Флобер Г.

Собрание сочинений

Том 4

Содержание


 Легенда о св. Юлиане Милостивом (Перевод И.С.Тургенева)

 Простая душа (Перевод Е.Любимовой)

 Иродиада (Перевод И.С.Тургенева)

 Бувар и Пекюше (Перевод М.В.Вахтеровой)

 Лексикон прописных истин (Перевод Т.Ириновой)

 Примечания




Легенда о св. Юлиане Милостивом

I

Отец и мать Юлиана обитали в замке, построенном посреди лесов, на склоне холма.

Четыре угловые башни заканчивались остроконечными крышами, покрытыми чешуей из свинцовых блях; а стены упирались в темя скал, круто спускавшихся до самого дна глубоких расселин.

Камни, которыми вымощен был обширный двор, были так же гладки и чисты, как церковные плиты. Длинные желобы, изображавшие драконов с опущенной вниз пастью, извергали дождевую воду; она стекала ручьями в цистерну; а на подоконниках во всех этажах красовались базилики или гелиотропы в расписанных глиняных горшках.

Вторая каменная ограда заключала в себе сперва фруктовый сад; потом палисадник, в котором искусные сочетания цветов изображали вензеля; затем шпалеры виноградных лоз с беседками для отдыха и прохлаждения; наконец, особо отведенное место, где пажи забавлялись игрою в мяч. С другой стороны находились псарни, конюшни, пекарня, давильня для винограда и амбары. Зеленое пастбище расстилалось вокруг, огороженное, в свою очередь, крепким терновым тыном.

Мир так давно не нарушался в том замке, что опускная решетка ворот оставалась постоянно поднятою; рвы заросли травой, ласточки вили гнезда в трещинах бойниц - и часовой, весь день прогуливавшийся по валу, уходил в сторожку, лишь только солнце начинало слишком печь, и засыпал в ней сном праведника.

Внутри замка повсюду блестели железные оковки; шитые обои оберегали комнаты от холода; шкафы были битком набиты бельем, в погребах громоздились бочки с ценными винами, а дубовые сундуки ломились под тяжестью мешков с серебром.

В оружейной зале между знаменами и выделанными мордами хищных зверей висели оружия всех времен и народов, начиная с праща амалекитян и дротика гарамантийцев и кончая короткой, широкой шпагой сарацин и кольчугою норманнов. На главном вертеле в очаге кухни мог удобно жариться целый бык - а капелла пышностью не уступала королевской молельне. В одном углу двора, в стороне, находилась даже римская баня; но добрый господин не пользовался ею, не желая придерживаться языческих обычаев.

Постоянно закутанный в лисью шубу, он прогуливался по замку, творил суд и расправу над своими вассалами, решал споры соседей. Зимою он засматривался на хлопья падавшего снега или заставлял читать себе сказки. Как только наступали первые ясные дни, он отправлялся на своем лошаке по узким тропинкам вдоль зеленевших нив, разговаривал с крестьянами, давал им наставления и советы. После многих приключений он взял себе в супруги девицу из высокого рода.

Она была очень бела телом, немного горда и не смешлива. Верх ее высокого головного убора касался притолки, когда она проходила через дверь, шлейф ее суконного платья влачился на три шага позади ее. В ее домашнем быту соблюдался строгий, монастырский порядок. Каждое утро она распределяла работы между своими служанками, присматривала за вареньями и благовонными мазями, пряла пряжу или вышивала напрестольные пелены.

Она так усердно молилась богу, что он внял наконец ее мольбам и даровал ей сына.

На той великой радости добрый господин задал пир, который длился четыре дня и три ночи при свете факелов, при звуках арф. Все полы были усыпаны зелеными листьями. Самые дорогие пряности, куры величиною с барана подавались гостям. Ради забавы из большого пирога выскочил карлик. Ковшей наконец не хватило - так что пришлось пить из турьих рогов и шлемов.

Родильница не присутствовала при этих празднествах. Она лежала в постели - спокойно и мирно. Однажды она проснулась и увидела в лунном луче, падавшем из окна, как бы движущуюся тень. То был старец в грубой волосяной рясе, с четками на чреслах, с котомкой за плечами - в полном одеянии отшельника. Он подошел к ее постели - и сказал, не разжимая губ:

— Радуйся, о мать! Твой сын будет святой!

Она хотела вскрикнуть - но, скользнув по верхней черте лунного луча, старец тихо поднялся на воздух и исчез. Застольные песни раздавались громче прежнего. Она услыхала голоса ангелов - и голова ее упала на подушку, над которой, на задней стене кровати, виднелась кость святого мученика в богатой оправе из карбункулов.

На другой день все спрошенные слуги объявили, что не видали никакого отшельника.

Наяву ли то случилось или во сне - но то было, конечно, откровение свыше. Она никому не сказала об этом, боясь, как бы ее не упрекнули в гордости.

К утру гости разошлись - и отец Юлиана, проводив последнего из них, стоял у башенных ворот, как вдруг пред ним предстал в тумане нищий. То был цыган с заплетенной бородой, с серебряными запястьями на обеих руках; его зрачки сверкали. С вдохновенным видом произнес он несвязные слова:

— А! А! Твой сын! Много крови, много славы, постоянно счастлив, родня императору!

И, нагнувшись, чтобы поднять подаяние, он исчез в траве, сгинул!

Добрый господин посмотрел направо, налево, позвал людей громким голосом... Никого! Ветер свистал; утренний туман рассеивался.

Он приписал это видение слабости головы своей, утомленной недостатком сна. «Если я расскажу об этом, - думал он, - надо мной будут смеяться». Однако величие и блеск судеб, ожидающих его сына, ослепляли его, хотя обещание и не было вполне ясно - и он даже сомневался, точно ли он все это слышал?

Супруги скрывали друг от друга свою тайну; но оба они любили дитя одинаковой любовью и, считая его отмеченным самим богом, всячески радели и заботились о нем.

Постелька его была набита самым тонким пухом; над ней постоянно горела лампада в виде голубя; три мамки укачивали его - и, крепко запеленаный, розовенький, голубоглазый, в парчовой мантии и чепчике, разубранном жемчужинами, он походил на младенца Иисуса.

Зубы прорезались у него так легко, что он ни разу от них не плакал.

Когда ему исполнилось семь лет, мать научила его петь - а отец, дабы внушить ему мужество, посадил его на широкобедренного коня. Дитя улыбалось от радости и скоро научилось всему, что принадлежит ратной верховой езде.

Старый, очень ученый монах, нарочно выписанный из Калабрии, обучил его Священному писанию, арабской цифири, латинским буквам и рисованию миниатюр на пергаменте. Они занимались вдвоем, на самом верху башни, вдалеке от суеты и шума. После обеда они сходили в сад - и, степенно гуляя, изучали цветы.

Иногда в глубине долины появлялась вереница вьючных животных, погоняемых пешеходом в восточной одежде. Господин, распознав в нем купца, посылал за ним слугу. Чужестранец доверчиво сворачивал с пути и, введенный в приемную, выкладывал из своих сундуков бархаты и шелка, серебряные и золотые вещи, благовония, диковинные предметы неизвестного употребления, - и уходил под конец с полным карманом, не потерпев насилия.

В другое время толпа богомольцев-паломников просила пристанища. Их мокрые одежды дымились у очага; а насытившись, они рассказывали о своих путешествиях, о блуждании кораблей по бурным морям, о долгих странствиях пешком по раскаленным пескам пустыни, о свирепости язычников, о сирийских пещерах, о священных яслях и гробнице Христовой. Потом они дарили раковины с своих плащей молодому наследнику - и удалялись с миром.

Часто также господин угощал своих старых боевых товарищей. За чарой вина они вспоминали о войнах, в которых они участвовали, об осадах крепостей, о тяжких ударах военных машин и таранов, о необычайных, громадных ранах. Юлиан вскрикивал, слушая их рассказы. Тогда отец его не сомневался в том, что впоследствии он будет завоевателем. Но перед скончаньем дня, выходя от вечерни, шаг за шагом мимо преклоненных нищих, Юлиан с таким скромным, благородным видом подавал милостыню из своего кошеля, что мать его, с своей стороны, также не сомневалась в том, что увидит его со временем архиепископом.

В капелле он всегда помещался подле родителей - и как бы ни была длинна служба, он все время стоял на коленях у аналоя, без шапки, со сложенными на молитву руками.

Однажды, подняв во время обедни голову, он заметил маленькую белую мышь, вышедшую из скважины стены. Она побегала немножко по первой ступени алтаря, - и, протрусив раза два, три - направо, налево, снова скрылась в скважине.

В следующее воскресенье мысль, что он опять ее увидит, - смущала его. Она, однако, вернулась... и каждое воскресенье он ждал ее; она его раздражала, он начал ее ненавидеть и решился наконец избавиться от нее.

Заперев двери и накрошив на ступенях алтаря объедки хлеба, он стал около скважины с тросточкой в руке. Спустя долгое время показалась наконец мордочка, а затем и вся мышка. Он легонько ударил ее тросточкой и оцепенел от изумления при виде маленького, недвижного тельца. Капля крови запятнала плиту. Он поспешно вытер ее рукавом, выбросил мышь и никому не сказал об этом ни слова.

Разнородные пичужки клевали зерна в саду. Юлиану пришло в голову наполнить горохом пустой ствол тростника - и, заслышав щебетание на дереве, он тихонько подкрадывался, направлял свою трубку - надувал щеки... и пичужки сыпались ему на плечи в таком изобилии, что он невольно смеялся, довольный своей выдумкой.

Однажды утром, возвращаясь с валу, он увидел на гребне стены голубя, толстого красноногого голубя; он красовался и двигал зобом на солнце. Юлиан остановился, чтобы посмотреть на него, - и так как стена в этом месте несколько обрушилась и расселась, то ему случайно попал под руку осколок камня. Он поднял руку - и камень полетел прямо в птицу, которая так и покатилась в ров, как чурбанчик.

Проворнее молодого пса кинулся он за нею, царапаясь о терновник, - и начал всюду шарить.

Голубь с перешибленными крыльями трепетал еще, повиснув на ветвях ясеня.

Упорство жизни раздражило дитя. Он принялся душить голубя - и судороги издыхавшей птицы заставляли прыгать его сердце. Он испытывал дикое, мятежное наслаждение. При последнем содрогании голубя он вдруг почувствовал, что силы его покидают... Он едва не упал в обморок.

Вечером за ужином отец объявил ему, что в его годы следует учиться звериной ловле, - и принес старую, кругом исписанную тетрадь, заключавшую в вопросах и ответах перечень всех охотничьих забав.

Составитель этой тетради обучал в ней ученика искусству натаскивать собак и вынашивать ястребов, показывал, как следует ставить западни, как узнавать оленя по его помету, лисицу и волка - по их следам; какой лучший способ распознавать тропы зверей, как их выгонять из лесу, где находятся их пристанища; какие бывают благоприятные ветры и погоды; а затем следовало исчисление всех охотничьих криков и поговорок, холканий и порсканий.

Когда Юлиан выучил все это наизусть, тогда отец отобрал для него знатную стаю собак.

В эту стаю поступило, во-первых: двадцать пять варварийских борзых кобелей; они были резвее серн, но по горячности своей иногда неудержимы; затем семнадцать пар бретонских краснопегих гончих, чутких, добычливых, горластых, с стальною грудью; потом - сорок брусбартов, мохнатых, не хуже медведей; их спускали на кабанов, когда те внезапно садились на зад и грозили клыками. Татарские псы, величиной почти с осла, огненного цвета, широкие, жилистые, с прямыми, как стрелы, ногами, предназначались для охоты за зубрами.

Черная шерсть испанок лоснилась, как атлас; заливчатое тявкание «тальботов» не уступало серебристому лаю английских «биглей». На отдельном дворе рычали, потрясая цепями и ворочая кровавыми зрачками, восемь аланских догов; то были страшные животные, которые впивались в брюхо всадникам и не боялись самого льва.

Всех этих псов кормили пшеничным хлебом; лакали они из каменных корыт - и клички у них были звонкие.

Но соколиный двор, пожалуй, превосходил еще псарню. Добрый господин за дорогую цену добыл себе кавказских беркутов, вавилонских сероголовых подорликов, немецких ястребов и дербников да белых кречетов, пойманных на утесах, по берегам холодных морей, в странах отдаленных.

Все эти ловчие птицы жили под навесом, крытом соломою, - а под насестью, к которой они были привязаны по ранжиру роста, перед каждой из них находился клочок дерна. От времени до времени, чтобы дать птицам размяться и встряхнуться, их спускали на этот дерн.

Всевозможные западни были заготовлены в изобилии: и тенета, и крюки, и железные ловушки, и подвижные зеркальца для ловли жаворонков.

Легавых собак часто водили в поле - и они тотчас же находили дичь и делали стойку. Тогда охотники осторожно приближались к ним, растягивали над их неподвижными телами огромную сеть - и условленным знаком приказывали им лаять. Перепелы вылетали из травы - и приглашенные, вместе с мужьями, соседние дамы, дети, служанки, все бросались на птиц, запутанных в петлях сети, и без труда овладевали ими.

В другой раз били в барабан, чтобы выгнать из острова зайцев, лисицы падали в ямы - или внезапно соскочившая пружина западни хватала волка за ногу.

Но Юлиан пренебрегал этими безопасными хитростями. Он любил охотиться вдали от всех, один на своем коне и с любимой своей птицей. Обыкновенно то был скифский кречет, белый как снег. На его кожаном клобучке развевался султанчик; золотые бубенчики бряцали на его синеватых лапах. Конь скакал; луга расстилались и проносились мимо - а кречет крепко держался на руке своего господина. Юлиан, развязав путы, вдруг спускал его. Прямо, как стрела, взвивалась вверх смелая птица... Только две неровные точки виднелись в вышине... Они двигались, соединялись, затем исчезали в лазури. Кречет скоро спускался, разрывая добычу, - и, трепеща крыльями, садился снова на рукавицу к хозяину.

Юлиан ловил таким образом цаплей, луней, галок и коршунов.

Он любил трубить в охотничий рог, идя следом за своими псами, которые мчались по скатам холмов, перепрыгивали ручьи, вбегали в лес; и когда олень начинал стонать, терзаемый их зубами, он живо сваливал его одним быстрым ударом и любовался яростью псов, пожиравших рассеченные куски его туши на дымившейся шкуре.

В туманные дни он забирался в болото и подстерегал диких гусей, уток или выдру.

С самой зари три конюха дожидались его у крыльца; а старый монах, высунувшись из слухового окна, напрасно делал ему знаки и звал его к себе. Юлиан не оборачивался. Он уходил и в жар, и в дождь, и в бурю; пил пригоршней ключевую воду, ел на ходу дикие яблоки и ягоды, отдыхал под дубом, если уставал; и возвращался уже ночью, поздно, весь в грязи и в крови, с колючками в волосах, весь пропитанный запахом дичи. Когда мать целовала его, он холодно принимал ее ласки и, казалось, размышлял о чем-то важном и далеком.

Он убивал медведей ножом, быков топором, кабанов рогатиной - и однажды, имея при себе одну только палку, долго отборонялся от стаи волков, глодавших трупы под виселицей.

В одно зимнее утро, еще до восхода солнца, выехал он в полном вооружении, с самострелом на плече и с пуком стрел в колчане, приделанном к седельной луке.

Земля гудела под ровной поступью его датского жеребца; за хвостом коня бежали две лохматые собаки. Ветер дул неистово; плащ Юлиана покрылся зернами инея. Небосклон стал проясняться с одной стороны - и сквозь беловатые утренние сумерки он увидел кроликов, прыгавших у своих норок. Обе собаки тотчас кинулись на кроликов и, быстро их хватая, ломали пополам их спинные хребты.

Скоро затем въехал он в лес. На конце одинокой ветки, весь окоченелый от холода, спал глухарь-тетерев, подвернув голову под крыло. Юлиан отсек ему мечом наотмашь обе лапы - и, не подобрав его, продолжал свой путь.

Три часа спустя очутился он на вершине горы столь высокой, что небо над нею казалось почти черным. Перед ним, подобный длинной стене, свешивался утес над бездной; на крайнем его конце два диких козла смотрели вниз, понурив головы. Не имея стрел, ибо конь его остался позади, он вздумал спуститься к ним. Задерживая дыхание, чуть не ползком, босой, он подкрался сзади к первому козлу и вонзил ему кинжал между ребрами. Второй, обезумев от ужаса, прыгнул в бездну. Юлиан кинулся было, чтобы ударить и его, но, поскользнувшись, упал на труп первого с распростертыми руками и перевесившимся через край бездны лицом.

Возвратившись в поле, он пошел вдоль ив, разросшихся по берегу большой реки. Низко летевшие журавли проносились от времени до времени над его головою - и он убивал их бичом, ни разу не давая промаха.

Между тем в воздухе потеплело, иней растаял, пары заколыхались широкими пеленами - и показалось солнце. Под его лучами засверкала вдали свинцовая гладь как бы застывшего озера. По самой середине этого озера виднелось незнакомое Юлиану животное - черномордый бобр. Несмотря на расстояние, стрела Юлиана вонзилась в него - и он досадовал, что не мог унести с собою шкуру убитого зверя.

Затем он вошел в аллею высоких деревьев, образовавших верхушками своими как бы подобие триумфальной арки. Она вела в большой лес. Из чащи выскочила дикая коза, на перекрестке показалась лань, из норы вышел барсук, павлин распустил свой хвост на зеленой мураве - и когда он их всех умертвил, появились другие дикие козы, другие лани, другие барсуки, другие павлины; а там дрозды, сойки, хорьки, лисицы, ежи, рыси - бесчисленное множество животных, все больше, больше с каждым шагом. Они кружились около него, трепеща всем телом, - и взоры их, на него устремленные, были кротки и полны смиренной мольбы. Но Юлиан не уставал убивать. Он то натягивал самострел, то обнажал меч, то колол ножом, ни о чем не думая, ничего не помня и не понимая... Он охотился в какой-то неведомой стране, неизвестно с каких пор - бессознательно, почти бесчувственно. Все совершалось с тою легкостью, какую испытываешь во сне.

Необычайное зрелище остановило его. Стадо оленей наполняло долину, имевшую вид цирка; тесно скученные, один возле другого, они отогревались дыханием своим, которое дымилось в тумане.

Надежда на истребление - громадное, небывалое - до того обрадовала Юлиана, что на несколько мгновений у него дыхание сперлось. Он слез с коня, засучил рукава и принялся стрелять.

При свисте первой стрелы все олени разом повернули головы, в их сплошной массе образовались как бы впадины; раздались жалобные голоса - и все стадо заколыхалось.

Края цирка были слишком высоки и круты; олени не могли их перескочить: они метались по дну долины, ища спасения. Юлиан целился, стрелял, целился снова... стрелы сыпались, как дождь. Олени, обезумев, дрались, лягались, карабкались друг на друга - и тела их со спутанными рогами воздвигались широким холмом, который то и дело обрушивался, передвигался. Наконец, сваленные на песок, с пеной у ноздрей, с вылезшими кишками, они испустили дыхание - и волнообразное колыхание их боков и черев, постепенно ослабевая, затихло. Затем все стало неподвижно.

Наступала ночь - и за лесом, сквозь разрезы ветвей, виднелось небо, красное, как кровавая пелена.

Юлиан прислонился к дереву. Выпуча глаза, смотрел он на необъятную бойню, не постигая, как он это мог один совершить.

Но вдруг на другой стороне долины показались олень, лань и с ними их детеныш - теленок.

Олень был весь черный, огромного росту, с шестнадцатью отростками на рогах и белой бородою; лань, бледно-желтая, цвету осеннего листа, щипала траву, а пятнистый детеныш, не останавливая ее, на ходу сосал ее вымя.

Снова натянулась и завыла тетива самострела... Теленок тотчас был убит. Тогда мать, подняв глаза к небу, затосковала громким, раздирающим, человеческим голосом. Юлиан, в бешенстве, выстрелом прямо в грудь повалил ее на землю.

Старый олень все это видел и прыгнул к нему навстречу. Юлиан пустил в него свою последнюю стрелу. Она вонзилась ему в лоб и осталась на месте. Старый олень словно не почувствовал ее; перешагнув через трупы, он все приближался и, казалось, готовился ринуться на Юлиана и вскинуть его на рога. Юлиан в невыразимом страхе попятился назад. Но дивное животное остановилось - и, сверкая глазами, торжественно, как патриарх, как судия, между тем как вдали звякал колокол, - трижды провозгласило:

— Проклят! проклят! проклят! Придет день - и ты, свирепый человек, умертвишь отца и мать!

Олень опустился на колени, закрыл тихо вежды - и испустил дух.

Юлиан остолбенел. Он почувствовал внезапную крайнюю усталость; необычайная печаль, отвращение, тоска овладели им. Закрыв лицо руками, он долго плакал.

Коня он потерял, собаки покинули его, пустыня, окружавшая его, казалось, угрожала ему несказанными бедами.

Объятый страхом, он побежал через поле по первой попавшейся ему тропинке и почти немедленно очутился у ворот своего замка.

Всю ночь он не спал. При колеблющемся мерцании висячей лампады он постоянно видел старого черного оленя. Предвещание умиравшего зверя преследовало Юлиана; он всячески пытался отогнать эту мысль: «Нет! нет! нет! Я не могу их убить!» А потом он думал: «Если бы я захотел, однако!» И он боялся, что дьявол введет его в искушение и внушит ему нечестивое желанье.

Целых три месяца мать его в глубокой скорби молилась у изголовья его постели, а отец беспрерывно бродил по коридорам. Он призвал самых знаменитых лекарей; те прописали Юлиану множество различных снадобий. Недуг Юлиана, говорили они, причинился ему либо от зловредного ветра, либо от любовного желания. Но молодой человек на все вопросы отрицательно качал головою.

Силы понемногу вернулись к нему - и старый монах и добрый господин стали водить его для прогулки по двору, поддерживая его под руки.

Оправившись совершенно, он продолжал упорно отказываться от охоты.

Отец, желая развлечь его, подарил ему большую сарацинскую шпагу. Она висела наверху столба среди других доспехов - и, чтобы достать ее, понадобилась лестница.

Юлиан взлез на нее, но тяжелая шпага выскользнула у него из пальцев и, падая, так близко коснулась доброго господина, что разрезала его епанчу. Юлиан вообразил, что убил отца, - и лишился чувств.

С тех пор он боялся оружия. Один вид железа заставлял его бледнеть. Подобная слабость приводила в отчаяние его семью.

Наконец старый монах именем бога, чести и предков приказал ему возвратиться к своим дворянским обязанностям.

Конюхи его отца ежедневно забавляли его метанием дротиков. Юлиан скоро достиг совершенства в этом искусстве. Он улучал дротиком в горлышко бутылок, отбивал зубцы флюгеров, а на сто шагов попадал в гвоздья дверей.

Однажды, летним вечером, в самый час сумерек, когда все предметы становятся неясными, Юлиан стоял под виноградной лозой в саду и увидал далеко-далеко два белых крыла, которые вздымались и порхали над шпалерником. Он не сомневался в том, что это были крылья аиста, - и метнул свой дротик.

Раздался пронзительный крик. То была его мать. Длинные концы ее шлыка были пригвождены к стене.

Юлиан убежал из замка - и более уже не возвращался.

II

Юлиан нанялся в проходившую шайку искателей приключений, с тем условием, чтобы они увели его далеко и чтобы жизнь его подвергалась опасностям.

Он узнал и голод, и жажду, и недуг горячки, и все безобразия нечистоты; он приучился к грохоту битв, к виду умиравших людей. Кожа его заскорузла от ветра, члены отвердели от соприкосновения ратных доспехов, он весь закалился; а так как он отличался храбростью, силой, воздержаньем, смышленостью, то ему нетрудно было достигнуть начальства над отдельным отрядом.

Вступая в битву, он широким взмахом меча увлекал за собою солдат своих. Ночью взбирался он по узловатой веревке на стены крепостей; вихорь раскачивал его, висящего на воздухе; искры греческого огня сыпались ему на латы, между тем как из бойниц струились ручьи горячей смолы и расплавленного олова. Нередко брошенный камень раздроблял его щит; мосты, обремененные людьми, проваливались под ним. Однажды, действуя своей тяжелой палицей, разделался он с дюжиной всадников. На поединках побеждал он всех своих противников; много раз считали его мертвым.

Но божья милость всегда сохраняла его целым и невредимым, ибо он оказывал покровительство духовным особам, сиротам, вдовам, а особенно старикам. Когда ему случалось видеть впереди себя старика, он всякий раз окликал его, желая взглянуть ему в лицо - и как бы опасаясь убить его по ошибке.

Беглые рабы, взбунтовавшиеся крестьяне, неимущие, незаконнорожденные, всякого рода смельчаки и голыши стекались под его знамена - и он составил себе значительное войско. Оно росло, он стал известен; все владетели старались вступить с ним в союз.

Он служил поочередно у английского короля, у французского дофина, у иерусалимских меченосцев, у парфянского «Сурйны-царя», у абиссинского «нэгуса», у калькуттского императора. Он воевал с скандинавами, покрытыми рыбьей чешуей, с неграми, вооруженными круглыми щитами из бегемотовой кожи и ехавшими верхом на красных ослах; с златокожими индусами, размахивавшими над своими венцеобразными тиарами - длинными, как зеркала сверкавшими, саблями. Он побеждал троглодитов и людоедов. Он прошел войною столь знойные края, что от действия солнечного жара волосы людей сами собою вспыхивали, как факелы, - а другие края столь холодные, что руки отделялись от плеч и падали на землю; он прошел еще страну, где царили такие туманы, что воины подвигались вперед, окруженные со всех сторон призраками.

Республики в затруднительных случаях обращались к нему за советом. При переговорах с послами он добивался неожиданно выгодных условий. Если какой-либо монарх вел себя слишком дурно, он внезапно являлся к нему и увещевал его. Он освобождал народы и избавлял королев, заключенных в башни. Не кто другой - а именно Юлиан убил медиоланскую змею-каракатицу и обербирбахского дракона.

Аквитанский император, восторжествовав над испанскими мусульманами, взял себе в наложницы сестру кордуанского халифа и прижил с нею дочь, которую он воспитал в христианском законе; но халиф, показывая вид, что желает обратиться в истинную веру, явился к нему якобы в гости в сопровождении многочисленной свиты; умертвил весь его гарнизон, а его самого посадил в подземную тюрьму и вообще обращался с ним весьма жестоко, дабы вынудить у него признание, где он скрыл свои сокровища.

Юлиан поспешил на помощь к императору, уничтожил войско неверных, убил халифа, отрубил ему голову и перекинул ее, как мяч, за крепостной вал. Затем он вывел из тюрьмы императора - и посадил его на престол в присутствии всего двора.

Император, в награду за такую услугу, поднес ему в корзине много денег: Юлиан не захотел взять их. Тогда, полагая, что он хочет больше, император предложил ему три четверти всех своих богатств - и снова получил отказ. Тогда он попросил разделить с ним царство: Юлиан поблагодарил - и не согласился. Император даже заплакал с досады, не зная, каким образом доказать ему благодарность; но вдруг он ударил себя по лбу и шепнул словечко на ухо одному придворному.

Полы занавеса на дверях раздвинулись - и появилась молодая девица.

Ее большие черные очи светились тихим и мягким, лампадным светом; прелестная улыбка слегка раскрывала ее уста. Ее длинные волосы цеплялись за алмазы, украшавшие ее полураскрытое платье, а под прозрачной туникой понятным, но тайным намеком сказывалась сладостная юность ее девического тела. Вся она была нежненькая, пухленькая, тоненькая.

Ослепленный ее появленьем, Юлиан почувствовал очарование любви; оно было тем сильнее, что доселе он вел жизнь весьма целомудренную.

Он женился на дочери императора и взял за нею замок, доставшийся ей от матери. По окончании свадебного пира новобрачные распростились с императором, обменявшись с ним нескончаемыми заявлениями доброжелательства и дружбы.

Беломраморный дворец, в котором Юлиан поселился с своей супругой, построенный на мавританский лад, возвышался на мысу вблизи морского залива, среди апельсинной рощи. Террасы, усаженные цветами, спускались до самого прибрежья, где розовые раковины хрустели под ногами прохожих. Позади замка расстилался веером лес, небо над ним было постоянно лазурного цвета; деревья поочередно склонялись то под наплывом ветра, бежавшего с гор, окаймлявших небосклон, то под веяньем свежего морского дыханья. Полутемные комнаты дворца освещались вделанными в стены украшениями из золота и драгоценных камней. Высокие колонки, тонкие, как тростник, подпирали своды куполов, разубранных выпуклой резьбой, представлявшей подобие пещерных сталактитов; фонтаны били в залах, мозаика выстилала дворы; всюду виднелись прорезные перегородки, тысячи других архитектурных изощрений и затей - и всюду царствовала такая тишина, что слышался шелест женской перевязи или дальний отзвук вздоха.

Юлиан более не воевал. Он отдыхал, окруженный мирным народом, - и каждый вечер проходила мимо него толпа, преклоняя колено и лобызая его руку, по восточному обычаю.

Одетый в пурпур, сидел он, облокотившись, у окна - и вспоминал свои прежние охоты. Ему хотелось бы преследовать по пустыням серн и страусов, караулить леопарда, скрываясь в бамбуковой чаще, посещать леса, наполненные носорогами, взбираться на вершину недоступнейших гор, чтобы оттуда вернее метить в пролетавших орлов и на льдинах холодных морей бороться с белыми медведями.

Иногда во сне видел он себя праотцем Адамом - среди зверей, - и, простерши руку, он их всех умерщвлял; или же они проходили мимо, одни за другими, попарно, по росту, начиная со слонов и львов и кончая горностаями и утками, - как в тот день, когда их принял Ноев ковчег. Окутанный мраком глубокой пещеры, Юлиан бросал в них свои неизменные копья; но тогда являлись другие звери - и так без конца... И он просыпался, свирепо вращая глазами.

Союзные с ним принцы приглашали его на охоту, но он всегда отказывался, в той надежде, что подобной эпитимией он отвратит от себя несчастье свое; ему казалось, что от умерщвления животных зависела судьба его родителей. Он скорбел, что не мог увидаться с ними, - а та, другая его присуха - его охотничья страсть - становилась нестерпимой.

Жена, чтобы развлечь его, призывала фигляров и танцовщиц. В открытых носилках прогуливалась она с ним по полям - или, лежа в челне и прислонясь к его краю, они смотрели вдвоем на рыб, игравших в светлой, как небо, воде. Иногда бросала она ему цветы в лицо - а не то, прикорнув к его ногам, наигрывала песни на трехструнной лютне; затем, положив скрещенные руки ему на плечо, говорила робким голосом: «Что с вами, мой дорогой господин?»

Он не отвечал или разражался рыданьями; наконец однажды он признался в ужасной мысли, которая его преследовала.

Она стала оспаривать его - и ее доводы были рассудительны и толковы. Его отец и мать, вероятно, умерли. Если он когда-нибудь их увидит - то какими судьбами, с какой стати совершит он такой гнусный поступок? Стало быть, его страх не имел основания - и он должен снова начать охотиться.

Юлиан с улыбкой слушал ее - и все-таки не решался удовлетворить свою страсть.

В один августовский вечер они оба находились в спальне. Она только что легла, а он стал было на колени, чтобы молиться, - как вдруг услышал вдали тявкание лисицы, затем легкие шаги под окном - и ему померещились в тени как бы очертания зверей. Соблазн был слишком велик. Он отцепил колчан со стены. Она изумилась.

— Я повинуюсь твоим советам, - сказал он. - К восходу солнца я буду дома.

Однако она страшилась какого-нибудь пагубного приключения. Он успокоил ее - и ушел, дивясь переменчивости ее настроения.

Скоро после того вошел в спальню паж и доложил, что двое неизвестных, за отсутствием господина, желают тотчас же видеть госпожу.

И затем в комнату вошли старик и старуха, сгорбленные, запыленные, в холщовой одежде. Каждый из них опирался о палку.

Приободрившись, они объявили, что принесли Юлиану вести об его родителях.

Госпожа выпрямилась на постели, готовясь их выслушать.

Но, обменявшись взглядами между собою, они спросили, помнит ли он родителей и говорит ли о них иногда.

— О да! - сказала она.

— Ну так ведь это мы! - И они оба сели, так как они запыхались и изнемогали от усталости.

Ничто не доказывало молодой женщине, что супруг ее был точно их сын. Тогда, чтобы убедить ее, они описали особые знаки, которые он имел на теле.

Она соскочила с постели, позвала пажа - и им подали кушать. Хотя они очень были голодны, однако почти ничего не могли есть, а она, стоя в стороне, замечала, как дрожали их костлявые руки, когда они брались за кубки.

Они закидали ее тысячами вопросов об Юлиане; она на всё отвечала, но скрыла, однако, ту зловещую мысль Юлиана, которая их касалась.

Они стали рассказывать, как, видя, что сын их не возвращается, они покинули свой замок и пустились в путь-дорогу, чтобы отыскать его; как бродили вот уже несколько лет, руководствуясь неясными указаниями, не теряя надежды. Им столько пришлось выплатить денег за переправы через реки, да в гостиницах, да на королевские пошлины, а также на удовлетворение воров и грабителей, что кошелек их опустел и теперь они принуждены просить милостыню. Но они уверяли, что это не беда, так как ведь они теперь скоро обнимут сына. Они радовались его счастью, что вот, дескать, какую он добыл себе миленькую жену; не могли на нее довольно налюбоваться - и все ее целовали.

Пышность покоя очень их изумляла, и старик, осмотрев стены, спросил: отчего тут находится герб аквитанского императора?

Она отвечала:

— Это отец мой.

Тогда он вздрогнул, вспомнив предсказание цыгана, а старухе пришло на ум то, что сказал ей отшельник. «Конечно, - думала она, - слава сына ее только заря - предвестница небесной лучезарной славы», - и оба они пребывали в каком-то блаженном, оцепенении, под лучами канделябра, освещавшего стол.

Они, должно быть, очень были красивы собою в молодости. Мать сохранила еще все свои волосы; их тонкие пряди, подобные снегу, спускались вдоль ее щек; а отец по высокому росту и длинной бороде походил на церковную статую.

Жена Юлиана убедила их не дожидаться его. Она сама уложила их в свою постель, закрыла окно - и они заснули. День уже наступал; за оконной решеткой начинали щебетать ранние птички.

А Юлиан, минуя парк, шагал сильной поступью по лесу, наслаждаясь мягкостью травы и благорастворением воздуха.

Длинные тени деревьев тянулись по моховым кочкам. Лунный свет пестрил лесные поляны белыми пятнами. Юлиан нерешительно подвигался вперед. То ему чудился отблеск стоячей воды; то он не знал: что это перед ним, трава или поверхность неподвижного болота? Всюду царила глубокая тишина - и не видел он ни одного из зверей, недавно бродивших вокруг его замка.

Лес стал гуще; темнота усилилась. Теплый порывистый ветер приносил с собою запах, от которого кружится и слабеет голова. Ноги Юлиана погружались в груды сухих листьев. Он прислонился к дубу, чтобы перевести Дух.

Вдруг из-за спины его выскочила темная масса... то был кабан. Юлиан не успел схватить свой лук - и это огорчило его, точно несчастье с ним случилось.

Затем, выйдя из леса, заметил он волка, пробиравшегося вдоль плетня. Он пустил в него стрелу. Волк остановился, повернул голову, глянул на него - и продолжал свой путь. Он трусил рысцой все в одном и том же расстоянии от Юлиана. По временам он останавливался, но, лишь только Юлиан в него прицеливался, он снова пускался наутек. Юлиан прошел таким образом длинную-длинную равнину, затем песчаные холмы и очутился на плоскогорий; оно господствовало над значительным пространством окрестного края. Могильные плиты были рассеяны там между разрушенными склепами, - он спотыкался о мертвые кости; кое-где жалобно торчали покосившиеся, источенные червями деревянные кресты.

Но вот какие-то образы зашевелились в неверной тени могил - и из нее вышли гиены, взъерошенные, испуганные. Стуча когтями по плитам, подошли они к Юлиану, протяжно зевая и обнажая свои десны.

Он выхватил меч. Все они разом бросились прочь от него по всем направлениям - и, продолжая скакать своим торопливым и хромым галопом, исчезли вдали в клубах пыли.

Час спустя встретил он в овраге бешеного быка; он склонил рога и скреб ногою землю; Юлиан направил свое копье ему в подгрудок: оно разлетелось вдребезги - точно это животное было из меди. Он закрыл глаза, ожидая смерти... Когда он их открыл - бык уже исчез.

Тогда он упал духом: он ощутил унижение стыда. Высшая власть разрушала его силу. Он снова вошел в лес, чтобы только поскорей вернуться домой.

Заглохлый лес весь зарос лианами. Он начал было рубить их мечом, но вдруг между ног его скользнула куница, барс перепрыгнул ему через плечо, и змея спиралью поползла вверх по стволу ясеня. В ветвях его сидела чудовищная ворона и смотрела на Юлиана; а там и тут на деревьях появилось множество широких лучистых искр, точно свод небесный высыпал на лес все свои звезды. То были зеницы зверей, диких кошек, белок, филинов, попугаев, обезьян.

Юлиан пустил в них свои стрелы. Оперенные стрелы садились на листья, словно белые бабочки. Он начал швырять в них камнями. Камни, никого не задевая, падали обратно на землю. Тогда он разразился проклятиями, готов был самого себя изувечить, задыхался от бешенства, произносил неистовые слова!

И все животные, за которыми он некогда охотился, появились теперь и образовали вокруг него тесный круг. Одни сидели на задних лапах, другие вздымались во весь рост. Он стоял среди их, помертвев от ужаса; он не в силах был пошевельнуться. Напрягши наконец последнюю волю свою, он ступил шаг вперед. Сидевшие на деревьях животные разверзли крылья, находившиеся на земле расправили свои члены - и все последовали за ним.

Гиены выступали впереди его, волк и кабан позади; справа, поматывая огромной головою, шел бык, а слева змея волнообразно ползла по траве - между тем как барс, выгибая спину, подвигался вперед огромными мягкими, неслышными шагами. Юлиан шел так тихо, как только возможно, чтобы не раздражить зверей, - и видел, как из чащи появлялись дикобразы, ехидны, чекалки, медведи.

Юлиан побежал - и они побежали.

Змея шипела, вонючие звери испускали слюну, кабан тер ему пятки своими клыками, волк ерзал по его ладони мохнатой мордой; обезьяны, кривляясь, щипали его; куница свертывалась в клубок у его ног; медведь наотмашь сбил ему лапой шляпу с головы; а барс презрительно уронил стрелу, которую держал в пасти. Чувствовалась злая насмешка в ухватках зверей - и, искоса поглядывая на него своими прищуренными зрачками, они, казалось, обдумывали план мести. Оглушенный жужжанием насекомых, ошеломленный ударами птичьих хвостов, задыхаясь ото всех этих испарений и дыханий, Юлиан шел с закрытыми глазами, простирая руки вперед, как слепой, не имея даже силы молить о пощаде. Вдруг крик петуха пронесся в воздухе; другие петухи откликнулись. Наступало утро - и он узнал над верхушками апельсинных деревьев конек кровли на своем дворце.

Затем на окраине поля увидел он в трех шагах от себя красных куропаток, перепархивавших по жнивью. Он расстегнул застежку воротника - и бросил на них свой плащ. Когда он его приподнял, то увидел только одну куропатку, давно уже издохшую, сгнившую.

Этот обман раздражил его более, чем все остальные. Жажда бойни, резки снова овладела им - и за неимением зверей он готов был убивать людей. Он быстро пробежал все три террасы своего дворца, кулаком вышиб дверь - но на лестнице воспоминание о милой жене смягчило его сердце. Она, вероятно, спит; он обрадует ее своим появлением.

Сбросив сандалии, тихо повернул он ручку замка и вошел в спальню. Расписные стекла в свинцовой оправе затемняли бледноватый цвет зари, Юлиан запутался в платье, лежавшем на полу; немного далее он натолкнулся на стол, уставленный посудою. «Знать, она ужинала», - подумал он, подвигаясь к кровати, скрытой в самой темной глубине комнаты. Остановившись у края кровати, он, чтобы поцеловать жену, нагнулся к подушке, на которой рядышком покоились две головы. Он почувствовал на губах своих прикосновение бороды.

Он отскочил, полагая, что сходит с ума. Однако он снова вернулся к кровати - и пальцы его ощупью коснулись длинных волос. А! это жена! Чтобы удостовериться в своей прежней ошибке, он медленно провел рукою по подушке... Что это? Борода! Борода мужчины! Мужчина лежал возле его жены!

В исступленном, безграничном гневе он накинулся с кинжалом на эту чету... С пеной во рту, топая ногами, рыча, как дикий зверь, он наносил удары... потом затих. Оба спавших, тотчас же пораженные в самое сердце, и не шелохнулись. Он внимательно прислушивался к их почти одинаковому хрипенью - и по мере того, как оно ослабевало, другой голос вдали как бы продолжал этот страшный звук. Сначала едва внятный, голос этот, жалобный, завывающий, приблизился, вздулся, залился каким-то жестоким, беспощадным стенанием - и Юлиан, окаменев от ужаса, узнал в нем предсмертный рык старого черного оленя! Он повернулся наконец - и ему представился в дверях призрак его жены со свечой в руке.

Шум совершаемого убийства привлек ее. Одним взглядом поняла она все - и в перепуге страха бросилась бежать, уронив на пол свечу.

Он поднял эту свечу. Отец и мать его лежали перед ним на спине с прободенной грудью - и их величественно-кроткие лица, казалось, хранили вечную тайну. Кровавые брызги, кровавые лужи виднелись по их белым телам, по простыне, одеялу, по полу - даже вдоль висевшего в алькове Христа из слоновой кости краснела кровь. Алый отблеск оконного стекла, в которое в это мгновенье ударило солнце, освещал эти красные пятна и разбрасывал еще много других по всей комнате. Юлиан подошел к обоим мертвецам, убеждая себя, силясь верить, что это невозможно, что он ошибся, что бывают же такие удивительные сходства! Он слегка наклонился, чтобы как можно ближе рассмотреть старика, - и увидел под не вполне закрытою векою потухший зрачок, прожегший его как бы огнем. Затем он обошел постель и приблизился к стороне, где лежал другой труп... Белые волосы прикрывали часть лица. Юлиан отстранил их пальцами, поднял голову матери - и долго смотрел на нее, поддерживая эту голову самым концом окоченевшей руки, - в другой он держал свечу и светил себе ею. Кровь сочилась с тюфяка и капля за каплей с слабым стуком падала на пол.

Под вечер он явился к жене - и каким-то чужим, не своим голосом велел ей, во-первых, не отвечать ему, не подходить к нему, даже не глядеть на него, а во-вторых, под страхом проклятья, исполнить все его приказания, которые должны быть ненарушимы.

Похороны следовало устроить согласно письменному предписанию, оставленному им на аналое в комнате покойников. Юлиан завещал жене свой замок, своих вассалов, все имущество свое - не удержав за собою даже той одежды, которая была на нем, ни даже сандалий, которые жена должна была найти наверху лестницы. Ставши невольной причиной его преступления, она исполнила божью волю - и должна молиться за упокой его души, так как с этого дня он уже больше не существует.

Покойников с пышностью похоронили в монастырской церкви, отстоявшей на три перехода от замка. Монах, со спущенным на лицо капюшоном, следовал издали за похоронной процессией; никто не дерзал заговорить с ним.

В продолжение всей обедни лежал он ничком у главного входа, с распростертыми крестообразно руками, не поднимая головы из праха.

После погребения он отправился по дороге, ведшей в горы. Он несколько раз оборачивался и наконец исчез.

III

Юлиан странствовал по миру, питаясь подаянием. На проезжих дорогах протягивал он руку всадникам, с коленопреклонением подходил к жнецам - или же неподвижно стоял у решеток дворов, - и лицо его было так печально, что никто не отказывал ему в милостыне.

Побуждаемый самоуничижением, рассказывал он свою страшную повесть. Тогда все осеняли себя крестом и отдалялись от него. Когда же он возвращался в деревню, в которой ему уже раз пришлось побывать, его встречали угрозами, запирали перед ним двери, швыряли в него каменьями. Самые милосердые ставили ковш воды на край окна - и закрывали ставни, чтобы его не видеть.

Отринутый всеми, он стал избегать людей и питался кореньями, падалицей и ракушками, которые собирал на плоских песчаных берегах.

Иногда с высоты косогора он внезапно видел перед собою массу скученных крыш города, каменные колокольни, мосты, башни, скрещенные темные улицы, откуда доносился до него непрерывный гам. Потребность принять участие в жизни других людей побуждала его спуститься в город. Но грубое выражение лиц, шум станков, безучастность речей леденили его сердце. В праздничные дни, когда колокольный благовест соборов с самой зари радостно настраивал народ, он смотрел на жителей, выходивших из своих домов, на хоровые пляски посреди площадей, на фонтаны браги, струившиеся по перекресткам, на дворцы принцев, украшенные обоями и коврами; а когда наступал вечер, заглядывал украдкой в окна нижних этажей: там, за длинными семейными столами, сидели деды, держа маленьких внуков на коленях. Рыданья душили его - и он снова уходил в поле.

С невольным порывом любовных чувств следил он взором за пасшимися по лугам жеребятами, за пташками, сидевшими в своих гнездах, за златокрылыми насекомыми, отдыхавшими на цветах. Но все животные при его приближении либо убегали прочь, либо пугливо прятались, либо торопливо улетали.

Он снова стал искать уединенных мест; но ветер приносил его слуху как бы предсмертный хрип; роса, падая на землю, напоминала ему другие, более тяжелые капли; солнце каждый вечер окрашивало кровью облака - и каждую ночь, во сне, повторялось ужасное отцеубийство.

Он сшил себе власяницу, усеянную железными остриями; на коленях всползал до часовен, стоявших на вершинах холмов; но безжалостное воспоминание омрачало пышность священных храмов, терзало его даже посреди суровых истязаний и добровольных мук покаяния.

Он не роптал на бога за то, что он присудил ему совершить тот поступок - и, однако, приходил в отчаяние при мысли, что он мог его совершить.

Его собственная особа внушала ему такое отвращение, что в надежде избавиться от нее он подвергал себя опасностям. Он спасал разбитых параличом из пламени пожаров, путников со дна глубоких пропастей. Пропасть извергала его обратно, пламя щадило его.

Бремя не утишило его страданий; они сделались невыносимыми: он решился умереть.

Однажды, стоя на краю колодца, он нагнулся, чтобы глазом измерить глубину воды, - и увидел перед собою исхудалого старика с белой бородою - старика такого жалкого и горького, что он не мог удержаться от слез. Тот тоже заплакал. Не узнавая себя, Юлиан смутно припоминал лицо, похожее на это. Вдруг он вскрикнул: «Да ведь это отец!» После того он уже более не помышлял о самоубийстве.

Влача за собою тяжелее бремя своего воспоминания, он прошел много стран - и добрел наконец до одной реки, переправа через которую считалась опасной вследствие быстроты течения и вязкой тины, покрывавшей оба берега на значительное расстояние. Давно уже никто не отваживался переезжать эту реку.

Старая лодка с загрязшей кормой выдвигала нос свой из камышей. Юлиан, осмотрев ее, нашел пару весел - и ему пришла в голову мысль посвятить жизнь свою на служение другим.

Он начал с того, что устроил па одном берегу нечто вроде насыпи, по которой можно было бы спускаться до самого фарватера. Он обломал себе ногти, выворачивая огромные камни; он перетаскивал их, опирая их о свой живот. Ноги его скользили по тине, вязли в ней - и несколько раз он был близок к погибели.

Затем он исправил лодку, пользуясь корабельными обломками, и соорудил себе шалаш из глины и древесных стволов. Лишь только узнали о возобновлении переправы, появились и путники. Они призывали Юлиана с другого берега, махая значками. Он тотчас, живо вскакивал и лодку. Очень она была грузна - а ее еще переполняли всякой поклажей и тяжестями, не считая вьючных животных, которые брыкались от страха и тем еще более ее загромождали. Юлиан ничего не просил за свой труд; некоторые давали ему остатки припасов, которые вынимали из котомок своих, или же изношенную, ненужную более одежду. Люди грубые бранились и богохульствовали; Юлиан с кротостью выговаривал им. Они отвечали ему ругательством; он довольствовался тем, что благославлял их.

Маленький столик, скамья, ворох сухих листьев вместо ложа, несколько глиняных чашек - вот в чем состояла вся его утварь. Два отверстия в стене служили заместо окон. С одной стороны тянулись бесплодные равнины, усеянные мелкими лужами белесоватого цвета; с другой - большая река катила свои мутно-зеленые волны; весной сырая земля издавала запах гнили; летом беспокойный ветер поднимал вихри пыли. Всюду проникала эта пыль, грязнила воду, скрыпела под зубами. Немного позже появились целые тучи комаров - и жужжание и жаление не прекращались ни днем, ни ночью; а там наступали жестокие морозы, придававшие мертвенную жесткость камня всем предметам и возбуждавшие в людях неистовую потребность есть мясо.

По целым месяцам Юлиан никого не видел. Часто он закрывал глаза, стараясь перенестись памятью в свою молодость. Двор большого замка возникал перед ним, с борзыми собаками на крыльце, со множеством слуг в оружейном зале, а в виноградной беседке появлялся белокурый отрок рядом с стариком, покрытым меховой одеждой, и с дамой в высоком шлыке. Но вдруг все исчезало, и Юлиан видел только те два трупа. Тогда он бросался ничком на свое ложе, повторял, рыдая: «Ах, бедный отец! бедная мать! бедная мать!» - и засыпал, преследуемый и во сне этими могильными виденьями.

Однажды ночью он спал... И вдруг ему почудилось, что кто-то звал его. Он приник ухом... но один лишь рев сердитых волн наполнял его слух.

Однако тот же голос повторил: «Юлиан!» Он доносился с того берега, что, по ширине реки, показалось Юлиану удивительным.

В третий раз кто-то кликнул: «Юлиан!» Громкий голос звенел, словно колокол церковный.

Засветив фонарь, Юлиан вышел из шалаша. Бешеная буря потрясала ночной воздух. Мгла была глубокая; местами белизна скакавших волн разрывала черный занавес этой мглы.

После минутного колебания Юлиан отвязал канат. Река тотчас же стихла; лодка быстро скользнула по ней и причалила к тому берегу, где стоял человек, ожидая.

Он был закутан в рваную холстину, лицо походило на гипсовую маску, а глаза горели ярче угольев. Приблизив к нему свой фонарь, Юлиан увидел, что отвратительная проказа покрывала все его тело; однако во всей его осанке сказывалось как бы царственное величие. Лишь только этот человек вошел в лодку, она необычайно погрузилась в воду, подавленная его тяжестью; но сильный толчок снова привел ее в равновесие - и Юлиан принялся грести.

С каждым взмахом весел прибой волн поднимал нос лодки. Вода, чернее чернил, бешено мчалась вдоль обоих бортов, она расступалась пропастью, вздымалась горами - и лодка то прыгала по ним, то спускалась в самую глубь водных расселин, где кружилась, как щепка под ударами вихря.

Юлиан наклонялся вперед, выдвигал упруго руки - и, крепко упираясь в дно ногами, откидывался назад, перегибая и перекашивая стан, чтобы придать себе больше силы. Град хлестал по его пальцам; дождь заливался ему за спину; яростный ветер душил его, захватывая его дыхание. Он опустил руки в изнеможении. Тогда лодку понесло по течению. Но, понимая, что здесь дело шло о чем-то очень важном, о приказании, которого нельзя было ослушаться, он снова взялся за весла, и щелкание уключин снова послышалось сквозь рев бури.

Его фонарик светил перед ним на носу лодки. Птицы, кружась и налетая, то и дело скрывали от него этот слабый свет. Но Юлиан постоянно видел зрачки прокаженного, который стоял на корме неподвижно, как столб... И это продолжалось так... много, много времени.

Когда они вошли в шалаш, Юлиан запер дверь - и вдруг увидел своего спутника уже сидевшего на скамье. Подобие савана, прикрывавшее его, спустилось до лядвей; худые плечи, грудь и руки исчезали под чешуйками гноевых прыщей. Огромные морщины бороздили его лоб. Вместо носа у него, как у скелета, была дыра, а из синеватых губ отделялось зловонное, как туман густое, дыхание.

— Я голоден, - сказал он.

Юлиан подал ему, что имел - кусок старого сала и корку черного хлеба.

Когда тот все это сожрал, - на столе, на ковше, на ручке ножа показались те же пятна, которыми его тело было покрыто.

Затем он сказал:

— Я жажду!

Юлиан достал свою кружку, и когда он ее взял в руки - из нее распространился вдруг такой запах, что душа его разверзлась, ноздри расширились! То было вино... Какая находка! Но прокаженный простер руку - и залпом выпил всю кружку.

Тогда он сказал:

— Мне холодно!

Юлиан зажег свечой кучу хвороста среди шалаша.

Прокаженный стал греться. Но, сидя на корточках, он дрожал всем телом, он, видимо, ослабевал; глаза его перестали блестеть, сукровица потекла из ран - и почти угасшим голосом он прошептал:

— На твою постель!

Юлиан осторожно помог ему добраться до нее - и даже накрыл его парусом своей лодки.

Прокаженный стонал. Приподнятые губы выказывали ряд темных зубов; учащенный хрип потрясал его грудь - и при каждом вдыхании живот его подводило до спинных позвонков.

Затем он закрыл веки.

— Точно лед в моих костях! Ложись возле меня! И Юлиан, отвернув парус, лег на сухие листья, рядом с ним, бок о бок.

Но прокаженный повернул голову.

— Разденься, дабы я почувствовал теплоту твоего тела!

Юлиан снял свою одежду; затем - нагой, как в день своего рождения, снова лег он на постель - и почувствовал прикосновение кожи прокаженного к бедру своему; она была холодней змеиной кожи и шероховата, как пила.

Юлиан пытался ободрить его, но тот отвечал задыхаясь:

— Ах, я умираю! Приблизься! Отогрей меня, не руками, а всем существом твоим!

Юлиан совсем лег на него - ртом ко рту, грудью к груди.

Тогда прокаженный сжал Юлиана в своих объятьях, и глаза его вдруг засветились ярким светом звезды, волосы растянулись, как солнечные лучи, дыхание его ноздрей стало свежей и сладостней благовония розы; из очага поднялось облачко ладана, и волны реки запели дивную песнь. Восторг неизъяснимый, нечеловеческая радость, как бы спустившись с небесной вышины, затопили душу обомлевшего от блаженства Юлиана, а тот, кто все еще держал его в объятиях, вырастал, вырастал, касаясь руками и ногами обеих стен шалаша. Крыша взвилась, звездный свод раскинулся кругом, и Юлиан поднялся в лазурь, лицом к лицу с нашим господом Иисусом Христом, уносившим его в небо.

Такова легенда о св. Юлиане Милостивом; так, по крайней мере, она изображена на старинном расписном окне в одной из церквей моей родины.

Простая душа

I

В течение пятидесяти лет жительницы Пон-л’Эвека завидовали г-же Обен, хозяйке Фелисите.

За сто франков в год Фелисите готовила и убирала в комнатах, шила, стирала, гладила; она умела запрягать лошадь, откармливать птицу, сбивать масло и была предана своей хозяйке, кстати сказать, довольно неприятной особе.

Муж г-жи Обен, красавчик, но бедняк, умер в начале 1809 года, оставив ей двух малышей и много долгов. Тогда она продала свое недвижимое имущество, кроме фермы в Туке и фермы в Жефосе, которые приносили не больше пяти тысяч франков дохода, и переехала из дома на Сен-Мелен в другой, не требовавший стольких рах пор принадлежавший семейству Обен и стоявший за рынком.

Этот дом, крытый черепицей, находился между проездом и переулком, выходившим к реке. Полы в доме были неровные, так что все спотыкались. Тесная прихожая отделяла кухню от «зала», где г-жа Обен проводила весь день, сидя в соломенном кресле у окна. Вдоль выкрашенной белой краской стены выстроились восемь стульев красного дерева. На стареньком фортепьяно, под барометром, высилась пирамида из коробок и картонок. Два гобелена с пастушками висели по бокам камина из желтого мрамора, в стиле Людовика XV. На самом видном месте находились часы, изображавшие храм Весты; во всем доме чувствовался легкий запах плесени, так как полы были ниже уровня сада.

На втором этаже вы прежде всего попадали в огромную, оклеенную обоями с бледными цветочками комнату «барыни», где висел портрет «барина» в щегольском костюме. Она сообщалась с комнатой поменьше, - там стояли две детские кроватки без матрацев. За этой комнатой находилась всегда запертая гостиная, заставленная мебелью в чехлах. Оттуда коридор вел в кабинет; полки, с трех сторон окружавшие письменный стол черного дерева, были завалены книгами и бумагами. Два панно на шарнирах, с рисунками пером, пейзажами, написанными гуашью, и гравюрами Одрана1, напоминали о лучших временах и о былой роскоши. На третьем этаже окошко, выходившее в луга, освещало комнату Фелисите.

Фелисите вставала на рассвете, чтобы не пропустить ранней обедни, и работала до вечера без передышки; после ужина, когда посуда была уже убрана, а дверь заперта накрепко, она засыпала головешку золой и с четками в руках садилась у очага подремать. Так упорно, как она, не торговался никто. Что же касается чистоты, то блеск ее кастрюль приводил в отчаяние других служанок. Она была экономна, ела медленно, подбирая пальцем крошки хлеба со стола; этого хлеба в двенадцать фунтов весом, который она пекла только для себя, ей хватало на двадцать дней.

Круглый год она носила ситцевый платок, сколотый сзади булавкой, чепец, под который она подбирала волосы, серые чулки, красную юбку, а поверх кофты надевала фартук с нагрудником, как у сиделки.

У нее было худое лицо и пронзительный голос. Когда Фелисите исполнилось двадцать пять лет, ей давали сорок. После пятидесяти годы уже не накладывали на нее своего отпечатка; всегда молчаливая, державшаяся прямо, с неторопливыми движениями, она напоминала деревянную статую и делала все как автомат.

II

В ее жизни, как у всех, была любовь.

Ее отец, каменщик, сорвался с лесов и разбился. Потом умерла мать, сестры разошлись кто куда, а ее взял к себе фермер и заставил ее, еще совсем маленькую девочку, пасти коров. Она мерзла в своих лохмотьях; припав к земле, пила воду из луж; ее колотили ни за что ни про что и в конце концов прогнали за кражу тридцати су, которых она не брала. Она поступила на другую ферму птичницей, и знакомые завидовали ей, потому что хозяева относились к ней хорошо.

Однажды, августовским вечером (ей было тогда восемнадцать лет), знакомые взяли ее с собой на вечеринку в Кольвиль. Ее сразу же оглушили, ошеломили пиликанье деревенских скрипачей, фонарики на деревьях, пестрые костюмы, кружева, золотые крестики, толпа танцующих, подпрыгивавших в такт. Она скромно стояла в сторонке, и вдруг к ней подошел нарядно одетый молодой человек, который до этого курил трубку, облокотившись на дышло повозки, и пригласил ее на танец. Он угостил ее сидром, кофе, лепешками, купил ей косынку и, решив, что она все поняла, предложил проводить ее. На краю овсяного поля он повалил ее. Она перепугалась и стала кричать. Он ушел.

Как-то вечером, решив обогнать медленно двигавшийся по дороге в Бомон большой воз с сеном, она задела платьем колесо; и тут она узнала Теодора.

Он подошел к ней как ни в чем не бывало и сказал, что она должна ему все простить, потому что он тогда «козырнул не по чину».

Она не знала, что ответить, и хотела убежать.

Но он заговорил об урожае, назвал именитых местных жителей; его отец переехал из Кольвиля на ферму в Эко, так что они теперь соседи.

— А-а! - протянула она.

Он прибавил, что его семья хочет, чтобы он обзавелся своим хозяйством. Правда, его с этим не торопят, и он намерен выбрать себе жену по вкусу. Она потупилась. Он спросил, не собирается ли она замуж. Она улыбнулась и сказала, что нехорошо насмехаться над ней.

— Да я и не думаю!

Левой рукой он обнял ее; она не вырвалась и продолжала идти; они замедлили шаг. Дул легкий ветерок, сияли звезды, впереди покачивался огромный воз с сеном; четверка лошадей тащилась, поднимая пыль. Потом лошади сами свернули направо. Он снова обнял ее. Она скрылась во мраке.

Неделю спустя Теодор уговорил ее прийти к нему на свидание.

Они встречались в глубине дворов, за стеной, под одиноким деревом. Она не была наивна, как барышни, - животные просветили ее, - рассудок и врожденная порядочность удержали ее от падения. Ее сопротивление распалило Теодора, и, чтобы утолить свою страсть (а быть может, это у него было искренне), он предложил ей выйти за него замуж. Она боялась поверить ему. Он дал ей страшную, клятву.

Вскоре он принес ей печальную весть: в прошлом году родители наняли за него рекрута, но теперь его со дня на день могут призвать; мысль о военной службе приводила его в ужас. Эта трусость служила для Фелисите доказательством его любви к ней, и она еще сильнее полюбила его. Ночью она удирала к нему на свидание, и Теодор мучил ее своими опасениями и своей настойчивостью.

В конце концов он объявил ей, что сам пойдет в префектуру узнать, как обстоят дела, и в следующее воскресенье, между одиннадцатью и двенадцатью ночи, все ей расскажет.

В назначенный час она побежала к своему возлюбленному.

Вместо Теодора ее поджидал один из его приятелей.

Он объявил, что больше ей не придется встречаться с Теодором. Чтобы избавиться от воинской повинности, он женился на богатой старухе - на г-же Леусе из Тука.

Ее охватило отчаяние. Она повалилась на землю, кричала, призывала Бога и, одна-одинешенька, проплакала в поле до самой зари. Потом она вернулась на ферму и объявила, что хочет уйти; в конце месяца она взяла расчет, завязала все свои пожитки в платок и пошла в Пон-л’Эвек.

У трактира она разговорилась с дамой во вдовьем чепце, которая как раз подыскивала себе кухарку. Девушка мало смыслила в этом деле, но она выказала такую готовность и такую нетребовательность, что г-жа Обен в конце концов объявила:

— Ну хорошо, я вас беру!

Через четверть часа Фелисите водворилась у нее.

Первое время ее приводили в трепет царившие здесь «стиль дома» и память о «барине». Ей казалось, что Поль, которому было семь лет, и Виргиния, которой только что исполнилось четыре, сделаны из драгоценного материала; она таскала их на спине, как лошадь, но г-жа Обен запретила ей беспрестанно целовать их, и это глубоко ее огорчило. И все же Фелисите считала себя счастливицей. Ее скорбь потонула в этой тихой заводи.

По четвергам собирались друзья дома поиграть в бостон. Перед их приходом Фелисите приготовляла карты и грелки. Гости являлись ровно в восемь и расходились около одиннадцати.

По понедельникам каждое утро старьевщик, живший в проулке, раскладывал на земле железный лом. Затем городок наполнялся гулом голосов, к которому примешивались ржанье лошадей, блеянье ягнят, хрюканье свиней и сухой стук колес. Около полудня, когда базар был в полном разгаре, на пороге появлялся высокий, старый крестьянин с крючковатым носом, в фуражке, сдвинутой на затылок, - это был жефосский Фермер Робелен. Немного погодя появлялся тукский фермер Льебар, приземистый, краснолицый толстяк в серой куртке и в сапогах со шпорами.

Оба предлагали кур или сыру. Фелисите всякий раз выводила их на чистую воду, и, преисполнившись уважения к ней, они удалялись.

Издавна г-жу Обен навещал ее дядя, маркиз де Греманвиль, дотла разорившийся и живший в Фалезе, на последнем клочке, оставшемся от его владений. Он всегда являлся к завтраку с мерзким пуделем, который пачкал лапами мебель. Маркиз изо всех сил старался сохранить аристократические замашки и даже приподнимал шляпу каждый раз, когда говорил: «Мой покойный отец», но привычка брала верх, и он пил стакан за стаканом и отпускал двусмысленные шутки. Фелисите деликатно выпроваживала его:

— Да будет вам, господин де Греманвиль! До свидания! И запирала за ним двери.

Зато она охотно отворяла двери г-ну Буре, старому поверенному. Его белый галстук и лысина, жабо, широкий коричневый сюртук, манера нюхать табак, изгибая руку, - весь его облик вызывал у нее смущение, какое мы испытываем при виде людей необыкновенных.

Он вел все дела «барыни» и, заперевшись в кабинете «барыни», сидел у нее часами; он больше всего на свете боялся уронить себя, питал безграничное уважение к судейским и был уверен, что знает латынь.

Чтобы приохотить детей к занятиям, он подарил им географию в картинках. На картинках были изображены разные части света, людоеды с перьями на голове, обезьяна, похищающая девушку, бедуины в пустыне, охота с гарпуном из кита и т. д.

Поль объяснил Фелисите, что нарисовано на картинках. Этим и ограничилось ее образование.

Учил детей Гюйо - бедняк, служивший в мэрии, отличавшийся красивым почерком и точивший перочинный нож о сапог.

В хорошую погоду семья Обен рано утром отправлялась на ферму в Жефос.

Двор фермы полого спускался вниз, дом стоял в глубине, море издали казалось серым пятном.

Фелисите доставала из корзины холодное мясо, и все завтракали в комнате рядом с кладовой, где стояло молоко. Это была единственная комната, уцелевшая от прежней дачи. Ветер трепал отставшие обои. Г-жа Обен, подавленная воспоминаниями, опускала голову; дети не смели проронить ни звука.

— Ну, играйте, играйте! - говорила она.

Они убегали.

Поль забирался па гумно, ловил птиц, бросал камешки в лужи, колотил палкой по огромным винным бочкам - так он изображал барабанный бой.

Виргиния кормила кроликов и, мелькая кружевными панталончиками, собирала васильки.

В один из осенних вечеров они возвращались домой лугами.

Молодой месяц освещал часть неба; над излучинами Тука, точно шарф, колыхался туман. Быки, лежавшие на траве, спокойно глядели на четырех прохожих. На третьем лугу быки встали и окружили их.

— Не бойтесь! - сказала Фелисите.

Бормоча что-то вроде заклинания, она погладила по спине того быка, который подошел особенно близко; бык отскочил, другие последовали его примеру. Но на следующем лугу послышался страшный рев. Это ревел бык, которого они не заметили в тумане. Он ринулся на женщин. Г-жа Обен бросилась бежать.

— Нет, нет, не надо так быстро!

Все-таки они ускорили шаг; сзади громко сопел бык, и его сопение все приближалось. Копыта, как удары молота, били по земле, и вот он пустился вскачь! Фелисите обернулась; она принялась обеими руками вырывать дерн вместе с землей и швырять быку в глаза. Бык нагнул морду и, потрясая рогами, дрожа от ярости, злобно заревел. Г-жа Обен, в отчаянии, тщетно пыталась перелезть с двумя малышами через высокую изгородь на краю выгона. Фелисите все отступала, продолжая засыпать быку глаза землей.

— Скорей! Скорей! - кричала она.

Г-жа Обен столкнула сперва Виргинию, потом Поля в канаву, сбежала сама, начала карабкаться по противоположному склону и наконец, с огромным трудом, вылезла наверх.

Бык, брызгая слюной в лицо Фелисите, прижал ее к частоколу; еще секунда - и он забодал бы ее. Но она успела проскользнуть между кольями, и громадный бык в недоумении остановился.

В Пон-л’Эвеке об этом событии говорили много лет. Фелисите, однако, не возгордилась; ей даже в голову не приходило, что она совершила подвиг.

Все ее мысли занимала Виргиния: от испуга Виргиния заболела нервным расстройством, и доктор, г-н Пунар, прописал ей морские купанья в Трувиле.

В те времена туда мало кто ездил. Г-жа Обен навела справки, посоветовалась с Буре и начала собираться в дорогу так, как если бы ей предстояло далекое путешествие.

Накануне отъезда на тележке Льебара были увезены чемоданы. На следующий день Льебар привел двух лошадей, на одной из которых было дамское седло с бархатной спинкой, а на другой - некое подобие сиденья из свернутого плаща. Г-жа Обен уселась на этот плащ, сзади Льебара. Фелисите взяла к себе Виргинию, а Поль сел верхом на осла, которого им дал г-н Лешаптуа с условием, чтобы за ослом был отличный уход.

Дорога была ужасная - восемь километров они ехали два часа. Лошади то вязли в грязи по самые бабки и, вскидывая задом, выкарабкивались, то спотыкались, попадая в выбоины, то перепрыгивали через рытвины. Кобыла Льебара внезапно останавливалась. Он терпеливо ждал, когда она двинется, и рассказывал о владельцах имений, расположенных при дороге, выводя из своих рассказов мораль. Когда же они проезжали в Туке мимо дома, на окнах которого стояли горшки с настурциями, он, поведя плечами, сказал:

— Тут живет некая госпожа Леусе. Нет чтобы взять молодого парня...

Фелисите не расслышала конца фразы; лошади пустились рысью, осел поскакал; они обогнули забор и увидели двух мальчуганов; чтобы не попасть в навозную жижу, они ступили прямо на порог дома.

Увидав хозяйку, старуха Льебар проявила бурную радость. Она подала завтрак, состоявший из филе, рубцов, кровяной колбасы, фрикасе из цыпленка, пенистого сидра, фруктового торта и слив в водке, и все это приправлялось комплиментами «барыне», которая «отлично выглядит», «барышне», которая стала «красавицей», и г-ну Полю, который стал «совсем молодцом», причем не были забыты и покойные дедушка с бабушкой, которых Льебары знали, так как служили у нескольких поколений семьи Обен. Ферма казалась такой же старой, как сами Льебары. Потолочные балки прогнили, стены почернели от копоти, пол был серым от пыли. В дубовом поставце хранились всевозможные орудия и разная утварь: кувшины, тарелки, оловянные миски, капканы для волков, ножницы для стрижки овец; огромных размеров клизма насмешила детей. На всех трех дворах фермы под каждым деревом росли грибы, а на сучьях виднелись пучки омелы. Несколько пучков сбросил на землю ветер. Они снова принялись и гнулись под тяжестью ягод. Неровные соломенные крыши, напоминавшие коричневый бархат, выдерживали самую сильную бурю. Но каретник разваливался; г-жа Обен обещала принять меры и приказала седлать.

До Трувиля они добирались еще полчаса. Караванчик спешился, чтобы перевалить Экор - утес, нависавший над лодками; через несколько минут они уже входили во двор «Золотого ягненка» - стоявшей в конце набережной гостиницы старухи Давид.

Виргиния сразу почувствовала себя лучше - так благотворно подействовали на нее перемена климата и морские купанья. У нее не было купального костюма, и она плавала в рубашке; няня переодевала ее в домике таможенного надсмотрщика, которым пользовались купальщики.

После полудня они, взяв с собой осла, уходили за Черные скалы, по направлению к Энеквилю. Вначале тропинка поднималась по холмистой долине, похожей на лужайку в парке, потом тянулась по плоскогорью, где пастбища сменялись пашнями. Вдоль дороги, среди разросшегося колючего кустарника, возвышался остролист; кое-где сучья сухого дерева вычерчивали зигзаги в голубом воздухе.

Отдыхали почти всегда на лугу между Довилем слева и Гавром справа, прямо против, моря. Оно сверкало на солнце, гладкое, как зеркало, и такое спокойное, что его рокот был еле слышен; чирикали невидимые воробьи, и все это накрывал необозримый небесный свод. Г-жа Обен шила, подле нее Виргиния что-нибудь плела из камышинок, Фелисите набирала целые охапки лаванды, Поль скучал и просился домой.

Иногда, переплыв на лодке Тук, собирали ракушки. После отлива на берегу оставались морские ежи, водоросли, медузы; дети бегали, силясь поймать хлопья пены, уносимые ветром. Сонные волны накатывали на песок и растекались по всему берегу; берег простирался, насколько хватал глаз, но со стороны суши границей служили ему дюны «Болота» - широкого луга, похожего на ипподром. Когда они возвращались этой дорогой, перед ними с каждым мгновением рос на склоне холма Трувиль, и все его дома, одни - побольше, другие - поменьше, казалось, весело разбегались кто куда.

В чересчур жаркие дни они не выходили из дому. Ослепительно яркое солнце протягивало световые полосы между планками жалюзи. Из селения не доносилось ни звука. Внизу, на тротуаре, - ни души. Разлитая повсюду тишина усиливала ощущение покоя. Вдалеке стучали молотками конопатчики, заделывавшие подводную часть судов, резкий морской ветер доносил запах смолы.

Любимым их развлечением было смотреть, как возвращаются баркасы. Обогнув буи, баркасы начинали лавировать. Паруса спускались на две трети; парус фокмачты надувался, как шар, и баркасы, скользя среди плеска волн, двигались вперед, доходили до середины гавани, и здесь внезапно падали якоря. Немного погодя суда причаливали. Моряки бросали через борт трепещущую рыбу; их ожидала вереница повозок, женщины в ситцевых чепцах хватали корзину, обнимали мужей.

Как-то одна из них разговорилась с Фелисите, и немного погодя, сияя от радости, Фелисите вошла в комнату. Она встретила сестру; Настази Барет, жена Леру, появилась у них с грудным ребенком, правой рукой ведя еще одного, а слева, подбоченившись, шел третий - маленький юнга в надетой набекрень матросской шапочке.

Через четверть часа г-жа Обен выпроводила ее.

Настази с детьми вечно попадалась ей па глаза то на пороге кухни, то во время прогулок. Муж не показывался.

Фелисите привязалась к ним. Она купила им одеяло, белье, печку; они беззастенчиво эксплуатировали ее. Эта слабость Фелисите злила г-жу Обен; к тому же ее коробила развязность племянника Фелисите, который называл Поля на «ты», и так как Виргиния начала кашлять, а погода испортилась, то г-жа Обен вернулась в Пон-л’Эвек.

Г-н Буре помог ей выбрать коллеж. Лучшим считался канский. Туда-то и поместили Поля; Поль со всеми простился весело: его радовало, что он будет жить с товарищами.

Г-жа Обен решилась на разлуку с сыном в силу необходимости. Виргиния все реже и реже вспоминала о нем. Фелисите скучала без его беготни. Но у нее появилось новое занятие: начиная с Рождества, она стала каждый день водить девочку на уроки Закона божия.

III

Преклонив колени перед дверьми храма, она проходила под его высоким сводом, между двумя рядами стульев, расставляла скамейку г-жи Обен, садилась и осматривалась по сторонам.

Места на клиросах заполняли справа мальчики, слева - девочки; у аналоя стоял священник; на одном из витражей абсиды Святой Дух парил над Девой Марией; на другом витраже она стояла на коленях перед младенцем Иисусом, а за надпрестольной сенью находилось деревянное изваяние архангела Михаила, поражающего дракона.

Сперва священник вкратце излагал Священную историю. Фелисите казалось, что она видит рай, потоп, Вавилонскую башню, пылающие города, гибнущие народы, низвергнутых идолов; ослепительные эти видения вызывали у нее благоговение перед всевышним и страх перед его гневом. Она плакала, когда слушала о страстях Христовых. За что они распяли его, его, так любившего детей, насыщавшего толпы, исцелявшего слепых и, по милосердию своему, пожелавшего родиться в бедной семье, в грязном хлеву? Посевы, жатва, орудия виноградарей - все эти обыденные события и предметы, о которых говорится в Евангелии, были ей близки, а присутствие Бога освятило их, и она еще сильнее полюбила ягнят благодаря своей любви к Агнцу, и голубей как образ Святого Духа.

О Святом Духе у Фелисите было смутное представление: ведь он был не только птицей, но и огнем, а подчас и дуновением. Быть может, от него исходит свет, блуждающий ночью, по краю болот, его дыхание гонит тучи, его голос вносит гармонию в колокольный звон; она пребывала в экстазе, наслаждаясь прохладой, исходившей от степ храма, и покоем, царившим в нем.

В догматах она ничего не понимала и даже не старалась понять. Священник объяснял, дети отвечали ему уроки, и в конце концов она начинала дремать, но просыпалась, когда дети, уходя, стучали деревянными башмаками по каменным плитам.

Вот так, слушая рассказы священника, она познакомилась с Законом божиим - в молодости ее религиозным воспитанием не занимался никто; теперь она стала во всем подражать Виргинии: вместе с нею она постилась, исповедовалась. На празднике Тела Христова они вместе украшали престол.

Перед первым причастием Виргинии она очень волновалась. Она беспокоилась из-за ботинок, четок, молитвенника, перчаток. С каким трепетом помогала она матери одевать девочку!

Она изнывала в течение всей обедни. Г-н Буре заслонял от нее один клирос; но как раз напротив Фелисите стояла напоминавшая заснеженное поле толпа девушек в белых венках поверх опущенных вуалей; Фелисите издали узнала свою дорогую малышку по ее тоненькой шейке и по ее сосредоточенности. Зазвонил колокольчик. Головы склонились, водворилась тишина. Под органные громы певчие вместе с толпой молящихся запели Agnus Dei <;Агнец божий (лат.)>; потом началось шествие мальчиков, а вслед за ними поднялись и девочки. Скрестив руки, они шаг за шагом продвигались к ярко освещенному алтарю, преклоняли колени на первой ступеньке, одна за другой принимали причастие и в том же порядке возвращались на свои места. Когда пришла очередь Виргинии, Фелисите нагнулась, чтобы видеть ее; вследствие живости воображения, которую рождает настоящая любовь, ей почудилось, что она сама превратилась в этого ребенка; лицо его стало ее лицом, его платьице было надето на нее, его сердце билось в ее груди; в тот миг, когда Виргиния открыла рот и закрыла глаза, Фелисите едва не упала в обморок.

На другой день, рано утром, она вошла в один из приделов, чтобы священник причастил и ее. Она приняла причастие с благоговением, но вчерашнего восторга не испытала.

Г-жа Обен хотела сделать из своей дочери всесторонне образованную девушку, а так как Гюйо не мог обучать ее ни английскому, ни музыке, то г-жа Обен решила поместить ее в пансион урсулинок в Гонфлере.

Дочка покорилась. Фелисите вздыхала - она считала барыню бесчувственной. Потом она подумала, что, быть может, хозяйка и права: ведь она, Фелисите, ничего в этих делах не смыслит.

И вот однажды у дверей дома остановилась старая повозка, из повозки вышла монахиня, приехавшая за барышней. Фелисите уложила вещи на империале, дала наставления кучеру и сунула под сиденье шесть банок с вареньем, с десяток груш и букет фиалок.

В последнюю минуту Виргиния разразилась неудержимыми рыданиями; она обнимала мать, а та целовала ее в лоб, повторяя:

— Ну, довольно, довольно!

Подножка поднялась, повозка сдвинулась с места.

Г-жа Обен упала в обморок; вечером ее друзья - семейство Лормо, г-жа Лешаптуа, «эти самые» барышни Рошфей, г-н де Гупвиль и Буре - явились утешать ее.

Поначалу разлука с дочерью была для нее большим горем. Но три раза в неделю она получала от нее письма, в остальные дни сама писала ей, гуляла в саду, немножко читала и так убивала время.

По утрам Фелисите по привычке входила в комнату Виргинии и смотрела на стены. Она скучала, потому что не могла уже причесывать девочку, завязывать ей шнурки на башмачках, укладывать ее в постель, не могла постоянно видеть ее хорошенькое личико, держать ее за руку, когда они уходили из дому вместе. Делать ей было нечего, и она попробовала плести кружева. Но для этого у нее были слишком грубые пальцы - они рвали нитки; она отупела, потеряла сон; по ее словам, ей было «тошно жить на свете».

Чтобы «рассеяться», она попросила разрешения приглашать к себе своего племянника Виктора.

Он приходил по воскресеньям после обедни, краснощекий, с голой грудью; пахло от него полями. Она ставила для него прибор. Они завтракали, сидя друг против друга; сама она, в целях экономии, ела немного, но его кормила как на убой, и в конце концов он засыпал. С первым ударом колокола, звонившего к вечерне, она будила его, чистила ему брюки, завязывала галстук и уходила в церковь, опираясь на его руку с материнской гордостью.

Родители всякий раз наказывали ему что-нибудь вытянуть у нее - пакет сахарного песку, мыла, водки, а то и денег. Он приносил ей для починки свое тряпье, и она бралась за дело, радуясь, что это заставит его лишний раз прийти к ней.

В августе отец взял его с собой в каботажное плавание.

Это было во время каникул. Приезд детей утешил Фелисите. Но Поль стал капризным, а Виргиния выросла, так что ей уже нельзя было говорить «ты», и между ними возникла стена, они стали стесняться друг друга.

Виктор побывал сперва в Морле, потом в Дюнкерке, потом в Брайтоне; возвращаясь из плаваний, он всегда привозил ей подарки.

В первый раз она получила шкатулку из ракушек, во второй раз - кофейную чашку, в третий - большую пряничную фигурку. Он похорошел, сильно вырос, у него уже пробивались усы, глаза у него были добрые и честные, он носил кожаную фуражку, по-лоцмански заломив ее на затылок. Виктор забавлял ее своими рассказами; он пересыпал их морскими терминами.

В понедельник, 14 июля 1819 года (она запомнила это число), Виктор объявил ей, что его берут в дальнее плавание и что послезавтра ночью он уезжает на пакетботе из Гонфлера на свою шхуну, которая вскоре должна отчалить из Гавра. Проплавает он, наверно, года два.

Перспектива столь долгой разлуки привела Фелисите в отчаяние; чтобы попрощаться с ним, в среду вечером, после того, как барыня пообедала, она надела башмаки на деревянной подошве и отмахала четыре мили, отделявшие Пон-л’Эвек от Гонфлера.

Когда она взошла на кальварий, то, вместо того чтобы повернуть налево, повернула направо и, заблудившись среди верфей, пошла назад; люди, к которым она обращалась, советовали ей поспешить. Ушибаясь о якорные цепи, она обогнула док, переполненный судами; потом начался спуск, световые полосы скрещивались; увидев в небе лошадей, она решила, что сходит с ума.

На краю набережной ржали другие лошади: вид моря испугал их. Лошадей поднимали на блоках и спускали на корабль, где между бочонками сидра, корзинами сыра, мешками зерна толклись пассажиры; слышалось кудахтанье кур, ругался капитан; юнга, облокотившийся на якорный ворот, ни на что не обращал внимания. Фелисите, хоть и не узнала его, все же крикнула: «Виктор!»; юнга поднял голову; она бросилась к нему, но тут внезапно убрали трап.

Пакетбот, который тянули с песнями женщины, вышел из гавани. Корпус его скрипел под напором тяжелых волн. Парус повернулся - уже никого нельзя было различить; на море, посеребренном лунным светом, пакетбот казался черным пятном, которое все уплывало, таяло и, наконец, исчезло.

Когда Фелисите проходила мимо кальвария, ей захотелось поручить Богу того, кто был ей дороже всех на свете, и она долго молилась стоя; по ее лицу текли слезы, взгляд был обращен к небу. Город спал, но таможенники бодрствовали; вода беспрерывно струилась сквозь отверстия шлюза, и шум ее напоминал шум водопада. Пробило два.

Монастырская приемная была открыта только днем. Опоздание Фелисите, разумеется, рассердило бы г-жу Обен, и она, подавив в себе желание обнять другого ребенка, вернулась домой. Служанки в гостинице только-только проснулись, когда она вошла в Пон-л’Эвек.

Бедному парнишке придется носиться по волнам много месяцев! Его прежние путешествия не пугали Фелисите. Из Англии и Бретани люди возвращаются; но Америка, колонии, острова - все это терялось где-то в неведомом мире, на краю света.

С тех пор Фелисите думала только о племяннике. В солнечные дни она терзалась мыслью, что его мучит жажда; когда бушевала гроза, она боялась, что его убьет молнией. Слушая, как в трубе воет ветер и срывает черепицу, она видела, как эта буря носит его по морю, а он, покрытый пеленой пены, лежа на спине, держится за верхушку сломанной мечты; или - тут она вспоминала географию в картинках - его пожирали дикари, тащили в лес обезьяны, он умирал на безлюдном берегу. Но о своей тревоге она никому не говорила.

А г-жа Обен тревожилась за дочь.

Монахини считали, что она добрая, но слабенькая девочка. Малейшее волнение вызывало у нее нервный припадок. Ей пришлось перестать учиться музыке.

Мать требовала, чтобы ей писали из монастыря регулярно. Однажды утром почтальон не пришел; она взволновалась и начала ходить по залу, от кресла к окну. Это возмутительно! Четыре дня нет известий!

Чтобы утешить ее, Фелисите привела в пример себя.

— А я, барыня, полгода не получаю писем.

— От кого это?

— Да... от моего племянника! - кротко ответила служанка.

— Ах, от вашего племянника!

Пожав плечами, г-жа Обен опять заходила по комнате, как бы говоря: «А я и не знала!.. Да и что мне за дело до вашего племянника! Юнга, нищий, велика важность! А вот моя дочь... Подумать только!..»

Фелисите, с ранних лет привыкшая к черствости, все же обиделась на барыню, но потом забыла обиду.

Ей казалось, что потерять голову из-за малютки вполне естественно.

Оба ребенка были ей одинаково дороги; их связывала нить ее любви, и ждала их одна судьба.

Аптекарь объявил ей, что судно Виктора прибыло в Гавану. Сообщение об этом он прочитал в газете.

Гаванские сигары нарисовали в воображении Фелисите страну, где люди только и делают, что курят; Виктор разгуливает среди негров в облаках табачного дыма. А можно «в случае необходимости» вернуться оттуда по земле? И далеко ли это от Пон-л’Эвека? За разъяснениями она обратилась к г-ну Буре.

Он вытащил атлас и пустился в объяснения касательно долгот; глядя на остолбеневшую Фелисите, он улыбался снисходительной улыбкой педанта. Наконец, указав карандашом на едва заметную черную точку в овальном пятне, он сказал: «Вот».

Фелисите склонилась над картой; от переплетения разноцветных линий у нее зарябило в глазах: она ничего не понимала, и, когда Буре полюбопытствовал, что ее смущает, она попросила показать ей дом, где живет Виктор. Буре всплеснул руками, чихнул и разразился неудержимым хохотом; такое простодушие привело его в восторг; но Фелисите не поняла, чему он смеется; быть может, она надеялась даже увидеть портрет своего племянника - до того она была неразвита.

Через две недели, в базарный день, Льебар, как обычно, вошел в кухню и протянул ей письмо от зятя. Оба они были неграмотные, и Фелисите обратилась за помощью к хозяйке.

Г-жа Обен, считавшая петли, положила вязанье подле себя, распечатала письмо и, бросив на Фелисите сочувственный взгляд, тихо произнесла:

— Вам сообщают... о несчастье. Ваш племянник...

Он умер. Больше в письме ничего о нем не говорилось.

Фелисите упала на стул, прислонилась головой к переборке и закрыла внезапно покрасневшие веки. Голова у нее свесилась на грудь, руки опустились, глаза уставились в одну точку; время от времени она повторяла:

— Бедный мальчуган! Бедный мальчуган!

Льебар смотрел на нее и вздыхал. У г-жи Обен чуть вздрагивали плечи.

Она предложила Фелисите навестить сестру в Трувиле.

Фелисите жестом ответила, что это ни к чему.

Наступило молчание. Добряк Льебар рассудил за благо удалиться. Тогда Фелисите сказала:

— Им это все равно!

И снова поникла головой; время от времени она машинально перебирала длинные спицы на рабочем столике.

По двору прошли женщины, неся шест, на котором висело белье; с белья капала вода.

Увидав их из окна, Фелисите вспомнила о своей стирке; вчера она замочила белье, а сегодня его надо было прополоскать; она вышла из комнаты.

Ее мостки и бочка были на берегу Тука. Она бросила на берег кучу рубашек, засучила рукава и взяла валек; ее сильные удары были слышны в ближайших садах. Луга были пустынны, ветер волновал реку; вдали высокие травы извивались от его порывов, как волосы утопленников, плывущих в воде. Фелисите скрывала свое горе и крепилась до вечера, но у себя в комнате, лежа ничком на постели, уткнувшись лицом в подушку и сжав кулаками виски, она дала ему волю.

Много позже сам капитан рассказал ей о подробностях гибели Виктора.

У Виктора была желтая лихорадка; в больнице ему выпустили слишком много крови. Его держали четыре врача. Смерть наступила мгновенно, и главный врач сказал:

— Так! Еще один!

Родители обращались с ним жестоко. Фелисите предпочла больше с ними не встречаться; они тоже не подавали о себе вестей - то ли потому, что забыли ее, то ли из черствости, свойственной людям, живущим в нищете.

Виргиния слабела.

Удушье, кашель, вечный озноб, пятна на щеках - все это были признаки серьезного заболевания. Г-н Пупар посоветовал отвезти Виргинию в Прованс. Г-жа Обен согласилась; она немедленно забрала бы девочку домой, если бы не климат Пон-л’Эвека.

Она сговорилась с одним извозчиком, и тот каждый вторник отвозил ее в монастырь. Сад стоял на горе, откуда открывался вид на Сену. Виргиния под руку с матерью ходила по опавшим виноградным листьям. Порою солнце выглядывало из-за туч, и она щурилась, глядя на паруса вдали и на линию горизонта, тянувшуюся от Танкарвильского замка до Гаврских маяков. Потом они отдыхали в обвитой зеленью беседке. Мать достала бочонок отменной малаги, и Виргиния, которую смешила мысль, что она опьянеет, отпивала два глотка, не больше.

Силы ее восстанавливались. Осень прошла спокойно. Фелисите подбадривала г-жу Обен. Но как-то вечером она ушла недалеко по делам, а вернувшись домой, увидала у дверей кабриолет г-на Пупара; сам он стоял в прихожей. Г-жа Обен завязывала ленты шляпы.

— Дайте мне грелку, кошелек и перчатки. Скорее! Виргиния заболела воспалением легких, и может быть, безнадежно.

— Пока еще нет, - заметил врач.

Под кружившимися хлопьями снега г-жа Обен и доктор сели в экипаж. Стемнело. Было очень холодно.

Фелисите побежала в церковь поставить свечку. Потом бросилась за кабриолетом, через час догнала его, ухватившись за шнуры, легко вспрыгнула сзади, но тут у нее мелькнула мысль: «А двор-то не заперт! Ну как заберутся воры?» И она соскочила.

На следующий день, на заре, Фелисите отправилась к доктору. Из монастыря он вернулся, но уехал в деревню. Потом Фелисите ждала письма в трактире. А ранним утром села в дилижанс, шедший из Лизье.

Монастырь стоял в конце переулка, круто поднимавшегося в гору. Дойдя до середины переулка, Фелисите услышала странные звуки: то был похоронный звон. «Это звонят по ком-то другом», - подумала Фелисите и яростно застучала в дверь.

Зашаркали чьи-то стоптанные туфли, дверь приотворилась, вышла монахиня.

Добрая женщина с грустным видом сказала, что Виргиния «только что отошла». Колокол св. Леонара зазвонил еще громче.

Фелисите поднялась на третий этаж.

Виргиния лежала на спине, руки у нее были сложены на груди, рот открыт, голова запрокинута, а над ней склонялся черный крест между неподвижных занавесей, не таких белых, как ее лицо. Г-жа Обен, обхватив руками изножие кровати, тихо всхлипывала. Аббатиса стояла справа. Три свечи на комоде бросали красные отблески, окна побелели от тумана. Монахини увели г-жу Обен.

Две ночи Фелисите не отходила от покойницы. Она повторяла одни и те же молитвы, кропила простыни святой водой, снова садилась и все смотрела на умершую. После первой своей бессонной ночи она заметила, что лицо покойницы пожелтело, губы посинели, нос заострился, глаза ввалились. Фелисите несколько раз поцеловала их; она была бы не так уж удивлена, если бы Виргиния их открыла - таким людям, как Фелисите, все сверхъестественное кажется простым. Фелисите обрядила покойницу, завернула ее в саван, положила в гроб, надела венчик, расплела косы. Косы у Виргинии были белокурые и необыкновенно длинные для ее возраста. Фелисите отрезала большую прядь п часть ее спрятала у себя на груди с тем, чтобы уж так там ее и оставить.

Согласно воле г-жи Обен, тело повезли в Пон-л’Эвек, а г-жа Обен ехала за катафалком в закрытой карете.

После отпевания пришлось еще три четверти часа добираться до кладбища. Поль, рыдая, шел впереди. Сзади шагал г-н Буре, за ним - местная знать, женщины в черных накидках и Фелисите. Она думала о своем племяннике, которому она не могла воздать таких почестей, и скорбь ее росла, как будто его хоронили вместе с Виргинией.

Г-жа Обен была в полном отчаянии.

Первое время она роптала на Бога; она убеждала себя, что Бог совершил несправедливость, отняв у нее дочь, - ведь она никому не делала зла, совесть ее так чиста! Да нет! Она должна была увезти девочку на юг. Другие доктора спасли бы ее! Теперь г-жа Обен винила себя, ей хотелось поскорей умереть, чтобы соединиться с дочерью, во сне она стонала от душевной боли. Особенно часто преследовал ее один сон. Муж, одетый матросом, возвращался из далекого путешествия и со слезами говорил ей, что ему приказано взять к себе Виргинию. И они обдумывали, где бы ее спрятать.

Однажды г-жа Обен пришла из сада потрясенная до глубины души. Ей только что (она показывала, где) явились муж и дочь; они ничего не делали, они только смотрели на нее.

В течение нескольких месяцев она, безучастная ко всему на свете, не выходила из своей комнаты. Фелисите кротко уговаривала ее поберечь себя для сына - и не только для него, но и в память «о ней».

— «О ней»? - словно пробуждаясь, переспрашивала г-жа Обен. - Ах да!.. Да!.. Вы ее не забываете!

Г-жа Обен намекала на то, что ей было строго-настрого запрещено посещать кладбище.

Фелисите ходила туда ежедневно.

Ровно в четыре часа она выходила из дому, шла по улице, поднималась на холм, отворяла калитку и направлялась к могиле Виргинии. Над могильной плитой возвышалась колонка из розового мрамора, цепи вокруг плиты ограждали цветник. Под цветами не видно было клумбочек. Фелисите поливала цветы, насыпала свежего песку; чтобы удобнее было разрыхлять землю, она становилась на колени. Когда г-же Обен наконец позволили пойти на кладбище, ей там стало легче, для нее это было отрадой.

А потом потянулись годы, ничем не отличавшиеся один от другого; событиями являлись большие праздники: Пасха, Успение, День всех святых. Запоминались даты происшествий в доме. В 1825 году два маляра покрасили прихожую; в 1827 году часть крыши обвалилась и чуть-чуть не раздавила кого-то во дворе. Летом 1828 года барыня раздавала благословенный хлеб. Буре успел за это время таинственно исчезнуть, старые знакомые - Гюйо, Льебар, г-жа Лешантуа, Робелен, дядюшка Греманвиль, давно уже разбитый параличом, - один за другим уходили из жизни.

Однажды ночью кондуктор мальпоста привез в Пон-л’Эвек известие об Июльской революции. Несколько дней спустя был назначен новый супрефект - барон де Ларсоньер, который прежде был консулом в Америке; его семья состояла из жены, свояченицы и трех ее дочерей, уже не слишком юных. Девиц часто видели в саду; на них были легкие блузы; они держали у себя в доме негра и попугая. Они нанесли визит г-же Обен - г-жа Обен поспешила отдать его. Как только они появлялись вдали, Фелисите бежала предупредить г-жу Обен. Но вывести ее из оцепенения могло только одно: письма сына.

Он ровно ничего не делал и не выходил из кабаков. Она платила за него долги, он делал новые; вздохи г-жи Обен, вязавшей у окна, долетали до Фелисите, которая сидела в кухне за прялкой.

Гуляя по винограднику, г-жа Обен и Фелисите все говорили о Виргинии, спрашивали друг друга, что бы ей понравилось, что бы она сказала в том или ином случае.

Все ее вещички помещались в стенном шкафу в комнате с двумя кроватками. Г-жа Обен старалась заглядывать туда как можно реже. В один из летних дней она решилась - из шкафа вылетела моль.

Платья Виргинии висели под полкой, где находились три куклы, серсо, посуда и тазик. Г-жа Обен и Фелисите вынули юбки, чулки, платки и, прежде чем привести их в порядок, разложили на кроватках. При ярком свете солнца на них отчетливо выступали пятна, выделялись складки, образовавшиеся от тех положений, какие особенно часто принимала Виргиния, и вид у вещей был грустный. Комнату заливал теплый голубой свет, трещал дрозд, все словно наслаждалось полным покоем. Г-жа Обен и Фелисите нашли пушистую плюшевую шапочку коричневого цвета; вся она была изъедена молью. Фелисите спросила, не отдаст ли ей барыня эту шапочку. Они посмотрели друг на друга, и глаза их наполнились слезами; хозяйка протянула руки - служанка бросилась в ее объятия; они крепко обнялись, их горе излилось в поцелуе, и поцелуй уравнял их.

Это произошло впервые - г-жа Обен отличалась сдержанностью. Фелисите была так признательна барыне, словно та облагодетельствовала ее. С этой минуты она начала боготворить свою барыню, она была по-собачьи предана ей. Ее сердце еще шире раскрылось для добра.

Заслышав на улице барабанный бой выступавшего в поход полка, она выходила с кувшином сидра за порог и поила солдат. Она ухаживала за больными холерой. Она заботилась о поляках; один из них даже объявил, что хочет на ней жениться. Но они поссорились: как-то утром, вернувшись от Angelus’a, она обнаружила, что он забрался на кухню и преспокойно ест винегрет, им же самим и приготовленный.

Поляков сменил Папаша Кольмиш - старик, о котором ходили слухи, что он участвовал в зверствах 93-го года. Он жил на берегу реки, в развалившемся свином хлеву. Мальчишки подглядывали за ним в щели и бросали в него камни - камни падали на убогую его постель, где он лежал, сотрясаясь от кашля; у него были длинные волосы, всегда воспаленные веки и огромная, больше его головы, опухоль на руке. Фелисите раздобыла ему белья, вычистила его конуру; она мечтала поместить его в пекарне - так, чтобы он не мешал барыне. Когда у него обнаружился рак, она каждый день мыла его, иногда приносила ему лепешек, укладывала его на охапке соломы на солнце; несчастный старик, брызгая слюной и весь дрожа, слабым голосом благодарил ее; он боялся потерять ее и, видя, что она уходит, протягивал к ней руки. Когда он умер, она заказала заупокойную мессу.

В этот день на ее долю выпало счастье: во время обеда явился негр г-жи де Ларсоньер; он принес клетку с попугаем; клетка была с жердочкой, цепочкой и висячим замочком. В письме баронесса извещала г-жу Обен, что ее муж назначен префектом и вечером они уезжают; баронесса просила ее взять себе эту птицу на память и в знак ее уважения к ней.

Попугай давно уже занимал воображение Фелисите: ведь его привезли из Америки, а это слово напоминало ей Виктора, и она спрашивала о попугае у негра. Как-то она даже сказала:

— Вот бы обрадовалась барыня, если б у нее была такая птица!

Негр передал эти слова своей хозяйке; хозяйка не могла взять попугая с собой, и таким образом она от него избавилась.

IV

Его звали Лулу. У него было зеленое тельце, розовые кончики крыльев, голубой лобик и золотистая шейка.

У него была скверная привычка кусать жердочку; он вырывал у себя перья, разбрасывал помет, разбрызгивал воду из корытца; г-же Обен он надоел, и она отдала его Фелисите.

Фелисите принялась учить его, и вскоре он уже кричал: «Милый мальчик! Ваш слуга, сударь! Здравствуйте, Мари!» Его поместили у дверей; многие удивлялись, что он не откликается на имя Жако, - ведь всех попугаев зовут Жако. Его называли индюком, бревном - все эти прозвища были для Фелисите что нож в сердце. Из какого-то странного упрямства Лулу всегда молчал, когда на него глядели.

В то же время он любил общество; по воскресеньям, когда «эти самые» барышни Рошфей, г-н де Гупвиль и новые завсегдатаи - аптекарь Онфруа, г-н Варен и капитан Матье - играли в карты, он бил крыльями по стеклам и так бесновался и неистовствовал, что люди переставали слышать друг друга.

Наружность Буре явно казалась ему очень смешной. При виде его он начинал хохотать, хохотать без удержу. Взрывы его смеха раскатывались по двору, их подхватывало эхо, соседи бросались к окнам и тоже хохотали; чтобы попугай не видел его, г-н Буре крался вдоль стены, прикрывая лицо шляпой, пробирался к реке и входил через садовую калитку; на птицу он поглядывал не слишком ласково.

Лулу получил щелчок от мальчишки из мясной лавки за то, что сунул голову в его корзину; с тех пор он всякий раз старался ущипнуть его сквозь рубашку. Фабю грозился свернуть ему шею, хотя он не был жесток, несмотря на татуировку на руках и густые бакенбарды. Напротив, попугай ему скорее нравился, и он даже хотел, потехи ради, научить его ругаться. Фелисите это намерение привело в ужас, и она поместила попугая на кухне. Цепочка была с него снята, и он свободно разгуливал по дому.

Спускаясь по лестнице, он опирался своим кривым клювом на края ступенек, поднимал сначала правую лапку, потом левую, - Фелисите боялась, как бы от такой гимнастики у него не закружилась голова. Потом он вдруг заболел, не мог ни есть, ни говорить. Оказалось, что под языком у него нарост, как это иногда бывает у кур. Фелисите сковырнула опухоль, и он выздоровел. Однажды г-н Пупар нечаянно пустил ему в клюв клуб дыма; в другой раз г-жа Лормо раздразнила его кончиком зонта, и он вцепился в ручку; в конце концов он пропал.

Фелисите вынесла его на травку, чтобы он подышал свежим воздухом, и на минутку отлучилась; когда же она вернулась, попугая и след простыл! Она искала его в кустах, на берегу, на крышах, не слушая хозяйку, кричавшую ей:

— Осторожнее! Вы с ума сошли!

Фелисите обшарила все сады Пон-л’Эвека, останавливала прохожих:

— Вы не видали моего попугая?

Тем, кто не знал попугая, она описывала его. Вдруг ей показалось, что за мельницами, у холма, летает что-то зеленое. Но попугая там не было! Разносчик уверял, что сию секунду видел его на Сен-Мелен, в лавке старухи Симон. Фелисите побежала туда. Там не поняли, о чем она толкует. Наконец она вернулась домой, изорвав ботинки, изнемогая от усталости, в смертельной тоске; сидя на скамейке рядом с барыней, она рассказывала ей о своих приключениях, как вдруг что-то легкое опустилось на ее плечо: Лулу! Да где же он пропадал? Обозревал окрестности?

Фелисите с трудом оправилась от потрясения - вернее сказать, так никогда и не оправилась.

Вскоре захолодало, и она схватила ангину, а еще немного спустя у нее заболели уши. Через три года она оглохла и стала говорить громко даже в церкви. Если бы о ее грехах знала вся епархия, это не запятнало бы ее и никого бы не смутило, но священник рассудил за благо исповедовать ее в особом приделе.

От шума в ушах у нее зашел ум за разум. Хозяйка часто говорила ей:

— Боже мой, до чего же вы глупы!

Она отвечала:

— Да, барыня, - и начинала что-то искать.

И без того тесный круг ее представлений сузился; колокольный звон, мычание быков уже не существовали для нее. Все двигались для нее молча, как призраки. Она слышала теперь только голос попугая.

Словно для того, чтобы позабавить ее, он изображал стук веретена, пронзительные крики рыботорговца, визг пилы столяра, жившего напротив; когда же раздавался звонок, попугай кричал, подражая г-же Обен:

— Фелисите! Дверь! Дверь!

Они разговаривали с друг с другом - он без конца повторял три фразы своего репертуара, она отвечала столь же бессвязно, но в свои слова вкладывала всю душу. Она была так одинока, что Лулу стал для нее чем-то вроде сына, чем-то вроде возлюбленного. Он влезал к ней на пальцы, кусал ей губы, цеплялся за косынку; она наклонялась к нему, покачивая головой, как это делают кормилицы, и крылья ее чепца и крылья птицы трепетали одновременно.

Когда собирались тучи и гремел гром, попугай кричал, быть может, вспоминая ливни в родных лесах. Журчание воды приводило его в экстаз: он метался, как сумасшедший, взлетал к потолку, все опрокидывал и выпархивал через окно в сад, чтобы побарахтаться в лужах, но вскоре возвращался, садился на каминную решетку, подпрыгивая, сушил перья и поднимал то хвост, то клюв.

В лютую зиму 1837 года Фелисите, чтобы уберечь попугая от холода, поместила его у камина, но как-то утром нашла его мертвым: он лежал в клетке, голова у него свесилась на грудку, когти вцепились в железные прутья. Скорее всего, он умер от прилива крови. Она подумала, что его отравили петрушкой; несмотря на отсутствие улик, подозрения ее пали на Фабю.

Она так плакала, что хозяйка наконец сказала ей:

— Да будет вам! Велите сделать из него чучело.

Фелисите посоветовалась с аптекарем, любившим попугая.

Аптекарь написал в Гавр. Некий Фелаше согласился. Но так как дилижанс иногда терял свою поклажу, Фелисите решила сама отнести птицу в Гонфлер.

По обеим сторонам дороги тянулись голые яблони. Канавы затянуло льдом. Во дворах ферм лаяли собаки. Спрятав руки под плащом, в маленьких черных сабо, с корзинкой в руках, Фелисите быстрым шагом шла по середине шоссе.

Она прошла через лес, миновала О-Шен и наконец добралась до Сен-Гатьена.

Позади нее, в облаке пыли, вихрем мчался мальпост; он катил под гору, и это увеличивало его скорость. Увидев не сворачивавшую с дороги женщину, кондуктор высунулся из экипажа, кучер закричал, но он не в силах был сдержать четверку лошадей, и они понеслись еще быстрее; передняя пара задела Фелисите; кучер дернул вожжами, лошади шарахнулись к самому краю дороги, разъяренный кучер поднял руку, со всего размаха стегнул ее наискось своим длинным кнутом, и Фелисите упала навзничь.

Когда она пришла в себя, первым ее движением было открыть корзинку. К счастью, Лулу не пострадал. Правая щека у нее горела; она схватилась за щеку - рука стала красной. Из щеки текла кровь.

Фелисите села на груду камней, приложила к лицу платок, потом съела краюшку хлеба, которую на всякий случай сунула в корзинку, и, заглядевшись на птицу, забыла о своей ране.

Взойдя на вершину Экемовиля, она увидала огни Гонфлера, мириадами звезд мерцавшие в ночи; вдали расстилалось окутанное туманом море. От слабости она не могла дальше идти; печальное детство, обманутая первая любовь, отъезд племянника, смерть Виргинии - все это нахлынуло на нее, как волны прибоя; слезы, подступив к горлу, душили ее.

Она решила переговорить с капитаном корабля; она дала ему адрес, но умолчала о том, что посылает.

Фелаше долго держал у себя попугая. Всякий раз он обещал выслать его на следующей неделе; спустя полгода он сообщил, что ящик отправлен, и больше не подавал о себе вестей. Можно было предположить, что Лулу не вернется никогда. «Наверно, его украли», - думала Фелисите.

Наконец попугай прибыл, да еще в каком великолепном виде! Он сидел на ветке, прикрепленной к подставке из красного дерева, подняв одну лапку, склонив голову набок и кусая орех, который чучельник из любви к роскоши позолотил.

Фелисите спрятала птицу у себя в комнате.

Ее комната, куда она пускала немногих, напоминала и молельню и базар - столько здесь накопилось предметов культа и всякой всячины.

Шкаф был так велик, что из-за него плохо отворялась дверь. Одно окно выходило в сад, напротив него другое, круглое, - во двор; на столе, подле складной кровати, стоял кувшин с водой, лежали два гребешка и кусок голубого мыла на облупившейся тарелке. На стенах висели четки, медали, изображения Пречистой девы, кропильница из кокосового ореха; на комоде, покрытом сукном, точно престол, нашлось место и для подаренной Виктором шкатулки из ракушек, и для лейки, и для мяча, и для тетради по чистописанию, и для географии в картинках, и для башмачков, а на гвозде у зеркала Фелисите повесила за ленты плюшевую шапочку. В этой своей страсти к реликвиям Фелисите дошла до того, что хранила сюртук барина. Все старье, уже не нужное г-же Обен, она тащила к себе в комнату. И на краю ее комода стояли искусственные цветы, на раме окошка висел портрет графа д’Артуа.

Лулу был прикреплен к дощечке и помещен на выступе камина. Просыпаясь, Фелисите каждое утро видела его при свете зари и уже совершенно спокойно, без грусти, вспоминала минувшее, вспоминала во всех подробностях самые незначительные происшествия.

Ни с кем не общаясь, она жила в каком-то оцепенении, точно сомнамбула. Оживлялась она только во время процессий, которые устраивались ради праздника Тела Христова. Она шла к соседям собирать свечи и коврики для украшения престола, воздвигавшегося на улице.

В церкви она не отрываясь смотрела на Святого Духа и заметила, что он немножко похож на попугая. Сходство это показалось ей разительным на эпинальском образке2 Крещения. Это был живой портрет Лулу с его пурпурными крылышками и изумрудным тельцем.

Купив образок, она повесила его там, где прежде был граф д’Артуа, - так ей были видны и образок и Лулу. Теперь она их уже не разделяла: попугай благодаря сходству со Святым Духом стал для нее священным, а Святой Дух - живее и понятнее. Бог-отец не мог сделать своим посланцем голубя - ведь голуби не умеют говорить, - вернее всего, он избрал предка Лулу. И Фелисите молилась, глядя на образок, но время от времени посматривала на Лулу.

Она было хотела постричься. Г-жа Обен отсоветовала ей.

Наконец произошло важное событие: Поль женился.

Где он только не служил: и клерком у нотариуса, и по торговой части, и в таможне, и податным инспектором, потом начал хлопотать о месте в лесном ведомстве, как вдруг, в тридцать шесть лет по наитию свыше, нашел свое призвание: косвенные налоги, и тут он обнаружил незаурядные способности, так что контролер выдал за него дочь и обещал оказать протекцию.

Поль остепенился и привез жену к матери.

Молодая жена издевалась над обычаями Пон-л’Эвека, строила из себя принцессу, обижала Фелисите. Когда она уехала, г-жа Обен вздохнула легко.

На следующей неделе пришло известие о смерти г-на Буре: он умер в гостинице, в Нижней Бретани. Слухи о самоубийстве подтвердились; возникли сомнения в его честности. Г-жа Обен поверила свои счета и вскоре обнаружила ряд злоупотреблений: растрату арендных платежей, тайную продажу леса, поддельные расписки и т. д. Этого мало, у Буре оказался незаконнорожденный ребенок; Буре «находился в связи с некой особой из Дозюле».

Г-жа Обен не вынесла этих подлостей. В марте 1853 года у нее начала болеть грудь, язык словно покрылся копотью, пиявки не помогали от удушья, и на девятый вечер она скончалась семидесяти двух лет от роду.

В гробу она казалась моложе благодаря темным волосам, обрамлявшим ее мертвенно-бледное, изрытое оспой лицо. В обращении с людьми она была отталкивающе высокомерна, и пожалели о ней лишь немногочисленные друзья.

Фелисите оплакивала ее так, как хозяев не оплакивают. У нее не вмещалась в голове мысль, что барыня умерла раньше нее, - это казалось ей противоестественным, недопустимым, чудовищным.

Через десять дней (столько надо было ехать от Безансона) явились наследники. Сноха перерыла ящики, часть мебели взяла себе, остальное продала; потом они уехали.

Кресло барыни, ее столик, ее грелка, восемь стульев - все исчезло! Места, где висели гравюры, вырисовывались на переборках желтыми четырехугольниками. Наследники увезли с собой две кроватки, а в степном шкафу из вещей Виргинии не осталось ничего! Фелисите обошла дом, не помня себя от горя.

На другой день на двери появилось объявление; аптекарь прокричал Фелисите в ухо, что дом продается.

Фелисите пошатнулась и села.

Особенно тяжело ей было расставаться с комнатой, такой удобной для бедного Лулу! Не отводя от него тоскующих глаз, она взывала к Святому Духу; она стала молиться, как язычница, стоя на коленях перед попугаем. Порой солнце, проникавшее в окошко, било прямо в его стеклянный глаз, в нем вспыхивал яркий, блестящий луч, и это приводило Фелисите в восторг.

По завещанию хозяйки Фелисите получала пенсию - триста восемьдесят франков в год. Огород снабжал ее овощами. Одежды ей должно было хватить до конца ее дней; освещение ей ничего не стоило - едва начинало смеркаться, она ложилась спать.

Фелисите почти не выходила из дому, чтобы не видеть магазин торговца случайными вещами, где было выставлено кое-что из старой мебели. После падения она стала приволакивать ногу, силы ей изменяли, и тетушка Симон, состарившаяся в своей лавке, каждое утро приходила наколоть ей дров и накачать воды.

Фелисите плохо видела. Ставни у нее не отворялись. Прошло много лет. И никто так и не снял и не купил дом.

Загрузка...