Когда я в стихах фривольно
Пишу о минувшем дне,
Я делаю многим больно,
Но делали больно и мне…
Ведь все-таки я ироник
С лиризмом порой больным…
Смешное семейных хроник
Не может не быть смешным…
Владимир Иваныч, милый!
Узнал ты себя, небось?
Ну что же, в ответ «гориллой»
И ты в меня в шутку брось!..
И все вы, и все вы, все вы,
Кого осмеял, шутя,
Простите мои напевы,
Затем, что поэт — дитя!..
Чем проще стих, тем он труднее.
Таится в каждой строчке риф.
И я в отчаяньи бледнею,
Встречая лик безликих рифм.
И вот передо мной дилемма:
Стилический ли выкрутас,
Безвыкрутасная ль поэма,
В которой солнечный экстаз?…
Пусть будет несколько сырое,
Обыденное во втором,
Но выбираю я второе
Своим пылающим пером!
И после Белого и Блока,
Когда стал стих сложней, чем танк,
Влюбленный в простоту глубоко,
Я простотой иду vа banque!
В соборе чувств моих — прохлада,
Бесстрастье, благость и покой.
И высится его громада
Над всей набожностью людской.
В душистом сумраке собора,
Под тихий, мерный перезвон,
Лампады нежности у взора
Глубокочтимых мной икон.
Но прежде, чем иконным ликом
Отпечатлеться на стене,
Живущая встречала криком
Любви меня и шла ко мне
Доверчиво, порывно, прямо,
Все отдавая, ничего
Взамен не требуя. Для храма
Она отныне — божество.
Мои возлюбленные — ныне
В соборе вечных чувств моих
Почили в мире, как богини.
И перед ликами святых
Клоню благоговейно стих
И поклоняюсь их святыне.
В тяжелые часы сомнений, —
Под старость страшные часы, —
Я в храм несу венки сирени
Для ликов мертвенной красы.
Несу фиалки и мимозы,
Алозы, розы и крэмозы,
И воскуряю фимиам,
И на иконах небылозы,
Рубинные роняя слезы,
Вздыхают по минувшим дням.
И между тем как сердце мечет
Прощенье мне и ласку льет,
Бубенчик ландыша щебечет
И лилий колокол поет.
В тиши я совершаю мессы,
Печальный траурный обряд,
И все они, мои принцессы,
Со мной беззвучно говорят.
И чем звучней беззвучный шепот,
И чем незлобивей слова,
Тем тяжелее мне мой опыт
Уничтоженья божества…
Но стоны муки прерывая,
Так гулко, что трепещет мгла,
Поют, что мертвая — живая,
Собора чувств колокола.
И оживленные иконы
Изнедриваются из рам, —
И все мои былые жены
Толпою заполняют храм.
И молвят речью голубою,
Приемля плоть, теряя прах:
«Обожествленные тобою,
Мы обессмертены в веках…
За это нет в нас зла и мести:
Пей всепрощенье с наших уст…»
И вторят им, сливаясь вместе,
Колокола собора чувств.
Иван Васильевич Игнатьев,
Эгических издатель книг,
Любимец всех моих собратьев,
Большой проказник и шутник,
Лет восемнадцати с немногим,
Имевший домик на Песках,
В один из невских дней убогих
Ко мне ворвался впопыхах:
«Я только что от Сологуба!» —
Вскричал взволнованный такой
И, жалуясь на схватки зуба,
Затряс подвязанной щекой:
«Он альманаху футуристов
Дает поэму строк на триста,
Но под условьем, чтобы Вы
С ним познакомились и лично
Поговорили…» — «Что ж, отлично, —
Ответил я. — Я ни совы,
Ни ястреба, — орла тем паче, —
Бояться не привык и, значит,
Иду к нему в ближайший день,
Но только Вы, Иван Васильич,
Пристрожьтесь: часто дребедень
Берете Вы, Господь Вас вылечь,
От недостойных новичков —
Бездарных жалких графоманов,
И симулянтов, и болванов,
Хотящих ваших пятачков
И более чем легкой славы…» —
Перегружать пугаясь главы
Подробностями, я лечу
На грезовом аэроплане
Вперед, вперед, поставив Ване
За упокой души свечу:
Зимою следующей бритвой
Он перерезал горло. Что
Его заставило, никто
Не знает. Грустною молитвой
Собрата память осеня,
Я вдаль стремлюсь; влечет меня
Уютный мыс воспоминанья,
Где отдохнуть от лет лихих
Среди когда-то дорогих
Людей смогу я, друг мечтанья.
В студеный полдень октября, —
В такой обыденный, но вещий, —
У Сологуба на Разъезжей,
От нетерпения горя
Увидеть стильного эстета,
Я ждал в гостиной. На стене
Лежала женщина в огне
Дождя при солнце. Помню, эта
Картина, вся лучистый зов,
Какую создал Калмаков,
Меня тогда очаровала.
И вдруг, бесшумно, предо мной
Внезапно, как бы из провала,
Возник, весь в сером, небольшой
Проворный старец блестко-лысый
С седою дымчатой каймой
Волос вкруг головы. Взор рысий
Из-под блистающих очков
Впился в меня. Писатель бритый,
Такой насмешливый и сытый,
Был непохож на старичков
Обыкновенных; разве Тютчев
Слегка припомнился на миг…
Меня смущая и измучив
Осмотром острым, дверь старик
Раскрыл, ведущую из зала
В свой кабинет, и указала
Мне выхоленная рука
На кресло против старика.
Мы сели и, храня молчанье,
Сидели несколько минут.
Затем он стал чинить мне «суд»
И делать резко замечанья
По поводу моих доктрин
Футуристических. Вопросы
Я обответил, как умел,
В дыму крепчайшей папиросы…
Я стал вдруг вдохновенно смел, —
И засвистали окарины,
Запчелила виолончель,
Ударил по сознанью хмель,
И трельный рокот соловьиный
Объял всю комнату: то я
Читал, восторг в груди тая, —
Читал поэт перед поэтом!
Смягчая лаской строгий глаз,
Меня он слушал. Мой экстаз
В поэте, чтеньем разогретом,
Святые чувства всколыхнул.
Он улыбнулся, он вздохнул…
И понял я, что было в этом
Так много доброй теплоты
И разволнованной мечты.
В дверях Настасья Николавна,
Его сотрудница и друг,
С улыбкой появилась вдруг…
За чаем мы болтали славно,
Иронизируя над тем
Или иным своим собратом
И критиком, совсем распятым
Гвоздями наших ядных тем…
Так совершался мой восход:
Поэт был очарован мною, —
Он вместе со своей женою
Немало приложил забот,
Чтоб выдвинуть меня из мрака
Безвестности. В разгаре драка
В то время с критикой была
У юноши. Его признанье
Меня — в огонь подлило масл,
Но был огонь уже угасл,
И, несмотря на все старанья
Презренных критиков, взошел
Я на Поэзии престол!
Недели через две в салоне
Своем дал вечер мне Кузмич.
За ужином сказал он спич
В честь «блещущей на небосклоне
Вновь возникающей звезды»,
И приглашенные светила
Искусства за мои труды
Меня приветствовали мило
И одобрительно. А «Гриф»
Купил «Громокипящий кубок»,
И с ним в горнило новых рубок
И сеч пошел я, весь порыв.
В те дни еще со мной по-свински
Не поступал никто, и вот
Уже мы с Сологубом в Минске,
Где вечер Сологуб дает,
С участием Чеботаревской,
Его жены, и — слава им,
Меня повезшим! — и с моим…
Мы едем с помпой королевской,
Пьем в ресторанах только «мумм»
И производим всюду бум,
Встречаемые молодежью,
Уставшею по бездорожью
Литературному брести
И ныне нам во славу божью
Венки решающей плести.
В разгаре вечер. Старый лектор,
Сошедший с кафедры, под плеск
Ладоней, свой смакует блеск
И пьет хвалы живящий нектар.
Вдруг в лекторскую голоса
Врываются: под смех и взвизги
Две старших классов гимназистки,
Как стрекоза и с ней оса, —
Летят на Сологуба прямо,
И старшая, смотря упрямо
И пристально в глаза ему,
Твердит: «Люблю Вас, — потому
Вас целовать не знаю срама».
И с этими словами в лоб
Поэта длительно целует.
Жена, конечно, не ревнует:
Ведь дети вроде антилоп:
Невинны и наивны. Эти ж
Еще так юны. Как же встретишь
Причуды и проказы их,
Как не с улыбкой губ своих?
Поцеловав, смеется звонко,
И вдруг конфузится она,
И шепчет голосом ребенка:
«Я Сонечка Амардина…»
«Вы не завидуете, — спросит
Меня читатель, — что не вас
Поцеловать девица просит,
Взобравшаяся на Парнас?»
Что значит зависть? Вот, во-первых,
Мой вопросительный ответ.
А во-вторых, играть на нервах
Самостоятельно поэт,
Привыкший, знающий секрет
Несравниваемых успехов,
Вам холодно ответит: «Нет».
Бряцая золотом доспехов
Своей одарности, в те дни
Поездки первой по России
Я покорял толпу впервые
И зажигал в сердцах огни.
В тончайшей лекции своей
Про «Дульцинею» и «Альдонсу»
Мне из похвал поэт лил бронзу
И пел меня, как соловей.
«Блистательнейший изо всех
Поэтов, здравствующих ныне», —
Он называл меня. Успех
Ему обязан мой. О сыне
Заботится ли так отец,
Как обо мне старик, певец
Елисаветы и Маира?
Ему, поэту, и жене
Его я вечно благодарен:
Она всегда лучиста мне,
Он неизменно светозарен.
Признался как-то мне Кузмич,
Что в первые же дни знакомства
Моих стихов победный клич
И их всевластное огромство
В его душе зажгли такой
Ответный блеск, что он тенью
Вокруг квартиры, где с мечтой
Я жил, блуждал, дыша сиренью
Живительной моих стихов.
За это я любить готов
Его восторженность весенью.
Из Минска в Вильно, а оттуда
Чрез Харьков в Катеринослав,
Дурманя головы от гуда
И блеска двух слиянных слав.
Оттуда в пеструю Одессу,
Попутно Пушкина-повесу
Невольно вспомнив. Вот и пост
Великий — время запрещенья
Стихов и песен. Посещенье
«Гамбринуса» и с Сашкой тост
За Куприна. Автомобили
В «Аркадию». И де-Рибас,
Юшкевич, Лоэнгрин и Нилус,
И Щепкин с Федоровым. Час
Или неделя? Что случилось
За это время? Сологуб
Придумал нам пока забаву:
Поехать в Крым, а сам в Полтаву,
В страну окороков и круп,
Вишневых хуторов и смеха,
Нас в Ялту проводив, уехал
Покушать малоросский борщ
И лекцию прочесть хохлушкам —
Как ты там брови не топорщь! —
Такую чуждую их ушкам,
Привыкшим к шепоту Грицько,
В котором мед и молоко…
На дряхлом пароходе «Пушкин»,
Лет двадцать шесть тому назад,
В год моего рожденья, тело
Семена Надсона несмело
Привезшего из Крыма, взгляд
Последний бросив на Одессу,
Мы вышли в море, за завесу
Тумана, кушая цыплят
И запивая их «удельным»…
О, не был наш маневр бесцельным:
Кур за детей их не кляня,
Я качку перенес геройски, —
Недаром капитан «по-свойски»
Бороться с ней учил меня…
Мафусаильчат, весь проржавен
И валчат, с горем пополам
Шел этот «Пушкин», как Державин
По взбудораженным валам…
С Настасьей Николавной в Ялту,
Заехав в Севастополь, мы,
В разгар таврической зимы,
Попали к вечеру. Приял ту
Красу я тотчас. От Байдар
Вдоль побережья нас автобус
Извилисто стремил. Мы оба
С восторгом на морской пожар —
Заход светила — любовались.
Когда же Симеиз, отдалясь
Своею мраморною тьмой,
Исчез, казалось нам, в самой
Пучине моря, мы отдались
Иным красотам, и Мисхор
Привлек взыскательный мой взор.
В большой гостинице «Россия»,
Где мы остановились, я
Узнал, что многие больные
Живут в ней, и, портье прося
Мне сообщить — не здесь ли тоже
И Мравина, ответа с дрожью
Я ждал, и был его ответ:
«Они живут здесь много лет».
Я к ней вошел — и мне навстречу —
О, как я боль свою оречу! —
Поднялся… скрюченный скелет.
Улыбкой выблеклой встречая,
Без голоса и без лица,
С печатью близкого конца,
Она мне предложила чая.
Она была в рядах светил,
В нее влюблялись без рассудка, —
И вот туберкулез желудка
Ее в руину превратил.
Ужель она была Снегурка,
Татьяна, Джильда и Лакмэ?
Удел людей — удел окурка:
Так все истлеем мы во тьме.
Смотря на солнечное море,
Умолк я грустный у окна…
Она скончалась после вскоре,
И стала вновь собой она:
Искусство вечно выше жизни,
И жрец его — сверхчеловек,
В какие рамки нас ни втисни
И как ни дей из нас калек!..
Мы в Ялте пробыли два дня лишь
И наняли автомобиль
На Симферополь, снегопыль
Вздымив. О, как меня ты жалишь,
Змея воспоминанья! — в край
И олеандров, и магнолий
Меня вдруг повлекло всей волей…
Оттуда мы в Бахчисарай
Проехали, и в Симферополь, —
В татарский город сволочей, —
Вернулись на неделю. Чей
Там облик властвовал? Европа ль?
Иль Азия? Ах, для очей,
Конечно, Запад! Но для духа —
Монголка, и притом старуха…
А там и дорогой Кузмич
Приехал вскоре к нам в Симферо.
Одна забавная афера
Произошла тогда. Не бычь
Свои глаза, быкообразный,
Но добродушный дилетант:
Твой добродетельный талант
Развенчивать мне нет соблазна.
Наоборот: ты очень мил,
Сердечен, мягок, деликатен,
Но и на солнце много пятен,
А ты ведь солнца не затмил!..
Так вот, один купец-богач,
Имевший дом, сестру и маму
И сто одну для сердца даму,
Пек каждый день, но не калач,
А дюжину стихотворений
И втайне думал, что он гений.
Купец был ультра-модернист
И футурист; вообще был «ультра»,
Приверженец такого культа,
Какому очень шел бы хлыст…
Он, например, писал: «Сплету
На грудь из женщин ожерелье», —
Чем приводил всегда в веселье
Его внимавших на лету.
Нелепость образа смешна:
Каким же нужно быть колоссом,
Чтоб женщинам длинноволосым
Дать место на груди? Одна
На нем повиснувшая дева
Его склонила б до земли;
А несколько — кишки из чрева
С успехом выдавить могли…
Томимый жаждой славы, он
Решил истратить сотен восемь,
Чтоб влезть на славы пышный трон,
А потому, придя к нам: «Просим
К себе на вечер», — он сказал.
Мы были там. Огромный зал
Был декорирован венками.
Гирлянды вились через стол.
Там ело общество руками,
И все, как следует… Он шел
Вокруг стола, завит, во фраке,
Держа в одной руке «Банан»,
В другой же водку. Гость же всякий
Ему протягивал стакан.
Хозяин спрашивал: «Вам водки
Или ликера-под-омар?»
Гость залпом пил ликер и, в жар
Бросаемый, куском селедки
Затем закусывал, кряхтя…
А он, безгрешное дитя,
Стремился дальше, и бутылки
Осматривали всем затылки.
Ростов с его живой панелью,
Тысячеликою толпой,
В фонарный час вечеровой
Блуждающей и гимн безделью
Поющей после дня труда,
И Дона мутная вода,
Икра ростовская, и улиц
Нью-йорковая прямота, —
Весь город миллионоульец,
Где воздух, свет и чистота, —
Все это выпукло и ярко
Запечатлелось навсегда,
И даже толстая кухарка
В «Большой Московской», что тогда
Раз промелькнула в коридоре,
До сей поры видна глазам…
Екатеринодар. А там
Солончаки, унынье, море
Каспийское, верблюд, киргиз,
Баку, Тифлис и, в заключенье,
Декоративный Кутаис,
Где непонятное влеченье
И непредвиденный каприз
Мне помешали до Батума
Добраться с милою четой:
От впечатленья и от шума,
От славы внешне-золотой
Я вдруг устал и, — невзирая
На просьбы дорогих людей
Турнэ закончить и до края
Кавказа, через пару дней,
Доехать с ними, чтобы вместе
Затем вернуться на Неву, —
Упорно не склонил главу
И пламно бросился… к невесте,
Которую в пути моем
Судьба дала мне. С ней вдвоем
До Петербурга добрались мы.
И понял я тревоги смуть,
Меня толкнувшую на грудь
Моей Гризельды. Эти письма
На мутной желтизне листков,
Сожженные давно! готов
Я воскресить их для поэмы:
В них столько животворной темы.
Чета писателей меня
На поезд нежно проводила
И продовольствием снабдила
До Петербурга на три дня.
Цветы, конфекты, апельсины —
Мне дали все, — и на Рион
Пустился я увидеть сон
Любви весенне-соловьиной…
Но прежде чем помчаться дальше
И продолжать со мною путь,
Прошу вас раньше заглянуть
К одной тифлисской генеральше,
Устроившей для нас банкет
И пригласившей сливки знати
Армянской, и послушать кстати,
Что о Тифлисе вам поэт
Расскажет через десять лет.
Над рыже-бурою Курою,
В ложбине меж отлогих гор
Красив вечернею порою
Он, уподобленный герою,
Кавказский город-златовзор.
Иллюминован фонарями,
Разбросанными там и здесь,
Под снежно-спящими горами
Он весь звучит, пылает весь.
Его уютная духана
Выходит окнами к реке,
В которой волны, как шайтаны,
Ревут и пляшут вдалеке.
Порой промчится в челноке
Какой-нибудь грузин усатый
С рыдающей в руках зурной
Иль прокрадется стороной
По переулкам вороватой
Походкой мародер ночной.
Гремят бравурные оркестры,
Уныло плачет кяманча.
Все женщины — как бы невесты:
Проходят, взорами бренча,
Вас упоительно милуя.
Все жаждет песен, поцелуя
И кахетинских терпких вин.
И страсть во взорах альмандин
Зажгла, чье пламя, вспыхнув, хочет
Собою сжечь грузинок очи.
В такую бешеную ночь,
Когда прикованы к ракете
Тифлисцев взоры, на банкете
Собрались мы. Пусть, кто охоч,
Подробностями уснащает
Повествовательный свой рот,
Но я не тот, но я не тот:
Естественно, что угощает,
Кто пригласил к себе народ…
Не в пире дело, а в Тифлисе,
В его красотах и в сердцах
Его красавиц, в их очах
И, — на ушко скажу Фелиссе, —
В его помешанных ночах…
Один из призванных хозяйкой
Армянских богачей-вельмож
Встает и, взявши в руки нож,
Стучит и, свой фужер «ямайкой»
Наполнив, держит тамада —
Речь в честь меня высоким слогом:
Он в ней меня венчает богом,
С небес сошедшим к ним сюда.
О, дни моей непревзойденной
И несравненной славы! дни
России, в гения влюбленной,
Господь вас в мире сохрани!
Курьерский поезд верст полсотни
И больше проходивший в час,
Меня на север влек; бесплотней
И низменнее стал Кавказ.
Я вышел на площадку; вскоре
Две девушки пришли туда.
Одна с мечтой больной во взоре,
Мерцающею, как звезда,
Миниатюрная шатенка
С бескровно-мертвенным лицом,
Смотрела мне в глаза, причем
Я видел: голубела венка
У незнакомки на виске…
И захотелось мне, в тоске,
Обняв ту девушку, заплакать,
Не понимая сам о чем…
Одна из них ушла до мрака.
Темнел час вечера. Плечом
Мне полюбившаяся резко
И так нежданно повела
И вдруг сказала: «Я была
В Тифлисе на концерте. Блеска
Немало в чтенье Вашем. Я
Вас полюбила». — «Ты моя», —
Я прошептал. И не устами —
Полузакрытыми глазами
Она ответила: «Твоя…»
Моя Гризельда! Где ты ныне,
Утерянная десять лет?
Я припадаю, как к святыне,
К твоим ногам. Глубокий след
В моей душе твоей душою
Отпечатлен. Как много слез
Я пролил по тебе. Я нес
Любовь к тебе всегда живою
Дни, месяцы, года. Я сам
Тебя покинул, голосам,
Звучавшим лживостью, подвластный.
Гризельда! Нет тебя, прекрасной!
Со мною нет тебя! Жива ль
Еще ты, нежная? Мне жаль
Тебя, утонченный ребенок,
Чей профиль так печально-тонок
И чья болезненная страсть
Тебя толкнула рано пасть…
Ты явь или сон? Ты жизнь иль греза?
Была ли ты иль не была?
Тебе, былая небылоза,
Собора чувств колокола.
Роман наш длился две недели,
И был поэмой наш роман.
Дни соловьями нам пропели,
Но вот сигнал разлуке дан:
Другая женщина, с которой
Я прижил девочку, в мольбе
К ногам склонилась. О тебе,
Своей грузинке грустновзорой,
Я помнил свято, но она,
Изменой так потрясена
Моей была и так молила
Ее с ребенком не бросать,
Что я сбежал — и это было! —
В лесную глушь, а там, опять
Опомнясь, звал тебя, страдая,
Но покорил, но превозмог
Свою любовь к тебе: у ног
Моих она, немолодая,
В печали билась головой…
Я прожил лето сам не свой,
Запоем пил, забыл знакомых
И чуть не одичал совсем, —
В тяжелых пьяных полудремах
Все повторял: «Зачем? Зачем?»
Моя Гризельда! ты, белоза!
Ты слышишь вопль и пальцев хруст?
Тебе, былая небылоза,
Колокола собора чувств.
Погода или Теккерей,
Чей том читал я на диване,
Но серый день еще серей
Стал к вечеру, и в свежей ране
Моей потери, несмотря
На тлен отлетенного лета,
Боль тихо теребит заря,
Исполненная арбалета
Свиданий нежных на заре
С моею призрачной грузинкой,
Растаявшей живой снежинкой
Весенних яблонь. В сентябре
Меня вы застаете с книгой,
И на предложенное: «Двигай!» —
Рассеяв прошлого туман,
Охотно двигаю роман.
Звонок. Шаги. Стук в дверь. «Войдите!» —
И входит девушка. Вуаль
Подняв, очей своих эмаль
Вливает мне в глаза, и нити
Зеленобронзовых волос
Капризно тянутся из кос.
Передает букет гвоздики
Мне в руки, молча и бледна,
Ее глаза смелы и дики:
«Я Сонечка Амардина». —
Я вспомнил Минск, концерт, эстраду,
Аплодисментов плесткий гул,
И, смутную познав отраду,
Я нежно на нее взглянул.
«Вы помните?» — «О да, я помню…»
«И Вы хотите?» — «Да, xoчy…»
И мы в любовь, как в гр золомню,
Летим, подвластные лучу
Необъяснимого влеченья
И, может быть, предназначенья
Повелевающей судьбы,
Ее покорные рабы.
И если это все не сразу,
С двуразия наверняка:
Перебивает фраза фразу,
И в руку просится рука,
И губ так жадно ищут губы,
Глаза вливаются в глаза…
…Ах, все поэты — Сологубы,
Для девы с именем «Гроза»!..
— «Бежим, поэт мой, на утесы!
Над бездной станем, отдадим
Себя себе и под откосы,
В момент слиянья, полетим…» —
Не в этом ли четверостишьи
Вся сущность Сонкиных речей,
Ее громокипящей тиши,
Ее целующих очей,
Смотрящих в душу поцелуев,
Что мотыльчат, мечту балуя…
Она ко мне по вечерам
Ходила чуть не ежедневно.
Ее любовь была напевна
И уподоблена коврам
Текинским — по своим узорам…
Я влекся к ароматным взорам,
К благоухающим устам;
И вся она, блондинка Сонка
С душою взрослого ребенка —
Сплошной живящий фимиам.
Но вот настали дни каникул,
И все курсистки по домам.
Так я Гризельды не отмыкал,
Как принял Сонку в грезный храм.
Селим Буян, поэт Симферо,
Решил устроить торжество:
Он пригласил на Рождество
Меня, в поэзии эс-эра,
А Игорь, в очередь свою,
С улыбкой исхитро-бесовской
Собрал искусников семью:
Бурлюк, Игнатьев, Маяковский.
Игнатьев должен был доклад
Прочесть о новом направленье,
А мы — стихи, и в заключенье
Буян решил свой мармелад
Дать на десерт: «лирионетты»
И «баркароллы», как стихи
Свои он называл: лихи
Провинциальные поэты…
Все вместе взятое звалось
«Олимпиадой футуризма».
Хотя Буян был безголос,
Но в нем немало героизма:
Напудренный и завитой,
Сконфуженный и прыщеватый,
Во фраке с лентой голубой
Вокруг жилета, точно ватой
Подбитый весь, «изящный» шаг
Выделывал по тренировке
И выходил медвежьи-ловкий,
За свой муаровый кушак
Держась кокетно левой ручкой,
А в правой он имел платок,
Обмакивая им роток,
Весь истомлен поэзной взбучкой…
Такие типы, как Буян,
Который голос свой осипил,
Идеей славы обуян,
Типичный тип, и я отипил
Его, как типовой баян.
Все знают, как Давид Давидыч
Читает: выкриком, в лорнет
Смотря на публику, и нет
Смешного в гамме этих выдач
Голосовых; в энтузиазм
Бурлюк приводит зал. И злобно,
Чеканно и громоподобно,
Весь мощь, спокойно и без спазм
Нервических, по залу хлещет
Бас Маяковского. Как я
Стихи читаю, знает точно
Аудитория моя:
Кристально, солнечно, проточно.
Стремясь на юг, заехал на день
За Маяковским я в Москву,
Мечтая с ним о винограде
Над Черным морем. Я зову
Его поехать на ночь к «Зону»;
Нас провожает «Мезонин
Поэзии», и по газону
Его садов, пружа резин
Круги, несется лимузин.
За ним спешат на дутых шинах
С огнем оглобель лихачи:
То едут, грезя о кувшинах
С бордоским, наши смехачи:
Сам Велимир зелено-тощий, —
Жизнь мощная, живые мощи, —
И тот, кто за нос зло водим.
Чужими музами, галантный,
Сам как «флакон экстравагантный»,
Наш Габриэлевич Вадим…
Затем Якулов и Лентулов,
Виновники в искусстве гулов,
Талантливая молодежь,
Милей которой не найдешь…
Ночь, день, вторая ночь, и к утру
Дня третьего — пред нами Крым.
Свои прыщи запрятав в пудру
И тщательно устроив грим,
В бобровой шубе, в пышной шапке,
Селим Буян берет в «охапки»
Нас с Маяковским. Мы к нему
В санях несемся. Горожане
Гадают: «Знатные волжане —
Купцы, должно быть…» Потому
Мы смотрим на прохожих важно,
В санях разбросясь авантажно.
Но вскоре Симферополь вестью
Животрепещущей объят:
Участники «Олимпиад»
Уже приехали. И честью
Считает житель, если взгляд
Футуристический уловит…
Но что же нам. Буян готовит?
Саженных тысячи афиш
Твердят упорно шрифтом жирным
О происшествии всемирном:
О нашем вечере. И шиш
Зажав в кармане, мой Володя
Смеется едко, «нео-модя»…
«А где ж Игнатьев и Бурлюк?» —
Спросил Буян, платком махая.
«Судьба их, знаете, лихая,
Они упали через люк…» —
«Какой? Куда? Да говорите ж!» —
Вскричал взволнованный Селим.
«Они упали в город Китеж», —
Мы сокрушенно говорим.
«Что значит Китеж?…» — он растерян,
Он обеспудрился, дрожа.
«Я просто вру, как сивый мерин», —
Сказал Володя, без ножа
Селима бедного зарезав…
Он лишь тогда пришел в себя
И, захихикав из «поэзов»,
Вдруг забаранил «бе» и «бя».
Буянов дом для нас распахнут:
Пекут три бабы пироги
И комнаты «иланжем» пахнут,
Белье ласкают утюги;
И чижики поют нам славу,
Подвешенные под окном;
Сестра изображает паву,
Как бы разнеженную сном
Искусства нашего. И мебель
Одета в чистые чехлы;
И раболепно, как фельдфебель,
Обшныривая все углы,
Во всем нам угождает сёстрин
Случайно купленный супруг,
Чей дисциплинный лик заострен…
Супругу дан женой сюртук,
Супруг имеет красный галстух,
И сизый нос, и трухлый мозг,
И на носу коньячный лоск,
И на устах всегда «пожалуйста»…
И только стоит мне слегка
Привстать, как привстают все разом;
Иль посмотреть на облака,
Как все на небо лезут глазом…
А если Маяковский гром
Густого кашля тарарахнет,
Семья присядет в страхе, ахнет
И заперхает вчетвером…
Когда ж, читая что-нибудь,
Проходит он из угла в угол,
Буянцы, наподобье пугал,
За ним стараются шагнуть.
Буян имеет целый взвод
Совсем особенных поклонниц:
Старушек с минеральных вод,
Столь специфических лимонниц…
Они приходят на поклон
К нему, вертя сухие ребра,
И он, в глазах их Аполлон,
Дает им пламенный автограф…
Но связь с старушками порвем, —
Расскажем, как в гостях живем.
Живем совсем как борова:
Едим весь день с утра до ночи,
По горло сыты, сыты очень;
Вокруг съедобные слова:
«Еще котлеток пять? Ветчинки
Пол-окорочка? Шемаи
Десяточек?» — так без запинки
В живот хозяева мои
Нам впихивают всякой снеди,
Вливая литрами вино…
Но ведь желудки не из меди, —
И им расстроиться дано!..
А в промежутках меж блюдами
Буян нас пичкает стишками,
И от еды, и от стишков,
Скрепленных парою стежков,
Мутит нас так, что мы с Володей
Уже мечтаем об уходе
Куда-нибудь и, на постель
Валясь, кричим: «В отель, в отель!»
Режим подобный не по нраву
Поэтам, от него больным,
И вот мы требуем, по праву,
Беспрекословным и стальным —
Эстрадным! — голосом: свободы
И переезда в номера.
Переезжаем и «ура!»
Кричим и жадно ищем броды
В кафешантанной глубине…
А между тем «Олимпиада»
Все приближается: о дне
Ее — афишная громада
Оповещает городок:
Через неделю. Этот срок
Решаем мы на Крым истратить,
Чтоб силы, возвратясь, оратить
И дать рутине грозный бой,
Поднявшей в местной прессе вой…
Забавно вспомнить: две газеты
Чуть не дрались из-за меня.
«Он создал слово „триолеты“,
Значенье нам не объясня… —
Одна из них твердила тупо, —
Что значит „триолет“? Как глупо
Звучит сей дикий „триолет“!» —
Я хохотал до слез в ответ…
Иван Игнатьев все не едет
И шлет десятки телеграмм,
В которых смутно что-то бредит,
Но не бредет в Тавриду к нам.
Давно Бурлюк уже подъехал,
Досуг наш дружески деля.
О, сколько было там для смеха!
Какие для забав поля!
…Бристоль. Британочка. Людмила.
Моэта ящики. Авто.
Нелепо, пусто, но и мило,
И впечатлительно зато!..
С утра шампанское и булки,
Чай, оливье, газес, икра —
Все вперемешку! И с утра
Автомобильные прогулки
В Бахчисарай и на Салгир,
В Гурзуф, в Алушту, просто в горы.
Какие выси и просторы!
И пир, как жизнь! И жизнь, как пир!
Живем мы праздно на Салгире,
Жуируя средь «медных лбов»…
А между тем в подлунном мире
Есть город, названный «Тамбов».
И в этом названном Тамбове
Есть дева, ждущая любови
(Дабы не осквернять любви,
Падеж слегка переиначу…),
И эта дева наудачу,
С девизом: «Жениха лови!» —
Мне письма шлет и телеграммы,
Где свадьбы назначает час…
Что ж, я готов! Володин бас
Меня спасительно от драмы
Женитьбы вдруг предостерег…
Вот что мне этот бас изрек:
— «Она ко мне пришла нагою,
Взамен потребовав венца.
А я ей предложил винца
И оттолкнул ее ногою».
А из Москвы мне пишет Лида
Слегка во вкусе fleur d'orange,
И в письмах тех сквозит обида
На разных театральных ханж…
Из Минска присылает Сонка
Своих экстазов сувенир.
О, если необъятен мир,
Объятна каждая девчонка!
Но вот уже «Олимпиада»,
Так долго жданная, в былом,
И разношерстая плеяда
Поэтов лезет напролом
На Севастополь, повторяя
Победоносный вечер свой,
И с поднятою головой
Докатывается до края.
Зовется Керчью этот край,
Где «от тоски хоть умирай».
Но происходит здесь размолвка
Из-за каких-то пустяков;
И вечер дав, с ухваткой волка
Затравленного, из оков
Антрепренерства, много тысяч
В своем убавив кошельке,
Буян, в смятеньи и тоске,
Выскальзывает. Жаждем высечь
Его за что-то. Я сердит,
Я принимаю грозный вид,
Надменно требую расчета,
Сажусь в курьерский — и домой.
Бурлюк с Володей тоже что-то
Ворчат по поводу помой
И горе-купчиков. И мой
Покинутый, Селим Буян,
В сраженьи потеряв колчан,
В Симферо едет от керчан.
Я возвращаюсь, радый лавру,
Еще вплетенному в венок,
И чуть не упадаю с ног:
По Старо-Невскому на лавру
Печальный движется кортеж.
Кто, сердце надрывая, стонет?
Откуда эта молодежь?
— Жена Игнатьева хоронит.
Должно быть, всех червей червивей
Тщеславья неунывный червь:
Позабывает о разрыве
Буян и тащит, как на верфь
Суда на биржу для ремонта,
Ряд государственных бумаг
И, думая затмить Бальмонта,
Предпринимает новый шаг
К смеющейся и скользкой славе:
Буяна генеральный штаб,
Ограндиозив свой масштаб,
Решает, что орлу двуглавей —
Помпезней быть, и в этот раз
Не только Крым, но строй всех рас,
Живущих на Земле, Буяна
Обязан знать; и вот он рьяно
Мне пишет, свой шикаря слог,
И предлагает кошелек.
Что ж, импресарио мне нужен,
Как всякому желудку ужин…
А если он еще к тому ж
Богат, почтителен, не муж
Какой-нибудь мегеры злобной,
Супружескому кошелю
Мешающей, тем лучше: шлю
Согласье и программы пробный
Листок. На этот раз состав
Чтецов я изменил: с докладом,
Футуристический устав
Всем изъясняющим и рядом
Умело выбранных цитат
Живописующим свой тезис,
Намечен Ховин, кто, поэзясь,
На красноречье тороват.
А чтоб слегка разнообразить
Концерт, решаю дать сюрприз:
Позвать с собою поэкстазить
Какую-либо из актрис.
Но так как их удел — отвратно
Читать стихи, хоть имена
Порой звучат довольно знатно,
Совсем особая нужна
Актриса мне: нужна актриса,
Как говорят, не из актрис.
Но как найти ее? Повис
В печали нос, и я у мыса
Раздумья, пригорюнясь, смолк.
В уме проходит целый полк
Знакомых женщин. Но кого же
Из них избрать: ведь не похожа
На чтицу ни одна из них,
Из этих близких и чужих?
Но вдруг, внезапно осененный
Наитьем, свойственным орлу,
Подсаживаюсь я к столу
И Сонечке, в экстаз влюбленной,
Шлю телеграмму: «Ты нужна
Немедленно». — И вот она
Спустя два дня передо мною
Уже стоит: «Что хочешь ты?»
— «Вот книгу я тебе раскрою,
И ты, во имя Красоты,
Прочти мне маленький отрывок
Из этой пьесы». — «Хорошо».
И просто, ярко и свежо
Она читает. Вижу: гривок
Ржи золото, и плеск ручья
В июльский полдень слышу… «Чья, —
Шепчу восторженно, — чья школа
Тобой окончена?» — «Эола,
Любви и Вакха, и твоя», —
Мне отвечает, улыбаясь,
Безгрешная и голубая,
С такой кристальной простотой…
И я кричу в восторге: «Стой!
Мне так нужна была актриска,
Но если в мире нет актрис,
Да будь актрисою курсистка!
Ура! Так хочет мой каприз». —
И в тот же вечер, овагоня
Ее, я проводил домой:
К родителям спешила Соня
В свой Минск, напудренный зимой.
Концерты через две недели
Должны начаться, а пока —
На юг депеши полетели:
Я взял Буяна за бока!
А дни идут, день дня лукавей.
Со мною дружен некий бес…
Концертом в Катеринославе
Начнется третий путь поэз,
Как сообщает штаб-квартира,
И Сонечке я знать даю,
С ней свидеться мечту таю,
А сам с улыбкою сатира
Влюбляю женщин и люблю.
Но Сонка смолкла. Нет ответа.
Я беспокоюсь. Я смущен.
Я горячусь. Я возмущен.
Меня уже тревожит это
Молчанье: до концерта пять
Дней остается. Я понять
Не в состояньи, что такое
Произошло, и сгоряча
Я заменить ее другою
Решаю, так сказать, сплеча.
«Ну, подожди же ты, чертовка», —
Я говорю себе и вот
Припоминаю, что живет
Девица с именем Зиновка,
Поблизости у невских вод.
Она девица как девица:
Не то работает, не то, —
Сам черт не знает, деет что! —
Я вас просил бы не дивиться,
Что избираю я ее:
В ней что-то чую я «свое».
Она стройна, она красива,
И голосиста, и смела,
И в разных смыслах, — там, — мила,
Подчеркиваю для курсива…
Я шлю. с посыльным ей привет
И приглашаю в кабинет.
Что ж, тут как тут она. И разве
Она могла бы быть не тут?!.
Ее мозги ведь не в маразме,
Чтоб не идти, когда зовут
Прославленные повсеместно,
Поставленные на виду…
Я с нею быстро речь веду:
«Итак, да будет Вам известно,
Что Вы с сегодняшнего дня
Актриса: поняли меня,
Надеюсь?» — Предложенье лестно
Для девушки «ни то ни се»,
И вмиг мы с ней решаем все.
Она читает. Это проба
Совсем прилична. Я хвалю,
И мы смеемся с нею оба,
И я почти ее люблю…
«До завтра, девочка! Курьерский
На юг уходит в семь часов». —
Она встает, мне бросив дерзкий
И пылкий взгляд, в котором зов.
А завтра утром, звонко-звонко
Меня целуя, гонит сон
И тормошит со всех сторон
Ворвавшаяся в спальню Сонка!
Послав Зиновке от Гурмэ
Конфект, садимся в поезд трое —
Победоносные герои
В своей поэзокутерьме.
Опять встречает нас Буян
С помощниками на перроне;
Опять я чувствую в короне
Себя и вновь, как прежде, пьян
Вином, стихами и успехом;
Опять улыбками и смехом,
Цветами нежа и пьяня,
Встречают женщины меня, —
Но предан я иным утехам:
Я в Сонку не шутя влюблен
И страстью к Сонке распален…
Концерт, озвученный помпезно,
Уже прошел. Успеху рад,
Буян в Елисаветоград
Зовет приехать нас любезно,
Но перед этим, в честь удач,
Решает пир задать богач.
Опять оркестр, вино и бездна
Веселья: там хоть все разрушь!
И Gordon vert, и Gordon rouge…
И Сонка с помпою шампанской
Царит над пиром, вся экстаз:
О, Эсклармондой Орлеанской
Она недаром назвалась!
Я был свиделем успеха
Ее эстрадного, и эхо
Рукоплесканий огневых
До сей поры в ушах моих:
«Брависсимо! Виват! И браво!!» —
Почти стонала молодежь.
Так неожиданная слава
К тебе идет, когда не ждешь.
И если б Сонка в эту эру
Поверила в свой редкий дар,
Она бы сделала карьеру
Не меньше, чем сама Бернар.
С распущенными волосами,
Взамен костюма прямо в шелк
Стан забулавчив свой, стихами
Она будила в зале толк:
«Откуда? Что это за школа?
И кто ее учителя?» —
А школа та была Эола,
Любви и песен короля!
Ее томит отелья клетка,
Она спешит покинуть дом,
И вьется флагом вуалетка,
Когда на жеребце гнедом
Она устраивает гонки
С коляскою, везущей нас,
И в темно-синей амазонке, —
Вся вдохновенье, вся экстаз, —
Будя всеобщее вниманье,
Несется за город, к Днепру,
Где историческое зданье
(Я вам его не отопру!),
Дворец Потемкина, а там,
Хотя нас не встречает сам
Великолепный князь Тавриды,
Какой простор! какие виды!
Какая солнечность зато!
И то в коляске, то в авто
Туда мы ездим постоянно;
И Сонка, наша Сонка, кто
Мне так воистину желанна,
То впереди, то сзади нас
На жеребце своем гарцует
И взглядами меня целует
И вдохновляет на Парнас…
Собрав знакомым всем приветы
И запечатав их в конверт,
Мы в городе Елисаветы
Даем впервые свой концерт.
Успех повсюду неизменен,
И может быть, когда-нибудь
В твою страну, товарищ Ленин,
Вернемся мы успех вернуть.
Давно красавицами славен
Елисаветы Первой град.
Мужчина каждый обезглавен
Сердцами их, как говорят.
Брюнетки, рослые смуглянки
С белками синими слегка —
Вас, южные израильтянки,
Я узнаю издалека.
И здесь по городу мы ездим,
И здесь осмотрен город весь,
И здесь, как и везде, мы звездим,
И здесь, как там, и там, как здесь.
И здесь настроен я амурно,
Влюбляясь в Сонку день за днем.
Вдруг на концерте Сонке дурно
Внезапно стало. Мы ведем
Ее поспешно за кулисы,
К ней вызвав экстренно врача:
Трепещем мы за жизнь курсисы…
Рука ее так горяча…
Уложенная на диване,
Она без чувств. Буян, в кармане
Сжимая четвертной билет
И постарев на пару лет,
В волненьи носится от лестниц
По коридорам и фойе,
Где девы продают «кайэ»
И лимонад, и на прелестниц
Не смотрит. Он несется вскачь
И восклицает: «Кто здесь врач?»
Но вот уже и доктор найден,
И начинается осмотр.
Врач улыбается. Он бодр
И ей питье из виноградин
Вливает в рот. Мы ей пальто
Надев, ведем ее в авто.
Врач диагнозит, даже бровью
Не поведя: «Немного жар.
Обычный случай малокровья».
И деньги, как в резервуар,
В карман кладя: «Аu revoir[9]» —
С улыбкою сквозь зубы цедит…
А Сонка дома стонет, бредит
И бурно мечется в бреду.
И вот я в номер к ней иду,
Склоняясь близко к изголовью,
И с исцеляющей любовью
По бреду вместе с ней бреду.
И вижу то, чего не видит,
Кто вместе с нею не тавридит.
И слышу то, чего чужой
Не слышит. Всей своей душой
Я жажду Сонке исцеленья
И силой своего влюбленья
Ее в сознанье привожу.
Она в спокойный сон грузится,
И грезится ей небылица:
Она ступает на межу
В июльский день. И хищный ястреб
Играет с голубем, венки
Свивая клювами, где к астре
Так не подходят васильки.
И оба нежно ей гуторят,
Нашептывают про любовь.
Им волны нив зеленых вторят…
А птицы говорят: «Готовь
В своем сердечке место страсти
И одного из нас бери
Себе в мужья…» — И столько сласти
В речах. Но только — раз! два! три! —
Гром, молния, и шторм, и тучи,
И голубь прячется к ней в лиф,
А ястреб хищный и могучий
Взлетает к небу, весь порыв.
Захвачена его экстазом, —
Сама порыв, сама экстаз, —
Она следит влюбленным глазом
Его полет, а он, как раз,
Кружась, парит над головою,
Борясь презрительно с грозою,
И Сонка, в жажде смелых душ,
Кричит ему: «О, будь мне муж!..»
Но не пора ли нам в Одессу —
Давать в Одессе вечера?
И, отслужив по чувству мессу,
Нам по домам ли не пора?
В одесском «Лондонском отеле»
Мы проживаем две недели,
Даем концертов пару и
Пьем «реймса» пенные струи;
Автомобилим на фонтаны,
Порою ездим на лиман.
И ревизируем шантаны,
Пунктиром метя в них роман…
Но что мне может дать Куяльник
Какой-нибудь, когда печальник
Я стал, смотрящий на печаль —
Веселой раньше — Сонки? Вдаль
Задумчиво и беспредметно
Она свой устремляет взгляд,
Худеет на глазах заметно,
Бросая фразы невпопад.
Хотя отказа от участья
В концертах мы не слышим, но,
По-видимому, мало счастья
Приносит слава ей: темно
Ее исполненное света
Чело, и как-то вечерком
Она зовет к себе поэта
С ней побеседовать вдвоем.
«Меня ты любишь ли?» — «Как прежде». —
«Ты мне отдашься?» — «Не могу.
Когда-нибудь потом. Есть вещи,
Но… но…» — И больше ни гу-гу.
«Скажи, ты влюблена в другого?» —
«Я этого не говорю». —
«Моею быть дала ты слово». —
«Да, слово, данное царю
Поэзии, сдержу я свято.
Но после, после. Сердце смято
Большим несчастьем, но каким —
Не спрашивай: я не отвечу». —
И, проклиная втайне встречу,
Из комнаты я вышел злым.
И, несмотря на все успехи,
Сказав любви своей «прости»,
Велел Буяну сбросить вехи
Всего дальнейшего пути.
И, несмотря на уговоры,
На все Буяновы мольбы,
Я все нарушил договоры
И захотел простой избы
Взамен роскошного отеля,
И вместо вин — воды ручья…
И вмиг все цели обесцеля,
С печальной Сонкой, участь чья
Меня томила и терзала,
Уехал вскоре в Петербург.
И там мне Сонка показала
Такую мощность бурь и пург
Душевных, столько муки горькой,
Что я простил ей все, и зорькой
Весенней в памяти моей
Она осталась. Только ей
Я не сказал о том ни слова
И с ней расстался так сурово,
Так незаслуженно, что впредь,
Не зная, как в глаза смотреть,
С ней не хотел бы новой встречи,
Себя другими изувечив,
Которые в сравненьи с ней, —
На протяженьи тысяч дней
Утерянной, — идти не могут.
Не могут, ну и слава богу…
Роман кончается, и пленка
Печали душу облекла…
Но и тебе, то тихо-тонко,
То мрачно, то победно-звонко,
Они звучат — о Сонка! Сонка! —
Собора чувств колокола.