разорял.

«Бунтарь» уволен. Математик

На смену вызван из Твери.

Он больше был по части «Катек»,

Черт математика дери!

Любила тетка преферансы, —

Учитель был ее партнер.

А я слагал в то время стансы,

Швырнув учебник за забор.

Так целодневно на свободе

И предоставлен сам себе,

Захлебывался я в природе,

Сидел у сторожа в избе,

Кормил коней, влюблялся в Саню,

Читал, что только мог прочесть…

Об этом всем теперь романю,

А вас прошу воздать мне честь!

4

Учительского персонала

Убожество не доканало

Меня лишь оттого, что взят, —

Пусть педагоги не грозят! —

Я был отцом из заведенья,

Когда за год перед войной

Русско-японской, он со мной

Уехал, потерпев крушенье

В заводском деле, на Квантун,

Где стал коммерческим агентом

В одном из пароходств. Бастун

Спасительным экспериментом

Еще не всколыхнул страны:

Ведь это было до войны.

5

Мы по дороге к дяде Мише

(Он в Серпухове жил тогда)

Весной, когда в Оке вода,

Бесчинствуя, вздымалась выше

Песчано-скатных берегов,

Заехали на две недели,

И там я позабыл о цели

Пути, и даже был готов

С собой покончить: угодили

Мы, страшно молвить, к свадьбе Лили…

На фабрике громадной ткацкой

Директорский имея пост,

Михал Петрович, добр и прост,

Любил отца любовью братской.

Его помощник, инженер,

Был женихом моей кузины, —

Поклонник рьяный хабанер,

Большой знаток своей машины,

Предобродушнейший хохол

И очень компетентный химик,

На голове его хохол

Не раз от трудолюбья вымок…

Жених хохлацки грубоват,

Но Лиля ведь была земною,

И разве муж был виноват,

Что сделалась его женою

Лилиесердная Лилит?

Летит любви аэролит.

Поберегись-ка ты, прохожий:

Ты выглядишь, как краснокожий,

Когда аэролит летит…

Но я… но я не поберегся.

И что же? Сердца краснота

Вдруг стала закопченней кокса, —

Гарь эта временем снята…

Теперь, пролетив четверть века,

Сменяет лирику сарказм.

Тогда же я рыдал до спазм.

От боли был почти калека…

Вспеняя свадебный фиал

И пламную эпиталаму

Читая, я протестовал.

Из пира чуть не сделал драму…

Перед отъездом видеть маму

Мне не дали, и, сев в экспресс,

Умчались мы к горам Урала.

Душа, казалось, умирала,

Но срок истек — и дух воскрес!

6

Ах, больше Крыма и Кавказа

Очаровал меня Урал!

Для большей яркости рассказа

На нем я сделаю привал.

В двух-трех словах, конечно, трудно

Воспеть красоты этих гор.

Их тоны сине-изумрудны:

На склонах мачтовидный бор.

Круть! олесненные скаты,

Стремглавны шустрые ручьи.

В них апельсинные закаты

Студят дрожащие лучи.

Вздымаются державно сопки,

Ущелья вьются здесь и там;

Но мы в вагоне, как в коробке,

И потому могу ль я вам

Сказать достойно об Урале,

Чего он вправе ожидать?

Молниеносно промелькали

Мы гор Урала благодать.

И мимо чукча, мимо чума,

Для рифмы вспомню про имбирь,

По царству бывшему Кучума

Перемахнули всю Сибирь!

Я видел сини Енисея,

Тебя, незлобивая Обь.

Кем наша матушка-Рассея, —

Как несравнимая особь, —

Не зря гордится пред Европой;

И как судьба меня ни хлопай,

Я устремлен душою всей

К тебе, о синий Енисей!

Вдоль малахитовой Ангары,

Под выступами скользких скал,

Неслись, тая в душе разгары;

А вот — и озеро Байкал.

Пред ним склонен благоговейно,

Теряю краски и слова.

Пред строгой красотой бассейна

Взволнованного божества.

Святое море! Надо годы

Там жить, чтоб сметь его воспеть!

Я только чую мощь природы…

Ответь когда-нибудь, ответь

Моей душе, святое море,

Себя воспеть мне силы дай!

В твоем неизмеримом взоре

Я грежу, отражен Алтай…

Манчжурия, где каждый локоть

Земли — посевная гряда,

В нее вонз н китайский ноготь

Эмблемой знойного труда…

Манчжурия! Ты — рукотворный

Сплошной цветущий огород.

Благословен в труде упорный

Твой добродетельный народ.

И пусть в нем многое погано,

Он многие сердца привлек,

Когда, придя к ногам Хингана,

В труде на грудь твою возлег…

Кинчжоу, узкий перешеек;

За ним, угрюмец и горюн,

Страна сафирных кацавеек,

В аренду нанятый Квантун

На девяносто девять весен

Портсмутским графом, центр смут.

Вопрос давно обезвопросен:

Ответ достойный дал Портсмут…

7

Мы в Дальнем прожили полгода,

И, трафаретно говоря:

«Стояла дивная погода»

От мая вплоть до декабря.

Я был японкою Кицтаки

Довольно сильно увлечен:

С тех пор мечтать о Нагасаки

Пожизненно я обречен…

И пусть узнает мой биограф,

Что был отец ее фотограф,

А кем была Кицтаки-мать —

Едва ль сумею вам сказать…

Когда, стуча на деревяшках,

Она идет, смотря темно,

Немного сужено на ляжках

Ее цветное кимоно.

Надменной башенкой прическа

Приподнялась над головой;

Лицо прозрачней златовоска;

Подглазья с темной синевой.

Благоухает карилопсис

От смутного атласа рук.

Любись и пой, и антилопься,

Кицтаки, желтолицый друг!..

В костюме белопарусинном

В такой же шляпе и туфлях,

Я шел в Китайский парк пустынный

Грустить о северных полях…

И у театра Тифонтая

Почти в тропической жаре,

Ложился на траву, мечтая

О вешней северной заре…

Любуясь желтизной зеленой

Воды, чем славен Да-Лянь-Вань,

Вдыхая воздух вод соленый,

Пел Сканды северную ткань

Текучую. У Балтиморья

Скоплялись мысли и мечты.

Так у Квантунского нагорья

Мечтал с утра до темноты.

Вода Корейского залива

Влекла в Великий океан,

В страну, где женщина — как слива…

Вдали белел Талиенван,

Напоминая о боксерском

Восстаньи: днях, когда хунхуз,

В своем остервененьи зверском,

Являлся миру из обуз

Едва ль не самою ужасной,

Когда, — припомни, будь так добр, —

Его смиряли силой властной

Суда: «Кореец», «Сивуч», «Бобр».

У нас был «бой» в халате ватном.

Весь шелковый и голубой,

Ах, он болтал на непонятном

Китайском языке, наш «бой».

Китаец Ли — веселый малый,

Мы подружиться с ним могли,

И если надо, что ж, пожалуй,

Я вспомню и китайца Ли.

Мы с ним дружили, но китаец

Однажды высмеял мой флаг.

Он в угол загнан мной, как заяц,

И мой почувствовал кулак:

«Герой» ему вцепился в косу

И, подтолкнув его к откосу,

На нем патриотизм излив,

Чуть не столкнул его в залив.

На вопли Ли сбежались кули,

О чем-то с жаром лопоча,

Но я взревел! И точно пули,

Они «задали стрекача»…

Мы вскоре с боем помирились,

Вновь дружба стала голуба.

Мне в нос всплывал не амарилис,

А запах масла из боба…

8

Вот в это время назревала

Уже с Японией война.

И, крови жаждя, как вина,

Мечтали люди — до отвала

Упиться ею: суждена

Людскому роду кровь в напиток, —

Ее на свете ведь избыток.

И людям просто пир не в пир,

Коль не удастся выпить крови…

Как не завидовать корове:

Ведь ей отвратен лязг рапир!

Туман сгущался, но, рассеяв

Его, слегка поколебал

Наместник царский, Алексеев,

Угрозу битв, устроив бал,

В противовес всему унынью.

Тогда в кипящий летний зной

Над всею необъятной синью,

Верней сказать: над желтизной, —

Красавец-лебедь, мелких бурек

Не замечавший в громе бурь,

Наш броненосный крейсер «Рюрик»

Взвивает гордо флаг в лазурь.

К нему вперед пуская катер,

Припятитрубился «Аскольд»,

От «Рюрика» встав на кильватер.

И увертюрой из «Rheingold»

На крейсере открытье бада

Оповещают трубачи.

Как он, потомок Ганнибала,

Я бал беру в свои лучи.

9

К искусственному водопаду

На палубе подвешен трап.

Всю ночь танцует до упаду

Веселья добровольный раб:

Будь это в Ницце ли, в Одессе ль,

Моряк — всегда, везде моряк!

И генерал приморский Стессель

Шлет одобрительный свой «кряк».

И здесь же Старк и Кондратенко,

И Витгефт с Эссеном, и Фок,

И мичманов живая стенка,

И крылья, крылья дамских ног!

Иллюминованы киоски,

Полны мимоз и кризантэм.

По рейду мчатся миноноски

С гостями к балу между тем.

Порхают рокотно ракеты,

Цветут бенгальские огни.

Кокеток с мест берут кокеты…

А крейсер справа обогни,

И там, у Золотого Рога,

Увидишь много-много-много

И транспортов, и крейсеров

В сияньи тысяч огоньков…

Тут и «Паллада», и «Боярин»,

И тот, чье имя чтит моряк,

Чей славный вымпел оалтарен,

В те дни обыденный «Варяг».

«Аскольд» поистине аскольдчат.

Вокруг хрустят осколки фраз

И в дальнем воздухе осколчат

Мотивы разных «Pas de gráce»…

Военной строгости указки

Бросает в воду вальса тур.

Эскадра свой справляет праздник,

И вместе с ней весь Порт-Артур.

В серебряных играет жбанах

Шампанское, ручьем журча,

В литаврах звон, а в барабанах —

Звяк шпор весеннего луча!

Замысловатых марципанов

Полны хрустальные блюда,

И лязг ножей, и звон стаканов,

И иглы «ягодного льда»…

Какой бы ни был ты понурик,

Не можешь не взнести бокал,

Когда справляет крейсер «Рюрик»

В ночь феерическую бал!..

10

За месяц до войны не вынес

Тоски по маме и лесам,

И, на конфликт открытый ринясь,

Я в Петербург уехал сам,

Отца оставив на чужбине,

Кончающего жизнь отца.

Что мог подумать он о сыне

В минуты своего конца,

В далекой Ялте, в пансионе?

Кто при его предсмертном стоне

Был с ним? кто снес на гроб сирень?

На кручах гор он похоронен

В цветущий крымский майский день.

Я виноват, и нет прощенья

Поступку этому вовек.

Различных поводов скрещенье:

Отца больного раздраженье,

Лик матери и голос рек,

И шумы северного леса,

И шири северных полей —

Меня толкнули в дверь экспресса

Далекой родины моей.

Чтоб целовать твои босые

Стопы у древнего гумна,

Моя безбожная Россия,

Священная моя страна!

Toila

Загрузка...