Переводы публицистических произведений, написанных на французском языке

Письмо русского*

19 марта. В приложении к № 78 «Allg. Zeitung» от 18 марта я прочел статью о русской армии на Кавказе. Среди прочих странностей в ней есть одно место с таким приблизительно смыслом: «Русский солдат нередко напоминает французского каторжника, сосланного на галеры». Все остальное в статье по своему направлению является, в сущности, лишь развитием данного утверждения. Позволительно ли будет русскому высказать в связи с этим два замечания? Столь удивительные мысли пишутся и печатаются в Германии в 1844 году. Ну что ж, люди, уравниваемые подобным образом с галерными каторжниками, те же самые, что почти тридцать лет назад проливали реки крови на полях сражений своей родины, дабы добиться освобождения Германии, крови галерных каторжников, которая слилась в единый поток с кровью ваших отцов и ваших братьев, смыла позор Германии и восстановила ее независимость и честь.* Таково мое первое замечание. Второе же следующее: если вам встретится ветеран наполеоновской армии, напомните ему его славное прошлое и спросите, кто среди всех противников, воевавших с ним на полях сражений Европы, был наиболее достоин уважения, кто после отдельных поражений сохранял гордый вид: можно поставить десять против одного, что он назовет вам русского солдата. Пройдитесь по департаментам Франции, где чужеземное вторжение оставило свой след в 1814 году, и спросите жителей этих провинций, какой солдат в отрядах неприятельских войск постоянно выказывал величайшую человечность, высочайшую дисциплину, наименьшую враждебность к мирным жителям, безоружным гражданам, — можно поставить сто против одного, что они назовут вам русского солдата.* А если вам захочется узнать, кто был самым необузданным и самым хищным, — о, это уже не русский солдат. Вот те немногие замечания, которые я хотел высказать, говоря об упомянутой статье; я не требую, чтобы вы поделились ими со своими читателями. Эти и многие другие, с ними связанные думы, — о чем вам столь же хорошо известно, как и мне, — живут в Германии во всех сердцах, а посему они совсем не нуждаются в каком-либо месте в газете. В наши дни — благодаря прессе — нет более неприкосновенной тайны, названной французами тайной комедии; во всех странах, где царит свобода печати, пришли к тому, что никто не отваживается сказать про подлинную причину данного положения вещей то, что каждый об этом думает. Отсюда ясно, почему я лишь вполголоса раскрываю вам загадку о настроении умов в Германии по отношению к русским. После веков раздробленности и многих лет политической смерти немцы смогли вновь обрести свое национальное достоинство только благодаря великодушной помощи России; теперь они воображают, что неблагодарностью смогут укрепить его. Ах, они обманываются. Тем самым они только доказывают, что и сейчас все еще чувствуют свою слабость.

Россия и Германия Письмо доктору Густаву Кольбу, редактору «Всеобщей газеты»*

Господин редактор,

прием, оказанный вами кое-каким заметкам, которые я недавно осмелился послать вам*, а также ваш взвешенный и здравый комментарий к ним* внушили мне странную мысль. Что, если нам попробовать, милостивый государь, достичь согласия в понимании самой сущности вопроса? Я не имею чести знать вас лично, и потому мое письмо к вам является и обращением к «Аугсбургской Всеобщей Газете». А при нынешнем положении Германии «Аугсбургская Газета», на мой взгляд, представляет собой нечто большее, нежели обыкновенную газету*, — это первая из ее политических трибун… Если бы Германии посчастливилось быть единою, ее правительство могло бы во многих отношениях признать эту газету за законного глашатая своей мысли. Вот почему я обращаюсь к вам. Я русский, как уже имел честь вам высказать, русский сердцем и душой, глубоко преданный своему отечеству, пребываю в согласии со своим правительством и, кроме того, целиком независим по занимаемому положению. Стало быть, я попытаюсь здесь выразить русское мнение, но свободное и совершенно бескорыстное…Это письмо, поймите меня правильно, милостивый государь, обращено более к вам, нежели к публике… Тем не менее вы можете им распорядиться так, как вам будет угодно. Публичная огласка безразлична для меня. У меня столько же доводов избегать ее, сколько и искать… И не опасайтесь, милостивый государь, что я, как русский, мог бы ввязаться, в свою очередь, в ничтожную полемику, поднятую недавно одним жалким памфлетом. Нет, милостивый государь, это недостаточно серьезно.

…Книга господина де Кюстина* является еще одним свидетельством умственного бесстыдства и духовного разложения — характерной черты нашей эпохи*, особенно во Франции, — когда увлекаются обсуждением самых важных и высших вопросов, основываясь в большей степени на нервном раздражении, чем на доводах разума, позволяют себе судить о целом Мире менее серьезно, нежели прежде относились к разбору водевиля. Что же касается противников господина де Кюстина, так называемых защитников России, то они, конечно, искреннее его, но уж слишком простоваты…* Они оставляют у меня впечатление людей, которые в чрезмерном усердии готовы торопливо раскрыть свой зонтик, чтобы предохранить от полуденного зноя вершину Монблана…* Нет, милостивый государь, не об апологии России пойдет речь в моем письме. Апология России!.. Боже мой, эту задачу взял на себя превосходящий всех нас мастер, который, как мне кажется, выполнял ее до сих пор с достаточной славой. Истинный защитник России — История, в течение трех столетий разрешавшая в ее пользу все тяжбы, в которые русский народ раз за разом ввергал все это время свои таинственные судьбы…* Обращаясь к вам, милостивый государь, я намерен говорить о вас самих, о вашей собственной стране, о ее самых насущных и наиболее очевидных интересах. И если речь пойдет о России, то лишь в связи с ее непосредственным отношением к судьбам Германии.

Я знаю, что никогда еще умы Германии не были так заняты, как теперь, великим вопросом германского единства…* И вряд ли я удивил бы вас, милостивый государь, бдительного и передового стража, если бы сказал, что среди этой всеобщей озабоченности чуть внимательный взор мог бы уловить множество устремлений, которые при своем развитии должны были ужасно навредить делу единства, вовлекающему в работу, кажется, всех… Среди этих устремлений есть одно, особенно фатальное… Я буду говорить лишь то, что на уме у каждого, и в то же время не могу произнести и слова, не коснувшись жгучих вопросов. Я убежден, что в наши дни, как и в Средние века, можно смело касаться* любого вопроса, если имеешь чистые руки и открытые намерения…

Вам известна, милостивый государь, природа отношений, связывающих, вот уже тридцать лет, Россию с правительствами больших и малых государств Германии*. Я не спрашиваю вас здесь, что думает об этом то или иное направление, та или иная партия; речь идет лишь о факте. А факт заключается в том, что никогда эти отношения не были более доброжелательными и тесными, что никогда не существовало более сердечного взаимопонимания между различными правительствами Германии и Россией…* Для всякого, милостивый государь, кто живет на почве самой действительности, а не в мире фраз, вполне очевидно, что такая политика является истинной и законной, естественной политикой Германии и что ее правители, сохраняя в целости великую традицию* эпохи вашего возрождения, лишь повиновались внушениям самого просвещенного патриотизма… Но повторю еще раз, милостивый государь, я не притязаю ни на какое чудотворство и на сочувствие всех этому мнению, особенно тех, кто считает его для себя лично враждебным… К тому же теперь речь идет не о мнении, а о факте, который достаточно очевиден и осязателен, чтобы нашлось много сомневающихся в нем.

Нужно ли говорить вам, милостивый государь, какие одновременно и в противовес этому политическому направлению ваших правительств существуют побуждения и стремления, попытки внушить которые общественному мнению Германии по отношению к России продолжаются уже около десятка лет?* Здесь я снова пока воздержусь от справедливой оценки всяческих претензий и обвинений, которые без устали копятся против России с поистине удивительной настойчивостью. Речь идет только лишь о достигнутом результате, который, следует признать, если и не утешителен, то относительно закончен и которым его трудолюбивые делатели вправе быть довольными. Ту самую державу, которую великое поколение 1813 года приветствовало с восторженной благодарностью*, а верный союз и бескорыстная деятельная дружба которой и с народами, и с правителями Германии не изменяет себе в течение тридцати лет, почти удалось превратить в пугало для большинства представителей нынешнего поколения*, сызмальства не перестававшего слышать постоянно повторяемый припев. И множество зрелых умов нашего времени без колебаний опустилось до младенчески простодушного слабоумия, чтобы доставить себе удовольствие видеть в России какого-то людоеда XIX века.*

Все это так и есть. Враги России, возможно, возрадуются моим признаниям; но да позволят они мне все же продолжить.

Итак, вот два решительно противоположных устремления; разногласие бросается в глаза и с каждым днем усугубляется. С одной стороны, государи и правительственные кабинеты Германии с их серьезной, продуманной политикой и определенным направлением, а с другой — еще один властитель эпохи — общественное мнение*, несущееся по воле ветров и волн.

Разрешите мне, милостивый государь, обратиться к вашему патриотизму и к вашим познаниям: что вы думаете о подобном положении дел? Каких последствий вы ожидаете от него для соблюдения интересов и будущности вашего отечества? И поймите меня правильно, я говорю теперь только о Германии… Боже мой, если бы среди ваших соотечественников нашлись догадливые люди и поняли, сколь мало чувствительна Россия к злобным нападкам на нее, тогда, возможно, призадумались бы и самые ярые ее враги…

Ясно, что, пока будет длиться мир, этот разлад не вызовет какого-либо явного и серьезного потрясения, а зло продолжит распространяться подспудно. Ваши правительства, разумеется, не изменят своего направления, не перетряхнут сверху донизу всю внешнюю политику Германии, чтобы прийти в согласие с некоторыми фанатичными и путаными умами. Последние же, увлекаемые и подталкиваемые духом противоречия, не подумают, что чересчур увлеклись на пути, прямо противоположном осуждаемому ими. Таким образом, обращая свой взор на Германию и продолжая постоянно говорить о ее единстве, они приблизятся, так сказать, пятясь, к роковому обрыву, к краю пропасти, куда ваше отечество уже не раз соскальзывало… Я хорошо знаю, что, пока мы будем сохранять мир, указываемая мною опасность — лишь плод воображения… Но если наступит предчувствуемый в Европе кризис и настанут грозные дни, которые созревают в считанные часы и доводят все стремления до самых крайних следствий, исторгающих последнее слово у всех мнений и партий, что тогда произойдет, милостивый государь?

Неужели правда, что для целых народов еще более, нежели для отдельных личностей, существует неумолимая и неискупимая судьба? Надо ли полагать, что в них тайно зреют более сильные устремления, чем любые проявления их собственной воли и разума, растут органические недуги, которые никакое искусство и образ правления не могут предотвратить?.. Неужели к таким недугам принадлежит и то ужасное стремление к раздорам, которое, подобно злому фениксу, восставало во все значительные эпохи вашего благородного отечества?* В Средние века оно разразилось в нечестивом и антихристианском противоборстве Духовенства и Империи, вызвавшем отцеубийственную распрю между императором и князьями. Ослабев на время из-за упадка Германии, стремление это возродилось и укрепилось в период Реформации и, приняв от нее окончательную и как бы освященную законом форму, опять стало действовать с невиданным доселе рвением. Вставая под всякое знамя и примыкая к каждому делу, оно под разными именами оставалось самим собой до той поры, когда в момент крайнего кризиса в Тридцатилетней войне* призвало на помощь чужеземную Швецию, а затем и открыто враждебную Францию. И благодаря такому объединению сил оно менее чем за два столетия славно довершает возложенное на него смертоносное призвание.

Все это зловещие воспоминания. Неужели они не вызывают у вас чувства тревоги при малейшем признаке возрождающейся в настроениях вашей страны вражды? Почему вы не спрашиваете себя с ужасом, не свидетельствует ли это о пробуждении вашего застарелого, страшного недуга?

Последние тридцать лет могут по праву считаться великолепнейшими годами вашей истории. Со времен великого правления салических императоров* никогда еще Германия не переживала столь прекрасные дни, вот уже много столетий она не принадлежала самой себе в такой степени, не ощущала себя столь единой и самостоятельной. В течение многих веков Германия не занимала по отношению к своей вечной сопернице столь сильного и внушительного положения.* Она превзошла ее по всем статьям. Посудите сами: по ту сторону Альп ваши знаменитейшие императоры никогда не имели более действенного влияния, чем то, которое имеет ныне Германское государство. Рейн вновь стал немецким сердцем и душой*; Бельгия, которую последнее европейское потрясение, казалось, должно было бросить в объятия Франции, остановилась перед обрывом*, и теперь ясно, что она поворачивается в вашу сторону; Бургундский союз* преобразовывается; Голландия, рано или поздно, не преминет вернуться к вам. Таков, стало быть, окончательный исход великого противоборства, начавшегося более двух веков назад между вами и Францией; вы одержали полную победу, за вами осталось последнее слово. И все-таки согласитесь: для того, кто оказался свидетелем этой борьбы с самого начала, кто следил за всеми ее стадиями и переменчивостью до последнего решающего дня, трудно было бы предвидеть подобный исход. Внешние обстоятельства говорили не в вашу пользу, удача отворачивалась от вас. С конца Средних веков, несмотря на кратковременный застой, могущество Франции, сплочаясь и упорядочиваясь, не переставало расти, и в то же время Империя, вследствие религиозного раскола, вступила в заключительный период своего существования, период узаконенного разложения; даже одерживаемые вами победы оставались бесплодными, ибо они не останавливали внутреннего распада, а нередко даже ускоряли его. При Людовике XIV, хотя великий король и терпел неудачи, Франция торжествовала, ее влияние безраздельно господствовало над Германией. Наконец пришла Революция, которая, вырвав с корнем из французской нации последние следы ее германских истоков и* свойств и возвратив Франции ее исключительно романский характер, развязала против Германии, против самого принципа германского существования последнюю смертельную битву. И как раз тогда, когда венчанный солдат этой Революции* представлял пародию на империю Карла Великого на ее обломках, вынуждая народы Германии исполнять в ней свою роль и испытывать крайнее унижение*, — именно в этот роковой момент совершился переворот и все изменилось.

Как же и с помощью кого произошел столь чудесный переворот? Чем он был вызван?.. Он был вызван появлением на поле битвы Западной Европы третьей силы, являвшей собой целый особый мир…

Здесь, милостивый государь, для нашего лучшего взаимопонимания вы должны позволить мне краткое отступление. О России много говорят; в наши дни она стала предметом жгучего, беспокойного любопытства. Очевидно, что она сделалась одной из самых больших забот нынешнего века; однако следует признать, что эта забота, заметно отличаясь от других волнующих наше время проблем, скорее угнетает, нежели возбуждает современную мысль… Иначе и быть не могло: современная мысль, дитя Запада, видит в России если и не враждебную, то совсем чуждую и не зависящую от нее стихию. Она как будто боится изменить самой себе и подвергнуть сомнению собственную законность, если придется признать совершенно законным вставший перед нею вопрос, серьезно и добросовестно осознать и разрешить его… Что такое Россия? Каков смысл ее пребывания в мире, в чем ее исторический закон? Откуда пришла она? Куда идет? Что представляет собою? На земле, правда, ей предоставлено место под солнцем, однако философия истории еще не соблаговолила найти его для нее*. Некоторые редкие умы, два или три в Германии, один или два во Франции*, более свободные и прозорливые среди всех других, предвидели возникновение проблемы, приподняли уголок завесы, но их слова до сей поры плохо слушались и мало понимались.

Длительное время своеобразие понимания Западом России походило в некоторых отношениях на первые впечатления,* произведенные на современников открытиями Колумба, — то же заблуждение, тот же оптический обман. Вы знаете, что очень долго люди Старого Света, приветствуя бессмертное открытие, упорно отказывались допустить существование нового материка. Они считали более простым и разумным предполагать, что открываемые земли составляют лишь дополнение, продолжение уже известного им континента. Подобным же образом издавна складывались представления и о другом Новом Свете, Восточной Европе, где Россия всегда оставалась душой и движущей силой и где она была призвана придать свое славное имя этому Новому Свету в награду исторического бытия, им от нее уже полученного или ожидаемого… В течение веков европейский Запад совершенно простодушно верил, что кроме него нет и не может быть другой Европы. Конечно, он знал, что за его пределами существуют еще другие народы и государства, называющие себя христианскими; во время своего могущества Запад даже затрагивал границы сего безымянного мира, вырвал у него несколько клочков и с грехом пополам присвоил их себе, исказив их естественные национальные черты.* Но чтобы за этими пределами жила другая, Восточная Европа, вполне законная сестра христианского Запада, христианская, как и он, правда не феодальная и не иерархическая, однако тем самым внутренне более глубоко христианская; чтобы существовал там целый Мир, Единый в своем Начале, прочно взаимосвязанный в своих частях, живущий своей собственной, органической, самобытной жизнью*, — вот что было невозможно допустить, вот что многие предпочли бы подвергнуть сомнению, даже сегодня… Долгое время такое заблуждение было извинительным; веками движущая сила этой жизни дремала посреди хаоса: ее действие было замедленным, почти незаметным; густая завеса покрывала неспешное созидание нового мира… Наконец времена свершились, рука исполина сдернула завесу, и Европа Карла Великого оказалась лицом к лицу с Европой Петра Великого…

Как только мы признаем это, все делается ясным, все объясняется: становится понятным истинное основание изумивших мир стремительных успехов и необычайного расширения России. Начинаешь постигать, что так называемые завоевания и насилия явились самым естественным и законным делом, какое когда-либо совершалось в истории, — просто состоялось необъятное воссоединение.* Становится также понятным, почему друг за другом разрушались от руки России все встреченные на ее пути противоестественные устремления, силы и установления, чуждые представляемому ею великому началу… почему, например, Польша должна была погибнуть… Речь идет, конечно же, не о самобытной польской народности — упаси Бог, а о навязанных ей ложной цивилизации и фальшивой национальности.* С этой точки зрения наилучшим образом можно оценить и истинное значение так называемого Восточного вопроса*, который силятся выдавать за неразрешимый именно потому, что все уже давно предвидят его неизбежное разрешение… В самом деле, остается только узнать, получит ли уже на три четверти сформировавшаяся Восточная Европа, эта подлинная держава Востока, для которой первая империя византийских кесарей, древних православных государей, служила лишь слабым, незавершенным наброском*, свое последнее и крайне необходимое дополнение, получит ли она его благодаря естественному ходу событий или окажется вынужденной требовать его у судьбы силой оружия, рискуя ввергнуть мир в величайшие бедствия. Но вернемся к нашему предмету.

Вот что представляла собою, милостивый государь, та третья сила, возникновение которой на театре действий разом решило вековую распрю европейского Запада. Одно только появление России среди вас восстановило единство ваших рядов, принесшее вам победу.

Дабы дать себе ясный отчет о современном положении вещей, трудно переусердствовать в постижении той истины, что с началом вмешательства сформировавшегося Востока в дела Запада все изменилось в Европе: до сих пор вас было двое, теперь же нас трое, и длительные противоборства отныне стали невозможными.

Из нынешнего состояния дел могут проистекать только три, единственно возможные теперь, исхода. Германия, верная союзница России, сохранит свое преобладание в центре Европы, или же это преобладание перейдет в руки Франции. И знаете ли вы, милостивый государь, что уготовило бы для вас это превосходство Франции? Оно означало бы если и не мгновенную смерть, то, по меньшей мере, несомненное истощение германских сил. Остается третий исход, вероятно наиболее желанный для некоторых людей: Германия в союзе с Францией против России… Увы, милостивый государь, такая комбинация была уже испробована в 1812 году* и, как вам известно, имела мало успеха. Впрочем, я не думаю, что по прошествии минувших тридцати лет Германия была бы расположена принять условия существования нового Рейнского союза*, поскольку всякий тесный альянс с Францией не может быть чем-либо иным для нее. А знаете ли вы, милостивый государь, что разумела делать Россия, когда, вмешавшись в борьбу двух начал, двух великих народностей, оспаривавших друг у друга в течение веков европейский Запад, решила ее в пользу Германии и германского начала? Она хотела раз и навсегда утвердить торжество права, исторической законности над революционным способом действия*. Почему же она хотела этого? Потому что право, историческая законность — ее собственное основание, ее особое призвание, главное дело ее будущего*, именно права она требует для себя и своих сторонников. Только самое слепое невежество, по своей воле отворачивающееся от света, может еще не признавать сей великой истины, ибо в конце концов не от имени ли этого права, этой исторической законности Россия поддержала целую народность, приходящий в упадок мир, который она воззвала к самобытной жизни, которому вернула самостоятельность и устроила его?* И во имя этого же права она сумеет воспрепятствовать любителям политических опытов выманить или оторвать целые народности от их центра живого единства, чтобы затем с большей легкостью перекроить и обтесать их, будто неодушевленные предметы, по прихоти бесчисленных фантазий, — словом, не позволить им отделить от тела живые члены под предлогом обеспечения для них большей свободы движения…

Бессмертная слава правящего ныне Россией Государя заключается в том, что он полнее и энергичнее любого из его предшественников проявляет себя искусным и непоколебимым представителем этого права, этой исторической законности.* Европе известно, оставалась ли Россия в продолжение тридцати лет верна сделанному им единожды выбору. Можно утверждать с историческими доказательствами, что в политических анналах всего мира трудно было бы найти другой пример столь глубоко нравственного союза, вот уже тридцать лет соединяющего государей Германии с Россией*, и именно эта великая нравственная сила позволяла крепить его непрерывное существование, помогала справляться с немалыми трудностями, преодолевать многие препятствия. Ныне же, испытав радостные и горестные дни, этот союз одолел последнее, самое значительное испытание: вдохновлявший его изначально дух без потрясений и искажений перешел от основателей к наследникам.

Итак, милостивый государь, спросите ваши правительства, изменяла ли Россия в эти тридцать лет хоть раз своему попечению о главных политических интересах Германии? Спросите у участников событий, не превосходило ли сие попечение неоднократно и по многим вопросам ваши собственные патриотические устремления? Вот уже несколько лет вас в Германии сильно заботит великий вопрос германского единства. Но вы знаете, что так было не всегда. Уже давно живя среди вас*, я мог бы по необходимости припомнить точное время, когда этот вопрос стал волновать умы. Конечно, об единстве говорили мало, по крайней мере в печати, тогда, когда всякий либеральный листок убежденно почитает своим долгом воспользоваться любым удобным случаем для высказывания в адрес Австрии и ее правительства такой же брани, которая теперь в изобилии расточается по отношению к России*…Так что забота о единстве, разумеется весьма похвальная и законная, возникла лишь недавно. Правда, Россия никогда не проповедовала единства Германии, но в течение тридцати лет не переставала при всяком случае и на все лады внушать ей объединение, согласие, взаимное доверие, добровольное подчинение частных интересов великому делу всеобщей пользы. Она неустанно повторяла и умножала эти советы и призывы со всей энергичной откровенностью усердия, ясно осознающего свое бескорыстие.

Книга, которая несколько лет назад имела в Германии шумный отклик* и происхождение которой ошибочно приписали официальным кругам, кажется, распространила среди вас убеждение, будто бы Россия одно время взяла за правило более тесно сотрудничать со второстепенными германскими государствами в ущерб законному влиянию на них двух главных государств Союза.* Однако подобное предположение было абсолютно безосновательным и даже совершенно противоположным самой действительности. Справьтесь у сведущих людей, и они вам скажут, что происходит на самом деле. Они, может быть, скажут вам, что русская дипломатия, постоянно заботясь об обеспечении прежде всего политической независимости Германии, напротив, не раз могла задеть извинительную болезненную чувствительность малых дворов Германии, когда советовала им с излишней настойчивостью испытанно присоединиться к союзу двух крупных государств.

Видимо, будет уместным здесь оценить по достоинству и другое обвинение, тысячу раз повторяемое в адрес России, но оттого не более справедливое. Чего только не высказывали для внушения, будто ее влияние главным образом и препятствовало развитию в Германии конституционного строя? Вообще совершенно безрассудно пытаться превратить Россию в последовательного противника той или иной формы правления. И каким образом, о Боже, стала бы она сама собой, как оказывала бы на мир присущее ей огромное влияние при подобной узости понятий! В частном же случае, о котором идет речь, следует по несомненной справедливости отметить, что Россия всегда настойчиво высказывалась за честное поддержание существующих установлений, за неизменное почитание принятых на себя обязательств. По мнению России, весьма вероятно, было бы неосторожным по отношению к самому жизненному интересу Германии, ее единству, предоставить парламентским правам в конституционных государствах Союза такое же распространение, какое они имеют, например, в Англии или во Франции. Если даже и теперь между государствами Союза не всегда легко установить согласие и полное взаимопонимание, требуемое для совместных действий, то такая задача оказалась бы просто неразрешимой в порабощенной, то есть разделенной полудюжиной суверенных парламентских кафедр, Германии. Это одна из тех истин, которую в настоящее время принимают все здравые умы Германии. Вина же России могла заключаться лишь в том, что она уяснила ее на десять лет раньше.

Теперь от внутренних вопросов перейдем к внешней политике. Стоит ли мне вести разговор об Июльской революции и о вероятных последствиях, которые она должна была иметь, но не имела для вашего отечества?* Надо ли говорить вам, что основанием этого взрыва и самой душой движения было прежде всего стремление Франции к громкому реваншу в Европе*, и главным образом к превосходству над вами, ее непреодолимое желание снова получить преобладание на Западе, которым она так долго пользовалась и которое, к ее досаде, вот уже тридцать лет находится в ваших руках? Конечно, я вполне отдаю должное королю французов, удивляюсь его искусности* и желаю ему и его правлению долгой жизни… Но что случилось бы, милостивый государь, если бы всякий раз, когда французское правительство начиная с 1835 года* пыталось обратить свои взоры за пределы Германии, оно не встречало бы постоянно на российском престоле ту же твердость и решимость, ту же сдержанность, то же хладнокровие и в особенности ту же верность при всяком испытании сложившимся союзам и принятым обязательствам?* Если бы оно могло уловить хотя бы малейшие сомнения и колебания, не думаете ли вы, что сам Наполеон мира оказался бы в конце концов не в состоянии постоянно сдерживать трепещущую под его рукой Францию и позволил бы ей плыть по воле волн?…А что бы произошло, если бы он мог рассчитывать на попустительство?..

Я находился в Германии, милостивый государь, когда господин Тьер, уступая, так сказать, инстинктивному влечению, намеревался исполнить казавшееся ему самым простым и естественным, то есть возместить на Германии неудачи своей дипломатии на Востоке.* Я был свидетелем того взрыва, того подлинно национального негодования, какое вызвала среди вас столь наивная дерзость, и рад, что видел это. С тех пор я всегда с большим удовольствием слушал пение Rheinlied*. Но как могло случиться, милостивый государь, что ваша политическая печать, ведающая все на свете, знающая, например, точную цифру взаимных кулачных ударов на границе Пруссии между русскими таможенниками и прусскими контрабандистами*, не ведала, что произошло в то время между дворами Германии и России? Как она могла не знать или не сообщить всем, что при первом же проявлении враждебности со стороны Франции 80 000 русских солдат готовы были идти на помощь вашей подвергшейся угрозе независимости и что еще 200 000 присоединились бы к ним через полтора месяца? И это обстоятельство, милостивый государь, не осталось неизвестным в Париже, и, вероятно, вы согласитесь со мною, что оно, как бы, впрочем, я высоко ни ценил Rheinlied, немало способствовало тому, что старая Марсельеза так скоро отступила перед своей юной соперницей.

Я заговорил о вашей печати. Однако не думайте, милостивый государь, что я неизменно предубежден против немецкой прессы или таю́ обиду на ее неизъяснимое нерасположение к нам. Совсем нет, уверяю вас; я всегда готов отдать должное ее достоинствам и предпочел бы, хотя отчасти, отнести ее ошибки и заблуждения на счет исключительных условий, в которых она существует. Конечно, в вашей периодической печати нет недостатка ни в талантах, ни в идеях, ни даже в патриотизме; во многих отношениях она — законная дочь вашей благородной и великой литературы, возродившей у вас чувство национального самосознания. Чего не хватает вашей печати (порою до ее компрометации), так это политического такта, непосредственного и верного понимания складывающихся обстоятельств, самой среды, в которой она живет. В ее стремлениях и поступках можно заметить еще нечто легкомысленное, непродуманное, словом нравственно безответственное, проистекающее, вероятно, из затянувшейся опеки над ней.

В самом деле, чем, если не нравственной безответственностью, объяснить ту пламенную, слепую, неистовую враждебность к России, которой она предается в течение многих лет? Почему? С какой целью? Для какой выгоды? Похоже ли, чтобы она когда-нибудь серьезно рассматривала, с точки зрения политических интересов Германии, возможные, вероятные последствия своих действий? Спросила ли себя печать всерьез хотя бы раз, не содействовала ли она разрушению самой основы союза, обеспечивающего относительную мощь Германии в Европе, годами с непостижимым упорством силясь обострить, отравить и безвозвратно расстроить взаимное расположение двух стран? Не стремится ли она всеми имеющимися у нее средствами заменить наиболее благоприятную в истории для вашего отечества политическую комбинацию самой пагубной для него? Не напоминает ли вам, милостивый государь, такая резвая опрометчивость одну детскую шалость (за исключением ее невинной стороны) вашего великого Гёте*, столь мило рассказанную в его мемуарах? Помните ли вы тот день, когда маленький Вольфганг, оставшись на время без родителей в отцовском доме, не нашел ничего лучшего, как употребить предоставленный досуг, чтобы бросать в окно попадавшуюся под руку домашнюю утварь, забавляясь и потешаясь шумом разбиваемой о мостовую посуды? Правда, в доме напротив коварный сосед подбадривал и поощрял ребенка продолжать замысловатое времяпрепровождение; а у вас в свое извинение нет даже похожего подстрекательства…

Если бы еще можно было в разливе враждебных криков против России обнаружить разумный и благовидный повод для оправдания такой ненависти! Я знаю, что при необходимости найдутся безумцы, готовые с самым серьезным видом заявить: «Мы обязаны вас ненавидеть; ваши устои, само начало вашей цивилизации противны нам, немцам, людям Запада; у вас не было ни Феодализма, ни Папской Иерархии; вы не пережили войн Священства и Империи, Религиозных войн и даже Инквизиции;* вы не участвовали в Крестовых походах, не знали Рыцарства, четыре столетия назад достигли единства*, которого мы еще ищем; ваш жизненный принцип не дает достаточно свободы индивиду и не допускает разделения и раздробления». Все это так. Однако, будьте справедливы, помешало ли нам все это помогать вам мужественно и честно, когда необходимо было отстоять и отвоевать вашу политическую независимость и национальное бытие? И самое малое, что вы можете теперь сделать, — это признать наше собственное национальное бытие, не правда ли? Будем говорить серьезно, ибо сам предмет заслуживает подобного разговора. Россия готова уважать вашу историческую законность, историческую законность народов Запада. Тридцать лет назад она вместе с вами самоотверженно сражалась за ее восстановление на прежних основаниях. Россия весьма расположена уважать эту законность не только в главном начале, но даже во всех ее крайних следствиях, уклонениях и слабостях. Но и вы, со своей стороны, научитесь уважать нас в нашем единстве и силе.

Возможно, мне возразят, что именно несовершенства нашего общественного устройства, пороки нашей администрации, жизненные условия наших низших слоев и пр. и пр. раздражают общественное мнение против России. Неужели это так? И мне, только что жаловавшемуся на чрезмерное недоброжелательство, не придется ли теперь протестовать против излишней симпатии? Ибо, в конце концов, мы не одни в мире, и если вы на самом деле обладаете избытком человеческого сочувствия, но не в состоянии употребить его у себя и на пользу своих соотечественников, то не справедливее ли поделить его более равномерно между разными народами земли? Увы, все нуждаются в жалости. Взгляните, например, на Англию, что вы о ней скажете? Посмотрите на ее фабричное население, на Ирландию, и, если бы при полном знании вы сумели сравнить две страны и могли взвесить на точных весах злополучные последствия русского варварства и английской* цивилизации, вы, может быть, нашли бы скорее необычным, нежели преувеличенным утверждение одного человека, одинаково чуждого обеим странам*, но основательно их изучившего и заявлявшего с полным убеждением, что «в Соединенном Королевстве существует по меньшей мере миллион человек, много бы выигравших, когда бы их сослали в Сибирь»…

И почему же, милостивый государь, вы, немцы, во многом имеющие неоспоримое нравственное превосходство над соседями по ту сторону Рейна, не могли бы позаимствовать у них толику практического здравомыслия, свойственного им живого и верного понимания своих интересов!.. Ведь у них тоже есть печать, газеты, оскорбляющие и хулящие нас наперебой, без устали, без меры и стыда… Возьмите, например, стоглавую гидру парижской прессы, извергающей на нас громы и молнии*. Какое исступление! Сколько воплей и шума!.. Обрети же сегодня Париж уверенность, что столь пылко взыскуемое сближение готово осуществиться, а столь часто возобновляемые предложения могут быть приняты, и уже завтра вы услышите умолкание крика ненависти, увидите угасание блестящего фейерверка брани, и из этих потухших кратеров и умиротворенных уст с последним клубом дыма начнут раздаваться звуки, пусть и настроенные на разные лады, но все одинаково благолепные, воспевающие наперебой наше счастливое примирение.

Письмо мое слишком затянулось, пора заканчивать. Позвольте мне в заключение, милостивый государь, в нескольких словах подвести итог своей мысли.

Я обратился к вам, не руководствуясь какой-либо иной задачей, кроме свободного изложения моего личного убеждения. Я не состою ни у кого на службе и не выражаю чьих-либо интересов; моя мысль зависит лишь от себя самой. Но я, конечно, имею все основания полагать, что если бы содержание этого письма стало известно в России, то общественное мнение не преминуло бы согласиться с ним. До сих пор русское общественное мнение почти не замечало всех воплей немецкой печати, и не потому, что мысли и чувства Германии были безразличны для него, разумеется, нет… Но ему претило принимать всерьез весь этот шум, все это словесное буйство, всю эту холостую пальбу по России, казавшуюся ему безвкусным развлечением… Русское общественное мнение решительно отказывается допустить, что степенная, основательная, честная, наделенная глубоким чувством справедливости нация, каковою Германия известна миру во все периоды ее истории, станет разрушать свою природу, дабы обнаружить в себе какую-то другую, созданную по образцу нескольких взбалмошных или путаных умов, нескольких страстных или недобросовестных краснобаев. Оно не может принять и того, что, отрекаясь от прошлого, не понимая настоящего и подвергая опасности будущее, Германия согласится взрастить в себе и питать недостойное ее дурное чувство единственно из удовольствия сделать большую политическую оплошность. Нет, это невозможно.

Я к вам обратился, милостивый государь, как уже говорил, потому что «Всеобщая Газета» является для Германии чем-то большим, нежели обыкновенная газета. Она представляет собою силу, что я весьма охотно признаю, в высшей степени объединяющую национальное чувство и политическое понимание: именно во имя этой двойной власти я и пытался вести разговор с вами.

То умонастроение, которое создано и старательно распространяется в Германии во взгляде на Россию, пока еще не представляет опасности, но уже близко к ней… Я убежден, что это умонастроение ничего не изменит в ныне существующих отношениях между немецкими правительствами и Россией, но оно ведет ко все большему искажению общественного сознания в одном из важнейших для каждого народа вопросов, вопросе о его союзах… Представляя в самых лживых красках наиболее национальную политику, какую Германия когда-либо проводила, оно вносит разлад в умы, подталкивает наиболее пылких и опрометчивых из них на гибельный путь, на который судьба уже не раз склоняла Германию… И если вдруг случится потрясение в Европе и вековое противоборство, разрешенное тридцать лет назад в вашу пользу, вновь разгорится, Россия, конечно, не покинет ваших государей, как и они не оставят ее. Однако тогда, вероятно, придется пожинать плоды посеянного ныне: плоды, взращенные разделением умов, могут быть горькими для Германии; наступят, боюсь, новые отступничества и новые раздоры. И тогда, милостивый государь, вам пришлось бы слишком дорого искупать вашу минутную несправедливость по отношению к нам.

Вот, милостивый государь, что я хотел вам сказать. Вы можете использовать мои слова как сочтете необходимым.

Примите уверения и проч.

1844

3аписка*

Записка

Добираясь до сути проявляемого к нам в Европе недоброжелательства* и оставляя в стороне высокопарные речи и общие места газетной полемики, мы находим вот какую мысль:

«Россия занимает огромное место в мире, и тем не менее она представляет собою лишь материальную силу, и ничего более»*.

Вот истинная претензия, а все остальные второстепенны или мнимы.

Как возникла эта мысль и какова ее цена?

Она есть плод двойного неведения: европейского и нашего собственного.* Одно является следствием другого. В области нравственной общество, цивилизация, заключающие в себе самих первооснову своего существования и развития, могут быть поняты другими лишь в той степени, в какой понимают себя сами: Россия — это мир, только начинающий осознавать основополагающее начало собственного бытия*. А осознание этого начала и определяет историческую законность страны. В тот день, когда Россия вполне распознает его, она действительно заставит мир принять свое начало. В самом деле, о чем идет речь в разногласиях между Западом и нами? Чистосердечен ли Запад, когда высказывает превратное представление о нас? Всерьез ли он стремится пребывать в неведении относительно наших исторических прав?

Западная Европа еще только складывалась, а мы уже существовали, и существовали, несомненно, со славой. Вся разница в том, что тогда нас называли Восточной Империей, Восточной Церковью*; мы и по сей день остаемся тем же, чем были тогда.

Что такое Восточная Империя? Это законная и прямая преемница верховной власти Цезарей. Это полная и всецелая верховная власть, которая, в отличие от власти западных государств, не принадлежит какому бы то ни было внешнему авторитету и не исходит от него, а несет в себе самой свой собственный принцип власти, но упорядочиваемой, сдерживаемой и освящаемой Христианством*.

Что такое Восточная Церковь? Это Церковь вселенская.

Вот два единственных вопроса, по которым должен вестись всякий серьезный спор между Западом и нами. Все прочее — только болтовня. Чем глубже мы постигнем эти два вопроса, тем сильнее предстанем перед лицом противника. Тем скорее мы станем самими собой. Если пристально рассматривать ход событий, борьба между Западом и нами никогда не прекращалась. В ней не было даже длительной передышки, а случались лишь короткие остановки. Зачем теперь это скрывать от себя? Борьба между Западом и нами готова разгореться еще жарче*, чем когда бы то ни было, и на сей раз опять, как и прежде, как всегда, именно римская Церковь, латинская Церковь оказывается в авангарде противника.

Что же, примем бой открыто и решительно. И да не забудет ни на мгновение Восточная Церковь перед лицом Рима, что она является законной наследницей вселенской Церкви*.

Против всех нападок Рима, всех его враждебных действий в нашем распоряжении есть лишь одно оружие, но оружие грозное: это его история, его прошлое. Что совершил Рим? Как добыл он присвоенную власть? С помощью очевидного захвата прав и обязанностей вселенской Церкви*.

Чем пытался он оправдать этот захват? Необходимостью сохранения единства веры. И для достижения искомой цели он не гнушался никакими средствами: ни насилием, ни хитростью, ни кострами, ни иезуитами*. Для сохранения единства веры он не побоялся исказить Христианство*. И что же, где это единство веры в Западной Церкви спустя три столетия? Три столетия назад Рим вверг половину Европы в ересь, а ересь ввергла ее в безверие*. Вот плоды, собранные христианским миром после многовековой деспотии Римского престола, подчинившего Церковь вопреки соборным решениям*. Он осмелился восстать против вселенской Церкви; другие без колебаний восстали на него самого. Это и есть проявление Божественного правосудия, незримо присутствующего во всем происходящем в мире*.

Вот чисто религиозный вопрос в наших распрях с Римом. Что же касается оценки политического воздействия Рима, хотя и менее нас затрагивающего, на различные государства Западной Европы, то каким ужасным обвинением оно тяготеет над ним!

Разве не Рим, не его ультрамонтанская политика* расстроила и растерзала Германию, погубила Италию? Она расстроила порядок в Германии, подрывая императорскую власть, она растерзала ее и ввергла в раздоры, вызвав Реформацию. А Италию политика Рима погубила тем, что всеми средствами и во все времена препятствовала установлению в этой стране законной и национальной верховной власти. Этот факт отметил более трех столетий назад величайший итальянский историк нового времени*.

И во Франции, если вести речь лишь о самых близких к нам временах, разве не ультрамонтанское влияние подавило, погасило все самое чистое, истинно христианское в галликанской Церкви?* Не Рим ли разрушил Пор-Рояль и, лишив Христианство наиболее доблестных защитников, так сказать, руками иезуитов обезоружил его перед нападками философии восемнадцатого века*. Увы, все это История, и История современная.

Теперь о том, что касается нас лично. Даже если мы обойдем молчанием нанесенные нам удары, историю наших несчастий в семнадцатом столетии*, как возможно промолчать о плодах политики, которую вел папский престол по отношению к братским нам по племени и языку народам, по воле рока отделенным от России. С полным правом можно сказать, что если латинская Церковь своими злоупотреблениями и крайностями пагубно влияла на другие страны, то для славянского племени она стала личным врагом на основании принципа своего бытия. Само германское завоевание было лишь орудием, покорным мечом в ее руках. Именно Рим направлял и обеспечивал удары. Везде, где Рим ступал на землю славянских народов, он развязывал смертельную войну против их национального духа. Он уничтожал или искажал его. Он опустошил народные силы в Богемии и развратил нравственный дух в Польше*; такая участь ожидала бы и все остальные славянские племена, если бы на его пути не повстречалась Россия. Отсюда его непримиримая ненависть к нам. Рим понимает, что во всякой славянской стране, где народный дух еще не до конца умерщвлен, Россия одним только своим присутствием, самим фактом своего политического существования воспрепятствует его уничтожению, и что везде, где народный дух тянется к возрождению, римским учреждениям грозят страшные неудачи. Вот каковы наши отношения с Римским престолом. Таков точный итог нашего взаимного положения. И что же, устрашимся ли мы с таким историческим прошлым принять вызов, который нам может бросить Рим? Как Церковь мы должны потребовать у него отчета от имени вселенской Церкви за хранилище веры, исключительное право владения которым он норовился присвоить себе даже ценою схизмы*. Как политическая сила мы имеем в своих союзниках против Рима его историю*, непрощенные обиды половины Европы и более чем справедливые недовольства нашего собственного племени.

Кто-то воображает, что охватившая ныне Европу религиозная реакция* может обернуться исключительной пользой для латинской Церкви; на мой взгляд, это большая иллюзия. В протестантской Церкви, я знаю это, произойдет немало отдельных переходов в католичество, но никогда не будет там всеобщего обращения. То, что осталось в латинской Церкви от католического начала, всегда будет привлекать таких протестантов, которые, устав от шатаний Реформации, хотят обрести надежное пристанище под сенью авторитета католического закона, но воспоминания о Римском престоле, но, наконец, ультрамонтанство вечно будут их отталкивать.

То, что столь верно сказано об истории латинской Церкви, вполне приложимо и к ее нынешнему положению.

Католицизм всегда составлял всю силу папизма, как папизм составляет всю слабость католицизма*.

Сила без слабости сохраняется лишь во вселенской Церкви*. Пусть она покажет себя, вмешается в спор, и тогда быстро станет очевидным то, что ранее было явлено в первые дни Реформации, когда вожди этого религиозного движения, уже порвавшие с Римским престолом, но еще не решавшиеся порвать с традициями католической Церкви, единогласно взывали к Восточной Церкви*. Теперь, как и тогда, религиозное примирение может исходить только от нее; она несет в своем лоне христианское будущее.

Таков первый, самый возвышенный вопрос, который нам нужно обсуждать с Западной Европой, это вопрос исключительного жизненного значения.

Есть и другой вопрос, столь же важный, который обыкновенно называют Восточным вопросом; это вопрос об Империи*. Здесь не идет речь о дипломатии; слишком хорошо известно, что Россия, как никакая иная держава, всегда будет соблюдать заключенные ею договоры, пока существует теперешний порядок вещей. Но договоры и дипломатия в конечном итоге упорядочивают лишь повседневные вопросы. Постоянные вопросы, вечные отношения может разрешить только история. И что же говорит нам история?

Она говорит нам, что православный Восток, весь этот огромный мир, возвышенный греческим крестом, един в своем основополагающем начале и тесно связан во всех своих частях, живет своей собственной жизнью, самобытной и неразрушимой*. Физически он может быть разделен, нравственно же он всегда будет единым и неделимым. Порою он испытывал латинское господство, веками претерпевал нашествие азиатских племен, но никогда не подчинялся ни тому, ни другому.

Среди христиан на Востоке распространена поговорка, бесхитростно объясняющая этот факт; они имеют обыкновение говорить, что все Бог создал и устроил в своем творении весьма хорошо, кроме двух вещей, а именно: Папы и Турка.

— Но Бог, — настойчиво добавляют они, — в своей бесконечной премудрости восхотел исправить эти две ошибки, для чего и сотворил московского Царя*.

Никакой договор, никакая политическая комбинация никогда не превзойдут эту простую поговорку. В ней итог всего прошлого и откровение обо всем будущем.

В самом деле, что бы ни делали, что бы ни воображали, если Россия останется самой собой, ее император необходимо и будет единственным законным государем православного Востока, к тому же осуществляющим свою верховную власть в той форме, которую сочтет подходящей. Делайте же что хотите, но повторяю еще раз: пока вам не удалось уничтожить Россию, вы никогда не сумеете воспрепятствовать действию этой власти.

Кто не видит, что Запад со всей своей филантропией, с мнимым уважением прав народов и неистовством против неумолимого честолюбия России, рассматривает населяющие Турцию народности лишь как добычу для раздела*.

Запад попросту хотел бы в девятнадцатом веке вновь вернуться к тому, что он уже пытался делать в тринадцатом* и что уже тогда у него так плохо получилось. Это та же попытка, хотя и под иным именем и с несколько иными средствами и приемами. Это все то же застарелое и неизлечимое притязание основать на православном Востоке латинскую Империю и превратить находящиеся там страны в подчиненный придаток Западной Европы.

Правда, для достижения такого результата нужно было начать с искоренения всего, что до настоящего времени составляло нравственную жизнь славянских народов, уничтожить в них то, что щадили даже турки. Но такое соображение не относится к разряду способных хотя бы на мгновение остановить прозелитизм Запада, убежденного, что всякое общество, не устроенное в точности по западному образцу, недостойно существования*. Нисколько не сомневаясь в этом убеждении, он отважно взялся бы за дело освобождения славянских народов от их национального духа как от пережитка варварства.

Однако исторический Промысел, сокрытый в таинственной глубине человеческих дел*, к счастью, избавил нас от этого. Уже в тринадцатом веке Восточная Империя, хотя она* тогда была совсем раздробленной и ослабленной, нашла в себе достаточно жизненных сил, чтобы отбросить латинское владычество после более чем шестидесятилетнего оспаривания ее существования; и, конечно же, необходимо признать, что с тех пор подлинная Восточная Империя, православная Империя, значительно восстановилась после своего упадка*.

Вот вопрос, о который западная наука всегда претыкалась в своих ответах, несмотря на ее притязания на непогрешимость. Восточная Империя всегда оставалась для нее загадкой; ей прекрасно удавалось клеветать на нее, но она никогда не смогла ее понять. Она судила о Восточной Империи так, как недавно господин де Кюстин судил о России*, постигая ее сквозь шоры ненависти, удвоенной невежеством. Поныне никто не сумел верно оценить ни основного жизненного начала, обеспечившего тысячелетнее существование Восточной Империи*, ни рокового обстоятельства, вследствие которого эта столь стойкая жизнь постоянно подвергалась нападкам, а в некоторых отношениях оказалась весьма немощной.

Здесь, чтобы передать мою мысль с достаточной точностью, я должен был бы привести развернутые исторические аргументы, совсем выходящие за рамки этой записки. Но таково реальное сходство, таково глубинное сущностное родство, единящее Россию с ее славной предшественницей, Восточной Империей, что и при отсутствии в необходимой степени основательных исторических исследований каждому из нас достаточно свериться с собственными, самыми привычными и, так сказать, простыми изначальными впечатлениями, чтобы инстинктивно понять, какой жизненный принцип, какая могучая душа тысячу лет оживляла и поддерживала хрупкое тело Восточной Империи. Этим принципом, этой душой было Христианство, христианское начало, каким его выразила Восточная Церковь, соединившееся или, лучше сказать, отождествившееся не только с национальным началом государства, но и с сокровенной жизнью общества*. Подобные сочетания были испробованы и осуществлены и в иных странах, но нигде они не имели столь глубокого и самобытного характера. У нас Церковь не просто сделалась национальной в обычном значении этого слова, как наблюдалось в других краях, а стала сущностной формой, высшим выражением определенной народности, целого племени, целого мира. Вот почему, заметим кстати, могло случиться, что позже эта самая Восточная Церковь стала как бы синонимом России, другим именем, священным именем Империи и торжествовала везде, где царила Россия, боролась везде, где России не удавалось добиться полного признания своего господства. Одним словом, она столь глубоко и проникновенно соединилась с судьбами России, что будет правдой сказать: где существует православная Церковь, там в самых разных областях жизни обнаруживается и присутствие России.

Что же до древней, первой Восточной Империи, роковое обстоятельство довлело над ее судьбами — она могла привлечь лишь малую часть племени, на которое ей следовало бы главным образом опираться. Она заняла только кромку мира, уготованного ей Провидением;* на сей раз душе недостало тела. Вот почему эта Империя, несмотря на величие своего основного начала, постоянно оставалась в состоянии эскиза*, из-за чего и не могла оказывать длительного и действенного сопротивления врагам, окружавшим ее со всех сторон. Для устойчивости ее территориального положения всегда не хватало основательности и глубины, она представляла собою, так сказать, голову, отделенную от туловища. К тому же вследствие одного из тех событий, что чередуются по воле Провидения и одновременно естественного укоренения в истории, на следующий день после, казалось, своего бесповоротного падения под ударами судьбы Восточная Империя на самом деле окончательно вступила во владение собственным бытием. Турки заняли Константинополь в 1453 году, а через девять лет, в 1462 году, великий Иван III вступил на престол в Москве*.

Не надо, ради Бога, терять всех этих общих исторических соображений, какими бы рискованными они ни казались на первый взгляд. Следует лучше понять, что эти пресловутые отвлеченные положения есть мы сами, наше прошлое, наше настоящее, наше будущее. Наши враги это хорошо знают, постараемся же и мы сравняться с ними. И именно потому, что они знают это, именно потому, что они поняли, что все те страны и народы, которые они хотели бы покорить и присо-единить к западной системе, принадлежат, исторически говоря, России, подобно тому как живые члены принадлежат телу, чьими частями они являются, — вот почему они усердно трудятся, дабы ослабить и, если возможно, разорвать столь органическую связь.

Они поняли, что, пока эта связь существует, все их усилия истребить самобытную жизнь этих народов вечно будут оставаться бесплодными. Повторю еще раз, цель их не изменилась с тринадцатого столетия, но средства стали иными. В ту пору латинская Церковь хотела грубо вытеснить православную Церковь на всем Христианском Востоке; теперь же стремится подорвать основания этой Церкви философской проповедью*.

В тринадцатом веке господство Запада выразилось в намерении напрямую завладеть этими странами и управлять ими от своего имени; ныне же при отсутствии лучшего он стремится подстрекать и покровительствовать там созданию малых незаконнорожденных народностей*, так называемых независимых малых политических образований, пустых, весьма лживых и лицемерных призраков, пригодных к тому же скрывать подлинную действительность, которая не изменилась с тех пор: она заключается в стремлении Запада к господству.

Происходившее недавно в Греции* стало великим разоблачением и должно бы преподать урок всему миру. На самом деле подстрекателям, кажется, и по сей день не удалось извлечь пользу из их попытки. Оружие повернулось против тех, кто взял его в руки. И эта революция, уничтожившая чужеземную власть и, казалось бы, восстановившая в правах инициативу более национальных влияний, могла бы в конце концов привести к укреплению связи, соединяющей маленькую страну с великим целым, чьей только частью является.

Впрочем, следует признаться, что все, что произошло или может произойти в Греции, навсегда останется лишь эпизодом, отдельной деталью великой борьбы между Западом и нами. Ведь не там, на окраинах, будет решаться великий вопрос. Он будет разрешен здесь, среди нас, в центре, в самом сердце того мира на Христианском Востоке, в Восточной Европе, который мы представляем, того мира, которым мы являемся. Его конечные судьбы — это и наши судьбы, и они зависят только от нас; они зависят прежде всего от силы и глубины чувства, объединяющего и роднящего нас.

Повторим же еще раз и не устанем повторять впредь: Восточная Церковь есть православная Империя, Восточная Церковь есть законная наследница вселенской Церкви, православная Империя едина в своем основании, тесно связана во всех своих частях. Таковы ли мы? Такими ли желаем быть? Это ли право стремятся у нас оспорить?

Вот в чем — для умеющих видеть — заключаются все спорные вопросы между нами и западной пропагандой; здесь самая сущность наших разногласий. Все, что не затрагивает этой сущности, все, что в полемике иностранной прессы не связано более или менее непосредственно, как следствие со своей причиной, с этим великим вопросом, не заслуживает ни на мгновение нашего внимания. Все это чистое витийство.

Нам же необходимо глубже и сокровеннее осознать двойной исторический принцип нашего национального существования. В этом единственное средство противостоять духу Запада, сдерживать его притязания и враждебные действия.

До сих пор, признаем это, в тех редких случаях, когда нам приходилось брать слово для защиты от его нападок, мы действовали, за крайне малочисленными исключениями, весьма недостойным образом. Мы чересчур походили на учеников*, стремящихся несуразными оправданиями смягчить гнев своего учителя.

Когда мы постигнем лучше самих себя, нам совсем не придет в голову каяться в этом перед кем бы то ни было.

И не надо воображать, что, открыто провозглашая наши права, мы тем самым возбудим еще большую враждебность во мнении Запада о нас. Думать так означало бы совсем плохо знать современное состояние умов в Европе. Существо этой враждебности, повторим еще раз, постоянно используемого недоброжелательного отношения к нам, заключается в абсурдном и тем не менее всеобщем мнении, признающем и даже преувеличивающем нашу материальную силу и вместе с тем сомневающемся в том, что такое могущество одушевлено нравственной и самобытной исторической жизнью*. Что же, человек так создан, особенно человек нашего времени, что он смиряется перед физической мощью лишь тогда, когда видит в ней нравственное величие.

На самом деле странная вещь, которая через несколько лет покажется необъяснимой. Вот Империя, беспримерным в мировой истории стечением обстоятельств оказывающаяся единственной выразительницей двух необъятных явлений: судеб целого племени и лучшей, самой неповрежденной и здоровой половины Христианской Церкви*.

И находятся еще люди, всерьез задающиеся вопросом, каковы права этой Империи, каково ее законное место в мире! Разве современное поколение так заблудилось в тени горы, что с трудом различает ее вершину?..*

Впрочем, не надо забывать: веками европейский Запад считал себя вправе полагать, что в нравственном отношении он единственный в мире, что он и представляет целиком всю Европу. Он рос, жил, старел с этой мыслью, а теперь вдруг обнаруживает, что ошибся, что рядом с ним существовала другая Европа, его сестра, возможно младшая сестра, но, во всяком случае, совершенно законная, одним словом, что он является лишь только половиной великого целого. Подобное открытие представляет целую революцию, влекущую за собой величайшее смещение идей, которое когда-либо совершалось в умственном мире.

Удивительно ли, что старые убеждения со всей силой борются против колеблющей и отменяющей их очевидности? И не нам ли должно прийти на помощь этой очевидности, чтобы она стала неизбежной и непобедимой? Что следует делать для этого?

Здесь я подхожу к самому предмету моей короткой записки. Я полагаю, что Императорское правительство имеет предостаточные основания не желать, чтобы внутри страны, в местной печати, общественное мнение чересчур живо обсуждало очень важные и вместе с тем весьма деликатные вопросы, затрагивающие самые корни национального существования; но какими могут быть доводы, чтобы заставлять себя так же сдерживаться вовне, в заграничной печати? Какие предосторожности должны мы еще соблюдать по отношению к враждебному общественному мнению, которое, при нашем молчании, на свой лад судит об этих вопросах и выносит одно за другим решения невзирая на критику и обжалование, и всегда в самом враждебном, самом противном нашим интересам смысле. Не должны ли мы сами положить конец такому положению дел?* Можем ли мы дальше скрывать обусловленные им огромные неудобства? И надо ли напоминать о недавнем прискорбном и скандальном отступничестве*, как политическом, так и религиозном… И неужели подобные проявления отступничества были бы возможны, если бы мы добровольно и без необходимых оснований не отдали исключительное право в споре враждебному мнению?

Я предвижу возражение, которое мне сразу же сделают. Знаю, мы чересчур склонны преувеличивать недостаточность наших средств, внушать себе, будто не в силах добиться успеха в борьбе на подобном поприще. Полагаю, что думать так было бы ошибкой; я убежден, что мы обладаем гораздо большими средствами, нежели можно вообразить; даже оставляя в стороне наши внутренние возможности, следует с уверенностью сказать, что нам недостаточно известны вспомогательные силы, которые мы могли бы найти за границей. В самом деле, каким бы явным и часто слишком ощутимым ни было недоброжелательство чужеземного мнения на наш счет, мы недооцениваем того факта, что в состоянии раздробленности существующих в Европе мнений и интересов* такое великое и значительное единство, как наше, способно стать влиятельным и притягательным для умов, совершенно утомленных этой предельной раздробленностью.

Мы не вполне ведаем, как там жадно тянутся ко всему, что обеспечивает сохранение постоянства и дает надежду на будущее… как там желают соединиться или даже слиться с чем-то великим и могучим. В нынешнем состоянии умов в Европе общественное мнение, при всей его кажущейся хаотичности и независимости, негласно хочет лишь того, чтобы покориться величию. Я говорю с глубокой убежденностью: основное и самое трудное для нас — обрести веру в самих себя; осмелиться признать перед самими собой огромное значение наших судеб и целиком воспринять его. Так обретем же эту веру, эту смелость. Отважимся возродить наше истинное знамя среди столкновений разных мнений, раздирающих Европу, а тогда отыщутся помощники там, где до сих пор нам встречались только противники. И мы увидим, как сбывается славное слово, сказанное при достопамятных обстоятельствах. Мы увидим, что даже те, кто до сих пор яростно нападал на Россию или тайно интриговал против нее, почувствуют себя счастливыми и гордыми в стремлении присоединиться к ней и принадлежать ей.

Сказанное мною — не есть простое предположение. Не раз люди выдающиеся по своим талантам, благодаря которым они влияют на общественное мнение, давали мне недвусмысленные знаки своей доброй воли и благосклонного отношения к нам*. Предлагаемые ими услуги были таковы, что в них не было ничего компрометирующего ни для тех, кто готов оказывать свою помощь, ни для тех, кто согласился бы ее принять. Конечно же, эти люди не собирались торговать собой, они только хотели бы, чтобы каждый из нас не отступал от принятой линии в своих мнениях и последовательно придерживался ее. Главное заключается в том, чтобы скоординировать эти усилия и выстроить их к определенной цели, чтобы поставить различные взгляды и направления на службу постоянным интересам России, сохраняя за их языком всплеск откровенности, без которой невозможно произвести впечатления на умы.

Разумеется, речь не идет о ежедневных мелочных спорах с заграничной прессой по незначительным фактам и подробностям; истинно полезным было бы, например, обосноваться в самой уважаемой газете Германии, иметь в ней авторитетных* и серьезных посредников, умеющих заставить публику слушать себя и способных двинуться разными путями, но каким-то единым целым к определенной цели.

Однако при каких условиях удалось бы придать этому состязанию отдельных и до некоторой степени самостоятельных сил общее и спасительное направление? При условии, что на местах будет находиться умный человек*, одаренный деятельным национальным чувством, глубоко преданный Государю, многоопытный в делах печати и, стало быть, достаточно знающий поприще, на коем он призван действовать.

Что же до расходов, необходимых для учреждения за границей русской печати, то они могли бы быть совсем незначительными по сравнению с ожидаемым результатом. Если эта идея будет принята благосклонно*, я почту за великое счастье положить к стопам Государя все, что может предложить и обещать человек: чистоту намерений и усердие самой безусловной преданности.

Россия и Революция*

Для уяснения сущности огромного потрясения, охватившего ныне Европу, вот что следовало бы себе сказать. Уже давно в Европе существуют только две действительные силы: Революция и Россия*. Эти две силы сегодня стоят друг против друга, а завтра, быть может, схватятся между собой. Между ними невозможны никакие соглашения и договоры. Жизнь одной из них означает смерть другой. От исхода борьбы между ними, величайшей борьбы, когда-либо виденной миром, зависит на века вся политическая и религиозная будущность человечества.

Факт такого противостояния всем сейчас бросается в глаза, однако отсутствие ума в нашем веке, отупевшем от рассудочных силлогизмов*, таково, что нынешнее поколение, живя бок о бок со столь значительным фактом, весьма далеко от понимания его истинного характера и подлинных причин.

До сих пор объяснения ему искали в области сугубо политических идей; пытались определить различия в принципах чисто человеческого порядка. Нет, конечно, распря, разделяющая Революцию и Россию, совершенно иначе связана с более глубокими причинами, которые можно обобщить в двух словах.

Прежде всего Россия — христианская держава, а русский народ является христианским не только вследствие православия своих верований, но и благодаря чему-то еще более задушевному*. Он является таковым благодаря той способности к самоотречению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы. Революция же прежде всего — враг христианства*. Антихристианский дух есть душа Революции, ее сущностное, отличительное свойство. Ее последовательно обновляемые формы и лозунги, даже насилия и преступления — все это частности и случайные подробности. А оживляет ее именно антихристианское начало, дающее ей также (нельзя не признать) столь грозную власть над миром. Кто этого не понимает, тот уже в течение шестидесяти лет* присутствует на разыгрывающемся в мире спектакле в качестве слепого зрителя.

Человеческое я, желающее зависеть лишь от самого себя, не признающее и не принимающее другого закона, кроме собственного волеизъявления, одним словом, человеческое я, заменяющее собой Бога, конечно же, не является чем-то новым среди людей; новым становится самовластие человеческого я, возведенное в политическое и общественное право и стремящееся с его помощью овладеть обществом.* Это новшество и получило в 1789 году имя Французской революции.

С того времени Революция во всех своих метаморфозах сохранила верность собственной природе и, видимо, никогда еще не ощущала себя столь сокровенно антихристианской, как в настоящую минуту, присвоив христианский лозунг: братство. Тем самым можно даже предположить, что она приближается к своему апогею. В самом деле, не подумает ли каждый, кто услышит наивно богохульственные разглагольствования, ставшие как бы официальным языком нашей эпохи, что новая Французская республика явилась миру, дабы исполнить евангельский закон?* Ведь именно подобное призвание торжественно приписали себе созданные ею силы, правда с одной поправкой, которую Революция приберегла для себя, — дух смирения и самоотвержения, составляющий основу христианства, она стремится заменить духом гордости и превозношения, свободное добровольное милосердие — принудительной благотворительностью, а взамен проповедуемого и принимаемого во имя Бога братства пытается установить братство, навязанное страхом перед господином народом. За исключением отмеченных различий, ее господство на самом деле обещает стать Царством Христа.

Это пренебрежительное доброжелательство, которое новые власти выказывали до сих пор по отношению к католической

Церкви и ее служителям, никого не должно вводить в заблуждение. Оно является едва ли не важнейшим признаком действительного положения вещей и самым очевидным показателем достигнутого Революцией всемогущества. В самом деле, зачем Революции выказывать себя враждебной к духовенству и христианским священнослужителям, которые не только претерпевают, но принимают и усваивают ее*, превозносят все ее насилия для предотвращения исходящих от нее угроз и, не подозревая того, присоединяются ко всем ее неправдам? Если бы в таком поведении содержался лишь расчет, то и тогда он оказался бы отступничеством; но, если к расчету примешивается убеждение, отступничество усугубляется в гораздо значительной степени.

Однако позволительно предвидеть, что не будет недостатка и в преследованиях. В тот же самый день, когда предел уступок будет исчерпан, а католическая Церковь сочтет своим долгом начать сопротивление, обнаружится, что она способна это сделать лишь путем возвращения к мученичеству. Можно положиться на Революцию: во всем она останется верна себе и последовательна до конца.

Февральский взрыв* оказал миру великую услугу тем, что сокрушил до основания все иллюзорные построения, маскировавшие подлинную действительность. Даже самые недальновидные люди должны теперь понимать, что история Европы в течение последних тридцати лет представляла собой лишь продолжительную мистификацию. И не озарилось ли внезапно безжалостным светом недавнее прошлое, уже столь отдалившееся от нас? Кто, например, сейчас не понимает всей смехотворности притязаний той мудрости нашего века, которая благодушно вбила себе в голову, что ей удалось укротить Революцию конституционными заклинаниями*, обуздать ее ужасную энергию законнической формулой? После всего случившегося кто мог бы еще сомневаться, что с проникновением революционного начала в общественную кровь все его подходы и соглашательские формулы являются только наркотическими средствами, которые в состоянии на время усыпить больного, но не в силах предотвратить дальнейшее развитие самой болезни?

Вот почему, проглотив Реставрацию, лично ей ненавистную как последний обломок законного правления во Франции, Революция не сумела стерпеть и другой, ею же порожденной, власти, которую она признала в 1830 году* в качестве сообщника в борьбе с Европой, но которую сокрушила в тот день, когда вместо служения ей та возомнила себя ее господином.

Да будет мне позволено высказать по этому поводу следующее соображение. Как могло случиться, что среди всех государей Европы, а также ее политических руководителей последнего времени нашелся лишь один, кто с самого начала обнаружил и отметил великую иллюзию 1830 года* и остается с тех пор единственным в Европе, единственным, быть может, в своем окружении, неизменно сопротивляющимся ее соблазну? Дело в том, что на этот раз, к счастью, на российском престоле находился Государь, воплотивший русскую мысль*, а в теперешнем состоянии мира лишь русская мысль достаточно удалена от революционной среды, чтобы здраво оценить происходящее в ней*.

То, что Император предвидел с 1830 года, Революция не преминула осуществить пункт за пунктом. Все уступки и жертвы своими убеждениями, принесенные монархической Европой для июльских установлений в интересах мнимого status quo*, были захвачены и использованы Революцией для замышляемого ею переворота. И пока законные власти вступали в более или менее искусные дипломатические отношения с псевдозаконностью, а государственные люди и дипломаты всей Европы присутствовали в Париже как любопытные и доброжелательные зрители на парламентских состязаниях в красноречии, революционная партия, почти не таясь, безостановочно подрывала почву под их ногами.

Можно сказать, что главная задача этой партии, в течение последних восемнадцати лет, заключалась в полнейшем революционизировании Германии*, и теперь можно судить, хорошо ли она выполнена.

Германия, бесспорно, — та страна, о которой уже давно складываются самые странные представления. Ее считали страной порядка, потому что она была спокойна, и не хотели замечать жуткой анархии, которая в ней заполоняла и опустошала умы.

Шестьдесят лет господства разрушительной философии* совершенно сокрушили в ней все христианские верования и развили в отрицании всякой веры главнейшее революционное чувство — гордыню ума* — столь успешно, что в наше время эта язва века, возможно, нигде не является так глубоко растравленной, как в Германии. По мере своего революционизирования Германия с неизбежной последовательностью ощущала в себе возрастание ненависти к России. В самом деле, тяготясь оказанными Россией благодеяниями, Германия не могла не питать к ней неистребимой неприязни. Сейчас этот приступ ненависти, кажется, достиг своей кульминации; он восторжествовал не только над рассудком, но даже над чувством самосохранения.

Если бы столь прискорбная ненависть могла внушать нечто иное, кроме жалости, то Россия, безусловно, почитала бы себя достаточно отмщенной тем зрелищем, которое представила миру Германия после Февральской революции*. Это едва ли не беспримерный факт в истории, когда целый народ становится подражателем другого народа, в то время как тот предается самому разнузданному насилию.

И пусть не говорят в оправдание этих столь очевидно искусственных движений, перевернувших весь политический строй Германии и подорвавших само существование общественного порядка, что они вдохновлялись искренним и всеобщим чувством германского единства*. Допустим, что такие чувства и желания искренни и отвечают чаяниям подавляющего большинства. Но что это доказывает?.. К наиболее безумным заблуждениям нашего времени относится представление, будто страстное и пламенное желание большого числа людей в достижении какой-либо цели достаточно для ее осуществления*. Впрочем, следует согласиться, что в сегодняшнем обществе нет ни одного желания, ни одной потребности (какой бы искренней и законной она ни была), которую Революция, овладев ею, не исказила бы и не обратила в ложь. Именно так и случилось с вопросом германского единства: для каждого, кто не совсем утратил способность признавать очевидное, отныне должно быть ясно, что на избранном Германией пути разрешения этой проблемы ее ожидает в итоге не единство, а страшный распад, какая-нибудь окончательная и безысходная катастрофа.

Конечно же, вскоре не замедлят увериться, что одно только единство и возможно для Германии (не для той, какой ее изображают газеты, а для действительной, созданной историей)* — единственный шанс серьезного и практического единения этой страны был неразрывно связан с ныне разрушенной ею политической системой.

Если в течение последних тридцати трех лет, возможно самых счастливых в ее истории, Германия создала иерархически организованный и бесперебойно работающий политический организм, то при каких условиях подобный результат мог быть достигнут и упрочен? Очевидно, при условии искреннего взаимопонимания между двумя ее крупными государствами, представителями тех двух принципов, которые вот уже более трех столетий соперничают друг с другом в Германии*. Но возможна ли была бы долгая жизнь этого согласия, столь медленно созидавшегося и с таким трудом сохранявшегося, если бы Австрия и Пруссия после великих походов против Франции не примкнули тесно к России и не опирались на нее? Такая политическая комбинация, осуществившая в Германии единственно подходящую для нее систему объединения*, предоставила ей тридцатитрехлетнюю передышку, которую она теперь принялась нарушать.

Ни ненависть, ни ложь никогда не смогут опровергнуть этот факт. В припадке безумия Германии удалось разорвать союз, который, не навязывая ей никакой жертвы, обеспечивал и оберегал ее национальную независимость. Но тем самым она навсегда лишила себя всякой твердой и прочной основы.

В подтверждение высказанной истины взгляните на отражение событий в ту страшную минуту, когда они развиваются почти так же быстро, как и человеческая мысль. Прошло едва два месяца с тех пор, как Революция в Германии взялась за работу, а уже необходимо отдать ей должное — дело разрушения в стране продвинулось гораздо дальше, чем при Наполеоне*, после десятилетия его сокрушительных кампаний.

Взгляните на Австрию, обесславленную, подавленную, разбитую сильнее, нежели в 1809 году*. Взгляните на Пруссию, обреченную на самоубийство из-за ее рокового и вынужденного потворства польской партии*. Взгляните на берега Рейна, где, вопреки песням и фразам, Прирейнская конфедерация стремится к возрождению*. Повсюду анархия, нигде нет власти, и все это под влиянием Франции, где бурная социальная революция готова вылиться в политическую революцию, разъединяющую Германию.

Отныне для всякого здравомыслящего человека вопрос германского единства является уже решенным. Нужно обладать свойственным немецким идеологам особым непониманием, чтобы всерьез задаваться вопросом, имеет ли сборище журналистов, адвокатов и профессоров, собравшихся во Франкфурте* и присвоивших себе миссию возобновления времен Карла Великого, какие-то весомые шансы на успех в предпринятом деле, может ли оно достаточно мощно и искусно вновь поднять на столь колеблющейся почве опрокинутую пирамиду, поставив ее острой вершиной вниз.

Вопрос уже вовсе не в том, чтобы знать, будет ли Германия единой, а в том, удастся ли ей спасти хотя бы частицу своего национального существования после внутренних потрясений, способных усугубиться вероятной внешней войной.

Партии, готовые раскалывать страну, начинают вырисовываться. Республика уже утвердилась во многих местах Германии*, и можно предполагать, что она не отступит без боя, поскольку имеет для себя логику, а за собой — Францию. В глазах этой партии национальный вопрос лишен и смысла, и значения. В интересах своего дела она ни на мгновение не поколеблется принести в жертву независимость страны и уже сегодня или завтра способна увлечь всю Германию под знамя Франции, пусть даже и под красное. Она повсюду находит пособников, помощь и поддержку среди людей и установлений, как в анархических инстинктах толпы, так и в анархических учреждениях, ныне столь щедро рассеянных по всей Германии. Но ее лучшими и могущественнейшими помощниками являются именно те люди, которые вот-вот могут быть призваны к борьбе с ней: так они связаны с ней общностью принципов. Теперь весь вопрос заключается в том, чтобы суметь определить, разразится ли борьба прежде, чем мнимые консерваторы* успеют своими радениями и безумствами подорвать все элементы силы и сопротивления, еще оставшиеся в Германии. Одним словом, решатся ли они, атакуемые республиканской партией, увидеть в ней всамделишный авангард французского вторжения и найдут ли в себе достаточно энергии, чувствуя угрозу национальной независимости, для беспощадной борьбы с республикой не на жизнь, а на смерть; или же, во избежание такой борьбы, они предпочтут какую-нибудь видимость мирового соглашения, которое, в сущности, оказалось бы с их стороны лишь скрытой капитуляцией. В случае осуществления последнего предположения нельзя не признать, что вероятность крестового похода против России, крестового похода, который всегда был заветной мечтой Революции*, а теперь стал ее воинственным кличем, превратилась бы в почти твердую уверенность; тогда пробил бы час решающей схватки, а полем сражения оказалась бы Польша*. По крайней мере, такую вероятность любовно лелеют революционеры всех стран; однако они не уделяют необходимого внимания одному элементу вопроса, и это упущение способно значительно расстроить их расчеты.

Революционная партия, особенно в Германии, кажется, убедила себя, что коль скоро она сама пренебрежительно относится к национальному элементу, то точно так же происходит и во всех странах, находящихся под ее влиянием, что везде и всегда вопрос принципа будет главенствовать перед национальным вопросом. Уже события в Ломбардии* должны были вызвать особые размышления у венских студентов-реформаторов*, вообразивших, будто достаточно изгнать князя Меттерниха и провозгласить свободу печати, чтобы разрешить все чудовищные затруднения, отягощающие австрийскую монархию. Итальянцы же с неизменным упорством продолжают видеть в них лишь* Tedeschi[1] и Barbari,[2] словно они и не возрождались в очистительных водах мятежа. Но революционная Германия незамедлительно получит в этом отношении еще более суровый и знаменательный урок, поскольку он будет преподан из ближайшего окружения. В самом деле, никто не подумал, что, сокрушая или ослабляя все прежние власти, потрясая до самых оснований весь политический строй этой страны, в ней пробуждают опаснейшее осложнение, вопрос жизни или смерти для ее будущности — вопрос племенной*. Как-то забыли, что в самом сердце мечтающей об объединении Германии, в Богемской области и окрестных славянских землях живет шесть или семь миллионов людей, для которых в течение веков, из поколения в поколение, германец ни на мгновение не переставал восприниматься чем-то несравненно худшим, нежели чужеземец, одним словом, всегда остается Немцем…Разумеется, здесь идет речь не о литературном патриотизме нескольких пражских ученых*, сколь почтенным бы он ни был; эти люди, несомненно, уже сослужили великую службу своей стране и еще послужат ей; но жизнь Богемии состоит в другом*. Подлинная жизнь народа никогда не проявляется в напечатанных для него книгах, за исключением, пожалуй, немецкого народа; она состоит в его инстинктах и верованиях, а книги (нельзя не признаться) способны скорее раздражать и ослаблять их, чем оживлять и поддерживать*. Все, что еще сохраняется от истинно национального существования Богемии, заключено в ее гуситских верованиях*, в постоянно живом протесте угнетенной славянской народности против захватов римской Церкви, а также против немецкого господства. Здесь-то и коренится связь, соединяющая ее со всем ее славным боевым прошлым, находится звено, которое свяжет однажды чеха из Богемии с его восточными собратьями. Нельзя переусердствовать в настойчивом внимании к этом предмету, поскольку именно в сочувственных воспоминаниях о Восточной Церкви, в возвращениях к старой вере (гуситство в свое время служило лишь несовершенным и искаженным ее выражением) и сказывается глубокое различие между Польшей и Богемией*: между Богемией, против собственной воли покоряющейся западному сообществу, и мятежно католической Польшей — фанатичной приспешницей Запада и всегдашней предательницей своих.

Я знаю, что теперь истинный вопрос еще не поставлен в Богемии и что самый примитивный либерализм с примесью коммунизма в городах и, вероятно, какой-то доли жакерии в деревнях волнуется и дергается на поверхности страны*. Но все это опьянение вскоре пройдет, и, самим ходом вещей, сущность положения не замедлит проясниться. Тогда вопрос для Богемии встанет следующим образом: что сделает Богемия с окружающими ее народностями, моравами, словаками, словом, с семью или восемью миллионами человек одного с ней языка и племени, если Австрийской империи суждено развалиться после потери Ломбардии и сейчас уже полного освобождения Венгрии?* Будет ли она стремиться к независимости или согласится войти в нелепые рамки будущего Германского Единства, которое обречено быть Единством Хаоса? Маловероятно, что последний вариант может ее привлекать. В таком случае она неизбежно подвергнется всякого рода враждебным действиям и нападениям, для отпора которым ей, конечно, уже не придется опираться на Венгрию. Чтобы понять, к какому государству Богемия будет вынуждена примкнуть, несмотря на господствующие в ней сегодня идеи и на те учреждения, которые станут управлять ею завтра, остается лишь вспомнить слова, сказанные мне в 1841 году в Праге самым национально мыслящим патриотом этой страны. «Богемия, — говорил мне Ганка*, — будет свободной и независимой, достигнет подлинной самостоятельности лишь тогда, когда Россия вновь завладеет Галицией». Вообще, следует особо отметить неизменное расположение, с каким к России, русскому имени, его славе и будущности всегда относились в Праге национально настроенные люди*; и это в то время, когда наша верная союзница Германия скорее из безучастности, нежели по справедливости, сделалась подкладкой для польской эмиграции, чтобы возбуждать против нас общественное мнение всей Европы. Любой русский, посетивший Прагу в последние годы, сможет подтвердить, что единственный услышанный им там в наш адрес упрек относится к сдержанности и безразличию, с какими национальные устремления Богемии воспринимались у нас. Высокие и великодушные соображения внушали нам тогда такое поведение; теперь же, конечно, оно лишилось бы всякого смысла, ибо жертвы, принесенные нами тогда делу порядка, совершались бы ныне в пользу Революции.

Но если правда, что Россия в нынешних обстоятельствах менее чем когда-либо имеет право обескураживать питаемые к ней симпатии, то будет справедливым признать, с другой стороны, существование исторического закона, провиденциально управлявшего до сих пор ее судьбами*: именно самые заклятые враги России с наибольшим успехом способствовали развитию ее величия*. Вследствие этого провиденциального закона у нее появился еще один недруг, который, несомненно, окажет большое влияние на ее будущие судьбы и значительно посодействует ускорению их исполнения. Недруг, о котором идет речь, — Венгрия, я разумею мадьярскую Венгрию. Из всех врагов России она, возможно, ненавидит ее особенно яростно. Мадьярский народ, самым странным образом соединивший революционный пыл с дикостью азиатской орды (о нем можно сказать столь же справедливо, как и о турках, что он лишь временно разбил свой лагерь в Европе), пребывает в окружении славянских племен, одинаково ему ненавистных*. Личный враг этих племен, чьи судьбы им так долго ломались, он вновь, после веков брожений и смут, все еще видит себя заточенным среди них. Все его соседи (сербы, хорваты, словаки, трансильванцы, вплоть до карпатских малороссов) составляют звенья одной цепи, которую он считал навсегда разорванной. А теперь он чувствует над собою руку, которая сможет, когда и как пожелает, воссоединить эти звенья и стянуть цепь. Отсюда его инстинктивная ненависть к России. С другой стороны, нынешние партийные вожаки, поверив иностранным газетам, всерьез внушили себе, что мадьярскому народу предстоит исполнить великое призвание на православном Востоке, словом, противодействовать исполнению судеб России… До сих пор умеряющее влияние Австрии худо-бедно сдерживало все это брожение и безрассудство; но теперь, когда последняя связь порвана, а старый и бедный, впавший в детство отец взят под опеку*, следует предвидеть, что полностью раскрепощенное мадьярство может свободно развиться до всех своих крайностей и самых безумных авантюр. Уже ставился вопрос об окончательном присоединении Трансильвании*. Говорят о восстановлении прежних прав на Дунайские княжества и Сербию. Во всех этих странах удвоится пропаганда для возбуждения антирусских настроений и повсеместной смуты. Расчет делается на то, чтобы в один прекрасный день объявиться с оружием в руках, потребовать во имя ущемленных прав Запада возврата устьев Дуная и повелительно сказать России: «Ты не пойдешь дальше!». — Вот, бесспорно, некоторые статьи программы, вырабатываемой ныне в Пресбурге*. В прошлом году все это ограничивалось лишь газетными фразами, которые теперь в любой момент могут обернуться весьма серьезными и опасными попытками. Но всего неотвратимее кажется нам сейчас столкновение между Венгрией и двумя зависимыми от нее славянскими королевствами. В самом деле, Хорватия и Славония, предвидя, что ослабление законной власти в Вене неизбежно предает их на произвол мадьярству, видимо, получили от австрийского правительства обещание отдельного самоуправления с присоединением к ним Далмации и военной границы. Эта позиция, которую объединенные таким образом страны пытаются занять по отношению к Венгрии, незамедлительно приведет к обострению всех прежних разногласий и разжиганию там открытой гражданской войны. А поскольку авторитет австрийского правительства окажется, вероятно, слишком слабым для мало-мальски успешного посредничества между воюющими сторонами, то венгерские славяне, как слабейшие, возможно, потерпели бы неудачу в борьбе, если бы не одно обстоятельство, которое рано или поздно обязательно должно прийти к ним на помощь: предстоящий им противник является прежде всего врагом России. К тому же по всей этой военной границе, составленной на три четверти из православных сербов, нет ни одной хижины поселенцев (со слов даже самих австрийцев), где рядом с портретом императора Австрии не висел бы портрет другого Императора, упорно признаваемого этими верными племенами за единственно законного*. Впрочем (зачем скрывать от самих себя), маловероятно и то, что все эти разрушающие Запад толчки землетрясения* остановятся у порога восточных стран. И как могло бы случиться, чтобы в столь беспощадной войне, в готовящемся крестовом походе нечестивой Революции, уже охватившей три четверти Западной Европы, против России Христианский Восток, Восток Славяно-Православный, чье существование нераздельно связано с нашим собственным, не ввязался бы вслед за нами в разворачивающуюся борьбу. И, быть может, с него-то и начнется война, поскольку естественно предположить, что все терзающие его пропаганды (католическая, революционная и проч. и проч.), хотя и противоположные друг другу, но объединенные в общем чувстве ненависти к России*, примутся за дело с еще большим, чем прежде, рвением. Можно быть уверенным, что для достижения своих целей они не отступят ни перед чем… Боже праведный! Какова была бы участь всех этих христианских, как и мы, народностей, если бы, став, как уже происходит, мишенью для всех отвратительных влияний, они оказались покинутыми в трудную минуту единственной властью, к которой они взывают в своих молитвах? — Одним словом, какое ужасное смятение охватило бы страны Востока в их схватке с Революцией, если бы законный Государь, Православный Император Востока, медлил еще дальше со своим появлением!

Нет, это невозможно. Тысячелетние предчувствия совсем не обманывают. У России, верующей страны, достанет веры в решительную минуту. Она не устрашится величия своих судеб, не отступит перед своим призванием.

И когда еще призвание России было более ясным и очевидным? Можно сказать, что Господь начертал его огненными стрелами на помраченных от бурь Небесах. Запад уходит со сцены, все рушится и гибнет во всеобщем мировом пожаре — Европа Карла Великого* и Европа трактатов 1815 года*, римское папство и все западные королевства, Католицизм и Протестантизм, уже давно утраченная вера и доведенный до бессмыслия разум, невозможный отныне порядок и невозможная отныне свобода*. А над всеми этими развалинами, ею же нагроможденными, цивилизация, убивающая себя собственными руками…

И когда над столь громадным крушением мы видим еще более громадную Империю, всплывающую подобно Святому Ковчегу*, кто дерзнет сомневаться в ее призвании, и нам ли, ее детям, проявлять неверие и малодушие?..

12 апреля 1848

Римский вопрос*

Если среди вопросов дня или, скорее, века есть такой, в котором, как в фокусе, сходятся и сосредоточиваются все аномалии, все противоречия и все непреодолимые трудности, с которыми сталкивается Западная Европа, то это, несомненно, римский вопрос.

Да иначе и быть не могло, благодаря неумолимой логике, вносимой Богом, как тайное правосудие, в события сего мира*. Глубокий и непримиримый раскол, веками подтачивающий Запад*, должен был в конце концов найти свое высшее выражение и достигнуть самого корня дерева. Никто не станет оспаривать у Рима его почетного права: в наши дни, как и всегда, он — корень западного мира. Однако, несмотря на живую озабоченность умов этим вопросом, весьма сомнительно, чтобы они отдавали себе ясный и точный отчет в его содержании.

Вероятно, заблуждению относительно природы и значения так поставленного вопроса способствует прежде всего мнимое сходство между свершившимся на наших глазах в Риме* и рядом предшествующих эпизодов из его предыдущих революций, а также самая существенная связь современного римского движения с общим развитием европейской революции. Все эти дополнительные обстоятельства, как будто объясняющие с первого взгляда римский вопрос, в действительности лишь скрывают от нас его глубину.

Конечно же, этот вопрос необычен — и не просто потому, что касается всего на Западе, он, можно сказать, даже превосходит происходящее.

Теперь все, еще остающееся на Западе от положительного Христианства, связано либо наглядным, либо более или менее явным сродством c римским Католицизмом, для которого

Папство, как оно сложилось за века, является очевидной основой и условием существования. И вряд ли кто решится бросить обвинения в парадоксальности или клевете такого утверждения.

Протестантизм с его многочисленными разветвлениями едва протянул три века и умирает от немощи во всех странах, где он господствовал до сих пор, кроме разве что Англии*; там же, где он еще проявляет какие-то признаки жизни, проявления эти стремятся к воссоединению с Римом. Что касается религиозных доктрин, возникающих вне всякой общности с одним или другим из этих двух вероисповеданий, то они, несомненно, представляют собой лишь частные мнения.

Одним словом, Папство — вот единственный в своем роде столп, худо-бедно подпирающий на Западе ту часть христианского здания, которая уцелела и устояла после великого разрушения шестнадцатого века и последовавших затем крушений. И именно этот столп и собираются теперь разрушить, направив удар на саму его основу.

Нам слишком хорошо известны все те затасканные словеса, коими как ежедневная печать, так и официальные декларации некоторых правительств по обыкновению пользуются для сокрытия подлинной действительности: дескать, до Папства как религиозного учреждения и не думают касаться, пред ним преклоняются, его почитают и обязательно поддержат, у него даже не оспаривают светской власти, а притязают лишь на изменение ее применения. От него потребуют только всеобще необходимых уступок и навяжут ему только совершенно законные преобразования. Во всем этом хотя и есть изрядная доля сознательной недобросовестности, однако преизобилуют невольные заблуждения.

Конечно же, было бы недобросовестно, даже со стороны наиболее искренних, притворяться, будто они верят, что серьезные и честные реформы теперешнего образа правления римского Государства не могут привести через определенное время к его полной секуляризации.

Но вопрос-то собственно и не в этом: истинный вопрос заключается в знании того, в чьих интересах совершилась бы секуляризация, то есть каковы будут природа, дух и устремления той власти, которой вы передадите отнятое у Папства светское правление? Ведь невозможно скрыть от себя, что именно под опекой этой новой власти Папство будет вынуждено впредь жить.

И вот здесь-то и преизбыточествуют иллюзии. Нам известно идолопоклонство западных людей перед всем, что является формой, формулой и политическим механизмом*. Это идолопоклонство стало как бы последней религией Запада. Но если только не закрывать совсем глаза и не запечатывать ум перед всяким фактом и очевидной истиной, то как же, после всего случившегося, можно суметь уверить себя, будто при современном положении Европы, Италии, Рима навязанные Папе либеральные и полулиберальные установления останутся надолго во власти средних, умеренных и мягких убеждений? Для подтверждения защищаемого вами тезиса вам нравится представлять эти убеждения таковыми, как будто им не угрожает своим быстрым захватом революция, способная сразу же превратить их в боевое орудие для подрыва не только светского суверенитета Папы, но и самого религиозного установления. И было бы зряшным делом наставлять сторонников революционного принципа, как Господь Сатану, мучить лишь тело верного Иова, не касаясь его души. Будьте уверены, что революция, менее совестливая, чем ангел тьмы, совсем не примет в расчет ваши наказы.

Всякое заблуждение, всякое недоразумение в этом отношении невозможно для того, кто вполне постиг сущность разворачивающегося на Западе спора, ставшего в течение веков его жизнью; жизнью ненормальной, конечно, но действительной, не вчера зародившимся и все еще развивающимся недугом. И если встречается столь мало людей, осознающих такое положение, то это только доказывает, что болезнь уже чересчур запущена.

Когда речь заходит о римском вопросе, нет никаких сомнений, что большинство требований преобразований и уступок со стороны Папы преследует честные, законные, чуждые задней мысли интересы и что их должное удовлетворение уже не терпит отлагательства. Но такова невероятная роковая предопределенность теперешнего положения, что эти интересы, по своей природе имеющие местное значение и сравнительно незначительные, преобладают и ставят под угрозу огромный и важный вопрос. Это скромные и безобидные жилища частных людей, так расположенные, что они возвышаются над полем сражения, а враг, к несчастью, уже у самых ворот.

Секуляризация римского Государства, повторим еще раз, — вот исход всякой его честной и серьезной реформы; а с другой стороны, секуляризация в нынешних обстоятельствах оказалась бы не чем иным, как сложением оружия перед врагом — капитуляцией…

Итак, каков же вывод? Значит ли, что римский вопрос в такой его постановке является просто-напросто безвыходным лабиринтом, а папское учреждение из-за подспудного развития скрытого в нем порока последовательно пришло с веками к такому периоду своего существования, когда жизнь, как было кем-то сказано, ощущается лишь как трудность бытия? Поставлен ли Рим, подобно Западу, созданному им по своему образу и подобию, в безвыходное положение? Мы не беремся утверждать обратное…

И вот здесь-то выступает, подобно солнцу, промыслительная логика, управляющая силой внутреннего закона событиями мира*.

Скоро исполнится восемь веков с того дня, как Рим разорвал последнее звено, связывавшее его с православным преданием вселенской Церкви*. Создавая себе в тот день отдельную судьбу, он на многие века определил и судьбу Запада.

Догматические различия, отделяющие Рим от православной Церкви, известны всем*. С точки зрения человеческого разума эти различия, вполне обосновывая разделение, не объясняют в достаточной степени образовавшейся пропасти* — не между двумя Церквами, ибо Вселенская Церковь Одна*, но между двумя мирами, между двумя, так сказать, человечествами, пошедшими под двумя разными знаменами*.

Отмеченные различия не совсем объясняют, как произошедшее тогда отклонение с истинного пути должно было со всей необходимостью привести к наблюдаемому нами сегодня результату.

Иисус Христос сказал: «Царство Мое не от мира сего»*. Следовательно, нужно понять, как Рим, отпав от Единства, счел себя вправе ради собственного интереса, отождествленного им с интересом самого христианства, устроить Царство Христово как царство мира сего.

Мы хорошо знаем, как очень трудно, среди западных идей и понятий, придать этому слову его законное значение; всегда будет оставаться соблазн толковать его не в православном, но в протестантском смысле. А между этими двумя смыслами лежит расстояние, отделяющее божественное от человеческого*. Однако надо признать, что при всей отделенности столь неизмеримым расстоянием от протестантства православное учение ничуть не приблизилось и к учению Рима — и вот почему.

Рим, и правда, поступил не так, как Протестантизм, и не упразднил Церковь как христианское средоточие в угоду человеческому я, но он поглотил ее в римском я*. Он не отверг предания, а довольствовался его конфискацией ради собственной выгоды. Однако присвоение себе божественного не является ли его отрицанием?.. Вот что устанавливает страшную, но неоспоримую связь сквозь разные времена между зарождением Протестантизма и захватами Рима*. Ибо захват имеет ту особенность, что не только возбуждает бунт, но и создает еще для своей корысти видимость права.

Стало быть, современная революционная школа тут не ошиблась. Революция, представляющая собой не что иное, как апофеоз того же самого человеческого я* в его целостном и полном развитии, не преминула признать за своих и приветствовать как двух славных учителей не только Лютера, но и Григория VII*. Родственная кровь заговорила в ней, и она приняла одного, несмотря на его христианские убеждения, и почти канонизировала второго, хотя тот и был папой.

Но если очевидная связь, сцепляющая три звена этого ряда*, составляет самую сущность исторической жизни Запада, то отправной точкой такого единства необходимо признать, бесспорно, именно глубокое искажение подлинного христианского начала в навязанном ему Римом устройстве.

В течение веков Церковь на Западе, под покровительством Рима, почти совсем растеряла предписанный ей изначально законом характер. Среди великого человеческого сообщества она перестала быть обществом верных, свободно соединившихся в духе и истине под Христовым законом. Она стала учреждением, политической силой — Государством в Государстве*. По правде сказать, в Средние века Церковь на Западе оставалась лишь римской колонией, устроенной в завоеванной стране.

Именно это устройство, прикрепив Церковь к земным интересам, и предопределило ее, так сказать, смертные судьбы. Воплощая божественный элемент в немощном и бренном теле, оно привило ему все болезни и похоти плоти. Из такого устройства по провиденциальной неотвратимости для римской Церкви проистекла необходимость войны, материальной войны, необходимость, равнозначная для церковного установления смертному приговору. В этом устройстве зародилось и столкновение притязаний, вражда интересов, что не могло не привести вскоре к ожесточенной схватке между Священством и Империей — тому поистине нечестивому и святотатственному поединку*, который, длясь все Средние века, нанес на Западе смертельный удар самому принципу власти.

Отсюда столько злоупотреблений, насилий, гнусностей, копившихся веками для подкрепления вещественной власти*, без чего, как полагал Рим, нельзя было обойтись для сохранения Единства Церкви и что, напротив, как и следовало ожидать, в конечном итоге привело к полному краху столь мнимого Единства. Нельзя же отрицать, что взрыв Реформации шестнадцатого века в своем истоке был лишь реакцией чересчур долго уязвляемого христианского чувства против власти Церкви, от которой во многих отношениях оставалось лишь имя. Но так как издавна Рим старательно вклинился между вселенской Церковью и Западом, то вожди Реформации вместо того, чтобы нести свои жалобы на суд законной и сведущей власти, предпочли взывать к суду личной совести, то есть сделали себя судьями в своем собственном деле.

Вот тот подводный камень, о который разбилась реформа шестнадцатого века. Такова — не в обиду ученым мудрецам Запада будет сказано — истинная и единственная причина, из-за которой движение реформы, христианское в своем зарождении, уклонилось с пути и наконец дошло до отрицания авторитета Церкви, а затем и самого принципа всякого авторитета. Через эту брешь, проделанную Протестантизмом, так сказать, бессознательно, и вторглось позднее в западное общество антихристианское начало.

Такой исход стал неизбежным, ибо предоставленное самому себе человеческое я по своей сущности является антихристианским*. Бунт и злоупотребления этого я возникли, конечно, не в три последних века. Но именно в это время, что оказалось новым, впервые в истории человечества можно было наблюдать, как бунт и злоупотребления человеческого я возводятся в принцип и осуществляются под видом неотъемлемо присущего личности права.

Менее всего необходимо было вхождение в мир Христианства, чтобы пробудить столь надменные притязания, как менее всего было необходимо присутствие законного государя, чтобы сделать бунт полным, а злоупотребления очевидными.

В течение трех последних веков историческая жизнь Запада была — и не могла не быть — лишь непрерывной войной, постоянной атакой на всякий христианский элемент в составе старого западного общества. Эта разрушительная работа продолжалась долго, так как до нападения на установления необходимо было уничтожить их скрепляющую силу, то есть веру.

Первая французская революция навсегда останется памятной датой мировой истории именно тем, что положила* почин возведению антихристианской идеи на престол правительственного управления политическим обществом.

Дабы убедиться, что эта идея выражает истинный характер и как бы саму душу Революции, достаточно рассмотреть ее основной догмат — новый догмат, привнесенный ею в мир. Речь идет, несомненно, о догмате верховной власти народа*. А что такое верховная власть народа, как не господство человеческого я, многократно умноженного, то есть опирающегося на силу? Все, что не является этим принципом, не может быть Революцией и будет иметь лишь чисто относительное и случайное значение. Вот почему, заметим мимоходом, нет ничего глупее или коварнее, нежели иначе оценивать созданные Революцией политические учреждения. Это боевые орудия, превосходно приспособленные для соответствующего употребления, но вне своего прямого назначения, в упорядоченном обществе, им нельзя было бы вообще найти подходящего применения.

Впрочем, Революция сама позаботилась о том, чтобы не оставить нам ни малейшего сомнения относительно ее истинной природы, так высказав свое отношение к христианству: «Государство как таковое не имеет никакой религии». Вот Символ веры современного Государства и, собственно говоря, та великая новость, которую Революция принесла в мир. Вот ее собственное, существенное дело — беспримерный факт в истории человеческих обществ.

Впервые политическое общество соглашалось на власть Государства, совершенно чуждого всякого стоящего над человеком высшего освящения; Государства, объявившего, что у него нет души, а если и есть, то она совсем не верующая. Ведь всякий знает, что даже в языческой древности, во всем этом мире по ту сторону креста, находившемся под влиянием вселенского предания, искаженного, но не прерванного язычеством, — город, Государство были прежде всего религиозным учреждением. Это был как бы обломок вселенского предания, который, воплощаясь в отдельном обществе, образовывал как бы независимый центр. Это была, так сказать, местная и овеществленная религия.

Нам хорошо известно, что мнимое невмешательство в область веры со стороны Революции не слишком серьезно. Она чересчур хорошо знает природные свойства своего противника, чтобы не понимать невозможность беспристрастного отношения к нему: «Кто не со Мною, тот против Меня*». В самом деле, для предложения христианству беспристрастности нужно уже перестать быть христианином. Софизм нового учения разбивается здесь о всемогущую природу вещей. Чтобы это пресловутое невмешательство имело какой-то смысл, а не оставалось лишь обманом и западней, современному Государству следовало бы со всей необходимостью согласиться с отказом от всякого притязания на нравственный авторитет, смириться с ролью простого полицейского учреждения, простого материального факта, неспособного по своей природе выражать какую-либо нравственную идею. Стоит ли всерьез утверждать, что Революция примет такое не только унизительное, но и невозможное условие для созданного ею и представляющего ее Государства? Нет, конечно. Тем более что ее столь хорошо известное учение выводит неправомочность современного закона в вопросах веры из убеждения, будто лишенная всякого сверхъестественного освящения нравственность достаточна для исполнения судеб человече-ского общества*. Это положение может быть верным или ложным, но в любом случае оно безусловно представляет целое учение, которое для всякого добросовестного человека равнозначно полнейшему отрицанию христианской истины.

В самом деле, несмотря на пресловутую неправомочность и конституционный нейтралитет в религиозных вопросах, можно наблюдать, как современное Государство везде, где оно устанавливалось, незамедлительно предъявляло по отношению к Церкви тот же авторитет и те же права, что и прежние власти, и требовало их осуществления. Так, например, во Франции, этой по преимуществу стране логики, закон напрасно заявляет, что у Государства как такового нет религии. Ведь в своих отношениях с католической Церковью Государство не перестает себя настойчиво рассматривать совершенно законным наследником христианнейшего Короля — старшего сына этой Церкви.

Восстановим же истину фактов. Современное Государство запрещает государственные религии только потому, что имеет собственную, — и эта религия есть Революция. Если вернуться теперь к римскому вопросу, то можно легко понять невозможность того положения, в которое стремятся поставить Папство, вынуждая его принять для своей верховной светской власти условия современного Государства. Природа начала, лежащего в основании такого Государства, хорошо известна Папству. Оно инстинктивно понимает ее, и в случае необходимости христианская совесть священника предостережет Папу. Между Папством и этим началом невозможна никакая сделка, которая стала бы не просто уступкой власти, а чистым отступничеством. Но могут спросить, почему бы Папе не принять учреждений без их основного начала? Вот еще одна из иллюзий так называемого умеренного мнения, считающего себя необыкновенно рассудительным, а на самом деле свидетельствующего об отсутствии ума. Как будто учреждения могут отделиться от создавшего и оживляющего их начала… Как будто обездушенная материальная часть учреждений не является лишь мертвым, бесплодным и громоздким грузом? Впрочем, политические учреждения всегда в конечном итоге обретают то значение, какое им приписывается, не теми, кто их дает, а теми, кто их получает, — особенно если они навязываются.

Если бы Папа оставался только священником, то есть если бы Папство хранило верность своему происхождению, Революция не сумела бы подчинить его себе, поскольку преследования еще не являются овладеванием. Однако Папство отождествило себя с преходящим и гибельным элементом, делающим его теперь доступным для ударов Революции. Вот тот залог, который римское Папство много веков назад авансом выдало Революции.

Как уже было сказано, здесь ярко проявилась верховная логика промыслительного действия. Из всех учреждений, порожденных Папством со времени его отделения от православной Церкви, установление светской власти Папы, несомненно, наиболее углубило, усугубило и укрепило этот разрыв. И именно об это установление, мы видим сегодня, и спотыкается Папство.

Конечно, давно уже мир не созерцал подобного зрелища, которое представляла несчастная Италия в последнее время* перед ее новыми бедствиями. Давно уже ни одно положение, ни один исторический факт не обретали столь странного облика. Иногда случается, что накануне какого-нибудь большого несчастья людьми овладевает без всякой видимой причины приступ безумной радости, неистового веселья, — здесь же целый народ оказался одержим такого рода припадком*. И эта горячка, этот бред поддерживались и распространялись месяцами. Была минута, когда они, подобно электрическому току, пронзили все слои и сословия общества, и лозунгом всеобщего и напряженного безумия оказалось имя Папы!..*

Сколько раз бедный христианский священник должен был вздрагивать в затворнической тишине при звуках этой оргии, делавшей его своим кумиром! Сколько раз эти вопли любви, эти судороги восторга зарождали, наверное, горестное изумление и сомнение в его христианской душе, отданной на растерзание столь ужасающей популярности!

Более же всего Папу должно было удручать то, что в основании этой огромной популярности, за всей этой безудержной экзальтацией толпы, какой бы оголтелой она ни была, он не мог не видеть расчета и задней мысли.

Впервые выказывали стремление поклоняться Папе и одновременно старались отделить его от Папства*. Более того: все эти почести и преклонения воздавались лишь одному человеку потому, что в нем надеялись обрести сообщника в борьбе против самого установления. Одним словом, захотели чествовать Папу, сжигая Папство в огне фейерверка. Такое положение становилось тем более устрашающим, что несомненный расчет и задняя мысль не только содержались в намерениях партий, но и обнаруживались в стихийном инстинкте толпы. И решительно ничто не могло лучше обнажить всю фальшь и лицемерие сложившейся ситуации, нежели зрелище апофеоза главы католической Церкви в тот самый момент, когда развязалось наиболее ожесточенное гонение на иезуитов*.

Орден иезуитов* всегда будет доставлять немалое затруднение для Запада: это одна из тех загадок, ключ от которых находится в другом месте. Можно уверенно утверждать, что иезуитский вопрос слишком сокровенно касается религиозной совести Запада, чтобы он мог когда-нибудь вполне удовлетворительно разрешить его.

В поисках справедливой оценки в разговоре об иезуитах нужно прежде всего оставить без внимания всех тех людей (а имя им легион), для кого слово «иезуит» является лишь паролем, военным кличем. Конечно, самая красноречивая и убедительная из всех апологий этого знаменитого ордена заключается в той яростной и непримиримой ненависти, которую питают к нему все враги Христианской Религии. Соглашаясь с этим, нельзя тем не менее скрыть от себя, что многие католики — и притом наиболее искренние и наиболее преданные своей Церкви, от Паскаля до наших дней, — не переставали из поколения в поколение испытывать явное и непреодолимое отвращение к ордену иезуитов*. Такое расположение духа значительной части католического мира создает, по-видимому, одно из самых потрясающих и трагических положений, в какие только может быть поставлена человеческая душа.

В самом деле, можно ли вообразить более глубокую трагедию, нежели раздирающая сердце человека борьба между чувством религиозного благоговения (набожным чувством, превосходящим сыновнюю любовь) и гнусной очевидностью, когда он силится отвергнуть и подавить свидетельство собственной совести, лишь бы не признаться себе в существовании истинной и бесспорной связи между предметами своего обожания и отвращения. Между тем таково положение всякого верного католика, ослепленного своей враждебностью к иезуитам и старающегося скрыть от себя несомненный и очевидный факт — глубокую внутреннюю связь между устремлениями, учениями и судьбами ордена с устремлениями, учениями и судьбами римской Церкви*, а также полную невозможность их отделения друг от друга без органического повреждения и существенного ущерба. Ибо если освободиться от всякой предвзятости, от всяких партийных, групповых и даже национальных интересов, если, настроив ум на совершенную беспристрастность, а сердце наполнив христианским милосердием, чистосердечно спросить у истории и у окружающей действительности: что же такое иезуиты? Вот какой, по нашему разумению, должен последовать ответ: иезуиты — это люди, исполненные пламенной, неутомимой, часто геройской ревности к христианскому делу*, но тем не менее повинные в великом преступлении перед христианством. Подчиненные человеческому я — не как отдельные личности, а как целый орден, — они посчитали дело христианства настолько нераздельным с их собственным, что в пылу своих хлопот и в волнении битвы совсем забыли слово Учителя: «…не Моя воля, но Твоя да будет!*». В конце концов они стали добиваться победы Божией любой ценой, только не ценою своего личного искупления. Впрочем, это заблуждение, укорененное в первородном грехе человека* и имевшее для христианства неисчислимые последствия, свойственно не только одному Обществу Иисуса. Это заблуждение и устремление настолько роднит орден с самой Церковью Рима, что оно-то, как можно с полным правом полагать, и связывает их поистине органическим родством и подлинными кровными узами. Именно такая общность и совпадение устремлений делает иезуитский орден сгущенным, но совершенно верным выражением римского католичества; говоря до конца, он и является самим римским католичеством, но в состоянии энергичного действия и воинственности.

Вот почему этот орден, «раскачиваясь от века к веку», колеблясь между гонениями и триумфом*, поношениями и славой, никогда не находил, да и не мог бы найти на Западе ни достаточно беспристрастного религиозного убеждения для его оценки, ни правомочного религиозного авторитета для суда над ним. Часть западного общества, решительно порвавшая с христианским принципом, нападает на иезуитов лишь для того, чтобы под покровом их непопулярности вернее наносить удары своему истинному врагу. Что же касается католиков, оставшихся преданными Риму, но оказавшихся противниками ордена, то они лично, как христиане, могли бы быть и правы; однако, как римские католики, они безоружны перед орденом, ибо, нападая на него, постоянно подвергают себя опасности задеть саму римскую Церковь.

Но не только против иезуитов, этой живой силы католичества, стремились использовать полупритворную и полуискреннюю популярность, в которую облачили папу Пия IX. На него рассчитывала и другая партия — за ним оставляли иное призвание.

Сторонники национальной независимости надеялись, что полная секуляризация Папства для осуществления их целей позволила бы тому, кто прежде всего является священником, согласиться стать знаменосцем итальянской свободы. Таким образом, два самых живых и властных чувства современной Италии — отвращение к светскому господству духовенства и традиционная ненависть к иноземцу, к варвару, к немцу* — сообща требовали, каждое в своих интересах, участия Папы в их деле. Все его славили и даже боготворили, как бы условившись, что он сделается слугою всех, однако совсем не в смысле христианского смирения.

Среди общественных мнений и политических влияний, которые, предлагая ему свою поддержку, всячески домогались его покровительства, было одно, наделавшее ранее шума благодаря его нескольким проповедникам и истолкователям — людям с незаурядным литературным даром*. Если верить наивно честолюбивым учениям этих политических теоретиков, то современная Италия, под покровительством Понтификата*, вскоре должна вернуть себе вселенское первенство и в третий раз овладеть мировым скипетром*. То есть в то время, когда здание Папства сотрясалось до самых оснований, они всерьез советовали Папе перещеголять Средние века и предлагали ему ввести нечто вроде христианского Халифата* — при условии, разумеется, если новая теократия действовала бы в интересах итальянской нации.

И правда, нельзя не изумляться той склонности к химерическому и невозможному, которая владеет умами в наши дни и составляет отличительную черту нашего века. Должно быть, есть действительное сродство между утопией и Революцией*, ибо, как только последняя на мгновение изменяет своим привычкам и вместо разрушения берется созидать, она всякий раз неизбежно впадает в утопию. Ради справедливости надо уточнить, что та, на которую мы сейчас намекнули, является еще одной из самых безобидных утопий.

Наконец, в сложившемся положении вещей наступила такая минута, когда двусмысленное состояние оказалось невозможным, а Папство, для возвращения своего права, осознало необходимость резко порвать отношения с мнимыми друзьями Папы. Тогда и Революция, в свою очередь, сбросила маску и предстала перед миром в облике Римской республики*.

Что касается этой партии, то она теперь известна, ее видели в деле. Она является истинной, законной представительницей Революции в Италии. Эта партия считает Папство своим личным врагом, из-за содержащегося в нем христианского элемента. И потому она не хочет терпеть его, даже для использования в собственных интересах. Она хотела бы просто упразднить его и по сходным соображениям покончить со всем прошлым Италии: дескать, все исторические условия ее существования были запятнаны и заражены католицизмом, а потому у партии остается право, по чисто революционной абстракции, связать замышляемое государственное устройство с республиканскими традициями древнего Рима*.

В этой прямолинейной утопии примечательно то, что, несмотря на печать глубоко антиисторического характера, она продолжает хорошо известную в истории итальянской цивилизации традицию. В конце концов она являет классическое воспоминание о древнем языческом мире, языческой цивилизации. Эта традиция играла огромную роль в истории Италии, увековечилась через все ее прошлое, имела своих представителей, героев и даже мучеников и, не довольствуясь почти исключительным господством в искусствах и литературе страны, не раз пыталась сложиться политически для овладения всем обществом в целом. И замечательно, что всякий раз, как эта целенаправленная традиция пыталась возродиться, она неизменно появлялась, подобно призраку, в одном и том же месте — в Риме.

Революционное начало не могло не принять в себя и не усвоить дошедшую до наших дней традицию, поскольку та заключала в себе антихристианскую мысль. Теперь эта партия разгромлена и власть Папы по видимости восстановлена*. Однако следует согласиться, что если нечто могло еще увеличить груз роковых обстоятельств, заключенных в римском вопросе, так это именно французское вмешательство*, давшее двойной результат.

Расхожее мнение, ставшее общим местом, видит в этом вмешательстве, как обычно случается, лишь безрассудный поступок или оплошность французского правительства. И правда, если французское правительство, вмешиваясь в этот сам по себе неразрешимый вопрос, не могло себе признаться, что для него он еще более неразрешим, чем для кого-либо другого, то данное обстоятельство лишь доказывает его полное непонимание как собственного положения, так и положения Франции… что, впрочем, весьма возможно.

Вообще в Европе за последнее время слишком привыкли заключать оценку действий или, скорее, поползновений французской политики ставшей пословицей фразой: «Франция сама не знает, чего хочет». Это, может быть, и правда, но для вящей справедливости следовало бы добавить: «Франция и не может знать, чего она хочет». Ведь для такого знания необходимо прежде всего обладать Единой волей, а Франция вот уже шестьдесят лет*, как обречена иметь две воли.

И здесь речь идет не о разногласии, не о расхождениях политических или иных мнений, что встречается во всякой стране, где общество в силу роковых обстоятельств оказалось под управлением партии. Речь идет о гораздо более важном факте — о постоянной, существенной и навеки непримиримой вражде, которая в течение шестидесяти лет составляет, так сказать, внутреннюю суть народной совести во Франции. Сама душа Франции раздвоена*.

Овладев этой страной, Революция сумела ее глубоко потрясти, изменить, исказить, но ей не удалось и никогда не удастся полностью присвоить ее. Что бы она ни предпринимала, в нравственной жизни Франции есть такие начала и элементы, которые всегда будут ей сопротивляться, — по крайней мере до тех пор, пока Франция будет существовать в подлунном мире. К таковым можно отнести католическую Церковь с ее верованиями и обучением, христианский брак и семью и даже собственность. С другой стороны, можно предвидеть, что Революция, вошедшая не только в кровь, но и в душу этого общества, никогда не решится добровольно отдать добычу. И поскольку в истории мира мы не знаем ни одной заклинательской формулы, приложимой к целому народу, следует весьма опасаться, как бы такое состояние непрерывной внутренней борьбы, постоянного и, так сказать, органического раздвоения не стало надолго естественным условием существования нового французского общества.

Вот почему уже шестьдесят лет в этой стране революционное по своему принципу Государство присоединяет к себе, берет на буксир лишь взбудораженное общество, а между тем правительственная власть, которая распространяется и на то, и на другое, не имеет возможности их примирить, оказывается роковым образом обреченной на ложное и шаткое положение, окружена опасностями и поражена бессилием. Поэтому с тех пор правительства Франции (кроме одного, правительства Конвента в период Террора*), несмотря на различия в их происхождении, учениях и устремлениях, имели нечто общее: все они, не исключая и появившегося на следующий день после февральского переворота, гораздо более претерпевали Революцию, нежели представляли ее. Да иначе и быть не могло. Ведь только подвергаясь ее воздействию и одновременно борясь с ней, они могли жить. Однако мы не погрешим против истины, если скажем, что все они до сих пор погибали при исполнении этой задачи.

Как же подобная власть, столь нерешительная по природе и мало уверенная в своем праве, могла бы иметь какой-то шанс на успех, вмешиваясь в такой вопрос, как римский? Становясь посредником или судьей между Революцией и Папой, она никак не могла надеяться примирить то, что непримиримо по самой своей природе. С другой же стороны, она не могла решить тяжбу в пользу одной из противоборствующих сторон, не поранив себя и не отринув, так сказать, своей собственной половины. Столь обоюдоострое вмешательство, сколь бы ни было оно притупленным, могло лишь еще более запутать безвыходное положение, раздражить и растравить рану. И в этом власть вполне преуспела.

Каково сейчас истинное положение Папы по отношению к его подданным? И какова вероятная судьба новых учреждений, которые он им дал? Здесь, к сожалению, правомерны лишь самые печальные предположения, а сомнение неуместно.

Теперешнее положение продолжает старый порядок вещей, предшествовавший нынешнему правлению и уже тогда рушившийся под грузом своей невозможности, но гораздо более обремененный затем всем, что случилось с тех пор: в мире нравственном — огромными разочарованиями и предательствами, в мире материальном — всеми накопленными разорениями.

Известен этот порочный круг, в котором, как мы наблюдаем уже сорок лет*, крутятся и барахтаются столько народов и правительств. Управляемые принимали уступки со стороны власти лишь за частичное погашение задолженности, выплачиваемое против собственной воли недобросовестным должником. Правительства же видели в обращенных к ним прошениях только козни лицемерного врага. Такое положение вещей и взаимное недоверие, отвратительное и развращающее всегда и везде, здесь еще более усугубляется особо священным характером власти и совершенно исключительной природой ее отношений со своими подданными. Ибо, повторим еще раз, в сложившейся ситуации, когда не только из-за человеческих страстей, но самою силой обстоятельств все движется по наклонной плоскости, любая уступка, любое преобразование, хотя бы немного искреннее и серьезное, неизбежно толкает римское Государство к полной секуляризации. Секуляризация — вот, вне всякого сомнения, последнее слово нынешнего положения. Однако Папа даже в обыкновенное время не вправе допустить ее, поскольку светская власть принадлежит не ему лично, а является достоянием римской Церкви. Теперь же, при убежденности, что секуляризация, даже если бы она и способствовала удовлетворению насущных нужд, должна обернуться в конечном итоге на пользу заклятого врага не только его власти, но и всей Церкви, Папа еще менее мог бы согласиться на нее. Допустить ее — значило бы сделаться виновным сразу в отступничестве и предательстве. Вот положение Власти. Что же касается подданных, то, как очевидно, закоренелая, составляющая народный дух римлян неприязнь к господству духовенства не уменьшилась после череды последних событий.

И если, с одной стороны, уже одного подобного расположения умов достаточно для превращения самых великодушных и благонамеренных реформ в мертворожденное дитя, то, с другой стороны, неудача таких преобразований может лишь бесконечно усилить общее раздражение, утвердить общественное мнение в ненависти к восстановленной власти — и привлечь в стан врага новых бойцов.

Положение, конечно, совершенно прискорбное, и оно несет на себе печать провиденциальной кары*. Ибо нельзя вообразить для христианского священника более ужасной беды, нежели видеть себя облеченным властью, исполнение которой роковым образом ведет к погибели душ и разрушению Религии!.. Нет, разумеется, столь жестокое и противоестественное положение продлиться долго не сможет. Наказание это или испытание, в любом случае немыслимо, чтобы римское Папство еще надолго оставалось заключенным в таком огненном кругу и милосердный Бог не пришел ему на помощь и не открыл пути, чудесного, неопровержимого, непредвиденного исхода — или, лучше сказать, ожидаемого уже многие века.

Возможно, еще много терзаний и катастроф отделяют Папство и подвластную ему Церковь от этого мгновения, и они находятся лишь в самом начале бедственных времен. Ведь то будет не ничтожный огонь, не маленький пожар на несколько часов, а огромное пламя, которое, пожирая и обращая в пепел целые века суетных забот и антихристианской вражды, сокрушит наконец роковую преграду, заслоняющую желанный исход.

И как при виде всего происходящего в присутствии нового устроения злого начала, самого изобретательного и чудовищного из когда-либо виденного людьми, перед лицом этого организованного и всесторонне вооруженного мира зла с его церковью безверия и его мятежным правительством, — как, спрашиваем мы, можно было бы запретить христианам надеяться, что Бог соблаговолит соразмерить силы Своей Церкви с предназначенной ей новой задачей? Что накануне готовящихся битв Он соблаговолит восстановить всю полноту ее сил и Сам в положенный час придет и Своей милосердной рукой уврачует рану, нанесенную ее телу рукой человеческой, — ту открытую рану, которая уже восемьсот лет не перестает кровоточить!..*

Православная Церковь никогда не теряла надежды на такое исцеление. Она ждет его, рассчитывает на него — не только с верой, но и с уверенностью. Как Единому по своему началу и Единому в Вечности не восторжествовать над разъединением во времени? Вопреки многовековому разделению и всем человеческим предубеждениям она всегда признавала, что христианское начало никогда не погибало в римской Церкви* и что оно в ней всегда сильнее людских заблуждений и страстей. Поэтому она глубоко убеждена, что христианское начало окажется сильнее всех его врагов. Православная Церковь знает и то, что теперь, как и в продолжение многих веков, судьбы христианства на Западе все еще находятся в руках римской Церкви, и надеется, что в день великого воссоединения та возвратит ей неповрежденным сей священный залог.

Да будет нам позволено в заключение напомнить один эпизод, связанный с посещением Рима русским Императором* в 1846 году. Там, вероятно, еще не забыли всеобщего одушевления, с каким было встречено его появление в храме Святого Петра — появление православного Императора в Риме после многовекового отсутствия! Помнится, может быть, и электрический ток, пробежавший по толпе, когда он стал молиться у гроба Апостолов. Это волнующее чувство было правым и законным. Коленопреклоненный Император стоял там не один — вместе с ним, преклонив колена, пребывала вся Россия. Будем надеяться, что он не напрасно молился перед святыми мощами.

Россия и Запад*

<ГЛАВА I>
<1>
Положение дел в 1849 году

Февральское движение*, по свойственной ему внутренней логике, должно бы привести к крестовому походу всего охваченного Революцией Запада против России… Но этого не произошло, что является доказательством отсутствия у Революции необходимой жизненной силы — даже для осуществления значительного разрушения. Иначе говоря, Революция — болезнь, пожирающая Запад, а не душа, сообщающая ему движение и развитие.

Отсюда проистекает возможность реакции, подобно той, что была вызвана июньскими днями прошлого года*. Это реакция еще не пораженных частей страдающего организма против последовательного распространения недуга. Это июньское сопротивление и все другие, вызванные им в последующем, — значительное событие, великое Откровение. Теперь ясно, что Революция нигде не может надеяться на правление. И даже если она захватит Власть хотя бы на краткий миг, то породит лишь гражданскую войну. То есть она подточит и разложит общество, но не сможет ни овладеть им как таковым, ни управлять им от своего имени. Вот достигнутый результат, и он огромен. Ибо он свидетельствует не только о немощи Революции, но и о бессилии Запада. Всякое действие вовне ему воспрещено*. Он в корне расколот.

Сейчас Революция материально обезоружена. Подавление июньских выступлений 1848 года парализовало ей руки, а победа России в Венгрии* вынудила ее выронить оружие. Само собой разумеется, что и, будучи обезоруженной, Революция тем не менее полна жизни и мощи. Пока она ретируется с поля битвы и оставляет его победителям. Как они воспользуются своей победой?..

И прежде всего, как понимают сложившееся положение вещей законные Власти на Западе? Ибо, чтобы предрешать характер своих будущих отношений с Революцией, им следовало бы заранее определить, каковы нравственные условия их собственного существования. Одним словом, каков тот символ веры, который они могут противопоставить символу Революции?

Что касается революционного символа, мы его знаем и именно поэтому прекрасно понимаем, откуда проистекает его непреодолимое влияние на Запад, — ошибки более невозможны, всякая двусмысленность, вольная или невольная, стала бы отныне неуместной.

Революция, если рассматривать ее самое существенное и простое первоначало, есть естественный плод, последнее слово, высшее выражение того, что в продолжение трех веков принято называть цивилизацией Запада. Это вся современная мысль после ее разрыва с Церковью*.

Сия мысль такова: человек в конечном итоге зависит только от самого себя — в управлении как своим разумом, так и своей волей. Всякая власть исходит от человека, а всякий авторитет, ставящий себя выше человека, есть либо иллюзия, либо обман. Одним словом, это апофеоз человеческого я в самом буквальном смысле слова*.

Таково, кто не знает, изначальное верование революционной школы; но, серьезно говоря, разве общество Запада, цивилизация Запада имеет другое верование?..

А Власти предержащие этого общества, не имевшие для жизни во многих поколениях иной умственной среды, как они теперь смогут выбраться из нее? И как, не выходя из нее, они сумеют найти нужную точку Архимеда для опоры своего рычага?

Напрасно сам г-н Гизо теперь громко выступает против европейской демократии*, напрасно упрекает ее в самопоклонении, находя в нем начало всех ее ошибок и недостойных деяний: западная демократия, превратив себя в предмет собственного культа, надо признаться, всего лишь навсего слепо следовала инстинктам, которые развивались в ней благодаря вам и вашим собственным доктринам более чем кому бы то ни было. В самом деле, кто более вас и вашей школы* столь требовательно и настойчиво отстаивал права независимости человеческого разума; кто учил нас видеть в религиозной Реформации XVI-го века не столько противодействие злоупотреблениям и незаконным притязаниям римского католицизма, сколько эру окончательного высвобождения человеческого разума;* кто приветствовал в современной философии научную формулу сего высвобождения и превозносил в революционном движении 1789 года пришествие во власть и во владение современным обществом этого столь раскрепощенного разума, что он не находит иной зависимости, как только от самого себя? И как хотите вы, чтобы после подобных наставлений человеческое я, эта основная определяющая молекула современной демократии, не стало бы своим собственным идолопоклонником?* И наконец, кого оно должно, по-вашему, обожать, если не самого себя, поскольку для него нет никакого другого авторитета? Поступая иначе, оно, право, выказывало бы скромность.

Итак, согласимся, что Революция, бесконечно разнообразная в своих этапах и проявлениях, едина и тождественна в своем главном начале, и именно из этого начала, необходимо признать, вышла вся нынешняя западная цивилизация.

Мы не скрываем от себя огромного значения такого признания. Мы слишком хорошо знаем, что изложенный нами факт накладывает на последнюю европейскую катастрофу печать наиболее трагической эпохи среди всех эпох мировой истории. Весьма вероятно, что мы присутствуем при банкротстве целой цивилизации…

И в самом деле, вот уже на протяжении многих и многих поколений мы видим, как все вы, люди Запада, — народы и правительства, богатые и бедные, ученые и невежды, философы и светские люди, — все вы вместе читаете в одной и той же книге, в книге эмансипированного человеческого разума, и вот в феврале 1848 года некоторых из вас, самых нетерпеливых и авантюрных, посетила внезапная фантазия перевернуть последнюю страницу этой книги и прочесть уже известное вам страшное откровение…* Теперь напрасно возмущаться, сплочаться против смельчаков. Увы, как сделать, чтобы прочитанное оказалось непрочитанным… Удастся ли опечатать эту чудовищную последнюю страницу? Вот в чем заключается вопрос.

Я хорошо знаю, что полнота жизни в человеческом обществе не исчерпывается той или иной доктриной или тем или иным началом, что независимо от них возникают материальные интересы, способные более или менее обеспечить в обычное время существование жизни, а инстинкт самосохранения, как в любом живом организме, может какое-то время энергично сопротивляться неизбежному разрушению. Но инстинкт самосохранения, которому никогда не удавалось спасти какую-либо разгромленную армию, сумеет ли долго и надежно защищать разлагающееся общество?

Правда, на сей раз Власти предержащие, а вслед за ними и общество еще отразили последнюю атаку Революции. Но разве современная цивилизация, либеральная цивилизация Запада сохранила и защитила себя от нападавших врагов с помощью своих собственных сил и законного оружия?

Конечно, если в истории последнего времени и было в высшей степени значительное событие, то, несомненно, вот какое: на следующий же день после провозглашения европейским обществом всеобщего избирательного права верховным судией своих судеб* оно было вынуждено ради спасения цивилизации обратиться к вооруженной силе*, к военной дисциплине. А чем является вооруженная сила, военная дисциплина, как не наследием, если угодно, обломком старого мира, уже давно затопленного. И тем не менее, цепляясь именно за этот обломок, современное общество смогло спастись от нового потопа, готового вскоре поглотить и его.

Но если военное подавление, являющееся при устоявшемся порядке вещей лишь аномалией, лишь счастливой случайностью, в определенный момент сумело спасти находившееся под угрозой общество, то достаточно ли этого для обеспечения его будущности? Одним словом, сможет ли осадное положение когда-либо стать системой правления?..*

И, повторим еще раз, Революция не только враг из крови и плоти. Она более чем Принцип. Это Дух, Разум, и, чтобы его победить, следовало бы обрести умение с ним справляться.

Мне хорошо известно, что последние события породили во всех умах чрезвычайные сомнения и огромные разочарования в революционной мудрости своих отцов. Пустая бесполезность достигнутых результатов стала для них ощутимой. Но если иллюзии, которые уже можно было бы назвать вековыми заблуждениями, развеялись последней бурей, то никакая другая вера не заменила их… Сомнение только углубилось, вот и все. Ибо современная мысль может успешно сражаться не с Революцией, а с теми или иными ее следствиями — с социализмом, коммунизмом и даже атеизмом. Однако ей надо было бы отречься от себя самой, дабы уничтожить основополагающий революционный Принцип. Вот почему еще западное общество, выражающее эту мысль, видя себя после февральской катастрофы на краю пропасти, смогло инстинктивным движением отпрянуть от нее; но ему потребовались бы крылья, чтобы преодолеть эту пропасть, или чудо, еще не случавшееся в истории человеческого Общества, чтобы вернуться вспять.

Таково настоящее положение дел в мире. Оно, несомненно, ясно для Божественного Провидения, но неразрешимо для современного разума*.

Именно под воздействием подобных обстоятельств Власти предержащие на Западе призваны руководить Обществом, укреплять и упрочивать его на прежних основах, и они вынуждены заниматься этим делом с помощью инструментов, полученных из рук Революции и изготовленных для ее потребностей.

Однако независимо от этой задачи общего умиротворения, единой для всех правительств, у каждого из крупных государств на Западе есть еще свои отдельные вопросы, которые являются плодом и как бы итогом их особенной истории и которые, будучи, так сказать, поставленными на обсуждение историческим Промыслом, требуют неизбежного решения. Именно на эти вопросы и накинулась европейская Революция в разных странах, но она сумела найти там лишь поле битвы против Власти и Общества. Теперь, когда все ее усилия и попытки потерпели позорное поражение и вместо разрешения вопросов она их только обострила, правительства должны, в свою очередь, пытаться их разрешить в присутствии и, если так можно выразиться, под присмотром побежденного ими противника.

Но прежде всего перейдем к обозрению различных вопросов.

<2>

Для того, кто на месте понимающего, но стороннего свидетеля наблюдает за происходящим в Западной Европе, нет, конечно же, ничего более примечательного и поучительного, чем, с одной стороны, постоянное разногласие, очевидное и неизбывное противоречие между господствующими там идеями, между тем, что в действительности надлежит называть мнением века, общественным мнением, либеральным мнением, и реальностью фактов*, ходом событий, а с другой стороны — столь малое впечатление, которое этот разлад, это так бросающееся в глаза противоречие, кажется, производит на умы.

Для нас, смотрящих со стороны, несомненно, нет ничего легче, чем отличать в Западной Европе мир фактов, исторических реальностей от огромного и навязчивого миража, которым революционное общественное мнение, вооруженное периодической печатью, как бы прикрыло Реальность. И в этом-то мираже уже 30–40 лет живет и движется, как в своей естественной среде, эта столь фантастическая, сколь и действительная сила, которую называют Общественным Мнением*.

Странная вещь в конечном счете эта часть <общества> — Публика*. Собственно говоря, именно в ней и заключена жизнь народа, избранного народа Революции*. Это меньшинство западного общества (по крайней мере, на континенте), благодаря новому направлению, порвало с исторической жизнью масс и сокрушило все позитивные верования… Сей безымянный народец одинаков во всех странах. Это племя индивидуализма, отрицания. В нем есть, однако, один элемент, который при всей своей отрицательности служит для него связующим звеном и своеобразной религией. Это ненависть к авторитету в любых формах и на всех иерархических ступенях, ненависть к авторитету как изначальный принцип*. Этот совершенно отрицательный элемент, когда речь идет о созидании и сохранении, становится ужасающе положительным, как только встает вопрос о ниспровержении и уничтожении. И именно это, заметим попутно, объединяет судьбы представительного правления на континенте. Ибо то, что новые учреждения называли по сей день представительством, не является, что бы там ни говорили, самим обществом, реальным обществом с его интересами и верованиями*, но оказывается чем-то абстрактным и революционным, именуемым публикой, выразителем мнения, и ничем более. И поэтому этим учреждениям удавалось искусно подстрекать оппозицию, но нигде до настоящего времени они не сумели создать хотя бы одно правительство…

И тем не менее действительный мир, мир исторической реальности, даже под чарами миража оставался самим собой и продолжал идти своим путем совсем рядом с этим миром общественного мнения, который, благодаря общему согласию, также приобрел какое-то подобие реальности.

<3>

После того как революционная партия представила нам зрелище своей немощи, теперь наступает черед правительств, которые не замедлят доказать, что если они еще достаточно сильны для противостояния полному разрушению, то для восстановления и какого-либо перестраивания у них более нет достаточных сил. Они похожи на тех больных, которым удается одолеть недуг, но только после того как он глубоко разложил организм, и их жизнь отныне становится лишь медленной агонией. 1848 год явился землетрясением*, которое обрушило не все поколебленные им здания, однако те, что устояли, оказались в таких трещинах, что их окончательный обвал неминуем в любой момент.

В Германии междоусобная война составляет саму основу ее политического положения*. Сейчас это более, чем когда-либо, Германия Тридцатилетней войны* — Север против Юга, разрозненные государства против единой Власти, — но все неизмеримо возросло под воздействием революционного принципа. В Италии теперь не только, как прежде, соперничество с Германией и Францией или ненависть Италии к пребывающему за горами Варвару*. Налицо, кроме того, смертельная война, объявленная Революцией, взявшей на вооружение итальянское национальное чувство, опороченному римским Папством католицизму*. Что же до Франции, которая не может более существовать без отречения на каждом шагу от того, что вот уже 60 лет составляет ее жизненный принцип*, от Революции, — это страна, по логике вещей и воле рока приговоренная к бессилию. Это общество, приговоренное инстинктом самосохранения прибегать к услугам одной своей руки лишь только для того, чтобы связать другую.

Таково, на наш взгляд, сегодняшнее положение на Западе. Революция, являющаяся логическим следствием и окончательным итогом современной цивилизации, которую антихристианский рационализм отвоевал у римской Церкви*, — Революция, фактически убедившаяся в своем абсолютном бессилии как организующего начала и почти в таком же могуществе как начала разлагающего, — а с другой стороны, остатки элементов старого общества в Европе, еще достаточно живучие, чтобы при необходимости отбросить до определенной отметки материальное воздействие Революции, но столь пронизанные, насыщенные и искаженные революционным принципом, что они оказались как бы беспомощными создавать что-либо могущее вообще приниматься европейским обществом в качестве законной власти, — вот дилемма, ставящаяся сейчас во всей ее огромной важности. Частичная неопределенность, сохраняющаяся за будущим, затрагивает один-единственный пункт: неизвестно, сколько времени нужно для того, чтобы подобное положение породило все эти последствия. Что касается природы этих последствий, то предугадать их можно было бы, лишь полностью выйдя за пределы западной точки зрения и смирившись для понимания простой истины, а именно: европейский Запад является лишь половиной великого органического целого, и по видимости неразрешимые затруднения, терзающие его, найдут свое разрешение только в другой половине…*

<МАТЕРИАЛЫ К ТРАКТАТУ «РОССИЯ И ЗАПАД»>
<Программы трактата>

<1>

<2>

РОССИЯ И ЗАПАД

I. Общее положение дел.

I. Положение дел в 1849 году.

II. Римский вопрос.

II. Римский вопрос.

III. Италия.

III. Италия.

IV. Германское единство.

IV. Германское единство.

V. Австрия.

V. Австрия

VI. Россия.

VI. Россия.

VII. Россия и Наполеон.

VII. Россия и Наполеон.

VIII. Будущность.

VIII. Россия и Революция.

IX. Будущность.

<МАТЕРИАЛЫ К ГЛАВЕ III>
<1>
Италия

Чего хочет Италия? Истинного, ложного и надуманного.

Истинное: независимость, муниципальная самостоятельность с федеральной связью — изгнание чужеземца, немца*.

Ложное: классическая утопия — единая Италия*. С Римом во главе. Римская реставрация*.

Откуда эта утопия? Ее происхождение — ее роль в прошлом и до наших дней.

Две Италии. Италия народа, масс, действительности. — Италия книжников, ученых, революционеров, от Петрарки до Мадзини*.

Совершенно особая роль этого направления книжников в Италии. Его значение: это традиция древнего Рима, языческого Рима*. — Почему этот призрачный образ наиболее реален в Италии, чем в других местах.

Римская Италия* была завоеванной Италией. Вот почему единство Италии, как его понимают эти господа*, является римским, а никак не итальянским фактом.

Италия тогда принадлежала Риму, потому что Рим владел Империей*. Что такое Империя? Это передача полномочий*, жалуемые ею права. Сии права теряются, как только полномочия отменяются, — их утрачивают вместе с Империей. Так именно и произошло с Римом. Но поскольку имперского престола больше нет в Италии, в ней не находится места и для этого искусственного единства. — Она с полным правом возвращает себе свою независимость и свои местные самоуправления.

Удаление Империи из Рима и перенос ее на Восток* — это христианская мысль, которую языческая мысль стремится отрицать*. Вот почему языческая мысль неправильно судит об истинном положении дел в Италии. Италия, предоставленная свободе своих действий, но лишенная Империи, есть

Италия, лишенная Империи, но неспособная обходиться без имперской власти.

Имперская власть: это единая связка прутьев.

Почему эта власть никогда не занимала принадлежащего ей места — Папство парализовало ее.

Борьба Папства и Империи — ее последствия для Италии.

Римское Папство и германская Империя. Оба — захватчики в отношении к Востоку — сначала сообщники, а потом враги. Италия — добыча, оспариваемая ими друг у друга*. — Отсюда все ее беды.

Беглый взгляд на эту плачевную историю.

Оба призывают в Италию чужеземца, который прочно там устраивается. Папство, хотя и значительно умаленное, продолжает хранить и стеречь Рим, центр мира. Рухнувшая Империя завещает Италию австрийскому господству*. Последняя схватка: Австрия более чуждая, чем когда-либо. Италия, как никогда, раздираемая и терзаемая. Папство сближается с Австрией*. Дело Независимости все более отождествляется с революционным делом*. — Огромная важность положения.

Французское вмешательство, в пользу Революции, только осложняет это положение*. Раздор. Внутренняя борьба всех элементов между собой.

Единственно возможный выход.

Империя восстановлена*. Папство секуляризировано…*

<2>
<Италия>

Две вещи по обыкновению одинаково ненавидимы в Италии:* tedeschi[3] и preti.[4]

Какая сила теперь оказалась бы в состоянии освободить Италию от одних и от других, не позволяя Революции одержать победу и не разрушая Церковь? Такая сила, если она существует, является прирожденной покровительницей Италии*.

<3>

Папа лицом к лицу с Реформацией*.

Римский вопрос в настоящее время неразрешим. Он мог бы быть разрешен только на путях возвращения римской Церкви в лоно Православия*.

Есть только одна мирская власть, опирающаяся на вселенскую Церковь*, которая была бы в состоянии преобразовать Папство, не разрушая Церковь.

Такая власть никогда не существовала и не могла существовать на Западе. — Вот почему все светские власти Запада, от Гогенштауфенов* до Наполеона, в своих распрях с Папами в конечном итоге принимали в качестве вспоможения антихристианский принцип* — точно так же, как пресловутые реформаторы, и по той же причине.

<МАТЕРИАЛЫ К ГЛАВЕ IV>
<1>
Германское единство

Что такое Франкфуртский парламент?* Взрыв Германии идеологов*. Германия идеологов — ее история.

Идея объединения — плод ее собственной деятельности. Она не исходит от масс, не вытекает из истории. — Доказательством этому служит утопия, отсутствие чувства реальности, всегда достаточного у масс, но почти никогда не достающего книжникам*.

Германское единство = европейское господство, но где для него условия? Что представляла собою древняя германская Империя во времена своего могущества? То была Империя с римской душой и славянским телом (завоеванным у Славян)*. То, что составляло ее собственно германский элемент, не содержало, так сказать, необходимого материала для Империи.

Между Францией, нависающей над Рейном, и Восточной Европой, тяготеющей к России, есть место для независимости, но не для главенства.

Подобное же политическое условие, почтенное, но не дающее превосходства, требует федерации и не отвергает единства.

Ибо единство, единое устройство предполагает Призвание, которого Германия уже не имеет…

Но возможно ли для Германии, даже в узких пределах, органическое единство?

Дуализм, внутренне свойственный Германии*.

Империя являлась формулой, предназначенной для его предотвращения. Формула эта оказалась недостаточной. Империя была таковой лишь наполовину; дуализм, настойчиво проходящий через все существование Империи.

Империя, сама ее душа, сокрушена Реформацией, которая, напротив, освятила дуализм.

Тридцатилетняя война обустроила и укрепила его*. Дуализм стал нормальным состоянием Германии. — Австрия, Пруссия.

Так шло до наших дней. Россия, истинная Империя, превратив их в своих союзников, усыпила враждебное соперничество, но не уничтожила его.

Как только Россия устраняется, война возобновляется*.

Единство невозможно изначально, поскольку… с Австрией не может быть никакого единства. Без Австрии нет Германии. Германия не может стать Пруссией, потому что Пруссия не может стать Империей.

Империя предполагает законность*. Пруссия незаконна*.

Империя в другом месте*.

Пока же будет две Германии. Это их естественное положение — единство придет к ним извне.

<2>
Германское единство

Весь вопрос единства Германии сводится теперь к тому, чтобы знать, захочет ли она смириться и пребывать Пруссией*.

Нужно было бы, разумеется, чтобы Германия сама добровольно захотела этого, ибо Пруссия неспособна принудить ее к нему. Для такого принуждения есть лишь два средства. Революция — невозможное средство для упорядоченного правления; завоевание — невозможно из-за соседей.

С другой стороны, король Пруссии по самой природе своего происхождения никогда не сможет стать императором Германии*. — Почему так? По той же причине, по какой Лютер никогда бы не смог стать Папой.

Пруссия есть не что иное, как отрицание германской Империи*.

Успешное отрицание.

Принцип единства Германии уже не заключен в ней самой…

<МАТЕРИАЛЫ К ГЛАВЕ V>
<1>
Австрия

Каково было значение Австрии в прошлом? Она выражала факт господства одного племени над другим, германского племени над славянским.

Как это оказалось возможным? При каком условии?.. Историческое объяснение хода вещей (только династическое)*.

Этот факт германского господства над славянами, опровергнутый Россией.

Уничтоженный последними событиями*.

Чем является Австрия теперь и чем собирается быть?

Австрия, став конституционной*, провозгласила Gleichberechtigung,[5] равноправие для различных народностей. — Каково же значение этого шага?

Система ли это общего нейтралитета? или чистое отрицание?*

Но возможно ли существование великой Империи на основе отрицания?

Конституционный закон — закон большинства. А поскольку большинство в Австрии принадлежит славянам, то Австрия должна бы стать славянской. — Вероятно ли такое? и даже возможно ли?

Может ли Австрия перестать быть германской, не перестав существовать?

Отношения между этими двумя племенами, политические и психологические (см. Фалльмерайера*).

Германский гнет не только политическое притеснение, он во сто крат хуже. Ибо он проистекает из той мысли немца, что его господство над славянами является его естественным правом*. Отсюда неразрешимое недоразумение и вечная ненависть.

Следовательно, искреннее равенство в правах оказывается невозможным. Но немец склоняется перед совершившимся фактом — как в России*. В результате провозглашенное Австрией Gleichberechtigung становится не чем иным, как обманом.

Она германская и останется германской.

Что из этого следует? Постоянная междоусобная война различных негерманских народностей с венскими немцами, а самих этих народностей — друг с другом при использовании конституционной законности.

Таким образом, вместо защиты и обеспечения порядка австрийское господство окажется лишь закваской для Революции.

Славянские народности, вынужденные стать революционными для отстаивания своей национальности от германской власти.

Венгрия — в славянской Империи совершенно естественно довольствовавшаяся бы подчиненным местом, согласно своему положению. Примет ли она, находясь лицом к лицу с Австрией, условие, которое та стремится ей создать?..*

Серьезные неудобства, опасности — и, наконец, нетерпимое положение — вот чем все это грозит для России.

Возможно ли существование Австрии после этого? И почему она должна была бы существовать?

Последнее размышление.

Австрия в глазах Запада не имеет иной ценности, кроме своей антирусской направленности, и тем не менее она не могла бы существовать без помощи России.

Жизнеспособна ли такая комбинация?..

Вопрос для австрийских славян сводится вот к чему: или оставаться славянами, став русскими, или превратиться в немцев, оставаясь австрийцами*.

<2>

У Австрии нет больше смысла существования. Сказано: если бы Австрии не было, ее нужно было бы выдумать*, — но почему? Чтобы сделать из нее орудие против России, и недавнее событие* доказало, что участие, дружба, покровительство России является условием самой жизни Австрии.

<МАТЕРИАЛЫ К ГЛАВЕ VI>
Россия

Западные люди, судящие о России, немного похожи на китайцев*, судящих о Европе, или, скорее, на греков (Greculi), судящих о Риме. Это, видимо, закон истории: никогда то или иное общество, цивилизация не понимает тех, кто должен их сменить.

А западная колония образованных русских, говорящая их же собственным отраженным голосом*, вводит их в еще большее заблуждение. — Насмешка эха.

Запад, поныне видящий в России лишь материальный факт, материальную силу*.

Для него Россия — следствие без причины. То есть, являясь идеалистами, они не видят идеи.

Ученые и философы, они в своих исторических мнениях зачеркнули целую половину европейского мира*.

И тем не менее, откуда у них появляется перед этой сугубо материальной силой нечто среднее между уважением и страхом, чувство awe,[6] испытываемое только по отношению к авторитету?..

Здесь еще присутствует инстинкт, более разумный, чем знание. Что же такое Россия? Что она представляет из себя? Две вещи: славянское племя, Православную Империю*.

1) Племя.

Панславизм, впавший в революционную фразеологию*. — Искаженное восприятие народности. Маскарадный костюм для Революции. Литературные панслависты являются немецкими идеологами, точно так же, как и все прочие.

Действительный панславизм в массах. Он обнаруживается при встрече русского солдата с первым встречным славянским крестьянином, словаком, сербом, болгарином и т. д., даже мадьяром. Они все единодушны в своем отношении к немцу.

Панславизм состоит еще в следующем.

Для славян вне России невозможна никакая политическая народность.

Здесь встает польский вопрос (смотреть статью Сен-При*, Revue des Deux Mondes. № 1).

2) Империя.

Племенной вопрос имеет лишь второстепенное значение, он заключает в себе, скорее, среду, а не принцип. Формирующий принцип — это православная традиция.

Россия гораздо более православная, чем славянская. Именно как православная она заключает в себе и хранит Империю*.

Что такое Империя? Учение об Империи. Империя бессмертна. Она передается. Реальность этой передачи. 4 сменившихся Империи. 5-я — последняя и окончательная*.

Эта традиция отрицается революционной школой на том же основании, что и предание в Церкви*.

Это индивидуализм, отрицающий историю.

И все-таки идея Империи была душой всей истории Запада*.

Карл Великий*. Карл V*. Людовик XIV*. Наполеон*.

Революция убила ее, что и послужило началом разложения Запада*. Но Империя на Западе всегда становилась захватом и присвоением*.

Это добыча, которую Папы поделили с германскими Кесарями (отсюда их распри)*.

Законная Империя осталась преемственно связанной с наследием Константина*. — Показать и доказать историческую реальность всего этого.

Каким образом Восточная Империя (ложные взгляды западной науки на Восточную Империю*) была передана России.

Именно в качестве Императора Востока царь является Государем России*.

«Волим царя восточного православного», — говорили малороссы*, и говорят все православные на Востоке, славяне и прочие.

Что же до турок, то они заняли православный Восток, чтобы заслонить его от западных народов, — в то время как создавалась законная Империя.

Империя едина:

Православная Церковь — ее душа, славянское племя — ее тело*. Если бы Россия не пришла к Империи, она не доросла бы до себя.

Восточная Империя: это Россия в полном и окончательном виде.

<МАТЕРИАЛЫ К ГЛАВЕ VII>
<1>
Россия и Наполеон

В связи с Наполеоном занимались словопрением. Историческая реальность оказалась неопознанной, вот почему и Поэзия осталась незамеченной.

Это кентавр* — наполовину Революция, наполовину… Но своим нутром он тяготел к Революции.

История его коронования — это символ всей его истории*. Он попытался в своем лице заставить Революцию короноваться. Это и превратило его царствование в серьезную пародию. Революция убила Карла Великого, он захотел его повторить*. — Но с появлением России Карл Великий стал уже невозможен*

Отсюда неизбежный конфликт между Наполеоном и Россией. Его противоречивые чувства по отношению к России, влечение и отталкивание*.

Он хотел бы поделить Империю, но не смог бы этого сделать. Империя — принцип. Она неделима.

(Если Эрфуртская история* верна, то это был момент наибольшего отклонения России с ее путей.)

Поразительно: личный враг Наполеона — Англия*. И тем не менее <разбился-то> он об Россию. Ибо именно Россия была его истинным противником — борьба между ними была борьбой между законной Империей и коронованной Революцией.

Сам он по-древнему пророчествовал о ней: «Она увлекаема роком. Да сбудутся ее судьбы»*.

Он сам, на рубеже России*

Проникнут весь предчувствием борьбы —

Слова промолвил роковые:

«Да сбудутся ее судьбы́…»

И не напрасно было заклинанье:

Судьбы́ откликнулись на голос твой —

И сам же ты, потом, в твоем изгнанье,

Ты пояснил ответ их роковой…

<2>

Наполеон — это серьезная пародия на Карла Великого…* Не чувствуя за собой собственного права, он всегда играл роль*, и нечто суетное в нем лишает его величие всякого величия. Его попытка возобновить дело Карла Великого стала не только анахронизмом, как у Людовика XIV и Карла V, его предшественников, но и постыдной бессмыслицей. Ибо она делалась от имени Власти, Революции, взявшей на себя миссию стереть с лица земли все следы деятельности Карла Великого.

<МАТЕРИАЛЫ К ГЛАВЕ IX>
<1>

1. Что является общим местом в суждениях о вселенской Монархии? Откуда оно взялось?..

2. Политическое равновесие в истории находится в соответствии с разделением властей в государственном праве. И то и другое является следствием с революционной точки зрения и отрицанием с органической точки зрения.

3. Вселенская Монархия — это Империя. Империя же никогда не прекращала своего существования. Она только переходила из рук в руки.

4. 4 империи: Ассирия, Персия, Македония, Рим. С Константина начинается 5-я и окончательная Империя, христианская Империя*.

5. Нельзя отрицать христианскую Империю без отрицания христианской Церкви*. Они соотносительны между собой. В обоих случаях происходит отрицание предания.

6. Церковь, освящая Империю, присоединила ее к себе — следовательно, сделала ее окончательной*.

Отсюда вытекает, что все, отрицающее Христианство, часто весьма могущественно в отрицании, но всегда бессильно в созидании, потому что является бунтом против Империи*.

7. Но эта Империя, нерушимая в своем начале, в действительности могла проходить периоды слабости, остановок, помрачения*.

8. Что представляет собою история Запада, начавшаяся с Карла Великого и завершающаяся на наших глазах?

Это история узурпированной Империи*.

9. Папа, восстав против вселенской Церкви, захватил права Империи, которые поделил, как добычу, с так называемым Императором Запада*.

10. Отсюда то, что обыкновенно происходит между сообщниками. Длительная борьба между схизматическим римским Папством и узурпированной Западной Империей, окончившаяся для одного Реформацией, то есть отрицанием Церкви, а для другой — Революцией, то есть отрицанием Империи.

<2>

Затронем вселенскую Монархию, то есть восстановление законной Империи.

Революция 1789 года стала разложением Запада. Она развалила самостоятельность Запада.

Революция уничтожила на Западе внутреннюю, местную Власть и, соответственно, подчинила ее Власти чужеземной, внешней. Ибо никакое общество не могло бы жить без Власти. Вот почему всякое общество, которое не может извлечь ее изнутри самого себя, обречено по инстинкту самосохранения заимствовать ее извне.

Наполеон ознаменовал последнюю безнадежную попытку Запада создать себе местную Власть, она закономерно потерпела неудачу. Ибо невозможно было бы извлечь Власть из Революционного Принципа. Наполеон же не был и не мог быть ничем иным.

Таким образом, начиная с 1815 года Западная Империя уже более не находится на Западе*. Империя полностью ушла с него и сосредоточилась там, где всегда сохранялась законная традиция Империи*. — 1848 год стал началом ее окончательного воцарения…* Тем не менее необходимо, чтобы она помогла себе самой в двух великих делах, которые уже идут по пути свершения.

В области светской образование Греко-Славянской Империи*. В области духовной — объединение двух Церквей*.

Первое из этих дел определенно началось в тот день, когда Австрия для спасения подобия существования прибегла к* поддержке России. Ибо Австрия, спасенная Россией, по всей необходимости станет Австрией, поглощенной Россией (немного раньше, <немного> позже).

Итак, поглощение Австрии есть не только необходимое пополнение России как славянской Империи, но еще и подчинение ей Германии и Италии, двух стран Империи.

Другое дело, предваряющее объединение Церквей, — это лишение римского Папы светской власти*.

Отрывок*

13 сентября 1849

В достигнутом нами положении можно с немалой вероятностью предвидеть в будущем два великих провиденциальных факта, которые должны увенчать на Западе революционное междуцарствие трех последних веков и положить начало в Европе новой эре.

Вот эти два факта:

1) окончательное образование великой Православной Империи, законной Империи Востока — одним словом, России ближайшего будущего, — осуществленное поглощением Австрии и возвращением Константинополя;

2) объединение Восточной и Западной Церквей.

Эти два факта, по правде говоря, составляют лишь один, который вкратце можно изложить так:

Православный Император в Константинополе, повелитель и покровитель Италии и Рима.

Православный Папа в Риме, подданный Императора.

Письмо о цензуре в России*

Пользуюсь вашим любезным дозволением, чтобы представить на суд ваш некоторые суждения, связанные с предметом нашей последней беседы. Конечно, нет никакой необходимости еще раз выражать мое искреннее приятие изложенного вами замысла* и уверять вас в серьезности моего намерения споспешествовать его осуществлению всеми доступными мне средствами, если возникнет попытка воплотить его в жизнь. Но именно для лучшего достижения этой цели посчитаю своим долгом прежде всего откровенно объяснить вам мой взгляд на вопрос. Разумеется, речь не идет здесь о моих политических убеждениях. Это было бы ребячеством: в наши дни по части политических воззрений все здравомыслящие люди придерживаются приблизительно одинакового мнения; различие заключается лишь в большей или меньшей проницательности при осознании происходящего и оценке должного будущего. Именно в степени истинности таких оценок и надлежало бы прежде всего найти взаимопонимание. И если правда (как вы сказали, дорогой князь), что практический ум в известных обстоятельствах может желать лишь осуществимого по отношению к личностям, то не менее истинно для действительно практического ума и то, что недостойно желать чего-либо вне естественных условий его существования. Но перейдем к делу. Если среди всех прочих есть истина, вполне очевидная и удостоверяемая суровым опытом последних лет, то она несомненно такова: нам было строго доказано, что нельзя чересчур долго и безусловно стеснять и угнетать умы без значительного ущерба для всего общественного организма*.

Кажется, всякое ослабление и заметное умаление умственной жизни в обществе неизбежно оборачивается усилением материальных аппетитов и корыстно эгоистических инстинктов*. Даже сама Власть не может длительно избегать неудобств подобного образа правления. Вокруг сферы ее пребывания образуется пустыня, огромная умственная пустота. И правящая мысль, не находя вне себя ни контроля, ни указания, ни какой-либо точки опоры, в конце концов приходит в смущение и изнемогает под собственным бременем еще до того, как она падет по роковому стечению событий*. К счастью, этот суровый урок не пропал даром. Прямодушие и благосклонная натура царствующего Императора позволили понять необходимость ослабления чрезмерной строгости предшествующего правления и дарования умам недостающего им воздуха…* Итак, говорю это с полным убеждением, тому, кто с тех пор в целом следил за умственной деятельностью, как она выразилась в литературном движении страны, невозможно не поздравить себя с отрадными последствиями этой перемены. Как и всякий другой, я вижу слабые стороны, а подчас и даже отклонения текущей литературы, но нельзя ей по праву отказать в одном, весьма существенном достоинстве: как только ей была предоставлена некоторая свобода слова, она постоянно стремилась по возможности лучше и вернее выражать саму мысль страны. К очень живому осознанию современной действительности и нередко к весьма замечательному таланту в ее изображении она присоединяла не менее горячую заботливость о всех насущных нуждах, о всех интересах, о всех язвах русского общества. Как и сама страна, из предстоящих усовершенствований она была поглощена лишь теми, что возможны, практически осуществимы и ясно указаны, не дозволяя отдать себя в плен утопии, этому исключительно литературному недугу. Если в войне против злоупотреблений литература иногда увлекалась и доходила до очевидных преувеличений*, то, надо заметить к ее чести, она в этом усердии никогда не отделяла в своей мысли интересы Верховной Власти от интересов страны: настолько она прониклась серьезным и честным убеждением, что вести войну против злоупотреблений означает бороться с личными врагами Императора… Мне хорошо известно, что в наше время за подобными внешними проявлениями усердия часто скрываются весьма дурные чувства и таятся далеко не честные намерения; но благодаря опыту, по необходимости приобретаемому людьми нашего возраста, нет ничего легче, чем сразу же распознать эти хитроумные уловки, и такого рода фальшь уже никого не введет в заблуждение.

Можно утверждать, что теперь в России господствуют два, почти всегда тесно связанных друг с другом, чувства: раздражение и отвращение к неутихающим злоупотреблениям и священная вера в чистые, открытые и благосклонные намерения Государя*.

Есть всеобщая убежденность, что никто сильнее Его не страдает от язв России и так решительно не желает их исцеления; но нигде, наверное, она не проявляется столь полно и живо, как среди литераторов, и следует полагать долгом чести использовать любой случай, чтобы громко провозгласить: нет, кажется, сейчас у нас общественного слоя, столь благоговейно преданного Личности Императора.

Подобные оценки (не скрою), вероятно, могут вызвать недоверие в некоторых кругах нашего официального мира. В этом мире всегда существовала какая-то предвзятость, сомнения и нерасположения, что достаточно легко объясняется особенностью его точки зрения*. Встречаются люди, которые разбираются в литературе так же, как полиция больших городов — в охраняемом ею населении, то есть знает лишь происшествия и беспорядки, коим иногда предается наш добрый народ.

Нет, что бы ни говорили, но правительству до сего дня не приходилось раскаиваться в смягчении строгих установлений, тяготивших печать*. Однако все ли сделано в этом вопросе о печати? И по мере того как умственная деятельность становится более свободной, а литературное движение развивается, не ощущается ли с каждым днем настоятельнее необходимость и полезность высшего руководства печатью? Одна цензура, как бы она ни действовала, далеко не удовлетворяет требованиям создавшегося положения вещей. Цензура служит ограничением, а не руководством. А у нас в литературе, как и во всем остальном, речь должна идти, скорее, не о подавлении, а о направлении. Мощное, умное, уверенное в своих силах направление — вот кричащее требование страны и лозунг всего нашего современного положения*.

Часто жалуются на дух непокорности и строптивости, отличающий людей нового поколения. В таком обвинении есть значительное недоразумение. Вполне очевидно, что ни в какую другую эпоху столько энергичных умов не оставалось не у дел, тяготясь навязанным им бездействием*. Но эти же самые умы, среди коих рекрутируются противники Власти, весьма часто расположены к союзу с ней, как только она изъявит готовность возглавить их и привлечь их к своей активной и решительной деятельности. Именно эта истина, подтвержденная опытом и наконец-то признанная, во многом способствовала, со времени последних революционных кризисов в различных странах Европы, заметному изменению отношений Власти и печати. И, дорогой князь, здесь я позволю себе привести в поддержку моих слов свидетельство ваших собственных воспоминаний.

Вы, как и я, знали Германию до 1848 года и должны помнить, каково было тогда отношение печати к немецким правительствам*, сколько желчи и неприязни содержалось в ее оценках их деятельности, сколько беспокойств и забот она им причиняла.

И как же произошло, что ныне это враждебное расположение большей частью исчезло и сменилось совсем иным?

Сегодня те же самые правительства, которые смотрели на печать как на неизбежное зло и вынужденно, хотя и с ненавистью, принимали ее, стали искать в ней вспомогательную силу и использовать ее как инструмент для решения собственных задач. Я привожу этот пример лишь для того, чтобы доказать, как в уже достаточно пораженных революцией странах умное и энергичное руководство постоянно находит умы, готовые признать его и следовать за ним. Впрочем, я не менее многих ненавижу, когда речь заходит о наших интересах, все эти пресловутые сравнения с происходящим за границей: почти всегда лишь наполовину понятые, они нам принесли слишком много вреда*, чтобы склонить меня ссылаться на их авторитет.

У нас, слава Богу, совсем другие инстинкты и требования, нуждающиеся в удовлетворении; наши убеждения менее испорчены и более бескорыстны*, и они могли бы отозваться на призыв Власти.

В самом деле, несмотря на настигающие нас недуги и калечащие пороки, в наших душах еще сохраняются (нельзя не повторять это неустанно) сокровища разумной доброй воли и самоотверженного деятельного духа, которые только и ожидают сочувствующего руководства, способного их принять и признать. Одним словом, если правда, о чем часто говорят, будто Государство так же много печется о душах, как и Церковь, то нигде эта истина не является столь очевидной, нежели в России, и нигде (нельзя не признаться) это государственное призвание не могло быть столь легко исполнимым*. Вот почему у нас встретили бы с единодушным одобрением и удовлетворением намерение Власти, в ее отношениях с печатью, взять на себя серьезно и честно понимаемое управление общественным сознанием и отстаивать свое право руководить умами.

Но, дорогой князь, сейчас я пишу не полуофициальную статью, а доверительное и откровенное письмо, в котором оговорки и недомолвки выглядели бы смешно и неуместно.

Посему я постараюсь точнее объяснить, на каких условиях, по моему мнению, Власть могла бы считать себя вправе воздействовать таким образом на умы.

Прежде всего необходимо рассмотреть положение страны в настоящее время, когда она озабочена весьма тягостными, но законными духовными интересами, находится между прошлым, богатым поучительными уроками (это так), и вместе с тем обескураживающими опытами и чреватым проблемами будущим.

Затем следовало бы во взгляде на нашу страну решиться признать то, что родители, видящие вырастающих на их глазах детей, с таким трудом осознают: наступает зрелый возраст, когда мысль тоже взрослеет и требует к себе соответствующего отношения. А для завоевания нравственного влияния на достигшие зрелости умы, без чего нельзя помышлять о возможности руководить ими, следовало бы прежде всего вселить в них уверенность, что по всем значительным вопросам, заботящим и волнующим сейчас страну, в высших сферах Власти имеются если и не совсем готовые решения, то, по крайней мере, твердые убеждения и целостное воззрение, связное во всех своих частях и последовательное.

Конечно, речь идет не о дозволении публике вмешиваться в совещания Государственного совета или определять совместно с печатью правительственные меры. Существенная задача заключается в том, чтобы Власть сама в достаточной степени удостоверилась в своих идеях, прониклась собственными убеждениями*, испытала потребность распространять их влияние и внедрять как элемент возрождения, как новую жизнь в сердцевину народного сознания. Власти надо понять как весьма существенную задачу, что в условиях тяготящих нас непосильных трудностей правительство как таковое ничего не сможет сделать ни во внутренней, ни во внешней политике, ни для своего блага, ни для нашего без сокровенной связи с самой душой страны, без полного и повсеместного пробуждения всех ее нравственных и умственных сил, без их искреннего и единодушного содействия общему делу.

Одним словом, следовало бы всем — и обществу, и правительству — постоянно говорить и повторять, что судьбу России можно сравнить с севшим на мель кораблем, который никакими усилиями команды нельзя сдвинуть с места, и только приливная волна народной жизни способна снять его с мели и пустить вплавь*.

По моему мнению, вот во имя такого начала и чувства Власть могла бы теперь овладеть сердцами и умами, взять их, так сказать, в свои руки и вести куда ей угодно. С этим знаменем они пошли бы за ней всюду.

Излишне говорить, что я совсем не стремлюсь для этого превратить правительство в проповедника, возвести его на кафедру для поучений перед безмолвным собранием. Ему следовало бы внести свой дух, а не свое слово в ту честную пропаганду, которая осуществлялась бы под его покровительством.

И поскольку первым условием успеха при желании убедить людей является умение привлечь внимание слушателей к собственным словам, то, разумеется, для успеха этой спасительной пропаганды необходимо не только не стеснять свободу прений, но, напротив, делать их настолько серьезными и открытыми, насколько позволяют складывающиеся в стране обстоятельства*.

Ибо надо ли в тысячный раз настаивать на факте, очевидность которого бросается в глаза: в наши дни везде, где свободы прений нет в достаточной мере, нельзя, совсем невозможно достичь чего-либо ни в нравственном, ни в умственном отношении.

Я знаю, как трудно (если не сказать невероятно) в подобных вопросах с должной степенью точности выразить свою мысль. Например, как определить, что следует разуметь под достаточной мерой свободы прений? Эта мера, по

сути подвижная и произвольная, весьма часто может определяться лишь самыми сокровенными и индивидуальными сторонами наших убеждений, и надлежало бы, так сказать, знать всего человека, чтобы верно понимать смысл, вкладываемый им в слова при обсуждении таких проблем. Что касается меня, то я, как и многие, более тридцати лет следил за этим неразрешимым вопросом о печати* во всех превратностях его изменчивой судьбы. И вы меня обяжете, дорогой князь, если поверите, что после столь длительного изучения и наблюдения сей вопрос не мог бы не стать для меня не чем иным, как предметом самой беспристрастной и самой холодной оценки. Поэтому у меня нет ни предвзятости, ни предубеждений против всего того, что к нему относится; я даже не испытываю особой враждебности к цензуре, хотя она в последние годы тяготила Россию как истинное общественное бедствие*. Полностью признавая ее своевременность и относительную пользу, я в основном упрекаю ее за то, что в настоящее время она глубоко недостаточна для удовлетворения наших действительных нужд и подлинных интересов. Впрочем, вопрос не в том, он не заключается в мертвой букве уставов и предписаний, обретающих ценность лишь от оживляющего их духа*. Весь вопрос состоит в том, как само правительство, в собственном сознании, рассматривает свои отношения с печатью; он, добавим, заключается в большей или меньшей доле законности, признаваемой за правом индивидуальной мысли.

А теперь, чтобы оставить наконец в стороне общие соображения и ближе коснуться нынешнего положения дел, позвольте мне, дорогой князь, сказать вам со всей откровенностью сугубо конфиденциального письма, что до тех пор, пока наше правительство существенно не изменит всего склада своих привычных мыслей на отношение к нему печати, так сказать не порвет с ним, у нас невозможно предпринять ничего серьезного и действительно полезного с надеждой на какой-то успех; и ожидание приобрести влияние на умы с помощью таким образом управляемой печати всегда оставалось бы лишь заблуждением.

А между тем надо бы иметь мужество взглянуть на вопрос в его подлинном виде, созданном обстоятельствами. Невозможно, чтобы правительство всерьез не озаботилось бы явлением, возникшим несколько лет назад и приобретающим такие масштабы, значение и последствия которых ныне никто не смог бы предвидеть. Вы понимаете, дорогой князь, что я разумею учреждение русских изданий за границей вне всякого контроля нашего правительства*. Факт этот, бесспорно, важен, очень важен и заслуживает самого пристального внимания. Бесполезно пытаться скрывать растущий успех сей литературной пропаганды*. Нам известно, что сейчас Россия наводнена изданиями такого рода, их жадно ищут, они с необыкновенной легкостью переходят из рук в руки и уже проникли если и не в неграмотные народные массы, то, по крайней мере, в достаточно низкие слои общества. С другой стороны, надо обязательно признаться, что, не прибегая к положительно притесняющим и тираническим мерам, весьма трудно на самом деле воспрепятствовать как ввозу и сбыту этих изданий, так и вывозу за границу предназначенных для печати рукописей. Ну что же, наберемся смелости и дадим себе отчет в истинном значении и важности рассматриваемого факта; это просто-напросто отмена цензуры, но ее отмена в пользу вредного и враждебного влияния; и, чтобы быть в состоянии бороться с ним, постараемся понять, что составляет его силу и приносит ему успех.

До сих пор, когда речь заходит о русской печати за границей, имеется в виду, как правило, лишь издание Герцена*. Какое значение имеет Герцен для России? Кто его читает? Случайно ли его социалистические утопии и революционные происки привлекают к себе внимание? Но среди читающих его мало-мальски думающих людей найдутся ли двое из ста, кто вполне серьезно отнесся бы к его идеям и не счел бы их проявлением более или менее бессознательной мономании, им овладевшей? На днях меня даже уверяли, что люди, заинтересованные в успехе и сохранении влияния издания Герцена, весьма основательно убеждали его подальше отбросить весь революционный хлам*. Не доказывает ли это, что его газета представляет для России нечто совершенно иное, нежели проповедуемые им идеи. И как же скрыть от себя, что его сила и влияние определяются в нашем представлении свободными прениями, пусть и на предосудительных основаниях (это так), на основаниях ненависти и пристрастия, но тем не менее достаточно свободных (к чему отрицать?) для включения в состязание и других мнений, более продуманных и умеренных, а отчасти и вовсе разумных. И теперь, когда мы удостоверились, где кроется секрет его силы и влияния, нам не составит труда определить свойства того оружия, которое необходимо для победы над ним. Очевидно, что газета, готовая возложить на себя подобную миссию, могла бы рассчитывать на какой-то успех лишь в условиях, хотя бы немного сходных с условиями противника*. Вам, дорогой князь, с вашей благожелательной мудростью, решать, как и в какой мере осуществимы подобные условия в нынешнем положении, лучше меня вам известном. Разумеется, издатели не испытывали бы недостатка ни в талантах, ни в усердии, ни в искренних убеждениях. Но, откликаясь на обращенный к ним призыв, они прежде всего хотели бы увериться, что присоединяются не к полицейскому труду, а к делу совести, и посему сочли бы себя вправе требовать всей необходимой свободы, которую предполагает по-настоящему серьезная и плодотворная полемика.

Соблаговолите взвесить, дорогой князь, захотят ли влиятельные лица, которые возглавили бы учреждение такого издания и поддерживали бы его существование, предоставить ему необходимую степень свободы; не внушат ли, возможно, они себе, что из признательности за оказанное покровительство и в знак почтительной благодарности за свое привилегированное положение это издание, которое могло бы отчасти рассматриваться ими как их собственное, должно соблюдать еще большую сдержанность и осторожность, чем все другие в стране.

Но письмо слишком растянулось, и я спешу его закончить. Позвольте только, дорогой князь, добавить в заключение несколько слов, коротко выражающих всю мою мысль. Осуществление замысла, который вы любезно мне сообщили, кажется хотя и не легким, но, по крайней мере, возможным, если бы все мнения, все честные и просвещенные убеждения имели право открыто и свободно составить мыслящее ополчение, преданное личным устремлениям Императора.

Примите уверения и проч.

Ноябрь, 1857

Загрузка...